Дмитрий Смоленский СКЛАДКА

1

Умберто чуть не погиб, когда до деревни было уже рукой подать.

Автобус ходил только до Сан-Себастьяно, и он выбрался из него на маленькой площади уже под вечер. Здесь у него была последняя возможность запастись продуктами — в первую очередь Умберто почему-то интересовал сахар, — но сегодняшних денег у него не было, а лавка комиссионера оказалась закрытой.

Ночь он провел под рыночным прилавком на разорванных картонных коробках, накрывшись газетами. Больше всего он опасался за свой тяжелый мешок, гремевший железом, поэтому пришлось положить его под голову и мучиться от неудобной позы все оставшиеся до рассвета часы.

В шесть утра от болезненной рваной дремоты его избавил полицейский, изгнав из убежища тычком сапога в подреберье и заставив прихватить с собой весь мусор. Газеты Умберто пожалел выбрасывать и неплохо скоротал время на ступеньках перед комиссионной лавкой за их чтением.

В восемь утра комиссионер, наконец, отпер свою лавку, и Умберто вступил в ее прохладный полумрак, сжимая в кулаке заранее приготовленную монету. Полчаса он спорил с одышливым толстяком о цене на динар-Султани, отчеканенный в Египте при Сулеймане Первом Великолепном[1]. Да, монета немало походила по рукам, и ребро ее в одном месте несло явный след напильника, но арабская вязь с обеих сторон на ней по-прежнему читалась, и золота в динаре оставалось не менее трех граммов.

Толстяк все косился на мятый и давно вышедший из моды костюм Умберто, на его разбитые башмаки, на культяпку правого мизинца и почему-то шепотом предлагал за динар смешные деньги, прекрасно зная, что гринго, не задавая лишних вопросов, отвалят за монету не меньше пятидесяти долларов.

Они ударили по рукам на двух сотнях новых крузейро[2]. Не торопись так Умберто, он мог бы выбить из скупщика на двадцатку больше, но времени как раз не было, а полученной суммы хватало и на сахар, и на две пары крепких башмаков.

Через час, с изрядно потяжелевшим мешком на плече, но испытывая прилив сил от выпитой кафезиньо[3] и съеденной на ходу теплой лепешки, он отсчитал двадцать крузейро водителю «форда» пятьдесят шестого года с ржавыми порогами и свежевыкрашенным капотом.

К несчастью, беспокойная ночь дала о себе знать, а на мягком диванчике машины оказалось так покойно, что он вздремнул. Спать да ехать — скверное сочетание, и расплата пришла немедленно. Казалось, лишь на несколько минут он прикрыл глаза, но за это время кончилось утро, прошло время сиесты, тени удлинились, и солнце лишь на ладонь вытянутой руки не дотянуло до горизонта.

Высадившись у магистрали, которой и в помине не было, когда он покидал деревню, Умберто не колебался. Ему стоило побыстрей уносить ноги, пока водитель удивленно крутил головой по сторонам, пытаясь понять, действительно ли он перенесся из утра в вечер или это ему только кажется.

До деревни можно было добраться старой дорогой — она начиналась совсем недалеко отсюда и петляла по лесу, огибая заболоченные низины, и шла сначала по правому берегу речушки, а после брода перебрасывалась на левый. Новое же шоссе строилось точно с востока на запад, и, как прикинул в уме Умберто во время разглядывания схемы в газете, если свернуть с него на двенадцатой миле и пойти прямиком через лес, он сможет добраться домой еще до полуночи. Потому он пристроил мешок поудобней и двинулся по гладкому асфальту, твердо ставя на него ноги в новых, неразношенных и поскрипывающих при каждом шаге башмаках.

Рассчитал Умберто все правильно — просто не повезло. До захода солнца его четырежды обгоняли грузовики, сначала старые, с длинными капотами, потом один новый, из тех, где водитель сидит прямо над двигателем. Четвертый самосвал был настоящей махиной, с колесами высотой в человеческий рост и стальным кузовом, полным щебенки. Никто из водителей не обратил внимания на поднятую руку старика, идущего по шоссе.

Вскоре с неба посыпался мелкий осенний дождь, и ему пришлось снять пиджак и накрыть им мешок сверху из опасения за положенные внутрь пакеты с сахаром. Он понятия не имел, зачем его купил, увеличив ношу на два килограмма, — в деревне, сколько он помнил, всегда делали свой, домашней выварки. Но, раз уж он это сделал, значит, так было нужно. Вернее, будет нужно.

Совсем стемнело, а дождь все не прекращался, как будто вместе с сегодняшним днем закончилось и лето. Идти, однако, было легко, потому что вода на асфальте не задерживалась. Капли, упав с темного неба, отскакивали от полотна водяной пылью, собирались в мелкие ручейки, скатывающиеся с дороги по глинистому склону насыпи в глубокий кювет и превращаясь в нем в мутный бурлящий поток.

Придорожные столбики закончились еще на восьмой миле, а вскоре Умберто сбился и со счета шагов. Войдя в согревающий ритм ходьбы, он прошел несколько дальше места, с которого нужно было свернуть в лес. Только когда мощно рявкнула за спиной нагнавшая его чудная, не касающаяся земли машина, Умберто понял, что оказался западнее деревни.

Транспорт просвистел мимо, мелькнув двумя этажами освещенных окон, но Умберто не успел разглядеть его, шарахнувшись в сторону и рухнув на склон насыпи. Скольжение по мокрой глине длилось секунду. Еще мгновением дольше — и он с головой ушел бы в бурный ручей у подножия насыпи, увлекаемый своей ношей. Однако Умберто сумел оттолкнуться, перелетев кювет и упав на другой стороне рва. Лязгнул металл в отброшенном мешке, и звонко хрустнуло в левой руке, окатив тело запоздавшей волной жара и боли. Умудрившись покалечиться совсем рядом с домом, он принялся облегчать душу безостановочной бранью на всех сохранившихся в памяти языках.

Исчерпав запас арамейских ругательств и перейдя к древнегреческим, Умберто почти успокоился. На «поедателе кала своего отца» он выдохся и принялся ощупывать удерживаемую на весу руку. Чуть повыше запястья в ней будто появился дополнительный сустав, в котором кисть легко и почти безболезненно сгибалась к тылу, но отказывалась двигаться в обратном направлении. Пальцы на руке скрючило, они похолодели и онемели, а при попытке размять их вызывали боль в месте перелома. Расстегнув пуговицу на прилипшей к телу рубашке, Умберто как смог пристроил поврежденную руку к животу, вздрогнув от ее прикосновения, как от чужой.

Пытаться снова выбраться на шоссе он даже не думал. Лишь кое-как набросил на голову и плечи мокрый и грязный пиджак, подхватил здоровой рукой мешок и потащился в обратном направлении, с трудом угадывая в темноте ямы, оставшиеся после корчевки придорожной полосы.



Агата умирала в эту ночь у себя дома.

Перед уходом Лусинда оставила ей в кровати бутылку с теплым молоком, и Агата, неловко пристроившись к ней сбоку, напилась им вечером и ночью. К утру все подстеленные пеленки оказались мокрыми, и она долго кричала, призывая бабушку. Потом у нее сильно разболелся живот, и, будучи не в силах совладать с позывами, Агата обгадилась. К полудню воздух в комнате испортился, наполнившись запахом тухлых яиц и скисшего молока, невесть как пробравшиеся в дом мухи облепили ее тело, роились между ног. Первое время она еще пыталась с ними бороться: ворочалась, смахивала мух с лица, но руки слушались все хуже и хуже, и совсем скоро она сдалась.

Если бы Агата могла предугадывать будущее, она допила бы все оставшееся в бутылке молоко днем. Когда, ближе к вечеру, она решилась сжать беззубыми деснами резиновую соску, насаженную на бутылочное горлышко, молоко оказалось свернувшимся. Она высосала горьковатую простоквашу, но через час взбунтовавшийся желудок заставил ее исторгнуть из себя желтоватую крупитчатую струю, а вскоре еще и пробил понос.

Она умирала и понимала это так отчетливо, как будто душа ее отделилась от тела и сейчас находилась рядом с кроватью, с брезгливой холодностью наблюдая за копошением мух на покрытой испариной коже, в подсохшей лужице рвоты и желтых пятнах фекалий на сбитых пеленках. Нёбо и язык у нее высохли, и даже в глазах будто оказался песок — любое движение век вызывало сильную боль. Она потеряла почти весь небольшой запас воды, находившийся в теле, потеряла со рвотой, поносом потом продолжала терять его с каждым своим выдохом.

С приходом сумерек стало немного легче — мухи перестали звенеть вокруг нее и успокоились. Она несколько раз проваливалась в короткие обмороки, но не понимала этого, потому что потеря сознания выглядела естественно: раз — и стало темно, два — она снова могла видеть.

За окном пошел дождь, но Агате казалось, что шумит у нее в голове. С нарастанием шума комната все увеличивалась, стены раздвигались, а потолок поднялся выше неба. Она осталась посередине старой деревянной кровати, подпертой с краю спинками придвинутых стульев, но границы комнаты все продолжали разъезжаться, а Агата — падать внутрь себя. Когда ее собственные размеры достигли размеров точки, поставленной в конце предложения, она с облегчением покинула тело, оставив его лежать в загаженной постели с открытыми глазами.


Глубокой ночью Агата очнулась от грохота, с которым распахнулась дверь. Вместе с плеском дождя в комнату ввалилось огромное черное существо с тупым наростом вместо головы и с одной рукой, державшей мешок с пыточными инструментами. С лязгом бросив тяжелую ношу у порога, существо по-хозяйски захлопнуло дверь и принялось расхаживать по комнате, натыкаясь на стулья и стуча башмаками.

Она никогда не думала, что смерть приходит столь прозаически страшно, одноруким уродом, не способным отыскать ее в темноте и бессильно взрыкивающим простуженным голосом: «Агата! Да где ты, черт тебя подери? Какого дьявола у тебя воняет, как в свинарнике? Агата!! Да сдохла ты, что ли?»

Наконец, существо наткнулось на стол, свалив стоявший на нем подсвечник, липко зашлепало ладонью по клеенке, нашарило коробку спичек. Замурованная в своем теле Агата представляла каждое его движение в комнате так же хорошо, как если бы видела его в ярком дневном свете. Вот существо проверило наличие спичек в коробке, махнув им в воздухе, как погремушкой. Вот завозилось, что-то вытаскивая из живота и разрывая при этом одежду — она слышала звук упавшей на пол и покатившейся пуговицы. Вот злобное шипение, превратившееся в стон, скрежет серной спичечной головки по коробке, треск разгоравшегося пламени.

Собрав все свои силы, Агата чуть повернула голову и скосила глаза, чтобы увидеть лицо присланного за ней существа. Оно было ужасным: сморщенное, поросшее белесой щетиной, с запавшими губами и крючковатым носом. Вставив выпавшую свечу в подсвечник и затеплив ее от догоравшей спички, существо дало пламени утвердиться на фитиле. Подняв светильник на уровень глаз, оно обвело им вокруг себя, заставив огромную угловатую тень заметаться по стенам. Увидев разобранную постель, существо вытянуло к ней руку с подсвечником и, сделав несколько шаркающих по доскам пола шагов, приблизилось.

«Матерь божья, пресвятая Мария! — пробормотало существо, когда раздраженные мухи, разбуженные светом, загудев, поднялись в воздух. — И ты, мягкосердный Иисус! Да что же здесь творится?»

Отмахнувшись свечой от насекомых, существо поводило ею над телом ребенка, поджавшего перепачканные дерьмом ноги, пока не заметило следящих за огнем движений глаз Агаты. «Живая? — пробормотало существо. Наклонившись к ребенку, оно прикоснулось губами и носом к его груди: — Теплая! Слава Спасителю, я успел!..»

Через несколько минут, учинив тотальный обыск комнат, в одном из кухонных шкафов оно нашло старую лампу, в которой еще плескался на дне керосин. Когда тени были разогнаны по самым дальним углам комнаты, существо разделось, сбросив грязную и мокрую насквозь одежду на пол и отшвырнув ее ногой к двери. Оставшись в одних ветхих подштанниках, существо перестало казаться посланцем смерти, превратившись в почти лысого, очень худого и сутулого старика, заросшего до самых глаз серебряной щетиной.

Действуя одной рукой, старик вытащил из-под Агаты обгаженные пеленки вместе с простыней, скомкал и вытащил за дверь на веранду. Взявшись разжигать печь, он обнаружил отсутствие дров и, недолго думая, разломал единственный табурет, оставив лишь пару стульев, которые Лусинда придвинула спинками к кровати.

Согрев воды, старик налил ее на дно побелевшей от времени детской оцинкованной ванны, используемой в последние годы исключительно для стирки. Потом перенес в нее Агату и неумело обмыл ее, не замечая, что девочка жадно пытается ухватить мутные капли с шершавой ладони старика, которой тот оттирал засохшую на мягких волосах и щеке рвоту.

Перевернув матрац обратной стороной, он застелил постель обнаруженным в сундуке свежим бельем и лишь после этого догадался напоить Агату. Поначалу приготовленный стариком сахарный сироп лишь вытекал из ее рта, но когда жидкость затекла ей в горло, она вынужденно ее проглотила и после этого уже пила не переставая, изредка закашливаясь. Тогда старик убирал соску и поднимал голову Агаты локтем больной руки повыше, усаживая на своих худых старческих коленях. А потом снова начинал поить, потому что Агата принималась кряхтеть и тянуться к соске губами. Она выпила всю бутылку и, почувствовав теплую тяжесть в животе, с облегчением помочилась. Старик дернулся, испуганно раздвинув ноги и чуть не уронив девочку, потом рассмеялся, дождался окончания дробного стука струи об пол и пришлепнул Агату по животу: «Вижу, что рада, но могла бы предупредить!». Заново подмыв ее остывшей водой, старик переложил обмякшее тело Агаты с рук на кровать, в которой она недолго повозилась, устраиваясь так, чтобы иметь возможность следить за ним.

Сняв мокрые подштанники, старик небрежно затер ими лужицу на полу, и, нисколько не стесняясь своего высохшего от прожитых лет тела, сплошь покрытого застарелыми рубцами и перевитого набухшими венами, снова начал лазать по шкафам, что-то ища, не находя и бормоча себе под нос непонятное. Агата уже догадалась, кто этот старик, и потому перестала опасаться за свою жизнь и только пыталась понята, что же он ищет, с шумом открывая и закрывая дверцы, со стуком двигая ящики и гремя столовыми приборами.

Не найдя искомого, старик, кряхтя, всунул ноги в тяжелые мокрые ботинки и вышел из дома под дождь. Через некоторое время он вернулся с выломанной из забора доской, прислонил ее к стене и коротким ударом босой пятки разломил на две части. Подгнивший конец он оставил валяться в углу, а другой, длиною в локоть, швырнул на стол. После чего он взялся за простыню, зажал ее зубами и оторвал здоровой рукой длинную полосу ткани.

Старик казался совершенно измотанным. Агата безошибочно определила это по дрожанию правой руки, опущенной на колено, и частому мелкому дыханию. Однако старик только собирался с силами, потому что не считал свое непонятное дело законченным.

Усаживаясь на пол перед столом, он с трудом выпростал из-под себя ноги, зацепил покалеченную руку скрюченными пальцами за край столешницы, изогнулся, наваливаясь здоровой рукой и тяжестью всего тела на локтевую ямку, и потянул ее вниз. Тонкий звук, родившийся внутри старика, почти сразу перешел в стон, а потом в вой. Подсохшая было спина его, с проступающими ребрами и оттопыренными крыльями лопаток, залоснилась от пота, а шея и затылок побагровели.

Старик тянул свою руку недолго — непослушные пальцы начали соскальзывать с края стола, и тогда он перехватил ее возле запястья, уложил на обломок доски и начал приматывать путавшейся лентой ткани. Помогая здоровой руке носом и зубами, он кое-как справился с почти непосильной задачей и после этого долго сидел, уткнувшись лбом в колено.

Агата уже засыпала, когда старик поднялся с пола, задул лампу и лег рядом с ней на постель, устроив больную руку над ее головой на подушку. Здоровой рукой он прижал ее к своему холодному животу и устало пробормотал: «Ну, вот и все, Агата! Умберто снова вернулся домой!..»

Загрузка...