А. Развитие того, кто рождается слепым — а я таким и родился, — отличается от развития зрячих. Причины этого понятны. Развитие ребенка, физическое и духовное, в значительной мере связано со зрением, которое координирует чувства и действия. Когда зрение отсутствует, реальность — трудно ее описывать — представляется чем-то вроде пустоты, в которой обретают существование преходящие вещи: ты слышишь, хватаешь предметы, суешь в рот, а если роняешь или если наступает тишина, вещи уходят в небытие, перестают существовать. Откровенно говоря, подобное ощущение возникает у меня едва ли не каждую секунду. Разумеется, зрячих детей тоже необходимо приучать к «постоянству» предметов: ведь стоит спрятать игрушку за ширму, как младенец вообразит, что та перестала существовать; однако зрение (скажем, он замечает, что игрушка или человек чуть-чуть выступает из-за ширмы) намного облегчает восприятие предмета как сущего. Со слепыми же детьми все гораздо сложнее, на обучение уходят месяцы, а то и годы. А при отсутствии понятия об объективной реальности невозможно приобрести представление о самом себе, без которого все явления и события словно являются «продолжениями» тела. Осязательное пространство — тактильное, пространство тела, — расширяется и заполняет пространство визуальное. Всякий слепорожденный рискует увязнуть в самом себе.
«Но мы также обладаем — и знаем, что обладаем, — полной свободой преобразовывать в мыслях и фантазиях наше человеческое, историческое существование».
Эдмунд Гуссерль. «Происхождение геометрии».
С. Отметим точку А, затем точку В. Через них можно провести одну-единственную линию — АВ. Допустим, что события, происходящие адрон за адроном в невообразимо краткий миг действительности, который называется настоящим, это точки. Если соединить их между собой, появятся линии и фигуры — фигуры, которые придадут форму нашим жизням, нашему миру. Если бы мир являлся евклидовым пространством, тогда мы смогли бы постичь формы своих жизней. Однако он вовсе не евклидово пространство, а потому наше понимание — не более, чем математическая редуктивная система. Иными словами, язык как разновидность геометрии.
АВ. Мои первые воспоминания — о рождественском утреннике, когда мне было около трех с половиной лет. Среди прочего я получил в подарок мешочек со стеклянными шариками и был зачарован тем ощущением, какое испытал, ощупывая тяжелые стеклянные сферы, такие гладкие, звонко постукивающие друг о друга, столь схожие между собой. Не меньшее впечатление произвел на меня кожаный мешочек — необычайно податливый, весь какой-то услужливый; вдобавок, он затягивался кожаным же шнурком. Должен заметить, что с точки зрения «тактильной эстетики» нет ничего более прекрасного, чем хорошо смазанная кожа. Моей любимой игрушкой был отцовский ботинок. Так вот, я катался на шариках по полу, улегшись на них животом (непосредственный контакт), и вдруг очутился рядом с елкой, очень и очень колючей. Я поднял руку, чтобы сорвать несколько иголок и растереть их пальцами, и неожиданно прикоснулся к чему-то такому, что принял в возбуждении от игры за еще один шарик. Я дернул — и елка рухнула на пол.
Поднялась суматоха, которую я помню не слишком отчетливо: звуки будто записаны на магнитофон, причем ленту постоянно перематывают, и слышны только невразумительные вопли. Моя память — моя жизнь — неудачная запись на магнитной ленте.
ВА. Как часто я копался в воспоминаниях, разыскивая что-либо ценное, наподобие вот этого, пришедшего из той поры, когда происходило обретение сознания? Когда впервые обнаружил мир за пределами собственного тела, вне досягаемости рук? То было одним из самых больших достижений — возможно, величайшим; однако я забыл, что к нему привело.
Я читал, узнавая заодно, как ведут себя другие слепорожденные. Осознал, сколь многое зависело тут от моей матери, начал понимать, почему отношусь к ней именно так, почему столь сильно скучаю.
Моя жизнь известна мне благодаря словам: мир превратился в текст — это происходило беспрерывно. Т.Д. Катсфорт определил подобное состояние как вхождение в мир «вербальной нереальности», и такова, отчасти, доля любопытного слепца.
О. Я никогда не стремился подражать Джереми Блесингейму, с которым работал на протяжении нескольких лет: его кабинет находился через шесть дверей от моего. Мне казалось, он один из тех, кому в присутствии слепого становится чрезвычайно неудобно; обычно такие люди чувствуют облегчение, только когда слепец помогает им, что, поверьте, достаточно сложно. (Впрочем, я, как правило, не предпринимал ни малейших попыток). Джереми пристально наблюдал за мной, это чувствовалось по голосу, и было ясно: он с трудом верит в то, что перед ним член редколлегии журнала «Топологическая геометрия», в который время от времени он присылал свои работы. Он был хорошим математиком, замечательным топологом, опубликовал у нас ряд статей, и между нами установились вполне дружеские отношения.
Тем не менее, он постоянно что-то вынюхивал, вечно пытался узнать у меня что-нибудь новое. В то время я напряженно разрабатывал геометрию n-мерных систем; последние результаты, полученные на различных установках, в том числе на большом ускорителе частиц в Оаху, придали работе довольно неожиданное направление: судя по всему, отдельные субатомные частицы как будто перемещались в многомерном пространстве. Салливен, Ву и другие физики забрасывали меня письмами со множеством вопросов. Им я с удовольствием отвечал и объяснял, но вот с Джереми никак не мог догадаться, что тому нужно. В одном разговоре с ним я обронил пару-тройку фраз, которые затем появились в какой-то его статье; в общем, складывалось впечатление, что ему требуется помощь, хотя просить он о ней не желает.
Что касается облика Джереми… На солнце он представлялся мне неким зыбким, мерцающим световым пятном. Удивительно, что я таким образом способен видеть людей; в чем тут причина, сказать не могу — кто знает, зрение это или что другое? — а потому нередко ощущаю себя не в своей тарелке.
Теперь, годы спустя, я сознаю, что слегка преувеличивал свое беспокойство.
АС. Первое событие, связанное с эмоциональным переживанием (предыдущие были всего лишь невразумительными проблесками памяти, которые, учитывая, какие чувства они вызывали, могли относиться к кому угодно), произошло на восьмом году моей жизни и, что в какой-то мере символично, касалось математики. Пользуясь шрифтом Брайля, я складывал в столбик, а потом, восхищенный своими способностями, пошел похвастаться отцу. Тот немного помолчал, а затем сказал: «Гмм… Старайся, чтобы цифры выстраивались строго по вертикали». Он взял меня за руку и провел моими пальцами по выпуклым значкам. «Заметил? Двадцать два оказалось левее, чем нужно. Ряды должны быть прямыми».
Я нетерпеливо отдернул руку. В груди приливной волной поднималось раздражение (наиболее знакомое ощущение, испытываемое по десять раз на дню). «Почему? — мой голос подскочил до визга. — Какая разница?..»
«Весьма существенная, — ответил отец, человек, в общем-то, не слишком аккуратный, что я усвоил на собственном опыте, раз за разом спотыкаясь о разбросанные где попало вещи: кейс, коньки, ботинки… — Смотри, — он снова завладел моей рукой, — тебе ведь известно, что означают цифры. Вот двадцать два. Иными словами, двойка в разряде единиц и двойка в разряде десятков. Первая значит „два“, вторая — „двадцать“, хотя мы имеем здесь всего-навсего две цифры, верно? Что ж, когда складывают в столбик, в крайний правый ряд записывают единицы. Следующий — десятки, а дальше идут сотни. У тебя тут три сотни, правильно? Значит, если ты отодвинешь двадцать два левее, чем следует, „двадцать“ окажется в сотнях и вместо двадцати двух ты получишь двести двадцать. То есть ошибешься в подсчетах. Поэтому следи за тем, чтобы ряды были прямые».
Я словно превратился в громадный церковный колокол, языком которого было понимание, впервые в жизни я ощутил радость, какую впоследствии стал считать одним из величайших наслаждений: радость понимания.
Осознание же принципов математики позволило мне обрести силу, которой раньше так не хватало, силу, действенную не только в мире абстракций, но и в реальности. Помню, я запрыгал от восторга, а потом, под веселый смех отца, кинулся к себе в комнату и принялся составлять колонки, прямые, как грань линейки, и складывал, складывал…
А. Ах да, позвольте представиться. Карлос Олег Невский. Мать мексиканка, отец русский, военный советник. Родился в Мехико в 2018 году, на три месяца раньше срока — мать во время беременности заболела коревой краснухой. Результат: почти полная слепота (почти — потому что я отличаю темноту от очень яркого света). До пяти лет жил в Мехико, затем отца перевели в российское посольство в Вашингтоне. С тех пор лишь изредка покидал округ Колумбия. Родители развелись, когда мне было десять, а через три года мать уехала обратно в Мехико. До сего дня не могу догадаться, что их оттолкнуло друг от друга: они выясняли отношения вне пределов слышимости. Однако этот случай приучил меня к осторожности.
С 2043 года — профессор математики в университете Джорджа Вашингтона.
ОА. Холодным весенним днем, отправившись за второй чашечкой кофе, я столкнулся в факультетской столовой, где обычно никто не задерживается, с Джереми Блесингеймом.
— Привет, Карлос. Как дела?
— Замечательно, — отозвался я, шаря рукой по столу в поисках сахарницы. — А у вас?
— Тоже неплохо. Правда, мне тут задали одну задачку… Крепкий оказался орешек.
Джереми работал на Пентагон (что-то, связанное с военной разведкой), однако предпочитал не распространяться о своей деятельности, а я, разумеется, никогда не спрашивал.
— Да? — проговорил я, зачерпнув ложкой сахарного песку.
— Понимаете, речь идет о коде. Думаю, это вас заинтересует.
— Я не силен в криптографии.
В шпионских головоломках математики, как правило, раз-два и обчелся. Я принюхался и уловил аромат сахара, растворяющегося в дрянном кофе.
— Знаю, но… — в голосе Джереми послышался намек на раздражение. Естественно, как определить, слушаю я или нет? (Безразличие — разновидность самоконтроля). — Возможно, что это геометрический код. Дело в том, что одна подследственная рисует чертежи.
Подследственная? Ну и ну! Несчастный шпион, который что-то там царапает в своей камере…
— Я принес один из чертежей. Знаете, я сразу вспомнил о теореме, которую вы обсуждали в своей последней статье. Может, это проекция?
— Да?
— Да. Вдобавок, чертежи, как нам кажется, имеют какое-то отношение к ее речи. Она путает порядок слов, употребляет их как попало…
— Что с ней случилось?
— Ну… Пожалуйста, вот чертеж.
— Хорошо, посмотрю, — сказал я, протягивая руку.
— В следующий раз, когда вам захочется кофе, попросите меня. В моем кабинете стоит кофеварка.
— Договорились.
АВ. Полагаю, всю свою жизнь я задумывался над тем, что такое «видеть». Моя работа, несомненно, представляла собой попытку рассмотреть вещи внутренним зрением. Я видел «через чувства». Через язык, через музыку и, прежде всего, через геометрические правила. Со временем определились наилучшие способы «видения»: по аналогии с прикосновением, со звуком, с абстракциями. Понимать — познать геометрию во всех ее подробностях, чтобы надлежащим образом воспринимать физический мир, доступ в который открывает свет; в итоге обнаруживаешь нечто вроде платоновских идеальных форм, что скрываются за видимыми явлениями. Порой звон понимания заполнял все мое естество, и мне казалось, что я должен видеть, именно должен. Я верю, что вижу.
Но когда приходится переходить улицу иди искать ключи, которые лежат не на месте, от геометрии толку мало, и ты вновь вынужден пользоваться вместо глаз ушами и руками, после чего в очередной раз сознаешь, что видеть, увы, не видишь.
ВС. Попробую объяснить иначе. Проективная геометрия появилась в эпоху Ренессанса, к ней прибегали художники, заново заинтересовавшиеся перспективой, чтобы справиться с трудностями изображения на холсте трехмерного пространства. Так геометрия быстро стала изящной и могучей математической дисциплиной. Выразить ее суть не составит труда.
Геометрическая фигура на рисунке проецируется из одной плоскости в другую (мне говорили, что свет точно так же проецирует на стену картинку слайда). Заметьте, что, хотя некоторые параметры треугольника АВС — длина сторон, величина углов
— в треугольнике А'В'С" меняются, прочие остаются неизменными: точки по-прежнему точки, линии — линии; кроме того, сохраняются и отдельные пропорции.
Теперь вообразите, что видимый мир — треугольник АВС (метод редукции). Представьте, что он проецируется внутрь себя, на что-то иное, не На плоскость, а, скажем, на лист Мебиуса или на бутылку Клейна, или же, как в действительности, на более сложное пространство с весьма любопытными, уверяю вас, свойствами. Треугольник утратит ряд характеристик — к примеру, цвет, — но кое-что и сохранит. Так вот, проективная геометрия — искусство определения: какие характеристики, какие качества «пережгли» трансформацию…
Понимаете?
Способ познания мира, образ мышления, философия, выражение своей сущности. Видение. Геометрия для одного человека. Разумеется, неевклидова, точнее — чисто невскианская, предназначенная помогать мне проецировать зрительное пространство в слуховое, в осязательное, в мир внутри.
ОА. Когда мы снова встретились с Блесингеймом, он тут же спросил, что я думаю насчет чертежа. (Возможна как акустика, так и математика эмоций: уши слепых выполняют подобные вычисления каждый день; я сразу почувствовал, что Джереми волнуется.)
— Одного чертежа недостаточно. Вы правы, он смахивает на простую проекцию, однако там присутствуют странные поперечные линии. Кто знает, что они означают? Вообще же впечатление такое, что рисовал ребенок.
— Она не так уж молода. Принести еще?
— Что ж… — признаться, я был заинтригован. Новоявленная Мата Хари в пентагоновской темнице рисует геометрические фигуры и отказывается говорить иначе как загадками…
— Держите. Я на всякий случай захватил с собой. По-моему, тут можно проследить некую последовательность.
— Было бы куда проще, если бы я мог поговорить с этой вашей чертежницей.
— Не думаю. Хотя, — прибавил он, заметив мое раздражение, — если хотите, я, наверное, смогу ее привести.
— Чертежи можете оставить.
— Отлично, — в голосе Джереми слышалось не только облегчение: напряжение, торжество, страх и предвкушение… чего-то. Нахмурившись, я забрал у него чертежи.
Позднее я пропустил листы через специальный ксерокс, который выдавал копии с выпуклым текстом, и медленно провел пальцами по линиям и буквам.
Должен признаться: большинство геометрических чертежей не имеет для меня ни малейшей ценности. Если вдуматься, легко понять почему: это двухмерные представления о том, на что похожи трехмерные конструкции. То есть такие чертежи для слепого бесполезны, только запутывают. Скажем, я чувствую трапецоид; что он означает — именно трапецоид или какой-то прямоугольник, не совпадающий с листом, на котором изображен?
Или общепринятое представление плоскости? Ответ содержится лишь в описании чертежа. Без описания я могу всего-то навсего предполагать, что такое одна или другая фигура. Куда проще с трехмерными моделями, которые можно и ощупать руками.
Но сейчас приходилось действовать по-иному. Я провел ладонями по запутанному узору линий, несколько раз прочертил его специальной ручкой, определил наличие двух треугольников, углы которых соединялись прямыми, и линий, что продолжали в одном направлении стороны фигур. После чего попытался установить, какая из набора трехмерных моделей подходит к чертежу. Попробуйте как-нибудь сами и наверняка поймете, сколь велико бывает порой умственное напряжение. Проективное воображение…
Ну и ну! Чертеж походил на весьма приблизительное геометрическое представление теоремы Дезарга.
С. Теорема Дезарга — одна из первых, выведенных непосредственно для проективной геометрии. Ее доказал в середине семнадцатого века Жерар Дезарг, отвлекшись на время от архитектуры, механики, музыки и многого другого. Она сравнительно проста, а применительно к трехмерной геометрии даже банальна. Суть теоремы показана на рисунке 1; если хотите, можете вернуться к нему. Она гласит, что при том положении, какое изображено на чертеже, точки Р, О и Е. лежат на одной прямой. Доказательство на деле весьма простое. По определению, течки Р, О и К находятся на той же плоскости m, что и треугольник АВС, и одновременно на плоскости m', как и треугольник А'В'С". Две плоскости могут пересекаться в одной-единственной линии, а поскольку Р, О и К находятся в обеих плоскостях, они должны лежать на этой линии пересечения. То есть на одной прямой, что и требовалось доказать.
Скажете, очевидно? Совершенно верно. Однако вас наверняка удивит, сколько в геометрии очевидных доказательств (если рассматривать те шаг за шагом и сводить к отдельным элементам). Когда язык настолько недвусмыслен, все становится ясно само собой. Вот если бы и сердца людей говорили на таком языке!
Кстати, верно еще и то, что теорема Дезарга обратима. Если принять, что даны два треугольника, продолжения сторон которых сходятся в трех коллинеарных точках, можно доказать, что прямые АА', ВВ', и СС' встречаются в одной точке. Как пишут в учебниках, оставляю доказательство этого в качестве домашнего задания читателям.
АС. Ну и что? Теорема прекрасна, в ней присутствуют чистота и изящество математики Ренессанса, но почему именно ее изобразила на своем чертеже узница Пентагона?
Я размышлял над этим по дороге в клуб здоровья под названием «Курорт Уоррена» — так сказать, попутно, в подсознании, ибо основное внимание сосредоточил на дороге. Вашингтонские улицы слегка смахивают на те запутанные чертежи, о которых я упоминал выше: широкие проспекты рассекают решетку улиц по диагонали, образуя множество перекрестков. По счастью, весь город знать не обязательно, однако заблудиться в нем проще простого. Поэтому я мысленно отсчитывал шаги, прислушивался к звукам, которые оставались приблизительно теми же самыми, принюхивался — запах грязи из парка на пересечении улицы М и Нью-Гемпширского шоссе, аромат горячих сосисок на углу Двадцать первой улицы, — познавал с помощью трости мир у себя под ногами, а очки с микролокатором свистом предупреждали о приближении или удалении человека либо предмета. Проделать путь из точки А в точку В и не потерять ориентировки довольно трудно — если, заплутал, приходится, скрежеща зубами, спрашивать дорогу, но все же можно; это задача или достижение — как когда, — которой слепому не избежать. Так вот, шагая по улицам, я продолжал размышлять.
На пересечении Двадцать первой авеню с улицей Н меня поджидала радость: я уловил запах крендельков, которые продавал с тележки мой друг и товарищ по несчастью Рамон. Он единственный умеет печь крендельки таким образом, что от них ни капельки не пахнет горячим металлом; Рамон предпочитает аромат свежеиспеченных пончиков и клянется, что тот привлекает покупателей, чему я охотно верю.
— Разменяйте, пожалуйста, — сказал он кому-то.
— Разменный автомат на том торце тележки. Все для удобства покупателей. Горячие крендельки! Горячие крендельки! Всего за доллар!
— Эй, удалец! — окликнул я Рамона.
— От удальца слышу, профессор, — отозвался он. (Удальцами зрячие, занятые в этой сфере, слегка презрительно именовали своих слепых коллег, раздраженные тем, что слепцы, замечательно справляются с порученной работой, так сказать, агрессивно выпячивают собственное умение, чуть ли не щеголяют возможностями. Естественно, мы ввели это словечко в наш обиход: в обращении к третьему лицу оно означало приблизительно то же самое, но в разговоре двоих служило выражением симпатии.)
— Хотите кренделек?
— Хочу.
— На тренировку?
— Да, пойду покидаю. В следующей игре тебе придется туго.
— Не говорите «гоп», профессор, пока не перепрыгнули.
— Отгадай загадку, — сказал я, положив в мозолистую ладонь Рамона четыре монетки по двадцать пять центов и получив взамен кренделек.
— С какой стати человек пытается изъясняться при помощи геометрических чертежей?
— Вы спрашиваете меня? — Рамон расхохотался.
— Это же по вашей части!
— Сообщение предназначалось не мне.
— Вы уверены? Я нахмурился.
ВС. Войдя в вестибюль клуба, я поздоровался с Уорреном и Амандой. Те сидели за столиком и потешались над заголовком в иллюстрированной газетке: это было их любимым развлечением; самые смешные заголовки в мгновение ока расходились по клубу.
— Какие перлы у нас сегодня? — поинтересовался я.
— Как насчет «Гомосексуалист-йети преследует маленьких мальчиков»? — предложил Уоррен.
— Или «Женщина признана виновной в выдвижении мужа в президенты правления банка»? — хихикнув, прибавила Аманда. — Накачала беднягу наркотиками, принялась умолять и не отставала до тех пор, пока он не превратился из кассира в президента.
— Может, и мне учудить что-нибудь этакое, а? — спросил Уоррен.
— Я мечу повыше, чем в президенты правления банка, — откликнулась Аманда.
— Слишком много развелось в наши дни наркотиков, — заявил Уоррен, прицокнув языком. — Проходите, Карлос. Я сейчас все налажу.
Я отправился переодеваться, а когда вошел в зал, Уоррен весело сообщил, что можно начинать, и покатил к двери.
Я закрыл за ним дверь, встал посреди помещения, рядом с высокой, по пояс, проволочной корзиной, заполненной бейсбольными мячами, взял один, взвесил на ладони, ощутив кожей шов. Бейсбольный мяч просто великолепен: выпуклый шов изящно сочетается с идеальной сферической поверхностью; вдобавок такие мячи полностью отвечают своему предназначению — в них нет ни грамма лишнего веса.
Щелкнув переключателем, я включил систему и, зажав по мячу в каждой руке, сделал шаг назад. Тишину, которая царила в помещении, нарушал только едва различимый гул, проникавший сквозь звуконепроницаемые стены. Я постарался дышать как можно тише и избавиться от стука сердца в ушах.
Позади слева, где-то над самым полом, раздался звуковой сигнал; я резко повернулся и швырнул мяч. Глухой стук. «Правее… Ниже…», — произнес механический голос. Бип! Еще один бросок. «Правее… Выше…», — сообщила машина, на сей раз громче, разумея, что я снова промахнулся.
— Черт! — выругался я, беря следующие два мяча. Неудачное начало.
Бип! Мяч летит влево от меня… Бам! Мало что на свете сравнится с наслаждением, какое получаешь, когда мяч ударяется в мишень. Та издала нечто вроде ноты «до» с обертонами -"— ни дать ни взять маленький церковный колокол, по которому ударили молотком. Звук победы!
В общей сложности десять бросков, пять попаданий.
— Пять из десяти, — сообщила машина. — Среднее время одна целая тридцать пять сотых секунды. Самый быстрый бросок — ноль целых восемьдесят четыре сотых секунды.
Рамону порой удавалось поражать мишень за полсекунды, однако мне требуется полностью прослушать сигнал. Я приготовился ко второй серии, нажал кнопку и замер. «Бип» — бросок, «бип» — бросок. Ноги движутся быстрее, корпус разворачивается из стороны в сторону; корректирую по промахам направление броска; цели появляются то над полом, то под потолком, то сзади (мне не везет на низкие мишени — бросок почему-то обязательно выходит неточным). Разогревшись, я начал кидать все сильнее и сильнее. Сознавать, что вкладываешь в бросок всю свою силу — само по себе удовольствие. А если еще и попадаешь… Бам! Как будто радуется каждая клеточка тела.
«Отстрелявшись», я сполоснулся под душем, прошел в раздевалку, распахнул дверцу шкафчика, протянул руку, чтобы снять с крючка рубашку, — и тут мои пальцы нащупали в том месте, которое скрывала от зрячих дверца, крохотный металлический предмет, отдаленно напоминавший формой пуговицу. Я дернул. Предмет легко оторвался от стенки шкафчика. Интересно. Мир полон весьма любопытных вещиц. Холодное прикосновение неведомого — столь привычное для меня ощущение… Я настороже, я всегда настороже, я должен быть настороже.
Хотя я не сумел определить на ощупь, что это такое, у меня зародилось подозрение, и потому я отправился за консультацией к моему другу Джеймсу Голду, который занимался акустическими приборами.
— Радиомикрофон, — сказал Джеймс и пошутил:
— Кому ты насолил, Карлос, что тебя подслушивают?
Он посерьезнел, когда я спросил, где мне раздобыть такую штучку для себя.
АВ. «Джон Меткаф, „Слепой Джек из Нейрсборо“ (1717— 1810). В шестилетнем возрасте переболел оспой и потерял зрение, в девять лет прекрасно обходился без посторонней помощи, в четырнадцать заявил, что намерен забыть о слепоте и вести себя как нормальный во всех отношениях человек. Правда, едва произнеся эти слова, свалился в гравийный карьер, а чуть позже, убегая из чужого сада, был серьезно ранен… По счастью, его самолюбие нисколько не пострадало. К двадцати годам он приобрел репутацию опытного боксера».
Эрнест Брама. «Глаза Макса Каррадоса».
Я должен сражаться, понимаете, должен! Мир не рассчитан на таких; как я. День за днем бои по пятнадцать раундов, попытки избежать нокаута, удар в ответ на любой мало-мальски угрожающий звук.
В юности я любил читать рассказы Эрнеста Брамы о слепом детективе Максе Каррадосе.,У того был исключительно острый слух, великолепно развитые обоняние и осязание, он делал потрясающие, блистательные умозаключения, никого и ничего не боялся, вдобавок был богат, жил в собственном поместье, имел секретаря, слугу и шофера, заменявших ему глаза. Замечательное чтение для наделенного воображением юнца. Я прочитывал каждую книгу, какая только попадала мне в руки; голос машины для чтения со временем стал для меня ближе любого человеческого. В промежутках между чтением и занятиями математикой я без проблем уединялся в собственном мире — в катсфортовой «вербальной нереальности» — и, точно Хелен Келлер, нес всякую чушь об облаках, красках цветов и тому подобном. Мир как последовательность текстов (смахивает на деконструктивизм, верно?). Разумеется, повзрослев, я увлекся деконструктивистами прошлого века. Мир как текст. Объем «Происхождения геометрии» Гуссерля — двадцать две страницы, объем «Введения в происхождение геометрии» Дерриды — сто пятьдесят три; надеюсь, вам понятно, что именно меня привлекло. Если, как, похоже, утверждают деконструктивисты, мир всего лишь набор текстов и если я умею читать, значит, будучи слепым, я ничего не потерял?
Молодость может быть очень упрямой и очень глупой.
АО. — Хорошо, Джереми, — сказал я. — Организуйте мне встречу с вашей загадочной дамой, которой принадлежат эти чертежи.
— Вы серьезно? — спросил он, пытаясь сдержать возбуждение.
— Разумеется. До разговора с ней я не стану ничего предпринимать, — в моем голосе тоже прозвучала некая эмоция, но я скрываю свои чувства гораздо лучше, чем Джереми.
— Вы что-нибудь выяснили? — спросил он. — Чертежи вам что-то открыли?
— Не слишком много. Вы же знаете, Джереми, с чертежами у меня вечные нелады. Вот если бы она попыталась объяснить на словах или написала бы… В общем, хотите чего-то добиться — приводите ее сюда.
— Ладно, попробую. Учтите, встреча может оказаться бесполезной: Впрочем, увидите сами. — Чувствовалось, что он доволен.
ВА. Однажды, во время учебы в колледже, выходя из гимнастического зала после тренировки, я услышал через дверь, как мой тренер, один из лучших учителей, какие у меня были, сказал кому-то — должно быть, он не видел меня, потому что повернулся ко мне спиной: «Знаете, для большинства этих ребят проблемой будут не физические недостатки, а их эмоциональные последствия. Вот что самое страшное».
ОАА'. Я сидел в кабинете и слушал машину для чтения, вещавшую ровным, бесстрастным механическим голосом (некоторые мои коллеги с трудом понимали, о чем она говорит). За годы, проведенные вместе, машина превратилась в беспомощного, бестолкового друга. Я прозвал его Джорджем и постоянно изменяя программу, отвечавшую за произношение, стараясь улучшить речь аппарата; но мои усилия ни к чему не приводили — Джордж раз за разом находил новые способы коверкать язык. Я положил книгу обложкой вверх на стекло. «Поиски первой строки», — прохрипел Джордж, включив сканер, а затем начал читать отрывок из работы Роберто Торретти, геометра-философа, в которой тот цитировал Эрнста Маха и спорил с его доводами. (Представьте себе, как это звучало! Фразы получались неуклюжими, неестественными, ударения ставились не там, где надо…)
— «Мах заявляет, что наши представления о пространстве коренятся в физиологической конституции человека и что геометрические понятия суть результат идеализации физического познания пространства, — Джордж возвысил голос, чтобы выделить курсив, что существенно замедлило процесс чтения. — Однако физиологическое пространство сильно отличается от бесконечного, изотропного, метрического пространства классической геометрии и физики. Его, в лучшем случае, можно структурировать как пространство топологическое. Рассматриваемое под таким углом зрения, оно само собой разделяется на отдельные элементы: визуальное — или оптическое — пространство, тактильное — или осязательное, слуховое, и так далее. Оптическое пространство анизотропно, конечно, ограниченно. Осязательное пространство, пространство нашей кожи, как говорит Мах, соответствует двухмерному, конечному, неограниченному (замкнутому) пространству Римана. Это полная ерунда, поскольку К-пространства метричны, а тактильное пространство к таковым не относится. Полагаю, Мах подразумевает, что осязательное пространство вполне можно воспринимать как двухмерное, компактно сочлененное топологическое. Тем не менее, он не слишком подчеркивает изолированность тактильного пространства от оптического…»
Внезапно в дверь постучали. Четыре быстрых удара. Я выключил Джорджа и крикнул:
— Входите!
— Карлос, — произнес кто-то с порога.
— Да, Джереми. Как поживаете?
— .Замечательно. Я привел Мэри Унзер… Помните? Та женщина, которая рисовала.
Я встал, услышав-ощутив присутствие в кабинете постороннего. Бывает так, что ты сразу чувствуешь (вот как сейчас): этот посторонний — другой, то есть… Нет, наш язык не приспособлен к тому, чтобы выражать ощущения слепых. Такую эмоцию — дурное предчувствие — словами не выразить.
— Очень приятно.
Я уже говорил, что различаю свет и тьму, хотя, надо признать, пользу это приносит редко. Однако в тот миг меня поразило собственное «зрение» — женщина выглядела темнее других людей, казалась этаким сгустком мрака; лицо было светлее всего остального (лицо ли?.. трудно сказать).
— На рубеже стоим мы n-мерного пространства, — сообщила она после продолжительной паузы. Я еще не успел отойти от манеры Джорджа, а потому изумился некоторому сходству; механический ритм, невразумительное произношение… По спине поползли мурашки.
Впрочем, голос женщины не шел ни в какое сравнение со звуковым устройством машины. Вибрирующий, со странными интонациями, очень густой по тембру — голос-фагот, голос-шарманка; складывалось впечатление, что Мэри Унзер гнусавит, а голосовые связки у нее совсем слабые; логопеды в подобных случаях рассуждают о «твердом приступе». Обычно тех, кто говорит в нос, слушать не очень приятно, но если голос достаточно тихий…
Женщина заговорила снова, более размеренно: — Мы стоим на рубеже n-мерного пространства.
— Эй! — воскликнул Джереми. — Здорово! Порядок слов стал более… привычным.
— Мэри, что вы имеете в виду?
— Я… Ох… — Возглас смятения и боли. Я приблизился к женщине и протянул руку. Она ответила на рукопожатие: ладонь размером с мою, узкая, дрожащая; чувствуется сильная мышца у основания большого пальца.
— Я изучаю, геометрию топологически сложных пространств, — сказал я, — а потому скорее, чем другие, смогу вас понять.
— Внутри никогда видим то не что мы нас.
— Верно, — согласился я. Здесь что-то было не так, присутствовало что-то такое, что мне не нравилось, хотя что именно, определить было трудновато. Она обращалась к Джереми? Говорила со мной, а смотрела на него? Холодное прикосновение… Сгусток мрака в темноте… — Мэри, почему в ваших фразах нарушен порядок слов? Ведь думаете вы иначе, правильно? Как-никак, а нас вы понимаете.
— Сложились… Ох… — Снова тот же музыкальный возглас. Неожиданно она задрожала всем телом и зарыдала.
Мы усадили ее на кушетку. Джереми принес стакан воды. Желая успокоить Мэри, я погладил ее по волосам — коротким, спутанным, слегка вьющимся, — а заодно воспользовался возможностью провести быстрый френологический анализ: череп правильной формы и, насколько я мог судить, неповрежденный, виски широкие, как и глазницы, нос ничем не примечательный, переносица практически отсутствует, скулы узкие, мокрые от слез. Она взяла меня за правую руку и крепко сжала — три раза быстро, три раза помедленнее, одновременно прорыдав, перемежая слова икотой:
— Больно, состояние, я, ох, сложить конец, яркий, свет, пространство сложить, ох, о-о-ох…
Что ж, прямой вопрос — не всегда лучший путь к цели. Мэри выпила воды и, похоже, слегка успокоилась.
— Пожалуй, на сегодня хватит, — сказал Джереми. — Попробуем в другой раз. — Судя по тону, он не слишком удивился случившемуся.
— Конечно, — отозвался я. — Мэри, мы продолжим разговор, когда вы почувствуете себя лучше.
Язык прикосновений, сведенный к простому коду. С… О… СОС?
ОА. Джереми вывел женщину из моего кабинета, должно быть, кому-то передал — кому? — а затем вернулся.
— Так что с ней произошло? — спросил я раздраженно. — Почему она стала такой?
— Мы можем только догадываться, — проговорил он. — А случилось вот что. Она работала на базе «Циолковский-5», в горах на обратной стороне Луны. Астроном и специалист по космологии. Однажды (все, что я рассказываю, разумеется, должно остаться между нами) передачи с базы прекратились. Туда направили спасателей, которые обнаружили, что все ученые и обслуживающий персонал сгинули без следа. Лишь одна женщина, Мэри, бродила вокруг в состоянии, близком к ступору. Остальные исчезли, словно испарились.
— Гм-м… Какие предположения?
— Да почти никаких. По всей видимости, никого поблизости от базы не было и не могло быть, ну и так далее… Русские, у которых там работало десять человек, считают, что произошел первый контакт: мол, инопланетяне забрали всех, кроме Мэри, а ей каким-то образом изменили процесс мышления, чтобы она выступила в роли посредника, чего у нее, сами видите, не получилось. Энцефалограммы Мэри — нечто удивительное. Понимаю, это все звучит не слишком правдоподобно…
— Да уж.
— …однако подобная теория — единственная, которая хоть как-то объясняет то, что стряслось на базе. Мы пытаемся добиться от Мэри каких-либо сведений, но пока безуспешно. Она успокаивается, только когда принимается чертить.
— В следующий раз начнем с чертежей.
— Хорошо. Вы не пришли ни к какому выводу?
— Нет, — солгал я. — Когда вас ждать?
АО. Пускай я слеп, отсюда вовсе не следует, что меня легко одурачить.
Оставшись в одиночестве, я с раздражением стукнул кулаком по ладони. Они допустили ошибку. Очевидно, не подозревали, как много может открыть голос. Между тем тайная выразительность голоса способна поведать столько интересного! Язык не в состоянии передать подобное, необходима математика эмоций..;;В колледже для слепых, который я какое-то время посещал, часто оказывалось, что ученики невзлюбили нового учителя, потому что в его голосе звучали фальшивые нотки, слышались снисхождение, жалость или самолюбование, которые он, а также начальство, полагали глубоко спрятанными, если вообще догадывались об их существовании. Но ученики прекрасно улавливали мельчайшие оттенки: ведь голос настолько богат, куда, по-моему, богаче, чем мимика, и гораздо меньше поддается контролю! Вот почему мне не нравится большинство спектаклей — голоса актеров такие стилизованные, такие далекие от реальной жизни…
Похожее представление прошло только что и в моем кабинете.
В сочинении Оливье Мессиана «Visions de l'Amen» есть момент, когда один рояль играет мажорную прогрессию, весьма и весьма традиционную, а второй роняет высокие ноты, разрушая гармонию и словно крича: «Что-то не так! Что-то не так!»
Сидя за столом, я раскачивался из стороны в сторону, испытывая похожие чувства. Что-то было не так. Джереми и женщина, которую он привел, обманывали меня, что подтверждалось каждой их интонацией.
Придя в себя, я позвонил в приемную декана: оттуда зрячим был виден холл перед лифтом.
— Дельфина, Джереми уже ушел?
— Да, Карлос. Хотите, чтобы я его догнала? Нет. Просто мне понадобилась книга, которую он оставил в своем кабинете. Могу я получить запасной ключ?
— Конечно.
Я забрал у Дельфины ключ, вошел в кабинет Джереми, запер за собой дверь. Одно из крошечных устройств, которые передал мне Джеймс Голд, удобно разместилось под телефонной розеткой. Микрофон очутился под крышкой стола; его надежно прикрыл ящик. Теперь наружу. (Понимаете, я должен быть смелым, если хочу выжить. Смелым и осторожным. Но люди об этом не догадываются.)
Вернувшись к себе, я запер дверь на замок и принялся за поиски. Кабинет у меня большой: две кушетки, несколько высоких книжных шкафов, стол, картотечный шкафчик, кофейный столик… Когда на седьмом этаже Библиотеки Гельмана убирали перегородки (факультет расширялся), ко мне зашли Дельфина и Джордж Хемптон, который был в тот год деканом. Судя по их голосам, они изрядно нервничали.
— Карлос, вы не будете возражать против кабинета без окон?
Я засмеялся. Кабинеты всех профессоров располагались по внешнему периметру здания, и везде были окна.
— Понимаете, — прибавил Джордж, — поскольку окна все равно не открываются, свежим воздухом вам так или иначе дышать не придется. А если вы согласитесь на то, что мы предлагаем, у нас появится возможность сделать просторную столовую,
— Договорились. — Я не стал упоминать, что вижу солнечный свет и различаю тьму. Меня рассердило, что они не вспомнили об этом, не потрудились даже спросить. Вот почему я назвал свой кабинет «склепом» — большой, но без окон. В холлах окон тоже не было, так что приходилось работать без солнца, но я не жаловался.
Я опустился на четвереньки и продолжил казавшиеся безнадежными поиски. Однако мне повезло: один «жучок» обнаружился под кушеткой, второй — на телефоне. Значит, подслушивают. Я оставил микрофоны на месте и отправился домой..
Жил я под самой крышей здания на углу Двадцать первой улицы и улицы Н, в крохотной квартирке, которая, вероятно, также прослушивалась. Включил проигрыватель, поставил диск с «Телемузыкой» Штокхаузена и повернул рукоятку громкости почти до упора, надеясь, что те, кто меня подслушивает, либо ошалеют настолько, что совершат самоубийство, либо по крайней мере у них заболят головы. После чего по-прежнему злой, как черт, приготовил и съел сэндвич.
Я вообразил себя капитаном военного корабля, кем-то вроде Горацио Хорнблоуэра, и благодаря своей исключительной восприимчивости к ветру стал лучшим из нынешних мореходов. Требуется эвакуировать город, и все мои знакомые на борту полагаются на меня. Однако с подветренного борта подошли две вражеские посудины, началась перестрелка: грохот орудий, запах пороха и крови, вопли раненых, напоминающие крики чаек, — и все, кого я знал, погибли, разорванные на куски ядрами, проколотые гигантскими щепками, лишившиеся голов… Затем, когда вокруг на палубе остались только трупы, мой корабль получил последний бортовой залп; каждое ядро, казалось, искало только меня, словно я был точкой О на рисунке, 1. Мгновенная смерть…
Я очнулся от грез, слегка досадуя на собственное поведение. Впрочем, Катсфорт говорит, что, поскольку фантазии такого типа активно защищают "я" слепого, истребляя тех, кто покушается.на самоуважение слепца, их не следует опасаться (во всяком случае, четырнадцатилетним подросткам). Так тому и быть. Здоровье прежде всего, и пошли вы к черту!
С. Геометрия — язык, лексика и синтаксис которого ясны и точны настолько, насколько подобные ясность и точность вообще под силу человеческому сознанию. Во многих случаях, чтобы достичь такой ясности, определения терминов и процедур дополняются специальными символами. К примеру, можно сказать: «Пусть круглые скобки обозначают дополнительную информацию, квадратные — тайные мысли, а фигурные…»
Но годится ли это для языка сердца?
АВ. На следующий день я играл в клубе в бипбол со своими приятелями. Солнце светило мне в лицо и на руки, пахло весной, цветочной пыльцой и мокрой травой. Рамон сделал шесть пробежек. Бипбол — нечто среднее между крикетом и софтболом, в него играют в софтбольной экипировке. «Он доказывает, что слепые могут играть в крикет», — заметила однажды некая англофобка, ирландка по национальности.
Я сделал всего две пробежки и выбыл из игры. Слишком широкий замах. Я решил, что играть на дальней части поля мне нравится больше. Мяч взмывает в воздух по короткой дуге, удар битой, погоня за мячом, который приближается ко мне, движение навстречу, приступ страха, перчатка перед лицом, рывок, мимо, тянешься следом, хватаешь… Звонкий голос Рамона: «Здесь! Здесь!», бросок, в который вложено буквально все, столь долгожданное — и редкое «чмок», когда мяч оказывается в ловушке Рамона. Восхитительно! Просто восхитительно!
Очередную подачу я отбил очень сильно, что тоже было замечательно. Ответный удар. Ощущение поднимается по руке, распространяется по всему телу…
По дороге домой я вспоминал слепого детектива Макса Каррадоса и зрячего капитана Горацио Хорнблоуэра, а еще — Томаса Гора, слепого сенатора из Оклахомы. В детстве он мечтал стать сенатором, читал «Бюллетень Конгресса», вступил в дискуссионный клуб, организовал жизнь так, чтобы добиться поставленной цели. И добился. Такие мечты мне знакомы, равно как и мстительные подростковые сны наяву. Всю свою юность я хотел стать математиком. И вот, пожалуйста, результат. Значит, мечты сбываются, значит, то, о чем мечтаешь, когда-нибудь становится явью.
Впрочем, отсюда следует, что мечтать нужно о чем-то возможном. Однако предугадать, возможно то, о чем ты грезишь, или нет, нельзя. И даже если человек знает, что мечтает о возможном, это еще не гарантирует успешного осуществления задуманного.
Команда, в которой мы играли, называлась «Шутки Хелен Келлер». Шуток и впрямь хватало, некоторые были очень даже ничего, они, естественно, принадлежали австралийцам, но в такие подробности я вдаваться не собираюсь. Жаль, что столь толковая женщина имела весьма нелепые представления о мире благодаря не столько неправильному образованию, сколько эпохе вообще: она насквозь пропиталась елейной викторианской сентиментальностью. («Рыбацкие деревушки Корнуолла очень живописны, ими можно любоваться как с моря, так и с холмов; лодки или стоят на приколе у берега, или снуют в бухтах… Когда в небо поднимается луна, большая и безмятежная, и на воде появляется светящийся след, словно борозда, оставленная плугом на серебряной глади, я лишь вздыхаю от восторга…»). Кончай, Хелен. Сколько можно? Вот что означает жить в мире текстов.
Хотя разве я сам не живу большую часть времени (или постоянно?) в текстах, которые для меня реальны ничуть не больше, чем лунный свет на воде для Хелен Келлер? Эти n-мерные системы, которые я так долго изучал… Наверное, основа моих геометрических способностей — пережитая реальность осязательного пространства; тем не менее мои изыскания достаточно далеки от повседневного опыта. Так же, как и ситуация, в которой я сейчас очутился. Джереми и Мэри разыграли передо мной спектакль, смысла которого я не понимал. И план, что я придумывал, тоже не очень соприкасается с реальностью. Вербализм, слова против действительности…
Я погладил перчатку, вновь ощутил дрожание биты, о которую ударился мяч. Мой замысел вызывал у меня тревогу. Я чувствовал себя атакованным, дезориентированным, испуганным. Месяцы спустя после отъезда матери я стал разрабатывать планы по ее возвращению: изобретал различные болезни, наносил себе раны, попытался удрать из дома и улететь в Мехико. Почему она уехала? Непостижимо! Отец не желал разговаривать об этом, лишь обронил однажды, что они, мол, разлюбили друг друга. Она не знала английского, поэтому власти не позволили бы ей остаться в Штатах после развода. Я же остался здесь, потому что в Мехико хватало других забот, дела там шли из рук вон плохо; вдобавок отец не хотел расставаться со мной, он стал моим наставником и опекуном. Я ничего толком не понял, едва расслышал, что он говорил. Язык прикосновений начал забываться. Я стискивал руки и повторял слова: указательные пальцы — есть, пожатие — гулять, взмах — желание, более крепкое пожатие — «я люблю тебя». Но меня никто не слышал.
ОАА'. Когда Джереми снова привел Мэри Унзер, я не стал тратить время на разговоры — достал бумагу и карандаши и усадил женщину за кофейный столик, а еще расставил перед ней свои модели: субатомные частицы на проволочных стержнях, похожие на струю воды из рассекателя; тейлоровы палочки, смахивающие на соломинки и предназначенные для конструирования моделей; полиэдрические фигуры самых разных форм. Потом сел рядом, разложив на столике листы с выпуклыми чертежами и поставив модели, которые попытался по ним изготовить, и начал задавать весьма конкретные вопросы:
— Что означает эта линия? Она проходит спереди или сзади? Я правильно понял?
Мэри отвечала то смешком, то «нет-нет» (тут проблем с порядком слов не возникало) и принималась чертить. Я брал готовые листы, пропускал через ксерокс, вынимал и позволял ей водить по чертежам моей ладонью. Но дело продвигалось туго; издав раздраженный возглас, Мэри вернулась к моделям, начала соединять между собой треугольники, составлять прямые. Впрочем, здесь мы тоже далеко не ушли.
— Нужно чертить, — сказала она.
— Понятно. Тогда пишите и читайте.
Мы продолжали работать: она писала и либо читала, либо передавала страницы мне, а я пропускал их через ксерокс в режиме «перевод в шрифт Брайля». Джереми, судя по всему, внимательно наблюдал за происходящим.
Постепенно мы подобрались очень близко к сути моих исследований. (Холодное прикосновение.) Предположив, что субатомные частицы совершают свои «прыжки» в микроизмерениях, я разработал n-мерную топологическую систему, где n больше единицы и меньше бесконечности, поэтому изучаемый континуум находится в промежутке между единицей и некоторым конечным числом измерений, переходя из кривой в нечто, если хотите, вроде швейцарского сыра, в зависимости от количества энергии, проявляемой в пространстве в любой из четырех форм — электромагнетизме, гравитации, а также в форме сильных и слабых взаимодействий. Геометрия этой системы, столь схожей с опытным, тактильным пространством, привлекла, как я уже сказал, внимание физиков, однако исследования еще не были доведены до конца, и я не публиковал даже промежуточных результатов.
И вот я сижу в своем кабинете и «общаюсь» с молодой женщиной, которая в обычном разговоре не может правильно построить фразу, однако на математическом языке изъясняется вполне понятно и рассуждает, интересуется моей мало кому известной работой.
Той, о которой меня столь часто и с большим любопытством расспрашивал Джереми Блесингейм.
Я вздохнул и откинулся на подушки. Наша беседа.растянулась на два или три часа. Мэри пожала мою руку. Я не знал, что думать.
— Я устал.
— А мне лучше, — откликнулась она. — Так разговаривать проще.
— Да? — Я взял в руки модель позитрона, врезающегося в «стационарный» мюон: проволочное дерево, ствол которого неожиданно превращается в густую крону… Ряд событий, невообразимое количество объяснений… Впрочем, большинство частиц летело в одном направлении (словно истины осязательного пространства).
Мэри отпустила свою ладонь и взялась рисовать последний чертеж, с которого потом сделала ксерокс, после чего приставила мои пальцы к выпуклым линиям.
Снова теорема Дезарга: треугольники АВС и А'В'С", проецируемые из точки О. Правда, на сей раз оба треугольника находились в одной плоскости, прямые АВ и А'В' были параллельны, как. ВС и В'С', АС и А'С'. Точки Р, О и К превратились в идеальные. Мэри вновь и вновь ставила мои пальцы в те места, где располагались эти точки.
С. Пожалуй, следует объяснить поподробнее, ибо теперь мы оставляем позади мир евклидовой геометрии.
Геометрия обычных точек и прямых (евклидова) значительно осложняется тем фактом, что две параллельные прямые не встречаются ни в одной точке. Почему? Изменение пятой теоремы Евклида относительно параллельных прямых привело к появлению первых неевклидовых геометрий Лобачевского, Больяи и Римана. Чтобы войти в изменившийся мир, необходимо всего лишь прибавить к обычным точкам каждой прямой по одной «идеальной». Эта точка принадлежит всем прямым, параллельным данной. Отныне каждая пара прямых на плоскости будет пересекаться в одной точке: непараллельные в обычной, а параллельные — в идеальной, общей для двух прямых. Кто-то догадался назвать такую точку «точкой в бесконечности».
Понятие идеальности можно распространить и на другие геометрические фигуры: все точки в бесконечности на одной плоскости лежат на прямой в бесконечности; все прямые в бесконечности находятся на плоскости в бесконечности; идеальная плоскость располагается в пространстве, за пределами остальных, а все идеальные плоскости — в пространстве в бесконечности, в следующем измерении. И так далее, до энного измерения. В осязательном пространстве невскианской геометрии я ощущаю присутствие этих идеальных миров, ибо за отдельными идеальными плоскостями-мембранами, что вне моей досягаемости, существуют идеальные действия, которые я могу только воображать, только желать…
Заметьте, кстати, что, прибегая к понятию идеальной точки, мы можем доказать теорему Дезарга для одной плоскости. Помните: чтобы доказать любую теорему, достаточно доказать частный случай, как здесь, где АВ параллельно А'В', ВС параллельно В'С', а АС — А'С'. Поскольку пары прямых параллельны, они пересекаются в своих идеальных точках, которые, чтобы было удобнее, назовем Р, О и К. А поскольку все идеальные точки плоскости лежат на прямой в бесконечности, значит, Р,'O, и К коллинеарны. Все просто. Таким образом доказывается не только частный случай, когда стороны треугольников параллельны, но и все прочие, когда параллельности не наблюдается.
Если бы мир соответствовал этой неоспоримой логике!
А'АО. Тут Мэри сказала:
— Мистер Блесингейм, принесите, пожалуйста, воды.
Джереми послушно вышел из кабинета. Мэри быстро зажала мой указательный палец между своими средним и большим (настолько сильно, что подушечки словно расплющились, а мне стало больно), дважды надавила, затем ткнула сначала, в собственную ногу, а затем в чертеж и провела пальцем по одной из сторон треугольника. Повторив все еще раз, она приставила мой палец к моей же ноге, после чего приложила его к стороне другого треугольника. Понятно, мы с ней параллельны, нас проецируют из точки О, которая…
Правда, у точки О Мэри раз за разом останавливалась. Что она хочет сказать?
Вернулся Джереми. Мэри отпустила мою руку. Какое-то время спустя мы распрощались — крепкое рукопожатие, дрожащая ладонь, — и они ушли..
— Джереми, — спросил я, когда он возвратился, — могу ли я поговорить с ней наедине? Мне кажется, в вашем присутствии она нервничает. Должно быть, малоприятные ассоциации. Я столкнулся с действительно любопытным подходом к проблеме n-мерной системы, однако вы отвлекаете Мэри, и она теряет нить мыслей. Я хотел бы пригласить ее на прогулку — вдоль канала, или к Тайдл-Бейсн, — и там мы обо всем поговорили бы. Возможно, вы в итоге добьетесь желаемого результата.
— Я доложу руководству, — ответил Джереми равнодушным тоном.
Вечером я надел наушники и прослушал магнитофонную запись телефонных разговоров Блесингейма. Во время одного, едва на том конце провода сняли трубку, Джереми сказал:
— Он хочет поговорить с ней наедине.
— Великолепно, — отозвался высокий голос, — она готова.
— Тогда в эти выходные?
— Если он согласится. Щелк.
ВА. Я слушаю музыку. Сочинения композиторов Двадцатого столетия привлекают меня сильнее всего, потому что многие из них брали звуки того мира, в котором мы живем, мира реактивных лайнеров, полицейских сирен и промышленного производства, равно как и птичьих трелей, деревянных мостовых и человеческих голосов. Мессиан, Парч, Райх, Гласс, Шапиро, Суботник, Лигети, Пендерецкий — вот первые, кто рискнул уйти от оркестра и классической традиции; в моем представлении они являются голосами и нашего века. Они говорят со мной, точнее — для меня; в их диссонансах, смятении и гневе я слышу собственные мысли, сознаю утрату, ощущаю, как она преобразуется в нечто иное, менее болезненное. Я слушаю эту трудную для понимания, сложную музыку, потому что понимаю ее и получаю от того удовольствие, а еще потому, что как бы сливаюсь с ней и поднимаюсь над миром. Никто не может войти в нее глубже моего. Я управляю миром.: Я слушаю музыку. — О. Знаете, эти n-мерные системы… если мы разбираемся в них достаточно хорошо для того, чтобы манипулировать ими, пользоваться их энергией… Да, в них заключается громадное количество энергии. Такая энергия означает могущество, а оно… привлекает могучих. Или тех, кто ищет могущества, сражается за него. Я начинаю ощущать опасность.
ВВ'. Пока мы пересекали бульвар, направляясь к монументу Линкольна, она хранила молчание. Если бы я попробовал заговорить о чем-нибудь важном, полагаю, она остановила бы меня. Однако я молчал; по-моему, Мэри догадалась: я знаю, что мой кабинет прослушивается. Левой рукой я держал ее под локоть, позволяя самой выбирать путь. День выдался солнечным, но ветреным; время от времени солнце на минуту-другую закрывали облака. У озера витал, заглушая все прочие запахи — травы, пыли, горючей жидкости и жареного мяса, — слегка гниловатый аромат влажных водорослей… Вокруг мемориала погибшим во Вьетнаме бурлила темнота. Загадочно ворковавшие голуби при нашем приближении взмывали в воздух, шумно хлопая крыльями. Мы опустились на недавно подстриженную лужайку, я провел ладонью по колким травинкам. Странный у нас получается разговор. Лица собеседника не видишь, зрительной памяти, естественно, никакой; вдобавок за нами, может быть, следят. (Боязнь слежки присутствует у всех слепых, а тут она вполне оправданна.) Кроме того, мы не можем говорить свободно, хотя должны произносить какие-то фразы, чтобы убедить Блесингейма и его дружков, что я ни о чем не подозреваю. «Чудесный денек» — «Да. Я бы не отказался искупаться» — «Правда?» — «Честное слово»…
Однако два пальчика Мэри продолжали сжимать мой указательный. Мои руки превратились в глаза, впрочем, так оно было с детства; теперь они обрели выразительность голоса, восприимчивость кожи, и мы вели безмолвный, исполненный тревоги разговор в тишине осязательного пространства. «Вы в порядке?» — «Да». — «Знаете, что происходит?» — «Не совсем, объяснить не могу».
— Сегодня вы строите фразы гораздо лучше. Мэри трижды крепко сжала мою ладонь. Ошибка?
— Меня… лечат… электрошоком… — ее голос задрожал, словно отказываясь повиноваться.
— Похоже, помогает.
— Да. Но не всегда.
— А что с математикой?
Звонкий смешок, голос-шарманка:
— Не знаю… Мысли как будто разбегаются… Дополнительная процедура? Вы должны мне объяснить.
— Разве предмет космологии настолько широк?
— Топология микроизмерений явно определяет как гравитацию, так и слабые взаимодействия. Правильно?
— Трудно сказать. Физик из меня не очень. Снова три пожатия.
— Однако у вас наверняка есть какие-то идеи по этому поводу.
— Не то чтобы… А у вас?
— Были… когда-то… Но мне кажется, что ваши исследования напрямую связаны с подобными проблемами.
— Не знаю, не знаю.
Пат? Судя по всему, да. Эта женщина, сигналы которой были настолько противоречивыми, все сильнее возбуждала мое любопытство… Она вновь показалась мне сгустком мрака, водоворотом, в котором исчезал всякий свет за исключением того, что обрамлял ее голову (полагаю, мои «видения» — игра воображения, картинка из тактильного пространства).
— На вас одежда темных тонов?
— Вообще-то нет. Красный, бежевый… Я чуть сильнее сжал руку Мэри и почувствовал, что у нее крепкие мышцы.
— Наверное, вы занимаетесь плаванием?
— Нет, атлетикой. На Луне это было обязательно.
— На Луне, — повторил я.
— Да, — ответила она и замолчала. Честное слово, просто невероятно. Я не мог назвать Мэри союзницей, поскольку полагал, что она меня обманывает, однако от нее исходило нечто вроде сочувствия; вдобавок, чем дольше мы были вместе, тем сильнее ощущалась некая тайная близость. Вопрос в том, что отсюда следует? Не имея возможности говорить открыто, я чувствовал себя совершенно беспомощным; лавируя между ее изменчивыми настроениями, мог только гадать, о чем она думает. И какую пользу извлекут из сегодняшнего нашего разговора те, кто следит за нами?
Мы сели на водный велосипед и поплыли, время от времени принимаясь обсуждать красоты природы. Я люблю находиться на воде — легкое покачивание на волнах, поднятых лодками, своеобразный, «с душком» запах…
— Вишни еще цветут?
— О да! Правда, пик цветения уже миновал, но все же… Вот, — Мэри нагнулась. — Цветок, который собирался утонуть. — Она вложила нечто в мою ладонь. Я принюхался. — Пахнет?
— Не очень. Говорят, чем изящнее цветы, тем слабее они пахнут.. Вы такого не замечали?
— Пожалуй, да. Мне нравится аромат роз.
— Который едва уловим. А цветки вишен, должно быть, замечательны — аромат еле чувствуется.
— Жаль, что вы не видели вишни в цвету.
— А мне жаль, что вы не можете прикоснуться к лепесткам так, как я, или ощутить покачивание лодки, как его ощущает человек, подобный мне, — отозвался я, пожимая плечами. — Моих ощущений вполне достаточно, чтобы радоваться жизни.
— Понимаю. -Она накрыла мою ладонь своей. — Кажется, мы уплыли довольно далеко, — сказал я, разумея, что теперь нас не очень хорошо видно с берега.
— Вы правы. Мы почти пересекли озеро. Я высвободил руку и положил ее Мэри на плечо. Глубокая впадина над ключицей… Это прикосновение, этот безмолвный язык. Наши пальцы снова переплелись и заговорили между собой. Слева от нас кричали и смеялись дети, голоса которых переполнял восторг. Как общаться на языке прикосновений?
Впрочем, тут нет ничего сложного. Кончики пальцев чертят линии на ладонях, ерошат волоски на тыльной стороне запястья, пальцы нажимают друг на друга: то наверняка предложения. Говоря на таком языке, не так-то легко обманывать. Узкая изящная ладонь под моими настойчивыми пальцами…
— Впереди все чисто, — сообщила Мэри какое-то время спустя. В ее голосе словно смешались различные чувства.
— Полный вперед! — воскликнул я. — Плевать на торпеды!
И под шлепанье лопастей мы.закружились по озеру — свежий ветерок, солнце в лицо,, — избавляясь смехом от напряжения, крича: «А ну наддай!» и «Прочь с дороги!»; баритон вторил голосу фагота, руки крепче прежнего стискивали одна другую, ноги все усерднее нажимали на педали… «На Потомак!», «Через море!»… Холодные брызги на лице…
Внезапно Мэри бросила крутить педали, и суденышко кинуло влево.
— Мы рядом с берегом, — произнесла она тихо. Причалили мы в молчании.
ОА. С помощью «жучков» мне удалось установить, что в мой кабинет наведались двое или трое, один из которых — мужчина — произнес вполголоса: «Посмотрите в картотеке». Послышались знакомые звуки — то выкатывали картотечные ящики, затем, судя по всему, они заглянули в ящики стола, после чего принялись шелестеть бумагами и как будто опрокидывать все подряд.
Кроме того, я подслушал любопытный телефонный разговор Джереми. Раздался звонок. Блесингейм снял трубку: «Да?» Мужской голос, тот самый, который отвечал ему раньше, сказал: «Мэри говорит, он не желает вдаваться в подробности».
«Меня это не удивляет, — откликнулся Джереми. — Однако я уверен…»
«Знаю, знаю. Попытайтесь применить тот способ, о котором шла речь».
Очевидно, имелся в виду взлом.
«Хорошо».
Клик.
АО. Им наверняка не приходило в голову, что я могу нанести ответный удар, воспользоваться их же оружием, они даже не позволили себе предположить, что вокруг может твориться нечто странное. Подобное высокомерие привело меня в ярость.
ОА. В то же время я изрядно перепугался. Живя в Вашингтоне, человек начинает ощущать «силовые линии»: чувствует, что в тенистых конструкциях, окружающих официальное, правительственное пространство, ведется борьба за власть; слышит о нераскрытых убийствах, о загадочных людях, которые занимаются неизвестно чем… Слепец считает, что находится вдалеке от призрачного мира интриг и скрытых сил, что защищен своим физическим недостатком. Однако я оказался замешан в эту борьбу, ввязавшись в нее по собственной инициативе. Было отчего испугаться.
Впрочем, они не знали, что я о чем-то догадываюсь. Противник приближается, шаркая ногами; бьет — и ты бьешь в ответ. Моя смелость от безысходности: перейдите-ка улицу с закрытыми глазами!
АА'. Как-то вечером я слушал «Музыку облачной камеры» Гарри Парча, купаясь в гулких стеклянных нотах, и тут в дверь позвонили. Я снял трубку домофона.
— Кто там? — Мэри Унзер. Я могу подняться?
— Разумеется. — Я нажал кнопку и вышел на площадку.
— Извините, что потревожила вас, — произнесла Мэри, запыхавшаяся от подъема по лестнице. Какой голос! Она была одна.. — Я нашла ваш адрес в телефонной книге. Конечно, мне не следовало…
Она остановилась передо мной, прикоснулась к моей правой руке. Я взял ее за локоть.
— Что?
— Мне не следовало приходить сюда, — докончила она с отрывистым смешком.
Значит, тебе не миновать беды, подумал я. Хотя ей наверняка известно, что моя квартира прослушивается. Выходит, она обязательно должна была прийти. Мэри дрожала всем телом, и мне не оставалось ничего другого, как обнять ее за плечи.
— С вами все в порядке?
— Да. Нет. — Голос-гобой, понижающаяся интонация, смех, который не похож на смех… Она казалась напуганной до полусмерти. Если это была маска, то Мэри великолепная актриса.
— Входите, — я провел женщину внутрь, затем подошел к проигрывателю и выключил Парча, но потом передумал и включил снова. — Садитесь, кушетка очень мягкая. — Я тоже нервничал. — Хотите чего-нибудь выпить? — Внезапно у меня возникло впечатление, будто все происходит не наяву, а во сне, в одной из моих фантазий. Фантасмагорическая музыка звенела в облачной камере, и откуда мне было знать, что реально, а что — нет? Эти мембраны… Что там, за плоскостью в бесконечности?
— Нет, спасибо. Хотя да, — смех, который не был смехом, повторился вновь.
— Сейчас принесу пиво. — Я подошел к холодильнику, достал несколько бутылок. Открыв, вернулся к кушетке и, присев рядом с Мэри, спросил: — Так что же происходит?
Она заговорила. Я пил пиво маленькими глотками, а Мэри прерывалась время от времени, чтобы тоже выпить пива.
— Я чувствую, что, чем глубже вникаю в ваши рассуждения о передаче энергии из одного n-мерного пространства в другое, тем лучше понимаю, что случилось со мной. — В ее голосе зазвучали новые нотки: обертоны исчезли, голос сделался менее низким и не таким гнусавым.
— Не знаю, что и сказать, — ответил я. — О подобных вещах я предпочитаю не говорить и даже не писать. То, что мог, я изложил в статьях. — Последнюю фразу я произнес погромче: пускай порадуется аудитория (впрочем, существует ли она?).
— Что ж… — ладонь Мэри, накрытая моей, снова задрожала.
Мы очень долго сидели бок о бок на кушетке и переговаривались с помощью рук, обсуждая то, что сейчас едва приходит мне на память, поскольку человеческий язык не в состоянии передать смысл нашей беседы. Однако разговор велся серьезный.
— Послушайте, — сказал я наконец, — пойдемте со мной. Я живу на верхнем этаже, поэтому устроил себе нечто вроде террасы. Допивайте пиво и пошли. Ночь просто замечательная, на свежем воздухе вам станет лучше. — Я провел Мэри через кухню в кладовую, где находилась дверь черного хода. — Поднимайтесь. — А сам вернулся в комнату, поставил «Кельнский концерт» Жарра и прибавил громкость, чтобы мы могли слушать музыку снаружи, после чего взобрался по лестнице на крышу.
Под ногами заскрипел просмоленный гравий.
Это одно из моих любимых мест. По периметру крыша обнесена бордюром высотой по грудь взрослому человеку, с двух сторон над ней возвышаются громадные ивы, ветви которых скрывают камень и превращают крышу в подобие спасительной гавани. Я. обычно садился на широкую сломанную кушетку, а порой; когда дул ветерок и в воздухе разливалась прохлада, ложился на нее с брайлевой планисферой в руках, слушая «Звездные пути» Шольца, и мне казалось, будто через проекции я постигаю звездное небо.
— Восхитительно, — проговорила Мэри.
— Правда? — Я снял с кушетки целлофановую пленку, и мы сели.
— Карлос…
— Да?
— Я… Я… — Все тот же пронзительный вскрик.
— Пожалуйста, — сказал я, обнимая ее за плечи, — не теперь. Не теперь. Расслабьтесь, прошу вас. — Она повернулась ко мне, положила голову на мое плечо. Я провел пальцами по волосам Мэри — коротким, не длиннее, чем до плеч, — расцепил узелки, прикоснулся к ушам, погладил шею. Она перестала дрожать и успокоилась.
Время шло, а я по-прежнему ласкал Мэри. Никаких других мыслей, никаких желаний. Как долго это продолжалось? Не знаю, быть может, с полчаса или дольше. Она тихонько замурлыкала. Я нагнулся и поцеловал ее. Мелодия, которую играли на рояле, изредка прерывалась голосом Жарра. Мэри привлекла Меня к себе; у нее перехватило дыхание, потом она шумно вздохнула. Поцелуй приобрел страстность, языки завели свой собственный разговор, смысл которого я улавливал, что называется, всеми «чакрами» — шеей, позвоночником, животом, чреслами. Ничего кроме поцелуя, которому я отдался, не сделав ни малейшей попытки воспротивиться.
Помню, приятель-студент спросил однажды, не возникает ли у меня проблем с половой жизнью. «Трудно, наверное, определить, когда девушке… хочется?» Я засмеялся; мне захотелось объяснить, что на самом деле все поразительно просто. Слепец вынужден полагаться на прикосновения, что дает ему известную фору: пользуясь руками, чтобы «видеть» лица, полностью завися от рук, он без труда переходит то, что Расе именует границей между мирами секса и отсутствия секса.
Мои руки исследовали тело Мэри, впервые узнавая его за время нашего знакомства, что возбуждало уже само по себе. Кажется, я полагал, что люди, у которых узкие скулы, должны быть узкобедрыми (уверяю вас, так оно в большинстве случаев и есть), однако она обманула мои ожидания — у нее были крутые бедра из разряда тех, к каким ни за что не привыкнуть (ни за что — чужеродность другого — до конца не поверить в их существование). Мои пальцы по собственной воле забрались ей под одежду, в промежуток между пуговицами, расстегнули блузку, справились с застежкой лифчика. Мэри одним движением плеч сбросила одежду. Я ощутил податливость ее груди, прижался ухом к коже у грудной клетки, услышал биение сердца… Плоть к плоти, кожа к коже, в пределах единого, переполненного энергией осязательного пространства.
Кожа — голос бесконечности.
Когда все кончилось, из квартиры по-прежнему доносились звуки рояля, которым словно аккомпанировал приглушенный расстоянием шум уличного движения. В вентиляционном колодце ворковали голуби: казалось, то пытаются объясниться между собой обезьяны, пасти которых замотаны проволокой. Кожа Мэри была влажной от пота; я лизнул ее и восхитился чудесным Привкусом. Сгусток мрака перед глазами, в которых и без того темно… Мэри перекатилась на бок, мои руки вновь легли на тело женщины, нащупали развитые бицепсы, несколько родинок на спине, похожих на крохотные изюминки. Пальцы опустились ниже, прошлись по позвоночнику, который будто покоился в некоем углублении, образованном крепкими мышцами. Моя голова лежала у нее на руке, возле груди.
— Кто же ты? — спросил я ее.
— Потом. — Когда же я снова раскрыл рот, она приложила к моим губам свой пальчик и сказала: — Друг. — Жужжащий шепот, похожий на звук камертона, на голос, который я (мне стало страшно, ибо я не знал ее) уже полюбил. — Друг…
С. В какой-то момент зрение с позиций геометрического мышления начинает восприниматься как досадная помеха. Те, кто привык зрительно представлять доказательства теорем, как в евклидовой геометрий, со временем приходят к пониманию того, что, к примеру, в n-мерных системах визуализация невозможна: она ведет к путанице и недоразумениям. В таких случаях наилучшей чувственно воспринимаемой аналогией, какую мы имеем, является внутренняя геометрия, осязательная, направляемая кинетической эстетикой. Так что я обладаю определенными преимуществами.
Однако сохраняются ли они в реальном мире, в геометрии человеческих привязанностей? Существует ли то, что и впрямь нельзя увидеть, а можно только ощутить?
ОА. Главным для тех, кто занимается взаимоотношениями геометрии и реального мира, является вопрос о том, как Перейти от невыразимых впечатлений чувственного опыта (слабо ощущаемые поля силы и опасности) к общепринятым математическим абстракциям (объяснениям). Или, как говорит Эдмунд Гуссерль в «Происхождении геометрии» (сегодня утром Джордж невразумительней обычного процитировал мне именно этот отрывок): «Каким образом геометрический идеал — равно как и идеалы прочих наук — вырывается из рамок своего первичного, глубоко личного происхождения, где он остается структурой в пространстве сознания души первооткрывателя, и поднимается к идеальной объективности?»
Тут в дверь постучали — четыре удара подряд.
— Входите, Джереми, — сказал я, чувствуя, как убыстряется пульс.
— Кофе вот-вот сварится, — сообщил он, заглянув в кабинет. — Я угощаю.
Мы прошли в его кабинет, в котором витал чудесный аромат французского кофе. Я опустился в одно из плюшевых кресел, что стояли вокруг стола, взял в руки крохотную глазурованную чашечку и пригубил горячий напиток. Джереми расхаживал по комнате, рассуждая о всяких пустяках и явно избегая заговаривать о Мэри и о том, что с ней связано. Кофе согрел меня, даже ногам стало жарко; правда, благодаря потоку воздуха из кондиционера я не вспотел. Поначалу все шло хорошо и приятно: горьковатый, крепкий кофе Смочил небо, проник в горло, поднялся к носоглотке, забрался в глаза и мозг и одновременно проскользнул в легкие. Я дышал кофе, моя кровь становилась все жарче.
…Я сообразил, что о чем-то говорю. Голос Джереми раздавался откуда-то сверху, — должно быть, Блесингейм стоял прямо передо мной, — и в нем слышалась легкая хрипотца, словно фразы проходили через старый угольный микрофон.
— А что произойдет, если энергию из этой системы направить сквозь векторные измерения в макросистему?
— Что ж… — радостно отозвался я. — Допустим, что каждая точка Р n-мерной дифференцируемой системы М имеет аналог на касательной плоскости, n-мерном пространстве Тр(М), называемом касательное пространство в Р. Теперь мы может определить путь в системе М как дифференцируемое отображение открытого интервала К в систему М. Вдоль этого пути можно расположить все силы, определяющие в системе М подсистему К, громадное количество энергии… — Ну разумеется! Я начал излагать свою теорию на бумаге, и тут соматический эффект наркотика объединился с ментальным, и мне мгновенно стало ясно, что происходит.
Джереми заметил, что я остановился, задышал прерывисто и с натугой, а я тем временем боролся с подступившей тошнотой, вызванной не столько самими химикатами, сколько осознанием того, что меня пытались накачать наркотиком. Что я успел рассказать? И, ради всего святого, почему это для него настолько важно?
— Прошу прощения, — пробормотал я. Мои слова заглушало гудение вентилятора. — Что-то голова разболелась.
— Право, жаль, — произнес Джереми голосом, словно позаимствованным у Джорджа. — Вы и впрямь побледнели.
— Да уж, — отозвался я, стараясь скрыть ярость. (Позднее, прослушивая запись разговора, я пришел к выводу, что держался всего лишь более скованно, чем обычно.) — Еще раз извините, но мне действительно не по себе.
Я встал и на какой-то миг ударился в панику, ибо утратил всякое представление о том, где расположена дверь: ведь на этом в значительной мере основывалась моя способность ориентироваться в пространстве, и обычно я отыскивал выход без малейших затруднений. Но разрази меня гром, если я обращусь за помощью к Джереми Блесингейму или плюхнусь на пол у него на глазах! Нужно вспомнить: гак, стол обращен к двери, кресла — к столу, значит, дверь за мной…
— Позвольте, я провожу, — проговорил Джереми, беря меня за руку. — Послушайте, может, отвезти вас домой?
— Все в порядке. — Я высвободился. Дверь обнаружилась, похоже, по чистой случайности. Я вышел в коридор и направился к себе, гадая, смогу ли найти свой кабинет. Моя кровь будто превратилась в горячий турецкий кофе, голова кружилась. Ключ подошел: выходит, я не ошибся дверью. Я вошел в кабинет и рухнул на кушетку. Голова по-прежнему кружилась; вдобавок выяснилось, что я не в состоянии даже пошевелиться. Помнится, в одной книге утверждалось, что подобные наркотики почти не оказывают соматического действия, однако, быть может, это верно применительно к тем, кто меньше моего чувствителен к кинетической реальности. Иначе почему я повел себя таким образом? От страха? Или Джереми подмешал в кофе не только «наркотик истины»? Предостережение? От чего? Внезапно я осознал, насколько узок мир моего понимания, за которым находится грандиозное пространство действий, в чьей сути я совершенно не разбираюсь; осознал, что последнее угрожает полностью затопить первый, в результате чего мне суждено будет утратить хотя бы проблески понимания. Утонувший в неведомом! О Господи! Неужели такое возможно?
Некоторое время спустя — где-то через час — я почувствовал, что могу встать и отправиться домой. Организм, казалось, более или менее пришел в норму, но лишь выйдя на улицу, я сообразил, что психологический эффект наркотика никуда не делся. Редкие и тяжелые волны дизельных выхлопов, пропитанная застарелым потом одежда — эти запахи исключали мало-мальский шанс отыскать, полагаясь на обоняние, тележку Рамона. Трость казалась неестественно длинной, свист микролокатора в очках отдаленно напоминал мелодию из «Catalogue d'Oiseaux» Мессиана. Я замер, потрясенный впечатлением. Мимо с гудением проносились легковые электромобили, ветер швырял в уши множество звуков, которые сливались в какофонию. Да, Рамона не найти, не стоит и пытаться; к тому же незачем вмешивать его в это дело. Рамон — мой лучший друг. Сколько раз мы встречались с ним в клубе Уоррена, сколько раз играли в звуковой пинг-понг; порой нас разбирал такой смех, что мы никак не могли успокоиться — а разве не в том заключается дружба?
Отвлекшись на подобные мысли, сбитый с толку музыкой ветра и уличного движения, я окончательно перестал ориентироваться. Вдоль тротуара, чуть не задев меня, промчалась машина. Заблудился! «Извините, это Пенсильвания-авеню или Кей-стрит?» Медленное продвижение вперед, разбитые бутылки, гвозди, торчащие из брошенных кем-то досок, провода, свисающие с дерева или дорожного знака, собачье дерьмо на тротуаре, поджидающее, когда я на него наступлю. Чтобы кинуть меня под автобус, автомобили с бесшумными электродвигателями, подонки, которым все равно, кто перед ними — слепой, увечный или какой еще, канализационные люки без крышек, бешеные собаки, оскалившиеся из-под заборов, готовые в любой момент тяпнуть за ногу… Однако я преодолел все опасности. Должно быть, я смахивал на безумца, крадясь на цыпочках по тротуару и размахивая тростью, как человек, который сражается с бесами.
АО. К тому времени, когда я добрался до квартиры, меня переполняла ярость. Включив «Выходи» Стива Райха (там несчетное количество раз повторялась фраза «Выходи, покажись») настолько громко, насколько мог вынести, я принялся курсировать по комнатам, то бранясь, то плача (резь в глазах) под звуки музыки. Составил целую сотню никуда не годных планов мщения Джереми Блесингейму и его таинственным начальникам, добрых пятнадцать минут чистил зубы, чтобы избавиться от привкуса кофе во рту.
К утру выработался сравнительно приемлемый план, Настало время действовать. Была суббота, значит, на работе меня никто не потревожит. Я вошел в кабинет, открыл шкафчик с картотекой и зашелестел бумагами, притворяясь, будто перекладываю их из кейса в картотечные ящики. После чего, гораздо тише, извлек большую мышеловку, которую купил по дороге, и написал на ней: «Попался. В следующий раз убью» — и поставил ящик сразу за пачкой документов. Походило на то, что осуществляется одна из моих свирепых юношеских фантазий. А впрочем, какая разница? Это лучший способ наказать мерзавцев и научить их держаться подальше. Когда кто-нибудь попытается достать из ящика документы, мышеловка сработает, а заодно порвет ленту, которую я разложил определенным образом, чтобы сразу узнать, заглядывали гости на огонек или нет.
Первый шаг сделан.
СА. В «Тренодии памяти жертв Хиросимы» Пендерецкого есть момент, когда внезапно наступает тишина, лишь тихонько гудят струнные, словно мир застыл в ожидании.
Бритье, порез, запах крови.
На крыше здания через улицу кто-то заколачивал гвозди; череда из семи ударов с крещендо в конце:
«Бам-бам-бам-бам-бам-бам-БАМ!Бам-бам-бам-бамбам-бам-БАМ!»
В математике эмоций человеческое напряжение измеряется подсчетом стрессов. Бери и пользуйся. Быть может, математика как таковая уже исследовала состояния сознания и все миги бытия.
СС'. Она пришла под вечер. Следом за ней в дверь хотел прорваться холодный ветер. Было поздно, ветер задувал резкими порывами, барометр продолжал падать. Надвигалась гроза.
— Я хотела тебя видеть.
Я ощутил сильный страх и одновременно удовольствие, причем трудно было определить, что сильнее.
— Замечательно. — Мы прошли в кухню. Я налил Мэри воды, осторожно обошел ее; мы пустились болтать о пустяках, мой голос ни чуточки не дрожал. Беседа то обрывалась, то начиналась сызнова. Минут двадцать спустя я крепко взял Мэри за руку. — Пошли. — Мы миновали кладовую, поднялись по узкой, отдающей плесенью лестнице и очутились на крыше, где ветер тут же швырнул нам в лица капли дождя.
— Карлос…
— Ерунда! — Свисту ветра аккомпанировали запахи мокрой пыли и горячего асфальта. Воздух был насыщен электричеством. Вдалеке, где-то на юге, громыхнул гром.
— Будет гроза! — крикнула Мэри, перекрывая ветер.
— Тихо, — отозвался я и сжал ее руку. Ветер будто норовил сорвать с нас одежду, во мне нарастало вызванное приближающейся грозой некое электрическое возбуждение, которое примешивалось к страху и ярости. Я повернулся лицом к ветру — тот как бы расчесал мои волосы назад. Слушай, смотри, чувствуй. — Скоро я и сам Ощутил — нет, увидел, увидел — неожиданную вспышку, которая означала молнию, и принялся считать в уме. Гром прогремел секунд через десять, всего лишь в каких-то двух милях от моего дома. — Расскажи, что ты видишь, — потребовал я и услышал в своем голосе настойчивость, которой нельзя было не подчиниться. Вот что значит пробиваться сквозь мембраны…
— Идет гроза, — проговорила Мэри, не зная, должно быть, как ей себя со мной вести. — Тучи почти черные, движутся над самой землей, однако в них видны большие прорехи; в небе как будто катают громадные валуны. Молния! Ты заметил?
— Я видел! — Воскликнул я с усмешкой, подпрыгнув на месте. — Я отличаю свет от мрака, а сейчас на мгновение вдруг стало совсем светло. Впечатление такое, словно включили солнце, а потом сразу выключили.
— Верно, так оно, в общем и было, только молния походила на ломаную линию белого цвета, протянувшуюся из тучи к земле. Как на той модели с разлетающимися субатомными частицами, нечто вроде искореженной проволочной структуры. Яркая, как солнце, настолько же ослепительная, насколько оглушителен гром. Вонзилась в землю — и все. — Голос Мэри вибрировал от возбуждения, что циркулировало по цепи наших рук, а также от любопытства и предчувствия и не знаю чего еще. Бум! Бум! Гром обрушился на нас словно удар кулаком. Мэри подскочила, а я засмеялся. — Совсем рядом, — сказала она встревоженно. — Мы в самом центре грозы!
— Давай! — крикнул я, не в силах сдержать смех.
— Давай же! — И, как если бы я был заклинателем погоды, темноту вокруг вспорола молния. Вспышка
— «Бум!», вспышка — «Бум!», вспышка — «Бум!»
— Надо уходить! — воскликнула Мэри, возвысив голос над ревом ветра и над трескучими раскатами грома. Я замотал головой и схватил женщину за руку, так грубо, что ей наверняка стало больно.
— Нет! Это мой зрительный мир, понимаешь? Зрелище прекрасно, как… Вспышка. Треск. Бум!
— Карлос!
— Замолчи! — Вспышка, вспышка, вспышка. Бум! Раскаты грома теперь напоминали звук, как если бы кто-то катал по бетонному полу пустые бочки размером с гору. — Мне страшно, — простонала Мэри, отодвигаясь от меня.
— Значит, почувствовала, а? — крикнул я. Сверкали молнии, ветер рвал одежду, дождь молотил по крыше, запах смолы смешивался с ароматом озона.
— Почувствовала, что такое беспомощность перед силой, способной убить тебя? Верно?
— Да! — проговорила она с отчаянием, улучив промежуток между раскатами.
— Тогда ты должна понять, каково приходится мне! — Бум! Бум! — Черт побери, — мой голос, как молния небосвод, пронизывала боль, — я, конечно, могу сидеть в парке вместе с торговцами наркотиками, лоботрясами и психами. Между прочим, среди них я буду в безопасности, потому что даже они догадываются, что нечестно обкрадывать слепого. Но вы! — Продолжать не было сил. Я оттолкнул Мэри и поплелся к люку, столь болезненными были воспоминания. Вспышка — «Бум!», вспышка — «Бум!»
— Карлос… — Она обхватила меня за плечи.
— Что?
— Я не…
— Рассказывай! Наплела всяких небылиц насчет Луны, говорила задом наперед, рисовала, хотела украсть мои идеи — и вроде как ни при чем? Как ты могла?
— Я не виновата. Карлос, я правда не виновата!
— Я высвободился, однако тут словно прорвало плотину, словно лишь теперь, зарядившись от грозы, Мэри обрела дар речи; слова хлынули потоком. Бум! — Я такая же, как ты. Меня заставили. Выбрали, потому что я получила математическое образование, а потом нашпиговали целой кучей имплантов. Их было столько, что я сбилась со счета! — Ее заряженный голос, в котором звучало отчаяние, скрежетал внутри моего тела, в нервной системе. — Ты же знаешь, что можно сделать с человеком при помощи наркотиков и имплантов. Он превращается в робота. Живешь, наблюдаешь за своими действиями — и не можешь ничего поделать. — Бум! — Меня запрограммировали и подослали к тебе. Но я пыталась, — бум! — знала, что существуют участки мозга, до которых им не добраться, сражалась с ними как могла, понимаешь?
Бум! Вспышка, шипение обожженного воздуха, запах озона, звон в ушах. Действительно, близко.
— Я принимала ТНПП-50, — похоже, Мэри слегка успокоилась, — и МДМА. Специально накачивала себя лекарствами, когда шла к тебе, получила их по рецепту — у меня был незаполненный, но с подписью врача. В тот день, когда мы катались по озеру, я настолько одурела, что едва держалась на ногах. Однако лекарства помогали мне говорить и сопротивляться программе.
— Ты нарочно принимала наркотики? — изумился я. (Макс Каррадос давно бы обо всем догадался, но на то он и сыщик.) Бум!
— Да. После нашей прогулки — почти постоянно. И мне с, каждым разом становилось все лучше. Но надо было делать вид, чтобы защитить нас обоих, что я продолжаю обрабатывать тебя. В тот вечер здесь, — бум! — Карлос, когда я была с тобой, неужели ты думаешь, что я тебя обманывала?
Голос-фагот, хриплый от душевной муки— Отдаленные раскаты грома. Всполохи во мраке, уже не такие отчетливые, как раньше: миг прозрения близился к концу.
— Но что им нужно? — воскликнул я.
— Блесингейм считает, что твои исследования могут разрешить затруднения, которые возникли у них при попытке снабдить достаточным количеством энергии боевую установку, стреляющую пучком частиц. Они надеются, что смогут извлечь энергию из тех микроизмерений, которые ты изучаешь. — Бум! — По крайней мере, так мне показалось из того, что я слышала.
— Идиоты! — Впрочем, в чем-то они, возможно, правы. Я и сам пришел почти к такому же выводу. Столько энергии… — Блесингейм — дурак набитый! Он и его тупицы-начальники из Пентагона…
— Пентагон! — крикнула Мэри. — Карлос, эти люди вовсе не из Пентагона. Я не знаю, откуда они: может быть, из Западной Германии. Они похитили меня прямо из квартиры. Я работала в статистическом отделе министерства обороны. Пентагон тут ни при чем!
— Но Джереми… — Бум! Меня начало выворачивать наизнанку.
— Понятия не имею, как он с ними связался. Но кто бы ни были, они очень опасны. Я боюсь, что они убьют нас обоих. Тебя уже собирались, потому что думают, что ты их дурачишь. С самой нашей прогулки по озеру я принимаю ТНПП и МДМА в лошадиных дозах и твержу им, что тебе ничего не известно, что ты еще не вывел формулу. Но если они узнают, что ты понял…
— Господи, как я ненавижу эти шпионские страсти! — в моем голосе прозвучала горечь. А эта хитроумная ловушка в кабинете, расставленная, чтобы предостеречь Джереми…
Дождь припустил сильнее, Я позволил Мэри отвести меня вниз. Времени в обрез. Нужно попасть в кабинет и убрать мышеловку. Но Мэри впутывать не стоит; я вдруг испугался за новообретенную союзницу больше, чем за свою собственную жизнь.
— Мэри, скажи, -проговорил я, когда мы очутились в комнате, но кое-что вспомнил и понизил голос до шепота: — Моя квартира прослушивается?
— Нет.
— Господи Боже! — А я-то столь усердно играл в молчанку? Должно быть, она сочла меня душевнобольным. — Все в порядке. Мне необходимо сделать несколько звонков, а домашний телефон наверняка прослушивается. Придется выйти на улицу. Но ты оставайся здесь. Поняла? — Она принялась было возражать, но я остановил ее. — Пожалуйста! Я скоро вернусь. Оставайся здесь и жди меня, договорились?
— Хорошо.
— Обещаешь?
— Да.
ОА. Выйдя на улицу, я повернул налево и направился к зданию факультета. Дождь хлестал мне в лицо; я машинально собрался было вернуться в квартиру за зонтиком, но потом раздраженно отогнал эту мысль. Гром еще время от времени погромыхивал где-то в отдалении, но ослепительные — ослепительные, говорю я, разумея, что различал какой-никакой свет в кромешной тьме, — ослепительные вспышки, которые на миг словно наделили меня зрением, больше не повторялись.
Я бранил себя за тупость и самонадеянность. Мол, выводишь из теорем аксиомы (наиболее распространенный среди людей логически-синтаксический порок?), вступив в противоборство с силой, природы которой не понимал, оказался в серьезной опасности, да и вдобавок поставил под угрозу жизнь Мэри. Чем дольше я размышлял, тем страшнее мне становилось, пока наконец я не перетрусил так, как должен был с самого начала.
Ливень сменился моросью. Было прохладно, ветер задувал редкими порывами. По мокрой Двадцать первой улице проносились машины, гудевшие, точно голос Мэри, повсюду журчала, плескалась и капала вода. Я миновал угол улиц Двадцать первой и Кей, где обычно стоял со своей тележкой Рамон, порадовавшись тому, что сейчас его здесь нет, что не нужно проходить мимо друга в молчании, не нужно, быть может, притворяться, что не слышишь веселого приглашения купить горячие крендельки или просто приветствия. Мне жутко не хотелось обманывать Рамона. Однако если бы пришлось, насколько это было бы легко! Пройти мимо — и все: он ничего и не заметит.
Я изнывал от тошнотворного ощущения собственного бессилия, в котором слились воедино.все мелкие раздражения, все познанные на опыте, пределы моей жизни. Они поднялись и захлестнули меня волной страха и дурных предчувствий, словно вспышки молний, раскаты грома и проливной дождь. Где я, куда иду и как могу еще куда-то идти?
Требовалось разъединить страх на составляющие, ибо, если так пойдет и дальше, неминуем полный паралич. Страх уже парализовал меня: мне казалось, я никогда не оправлюсь от наркотиков, подмешанных в кофе Блесингеймом; они как бы настойчиво не выпускали Карлоса Невского из своей галлюциногенной реальности. Я вынужден был остановиться и опереться на трость.
И тут услышал шаги. «Бэнши» Генри Кауэлла начинается с царапанья ногтей по тросикам внутри рояля. Точно такая же музыка зазвучала в моей нервной системе. Я различил шаги трех человек, которые замерли в некотором отдалении через секунду после того, как я встал посреди тротуара.
Какое-то время сердце стучало так громко, что заглушало все прочие звуки. Я постарался овладеть собой, глубоко вдохнул. Вполне естественно, что за мной следят. Вполне естественно. А в кабинете.
Я двинулся дальше. Подхлестываемый ветром, вновь пошел дождь. Я мысленно выбранился: попробуйте-ка что-нибудь услышать, когда дождевые капли барабанят по асфальту и бетону, и кажется, будто тебя со всех сторон окружает вселенское «капкап-кап». Тем не менее, зная о преследователях, я все же улавливал их шаги — трое или четверо (скорее всего, трое) шагали за мной по пятам" не быстрее и не медленнее моего.
Пора отрываться. Вместо того чтобы продолжать идти по Двадцать первой улице, я решил свернуть на Пенсильвания-авеню. Посмотрим, что они предпримут. Машин вроде бы не слышно. Я быстро пересек улицу, чуть не выронив трость, которой задел бордюр, а затем, попытавшись притвориться, словно все вышло совершенно случайно, повернулся лицом к проезжей части: локатор очков тихонько засвистел, и я понял, что приближаются люди, хотя шагов за дождем было не различить. Горячее, чем когда-либо прежде, я благословил свои очки и поспешил прочь, стремясь, впрочем, показать, что тороплюсь только из-за непогоды.
Дождь и ветер, гул электродвигателя, шелест шин проезжающего автомобиля… В этот грозовой весенний вечер Вашингтон представлялся необыкновенно тихим, как бы вымершим. Шаги за спиной послышались снова. Я заставил себя идти спокойно, чтобы преследователи ничего не заподозрили. Так, всего лишь вечерняя прогулка к зданию факультета…
На углу Двадцать второй улицы я повернул на юг. «Хвост» не отставал: это действительно был «хвост», иначе с какой стати им понадобилось вслед за мной делать такой крюк? Мы приближались к университетской больнице, у подъезда которой царило оживление — сновали туда-сюда люди, с противоположной стороны улицы доносились голоса, обсуждавшие некий фильм, кто-то складывал зонтик, проезжали машины… Шаги преследователей несколько отдалились, я едва их различал.
Чем меньшее расстояние отделяло меня от Гельмановской библиотеки, тем быстрее становился пульс, тем стремительнее мелькали в голове разные планы, которые я один за другим отвергал" Ясно, что на улице мне от «хвоста» не оторваться. А вот в здании…
Локатор тихонько свистнул, я понял, что добрался до цели, и торопливо поднялся по ступенькам. Входная дверь нашлась не сразу, и я изрядно перетрухнул. Нет, все в порядке. Шаги преследователей зазвучали отчетливее. Я юркнул в дверь, забился в кабину единственного лифта и нажал кнопку седьмого этажа. Лифт какое-то время помедлил, словно кого-то ожидая, потом створки, слава Богу, закрылись, и я в одиночестве поехал вверх.
Библиотека Гельмана отличается любопытной особенностью: в здании нет лестниц, которые вели бы на шестой и седьмой этажи — на тех расположены кабинеты, а собственно библиотека ниже, — если не считать находящихся снаружи пожарных выходов. Чтобы попасть в какой-либо кабинет, нужно воспользоваться лифтом, на что я неоднократно жаловался, поскольку любил ходить по лестницам. Теперь же я благословлял проектировщиков, ибо получил некоторый запас времени. Лифт остановился. Я вышел, повернулся, протянул руку и нажал на кнопки всех семи этажей. Только когда двери закрылись, мне пришло в голову, что стоило попытаться найти кнопку «стоп»: тогда отключилось бы питание. Я выругался, закусил губу и побежал к своему кабинету, а очутившись у двери, принялся шарить в карманах, разыскивая ключ и досадуя на совершенную ошибку.
Ключ упорно не желал находиться.
Я постарался успокоиться, ощупал поочередно всю связку, нашел нужный ключ, открыл дверь, оставил ее распахнутой настежь, бросился к картотечному шкафчику, выдвинул средний ящик и очень осторожно просунул руку за документы.
Мышеловки не было. Они узнали, что я все понял.
АО. Понятия не имею, сколько простоял у шкафчика, погруженный в размышления; должно быть, не слишком долго, хотя успел составить и отвергнуть множество бредовых планов. Очнувшись, я подошел к столу и вынул из верхнего ящика ножницы, после чего взялся рукой за шнур питания компьютера, дошел до стены, нащупал розетку, выдернул вилку, раздвинул ножницы, вставил одно острие в отверстие розетки, надавил и резко повернул.
Меня ударило током. Тело пронизала боль, я на мгновение лишился чувств, а когда пришел в себя, обнаружил, что стою на коленях, прижавшись спиной к картотечному шкафчику.
(В молодости я считал, что у меня аллергия на новокаин, а потому дантист сверлил мне зубы без наркоза. Это было чертовски неудобно, однако боль разительно отличалась от обычной: была, так сказать, запредельной. То же самое случилось и при замыкании. Впоследствии я расспросил своего брата электрика, и он подтвердил, что человеческая нервная система и впрямь способна воспринять до шестидесяти герц переменного тока. «Когда бьет, всегда кажется, будто накатывается волна». Еще он добавил, что я мог погибнуть, ибо насквозь промок. «Ток сводит мышцы, и человек словно прирастает к проводнику. Тебе повезло. На ногах волдырей нет?» Разумеется, волдыри были.)
Я кое-как поднялся, в левой руке пульсировала боль, в ушах громко гудело. Я подковылял к кушетке, возле которой стоял маленький столик, включил настольную лампу и приблизил к ней лицо. Светло. Значит, в здании по-прежнему есть свет, и авантюра с ножницами привела лишь к тому, что я стал хуже слышать. Охваченный паникой, я выбежал в коридор и кинулся в приемную декана, вспомнив тот давний день, когда неожиданно выключили электричество и я получил возможность покрасоваться перед зрячими, выступил, что называется, в роли слепого поводыря. За столом Дельфины находилась панель — заподлицо со стеной… Как ее открыть?.. А, вот ручка. Прерыватели выстроились в строго вертикальный ряд. Я перевел их, все до единого, в правое положение, после чего вернулся к себе и вновь подсел к лампе. Ощущения света не возникло. Похоже, лампа остывала. Выходит, теперь на седьмом этаже темным-темно.
Я глубоко вздохнул и напряг слух. Очки пищали неестественно громко, поэтому я снял их и положил на книжную полку, что смотрела на дверь, а потом проверил радио, все еще сомневаясь, полностью ли отключил питание. Радио молчало. Я выглянул в коридор, запрокинул голову к потолку. Как будто света нет; впрочем, разве я смог бы различить лампу, даже если бы она и горела?
Ладно, предположим, что свет погас везде. Я возвратился в кабинет, взял со стола скобкосшиватель и стакан, поставил их на пол рядом с картотечным шкафчиком, затем подошел к книжному шкафу, собрал все пластмассовые многогранники — сфера казалась на ощупь большим бильярдным шаром — и тоже положил на пол, а потом, пошарив вокруг, отыскал упавшие ножницы.
В коридоре послышался шум: открылись двери лифта.
— Темно…
— Тес!
Осторожные шаги.
Я на цыпочках подкрался к двери. Сейчас можно было сказать наверняка, что «гостей» трое. Внезапно я сообразил, что из кабины лифта должен падать свет, и отошел в глубь кабинета.
(Макс Каррадос однажды очутился точно в такой же ситуации. Он просто заявил, что держит в руках пистолет и пристрелит первого, кто шевельнется. В его случае это сработало. Однако я понимал, что в моем положении подобные действия ни к чему не приведут. Вербальная нереальность…) — Вон туда, — прошипел кто-то. — По одному, и тихо! Приглушенное шарканье ног, три негромких щелчка (предохранители?). Я притаился у картотечного шкафчика, затаил дыхание, словно слился с тишиной, чего им никогда не добиться. Если они что и услышат, то разве только мои очки.
— Здесь, — прошептал тот же голос. — Дверь открыта. Осторожнее!
Они дышали быстро и шумно. Троица собралась у двери. Кто-то произнес: «У меня есть зажигалка». Я примерился и швырнул на голос ножницы.
— А-а-а! — Металлический лязг, глухой удар о стену, встревоженные голоса: — Что такое? Бросил нож… А-а-а…
Я швырнул скобкосшиватель. Бам! Должно быть, мимо, в стену. Теперь додекаэдр. Не знаю, попал или нет. Я подбежал к двери, и тут меня окликнули:
«Эй!» Я метнул в ту сторону похожую на бильярдный шар сферу. Понк! Звук был такой, какого я в жизни не слышал (хотя среди игроков в бипбол немало тех, кому попадали мячом в голову, и звук при ударе получается вроде этого — словно гудит пустая деревянная бочка). Бандит рухнул на пол: как будто захлопнулась автомобильная дверца. Судя по шуму, он выронил пистолет. Бах! Бах! Бах! Стреляли в дверной проем. Я лег и быстро пополз назад, к картотечному шкафчику; в ушах звенело, почти ничего не было слышно, страх будто забивался в ноздри вместе с запахом пороха, что проникал в кабинет из коридора. Что они предпримут? Неизвестно. Пол Кабинета устилал ковер, глушивший всякие звуки. Я раскрыл рот, напряг слух, пытаясь различить свист очков. Те подадут сигнал, если бандиты ворвутся внутрь. Пока же очки тихонько попискивали; я их еле слышал, ибо уши у меня заложило от грохота выстрелов.
Я взвесил на ладони стакан — стеклянный цилиндр с толстыми стенками и тяжелым дном. Свист внезапно усилился, в коридоре раздался новый звук: кто-то чиркнул зажигалкой…
Я швырнул стакан. Звон разбитого стекла. В кабинет вошел человек; я схватил и метнул пентаэдрон, который врезался в дальнюю стену. Остальные многогранники куда-то подевались, хотя я помнил, что положил их возле шкафчика. Я съежился и снял с ноги ботинок…
Человек смахнул с полки мои очки. Я кинул ботинок и, по-моему, попал, но ничего не произошло, разве что я оказался безоружен. Сейчас он подойдет, щелкнет своей чертовой зажигалкой, увидит и убьет меня…
Когда прозвучали выстрелы, я решил, что либо стрелявший промахнулся, либо я не почувствовал, как в меня угодила пуля. Но потом сообразил, что одни выстрелы доносились из коридора, а другие, ответные, — от книжного шкафа. Шум упавших тел, прерывистое дыхание, судорожные движения… я дрожал с головы до ног, съежившись за шкафчиком.
И вдруг в коридоре послышался гнусавый стон, будто кто-то запиликал на альте.
— Мэри? — воскликнул я, выбежал в коридор и споткнулся о ее ноги. Она сидела. Прислонившись к стене. — Мэри! — Кровь под рукой…
— Карлос! — выдавала она, похоже, чему-то удивляясь.
АА'. Бесконечные мгновения запредельного страха. Я никогда еще не испытывал ничего подобного, Звон в ушах, руки ощупывают тело Мэри, губы снова и снова произносят ее имя. Из раны в плече сочится кровь. Дыхание тяжелое, с присвистом. Я согнулся, схватился за живот: меня затошнило от страха. У стены лежит единственный человек, которого мне хватило смелости полюбить; она ранена, истекает кровью и вот-вот потеряет сознание. Если она умрет, если я утрачу ее…
Знаю, знаю. Как можно быть таким эгоистом? Первая аксиома. Однако мы ведь едва знакомы. Мне известны только «мы», только то, что я чувствовал. Всем нам известно лишь то, что мы чувствуем.
В каждом адроне заключены целые зоны — так кажется сильно напуганному человеку. Я познал это на собственном опыте.
Наконец я набрался мужества и на минутку: покинул Мэри, чтобы позвонить. Телефон, по счастью, работал. Номер истошных воплей и отчаянных призывов о помощи.
Я принялся ждать в темноте, столь отличной от той, к которой привык, что даже поразился. Поразился тому, что иду по жизни, не видя солнечного, света.
А затем прибыла помощь.
АА'. Нам повезло: рана Мэри оказалась не слишком серьезной. Пуля прошла навылет. Плечо заживало долго, но в остальном мои страхи были беспочвенны. Я узнал об этом в больнице. Врач вышел ко мне где-то через час после того" как мы приехали туда; напряжение отпустило, нахлынуло облегчение — немыслимое облегчение; голова закружилась, и меня вновь начало подташнивать., Время потекло с прежней скоростью.
Потом меня допрашивала полиция, Мэри долго объяснялась со своим начальством, после чего мы вдвоем отвечали на вопросы агентов ФБР (на все эти разговоры ушло несколько дней). Двое бандитов погибли — один от удара сферой в висок, второй от пули, — а третьего ранило ножницами. В ночь, когда все случилось, я излагал свои соображения, прокручивал пленки, однако до того, как рассвело, полицейские и не подумали отправиться на квартиру Джереми; естественно, когда они туда наконец заявились, его там уже не было.
На следующее утро, около десяти часов, я улучил момент, чтобы побыть наедине с Мэри.
— Ты нарушила обещание.
— Да. Я решила, что ты пошел к Блесингейму, и поехала туда, но в квартире никого не было. Тогда я поспешила к тебе на работу, поднялась на лифте на седьмой этаж, сразу услышала выстрелы, плюхнулась на пол, подползла к тому типу, которого ты прикончил, подобрала пистолет, а промедлила потому, что никак не могла разобраться, кто где. Ты молодец!
— А…
— Ты прав, я нарушила обещание.
— Я рад.
— Я тоже.
Наши руки соприкоснулись, пальцы переплелись, я наклонился и опустил голову на ее здоровое плечо.
СС'. Пару дней спустя я спросил у Мэри:
— Но что означали твои чертежи и при чем тут теорема Дезарга?
Она засмеялась, и меня словно вновь ударило током.
— Понимаешь, в мою программу нарочно включили множество геометрических вопросов, которые я послушно тебе задавала и одновременно старалась понять, что им нужно. А позже: как мне предупредить тебя. Если уж на то пошло, теорема Дезарга — единственное, что я запомнила из курса геометрии. Ты ведь знаешь, я занимаюсь статистикой, которой геометрические понятия ни к чему… Я чертила, чтобы привлечь твое внимание. В чертежах было зашифровано сообщение. Ты изображался как треугольник на первой плоскости, я — как треугольник на второй, нами обоими управляла точка проецирования…
— Я так и думал!
— Правда? А рядом с этой точкой я нацарапала ногтем крохотное "j", чтобы ты догадался, что Джереми — враг. Ты почувствовал букву?
— Нет. Я пропускал чертежи через ксерокс, а он такие пометки не берет. — Выходит, на моих чертежах отсутствовал ключевой элемент.
— Я все же надеялась, что ты ее обнаружишь. Глупо, конечно, во всяком случае, мы трое представляли собой три коллинеарные точки в плоскости, которая означала твои исследования.
— Ну и ну! — воскликнул я со смехом. — Ничего подобного мне в голову просто не приходило. Однако идея замечательная.
С. Впрочем, мне кажется, что чертежам присущ явно выраженный смысл. Точки (события) определяют, кто мы такие. Наши естества, недостатки и компенсации — характеристики равнобедренных треугольников, проецируемых друг на друга: одни параметры искажаются, другие подчеркиваются. Да. Фантастически сложная топология, сведенная к заурядным евклидовым треугольникам. Восхитительно.
СВА. Когда я рассказал обо всем Рамону, он засмеялся.
— Выходит, математик ничего не понял! Видно, было слишком просто.
— Не знаю, не знаю…
— Погодите. Вы велели своей подружке никуда не выходить, хотя предполагали, что в кабинете вас ждут эти мордовороты?
— Я не думал, что они меня ждут именно там. Однако…
— Погеройствовали, значит.
— Да уж.
Надо признать, я вел себя как последний идиот. Зашел чересчур далеко. Мне подумалось, что я потерпел поражение в царстве мысли, анализа и планирования — то есть там, где, как считал, был вполне компетентен, — да, потерпел сокрушительное поражение. А в физическом континууме, в области действий оказался достаточно удачлив — до известного предела, о котором не хочется и вспоминать (глухой удар сферы о череп, тусклое пламя зажигалки). Тем не менее, несмотря на пережитый страх, я радовался случившемуся, ибо, пускай на время, почти вырвался из мира текстов.
РОК. Возьмем две параллельные прямые и проследим до точки пересечения, точки в бесконечности. В новом осязательном пространстве.
Естественно, Мэри поправилась далеко не сразу. Похищение, зомбирование, перестрелка, наркотики, которыми ее пичкали похитители и которые она принимала сама— все это не могло не сказаться на ее здоровье. Она провела в больнице не одну неделю. Я приходил к ней каждый день, и мы разговаривали часами.
И опять-таки, естественно, нам потребовался какой-то срок, чтобы разобраться не только в отношениях с властями, но и в наших собственных отношениях. Что реально и постоянно, а что — результат случайного стечения обстоятельств? Попробуй-ка определить.
Возможно, мы так до конца и не разобрались, что к чему. Начало взаимоотношений сохраняется в памяти навечно. В нашем же случае мы узнали друг о друге то, что при иных обстоятельствах (и это, вероятно, было бы наилучшим исходом) никогда бы не произошло. Я догадывался, что и годы спустя, когда рука Мэри прикоснется к моей, буду ощущать те же первобытные страх и восторг, какие испытал при первом подобном прикосновении, и вздрогну, почувствовав таинственную близость неведомого… Порой, когда мы сидели рука в руке, вдруг чудилось, что вокруг бушует гроза, которая, может статься, оборвет наши жизни. Теперь мне ясно, что любовь, выкованная среди превратностей и опасностей, сильнее всякой другой любви.
Доказательство этого я оставляю читателю.
Перевел с английского Кирилл КОРОЛЕВ