Когда я была маленькая, у меня был брат Володя, а меня зовут Катей.
С этим братцем Володей мы вместе играли и рассказывали сказки. Он мне рассказывал, а я ему. Только больше я ему, потому что он все больше дурил, а так, подряд, не рассказывал. А я ему рассказывала длинные-длинные, сама сочиняла. Возьму, да что-нибудь длинное ему рассказываю, там что-нибудь такое выдумаю… А он ужасно любил слушать.
А больше всего он любил у меня простую сказочку про двух мальчиков. Она и не сказочка даже, а просто про двух мальчиков. Я ее помню и сейчас.
Шел по улице маленький мальчик, а из переулочка другой, большой мальчик.
Вот тогда маленький мальчик подошел к большому и говорит ему тоненьким голосом:
— Здляствуй, бальсой мальчик!
А тот ему отвечает толстым голосом (этак: гу-гу-гу!):
— Здластвуй, маленький мальчик!
А маленький спрашивает:
— Ты куда идешь, большой мальчик?
— Я иду, собственно, по делам, несу большую книгу. А ты куда?
— А я так.
Большой тогда нос задрал и говорит:
— Так то скучно! Я вот тут большую книгу по делам несу.
— А ты зачем несешь, большой мальчик?
— Надо нести.
Тогда маленький мальчик снял шапочку и говорит:
— Плястяй, бальсой мальчик!
— Плащай, маленький мальчик!
Вот и вся сказочка, простая очень. А Володьке почему-то очень понравилась, и все ко мне приставал:
— Катя, расскажи про двух мальчиков!
Володе три года было, а мне, значит, пять. Я его на два года была старше. Он умер теперь, Володя.
Я нисколько не плакала тогда, что Володя умер. Я помню и гробик, и как хоронили… Ему хорошенький гробик заказали, и я все бегала смотреть, как он лежит на столе.
Я нисколько не боялась. Один раз, помню, мама все плачет, плачет, и я знала, что ей Володю жалко, а только я еще не понимала почему. Вот я взяла, подошла к гробику на цыпочках, — он на столе стоял, — и тихонько говорю:
— Володя, а Володя? Ты чего лежишь?
Он, конечно, лежит, он уж умер, а я нарочно за него говорю, будто бы он сам:
— Так, лежу, это я нарочно.
— Знаешь, Володя, ты лучше вставай. У меня какая штука!
И сама жду. Думаю — а вдруг он скажет:
— А ну-ка, покажи-ка!
— Володя, — говорю, — право ты бы лучше встал из гробика, а то мама все плачет, что ты умер. Я тебе про двух мальчиков расскажу.
Он молчит. Я ему в гробик постучала — не отвечает. Тогда я пошла и будто про себя говорю:
— Ужас сколько шоколаду! Просто не знаю, куда деть. Пойду отдам Турочке…
Володю схоронили, а мама мне все говорила:
— Катюк! Разве ты Володю не любила? Какая ты недобрая девочка, совсем не жалеешь его. Разве тебе без него не скучно?
Маме было очень обидно, что я не плакала и не скучала. А я уж такая была тогда… Я еще плохо понимала. А только я должно быть скучала по Володе, только иначе, чем мама.
Я вот, например, играла с ним еще долго, уж после того, как он умер. Возьму какие-нибудь игрушки и начну делить. Эти — Володе, а те — мне. И сама с ним разговариваю, и за него говорю, и за себя говорю. И почему-то за него всегда говорила толстым голосом, точно он большой и сердитый.
— Володя, можно в пароход поиграть?
— Нельзя! Не сметь!
— Ну, Володичка, можно немножко, две минуточки…
— Ну, ладно. Только не сломать! Слышишь?
— Слушаю, ваше высокоблагородие!
Сказку про двух мальчиков я ему каждый день рассказывала. И вот странно! Иногда я что-нибудь новое к ней присочиняла и потом сейчас же, будто по-Володиному, сердилась:
— Катька! Как ты смеешь не то выдумывать! Большой мальчик книгу нес, а ты говоришь арбуз. Разве это можно!
— Я, Володичка, больше не буду.
— Ну, то-то же, смотри у меня!
А на следующий раз опять что-нибудь выдумаю, чтобы опять с Володькой поссориться…
И так я долго с ним играла и разговаривала, должно быть целый год. А мама как услышит, сейчас начинает плакать.
У меня подруг никаких не было, я всегда одна была, когда была маленькая. Только вот теперь у меня есть подруги, Соня с Маней.
Ну, теперь то уж мне десять лет через полгода будет!..
А то был у меня лохматый медвежонок, мяконький, плюшевый, а на лапах белое, замшевое, а глаза из бусинок.
Сколько у меня было игрушек, — а я больше всех любила медвежонка!
Он был смешной смешнущий! Я ему сшила рубашку длинную-предлинную, а мордочку поверну на бок: он и смотрит…
Ему лапу как-нибудь повернешь, — он так и останется. Можно бросить на пол, — он все лапки вверх держит.
Послушный был и меня очень любил. Положишь его спать, — лежит, погладишь, — а он мяконький, шерстка длинная. Звали его Мишкой; за то, что он медвежонок: медвежонки все Мишки. Мой Мишка был самый лучший.
А потом Мишка куда-то пропал. Уж искали его, искали, под кроватью искали, и в саду смотрели, так и не нашли. Я уж думала, не убежал ли он в лес куда-нибудь? Думаю: гадкий Мишка, я тебя так любила, так тебя всегда кормила хорошо, а ты от меня убежал!
Мы жили в деревне, а там за речкой сейчас лес, сначала кустики и деревца, потом сразу елки высокие. Мы ходили за земляникой и за грибами. Только я всегда поганок набирала.
Если Мишка в лес убежал бы, так его другие медведи загрызли бы, потому что они настоящие, а он плюшевый и маленький. И пропал он вместе с рубашечкой. И так мне было жалко Мишку, что я все плакала.
Соня тогда говорит:
— Ты, Катя, не плачь. Твой Мишка не потерялся. У него просто заболела ножка, и он теперь лежит в больнице, а потом опять вернется домой.
Батюшки, я как обрадовалась! Даже нервы сейчас перестали болеть. Написала сейчас Машке письмо: я еще писать не умела по-настоящему, как буквами пишут, а просто писала карандашом разные штучки. Мишка-то, все равно, хорошо понимал. Мы и раньше палочками переписывались. Он в саду сидит, а я в столовой, и все ему телеграммы посылала, а он мне отвечал, конечно, не в самом деле. Хотя он, правда, умный был, рожица у него была умная такая, и глазки из бусинок.
Пишу:
— Милый Мишка! Пожалуйста, напиши мне поскорее, вылечилась ли у тебя ножка. Напиши мне, пожалуйста, когда ты приедешь из больницы. Турочка (у нас собаку звали) тебе кланяется; она очень скучает. Любящая тебя Катя («Катя» я умела буквами писать).
Потом я возьму вырежу ножницами со старого конверта марку и налеплю на письмо. А когда идем с Соней гулять, я потихоньку в почтовый ящик бросала. Ящики-то высокие, а я от Сони отстану, встану на цыпочки и засуну письмецо в ящик.
Потом Соня однажды приходит и говорит:
— Катя, тебе письмо пришло.
Батюшки, как я обрадовалась! Это Соня сама письмо написала, да я-то тогда была маленькая и не понимала. И думала, что и вправду Мишка прислал мне письмо из больницы.
А письмо было на открыточке, и нарисованы были медвежатки, пять медвежаток рядышком. У меня это письмо потерялось, когда мы переезжали на квартиру — так мне его жалко. Это было первое письмо, которое я получила; потом мне три письма Маня писали, когда ездила в Киевскую губернию, а Соня прислала две открытки из-за границы. Соня ведь теперь замужем, не подруга моя Соня, а старшая сестра Соня. Вот это она мне и письмо от Мишки написала. Я потом расскажу, как Соня замуж выходила, — я тоже тогда плакала очень.
Ну, так вот, дает мне Соня тогда письмо и говорит:
— Ну, Катюк, читай, что тебе Мишка пишет.
Я посмотрела, вижу — большими буквами что-то написано, а что написано — не знаю. Пробовала сама сочинять — да вижу, что, может быть, не то. Тогда я вдруг как зареву. Ревела, ревела, уж Соня не знала, что и делать, все меня упрашивала перестать, говорила, что сама мне прочтет. А я говорю ей:
— Не надо, не хочу!
Соня говорит:
— Почему же не хочешь?
— Потому что, — говорю, — я глупая, я читать не умею, а Мишка умный, он в больнице писать научился.
Ну, меня Соня все-таки успокоила. Она сказала, что, может быть, и Мишке кто-нибудь другой написал письмо, а он только лапку приложил.
Стали мы читать письмо. Читала-то Соня, а я слушала. Мишка писал, что будто получил мое письмо, и что скоро вернется домой, потому что лапка зажила.
Я всему поверила тогда. Взяла письмецо, спрятала его в шкатулочку и все вынимала.
А на другой день я проснулась, а Мишка сидит на одеяле. Я его схватила, стала целовать его и рассматривать. Посмотрела ножку ему, — ножка совсем новенькая; а раньше у него, действительно, одна ножка шаталась. Только вижу, что Мишка очень похудел, худой такой стал, и шерсть у него стала короче и не такая мяконькая.
Спрашиваю маму:
— Мама, в больницах плохо кормят?
Мама говорит:
— Нет, Катюша, там кормят хорошо, потому что там лежат больные, им нужно хорошо кушать.
Я тогда очень задумалась. Думала о том, почему похудел Мишка и почему у него шерстка короче стала.
И еще было одно. Была у моего Мишки в глазу стеклянная бусинка, а в бусинке виден был маленький, светленький пузырек, совсем маленький, так что никто этого не мог видеть, — а я знала: я даже однажды ему глазок лечила примочкой, да не помогло.
И вот пузырька-то теперь не было.
Я думала: конечно, может быть, и глазок вылечили. И мне было отчего-то очень скучно, даже плакать хотелось. Может быть, оттого, что вот вылечили в больнице, а я не могла…
Как-то я так сидела и думала, а мама с Соней сидели рядом в столовой. И слышу, как Соня говорит маме:
— Пожалуй, нужно сказать Катюше, что Мишка не тот, а то она, кажется, сама догадывается.
А мама ей отвечает:
— Да, ты ей скажи, Соня, а то она поймет и обидится, плакать будет; это вредно, она нервная девочка.
Соня пришла ко мне, а я уж лежу на кровати, уткнулась лицом в подушку и плачу, плачу…
Соня меня очень утешала, а я не могу, плачу все. Очень мне было обидно, что мне моего Мишку подменили, да думали, что я не замечу. А я стала догадываться-то сразу, да только мне очень хотелось, чтобы это был мой Мишка настоящий.
Я уж потом не помню, как было. В нового Мишку я никогда не играла. А от прежнего Мишки я письмо часто перечитывала, про письмо-то я думала, что оно настоящее.
Я потом по этому письму и читать выучилась. Мне его Соня множество раз читала, я его наизусть выучила. А потом стала по буквам разбирать, да еще много раз переписывала карандашом на бумагу, а Соня мне помогала.
Теперь я знаю, что все это было не настоящее — и письмо, и про больницу, и все, а только по-моему все равно, что в самом деле! Потому что я Мишку очень любила, и раньше, до больницы, всегда говорила с ним, и рисовали мы вместе, и все, как на самом деле. По-моему, это все равно…
Отчего-то мне очень скучно, когда я о нем думаю!..
Еще вспомнила одну штуку рассказать! Про кармашек! Ужасно интересно!
У нас Володин пароход остался — игрушечный. Мне мама в него играть не давала, а поставили его в шкапу на полке, а дверь у шкапа стеклянная. Пароходик хорошо видно было, а мы с мамой часто смотрели и про Володю вспоминали. Мама, конечно, плакала, а я просто так сидела.
Как-то я заснула, и вижу во сне, будто мы на пароходе на Володином поехали кататься по речке. Он гудит, пароход, а мы едем, весело! И будто приехали мы куда-то в страну, а в стране все цветы и большие деревья, и добрые медведи, и извозчики, и всего много, сейчас уж не помню.
И будто ужасно много орехов!
Я стала сейчас орехи собирать, много насобирала, так много, что прямо некуда деть. Побежала на пароход, а он будто бы в шкапу стоит опять. Я его вынула, наложила в него орехов, весь полный. А у меня еще много их. И какая глупая, не догадалась сесть! Положим, щипцов не было, а зубами грызть нельзя, от этого зубы болят. Будешь беззубая, как точно старая бабушка! Мама говорит, что и от конфет зубы портятся, а я не знаю почему: ведь конфеты мягкие. Я много конфет ела, а зубы белые. Я бы сейчас их показала, да в книжке нельзя их показать, а рисовать — не выйдет.
Да, так я о чем говорила. Да, так вот я не знаю, куда орехи деть, а в это время Турочка рядом в комнате залаяла, я и проснулась.
Так жалко было! Все-таки я пошла посмотреть, нет ли в пароходике орехов. Поставила к шкапу стул, посмотрела: только руль лежит, руль у него отломан, Володя сам отломал, когда пароход чинил. Он, Володя, все игрушки сам чинил, даже новые, и всегда обязательно что-нибудь отломает.
Пришла мама, я ей и говорю:
— Мама, ты мне сделай рубашечку с карманчиком, ночную рубашечку, в которой спят, и непременно, непременно с карманчиком.
Мама говорит:
— А тебе зачем карманчик ночью, Катюк?
А я говорю:
— А если я что-нибудь увижу ночью, я положу в карманчик; может быть, тогда останется у меня.
Мама хоть и сказала, что это — глупости, а все-таки обещала, — я ее ужасно как просила и целовала. Потом Соня мне шила, а я смотрела. И непременно в ту же ночь хотела спать в ней, а нельзя — нужно сначала всегда вымыть и выгладить, а потом надевать. На другой день выгладили, и я легла в ней спать. Ах, как было интересно спать! Я скорей легла, глаза сжала, чтобы скорей уснуть, все боялась, что не усну. Уснула все-таки.
Ах, как интересно было! Опять во сне увидала, только уж не орехи, а фартуки с кармашками. И будто в каждом кармашке по маленькому щенку, такие малюсенькие, что едва видно. Фартук большущий, внизу я щенков накормила, а вверху пищат, а я не могу достать до них. Пришел высокий господин, поставил лестницу, достал верхнего щенка, а это не щенок, а большой мячик. Я стала играть в мячик, и вдруг слышу — мама меня будит. Я скорее мячик в кармашек засунула и проснулась.
Сначала-то я забыла про это, когда только что проснулась. А потом, как вставать стала — вспомнила. Скорей в кармашек полезла, — а там что-то лежит. Я даже испугалась, потому что не очень верила, что можно во сне что-нибудь взять, да и спрятать. Хотела закричать, а потом стало очень интересно. Я потихоньку вытащила из кармашка. В бумагу завернуто и ленточкой перевязано. В бумаге маленькая коробочка с картинкой, а в коробке знаете что? Пять засахаренных орешков!
Я сейчас стала прыгать, а один стала есть — вкусный! Соня пришла и у меня отнимает, говорит — нельзя, до молока. А я говорю — можно, потому что это не настоящие орешки, а во сне. А Соня спрашивает:
— А разве ты опять орехи во сне видела?
Тут-то я и вспомнила, что не видала орехов, а видела щенков; да мячик, и в карман будто бы мячик спрятала, — а вышли орешки, да еще засахаренные.
Соня давай меня дразнить! Она меня часто дразнила. Только я очень была рада и орешкам, а потом я догадалась, что это она же мне сама орешки в кармашек положила, когда я спала.
Вот я сколько раз с тех пор ела орехи в сахаре, может, тысячу раз, а таких вкусных больше не было! Коробочка у меня сейчас еще есть. Не знаю, откуда Соня такую хорошенькую достала, должно быть, где-нибудь купила. Теперь у меня в этой коробочке лежат перья и турецкая почтовая марка, с письма. Не помню сейчас, кто это письмо прислал к нам турецкое. Какой-то знакомый. Я тогда просила, чтобы он еще какое-нибудь другое прислал, лучше всего китайское, да он не прислал. Соня говорила, что будто написала ему, да он почему то не послал. Может быть, у него не было!
Ах да! Вспомнила, кто письмо турецкое прислал! Это как раз тот и прислал, на котором потом Соня женилась, то-есть не женилась, а замужем вышла. Я и про это тоже хотела рассказать, да только сейчас не могу, некогда. Очень много уроков надо учить, я ведь скоро в гимназию поступлю, и буду гимназисткой, и буду гимназистское платье носить, коричневое с черным фартуком, а по праздникам с белым. Почти как взрослая буду! Из арифметики задано, что один крестьянин привез на базар четыреста гусей и сколько-то продал, я сейчас забыла. Ну, ничего, еще успею! Пойду лучше посмотрю, как мама варенье варит из черной смородины.
Потом как-нибудь еще расскажу. Я ведь многое из молодости помню!