II

Некоторое время было относительно светло. Самолет летел на запад. Но чтобы догнать падающее солнце, надо было лететь гораздо быстрее. Такой скоростью «Барритрон» не обладал. Вскоре он отстал от света. Накатили звезды. Внизу ненормально и мощно горели газовые факелы.

Заданная высота была набрана, делать за штурвалом стало нечего. Митя решил пойти в салон, посмотреть новейшую компьютерную подсистему.

Пока Митя в Крыму на объекте С. делал последние расчеты, Серов смотался на «Барритроне» в Стамбул, где одна турецкая компания продала не подлежащую продаже подсистему. Она разместилась в четырнадцати коробках. «Теперь они будут доставать нам все, что попросим, — уверенно сказал Серов, — и не за такие бешеные деньги. По турецким законам, если всплывет — им пожизненное, а то и расстрел. Они на крючке!» — «Мне нужна «Яшида», — ответил Митя, — одна-единственная «Яшида». У доктора Камерона день и ночь работают четыре. Я его обогнал, но технология способна сама рождать идеи. Д. К. может получить все на блюдечке. Тогда нам останется только повыгоднее продать лицензию. Без технологии будущего нет. У нас нет технологии». — «Люди работают, — помрачнел Серов, — нашли что-то в Иокогаме. Да что толку в чертежах, если все равно сделать не сможем? Просись, Митя, в Японию, я с тобой, на месте пошарим, может, чего и подберем…»

Подсистему следовало соединить с главным компьютером, но и без подсоединения можно было начать предварительную прикидку на икру минтая. «У нас есть в холодильнике икра минтая?» — поинтересовался Митя. «Такого дерьма не держим, — с отвращением отозвался Серов, — крабы, нормальная икра, печень трески — пожалуйста». — «Сообщи в Калининград на главный, будем передавать банку минтая. Это то, что нужно».

Внизу поблескивал Днепр. Судоходный фарватер был размечен огнями бакенов. Большой туристический теплоход стоял на черной воде, как подсвечник. На палубе, должно быть, играла музыка, в баре выпивали и заводили знакомства, в каютах… Страшно представить, что творилось в каютах. Митя подумал, что шесть лет назад бородатый генерал несколько преувеличил насчет ресурсов всего мира. Мир с тех пор еще дальше убежал вперед, схватив под мышку ресурсы.

Его позвали в салон к радиотелефону. Звонила мать. Через коммутаторы, высоко- и низкочастотную связь она отыскала его, летящего над Днепром в коридоре на высоте семь тысяч двести. Мать не вполне представляла себе, чем он занимается. Почему-то считала генералом, хоть он не имел никакого воинского звания. «Ах, Митя, почему ты не носишь форму? — спросила в одну из редких встреч. — Мне так хочется пройтись с тобой по двору. Чтобы все увидели!»

Голос матери звучал напористо, звонко. «Хоть бы помехи», — подумал он. Но эта связь действовала без помех.

Митя не сразу понял, зачем понадобился матери, а когда понял, бросать трубку было поздно. «Митя, это безобразие, до сих пор не привезли!» — «Не привезли?» — «Ты что, забыл? Панели в спальню! Я заказала в этой мастерской, неделю назад должны были привезти, где они, Митя?» — «Где… что?» — «Митя, я понимаю, ты занятой человек, но умоляю: прими меры! Скажи адъютантам. Мы с папой неделю сидим на жаре как привязанные, а они не чешутся! И последнее, Митя, они сказали, что на складе только наши унитазы. Это убожество, Митя, каменный век. Не говоря о том, какое это неуважение к тебе. Для какого-то ничтожества из горкома у них нашлось все, абсолютно все! Я сама видела. Черт с ним, с финским, но чешский-то, чешский! Они могут достать? Как ты думаешь?» — «Да-да, мама, больше нельзя занимать линию, чешский они могут». Он положил трубку, попросил радиста соединять только в случае крайней необходимости. Единственным человеком, с которым он всегда был рад говорить, была бабушка. Но она не научилась ему звонить, сколько он ни объяснял. Сейчас бабушка лежала в больнице.

Каждый раз, когда Митя вспоминал ее голову в пластмассовом коконе под проводами, смуглое острое личико, усыхающее с каждым месяцем, настроение портилось. Даже работа, единственное, что интересовало, казалась постылой.

Полгода назад у бабушки начались дикие головные боли. Она ничего не говорила, но когда однажды прямо на его глазах потеряла сознание, он настоял на обследовании.

Виной всему оказалась давняя черепно-мозговая травма. Много лет она не давала о себе знать. «В старости в головном мозге идут весьма активные процессы. Мозг перестраивает свою энергетическую основу, готовится к загробной жизни, — объяснил французский нейрохирург, приглашенный для консультации. — Процесс обнажил давнее поражение, необходима сложнейшая операция. Смешно говорить о гарантиях, когда речь идет об операции на открытом мозге. Гарантий нет».

После консилиума француз поинтересовался, верует ли пациентка в Бога. Лечащие врачи пожали плечами. «Верует», — ответил Митя. «Для подобной операции, — сказал француз, — необходимо письменное, нотариально заверенное согласие больного. Мой опыт свидетельствует, что верующие люди соглашаются на эти операции менее охотно, нежели убежденные атеисты. Впрочем, все зависит от человека, твердых правил тут нет».

Пока что он сумел как бы отключить пораженный участок. Бабушка спала и, по утверждению француза, не чувствовала во сне боли.

Какая такая давняя травма? Бабушка прожила суровую жизнь. В тридцать восьмом была взята как германская шпионка. После заключения с Гитлером пакта о ненападении получила замену лагеря на ссылку там же, в Карелии. С началом финской войны местом жительства ей был определен Красноярский край, а потом Магаданская область. В Москве, точнее, под Москвой, в Хлебникове, бабушка оказалась в пятьдесят седьмом. Таким образом, возможностей за эти годы получить черепно-мозговую травму у нее было более чем достаточно.

Француз сказал, что необходимо установить время и характер травмы. Это позволит подобрать наиболее эффективные препараты в предоперационный период. Еще сказал, что у него операция в Аргентине. Он вернется через две недели, и у него будут два свободных дня. К этому времени следует окончательно решить. Так что сразу после эксперимента Мите предстояло лететь в Москву, испрашивать у бабушки согласие на операцию.

Как только Митя задумывался о семейных делах, сразу словно оказывался в темном лесу. Он проблуждал в нем все детство и совершенно не имел охоты блуждать сейчас. Ему хотелось и одновременно не хотелось разобраться. Словно кто-то дикий, безграмотный изуродовал, обессмыслил семейное уравнение, внес в него чуждые — из других разделов — элементы. Мать и бабушка не ладили. Бабушка родила мать в ссылке. От кого — неизвестно.

Помнится, у него был на эту тему разговор с Фоминым. «Я знаю, что ваша бабушка была необоснованно репрессирована, — сказал Фомин, — и, поверьте, искренне об этом сожалею». Установить подробности, по словам Фомина, не представлялось возможным. Вместе с лагерями уничтожались архивы. А какие не уничтожались, пришли от времени в негодность. Бумага была дрянь, да и чернил не хватало, разбавляли водой. «Хранить вечно» — это кто-то пошутил. Фомин сказал, что даже весьма высокопоставленные люди не могут ничего доподлинно узнать о судьбе репрессированных родственников. «У меня самого отец расстрелян, — вздохнул Фомин, — а я понятия не имею, где его могила».

Митя не дослушал, пошел к себе работать. Странное дело, математический мир был более познаваем. Единственно возможным в нем движением было движение внутри законов: от познанных к непознанным. Математический мир был тоже противоречив, но не трагедийно. Вопрос: быть или не быть законам, правде — в нем не стоял. Стоило забыть, утратить, сознательно пренебречь единственной формулой, все обращалось в абсурд, бессмысленную кабалистику. Человеческий мир как бы цинично игнорировал эту очевидность. Со времени Сократа и Платона мир мучился вопросом: быть или не быть правде, справедливости на земле? И каждый раз как-то так оказывалось, что не быть. Это «не быть» изувечило жизнь бабушки, двадцать лет за воду и баланду валившую лес, добывавшую уголь в Сибири. Матери — сознательно выбравшей путь безмыслия, растительно-бытового существования. Его самого — охраняемого, засекреченного, летающего на персональном — со всеми удобствами — иностранном самолете, в то время как подавляющее большинство сограждан стояло в суточных очередях за авиабилетами, коротало ночи на застеленных газетами полах аэровокзалов. «Не быть» признавало единственный путь: от трагедии через фарс снова к трагедии. Это вело к тому, что чистый математический Закон, материализуясь, ускользал из его рук, превращался в тяжелый груз для все тех же вечных весов — быть или не быть правде на земле. И вовсе не Мите, оказывается, решать, на какую чашу класть.

Было время, он ненавидел действительность за ее тупое противостояние правде. Человек, поднявшийся до правды, был обречен. Что оставалось не желающему погибать человеку? Ему оставалось искать крупицы правды в обыденном, то есть в понятном, привычном большинству. А что более всего понятно, привычно большинству? А то, что есть, ну разве с исправлением совсем уж вопиющего зла. Таким образом, приверженцу правды, не желающему погибать, оставался единственный путь: не соглашаясь в мелочах, в целом принимать и даже защищать то, что есть. Довольствуясь тем, что есть, опасаться, как бы не стало хуже. Скучный, а главное, старый как мир, путь. Так живут миллионы.

Странный этот расклад открылся Мите в юности. Тогда ему было четырнадцать. Он был первым учеником по математике и физике. То вдруг увлекался теорией пределов, штудировал труд Валлиса, пугал учительницу невероятными мыслями, то напрочь забывал про математику, играл днями напролет в футбол, лепил ошибки в элементарных задачках. Но и когда штудировал Валлиса и когда играл в футбол — в комсомол ему не хотелось.

Всю жизнь единственным его другом была бабушка. С матерью серьезно говорить о чем-то было невозможно. Она или действительно ничего не понимала, или делала вид. Наверное, поначалу делала вид, потом и в самом деле перестала понимать. Отец считался историком, специализировался по новейшей истории Вьетнама. К юбилейным датам в газетах появлялись его статьи о Хо Ши Мине, о крепнущем вьетнамском социализме. Во время заседаний Общества советско-вьетнамской дружбы отец, случалось, сиживал в президиуме. «Видите? Вон я — слева от трибуны! — кричал, если сборище мимолетно показывали в конце программы «Время». — На мне дольше всех держали камеру!» Отец был воинственно чужд Митиным представлениям. Глубокомысленно вчитывался в информационные бюллетени «Для служебного пользования». Делал вид, что причастен. Когда объявили о вводе войск в Афганистан, он раз десять повторил за завтраком: «Гениальное решение!» По молодости лет Митя задирался с отцом. Тот не принимал его всерьез, снисходительно ухмылялся: «Хорошо бы тебе, дружок, в армию, там бы вправили мозги! Да боюсь, объедешь службу с этой своей математикой…»

Все свободное время Митя проводил в Хлебникове. Водохранилище, небольшие домики, сады, палисадники, узкие улицы, заборы стали милее каменной Москвы. Митя переехал бы жить к бабушке, если бы не школа. Иногда бабушка приезжала в Москву. Домой к ним не заходила. Они встречались возле церкви на набережной Яузы. Митя стоял в церкви в сторонке, пока шла служба. Потом провожал бабушку до метро или автобуса.

Бабушка была немногословна. Митя ценил ее немногословие. Мать топила в словах смысл. Отец говорил о вещах, не существующих в действительности, слова его как бы умножались на ноль и, следовательно, цены не имели. Бабушка молчала.

Митя извелся с этим комсомолом. Вступать не хотелось, но и отказаться было страшновато. Он носил в портфеле чистую анкету. Она уже истрепалась, а Митя не решался ни заполнить ее, ни выбросить.

Как сейчас помнил: они вышли с бабушкой из церкви на набережную. Митя поделился сомнениями. Некоторое время бабушка молчала. Сухая, легкая, она ходила очень быстро. В тот день она была в белом платье и казалась летящим вдоль чугунной ограды пером. «Вот думаю, — сказал Митя, — а что делать, не знаю». — «О чем думаешь?» — спросила бабушка. — «Да я же сказал о чем!» — «Сам-то как? Хочешь или нет?» — «Нет, конечно!» — «Тогда чего думать? — пожала плечами бабушка. — Нет, так и нет. Тут вредно думать». — «А когда не вредно?» — «А когда чего-нибудь сильно хочешь. Вот тут думать и думать».

На следующий день Митя вернул анкету комсомольскому секретарю. «Не буду». — «Почему?» — «Не хочу!» К нему подходили еще, и каждый раз он твердо отвечал: «Не хочу!» Митина непреклонность произвела впечатление. К тому же сами уговаривальщики, вероятно, были не вполне искренни, убеждая Митю. В столкновении с непреклонностью это обнажилось. Уговаривальщики давно забыли, что в жизни можно по-другому. Митя им напомнил. Возникла неловкость. Его оставили в покое.

Но вопрос «как жить?» по-прежнему занимал Митю. Он в общем-то знал, как не надо. Но как надо?

В церкви он всегда стоял в сторонке. Пока шла служба, в голове у него роились математические формулы и символы. Теперь он старался понять, что происходит вокруг. Но церковного полумрака, колеблющихся свечечных язычков, золотых икон, коленопреклоненного шепота, жалобного пения было явно недостаточно для «как надо». Мнимое это неприятие было густо замешано на смирении. Глядя на скорбно поджатые бабушкины губы, сурово нахмуренный лоб, Митя подумал, что бабушка сильный человек и ходит сюда не за утешением. Но и она, и все, кто здесь, смирились, что правде на земле не быть. Митя вдруг понял, что и сам почти смирился, что дальше отказа от комсомола не пойдет. Он — капелька, ничтожная частичка в неведомо куда стремящемся потоке. Митя успел только подумать, что имя потоку — смирение и что тем, кто смирился, не дано знать, зачем и куда поток, как наваждение кончилось. Перед глазами вновь запрыгали формулы и символы. Но на сей раз отнюдь не хаотично. Пунктирно они оконтурили идею, от которой у Мити дух захватило. Чем пристальнее всматривался Митя в иконы, тем яснее становилась идея. «Неужели Бог хочет, чтобы я — неверующий — открыл Закон единого и неделимого пространства? — растерялся Митя. — Но тогда при чем здесь смирение? Разве поиск Закона смирение? Стало быть, он выбирает меня, а вместе со мной русский народ, чтобы мы шагнули вперед! Да как шагнули!»

Митя ни к селу ни к городу вспомнил, как однажды, проходя мимо церкви, увидел спускающегося по ступенькам багрового милицейского полковника. На асфальте его дожидалась черная «Волга». За полковником угодливо поспешал батюшка. Оба были навеселе. Перед тем как погрузиться в «Волгу», полковник одобрительно похлопал батюшку по плечу. Тот заливисто засмеялся. «Волга» рванула, а батюшка, икая, все топтался на тротуаре, улыбаясь холуйски и в то же время как-то хитренько. А между тем было время поста. «Как же Бог терпит это издевательство?» — подумал Митя тогда. «Может, потому и терпит, что вместе с ним терпит бедная Россия? — подумал сейчас. — Да только можно ли вознаграждать за… терпение, пусть и безмерное? Что это за добродетель?» На набережной Яузы он рассказал бабушке о том, что случилось. «Что за Закон такой?» — спросила бабушка. Митя, как мог, объяснил. Бабушка поняла. «Знать, изверился Господь, хочет вывести нас в иные, светлые времена. Тебе, стало быть, Моисеев посох…» — «Да есть ли они где, светлые-то времена?» — усмехнулся Митя. «На что воля Божья, то светло, — ответила бабушка. — Благодать, Митенька, как тюремный приговор надо принимать — ликуя. Не нам, Митенька, Его судить». — «А вот я бы посудил», — вдруг сказал Митя. «Ты уж, Митенька, сам решай, от кого на тебя эта благодать», — словно не расслышала его бабушка.

Митя совсем забыл, что сегодня у него городская математическая олимпиада. Посмотрел на часы: уже на полчаса опоздал. «Черт с ней, не пойду». — «Да нет, Митенька, — бабушка достала из кошелька деньги, — нехорошо лениться. Давай-ка на такси!» Митя без особой охоты поехал, его не хотели пускать, потом все-таки пустили. Задачи показались интересными, он решил их по-своему, в теоретической части поразмышлял о формуле Бернулли.

Через неделю Митя забыл о церкви, мифическом Законе единого пространства, олимпиаде. Вскоре его вызвали к директору. Директор недоуменно вручил Мите диплом победителя олимпиады, сказал, что его приглашают на собеседование в математическую школу. Митя перешел учиться в эту школу и с тех пор занимался только математикой.

Загрузка...