Улица Аушрос Варту (Aušros Vartų g.) После того, как все

– Что бывает после того, как все заканчивается? – спрашивает Евка.

Зря она спрашивает об этом меня. Я не священник, не философ-мистик, не духовидец, беседующий с ангелами, когда тем приходит блажь поболтать. Обычный человек, плохой художник, хороший портной, бывший друг Евкиного бывшего мужа. И ее лучший друг.

Когда-то мы отлично проводили время втроем – Витька, Евка и я. А теперь Евка умирает, а Витька сбежал на край света еще полтора года назад, как только узнал о ее диагнозе. А я – ну что я. Явно не тот человек, которого следует спрашивать о важных вещах. Но Евка известная растяпа, никогда не умела сделать правильный выбор. Даже в мужья, как оказалось, взяла самого ненадежного человека в мире, а вот теперь безошибочно отыскала наихудшего теософа – меня. Эх, Евка, Евка.


Я никогда не был в нее влюблен. Мы просто дружили. Сперва потому, что Евка вышла замуж за моего лучшего друга и стала как бы обязательным приложением к нашим встречам – хочешь не хочешь, привыкай. Но потом время расставило все по местам, и оказалось, что ни к кому Евка не прилагается, она сама по себе. Совершенно золотая девчонка. Думал, таких не бывает.

Нам всегда было интересно вместе, как в ранней юности, когда дружба нужна для того, чтобы совместными усилиями познавать мир и хоть как-то разбираться с постоянно прибывающей информацией о нем. Ставили друг другу любимую музыку: «Как тебе Нина Хаген?» «Неужели Лори Андерсон никогда не слушала?» Бурно ссорились, обсуждая книги, и немедленно мирились, узнав о большой выставке Базелитца или Бойса – где-нибудь условно недалеко, всего в полутора тысячах километрах от нас, и надо срочно понять, как мы будем туда добираться. Евка приохотила меня к фильмам Клода Шаброля и Жака Риветта, а я нанес сокрушительный ответный удар Джармушем. Евка научила меня делать смородиновое вино, запускать воздушных змеев и кататься на роликовых коньках. Я уговорил Евку достать из шкафа заброшенную со школьных лет скрипку и сшил для нее лучший в мире пиджак, с настоящими часами на груди. То есть оставил на виду стрелки, а часовой механизм с крошечной батарейкой спрятал под подкладку, и счастливая Евка ходила по городу, звонко тикая, сверкая парчой и вельветом лоскутного циферблата, первая в мире девушка-хронометр, только сегодня, только у нас. Мы азартно резались в покер ночи напролет, отплясывали Линди Хоп на вечеринках, разрисовывали стены дружественных кафе, устраивали импровизированные уличные концерты для соседских детей и еще столько всего замечательного делали мы вместе с Евкой – не перескажешь.

Боже, какие же мы были прекрасные веселые дураки всего два года назад. Вот бы еще так пожить. Хоть когда-нибудь.

Но ничего не выйдет, потому что Евка скоро умрет. Может, завтра, может, через неделю. Счет в любом случае идет на дни, и она это знает. И Зося знает, и я.


Зося – Евкина старшая сестра, больше у них вообще никакой родни. Не знаю почему – никогда не расспрашивал. Зося молодец, забрала Евку к себе домой, на Аушрос Варту. Дома гораздо лучше, чем в больнице, здесь клетчатые пледы, цветы на подоконниках, ласковая серая кошка Брыська, сладкие кухонные запахи, колокольный звон и солнечный свет сквозь зеленые занавески, здесь человеческая жизнь кажется хорошей штукой, которая не может вот так ни с того ни с сего взять и закончиться ничем.

Мне – и то не верится.

– Что бывает после того, как все заканчивается? – настойчиво спрашивает Евка.

И я, дурак несчастный, глупый тупица, за сорок лет так и не выучившийся вдохновенно врать, бормочу: – Я не знаю.

– Витька однажды рассказывал, ты в детстве почти утонул, еле откачали, – говорит Евка.

А толку-то, – думаю я. – Все равно ничего не помню. Ни пресловутого света в конце тоннеля, ни добрых ангелов, ни покойных прабабушек, вышедших мне навстречу, ни каких-нибудь тибетских милосердных божеств. Мне же тогда пяти лет еще не было. Я даже о самом событии знаю только с маминых слов; она меня потом лет до пятнадцати на пляж не пускала. Собственно, дай ей волю, до сих пор не пускала бы, просто я научился удирать без спроса. И не только на пляж.

– Я больше никого такого не знаю, – говорит Евка. – Чтобы умер, а потом ожил. Некого больше спросить. А мне сейчас только это и важно.

Мне тоже сейчас только это и важно, – думаю я. – Хотел бы я быть наивным дураком, совершенно уверенным, будто после того, как здесь все закончится, где-нибудь что-нибудь начнется. Ослепительно прекрасное. Для Евки. Тогда не так страшно навсегда с ней расставаться.

– Золотая лестница, – говорю я.

И мысленно хватаюсь за голову. Боже, какая глупость. Что я несу. Какая, к черту, лестница. Да еще и золотая. Это же не ребенок и не старушка суеверная, а Евка. Человек с двумя гуманитарными образованиями. Кого я хочу обмануть.

– Вот, – она почти улыбается. Насколько это вообще возможно. – Так и знала, ты что-то помнишь.

– Золотая лестница спускается с неба, – говорю я. – Но не металлическая. Мягкая. Из чего-то вроде толстого каната. Но позолоченного. То есть, сплетенного из золотых волокон. Наверное. По-хорошему, надо бы поближе посмотреть.

Несу все это просто от отчаяния. Понимаю, что если уж ляпнул, надо развивать тему. И не дай бог мне сейчас остановиться, запнуться или покраснеть, потому что Евка мне верит. Поздно придумывать что-то умное. Раньше надо было. А теперь выкручивайся как можешь. Только не умолкай. Говори. Говори. Говори. – Я был еще жив, но уже не понимал, что тону. Не чувствовал, что вокруг вода. Не задыхался. Просто смотрел, как лестница спускается с неба. И так ей радовался, как вообще никогда ничему в жизни. Ничего на свете так не хотел, как ухватиться за эти золотые канаты и полезть вверх. Если бы мне тогда велели выбирать – ожить и попасть домой к маме или лезть по золотой лестнице, – у мамы не было бы ни единого шанса. Хотя она у меня хорошая. Я ее очень люблю, а в детстве вообще обожал. Но когда глядел на золотую лестницу, даже не вспомнил, что где-то есть мама. И другие люди. И какая-то жизнь. Такое счастье было – просто смотреть на золотую лестницу. И даже вообразить не могу, как здорово было бы по ней лезть! Но меня, как видишь, все равно откачали. В первые дни после этого я все время плакал. Взрослые думали, от пережитого страха, а я им ничего не объяснял. Откуда-то знал, что золотая лестница – это тайна, никому нельзя рассказывать. Потом я о ней забыл, конечно. А теперь ты спросила, и я вдруг вспомнил. Надо же.

– Ежи, дружище. Как же хорошо, – говорит Евка. – Если самому хочется по этой лестнице лезть, то наверное не страшно, да?

– Очень хочется, – твердо говорю я. – И совершенно не страшно.

– Хорошо, – повторяет Евка. – Тогда хорошо.

* * *

– Так странно, Ежинька, – говорит Зося. – Так это все странно.

Она мертвой хваткой вцепилась в мой рукав. Хотя я раз сто уже пообещал, что никуда не уйду, даже ночевать останусь, если будет нужно. Но своими руками держать, конечно, надежней, чем полагаться на слова, я понимаю.

– Так этого дня боялась, – говорит Зося. – Каждое утро думала: ну пускай еще сегодня поживет, один денек, неужели жалко? И еще один. И еще. Совершенно не понимала, как это можно – взять и отпустить человека в смерть. А не отпускать я не умею. Не знала, что буду делать, когда Евка все-таки уйдет. И вот – все, ушла. И при этом так улыбается, как будто ничего лучше смерти не может случиться с человеком. Вот правда, улыбается. Как будто там хорошо. Даже я ей поверила, представляешь?

И начинает плакать. Это вроде бы правильно. То есть гораздо лучше, чем сдерживаться, все так говорят.

– Хочешь на нее посмотреть? – спрашивает Зося. – Попрощаться.

Господи, конечно, я не хочу смотреть на мертвую Евку. Но ясно, что придется. Зосе это зачем-то надо. Глядит умоляюще, тянет меня за рукав. И хорош я буду, если стану сейчас с ней препираться.


– Смотри, Ежинька, – говорит Зося. – Она улыбается. Мне не показалось. Не обманываю себя. Правда же?

– Правда, – отвечаю я.

Но смотрю не на мертвую Евку. А вниз, туда, где на темно-вишневом ворсе старенького Зосиного ковра сверкают обрывки золотых волокон. Один, два, три – господи, да сколько же их тут.

Загрузка...