Посвящается Карен, с любовью
Рано или поздно приходит время, и ты понимаешь: ничего нового или значительного больше не совершить. Тогда остается только достать огромный гроссбух и подвести итоги – что же такого ценного можно оставить потомству. Тут проявил себя молодцом, тут храбрецом; в таком-то году историю добротную рассказал; в таком-то десятилетии поучаствовал в важном общественном движении. Дети тоже учитываются. И книги. Преданные друзья. Мужья и жены. Братья наши меньшие. Гору в честь тебя назвали. А потом столь тщательно заготовленные лавры берут и рассыпаются в прах.
Культурная амнезия. Мы похоронили вчерашний день. Кто сегодня помнит Криспуса Эттакса или Эдуарда Яшинского, Бетти Пейдж или Уэнделла Уилки, Элвина Роя или Мемфис Минни Дуглас? Человек семь на всем белом свете помнят их: вы, да я, да еще пятеро.
Слоновьи бивни, все крушившие в ударе,
Сегодня скрыты в биллиардном шаре.
Роланда меч, покрытый бранной славой,
Давно рассыпался трухою ржавой.
Могучий гризли, всех страшнейший зверь,
Под ноги лег простым ковром теперь.
И Цезарь – бюстиком на полку встал…
И я немного нынче захворал.
Так и после моей смерти никто, конечно же, не вспомнит, что именно я первым напечатал Ленни Брюса; спас от застройщиков две сотни акров прибрежной земли; самолично поймал одного угонщика машин; вычислил и помог засадить за решетку домушника; переписывался с загадочным Б. Травеном и выпустил первую книгу его рассказов; добился от Американской ассоциации авторов детективов выплаты гонораров писателям и редакторам, которые работали над их антологиями.
Для меня все это важно, но после моей кончины… мир обо всем забудет. Награды и премии, легендарные похождения, расточительная любовь… все туманится в зеркале, зеркало укутывают белым покрывалом и убирают с глаз долой вместе со старинной мебелью, которую однажды, какой-нибудь зябкой ночью, рубят на дрова. И кто тогда скажет, что было важным для человека при его жизни, что сто́ящего он успел сделать?
Лишь по чистой случайности и очень немногое может избежать забвения в океане времени.
Все больше и больше убеждаюсь в том, что из всех возможностей, предоставленных мне судьбой, открытие Дэна Симмонса – мой самый надежный спасательный круг, обломок, зацепившись за который я не утону в этом океане.
Да-да, именно так. Я его открыл.
Стэн Фреберг однажды выпустил прекрасную пластинку под названием «Соединенные Штаты Америки. Том первый: Ранние годы». Там был один чудный диалог. Колумб встречает на берегу индейцев и говорит им: «Я вас нашел!» – а они в ответ: «А мы и не терялись. Мы-то знали, что мы тут». Тогда Колумб поправляется: «Ну, по крайней мере, я открыл, что вы здесь, на берегу». Они вроде как соглашаются: странный какой-то тип, ну да ладно.
Вот почти так же я открыл Дэна Симмонса. На берегу. Он там сидел обгоревший и злой.
Достойная история. Можно кое-чему поучиться на примере такого вот случайного литературного открытия. Запишу-ка я ее для потомства.
Всему виной Эд Брайант; теперь-то он близкий друг Дэна, но тогда они не были знакомы. Мы с Эдом давно приятельствовали; думаю, именно поэтому жарким дождливым летом 1981-го я и согласился выступить в качестве почетного гостя на писательской конференции в колледже Колорадо-Маунтин. Нужно было провести семинар для группы амбициозных дилетантов – еще больших любителей, чем те начинающие авторы, с которыми я неоднократно работал на клэрионских семинарах. Меня от этой мысли бросало в дрожь.
Условия не очень-то способствовали плодотворному общению: душные аудитории, стулья с плоскими спинками, страшно неудобные жесткие парты, прямо как в третьем классе. Они еще и стояли рядами. В середине комнаты – возвышение, с которого, как предполагалось, восседающий лицом к слушателям «наставник» будет сеять разумное, доброе, вечное в малообразованные умы.
Кошмар какой-то… особенно если вспомнить Клэрион, где уютные кресла и диваны составлены в круг, всем друг друга хорошо видно и лектор не доминирует над слушателями. К тому же в Колорадо-Маунтин группа была слишком большая – со всеми поработать никак не успеешь.
Я приехал накануне вечером, и мне выдали пачку рукописей для разбора на семинаре. Никто не объяснил, в каком порядке рассказы будут обсуждаться, поэтому я принялся читать наугад, не особенно впечатленный качеством материала, но в надежде, что именно эти работы окажутся первыми в списке.
И вот на следующее утро добираюсь я до вестибюля, где участники толкутся и пьют кофе с булочками, и проверяю этот самый список. Вообразите себе мою «радость»: оказывается, я даже не открыл те три-четыре рассказа, которые предполагается обсудить в первую очередь, а потратил всю ночь на чтение тех, что отнесены на конец недели.
Быстро хватаю со стенда непрочитанные рассказы, забиваюсь в дальний угол библиотеки и принимаюсь наверстывать упущенное. Первые три написаны прилично, но ничего особенного. Четвертый – просто ужас какой-то. До пятого добраться не успеваю… объявляют начало семинара.
Я вошел в аудиторию, увидел толпу людей за партами и пустой стул на возвышении, ожидавший меня, словно странствующего миссионера-возрожденца, который приехал проповедовать Слово Божье, – и сердце мое упало. Утро обещало быть чертовски трудным.
Поймите, я не верю в то, что «писать может каждый». Каждый (или каждая) способен складывать слова в некоторую осмысленную последовательность, если обладает элементарными языковыми навыками и хотя бы минимальным читательским опытом. Этого вполне достаточно, чтобы сочинять письма, кандидатские диссертации или заниматься «творчеством», но недостаточно для того, чтобы быть писателем. Именно писателем, а не «автором», коих, увы, сегодня расплодилось немало: Джудит Кранц, Эрик Сигал, К. В. Эндрюс, Сидни Шелдон – список можете продолжить сами. Чтобы быть писателем, нужно слышать музыку. Лучше не могу объяснить. Нужно просто слышать музыку. Пусть синтаксис хромает, пусть ошибок миллион, пусть тема сырая, но ты читаешь и понимаешь: это писатель. Сбивчиво, слова подобраны неверно, но страницы наполняет музыка. И по-другому не бывает, что бы там ни думали любители или чрезмерно сердобольные души.
Поэтому когда меня приглашают вести семинар, я считаю своим долгом быть честным до конца. Допустим, кто-то изо всех сил работает в надежде стать писателем, но при этом не слышит музыки. Я могу искренне ему сочувствовать, но если выберу простой и легкий путь и постараюсь «не оскорбить чьи-то чувства» (мои собственные в том числе – ведь слыть бессердечным чудовищем тоже не очень приятно), то просто-напросто предам свое ремесло, подведу тех, кто меня пригласил на семинар, и тех, кто принес на него работы. Хуже нет, чем врать человеку, который, по моему мнению (а я, как и все, вполне могу ошибаться), не слышит музыки. Врать в такой ситуации – просто подло. Фланнери О’Коннор однажды сказала: «Меня всюду спрашивают: „Не кажется ли вам, что университетское образование душит писателей?“ На мой взгляд, оно их душит недостаточно. Сейчас выпускается множество таких бестселлеров, появление которых мог бы предотвратить хороший учитель».
Вот и я считаю своим долгом отбить охоту писать у как можно большего числа «многообещающих авторов».
Потому что у настоящего писателя отбить охоту писать невозможно. Я говорил об этом сотни раз. Сломайте настоящему писателю руки, и он или она будет выстукивать рассказ на машинке пальцами ног или носом.
Именно с таким настроем я уселся на тот стул перед толпой взволнованных молодых и совсем не молодых мужчин и женщин, которые пришли в надежде, что некий гуру сейчас скажет им: «Да, у вас есть шанс». (В последнее время я почти не провожу семинаров. Невыносимо во имя священного дела настоящей литературы причинять столько боли. Пусть кто-нибудь другой этим занимается.)
Участник, чей рассказ шел первым, отсутствовал. Был, я так полагаю, на семинаре по поэзии. Так что мы начали со второго. Я спрашивал мнение присутствующих, а потом уже говорил сам. Комментарии следовали не особо выразительные – обычные «очень понравилось» или «восемьдесят шесть из ста, я бы под такое сплясал». Никакого серьезного разбора, но он и не требовался: это был неплохой рассказ, не более того.
С третьим – почти так же. А потом мы добрались до четвертого. Дилетантское месиво из банальнейших клише, никакого изящества, ошибки в каждом втором слове, повсюду типичные ляпы, которыми грешат те, кто, по выражению Стэнли Эллина, «принимает любовь к чтению за писательский талант». Да, разговор явно предстоял неприятный.
Отзывов из аудитории последовало мало. Большинство присутствующих, по крайней мере, сознавали, что рассказ просто ужасен. Они притихли, я еще немного поспрашивал, ответа не дождался, и в комнате повисла смущенная тишина. Слушатели замерли, словно перед выступлением воздушных акробатов: впервые! смертельный номер! групповое тройное сальто-мортале.
Я попросил автора назваться. Если уж придется это сделать, надо хотя бы набраться храбрости и посмотреть ему в глаза.
Руку поднял пожилой человек, худой и высокий, явно повидавший жизнь, но на вид добрый и мягкий. Имени не припомню.
И я ему сказал. Сказал, что, если судить исходя из моей многолетней практики в качестве критика и редактора, из опыта работы на многочисленных семинарах, где я был слушателем и лектором, из обширного и постоянного чтения, из бесконечных попыток улучшить собственную писанину, из всех моих знаний, предположений и догадок о писательском ремесле, – он, с моей точки зрения, литературным талантом не обладает. Ни маленьким, ни большим. Никаким. Я не стремился его задеть, но сказал все прямо, честно и жестко.
Пока я говорил, в комнате сгущались тени. Одни участники съежились за партами, будто хотели спрятаться от моего взгляда. Другие отворачивались, прикрывшись рукой. На некоторых лицах я видел выражение, с каким, наверное, солдаты в окопе виновато, но облегченно вздыхают, когда пуля попадает не в них, а в товарища.
Я не мог остановиться, не показав постранично то чудовищное неумение и ту абсолютную глухоту, которыми был полон рассказ. Наконец я закончил и спросил, первый ли это рассказ, или он уже что-нибудь пытался опубликовать.
Это был приятный, очень сдержанный человек, он ответил без всякой злобы:
– Я написал шестьдесят четыре романа. Меня никогда не печатали.
Сердце мое было разбито, но что я мог поделать? Я сказал:
– Может быть, вам лучше заняться каким-нибудь ремеслом или искусством, к которому у вас есть талант.
Он покачал головой. Мы как будто остались вдвоем в той комнате, неразрывно и навечно связанные, – этот прекрасный пожилой человек и я. Твердым голосом он ответил:
– Я ценю ваши слова и понимаю: вы говорили честно, вы в это верите. Но меня вам не переубедить, я хочу быть писателем и буду пытаться. Но все равно спасибо.
(Не проходит и недели, чтобы я не вспоминал об этом человеке, чье имя успел позабыть. Я вспоминаю о нем всякий раз, когда сажусь за письменный стол.)
Нам всем срочно требовался перерыв.
Продолжать семинар было просто невозможно. Каждый из этих людей требовал особого подхода. Так что я объявил пятнадцатиминутную паузу. Аудитория мгновенно опустела; никто не подошел ко мне поговорить или спросить о чем-либо. Я испугался, что перегнул палку, хотя твердо верил: быть честным – мой долг.
Выходить в коридор к участникам семинара не хотелось. Я знал: они не хотят сюда возвращаться – боятся, что дальше будет то же самое, и жалеют, что не выбрали другую секцию. Я их не винил. Получился и правда какой-то фильм ужасов.
Так что я взял пятый рассказ, верхний в стопке. Как ни погано было у меня на душе, за оставшиеся пятнадцать минут требовалось его прочитать. Ничего хорошего я не ждал. Вот достанется сейчас этому автору, несчастному сукину сыну.
Название вполне обычное, но первые несколько предложений написаны уверенно и хорошим слогом. Помню, я еще подумал: «Ну слава богу. Здесь, по крайней мере, обойдемся без побоища».
И стал читать дальше.
И где-то на середине понял, что плачу. А в конце ощутил, что меня задело за живое, перевернуло, захватило, как всегда происходит в тех случаях, когда читаешь превосходную литературу. Я испытал ту внутреннюю дрожь, ради которой обычно и берешься за книгу.
Вышел из аудитории глотнуть свежего воздуха: меня действительно пробрало. А в коридоре участники семинара сидят на полу и плачут; держатся за стенки и плачут; собрались в кучки и плачут. Совершенно очевидно – перед нами не просто добротная работа, перед нами настоящий писатель, чертовски талантливый.
Перерыв закончился, все собрались, я прочитал название и предложил начать обсуждение.
Желающих высказаться было не много, но рассказ они похвалили. А потом словно прорвало плотину: все начали говорить одновременно, перебивая друг друга, – признавались, как глубоко тронул их этот чудесный рассказ.
А потом настала моя очередь. Все посмотрели на меня с тревогой: неужели этот жуткий человек сейчас разнесет в пух и прах даже такую выдающуюся работу? Неужели он просто-напросто ехидное и высокомерное чудовище? Ему что, удовольствие доставляет калечить нежные души?
– Кто из вас Дэн Симмонс? – спросил я.
В третьем или четвертом ряду поднялась рука. Тихий мужчина, я его и не заметил, около тридцати лет, обычного телосложения, просто мужчина – ничего экстравагантного или даже необычного. Он смотрел мне прямо в глаза.
Помню отчетливо лишь немногое из сказанного ему тогда (сам-то Дэн помнит почти все), но суть была такова:
– Это не просто хороший, или добротный, или оригинальный рассказ. Это великолепный рассказ. Вы сотворили настоящее чудо. Именно про такое сами писатели говорят: «Хорошо написано». В этом рассказе налицо необычайная опытность и умение, которые приходят после долгих лет проб и ошибок. Он оригинален и исполнен человечности. Вы создали что-то, чего до вас в мире просто не существовало.
Участники семинара остолбенело молчали. Пятнадцать минут назад у них на глазах я выпотрошил одного человека, а сейчас превозносил другого, делал из него символ всего того, чем они сами так жаждали стать. (Я не смог бы лучше продемонстрировать разницу, даже если бы все спланировал заранее. В реальной жизни обычно не сталкиваешься с такими явными, показательными противоположностями. Реальная жизнь неупорядоченна и редко становится сценой подобных откровений. Но вот пожалуйста, я каким-то образом умудрился выпасть из реальной жизни.)
Затем я сказал:
– А теперь я раз и навсегда изменю вашу жизнь.
Мистер Симмонс, вы – писатель. И вы навсегда останетесь писателем, даже если больше ничего не напишете. Возможно, здесь есть и другие писатели, но я сомневаюсь, что кто-нибудь еще в этой комнате является писателем в столь полном и точном смысле этого слова. Я должен сказать и еще кое-что: вы теперь не сможете, никогда не сможете бросить. Вы все знаете и поэтому обречены принести остаток жизни в жертву этому одинокому и священному ремеслу. Пострадает личная жизнь; жена и дети, если таковые имеются, рано или поздно вас возненавидят; каждая влюбленная в вас женщина будет презирать свою вечную соперницу – вашу профессию; из-за постоянных дедлайнов вы перестанете ходить в кино; из-за проблем с вдохновением будете не спать ночи напролет; финансы запоют романсы, потому что писателям обычно не заработать ни на жилье, ни на игрушки детям.
А самое ужасное знаете что? Большинство из вас думают: он разнес в пух и прах вон того человека (и я указал на пожилого мужчину), а теперь поет дифирамбы вот этому. А правда заключается в том, что я пытался спасти жизнь того господина, а Симмонса только что приговорил к бесконечному труду, возможно без всякой славы и признания, к проклятию, от которого теперь не избавиться до самой смерти!
Вы писатель, мистер Симмонс. Знаете, как это проверить? Вы точно писатель, если другой писатель так говорит.
Можно я представлю ваш рассказ на конкурс в журнал «Сумеречная зона»?
Ну и тут все в аудитории попадали в обморок.
Дэн может рассказать обо всем этом гораздо лучше меня. Он почти дословно помнит, что происходило в то утро. Но чего он рассказать не сможет – так это какое у него было в те минуты лицо. Изумленное, радостное, ошеломленное, испуганное. Бедный грязный мальчишка-конюх узнал, что он наследный принц волшебного измерения.
Конечно же, Дэн выиграл тот конкурс. Если говорить о мастерстве исполнения, то был еще один не менее сильный претендент на первое место. Но судьям (включая Питера Страуба, Роберта Блоха и Ричарда Матесона) рассказ Симмонса просто крышу снес. Дэн одержал победу, обойдя тысячи других участников. Рассказ назывался «Стикс течет вспять», и за ним последовало множество других работ и множество других наград и премий.
Дэн рассказал мне, что три года пытался что-нибудь кому-нибудь продать, но безуспешно. Продал один рассказ журналу «Галактика», но тот закрылся, не успев его напечатать. Продал еще один журналу «Галилей», но тот закрылся, не успев его напечатать. Три года Дэн бился головой о стену. На жизнь зарабатывал преподаванием в начальной школе, учил одаренных детей.
Семинар в Колорадо был его последней надеждой. Дэн и Карен, его жена, ждали ребенка и понимали: семью надо как-то обеспечивать. Карен всегда верила в писательский дар мужа, видела его мучения и поэтому настояла, чтобы он поехал на семинар. Дэн ей пообещал: «Если там мне не скажут, что у меня есть хоть какой-то талант, я брошу. Это будет мой Рубикон».
И он победил в конкурсе. И продал повесть журналу «OMNI». И у него появился литературный агент, и агент продал роман «Песнь Кали», и «Песнь Кали» стала первым в мире дебютным романом, который получил Всемирную премию фэнтези в номинации «Лучший роман». И он написал «Гиперион» и получил премию «Хьюго». И я спросил у Дэна однажды вечером (он был в Лонгмонте, Колорадо, а я в Лос-Анджелесе):
– Я когда-то сказал правду и сказал, что она решительно и навсегда изменит твою жизнь. Ты тогда поверил?
– Да.
– А теперь поверишь, если я скажу иную правду, которая изменит твою жизнь снова?
– Да.
И я сказал тихо-тихо, через ночь и разделявшее нас расстояние:
– Дэн, ты станешь знаменитым. Я не про богатство, это-то как раз самое легкое. Ты станешь одним из самых значительных писателей нашего времени. Тебя будут узнавать на улицах, твое имя станет известным. Люди будут спрашивать у тебя совета, бизнесмены начнут искать твоего общества. Ты будешь не просто большим писателем – нет, ты будешь знаменитым писателем. И тебе лучше узнать об этом прямо сейчас, потому что происходить все будет очень быстро. Малыш, приготовься, они набросятся на тебя в мгновение ока, времени разбираться не будет.
Я бывал в том положении, в котором Дэн Симмонс оказался сейчас, а также в том, в котором он скоро окажется. Может, я и сейчас там, а может, смогу побывать там еще раз. Но одно я знаю точно: если меня и запомнят потомки, то, вполне возможно, именно потому, что я открыл Дэна Симмонса. Вот ведь!
Харлан Эллисон
Есть расхожая фраза: литературные произведения сродни детям. Как и в большинстве клише, в этом имеется доля правды. Когда тебя осеняет идея рассказа или романа, ты переживаешь миг чистого вдохновения, миг зачатия, настолько близкий к экстазу, насколько это возможно в литературном творчестве. Собственно написание произведения, особенно романа, занимает примерно столько же времени, сколько вызревает человеческий зародыш, сопровождается определенным дискомфортом, иногда тошнотой и всегда – абсолютной уверенностью в том, что роды будут мучительными. Наконец рассказы или повести начинают жить собственной жизнью после публикации и вскоре полностью выходят из-под контроля творца. Они разъезжают по всему свету, посещают страны, которых автор никогда не увидит, овладевают языками, из которых автор не знает ни слова, добиваются внимания читателей, неизмеримо более состоятельных и образованных, чем автор, и – что, наверное, самое возмутительное – живут еще долго после того, как творец обратился в прах, в полузабытое примечание петитом.
И эти неблагодарные щенки даже писем домой не пишут.
«Стикс течет вспять» был задуман дивным августовским утром 1979 года, в беседке за домом родителей моей жены в Кенморе, штат Нью-Йорк. Я помню, как напечатал первый абзац, помедлил и сказал себе: «Это будет моя первая публикация».
Так и вышло, но по прошествии двух с половиной лет и множества злоключений.
Через неделю после того, как закончил черновик «Стикса», я отправился из западного Нью-Йорка в Рокпорт, штат Мэн, – надо было забрать мою жену Карен после занятий в летней фотомастерской. По пути я заехал в Эксетер, штат Нью-Гэмпшир, чтобы встретиться и побеседовать с уважаемым писателем, которого знал только по переписке. Его совет гласил: посылай свои сочинения в маленькие журналы, годами – если не десятилетиями – нарабатывай репутацию на «лимитированном» рынке, где гонорары выдаются авторскими экземплярами, прежде чем помыслить о том, чтобы взяться за роман, потом еще сколько-то лет печатай книжки-крошки в малоизвестных издательствах с охватом максимум в тысячу читателей, набирая критическую массу.
Я забрал Карен из Рокпорта, и мы покатили назад в Колорадо; путь был долгим. Почти всю дорогу я молчал, обдумывая полученный совет. Совет был, конечно, мудрый – лишь одному начинающему писателю из сотен, если не из тысяч, удается опубликоваться. Из тех же, кто публикуется, буквально единицы могут как-то прожить своим литературным трудом, и то чаще за чертой бедности. А уж вероятность стать автором бестселлеров не выше, чем угодить под молнию, одновременно подвергаясь нападению белой акулы.
Так что в пути от Рокпорта до Передового хребта, от Мэна до Колорадо я размышлял. И решил, что совет, безусловно, здравый, и осознал, что именно «дорогой маленьких журналов» имеет смысл двигаться, и понял как будто, что моя заветная цель – стать «массовым» автором качественных произведений – совершенно химерична, а следовательно, должна быть забыта.
А потом, увидев, как над равниной перед нами вырастают Скалистые горы, я сказал: «Ну уж нет». Вопреки разумению, я решил замахнуться на максимально широкую аудиторию.
Монтажная склейка: лето 1981-го, два года спустя. Удрученный, отчаявшийся, сломленный бесконечными отказами, наказанный за гордыню суровой реальностью, я бросил попытки пробиться в печать и сделал то, что делать зарекался, – поехал на писательский семинар. Более того, заплатил, чтобы поехать на писательский семинар. «С чего начать», «как подготовить вашу рукопись к подаче», «сядем в круг и дружно покритикуем» – такого рода писательский семинар. Это была моя лебединая песня. Задачу я себе поставил двоякую: поглядеть на других писателей и переключиться в своем подходе к писательству с наваждения на хобби.
Потом я встретил Харлана Эллисона.
Не стану утомлять вас подробностями этой встречи. Не стану описывать предшествовавшую бойню, когда легендарный анфан-террибль декапитировал, потрошил и вообще расчленял несчастных кандидатов в писатели, приславших рассказы для критического разбора.
В перерывах между выступлениями, пока Харлан Эллисон отдыхал и потягивал воду «Перье», устроители семинара поспешно уволакивали разбросанные о́рганы, смывали из шлангов кровь со стен, посыпали пол свежими опилками и готовили аудиторию к следующему жертвоприношению.
Как выяснилось, следующей жертвой был я.
– Кто тут Симмонс? – взревел Эллисон. – А ну встань, рукой помаши, покажись, черт бы тебя побрал! Что за монструозный эгоманьяк такой, что за отъявленный наглец осмелился запендюрить на этот семинар долбаный рассказ в пять тысяч долбаных слов? Покажись, Симмонс!
В приливе редкой отваги (читай: совсем спятив) я приподнял руку, шевельнул пальцами. Встал.
Эллисон уставился на меня поверх очков:
– Ну что ж, Симмонс, при такой длине это должен быть отличный, нет, блин, гениальный рассказ, если хочешь выйти отсюда живым. Comprende? Capisci?[1]
Я вышел оттуда живым и здоровым. Более того, настолько живым я не ощущал себя уже несколько лет. И дело не только в том, что рассказ Эллисону понравился. Эллисон с Эдом Брайантом и еще с несколькими бывшими там писателями… они отыскали в рассказе все до единого изъяны, уловили все фальшивые ноты и простучали фальшпанели, нащупали все места, где я отделался скороговоркой, а надо было копнуть глубже, безжалостно оголили каждую искалеченную фразу и каждый халтурный оборот. Но главное – они отнеслись к моему рассказу серьезно.
И Харлан Эллисон сделал гораздо больше. Он сказал мне то, что я знал уже давно, но в чем в последнее время малодушно разуверился, – он сказал, что я в любом случае должен продолжать писать, как бы там ни складывалось с публикациями, и что другого выбора у меня нет. Он сказал, что немногие слышат музыку, но те, кто слышит, должны следовать за дудочкой крысолова, другого выбора у них нет. Он сказал, что если я не сяду снова за машинку и не буду работать, он прилетит в Колорадо и с корнем вырвет мой долбаный нос.
Я снова сел за машинку. Эд Брайант щедро позволил мне стать первым участником Милфордского семинара, не имевшим за плечами публикаций… Там я научился катать шары с большими ребятами.
Той же осенью я отправил переработанный вариант рассказа «Стикс течет вспять» в журнал «Сумеречная зона» на их первый ежегодный конкурс начинающих авторов. Потом «сумеречники» сказали мне, что рассказов поступило девять тысяч с лишним, и все их нужно было прочесть и оценить. «Стикс» поделил первое место с рассказом У. Г. Норриса.
Вот так мой первый рассказ попал на журнальные прилавки 15 февраля 1982 года. По чистой случайности в тот же день родилась Дженет, наша дочь.
То, что меня наконец опубликовали, было замечено не сразу, в том числе мною самим. Аналогии – дело хорошее, параллелей между процессом сочинительства и беременностью можно провести сколько угодно, однако если говорить о рождении, дети – это настоящее дело.
Итак, на ваш суд представляется (как говаривал один джентльмен) история о любви и утрате, а также о печальной необходимости порой отказаться от того, что возлюбил всем сердцем.
Что возлюбил всем сердцем, остается, все остальное – шлак.
Что возлюбил всем сердцем, не отнимут.
Что возлюбил всем сердцем – есть настоящее твое наследье.
Я очень любил маму. После того как ее похоронили, после того как гроб опустили в могилу, семья вернулась домой и стала ждать маминого возвращения.
Мне тогда было всего восемь лет. Из обязательной церемонии я помню очень мало. Помню, что воротник прошлогодней рубашки жал, а галстук с непривычки казался петлей на шее. Помню, что июньский денек был слишком хорош для такого скорбного сборища. Помню, что дядя Вилли в то утро сильно пил, помню, как на обратном пути с кладбища он достал бутылку «Джека Дэниелса». Помню лицо отца.
День потом тянулся слишком медленно. На домашних посиделках мне было делать нечего, взрослые не обращали на меня внимания. Так что я бродил из комнаты в комнату со стаканом теплого порошкового лимонада, пока наконец не ускользнул на задний двор. Но и этот знакомый пятачок, где я привык играть один, утратил всякое очарование: за соседскими окнами маячили бледные, расплюснутые лица. Они ждали. Надеялись увидеть пусть краешком глаза. Мне же хотелось кричать, кидаться в них камнями. Вместо этого я сел на старую тракторную покрышку, служившую нам песочницей. Сосредоточенно вылил красный лимонад в песок, глядя, как струя выкапывает себе ямку.
Вот и ее сейчас выкапывают.
Я подбежал к качелям, запрыгнул и принялся раскачиваться, сердито отталкиваясь ногами от сухой земли. Ржавые качели поскрипывали, одна стойка норовила выскочить из своей лунки.
Да нет, идиотина, уже выкопали. А сейчас подключают ее к большим машинам. Чтобы снова закачать в нее кровь.
Я представил висящие бутыли, капельницу. Вспомнил толстых красных клещей, которые присасывались летом к нашей собаке. Я сердито отталкивался ногами от земли, сильнее и сильнее, хотя взлететь выше качели уже не могли.
Интересно, что сначала – пальцы начинают дергаться? Или у нее просто распахнутся глаза, как у проснувшейся совы?
Я достиг высшей точки своей дуги и спрыгнул. На мгновение став невесомым, завис над землей, как Супермен, как покидающий тело дух. Но тяготение тут же заявило на меня свои права, и я тяжело упал на четвереньки. Расцарапав ладони, запачкав травой правое колено. Мама будет ругаться.
Ее сейчас расхаживают. Может, одевают – как манекен в витрине лавки мистера Фельдмана.
Во двор вышел мой брат Саймон. Он был старше меня всего на два года, но тогда показался мне взрослым. Не просто взрослым – старым. Его светлые волосы, подстриженные так же недавно, как и мои, липли челкой к бледному лбу. Взгляд – усталый. Саймон почти никогда не кричал на меня, но в тот день прикрикнул:
– Давай в дом! Сейчас уже приедут.
Я зашел вслед за ним через заднее крыльцо. Большинство родственников разъехались, но из гостиной был слышен голос дяди Вилли. Дядя Вилли кричал. Мы замерли в коридоре, вслушиваясь.
– Я тебя умоляю… Лес, еще не поздно… Просто нельзя так делать, нельзя!
– Все уже сделано.
– Бога ради… подумай о детях!..
Голоса звучали невнятно: дядя Вилли успел крепко добавить. Саймон приложил палец к губам. Повисла пауза.
– Лес, да ты прикинь, какая это куча денег. Четверть всего, что у тебя есть. На сколько там лет? Подумай о детях!..
– Вилл, все уже сделано.
Такого голоса мы у папы никогда еще не слышали. Папа не спорил, как бывало, когда они с дядей Вилли засиживались допоздна и толковали о политике. В голосе не было грусти, как в тот день, когда папа говорил с Саймоном и со мной, забрав маму из больницы в первый раз. Теперь в отцовских словах была только непреклонность: решение принято – и точка.
Спор на этом не закончился. Дядя Вилли опять развопился. Даже тишина в паузах звучала сердито. Мы пошли на кухню за колой. Когда возвращались, дядя Вилли чуть нас не сшиб, так он спешил убраться. За ним захлопнулась дверь. Больше он к нам никогда не приходил.
Маму привезли домой, когда уже стемнело. Мы с Саймоном смотрели через витражное окно и чувствовали, что соседи тоже смотрят. С нами остались только тетя Хелен и еще несколько ближайших родственников. Папа явно удивился, когда увидел подъехавшую машину. Не знаю, чего он ждал – может, длинного черного катафалка, такого же, как тот, который утром увез маму на кладбище.
Они подъехали в желтой «тойоте». С мамой в машине были четверо мужчин. И не в темных костюмах, как на папе, а в пастельных рубашках с короткими рукавами. Один из мужчин вышел первым, отворил дверцу и помог маме выйти.
Хотелось распахнуть дверь и броситься к маме бегом, но Саймон схватил меня за руку, – так мы и стояли в коридоре, пока папа и остальные взрослые открывали дверь.
Они приближались по дорожке в свете газовых ламп. Мама шла между двумя мужчинами, но те не поддерживали ее, только слегка направляли. На ней было голубое платье, которое она купила в «Скотте», перед тем как заболела. Я ожидал увидеть восковую бледность, как в тот день, когда заглянул сквозь дверную щелку в спальню, прежде чем приехали гробовщики и забрали тело, – но на ее лице был здоровый румянец, чуть ли не загар.
Вот они поднялись на крыльцо, и я понял, что на ней много косметики. Мама никогда не пользовалась косметикой. Мужчины тоже были розовощекими. И у всех троих одинаковые улыбки.
Они вошли в дом, и все мы отступили на шаг – кроме папы. Он взял маму за плечи и долго смотрел на нее, потом поцеловал в щеку. Она, кажется, поцелуем не ответила. Так и продолжала улыбаться. У папы текли по щекам слезы. Мне было очень неудобно.
Воскресенцы что-то говорили. Папа и тетя Хелен кивали. Мама же просто стояла с вежливой улыбкой и смотрела на мужчину в желтой рубашке, который шутил и хлопал папу по спине. Потом пришла наша очередь обнимать маму. Тетя Хелен выдвинула вперед Саймона, я цеплялся за его руку. Он чмокнул маму в щеку и сразу отодвинулся, встал рядом с папой. Я же обхватил ее за шею и поцеловал в губы. Мне очень не хватало мамы.
Кожа ее не показалась холодной. Просто другой.
Мама смотрела прямо на меня. Бакстер, наша овчарка, завыл и принялся скрести заднюю дверь.
Папа отвел воскресенцев в кабинет. До нас, оставшихся в коридоре, доносились обрывки разговора.
– Думайте об этом как об инсульте…
– Как долго она…
– Вы же понимаете, десятина необходима – затраты на уход и…
Родственницы выстроились около мамы в кружок. До них не сразу дошло, что она ничего не говорит. Тетя Хелен протянула руку и тронула сестру за щеку. Мама улыбалась как улыбалась.
Тут снова появился папа, заговорил громко и бодро. Он объяснял, что это похоже на микроинсульт – как у дяди Ричарда, помните? Потом расцеловал всех и поблагодарил.
Воскресенцы уехали, со своими улыбками и подписанными бумагами. За ними потянулись на выход и оставшиеся родственники. Папа всех проводил к двери и сердечно распрощался.
– Считайте, что она болела и выздоровела, – говорил он. – Что вернулась домой из больницы.
Последней ушла тетя Хелен. Она долго сидела с мамой рядом, тихо говорила и всматривалась в мамино лицо, ожидая реакции. Наконец тетя Хелен заплакала.
– Считай, что она болела и выздоровела, – повторял папа, ведя ее к машине. – Что вернулась домой из больницы.
Кивая и плача, тетя Хелен уехала. Кажется, она все понимала, как и мы с Саймоном. Мама вернулась домой не из больницы. Она вернулась из могилы.
Ночь тянулась долго. Несколько раз мне чудилось шарканье маминых шлепанцев в коридоре, и я, затаив дыхание, ждал, что отворится дверь. Но дверь не отворялась. Лунная полоска лежала поперек моих ног, высвечивала кусок обоев у комода. Цветочный узор напоминал морду большого печального зверя. Перед самым рассветом Саймон потянулся ко мне со своей кровати и прошептал: «Да спи же ты, дурачок». И я заснул.
Первую неделю папа с мамой ночевали в их спальне. Утром у него было осунувшееся лицо, он рявкал на нас, пока мы завтракали. Потом он переселился в свой кабинет и спал там на старом диване.
Лето стояло очень жаркое. Никто не хотел с нами играть, так что мы играли вдвоем с Саймоном. У папы в университете были только утренние пары. Мама бродила по дому и часто поливала цветы. Как-то на глазах у нас с Саймоном она облила секретер: стоявший там цветок засох и был выкинут еще в апреле, когда она лежала в больнице. Мама не замечала, как вода стекает на пол.
Когда мама выходила на улицу, ее будто манил лесок за нашим домом. Может быть, потому, что там было темно. Нам с Саймоном нравилось вечером играть на опушке, ловить светлячков в стеклянные банки или ставить палатки из одеял, но после того, как опушку облюбовала мама, Саймон проводил вечера дома или на передней лужайке. Я же оставался на заднем дворе, ведь мама могла заблудиться в сумерках; тогда я брал ее за руку и вел к дому.
Мама надевала то, что предлагал папа. Иногда он, торопясь на занятия, говорил ей: «Надень красное платье», и весь июльский день она ходила в тяжелом шерстяном платье. Она совсем не потела. Иногда утром он забывал сказать, чтобы она спустилась, и тогда она оставалась в спальне до его возвращения. В такие дни я упрашивал Саймона, чтобы поднялся со мной проведать ее, но он лишь таращился да мотал головой. Папа стал больше пить, как дядя Вилли, и ни с того ни с сего кричать на нас. Когда он так вопил, я плакал, но Саймон не плакал больше никогда.
Мама совсем не моргала. Сперва я не обратил внимания, но потом мне становилось не по себе, когда я замечал, что она не моргает. И все равно я любил ее так же сильно.
Ни Саймон, ни я никак не могли заснуть. Раньше мама подтыкала нам одеяла и рассказывала длинные истории о волшебнике по имени Янди, который забирал нашу собаку, Бакстера, на поиск невероятных приключений всякий раз, когда мы с Бакстером не играли. Отец историй не придумывал, он читал нам из толстой книги – «Кантос» Паунда. Я почти ничего не понимал, но слова звучали приятно, особенно те, которые он называл греческими. Теперь никто не заглядывал к нам после вечернего умывания. Я было попробовал придумывать истории и рассказывать Саймону, но они получались никудышные, и через несколько дней Саймон сказал «хватит».
Четвертого июля Тони Видермейер, в прошлом году учившийся со мной в одном классе, утонул в новом бассейне.
В тот вечер мы все сидели на лужайке за домом и смотрели фейерверк, устроенный в полумиле от нас, на ярмарочной площади. Не знаю, что там происходило на земле, – мешали деревья, – но салют был виден как на ладони. Сперва яркая вспышка и только потом звук – секунды, наверное, через четыре-пять. Я повернулся что-то сказать тете Хелен и заметил в окне второго этажа маму. На фоне темной комнаты ее лицо казалось очень бледным, краски фейерверка будто стекали по нему.
Вскоре после четвертого я обнаружил в леске мертвую белку. Мы с Саймоном играли в солдат и индейцев, по очереди искали друг друга, стреляли и умирали в траве. Только в этот раз я долго не мог его найти. Зато нашел поляну.
Это было укромное место, со всех сторон окруженное кустарником, густым, как наша живая изгородь. Я продрался сквозь него на четвереньках и, не успев еще встать, увидел белку. Крупную, рыжеватую и довольно давно убитую. Головка была скручена чуть ли не на полный оборот, возле уха запеклась кровь. Левая передняя лапка стиснута в кулачок, правая расслабленно откинута. Одного глаза нет, а другой буравит кроны деревьев. Рот чуть приоткрыт, зубы на диво большие, пожелтевшие у корней. Я увидел, как из белкиного рта вылез муравей, прополз по мордочке и вскарабкался на черную бусинку глаза.
«Вот они какие, мертвые», – подумал я.
Кусты зашуршали, как от ветра, но воздух был неподвижен. Я испугался и рванул прочь, напролом, на четвереньках, отбиваясь от колючих веток, хватавших за рубашку.
Осенью я вернулся в школу имени Лонгфелло, но потом меня перевели в частную. К воскресенцам тогда относились плохо, это была настоящая дискриминация. Другие дети издевались над нами, обзывались, не хотели водиться. В новой школе с нами тоже никто не играл, но хотя бы не обзывались.
В нашей спальне стенного выключателя не было – старая лампа свисала посреди комнаты на проводе, и рядом шнурок-выключатель. Чтобы зажечь свет, надо пройти в темноте через полкомнаты и нашарить шнурок. Как-то Саймон допоздна засиделся с уроками, и я пошел наверх один. Водя рукой в поисках шнурка, я вдруг нащупал мамино лицо. Зубы были гладкие и холодные. Я отдернул руку и, наверное, с минуту стоял впотьмах, пока наконец не нашел шнурка и не включил свет.
– Здравствуй, мама. – Я сел на край кровати и поднял голову.
Мама стояла, неподвижно глядя на пустую постель Саймона. Я потянулся и взял маму за руку:
– Я по тебе соскучился.
Я говорил что-то еще, всякие глупости, потом сбился и умолк, держа ее за руку, надеясь на какое-никакое ответное пожатие. Рука затекла, но я так и сидел, вцепившись в мамины пальцы, пока не поднялся Саймон. Он замер на пороге и уставился на нас. Я опустил голову и разжал пальцы. Через несколько минут мама вышла.
Перед самым Днем благодарения папа усыпил Бакстера. Пес был еще не старый, но вел себя как дряхлая развалина – вечно рычал и гавкал, даже на нас, и ни за что больше не заходил в дом. Когда он убежал в третий раз, нам позвонили собачники. Папа не стал разводить с ними долгих бесед.
– Усыпите его, – буркнул он и повесил трубку.
Они прислали счет.
На папины занятия ходило все меньше и меньше студентов, и тогда он взял академотпуск, чтобы закончить свою книгу об Эзре Паунде. Целый год сидел дома, но почти ничего не написал. С утра он иногда наведывался в библиотеку, но к часу уже был дома и смотрел телевизор. До обеда начинал пить и просиживал перед телевизором допоздна. Иногда вместе с ним сидели и мы с Саймоном, но большинство вечерних передач нам не нравились.
Примерно тогда Саймону и начал сниться тот сон. Как-то утром он рассказал по дороге в школу. Сон, по его словам, был каждый раз один и тот же. Снилось ему, что он еще не спит, а сидит в кровати и читает комикс. Потом закрывает его и кладет на тумбочку, но промахивается, и книжка падает на пол. Он наклоняется за ней, а из-под кровати высовывается мамина рука и хватает его белыми пальцами. Хватка очень крепкая, и откуда-то приходит понимание, что мама хочет утащить его к себе, под кровать. Он изо всех сил цепляется за одеяло, но знает, что вот-вот соскользнет вместе с постелью.
А прошлой ночью, сказал он, сон был чуть-чуть другим. Теперь мама высунула из-под кровати голову (как автомеханик из-под машины, сказал Саймон). Она оскалилась – не улыбнулась, а именно оскалилась, очень широко. Зубы у нее были подточены, заострены.
– Тебе такое никогда не снится? – спросил он, явно уже сожалея, что рассказал мне.
– Нет, – ответил я.
Маму я любил.
В том апреле близнецы Фарли из соседнего квартала случайно заперлись в выброшенном холодильнике и задохнулись. Нашла ребят наша уборщица миссис Харгилл – на пустыре за их гаражом. Томас Фарли был единственным, кто еще приглашал Саймона к себе поиграть. Теперь у Саймона остался только я.
Перед самым Днем труда и началом учебного года Саймон составил план побега. Я убегать не хотел, но любил Саймона. Он мой брат.
– И куда нам бежать?
– Главное – прочь отсюда, – сказал он.
Конечно, это не ответ. Но Саймон собрал вещи, не забыл и карту города. Проложил маршрут – через лесок, по виадуку на Лорел-стрит через Шерман-ривер и прямо к дому дяди Вилли, не ступив ни на одну из главных улиц.
– Заночуем в лесу. – Саймон показал отрезанный кусок бельевой веревки. – Будем работать у дяди Вилли на ранчо. Он возьмет нас с собой, когда весной туда поедет.
Выдвинулись мы в сумерках. Я не хотел уходить перед самой темнотой, но Саймон сказал, что папа хватится нас только утром, когда проснется. У меня был рюкзачок, набитый едой, которую Саймон незаметно утащил из холодильника. За спиной у Саймона – тяжело набитая скатка из одеяла, связанная бельевой веревкой. Пока мы не углубились в лесок, было довольно светло. Ручей громко журчал – похожие звуки доносились из маминой комнаты в тот вечер, когда она умерла. Корни и ветви росли очень густо, поэтому Саймон как включил фонарик, так и не выключал, отчего казалось, что кругом еще темнее. Довольно скоро пришлось устроить привал. Саймон натянул веревку между двумя деревьями, я перекинул через нее одеяло, а потом мы ползали вокруг на четвереньках в поисках камней.
В темноте, под гортанное бульканье ручья, мы поужинали сэндвичами с болонской колбасой. Несколько минут поговорили, но наши голоса казались слабыми и жалкими, и вскоре мы оба уснули на холодной земле, укрывшись куртками, подложив пустой рюкзак под голову, а лес полнился вечерними звуками.
Я проснулся посреди ночи. Было очень тихо. Мы лежали свернувшись калачиком каждый под своей курткой, Саймон храпел. Не шелестела листва, куда-то пропали все насекомые, и даже ручей умолк. Вход-выход из палатки выделялись в окружающей темноте бледноватыми треугольными проемами.
Я сел, у меня колотилось сердце. Приблизил голову к проему и не увидел ничего. Но точно знал, что там снаружи. Натянув куртку на голову, я отодвинулся от проема подальше.
Я ждал чьего-то прикосновения сквозь ткань одеяла. Сперва подумал, что это мама шла за нами через лес, а острые сучья так и норовили выцарапать ей глаза. Но это была не мама.
Нашу маленькую палатку окружала ночь, холодная и тяжелая. Черная, как глаз мертвой белки. И ночь хотела проникнуть внутрь. Впервые в жизни я понял, что темнота не кончается с первым утренним светом. Зубы стучали. Я свернулся в клубок, прижался к Саймону и похитил у него немного тепла. На щеке я чувствовал его дыхание, тихое и медленное. Чуть погодя я растолкал его и заявил, что с рассветом мы отправляемся домой, с меня хватит. Он стал было спорить, но расслышал что-то в моем голосе, чего не понимал, и, устало тряхнув головой, улегся спать дальше.
К утру одеяло намокло от росы, и кожа была липкой на ощупь. Мы собрали наши пожитки, оставили камни лежать тем же неровным узором и зашагали к дому. По пути не разговаривали.
Когда мы вернулись, отец еще спал. Саймон закинул рюкзачок и скатку в нашу спальню и вышел на солнце. Я же спустился в подвал. Там было хоть глаз коли, но зажигать свет я не стал, сел на ступеньки так. Ни звука не доносилось из мглистых углов, но я знал, что мама в одном из них.
– Мы убежали, но вернулись, – наконец сказал я.
Сквозь узкие щели в жалюзи я видел зеленую траву. С громким вздохом включился разбрызгиватель. Где-то неподалеку кричали дети. Мне же не было дела ни до чего, кроме этой мглы.
– Саймон хотел идти дальше, – сказал я, – но я сделал так, чтобы мы вернулись. Это я предложил идти домой.
Я посидел еще несколько минут, но больше в голову ничего не приходило. Наконец поднялся, отряхнул штаны и пошел наверх немного поспать.
Через неделю после Дня труда папа настоял, чтобы на выходные мы выбрались на море. Выехали мы в пятницу после обеда и без остановок покатили до Оушен-Сити. Мама сидела одна на заднем сиденье фургона. Папа и тетя Хелен сидели впереди. Мы с Саймоном забились сзади, среди багажа, но Саймон отказывался считать со мной коров, или разговаривать, или даже играть с самолетиками, которые я прихватил в дорогу.
Мы остановились в гостинице прямо у променада. Ее порекомендовали воскресенцы из папиной вторничной группы, но гостиница пахла дряхлостью, гнилью и скребущимися в стенах крысами. Коридоры были блекло-зелеными, двери – темно-зелеными, две трети ламп давно перегорели. В этом тусклом лабиринте надо было дважды повернуть, чтобы найти лифт. Все, кроме Саймона, просидели субботний день в номере у кондиционера, смотрели телевизор. Воскрешенных вокруг стало гораздо больше, судя по характерному шарканью в коридоре. После заката они вышли на берег, и мы последовали их примеру.
Я попытался устроить маму поудобней. Усадил ее на расстеленное полотенце, повернул лицом к морю. К этому времени уже поднялась луна и задул прохладный бриз. Я накинул маме на плечи свитер. За нами переливались огнями аттракционы, грохотали американские горки.
Я бы не отошел, если бы меня так не раздражал папин голос. Папа говорил слишком громко, без причины смеялся и часто прихлебывал из бутылки в бумажном пакете. Тетя Хелен больше молчала, грустно смотрела на папу и пыталась улыбаться, когда он смеялся. Мама сидела совершенно спокойно, так что я, извинившись, отправился на поиски Саймона. Мне было без него одиноко. Аттракционы еще работали, но дети с родителями давно разошлись. Каждые несколько минут от американских горок доносился визг, когда последние катающиеся ухали вниз на самом крутом куске трассы. Я сжевал хот-дог и огляделся, но Саймона нигде не было видно.
Бредя обратно вдоль берега, я заметил, как папа склонился к тете Хелен и чмокнул ее в щеку. Мама успела куда-то уйти, и я, чтобы скрыть навернувшиеся злые слезы, вызвался сбегать и найти ее. Я прошел мимо места, где на прошлых выходных утонули двое подростков. То и дело на глаза попадались воскрешенные, они сидели у воды со своими семьями; но мамы – ни следа. Я уже подумывал, не повернуть ли назад, когда почудилось какое-то шевеление под променадом.
Там было невероятно темно. Узкие лучики света, причудливо располосованные деревянными опорами и укосинами, падали из щелей над головой. Шум аттракционов и шаги казались ударами кулаков по крышке гроба. Мне вдруг представилось, что здесь прячутся десятки воскрешенных, в том числе мама, накрытые тонкой и редкой световой сетью, так что взгляд выхватывает то руку, то рубашку, то недвижно уставившийся на тебя глаз. Но их там не было. И мамы не было.
Зато был он.
Не знаю, что заставило меня поднять голову. Очередные шаги над головой. Еле заметное кружение во мраке. Вот здесь он вскарабкался по укосине, тут оперся ногой, там подтянулся на руках и вылез на широкую поперечину. Ничего сложного, мы тысячу раз так лазали. Я смотрел ему прямо в лицо, но первой узнал веревку.
После смерти Саймона папа уволился из университета. Он так и не вышел из академотпуска, а наброски к книге о Паунде отправились в подвал с прошлогодними газетами. Воскресенцы помогли ему устроиться охранником в ближайший торговый центр, и обычно он возвращался домой не раньше двух часов ночи.
После Рождества я уехал в другой штат, чтобы жить и учиться в интернате. К этому времени воскресенцы уже открыли институт, к ним обращалось все больше и больше семей. Потом я получил полную стипендию и поступил в университет. Несмотря на уговор, я редко приезжал домой в те годы. А когда приезжал, папа был всякий раз пьян. Однажды я напился вместе с ним; мы сидели на кухне и плакали. Он почти совсем облысел, не считая нескольких седых прядей с боков, глаза глубоко запали, лицо покрылось морщинами, а еще, из-за пьянства, густой сетью лопнувших кровеносных сосудов, и, казалось, на нем больше косметики, чем на мамином лице.
Миссис Харгилл позвонила за три дня до моего выпуска. Отец набрал полную ванну теплой воды, затем провел лезвием вдоль вены, а не поперек. Зря, что ли, он читал Плутарха. Миссис Харгилл обнаружила его только через двое суток, и, когда на следующий день я приехал, в ванне еще бурела запекшаяся кровь. После похорон я разобрал все его старые бумаги и нашел дневник, который он вел несколько лет. Дневник я сжег вместе со стопками набросков к его книге.
Несмотря на обстоятельства, институт выплатил страховку, что помогло мне продержаться несколько лет. Моя работа – больше чем работа: я верю в то, чем занимаюсь, и у меня хорошо получается. Это я предложил сдавать пустующие школьные здания в аренду нашим новым центрам взаимопомощи.
На прошлой неделе я попал в пробку, и, когда наконец дополз до места аварии, когда увидел накрытую одеялом маленькую фигурку и россыпь стеклянных осколков, я также заметил у обочины целую толпу их. Они сейчас на каждом шагу.
Раньше у меня была квартира в одном из последних освещенных районов города, но когда наш старый дом выставили на продажу, я долго не раздумывал. Прежнюю обстановку я сохранил, а утраченную восстановил, так что теперь дом выглядит почти как прежде. Содержать такой старый дом – недешевое удовольствие, но я зря денег не расходую. После работы многие из института отправляются выпить в какой-нибудь бар, но не я. Убрав инструменты и отчистив железные столы, я еду прямо домой. Там моя семья. Она меня ждет.
Лето 1969 года выдалось жарким. Особенно жарко было в Джермантауне, в районе «гетто», где я тогда жил. До начала Войны за независимость Джермантаун был маленькой симпатичной пенсильванской деревенькой, а к 1969 году превратился в один из центральных районов Филадельфии. На улицах все кипело, и не только из-за погоды: росло недовольство, назревали расовые и социальные конфликты.
За тридцать пять долларов в месяц я арендовал мансарду у местного благотворительного центра, он же центр по планированию семьи, он же поликлиника. Маленькую такую мансарду. Иногда по вечерам комнатка-приемная на втором этаже освобождалась, и я использовал ее в качестве гостиной и кухни. Но освобождалась она редко. Из своего круглого окошка я наблюдал за стычками уличных банд, один раз даже видел самые настоящие массовые беспорядки.
Лучше всего помню вид, открывавшийся по вечерам с крылечка: кирпичное ущелье, наполненное шумом и эхом людских голосов, длинная Брингхерст-стрит, ряды домов, тусклый желтый свет фонарей, мальчишки и девчонки выкрикивают дразнилки, скачут через двойную скакалку, бесконечный людской поток, смех, разговоры. Я сидел на ступеньках и то и дело отодвигался в сторону, чтобы дать кому-нибудь войти или выйти. Мне и сегодня не дает покоя вопрос: почему теперь в пригородах мы сидим на огороженных забором задних дворах? Какая блажь изгнала нас с выходящих на общую оживленную улицу крылечек в эти вызывающие клаустрофобию замкнутые пространства?
Тем далеким жарким летом 1969-го я работал помощником учителя в Упсальской школе для слепых. Там учились не только слепые, но и глухие, и умственно отсталые дети, многие были такими с рождения.
Работая в подобном заведении, очень быстро узнаешь одну прекрасную вещь: люди, даже те, кто страдает от ужасных, неизлечимых недугов, не только умудряются сохранить в себе человечность, стремления, присутствие духа – их каким-то образом не покидает способность бороться, чего-то достигать, одерживать победу.
В то жаркое лето 1969 года человек впервые ступил на Луну, и мы с учениками это отпраздновали. Все очень радовались и волновались. Среди нас был один подросток, Томас, слепой и умственно отсталый; он мог слышать и самостоятельно выучился играть на фортепиано. Другая ученица (она тоже могла слышать, но сильно отставала в развитии из-за пережитых в детстве побоев) предложила Томасу сыграть в конце нашего праздника государственный гимн.
И он сыграл.
Сыграл «Мы все преодолеем».
Бремен вышел из больницы, где лежала его умирающая жена, сел в автомобиль и поехал на восток, к морю. Повсюду было полно машин: в выходные жители Филадельфии бежали из города. Приходилось внимательно следить за дорогой, и Бремен сохранял связь с сознанием жены лишь еле уловимым касанием. Одурманенная лекарствами, Гейл спала. В своем прерывистом сне она искала маму и бродила по бесконечным анфиладам, заставленным викторианской мебелью.
Машина ехала через заросшие соснами песчаные равнины, и вечерние тени за окном перемежались образами из сна. Бремен как раз поворачивал на обсаженную деревьями аллею, когда жена проснулась. В первые секунды после пробуждения она не чувствовала боли – открыла глаза и, увидев лучи вечернего солнца на голубом покрывале, на мгновение подумала, что сейчас утро и они на ферме. Гейл мысленно потянулась к мужу, и тут вернулось головокружение, левый глаз словно пронзило насквозь. Бремен, который в этот момент собирался расплатиться за въезд на шоссе, скривился и уронил монетку.
– Что с тобой, парень? – спросил из своей будки дежурный.
Бремен помотал головой, на ощупь отыскал доллар и бросил его не глядя; зашвырнул сдачу на захламленную приборную доску своего «триумфа», а потом энергично вдавил педаль газа в пол. Боль Гейл немного унялась, но от путаницы в ее мыслях на него накатывали волны тошноты.
Она быстро сумела собраться, хотя полотнища страха плескались вокруг ее ментального щита, словно занавески на ветру. Проговорила мысленно, сузив спектр ощущений, чтобы воссоздать подобие собственного голоса:
Джерри, привет.
Это тебе привет, малыш.
Он свернул с трассы в направлении Лонг-Айленда и послал Гейл мысленное сообщение – поделился увиденным: зелень травы и сосен мешается с золотистым августовским светом, а по асфальту прыгает тень от машины. Неожиданно подул соленый атлантический ветер, Бремен поделился с Гейл и этой, такой узнаваемой свежестью.
Прибрежный городок глаз не радовал: ветхие ресторанчики с меню из морепродуктов, дорогущие мотели, возведенные из шлакоблоков, и бесконечные пристани. Но вид был таким до боли знакомым, что вселял уверенность и спокойствие, поэтому Бремен постарался ничего не упустить. Гейл немножечко расслабилась и начала получать удовольствие от поездки. Присутствие жены стало настолько осязаемым, что он даже повернул голову, чтобы заговорить с ней, и не успел подавить пронзительный укол разочарования и замешательства.
Заполонившие пляж семьи распаковывали вещи, разгружали микроавтобусы, таскали провизию. Бремен ехал на север, к Барнегатскому маяку. Из окна автомобиля он мельком увидел стоявших вдоль берега рыбаков, их тени косо ложились на белые пенные буруны.
Моне, – подумала Гейл.
Бремен кивнул, хотя ему в тот момент вспомнился Евклид.
Математик до мозга костей, – подумала Гейл. Боль нарастала, и ее голос звучал все глуше. Фразы распадались, словно облака, которые сдувало сильным ветром.
Бремен припарковал «триумф» около маяка и через низкие песчаные дюны направился к воде. Кинул на землю дырявое одеяло. Сколько раз они приносили его сюда, это одеяло. Вдоль линии прибоя бегали дети. Белоногая девчушка лет девяти, в купальнике, из которого она года два как выросла, скакала на мокром песке, безотчетно исполняя вместе с волнами замысловатый танец.
Между полосками жалюзи померк вечерний свет. Зашла сестра поменять бутылочку в капельнице и померить пульс. От нее пахло сигаретами и слежавшейся пудрой. В коридоре продолжал громко и требовательно вещать интерком, но сквозь сгущавшуюся дымку боли было трудно разобрать, что они там говорят. Около десяти заглянул новый доктор, но Гейл его почти не замечала – все ее внимание было поглощено медсестрой и заветным шприцем. Прикосновение влажной ваты к руке обещало долгожданное избавление от боли, гнездившейся прямо за левым глазом. Доктор что-то говорил.
– …Ваш муж? Я думал, он останется на ночь.
– Прямо тут, доктор. – Гейл похлопала рукой по одеялу и одновременно по мокрому песку.
Холодало, и Бремен натянул нейлоновую ветровку. Высокие облака закрывали почти все звезды. Далеко у самого горизонта по морю полз, переливаясь огнями, невероятно длинный нефтяной танкер. За спиной Бремена ложились на песок желтые прямоугольные отсветы из окошек прибрежных домов.
Ветер принес аромат жареного мяса. Ел он сегодня что-нибудь или нет? Бремен обдумывал, стоит ли вернуться к маяку и зайти в мини-маркет за сэндвичем, но потом нашел завалявшийся в кармане куртки карамельный батончик и принялся сосредоточенно пережевывать окаменевший арахис.
Из коридора по-прежнему доносилось эхо чьих-то шагов, как будто целая армия вздумала маршировать там на ночь глядя. Кто-то куда-то спешил, дребезжали подносы, гудели чьи-то голоса. Гейл вспомнила детство: она лежит в своей комнате и прислушивается, как родители что-то празднуют внизу, на первом этаже.
А помнишь ту вечеринку, где мы встретились? – мысленно спросил Бремен.
Он не очень-то любил вечеринки. Это Чак Гилпен его вытащил. Бремен никогда не умел толком поддержать светскую беседу, и это психическое напряжение, неумолчный мысленный шум, от которого приходилось многие часы закрываться ментальным щитом, всегда награждали его головной болью. Вдобавок на той неделе он как раз начал читать аспирантам курс тензорного анализа. Нужно было вернуться пораньше и хорошенько подзубрить основные принципы. Но Бремен все равно пошел на вечеринку в Дрексел-Хилл. Это Гилпен его доконал, а еще страх прослыть занудой и бирюком в новом университете. Музыка вопила за полквартала. Будь он на своей машине – сразу уехал бы домой. Едва Бремен ступил на порог, как кто-то немедленно сунул ему стакан со спиртным, – и вдруг он почувствовал совсем рядом еще чей-то ментальный щит. Бремен осторожно потянулся вперед, и мысли Гейл буквально затопили его, высветили, как луч прожектора.
Их обоих это ошеломило. Они рефлекторно подняли щиты и отпрянули, как два испуганных броненосца, но вскоре поняли, что продолжают неосознанно ощупывать друг друга. Ни Гейл, ни Бремен прежде не встречали настоящих телепатов – разве что наделенных примитивными, неразвитыми способностями. Оба считали себя исключением из правил, существами уникальными и неуязвимыми. И вот они стояли там, обнаженные, одни в пустом пространстве. Неожиданно, повинуясь какому-то порыву, мужчина и женщина захлестнули друг друга потоками представлений, воспоминаний, идеальными образами самих себя, секретами, ощущениями, желаниями, тайными страхами, чувствами и отголосками чувств. Все нараспашку. Каждая мелкая гадость, предубеждение, неловкость, секс вперемешку с прошедшими днями рождения, бывшими любовниками, родителями, бесконечными житейскими пустяками. Не всякий так хорошо знает свою половину, даже прожив в браке пятьдесят лет. А несколько минут спустя они впервые встретились.
Каждые двадцать четыре секунды над головой Бремена проплывал луч маяка. Теперь в море горело куда больше огней, чем на берегу. После полуночи задул ветер, и пришлось закутаться в одеяло. Во время последнего обхода Гейл отказалась от укола, но мысли ее все равно туманились. Бремен поддерживал контакт исключительно силой воли. Жена всегда боялась темноты. За шесть лет, что они прожили вместе, он не раз просыпался ночью и тянулся к ней, мысленно или физически, чтобы успокоить. Теперь Гейл опять превратилась в испуганную маленькую девочку, которую родители оставили одну на втором этаже большого дома на Берлингейм-авеню, и под ее кроватью притаилось нечто страшное.
Бремен прорывался сквозь ее боль и неуверенность. Делил с ней рокот волн, свернулся клубком в песке, чтобы она почувствовала рядом его тело, рассказывал истории о проделках Джернисавьен, их пятнистой кошки. Постепенно Гейл расслабилась и уступила течению его мыслей. Ей даже удалось пару раз вздремнуть, и во сне она видела звезды в просветах между облаками и чувствовала терпкий запах океана. Бремен вспоминал для нее ферму и повседневные тамошние заботы, стройную красоту преобразований Фурье, начерченных мелом на доске в кабинете, солнечное чувство радости, с которым он посадил около дома персиковое дерево. Вспоминал их зимнее путешествие в Аспен и неожиданный испуг, вызванный лучом прожектора с проходившего мимо корабля. Вспоминал те немногие стихи, которые знал наизусть, но слова растворялись в потоке чувств и образов.
Ночь все не кончалась. Бремен разделял с женой холодную ясность воздуха, окутывая ее теплотой любви. Разделял все мелочи, надежды на будущее. Тянулся через семьдесят пять миль и дотрагивался до ее руки. Один раз ненадолго задремал, разделив с ней и сон тоже.
Гейл умерла перед самым рассветом, когда первый луч зари еще не успел коснуться небес.
Декан хаверфордского факультета математики уговаривал взять отпуск на несколько месяцев или даже на год, если нужно. Но Бремен поблагодарил и подал заявление об уходе.
Дороти Паркс с факультета психологии целый вечер объясняла ему, как и почему человек горюет.
– Пойми, Джереми, – говорила она, – многие люди, пережившие серьезную утрату, совершают эту ошибку – они хотят двигаться дальше. Ты думаешь, перемена обстановки поможет тебе забыть, а на самом деле это всего лишь отсрочка неизбежной борьбы с тоской.
Бремен внимательно слушал и кивал в нужных местах. На следующий день он выставил ферму на продажу, продал «триумф» знакомому механику на Конестога-роуд, сел в автобус и поехал в аэропорт. Там он подошел к стойке компании «Юнайтед эрлайнс» и купил билет на первый попавшийся рейс.
Год он проработал грузчиком в одной портовой компании во Флориде, неподалеку от Тампы. Следующий год вообще не работал, пробирался потихоньку на север: сначала Эверглейдс, потом река Чаттуга в северной Джорджии. В марте его арестовали за бродяжничество в Чарлстоне, Южная Каролина. В мае Бремен провел две недели в Вашингтоне, из комнаты выходил только затем, чтобы выбраться в Библиотеку Конгресса или за спиртным. Июньской ночью его ограбили и сильно избили возле автобусного вокзала в Балтиморе. Через день он вышел из больницы и на том же самом вокзале сел на автобус до Нью-Йорка, где жила его сестра. Она и муж хотели, чтобы Бремен пожил у них какое-то время, но на третий день рано утром он оставил под солонкой на кухне записку и уехал. Добравшись до Филадельфии, купил на вокзале газету с объявлениями о работе. Бремен двигался по характерной траектории, закономерной и предсказуемой, как та изящная эллиптическая кривая, которую вычерчивает летающий взад-вперед йо-йо.
Шестнадцатилетний Робби весил восемьдесят килограммов, не видел, не слышал и был умственно отсталым с самого рождения. Наркотики, которые мать принимала во время беременности, и плацентарная дисфункция неотвратимо лишили его всех чувств; так тонущий корабль задраивает переборки, сопротивляясь натиску морской воды.
Запавшие глаза, темневшие необратимой, безнадежной слепотой. Оттянутые вниз веки, под которыми дергались едва видимые зрачки. Пухлые оттопыренные губы, редкие гнилые зубы, широкий нос, сросшиеся брови, торчащие пучки черных волос. Над верхней губой пробивались темные усы.
Тоненькие белесые ножки едва держали полное, обрюзгшее тело. Ходить Робби научился в одиннадцать лет, но и сейчас мог проковылять лишь несколько шагов, а потом неизбежно падал. Он передвигался шаткой голубиной походкой, вытянув пухлые ручки, похожие на сломанные крылья – запястья торчали под странным углом, пальцы растопырены. Как многие другие слепые и умственно отсталые дети, он любил подолгу раскачиваться на одном месте, прикрыв ладонями невидящие глаза, будто загораживая их от света.
Робби не умел говорить, только иногда бессмысленно хихикал или, еще реже, тоненько взвизгивал в знак протеста громким фальцетом.
В челтонскую школу для слепых Робби ходил уже шесть лет. Что происходило с ним до этого – неизвестно. Нашел мальчика социальный работник, который явился к его матери поговорить о предписанной судом метадоновой терапии. Квартира стояла нараспашку, и работник услышал какой-то шум. В ванной поперек проема была прибита доска, а внутри среди клочков мокрой бумаги и собственных экскрементов валялся голый Робби. Кран забыли закрыть, и кафельный пол залило водой. Мальчик, подергиваясь, катался в этом грязном болоте и протяжно, по-кошачьи кричал.
Его на четыре месяца забрали в больницу, еще месяц с лишним он провел в приюте, а потом был возвращен под опеку матери. Суд постановил, что отныне Робби шесть дней в неделю должен ездить на автобусе в Челтон на пятичасовые сеансы терапии. И вот теперь он ежедневно путешествовал на автобусе, в полной темноте и тишине.
Будущее, которое простиралось перед Робби, было прямым и безрадостным, как уходящая в бесконечность, ни с чем не пересекающаяся прямая.
– Черт, Джер, завтра ты присматриваешь за парнем.
– Почему это?
– Да потому что в чертов бассейн он не пойдет. Ты же сам сегодня видел. Смитти ему только ноги в воду опустила, а он как завопит, как задергается. Словно стаю кошек тянут за хвост. Так что доктор Уилден сказала, завтра никакого бассейна. А в автобусе, говорит, ему будет слишком жарко, так что посиди с ним. Это только пока у Маклеллан помощница из отпуска не вернется.
– Ну, здорово. – Бремен подергал пропитанную потом рубашку, прилипшую к коже. Нанимался школьный автобус водить, а теперь вот помогает кормить и одевать этих бедолаг, присматривать за ними. – Просто здорово, Билл. И что прикажешь с ним делать полтора часа, пока вы, ребята, плещетесь в бассейне?
– Посиди с ним в классе. Попробуй книжку подсунуть – пусть поработает. Помнишь ту страницу, где петельки и крючки, как на лифчике? Пусть расстегивает-застегивает. Я как-то сам с ней баловался, с закрытыми глазами.
– Здорово, – повторил Бремен и зажмурился: солнце палило вовсю.
Он сел на крыльцо и вылил в стакан остатки скотча. Время давно за полночь, а на улице все еще полно детишек. Два чернокожих подростка дразнились, а товарищи их вовсю подначивали. Под фонарем девчонки прыгали через скакалку и пели, и словно в такт их пению в желтом свете беспорядочно кружились мотыльки. На крылечках однотипных домов сидели взрослые и без всякого интереса смотрели друг на друга. Почти никто не шевелился. Было очень жарко.
Пора двигаться дальше.
Слишком долго он здесь торчит. Проработал в школе почти два месяца – перебор. И к тому же начал интересоваться этими детьми, задавать вопросы.
Может быть, Бостон. Или еще дальше на север. Мэн.
Задавать вопросы и получать на них ответы. Джен Маклеллан рассказала ему про Робби. Про то, откуда у мальчика синяки, кто сломал ему руку два года назад. Про игрушечного медвежонка, которого подарила слепому мальчишке одна медсестра. Эта игрушка впервые пробудила в нем какие-то эмоции. Робби неделями с ней не расставался, отказывался без нее идти на рентген. А однажды утром, спустя несколько дней после возвращения домой, сел в автобус и принялся кричать и стонать. Мишка пропал. Доктор Уилден позвонила матери, а та ответила, что гребаная штука потерялась. «Гребаная штука» – именно так, по словам Маклеллан, мать и сказала. Никакого другого мишку Робби не хотел. Он кричал и стонал еще три недели.
Ну и?.. Я-то что могу сделать?
Бремен знал, что́ может сделать. Знал уже давно. Он покачал головой и еще выпил, на всякий случай нарастив и без того прочный ментальный щит. Щит, который отделял его от бесчувственного мира, приносившего столько мучений и боли.
Черт, для Робби будет только лучше, если я не стану этого делать.
Подул ветерок. Откуда-то из-за угла доносились вопли: там на маленькой площадке две дружественные уличные банды резались в баскетбол. В открытых окнах трепетали занавески. Где-то загудела и смолкла сирена. Ветер закружил вокруг канализационного люка бумажки и взметнул платья у прыгавших через скакалку девчонок.
Бремен попробовал представить, каково это – жить ничего не слыша и не видя.
Да черт возьми!
Подхватив пустую бутылку, он поднялся к себе.
По дугообразной дорожке автобус подъехал к школе. Бремен помог детям выгрузиться, очень осторожно и медленно – сказывался опыт, к тому же ему было жаль этих малышей, да еще сегодня очень болела голова.
Сначала Скотти – улыбается и руки раскинул, знает, что кто-нибудь из взрослых его подхватит. Томми Пирсон – колени сведены, локти прижаты к груди. Если бы Бремен его не поймал, слабенький мальчик ткнулся бы носом прямо в мостовую. Тереза – выпрыгивает, как обычно, с радостными воплями, готовая осыпать восторженными слюнявыми поцелуями всех, кто подвернется под руку.
Робби остался сидеть в автобусе. Бремену и Смитти пришлось вдвоем его вытаскивать. Мальчик не сопротивлялся, неподвижный и податливый, как сгусток жира. Голова его неловко свесилась в сторону, то из одного, то из другого уголка рта вываливался язык. Приходилось уговаривать его делать один голубиный шажок за другим. Робби и шел-то только потому, что за много лет уже привык это делать.
Казалось, утро никогда не кончится. Перед обедом пошел дождь, и плавание чуть было не отменили. Но потом вновь выглянуло солнце и осветило цветочные клумбы перед школой. Бремен смотрел на сияющие капли на лепестках роз, которыми так гордился Турок, и слушал гудение газонокосилки. Значит, сегодня он это сделает.
После обеда помог им собраться. Мальчикам нужно было помочь надеть плавки. Бремен с грустью смотрел на лобковые волосы и развитые пенисы мальчишек, ментально навсегда застрявших в семилетнем возрасте. Томми, как обычно, лениво мастурбировал, пока Бремен не тронул его за руку и не помог натянуть трусы.
Все ушли. В коридоре затихли детский визг и смех взрослых. Бело-голубой автобус медленно вырулил на дорогу. Бремен вернулся в класс.
Робби никак не отреагировал на его приход. Мальчик выглядел так нелепо в зеленой полосатой футболке и оранжевых шортах, которые были ему малы и толком не застегивались. Бремену вспомнился разбитый бронзовый Будда, которого он однажды видел в Осаке. Может, и в этом ребенке таится глубинная мудрость, выпестованная долгими годами затворничества от мира?
Робби поерзал, громко пукнул и снова замер.
Бремен со вздохом уселся на маленький детский стульчик. Колени нелепо торчали в разные стороны, чувствовал он себя невероятно глупо. Он ухмыльнулся сам себе. Сегодня же ночью сядет на автобус и уедет на север. Лучше даже автостопом. За городом-то уж точно прохладнее.
Много времени это не займет. Даже не надо устанавливать полный контакт. Односторонняя ментальная связь. Очень легко. Всего несколько минут. Выглянет в окошко так, чтобы Робби тоже увидел, полистает книжку с картинками, возможно, поставит кассету с музыкой. Как мальчик воспримет новые ощущения? Подарок напоследок. Анонимный. Только это, и ничего больше. И лучше не показывать Робби, как он сам выглядит. Ладно.
Бремен опустил ментальный щит, но тут же дернулся и снова поднял. Он давно уже не позволял себе быть настолько уязвимым, почти сроднился с прочной, словно шерстяное одеяло, защитой, которую алкоголь только усиливал. Сознание резанул внезапный неумолчный гомон – Бремен называл его «белый шум». Как будто месяцы просидел в темной пещере, а сейчас неожиданно вышел на яркий свет. Бремен сконцентрировался на Робби и снова опустил щит, потом отключился от нейрогомона и заглянул глубоко в разум мальчика.
Ничего.
Бремен был в замешательстве – на мгновение ему показалось, что он потерял способность фокусировать силу мысли. Он опять сосредоточился и услышал, как в саду Турок монотонно размышляет о сексе, как доктор Уилден, садясь в «мерседес» и проверяя, нет ли «стрелок» на чулках, думает о делах. Секретарь читала «Чумных псов» Ричарда Адамса. Бремен одолел вместе с ней несколько строк. Читала она ужасно, раздражающе медленно. Во рту стало приторно от ее вишневых леденцов.
Бремен вгляделся в Робби. Мальчик прерывисто дышал. Рот открыт, слюнявый язык почти вывалился, на губах и щеках – остатки обеда. Бремен сузил и усилил касание, сфокусировал его, словно яркий луч света.
Ничего.
Хотя нет. Постойте-ка. Там что-то было. Что-то? Скорее, отсутствие чего-то. Поток нейрошума словно обтекал пустоту в том месте, где должны были звучать мысли Робби. Бремен столкнулся с ментальным щитом, причем щитом невероятной силы. Даже Гейл не умела ставить такие интенсивные барьеры. Бремен был обескуражен, даже потрясен, а потом до него дошло: ум Робби поврежден; возможно, бездействуют целые сегменты. Органы чувств не работают, реакции на внешний мир минимальны – неудивительно, что сознание (или то, что от него осталось) обратилось внутрь самого себя. Это не мощный ментальный щит, а всего-навсего плотный комок интроспекции, гораздо более плотный, чем при аутизме. Воплощенное одиночество.
Потрясенный, Бремен на секунду прекратил попытки, несколько раз глубоко вдохнул, а потом потянулся снова, еще осторожнее, еще аккуратнее. Он ощупывал невидимую преграду, словно брел в темноте, держась за шершавую каменную стену. Где-то должна быть брешь.
И она нашлась. Даже не брешь – скорее, податливое место, упругая точка среди твердых камней. Под ней едва уловимо трепетали мысли, Бремен чувствовал их, как пешеход чувствует дрожание подземки под мостовой. Он сосредоточился. Рубашка взмокла от напряжения. Из-за колоссального волевого усилия начали ослабевать зрение и слух. Ну и ладно. Только бы установить контакт, а там уж он сможет расслабиться и медленно открыть зрительный и слуховой каналы.
Щит слегка поддался, упругая точка чуть уступила непреклонному давлению Бремена. У него на висках вздулись вены. Сам того не ведая, он гримасничал, изо всех сил напрягал шею. Щит прогнулся. Мысль превратилась в таран, непрерывно ударявший в непроницаемую студенистую массу. Еще немного. Он сконцентрировался настолько, что в эту минуту мог бы двигать силой мысли предметы, крошить кирпичи, останавливать птиц в полете.
Щит продолжал гнуться. Бремен, превратившись в единое волевое усилие, подался вперед, словно его подталкивал в спину сильный ветер. И вдруг – прорыв, волна тепла, падение. Он потерял равновесие, замахал руками, открыл рот, пытаясь закричать.
Не было никакого рта.
Бремен падал. Проваливался. Краешком сознания он уловил размытый образ собственного тела, которое билось в эпилептическом припадке. Потом опять падение. Падение в безмолвие. В пустоту.
Пустота.
Он очутился внутри. За пределами. Он погружался в слоистые воздушные потоки. Вращались трехмерные бесцветные колеса. Ослепляя его, разрывались черные сферы. Водопады прикосновений, потоки запахов, хрупкая ниточка равновесия на беззвучном ветру.
Бремена поддерживали тысячи рук – касались, изучали. Пальцы залезали в рот, ладони хлопали по груди, скользили по животу, трогали член, спускались ниже.
Его зарыли в землю. Опустили под воду. Подняли ввысь в темноту. Бремен не мог дышать. Он задергался, и ладони затрепыхались, проходя сквозь какие-то вязкие потоки. Наверх. Его закопали в песок. Он забил ногами и руками. Голову словно зажало в тисках и потащило наверх. Субстанция двигалась, перемещалась. Тысячи невидимых рук сдавили, сжали Бремена и протолкнули сквозь сужавшееся отверстие. Он вынырнул на поверхность, открыл рот и закричал; в легкие, как вода в горло утопающему, тут же рванулся воздух. Бремен все кричал и кричал.
Я!
Очнулся он на пустынной равнине. Небо исчезло, но отовсюду исходил рассеянный нежно-персиковый свет. Составленная из отдельных маленьких чешуек плоскость уходила в бесконечность. Горизонта тоже не было. Сухую оранжевую землю рассекали зигзагообразные трещины, как пойму реки во время засухи. Над головой – бесцветное слоистое вещество. Как будто Бремен находился на первом этаже прозрачного пластикового небоскреба. Пустого небоскреба. Он лег на спину и уставился в вышину, сквозь бесконечную многоэтажную хрустальную пустоту.
Потом сел. По коже словно прошлись наждачкой. Одежды не было. Он провел рукой по животу, дотронулся до лобка, нащупал шрам на колене, который заработал в семнадцать лет в мотоциклетной аварии, и встал. Накатило головокружение.
Он шагал, шлепая босыми ногами по гладким теплым плитам-чешуйкам, не зная и не думая, куда идет. Как-то в штате Юта он перед самым закатом прошагал подобным образом целую милю по дну высохшего соленого озера Бонневиль. Бремен шагал. Кто на трещинку наступит, свою мамочку погубит.
Наконец он остановился. Точно такое же место, пейзаж ничуть не изменился. Болела голова. Бремен лег на спину и представил, что он глубоководное морское создание, придонная рыба, смотрящая вверх сквозь изменчивые океанские течения. Персиковый свет окутывал его теплом. Тело сияло. Он закрыл глаза и заснул.
Он резко сел. Ноздри его трепетали, уши дергались, силясь различить едва уловимый звук. Вокруг была непроницаемая темнота.
В ночи что-то двигалось.
Бремен припал к земле и прислушался, стараясь не замечать шума собственного прерывистого дыхания. Эндокринная система переключилась на древнюю программу, возникшую миллионы лет назад. Кулаки сжались, глаза забегали, сердце застучало как бешеное.
В ночи что-то двигалось.
Совсем близко, он это чувствовал. Что-то сильное, огромное, оно легко ориентировалось в темноте. Это что-то было рядом с ним, над ним. Ощутив на себе пронзительный слепой взгляд, Бремен опустился на колени и сжался в комок.
Его что-то коснулось.
Он еле сдержал рвущийся из горла крик. Его схватила гигантская рука – что-то шероховатое, громадное. Да нет, не рука. Его подняли в воздух. Какая силища – от давления заныли ребра. Существо могло бы легко расплющить его в лепешку. И снова это чувство – будто тебя осматривают, изучают, взвешивают на невидимых весах. Голый и беспомощный, он, как ни странно, не боялся, словно лежал под рентгеновской установкой и знал, что все тело пронизывают невидимые лучи – исследуют, выискивают скрытые болезни.
Его опустили на землю.
Ни звука не донеслось, но он почувствовал, как удаляются шаги гигантских ног. Напряжение спало, и он всхлипнул. В конце концов Бремен сумел подняться на ноги и позвать куда-то в пустоту. Слабенький голос тут же затерялся в пространстве, и Бремен даже не был уверен, что сам его слышал.
Взошло солнце. Веки Бремена затрепетали, глаза открылись, и он уставился на далекое сияние, а потом снова зажмурился. До него постепенно дошла суть увиденного. Солнце взошло!
Он сидел на траве. Вокруг до самого горизонта расстилалась бесконечная, заросшая высокой травой прерия. Бремен сорвал стебелек, ободрал листья и высосал сладкую сердцевину. Совсем как в детстве. Он поднялся и зашагал.
Трава колыхалась под теплым ветерком, слышался тихий шелест. От этого звука чуть ослабла головная боль, которая по-прежнему гнездилась где-то за зрачками. Шагать было приятно: трава приминалась под босыми ступнями, тело пригревало солнце и ласково обдувал ветер.
Дело близилось к полудню. Теперь Бремен шагал к расплывчатому пятну на горизонте. Постепенно пятно превратилось в далекие деревья, и незадолго до заката он оказался под сенью леса, в тени высоких дубов и вязов, словно вышедших из его пенсильванского детства. Перед Бременом бежала по траве его длинная тень.
Впервые за все это время он почувствовал усталость и жажду. Сухой язык отяжелел и распух. Бремен брел сквозь удлинявшиеся тени, время от времени поглядывая наверх сквозь ветки деревьев – нет ли на небе облаков, – и внезапно чуть не свалился в пруд. Круглое озерцо обрамляли осока и тростник. На берегу росла усыпанная ягодами вишня. Он приблизился к пруду, ожидая, что тот вот-вот исчезнет, и ринулся вперед.
Вода доходила ему до пояса и была совершенно ледяной.
Она появилась перед самым рассветом. Бремен проснулся и сразу же заметил какое-то движение. Не веря своим глазам, он неподвижно застыл в тени, среди деревьев. Она ступала очень осторожно, кротко и неуверенно, словно шла босиком. Травяные метелки гладили ее по ногам. Бремен все отчетливо видел в ясном прозрачном воздухе, пронизанном косыми лучами восходящего солнца. Женщина, казалось, излучала свет. Груди – левая чуть полнее правой – мягко колыхались при каждом шаге. У нее были короткие черные волосы.
Вот она на миг остановилась, потом снова пошла вперед. Бремен с замиранием сердца смотрел, как ритмично двигаются при ходьбе ее крепкие бедра, как она идет, не подозревая, что за ней наблюдают. Вот она уже совсем близко. Можно было различить прозрачные тени на грудной клетке, бледные розовые соски, большой синяк на сгибе локтя.
Бремен вышел из-под сени деревьев. Женщина остановилась, инстинктивно вскинув руки и прикрываясь ладонями, а потом побежала к нему, раскрыв объятия. Он почувствовал нежный запах ее волос, прикосновение кожи, ощутил под пальцами знакомый изгиб спины. Оба плакали и сбивчиво что-то говорили. Бремен опустился на колени и уткнулся лицом ей в грудь. Она наклонилась и прижала к себе его голову. Мужчина и женщина ни на мгновение не выпускали друг друга из объятий.
– Зачем ты меня оставила? – прошептал Бремен, не отрываясь от жены. – Зачем ушла?
Гейл ничего не ответила, только прижала его к себе еще крепче и заплакала. А потом, по-прежнему не говоря ни слова, тоже опустилась на колени.
Утренний туман рассеивался. Они вышли из леса. Впереди раскинулись залитые солнечным светом, поросшие травой холмы, похожие на чье-то загорелое бархатистое тело, которое можно было потрогать, просто вытянув руку.
Мужчина и женщина тихо разговаривали и время от времени брались за руки. Почти сразу же выяснилось, что при попытке телепатического контакта голову пронзает ослепляющая боль. Поэтому Гейл и Бремен просто разговаривали и касались друг друга. Дважды они занимались любовью в высокой мягкой траве под теплым взглядом золотого солнца.
Ближе к полудню они взобрались на небольшой холм и увидели внизу маленький сад, а за ним – что-то большое и белое.
– Наша ферма! – изумленно воскликнула Гейл. – Как такое может быть?
Бремен не удивился – ни в этот момент, ни когда они подошли к старому высокому дому. Все на месте, даже покосившийся амбар, куда он ставил машину, и подъездная дорожка, которую давно следовало посыпать гравием. Только вот там, где раньше начиналось шоссе, теперь ничего не было. Длинная изгородь из ржавой проволоки терялась среди высокой травы.
Гейл поднялась на крыльцо и заглянула в окошко. Бремен чувствовал себя нарушителем, незваным гостем, который рассматривает чей-то дом, не зная, можно ли туда забраться и живет ли там кто-нибудь. Повинуясь старой привычке, муж и жена повернули к задней двери. Гейл отодвинула проволочную сетку и чуть не подпрыгнула от громкого скрипа петель.
– Прости, я обещал их смазать, помню.
Внутри было темно и прохладно и все точно так, как они оставили. Бремен заглянул в кабинет и увидел, что на дубовом письменном столе все еще лежат его бумаги, а на доске написано мелом какое-то давно забытое преобразование. На втором этаже солнечный луч падал через маленькое оконце в крыше, которое Бремен, помнится, с таким трудом застеклил давним сентябрьским днем. Гейл ходила из комнаты в комнату, дотрагивалась до вещей и иногда тихо вскрикивала от радости. В спальне царил привычный порядок: постель заправлена, голубое одеяло тщательно подоткнуто под матрас, лоскутное покрывало, сшитое ее бабушкой, – в изножье кровати.
Они улеглись спать на прохладных, чистых простынях. Занавески то и дело колыхал ветерок. Гейл что-то бормотала во сне и тянулась к мужу. Когда он проснулся, за окном уже почти стемнело, опустились долгие летние сумерки.
Снизу доносился какой-то шум.
Бремен долго лежал не шевелясь. В комнате в неподвижном сгустившемся воздухе висела почти осязаемая тишина. И вот опять кто-то зашумел.
Бремен вылез из постели, стараясь не разбудить жену. Она свернулась калачиком, положив руку под голову, на подушке осталось влажное пятно от слюны. Бремен босиком спустился по деревянной лестнице, проскользнул в кабинет и тихонько выдвинул нижний правый ящик стола. Точно, сверток там, под пустыми папками.
От «смит-вессона» тридцать восьмого калибра пахло смазкой, он выглядел совсем новеньким, как в тот день, когда шурин подарил его Бремену. Тот проверил револьвер – заряжен, пули засели в барабане плотно, как яйца в гнезде. Шершавая рукоять, прохладный на ощупь металл. Бремен печально улыбнулся, осознавая всю абсурдность своих действий, но оружие не убрал. В кухне хлопнула металлическая сетка.
Медленно и беззвучно он подошел к кухонной двери. Свет не горел, но глаза быстро привыкли к темноте. Призрачно белел холодильник. Бремен какое-то время стоял на пороге и слушал его урчание, затем, опустив револьвер, шагнул вперед и ступил на холодный кафель.
Что-то зашевелилось, и он поднял пистолет, а потом снова опустил. О его ноги потерлась Джернисавьен, их своенравная пятнистая кошка. Подошла к холодильнику и просительно посмотрела на хозяина, затем вернулась и опять потерлась о его лодыжки. Бремен присел и машинально почесал ее за ухом. Револьвер в его руке выглядел нелепо. Он ослабил хватку.
Когда они ужинали, за окном всходила луна. В морозилке в подвале нашлись бифштексы, в холодильнике – ледяное пиво, а в гараже – несколько мешков с углем. Пока жарилось мясо, Гейл и Бремен накрыли стол во дворе, около старого насоса. Джернисавьен, конечно, уже покормили, но она все равно с многозначительным видом уселась возле большого деревянного кресла.
Бремен облачился в любимые хлопковые штаны и синюю рабочую рубашку, а Гейл надела одно из тех свободных белых платьев, в которых обычно путешествовала. Вокруг раздавались до боли знакомые звуки: стрекотали сверчки, в саду пели ночные птицы, возле далекого ручья на разные лады квакали лягушки, в сарае время от времени чирикали воробьи.
На белых бумажных тарелках крест-накрест чернели ножи, Бремен разложил бифштексы и простой салат: редиска и лук с огорода.
Взошла почти полная луна, но звезды все равно светили нестерпимо ярко. Бремен вспомнил, как однажды ночью они лежали в гамаке и ждали, пока по небу проплывет желтый уголек орбитальной космической лаборатории. Сегодня звезды были даже ярче, чем тогда, ведь их великолепия не затмевали огни шоссе и зарево далекой Филадельфии.
Гейл отодвинула тарелку с едой:
Где мы, Джерри?
Мысленное прикосновение получилось нежным и не вызвало нестерпимой головной боли.
Он глотнул холодного «будвайзера»:
– Мы дома, малыш, тебе не нравится дома?
Нравится. Но где мы?
Бремен взял в руку маленькую редиску и принялся сосредоточенно ее рассматривать. На вкус редиска была соленой, терпкой и прохладной.
Что это за место?
Гейл посмотрела на темный сад, где среди деревьев мигали светлячки.
Гейл, назови последнее, что ты помнишь.
– Я помню, как умерла.
Ее слова ударили Бремена прямо в солнечное сплетение. На мгновение он потерял дар речи.
– Я никогда не верила в жизнь после смерти, Джерри. Родители – ханжи-фундаменталисты, мать напивалась и рыдала над Библией. Ты же понимаешь… Я не… Как мы можем…
– Нет. – Он поставил тарелку на подлокотник и наклонился вперед. – Должно быть объяснение.
Как мне начать? Потерянные годы, Флорида, жаркие городские улицы, школа для слепых и умственно отсталых детей.
Гейл открыла рот от изумления, когда увидела эту часть его жизни. Жена почувствовала ментальный блок, но не стала выспрашивать, что именно он от нее скрыл.
Робби. Установить короткий контакт. Может быть, поставить кассету с музыкой. Падение.
Он прервался, чтобы глотнуть пива. Хором стрекотали сверчки. Дом чуть светился в призрачном сиянии луны.
Джерри, где мы?
– Гейл, как ты очутилась здесь? Что ты помнишь?
Они уже поделились друг с другом этими образами, но, проговаривая, вспоминать было гораздо легче.
– Темно, потом мягкий свет. Покачивание. Вернее, меня покачивали. Я держала что-то, меня держали. Потом я шла. Увидела тебя.
Бремен кивнул и с наслаждением прожевал последний, подгоревший кусок бифштекса. Это же очевидно, мы вместе с Робби. И он послал ей образы, которые невозможно было выразить словами. Водопады касаний. Пейзажи запахов. Сила, движущаяся в темноте.
С Робби? – эхом откликнулась Гейл. – Как это?
У него в сознании.
– Но как?
К Джерри на колени вспрыгнула кошка, он лениво погладил ее и посадил обратно на землю. Джернисавьен раздраженно вздернула хвост и повернулась к нему спиной.
– Ты же читала множество историй о телепатах. Когда-нибудь встречала полностью осмысленное объяснение этого феномена? Почему одним телепатия доступна, а другим нет? Почему одни думают громко, как в мегафон, а другие – едва слышно?
Гейл задумалась. Кошка смилостивилась и позволила почесать себя за ушком.
– Ну, была одна неплохая книга… нет, им удалось передать эти ощущения только приблизительно. Нет. Обычно это описывают как нечто вроде радио или телевидения. Ты же сам все знаешь, Джерри. Сколько раз мы об этом говорили.
– Ага.
Он уже пытался передать Гейл свою мысль. Ментальные прикосновения смешивались со словами. Образы сыпались один за другим, как листы бумаги из неисправного принтера. Бесконечные кривые Шрёдингера говорили гораздо яснее слов. Вероятностные функции схлопывались в биноминальный ряд.
– Словами, – попросила Гейл.
Джерри в очередной раз удивился: после всех прожитых вместе лет она до сих пор не всегда может смотреть на вещи его глазами.
– Помнишь мой последний проект, тот, на который я грант получил?
– Про волны?
– Да. Помнишь, о чем он был?
– О голограммах. Ты показывал мне работу Голдмана в университете, – ответила Гейл. В сгущавшейся темноте она казалась расплывчатым белым пятном. – Я тогда почти ничего не поняла. А вскоре заболела.
– Они изучали голографию, – быстро прервал жену Бремен. – Но на самом деле группа Голдмана работала над аналогом человеческого сознания… мысли.
– И какое отношение Голдман имеет… ко всему этому? – Рука Гейл изящным жестом очертила задний двор, ночь, яркие звезды над головой.
– Некоторое – имеет. Предшествующие теории умственной деятельности многого не объясняли – например, последствий удара или инсульта, способности к обучению, функций памяти, не говоря уж о самом процессе мышления.
– А теория Голдмана это объясняет?
– А это пока не совсем теория. Просто совершенно новый подход, который объединил недавние исследования в области голографии и определенное направление математического анализа, разработанное в тридцатых годах одним русским математиком. Вот тут им как раз и нужен был я. На самом деле довольно просто. Группа Голдмана снимала сложные электроэнцефалограммы и томограммы, а я брал их данные, проводил анализ Фурье и затем включал их в различные модификации волнового уравнения Шрёдингера. Мы выясняли, работает ли это по принципу стоячей волны.
– Джерри, мне пока не очень понятно.
– Черт, Гейл, оно именно так и работает. Человеческое сознание действительно можно описать как совокупность стоячих волн. Такая вот суперголограмма или, вернее, голограмма, составленная из нескольких миллионов маленьких голограмм.
Она наклонилась вперед. Даже в темноте Бремен разглядел на лице жены знакомые морщинки – она всегда так сосредоточенно хмурилась, когда он рассказывал ей о своей работе. Очень тихо Гейл спросила:
– Джерри, а что тогда с разумом… с мозгом?
Теперь и Бремен тоже нахмурился:
– Думаю, тогда получается, что древние греки и разные религиозные чудики были правы, разграничивая одно от другого. Мозг можно назвать… ну, скажем, таким электрохимическим генератором и одновременно интерферометром. А вот разум… разум тогда не просто комок серого вещества, а нечто гораздо более прекрасное.
Бремен мыслил теперь математическими преобразованиями, синусоидами, танцующими под волшебную музыку Шрёдингера.
– Так, значит, существует душа, способная пережить смерть? – Гейл говорила немного вызывающе и ворчливо, как всегда, когда речь заходила о религии.
– Да нет, черт возьми. – Бремена немного раздражало, что приходится снова думать вслух и подбирать слова. – Если Голдман был прав, если личность – сложная волновая система, вроде серии низкоэнергетических голограмм, интерпретирующих реальность, тогда пережить смерть мозга она, конечно, не может. Тогда уничтожаются и сам образ, и генератор, создающий голограмму.
– А как же мы? – почти беззвучно прошептала Гейл.
Джерри наклонился и взял жену за руку, которая оказалась очень холодной.
– Разве ты не понимаешь, почему я так заинтересовался этими исследованиями? Мне казалось, они могут объяснить наши… ммм… наши способности.
Гейл пересела поближе к нему в широкое деревянное кресло, и Бремен обнял ее, ощутив рукой прохладную кожу нежного предплечья. Неожиданно небо прочертил метеорит, оставив после себя мимолетный светящийся след на сетчатке глаза.
– И что? – прошептала Гейл.
– Все просто. Если представить человеческую мысль как серию стоячих волн, которые пересекаются между собой и создают интерферограмму, а эту интерферограмму в свою очередь можно записать и размножить при помощи голографических аналогов, – тогда все сходится.
– Хм…
– Сходится-сходится. Получается, по какой-то причине наш разум резонирует не только с теми волнами, что исходят от нас, но и с теми, которые исходят от других.
– Да, – жена возбужденно схватила его за руку, – помнишь, мы делились впечатлениями о наших способностях, когда впервые встретились? Мы оба решили, что невозможно объяснить мысленное прикосновение тому, кто ни разу его не испытывал. Это как описывать цвета слепому…
Она осеклась и огляделась по сторонам.
– Итак, – продолжил Бремен. – Робби. Когда я установил контакт, то подключился к замкнутой системе. У бедного парня почти не было информации, с помощью которой он мог бы сконструировать модель реального мира. А та информация, что была, – это в основном болезненные ощущения. Так что он шестнадцать лет строил собственную вселенную. Я совершил ошибку: недооценил – черт, да вообще даже не подумал, – какой силой мальчишка может в этой вселенной обладать. Он затянул меня внутрь, Гейл. А вместе со мной и тебя.
Поднялся легкий ветерок, зашелестели листья в саду – печально и как-то по-осеннему.
– Хорошо, – промолвила наконец Гейл, – допустим, тогда понятно, как ты сюда попал. А я? Джерри, я что – плод твоего воображения?
Бремен чувствовал, как она дрожит, как ей холодно. Он взял жену за руку и принялся растирать ладонь, согревая ее.
– Ты что, Гейл, подумай. Ты была для меня не просто воспоминанием. Мы ведь с тобой шесть лет были единым целым. Поэтому когда ты… поэтому я и спятил маленько, два года пытаясь полностью закрыть свой разум. Ты была в моем сознании. Но собственное эго, или что там еще, позволяет нам оставаться в здравом уме и не сливаться с нейрошумом других людей… короче, эта штука внушала мне, что ты только воспоминание. Ты была таким же плодом моего воображения… как и я сам. Господи Исусе, мы оба были мертвы, пока этот слепой, глухой, умственно отсталый мальчишка, этот овощ, черт побери, не выдернул нас из одного мира и не предложил взамен другой.
Они замолчали. Первой нарушила тишину Гейл:
– Но как это все может быть настолько реальным?
Бремен поерзал в кресле и нечаянно смахнул с подлокотника бумажную тарелку. Джернисавьен от неожиданности подпрыгнула и укоризненно посмотрела на них. Гейл погладила ее обутой в сандалию ногой. Джерри сдавил банку из-под пива, сминая алюминиевые бока.
– Помнишь Чака Гилпена? Ну того, который притащил меня на вечеринку в Дрексел-Хилл? Когда я в последний раз о нем слышал, он работал в лаборатории Лоренса Беркли, в группе фундаментальной физики.
– И что?
– А то, что в последние годы они искали мельчайшие частицы, пытались выяснить, что же на самом деле представляет собой реальность. А когда добрались наконец до этой самой реальности, знаешь, что они обнаружили на базовом, самом глубоком уровне? – Бремен допил остатки пива из смятой банки. – Серию уравнений, которые показывают совокупности стоячих волн. Очень похоже на те закорючки, что присылал мне Голдман.
Гейл сделала глубокий вдох. Снова поднялся ветер, и шелест листвы почти заглушил ее вопрос:
– А где Робби? Когда мы увидим его мир?
– Не знаю. – Бремен нахмурился, сам того не замечая. – Он, похоже, позволил нам самим формировать реальность. Не спрашивай почему. Возможно, ему нравится эта новая вселенная. А может, он просто ничего не может с этим поделать.
Они просидели во дворе еще несколько минут. Джернисавьен терлась о кресло, ей совсем не нравилось, что люди зачем-то торчат на улице, в темноте и холоде. Бремен все еще слегка придерживал ментальный щит: он не хотел показывать Гейл то, о чем год назад написала ему сестра. Маленькую пятнистую кошку сбила машина – там, в Нью-Йорке. Ферму купила и перестроила одна вьетнамская семья. А «смит-вессон» тридцать восьмого калибра он эти два года повсюду возил с собой, поджидая удобного случая застрелиться.
– Джерри, что нам теперь делать?
Мы пойдем спать.
Бремен взял ее за руку и повел в дом.
Во сне ему привиделось, как ногти скребут по бархату, как щека прижимается к холодной плитке, как обгоревшую на солнце кожу царапает шершавое шерстяное одеяло. Он с удивлением наблюдал, как двое занимались любовью на золотом холме. Парил под потолком в белой комнате, где сновали безмолвные белые фигуры и слышался размеренный пульс машины. Плыл, ощущая безжалостную силу приливных течений и правящих ими светил. Из последних сил боролся с беспощадным потоком. Его тащило на глубину, накатывала усталость. Над головой сомкнулись волны, и он испустил последний отчаянный крик, оплакивая свою утрату.
Выкрикнул собственное имя.
Бремен проснулся. Вопль эхом отдавался в голове, но сновидение стремительно распадалось и таяло, ускользало из памяти. Он резко сел. Гейл нигде не было.
Уже на лестнице он услышал, как жена зовет его со двора, вернулся в комнату и выглянул в окно.
Гейл, одетая в летний голубой сарафан, махала мужу рукой. Когда Бремен спустился, она уже хозяйничала в кухне – торопливо кидала припасы в корзину для пикника и кипятила воду для чая.
– Просыпайся, соня. У меня для тебя сюрприз.
– Не уверен, что нам нужны еще какие-нибудь сюрпризы.
– Этот нужен.
Она побежала наверх, что-то напевая под нос, и вскоре загромыхала там дверцами шкафов.
Они несли корзину для пикника. Позади плелась недовольная Джернисавьен. Тропинка вела в том же направлении, что и шоссе, которое когда-то пролегало прямо возле дома, – на восток, через луг на небольшой холм. Бремен всю дорогу пытался угадать, в чем сюрприз, а Гейл отказывалась давать подсказки.
Тропинка взобралась на холм и закончилась. Бремен уронил корзину прямо в траву. Там, где раньше была пенсильванская развязка, теперь плескался океан.
– Чтоб меня! – тихонько воскликнул Джерри.
Не Атлантика; по крайней мере, не побережье Нью-Джерси, которое он так хорошо помнил. Больше похоже на Мендосино в Калифорнии, где они провели медовый месяц. В обе стороны, куда ни посмотри, простирались скалистые пляжи. Огромные волны разбивались о черные камни и белый песок. Высоко над водой кружили чайки.
– Чтоб меня! – повторил Бремен.
Они устроили пикник на пляже.
Чуть поодаль, в заросших травой дюнах, Джернисавьен охотилась на разных букашек. Пахло морем, летом и солью. Побережье простиралось, наверное, на тысячи миль, и, кроме них двоих, вокруг не было ни души.
Гейл скинула сарафан. Под ним обнаружился закрытый купальник, и Бремен захохотал, запрокинув голову:
– Так вот что ты искала в шкафу! Купальник! Боялась, спасатели оштрафуют?
Она кинула в него горсть песка и побежала к океану. Три широких прыжка – и вот уже можно плыть. Бремен видел, как она напрягла плечи, – значит, вода холодная.
– Давай сюда! – смеялась Гейл. – Вода в самый раз!
Бремен сделал шаг по направлению к ней.
С неба, с земли, с моря налетел мощный порыв ветра. Джерри сбило с ног, голова Гейл ушла под воду. Изо всех сил работая руками и ногами, она добралась до мелководья и, тяжело дыша, выползла на четвереньках на берег.
НЕТ!!!
Ветер ревел, в воздух взвивались огромные тучи песка. Небо морщилось и сминалось, как простыня на бельевой веревке, его цвет изменился с голубого на лимонно-желтый, потом на серый. Море гигантской волной медленно откатилось назад, оставив за собой сухую, мертвую землю. Вокруг все дрожало и колебалось. На горизонте сверкнула молния.
Когда землетрясение прекратилось, Бремен бросился к лежавшей на песке Гейл и поднял ее, крепко выругавшись.
Дюн и скал больше не было; океан исчез, на его месте расстилались ровные солончаки. Цвет неба продолжал меняться, становясь все более темным. Далеко на востоке, в пустыне, опять вставало солнце. Нет, не солнце. Свет двигался. Что-то перемещалось по пустоши. Приближалось к ним.
Гейл начала вырываться, но Бремен крепко держал ее. Свет приближался, становился все ярче, пульсировал – сияние было таким мощным, что им обоим пришлось прикрыть глаза ладонью. Запахло озоном, волоски на руках наэлектризовались и встали дыбом.
Джерри крепко обнимал Гейл и пригибался – будто противостоял сильному ветру. Позади по земле бешено метались их тени. От неведомого явления исходила невероятная сила, мужчину и женщину словно окатило взрывной волной. Через растопыренные пальцы они глядели на странное существо. Сквозь сияющий ореол проступили два силуэта: человек верхом на громадном звере. Так, наверное, выглядел бы Господь Бог, если бы вдруг решил сойти на землю. От безликого чудовища, кроме света, исходило еще… тепло? Ощущение мягкости?
Перед ними был Робби верхом на игрушечном медвежонке.
СЛИШКОМ СИЛЬНО НЕ МОГУ ДЕРЖАТЬ!
Он пытался разговаривать, хотя и не умел толком этого делать. Его мысли стегали разум, как электрические разряды. Гейл упала на колени, но Бремен помог ей подняться.
Он пытался мысленно коснуться пришельца, но тщетно. Как-то еще в Хаверфорде они вместе с одним студентом оказались на стадионе, где шли приготовления к рок-концерту, Бремен подошел к возвышению с колонками, и тут как раз начали проверять звук. Похожее ощущение.
Теперь они стояли на плоской, испещренной трещинами равнине. Горизонта больше не было. Со всех сторон надвигались высокие волны белого тумана. Свет померк, только мерцала огромная, космическая фигура верхом на медведе. Туман приближался, и все, чего он касался, исчезало.
– Джерри, что… – Гейл была на грани истерики.
И снова мысли Робби ударили их почти физически ощутимо. Он больше не пытался разговаривать, просто обрушил на них каскад образов. Картины расплывались, переливались странными цветами, окутанные аурой неожиданности и новизны. Джерри и Гейл дрогнули под их натиском.
БЕЛАЯ КОМНАТА… БЕЛОЕ
БЬЕТСЯ ПУЛЬС МАШИНЫ
СОЛНЕЧНЫЙ ЛУЧ НА ПРОСТЫНЯХ
УКОЛ ОСТРОЙ ИГЛОЙ
ГОЛОСА… ДВИГАЮТСЯ БЕЛЫЕ ФИГУРЫ
ДУЕТ СИЛЬНЕЙШИЙ ВЕТЕР
ТЕЧЕНИЕ УТЯГИВАЕТ, УТЯГИВАЕТ
УТЯГИВАЕТ ПРОЧЬ
Вместе с образами пришли эмоции, интенсивность которых казалась нестерпимой: открытие, одиночество, изумление, усталость, любовь, печаль, печаль, печаль.
Бремен и его жена упали на колени и заплакали, сами того не осознавая. Стремительный натиск прекратился, и в наступившей тишине мысли Гейл прозвучали нарочито громко: «Зачем он это делает? Почему не оставит нас в покое?»
Бремен схватил ее за плечи и всмотрелся в бледное лицо, на котором как никогда отчетливо проступили веснушки.
Гейл, разве ты не понимаешь? Это не он.
Не он? А кто?..
Гейл пребывала в замешательстве. Она изо всех сил пыталась собраться с мыслями, стремительно обмениваясь с Джерри фрагментами образов, обрывками вопросов.
Это я, Гейл, я! – Бремен пытался заговорить, но звука не было, существовали только кристаллические грани их мыслей. – Он все это время пытался сделать так, чтобы мы были вместе. Это я. Я чужой здесь. Робби так старался ради меня, так хотел помочь мне остаться, но он больше не может противостоять течению.
Гейл в ужасе озиралась по сторонам. Клубящийся туман подступал все ближе, тянул к ним длинные щупальца, смыкался вокруг богоподобного человека на звере. Сияющий ореол угасал.
Коснись его.
Она закрыла глаза. Бремен почувствовал: мысль жены потянулась вперед; как птица, задела его крыльями. Женщина изумленно выдохнула:
Джерри, боже мой, он же просто ребенок. Испуганный ребенок!
Если я не уйду сейчас, то всех нас уничтожу.
К этой мысли Бремен добавил эмоции, которые слишком сложно было выразить словами. Гейл поняла, что́ он собирается сделать, попыталась воспротивиться, но не успела додумать свой протест; Бремен притянул ее ближе и обнял – крепко, отчаянно. Ментальное прикосновение усилило жест, донесло те чувства, которые невозможно передать во всей полноте ни словом, ни объятием. Потом он оттолкнул жену и побежал к надвигавшейся стене тумана. Робби приник к шее медвежонка, от них остался только едва заметный мерцающий контур. Бремен коснулся мальчика на бегу. Пять шагов в холодном плотном тумане – и ничего не стало видно, даже собственного тела. Еще три шага – и земля ушла из-под ног. Падение.
Белая комната, белая кровать, белые окна. От его руки к бутылочкам на капельнице тянулись тоненькие трубки. Все болело. На запястье болтался зеленый пластиковый браслет: «Бремен, Джереми Х.». Доктора в белых халатах. Кардиомонитор выстукивал его пульс.
– Как же вы нас напугали, – сказала женщина в белом.
– Это просто чудо, – вмешался мужчина слева от нее. Он говорил чуточку рассерженно. – Пять дней энцефалограмма ничего не показывала, но вы выкарабкались. Чудо.
– Мы никогда не сталкивались с такими случаями, – продолжала женщина. – Очень сильные приступы, один за другим. У вас в семье были эпилептики?
– В школе ваших медицинских данных не нашли. У вас есть близкие, с кем мы могли бы связаться?
Бремен со стоном закрыл глаза. Врачи о чем-то посовещались, руку кольнула холодная игла, голоса стали удаляться. Бремен что-то сказал, закашлялся, попробовал снова.
– В какой палате?
Доктора непонимающе переглянулись.
– Робби, – хрипло прошептал он. – В какой палате Робби?
– В семьсот двадцать шестой, в отделении интенсивной терапии.
Бремен кивнул и снова закрыл глаза.
В свое маленькое путешествие он отправился рано утром. В темных коридорах царила тишина, только изредка шуршали юбками медсестры и из палат доносились прерывистые стоны. Бремен шел медленно, временами опираясь о стену. Дважды он прятался в темных палатах, когда мимо спешили, шаркая резиновыми подошвами, санитары. На лестнице приходилось постоянно делать передышки, цепляться за металлические перила. Бремен тяжело дышал, сердце неистово стучало в груди.
Наконец он добрался. Робби лежал на дальней кровати. На мониторе над его головой горел один-единственный огонек. Толстый обрюзгший мальчик свернулся на смятых простынях в позе зародыша. От него пахло. Запястья и лодыжки были неестественно вывернуты, пальцы растопырены, голова склонилась на сторону, открытые глаза слепо уставились в пустоту. Губы слегка подрагивали, на белой наволочке темнело пятнышко слюны.
Робби умирал.
Бремен присел на краешек кровати. Вокруг почти осязаемо сгущалась плотная предутренняя темнота. Где-то пробили часы, кто-то застонал. Джерри ласково положил ладонь на щеку мальчика. Теплая, мягкая щека. Робби дышал прерывисто, с трудом. Нежно, почти благоговейно Бремен погладил его по макушке, взъерошив непослушные черные волосы, а потом встал и вышел из палаты.
Бремен резко свернул, чтобы не столкнуться с трамваем, и подвеска взятого напрокат «фиата» царапнула по кирпичной мостовой. Стояло раннее утро, на мосту Бенджамина Франклина почти не было машин, на двухполосном шоссе в Нью-Джерси – тоже чисто. Бремен осторожно опустил ментальный щит и поморщился, когда на израненный разум накатила волна нейрошума. Быстро поднял обратно. Не сейчас. Он сосредоточился на дороге. В голове пульсировала боль. Сквозь гул чужих мыслей он не услышал знакомого голоса.
Бремен глянул на закрытый бардачок, в котором лежал небольшой сверток. Когда-то, давным-давно, он воображал, как сделает это, и почти убедил себя, что револьвер, словно какая-нибудь волшебная палочка, принесет ему мгновенное избавление. Но теперь-то он знал: не избавление, а убийство. Смерть не освободит его, не позволит сознанию воспарить. Пуля пройдет сквозь череп и навсегда прервет волшебный математический танец.
Бремен вспомнил о слабеющем, бессловесном мальчике на больничной койке и прибавил газу.
Припарковался возле маяка, завернул револьвер в коричневый бумажный пакет и запер автомобиль. Горячий песок набился в сандалии и обжег ноги. Пляж был почти пуст. Бремен уселся в прозрачной тени дюны, посмотрел на море и зажмурился от яркого утреннего света.
Он снял рубашку, аккуратно положил ее на песок и развернул пакет. Металл холодил руку. В его воспоминаниях револьвер был гораздо тяжелее. От оружия пахло смазкой.
«Мне нужна помощь. Если есть какой-то другой способ, помоги мне его найти».
Бремен убрал ментальный щит. В разум вонзились миллионы чужих бесцельных мыслей, острые и болезненные, как уколы. Непроизвольно он чуть не загородился снова, но сдержался. Впервые в жизни он полностью открылся – открылся перед болью, перед миром, перед миллионом голосов, взывавших из своего одиночества. Принял их. По доброй воле. Неумолчный хор ударил по нему, словно гигантский волшебный посох. Бремен искал один-единственный голос.
Слух померк и обратился в ничто. Бремен больше не чувствовал на коже горячий песок, почти не ощущал солнечный свет. Он сконцентрировался настолько, что в эту минуту мог бы двигать силой мысли предметы, крошить кирпичи, останавливать птиц в полете. Забытый револьвер упал на землю.
К воде подбежала девочка в темном купальнике, который был ей слишком мал. Она смотрела только на море, а море дразнило, выбрасывало гладкие волны на берег и снова ускользало. Девочка исполняла беззвучный танец на мокром песке, мелькали обгоревшие ноги, то приближаясь к кромке Мирового океана, то вновь удаляясь. Неожиданно в вышине закричали чайки. Малышка отвлеклась, остановилась на мгновение, и волны с торжествующим шипением захлестнули ее лодыжки.
Чайки нырнули вниз, опять поднялись в вышину и заскользили куда-то на север. Бремен забрался на дюну. Ветер приносил с океана соленые брызги. На волнах отражался солнечный свет.
Девочка снова танцевала вальс вместе с морем. А с вершины дюны, щурясь от ясного, прозрачного утреннего света, за ней глазами Бремена наблюдали трое.
В Америке конца XX века, где полным ходом идет «десятилетие скидок» (купите то-то и то-то всего за какие-нибудь 19,95 доллара), «прогресс» и «благо» фактически воспринимаются как равнозначные понятия, и усомниться в таком превосходном тождестве – почти ересь.
Но возьмем, к примеру, современную теологию. Да, вот именно.
Что есть «Ад» Данте Алигьери? Допустим, это концентрат авторской злобы, сдобренный щедрой порцией садомазохизма. Но рассматривать «Божественную комедию» лишь с такой точки зрения – значит ограничить себя рамками современного зацикленного сознания. Не стоит забывать, сам Данте тоже был зациклен на призраке прекрасной Беатриче и в еще большей степени – на «Энеиде» Вергилия и «Сумме теологии» Фомы Аквинского. И тогда становится вполне очевидно: «Ад» представляет собой невероятно сложную теологию, которая одновременно охватывает и вопросы вселенского устройства, и сугубо личный, авторский страх смерти, «столь горький, что смерть едва ль не слаще» («Ад», песнь 1, стих 7).
Для Данте этот страх служил превосходным источником поэтического вдохновения, и, пожалуй, с XIV века тут мало что изменилось.
А теперь давайте включим телевизор. Во что превратилась теология спустя шесть с половиной веков? Вместо поэтического слога «Энеиды» – завывания взмокшего телепроповедника-южанина. Вместо совершенных умозрительных построений «Суммы теологии» – прилизанные, напомаженные и зашпаклеванные румянами кривляки вбивают в головы зрителей посредством электронно-лучевой трубки и спутников связи одну-единственную мысль: «Пришлите нам ваши денежки».
Согласитесь: язык не поворачивается назвать телепроповедников представителями современной теологии. К тому же эти господа стали чрезвычайно легкой мишенью после серии недавних разоблачений – достаточно вспомнить непристойности, приписываемые Джимми Своггарту, чушь, которую нес Рекс Гумбарт, интрижки Джимми Бэккера. Пусть мне послужит хоть каким-то оправданием то, что я написал своего «Ванни Фуччи» еще до вышеупомянутых событий.
Но подобные разоблачения необходимо продолжать, покуда мы живем в мире, где теология – это помесь Ф. Т. Барнума и Джонни Карсона, где эти паразиты проникают в наши дома через кабельное телевидение, радио и спутниковую связь… В общем, как говорила малышка с одной классической карикатуры журнала «Нью-Йоркер»: «Это никакая не брокколи, а самый настоящий шпинат. И к черту его!»
В последний день своей земной жизни брат Фредди поднялся спозаранку. Принял душ, выбрил многочисленные подбородки, уложил волосы, загримировался, облачился в фирменный костюм-тройку, белые ботинки, розовую рубашку и черный галстук-бабочку и спустился в офис «Утреннего клуба „Аллилуйя“». Там его уже ожидали к завтраку.
Джордж, брат Билли Боб, сестры Донна Лу и Бетти Джо жевали сладкие булочки и потягивали кофе. За десятиметровой стеклянной стеной (пуленепробиваемой и тонированной) на светло-сером алабамском небе занимался рассвет. На фоне предутреннего сумрака постепенно проступали очертания многоэтажных кирпичных зданий Библейского колледжа «Аллилуйя» имени брата Фредди и Высшей христианской школы экономики имени брата Фредди. На востоке за ореховой рощей виднелись Христианский конференц-центр и верхушка аттракциона «Синайские американские горки», который был изюминкой Библияленда – семейного парка развлечений для новообращенных имени брата Фредди. Неподалеку изогнутым полукружием темнел краешек Божественной антенны – таких громадных спутниковых тарелок в Библейском центре теле- и радиовещания имени брата Фредди было шесть. Фредди с улыбкой смотрел на свинцовые облака. Не важно, какая погода там, в реальном мире. В уютной студии «Утреннего клуба „Аллилуйя“» всегда радовало глаз «окно с видом на залив» – огромный экран стоимостью тридцать восемь тысяч долларов. Каждое утро на нем прокручивалась одна и та же пятидесятиминутная запись чудесного майского восхода. Вечная весна.
– Что у нас на сегодня? – Манерно оттопырив мизинец, Фредди поднес к губам кофейную чашку; в свете прожектора блеснуло украшенное розовым камнем кольцо.
До эфира оставалось восемь минут.
– Брат Боб зачитает стандартное приветствие, потом ваша вступительная речь, потом молитва за наших уважаемых партнеров – это полчаса. Еще шесть с половиной минут на хор «Утреннего клуба» – будут петь «Чудо нас ждет» и другие христианские хиты на бродвейские мотивы, а потом уже появятся гости, – отчитался брат Билли Боб Граймз, студийный администратор.
– Кто именно?
Брат Билли Боб заглянул в папку:
– Чудесные тройняшки-миссионеры Мэтт, Марк и Люк. Бубба Дитерс. Снова будет рассказывать, как Господь повелел ему кинуться на гранату во время Вьетнамской войны. Брат Фрэнк Флинси со своей новой книгой «Последние дни». А еще Дейл Эванс.
– К нам вроде собирался сегодня Пэт Бун, – нахмурился Фредди. – Пэт мне нравится.
– Да, сэр. – Брат Билли Боб покраснел и принялся чиркать что-то на одной из многочисленных бумажек. – Пэт сожалеет, что не сможет приехать. Вчера он выступал на шоу Своггарта, а сегодня днем должен быть в Бейкерсфилде с Полом и Джан. А завтра слушания в сенате по поводу тех сатанинских посланий, ну, когда прокручиваешь компакт-диски задом наперед.
До эфира оставалось четыре минуты.
– Ну ладно, – вздохнул брат Фредди. – Но уж в следующий понедельник постарайтесь его заполучить. Пэт мне нравится. Донна Лу, душенька, как там у нас обстоят дела с Промыслом Господним?
Донна Лу Паттерсон была главным бухгалтером гигантской организации брата Фредди, а точнее, целого конгломерата освобожденных от уплаты налогов организаций, куда входили религиозные миссии, колледжи, корпорации, парки развлечений, а также сеть мотелей для новообращенных. Сестра поправила усыпанные стразами очки. Строгость бежевого делового костюма подчеркивало единственное украшение – брошка «Утреннего клуба „Аллилуйя“», тоже со стразами.
– В текущем бюджетном году мы рассчитываем на прибыль в размере около ста восьмидесяти семи миллионов долларов. Это на три процента больше, чем в прошлом году. Активы миссии составляют двести четырнадцать миллионов долларов, невыплаченные долги – шестьдесят три миллиона, плюс-минус триста тысяч – все будет зависеть от решения брата Карлайла. Он собирается заменить наш «Гольфстрим» класса люкс реактивным самолетом другой модели.
Брат Фредди удовлетворенно кивнул и повернулся к Бетти Джо. До эфира оставалось три минуты.
– Как вчера все прошло, сестра?
– Рейтинг по «Арбитрону» – двадцать семь процентов; по «Нильсену» – двадцать пять и пять, – отозвалась худенькая женщина, облаченная в белое. – Три новых кабельных центра: два – в Техасе, один – в Монтане. На данный момент число подписчиков кабельной сети составляет три миллиона триста семьдесят тысяч семей, это на шесть десятых процента больше, чем в прошлом месяце. В почтовую службу вчера поступило семнадцать тысяч триста восемьдесят пять отправлений; таким образом, за неделю набралось восемьдесят шесть тысяч двести семнадцать. Девяносто шесть процентов вчерашних писем включали пожертвования, тридцать девять процентов – просьбы о Заступнической молитве. Всего за этот год поступило три миллиона пятьсот восемьдесят пять тысяч двести двадцать писем, и до конца бюджетного года мы прогнозируем еще около двух с половиной миллионов.
Брат Фредди улыбнулся и обратил благосклонный взор на Джорджа Коэна, юрисконсульта Миссии для новообращенных имени брата Фредди:
– Джордж, а что у вас?
До эфира оставалось две минуты.
Тощий адвокат в темном костюме прочистил горло и неторопливо начал:
– Налоговое управление снова под нас подкапывается, но крыть им нечем. Все филиалы миссии освобождены от уплаты налогов, так что декларировать ничего не придется. В Хантсвилле дом вашей дочери оценили в полтора миллиона, им также известно, что ее дом и ранчо вашего сына построены на три миллиона, взятые в долг у миссии. Но про зарплаты им не известно ничего. Даже если и разнюхают – а они никогда не разнюхают, – ваша официальная годовая зарплата в совете директоров составляет только девяносто две тысячи триста долларов, и треть из нее вы жертвуете миссии. Разумеется, ваши жена, дочь, зять и еще семеро членов семьи имеют гораздо более значительный доход, но я не думаю, что…
– Благодарю вас, Джордж, – прервал его брат Фредди. Он поднялся, потянулся и подошел к своему рабочему компьютеру. – Сестра Бетти Джо, вы говорили, там несколько тысяч просьб о Заступнической молитве?
– Да, брат. – Женщина в белом положила изящную ручку на расположенный рядом с креслом пульт.
Фредди улыбнулся юрисконсульту:
– Я говорю с телеэкрана этим людям, что буду лично молиться за каждого, кто пошлет пожертвование во имя любви к Господу. Вот прямо сейчас этим и займемся. До брата Бо ведь целых полминуты. Бетти Джо?
Сестра с улыбкой нажала на кнопку. По компьютерному монитору побежали имена. Тысячи имен и цветные буковки кода: каждый даритель, отправляя пожертвование, ставил галочку в специальной графе: «З» – здоровье, «СП» – семейные проблемы, «$» – денежные проблемы, «ДР» – духовное руководство, «ПГ» – прощение грехов, и так далее – всего двадцать семь категорий. В почтовой службе брата Фредди трудились двести человек, и каждый ежедневно обрабатывал до четырехсот просьб о Заступнической молитве. Они рассортировывали содержимое конвертов на чеки и наличные и одновременно заносили индивидуальные данные в соответствующий шаблон ответа.
– Господь милосердный, – произнес нараспев брат Фредди, – услышь наши молитвы, ответь страждущим, ибо просят они во имя Сына Твоего Иисуса…
Имена и коды на экране мелькали все быстрее, пока не слились в сплошной поток, а потом список подошел к концу и на черном поле снова замигал курсор.
– Аминь.
Фредди развернулся на каблуках и в сопровождении семенящего эскорта поспешил в студию «Утреннего клуба „Аллилуйя“». Заставка программы уже мелькала на всех шестидесяти двух мониторах Библейского центра теле- и радиовещания, а бесконечные коридоры, кабинеты и конференц-залы наполняла торжественная вступительная мелодия.
На восемнадцатой минуте ток-шоу что-то пошло наперекосяк. Брат Фредди сразу понял это, когда вместо Дейл Эванс в студии появился высокий и смуглый незнакомец. С первого взгляда было ясно, что он иностранец: длинные темные локоны до плеч, дорогой костюм-тройка (судя по всему, шелковый), безукоризненно начищенные итальянские ботинки из превосходной кожи, белоснежные накрахмаленные манжеты и воротничок, золотые запонки, сияющие в свете софитов. «Здесь явно какая-то ошибка», – подумал Фредди. Новообращенные гости передачи, конечно, были людьми небедными, но они, как правило, предпочитали полиэстеровые рубашки пастельных тонов и коротко стриженные волосы – хотя бы для того, чтобы быть ближе к своей аудитории.
Брат Фредди бросил взгляд на свои заметки, а потом беспомощно посмотрел на студийного администратора. В ответ брат Билли Боб только растерянно пожал плечами. Ведущий такого жеста позволить себе не мог, ведь на камерах ярко светились красные датчики.
«Утренний клуб „Аллилуйя“» транслировался во всех трех часовых поясах страны в прямом эфире и гордился этим. Поэтому Фредди лишь чертыхнулся про себя и улыбнулся вошедшему. Ну почему, почему они не записывают программы на пленку, как это делают их основные конкуренты? В свою очередь, сам брат Фредди всегда обходился без обычного для телестудии миниатюрного наушника и тоже этим гордился. Ему не нужны были комментарии и наставления режиссера – зачем? Вполне хватало жестов Билли Боба и собственного чувства времени, доведенного до совершенства. Он поднялся пожать руку загорелому чужаку и снова мысленно чертыхнулся. Ну почему, почему у него нет наушника, чтобы узнать, в чем дело? И почему они никогда не делают перерывов на рекламу? Хоть бы кто-нибудь объяснил ему, что, собственно говоря, происходит.
– Доброе утро, – любезно приветствовал он гостя, выдергивая руку из его железной хватки. – Добро пожаловать в «Утренний клуб „Аллилуйя“».
Брат Билли Боб что-то отчаянно шептал в нагрудный микрофон. Камера номер три плавно описала полукруг, чтобы снять крупный план незнакомца. Камера номер два по-прежнему была нацелена на длинный диван – там теснились чудесные тройняшки-миссионеры, Бубба Дитерс и Фрэнк Флинси, чьи по-военному подстриженные усы топорщила неестественная улыбка. На мониторах отображался крупный план самого Фредди, который вежливо улыбался и краснел от натуги, а еще потел, но разве что совсем чуть-чуть.
– Благодарю вас, я так давно ждал этой возможности, – низким глубоким голосом ответил незнакомец и уселся в плюшевое гостевое кресло рядом с кафедрой ведущего. Говорил он на безупречном английском, хотя и с легким итальянским акцентом.
Брат Фредди тоже сел, не переставая улыбаться, и посмотрел на администратора. Билли Боб снова пожал плечами и махнул рукой – дескать, продолжайте.
– Прошу прощения, я, наверное, вас неправильно представил, ведь вы же явно не моя добрая знакомая Дейл Эванс.
В карих глазах гостя плескались невероятная энергия и злость, поразившие брата Фредди. «Пусть это окажется всего лишь ошибкой в расписании, – взмолился он про себя. – Не дай бог, если какой-нибудь политический экстремист или чокнутый пятидесятник пробрался мимо охраны». Сейчас на них смотрело более трех миллионов зрителей, и Фредди хорошо отдавал себе в этом отчет.
– Да, я не Дейл Эванс. Меня зовут Ванни Фуччи.
Оба раза он сделал ударение на первый слог. И снова этот едва уловимый итальянский акцент. Против итальянцев брат Фредди, в общем-то, ничего не имел. В алабамском Гринвилле, где он вырос, их почти не было; позже, в юности, преподобный твердо усвоил: «макаронники» – слово ругательное. В сущности же большинство итальянцев ведь католики, правильно? А значит, не христиане; а значит, никакого интереса для его миссии не представляют. Вот только от этого непонятного итальянского типа явно добра не жди.
– Мистер Фуччи, – улыбнулся брат Фредди, – расскажите, пожалуйста, нашим зрителям, откуда вы.
Ванни обратил на телекамеру гневный взор:
– Родился я в Пистойе, но последние семьсот лет провел в аду.
Улыбка застыла на лице брата Фредди, он осторожно посмотрел на Билли Боба. Тот суматошно вычерчивал на левом нагрудном кармане звезду. Какой-то малоизвестный религиозный символ? А! Администратор имеет в виду, что уже позвали охрану или даже полицию. Позади софитов и телекамер триста человек из живой студийной аудитории прекратили шебуршать и шептаться, ерзать на стульях и кашлять в кулак. Воцарилась мертвая тишина.
– Понимаю вас, мистер Фуччи, – ласково усмехнулся брат Фредди. – В каком-то смысле все те из нас, кто согрешил, отбывают свое наказание в аду. Избежать же вечных мук мы можем только благодаря милосердию Господа нашего Иисуса. Расскажите, когда вы приняли Христа? Когда к вам пришло Спасение?
– А оно ко мне и не приходило. – Смуглый Ванни Фуччи оскалил в улыбке белоснежные зубы. – В мое время нельзя было, как вы, фундаменталисты, это называете, «обрести Спасение». Нас всех крестили во младенчестве. В юности я совершил несколько мелких проступков, и ваш так называемый Спаситель ничтоже сумняшеся приговорил меня к бесчеловечным пыткам, вечным пыткам в седьмой болджии восьмого круга ада.
– Хм… – выдавил брат Фредди и, повернувшись в кресле, махнул рукой камере номер один. Пусть дадут самый крупный план. Теперь на всех мониторах отображалась только его физиономия. – Итак, чрезвычайно приятно было побеседовать с нашим гостем, мистером Ванни Фуччи. К сожалению, сейчас мы вынуждены будем на минутку прерваться – я ведь обещал вам показать одну запись. Мы с братом Бо на прошлой неделе установили и освятили новую спутниковую антенну в Амарильо. Давайте посмотрим. Бо?
Одновременно Фредди несколько раз чиркнул себя правой рукой по горлу, но так, чтобы в кадр жест не попал. Билли Боб усиленно закивал в ответ, повернулся к кабине режиссера и что-то зачастил в микрофон.
– Нет, – вмешался Ванни Фуччи, – давайте не будем прерывать нашу беседу.
Мониторы отобразили общий план. Чудесные миссионеры-тройняшки разинули рты от изумления, их свисавшие с дивана ножки походили на восклицательные знаки. Преподобному Буббе Дитерсу, наверное, захотелось почесать в затылке – он поднял правую руку и уставился на торчавший из нее стальной крюк (напоминание о воле Господней, явленной ему во время Вьетнамской войны), а потом медленно опустил ее обратно. Фрэнк Флинси, сам профессиональный ведущий, с изумлением переводил взгляд с камер на мониторы: датчики не горели, но на экранах по-прежнему отображалось все происходящее в студии. Брат Фредди так и застыл с ладонью поперек горла. Невозмутимым оставался один лишь Ванни Фуччи.
– Рой Роджерс, муж вашей ненаглядной Дейл Эванс, помнится, сделал из верного скакуна чучело и поставил его в гостиной. Как думаете, если бы старушка Дейл сыграла в ящик раньше лошади – из нее бы он чучело делать стал? – спросил итальянец.
– Хы-ы-ы? – прохрипел брат Фредди. Звук собственного голоса напомнил ему кряхтение спящего столетнего старика.
– Это я так, к слову. Может, все-таки продолжим разговор?
Брат Фредди кивнул. Краем глаза он видел, как трое вооруженных людей в форме пытаются подняться на сцену, но вокруг участников ток-шоу словно выросла невидимая прозрачная стена.
– На самом деле я провел в аду не все семьсот лет, а лишь шестьсот девяносто. Но вы же понимаете, в подобной ситуации время течет ох как медленно. Прямо как на приеме у зубного.
– Да, – почти пропищал брат Фредди.
– А вы знали, что всего одной проклятой душе из целой болджии и всего один раз за вечность позволено прервать страдания и ненадолго вернуться в мир смертных? Прямо как у вас, американцев: «Вы арестованы и имеете право на один телефонный звонок».
– Нет, – прокашлялся брат Фредди. – Не знал.
– Именно так. Думаю, основная идея состоит в том, чтобы мы вспомнили о земных наслаждениях, когда-то и нам доступных. Тем самым по возвращении пытка становится еще горше. Что-то в этом духе. К тому же время ограниченно – всего пятнадцать минут. Так что наслаждениям предаться не очень-то и успеешь, верно?
– Да.
К радости брата Фредди, его голос звучал уже гораздо увереннее. Всего одно короткое «да», зато в нем слышались и мудрость, и легкое недоумение, и отеческое наставление. Надо подумать над подходящей цитатой из Библии, которую ему следует произнести, когда он возьмет ситуацию в свои руки.
– Ни то ни се, – продолжал меж тем Ванни Фуччи. – Суть же заключается в том, что все про́клятые души из седьмой болджии восьмого круга ада единодушно проголосовали за меня. Я должен был явиться сюда, на ваше шоу. – Гость наклонился вперед, и свет прожекторов эффектно заиграл на золотых запонках. – А вы знаете, брат Фредди, что такое болджия?
– А? Нет… – Вопрос отвлек брата Фредди от размышлений. Он уже выбрал цитату, но как-то именно сейчас она была не очень к месту. – Или нет, знаю. Это вроде такая герцогиня или графиня, она была отравительницей в Средние века.
– Нет. – Ванни Фуччи со вздохом откинулся в кресле. – Вы путаете с семейством Борджиа. Болджия – итальянское слово, обозначающее ров, а еще сумку или карман. В восьмом круге ада десять таких рвов, до краев наполненных дерьмом и грешниками.
Все зрители в студии одновременно выдохнули от изумления, даже у оператора отвисла челюсть. Брат Фредди бросил тоскливый взгляд на мониторы и в отчаянии прикрыл глаза. Его единственный и неповторимый «Утренний клуб „Аллилуйя“», самая рейтинговая христианская программа в мире (ну разве что «Крестовый поход Билли Грэма» иногда их опережал), только что стал первой программой в истории телеканалов Ти-би-эн и Си-би-эн, где в прямом эфире употребили слово «дерьмо». Что скажут члены попечительского совета миссии? Семеро из одиннадцати были его родственниками, но это никак не меняло сути дела.
– Послушайте, вы… – сурово начал брат Фредди.
– Вы читали «Комедию»? – прервал его Ванни.
Что-то еще плескалось в его глазах, кроме энергии и злости. Наверняка он больной, сбежавший из психиатрической клиники.
– Комедию?
А может, какой-нибудь актер-комик с наклонностями психопата? Пытается провернуть некий рекламный трюк? Операторы на площадке разворачивали тяжелые камеры и проверяли объективы. Но мониторы по-прежнему выдавали картинку с ведущим и его гостем. Брат Билли Боб перебегал от камеры к камере, спотыкаясь о кабели, дергаясь на проводе собственного микрофона, как обезумевшая такса на коротком поводке.
– Он назвал это «Комедией», а лизоблюды-потомки окрестили ее «Божественной». – Итальянец, нахмурившись, грозно смотрел на брата Фредди, словно строгий учитель на нерадивого ученика.
– Простите, я не…
Один из операторов принялся разбирать камеру. Все объективы были направлены в сторону от сцены, но картинка на мониторах не менялась.
– Алигьери! Мерзкий плюгавенький флорентиец, вожделевший восьмилетнюю девочку! За всю свою ничтожную жизнь написал одно-единственное удобоваримое произведение! – Ванни Фуччи нетерпеливо повернулся к остальным гостям. – Ну же! Вы что – читать не умеете?
Пятеро христиан на диване дружно шарахнулись от него.
– Данте! – завопил смуглый иностранец. – Данте Алигьери! Да что с вами такое, джентльмены? Будущим фундаменталистам что, делают лоботомию? Или у вас в голове вместо мозгов алабамская кукуруза насыпана? Данте!
– Минуточку… – Брат Фредди привстал с кресла.
– Да что вы, собственно говоря… – Фрэнк Флинси тоже поднялся со своего места.
– Да кто вы, собственно говоря… – Бубба Дитерс, потрясая крюком, вскочил с дивана.
– Эй! Эй! Эй! – закричали хором чудесные тройняшки, безуспешно пытаясь спрыгнуть на пол.
– СИДЕТЬ! – прорычал итальянец.
Этот рык мало походил на человеческий голос. По крайней мере, без микрофона человек не способен издать подобный звук. Брату Фредди однажды здорово не повезло: во время выездной кампании он случайно встал прямо перед тридцатью огромными колонками, и тут режиссер как раз решил проверить аппаратуру, причем врубил полную громкость. В этот раз эффект получился сходный, только гораздо сильнее. Брат Билли Боб и другие работники студии упали на колени, одновременно пытаясь сорвать с себя наушники. Наверху раскололось несколько стеклянных плафонов. Зрители разом вжались в стулья и дружно всхлипнули, словно заскулил один гигантский трехсотголовый зверь, а затем наступила мертвая тишина. Похоже, никто даже не дышал. Фредди плюхнулся обратно в кресло, его гости попадали на диван.
– Это сделал Алигьери, – как ни в чем не бывало продолжал Ванни Фуччи обычным голосом. – Умственное ничтожество с воображением как у навозного жука, но именно он это сделал. А все почему? Всего лишь потому, что никто не сделал этого до него.
– Сделал что? – спросил брат Фредди, с ужасом взирая на психопата в плюшевом кресле.
– Создал ад.
– Чушь! – завопил преподобный Фрэнк Флинси, автор четырнадцати монографий о конце света. – Ад создал Господь наш Иегова, ад и все остальное тоже.
– Да ну? – усмехнулся Ванни. – И где же именно, позвольте спросить, об этом написано в вашей Библии? В вашей насквозь шовинистической книжонке, составленной из подобранных наугад примитивных преданий?
Брат Фредди испугался, что вот сейчас, в прямом эфире собственного телешоу, на глазах у трех миллионов трехсот тысяч американских семей его хватит удар. Сердце ведущего судорожно сжималось, лицо стало малиновым, но даже в этот трудный момент мозг преподобного работал не переставая. Он все еще искал подходящую цитату из Писания.
– Я расскажу вам об одном эксперименте, проведенном в тысяча девятьсот восемьдесят втором году в Университете Париж-юг, – не унимался Ванни Фуччи. – Группа ученых, специалистов в области квантовой физики, под руководством Алена Аспе изучала поведение двух фотонов. Эти фотоны летели в противоположных направлениях от источника света. В ходе эксперимента подтвердилась одна из основных теорий квантовой механики: измерение одного фотона немедленно сказывалось на природе второго. Фотоны, да будет вам известно, джентльмены, перемещаются со скоростью света. Очевидно, что скорость передачи информации не может превышать скорость света. Но сам процесс определения природы одного фотона мгновенно изменяет природу другого. Вывод очевиден. Улавливаете?
– Хы-ы-ы? – прогнусавил брат Фредди.
– Хы-ы-ы? – отозвались с дивана пятеро гостей.
– Вот именно, – согласился Ванни Фуччи. – Ваш эксперимент лишь подтвердил то, что нам в аду уже давно известно. Реальность созидает обратившийся к ней великий разум, разум того, кто первым решился ее измерить. Новые идеи формируют новые законы природы, и Вселенная послушно меняется. Это Ньютон создал законы тяготения, а потом космос подстроился под его концепцию. Эйнштейн определил соотношение времени и пространства и тем самым перекроил Вселенную. А Данте Алигьери, полоумный идиот-невротик, начертал первую подробную карту ада, и ад появился, чтобы потрафить всеобщему представлению о нем.
– Но это же абсурд, – выдавил из себя брат Фредди. Он напрочь забыл о камерах, зрителях, вообще обо всем, захваченный чудовищной, порочной, но самое главное – богохульной логикой сумасшедшего итальянца. – Если бы это… была правда, мир… все вокруг… безостановочно бы менялось.
– Вот именно. – Ванни Фуччи снова улыбнулся, продемонстрировав маленькие белоснежные зубки, очень острые на вид.
– Ну… тогда… ад бы менялся тоже… – тужился брат Фредди. – Данте написал о нем много лет назад. Триста, четыреста лет, а то и больше…
– Он умер в тысяча триста двадцать первом году.
– Да… ну… и вот…
– Вы ничегошеньки не поняли, – покачал головой Ванни Фуччи. – Если концепция по-настоящему значительна, детальна и всеохватна, если она способна перекроить под себя Вселенную, – она будет доминировать сколь угодно долго. До тех пор, пока не сформулируют другую столь же мощную парадигму, которую примет общественное сознание. К примеру, ваш ветхозаветный Бог держался тысячи лет… А потом его вытеснил гораздо более цивилизованный, хотя и довольно шизофренический новозаветный Господь. И даже эта новейшая и явно более слабая версия протянула целых полторы тысячи лет и лишь теперь рискует окончательно загнуться от приступа аллергии, вызванного современной наукой.
Брат Фредди не сомневался, что сейчас его хватит удар.
– Но ад-то кто возьмется перекраивать? – трагическим тоном возгласил Ванни Фуччи. – В нынешнем столетии немцам это почти удалось, но они потерпели крах прежде, чем их идеи успели закрепиться в массовом сознании. Так что у нас в аду все по-старому. Все те же вечные пытки. В вашем мизинце на ноге, в вашем аппендиксе смысла и то больше.
«Это же, наверное, демон», – осенило наконец брата Фредди. Сорок с лишним лет он проповедовал, устрашая паству демонами, рассказывал о свойствах демонов, искал демоническое влияние во всем, начиная с рок-музыки и заканчивая постановлениями Федеральной комиссии связи. Демоны, учил он, повсюду: в школах, в компьютерных играх, на логотипах кукурузных хлопьев. Фредди считался одним из главных экспертов по демонам во всей стране и сколотил на этом немаленькое состояние. Теперь же прямо перед ним сидел человек, вполне вероятно одержимый демоном, а возможно, и сам являвшийся таковым, и эта мысль брата Фредди почему-то немного смущала. Ничего подобного он в жизни своей не видел, разве что когда у жены преподобного Джима Бэккера, Тэмми Фэй, разыгрались «демоны-шопоголики». Это было еще до скандала с их семейкой.
Брат Фредди схватил левой рукой Библию, а правую грозно воздел над головой Ванни Фуччи.
– Изыди, Сатана! – заголосил он. – Изгоняем тебя, всякая сила сатанинская, всякий посягатель адский враждебный… Изгоняем! Из этого благочестивого места! Именем и добродетелью Господа нашего И-и-и-и-суса! Именем и добродетелью Господа нашего И-и-и-и-суса!
– Заткнитесь, – отозвался Ванни Фуччи и посмотрел на золотые наручные часы. – Самого главного я еще не сказал, а времени в обрез.
Брат Фредди так и остался сидеть с воздетой правой рукой. Правда, через минуту она затекла, пришлось ее опустить. Зато с Библией он не расстался.
– Мое преступление было сугубо политическим, – продолжал Фуччи, – хотя узколобый флорентиец и запихал меня в болджию для воров. Да-да, вижу – вы не имеете ни малейшего понятия, о чем это я. В те времена сражались между собой черные и, чтоб их, белые гвельфы. Больше трети своего треклятого «Ада» Данте посвятил этому политическому противостоянию. Конечно же, сегодня никто не помнит, за что боролись обе партии. Через семьсот лет ваших республиканцев и демократов тоже помнить не будут. Так вот. В тысяча двести девяносто третьем году мы с друзьями ограбили ризницу Пистойского собора. Нашей партии нужны были деньги. В числе прочего украли чашу для причастия. Но нет – я загремел в Дантов ад не из-за ничтожного ограбления, в мои времена такое было обычным делом, как у вас супермаркет обчистить. Нет, я загремел в седьмой ров восьмого круга ада только потому, что я был черным гвельфом, а Данте – белым. Нечестно, дьявол вас всех дери!
Брат Фредди закрыл глаза.
– Целая вечность в канаве, полной дерьма и раскаленных углей, – такое возмездие удовлетворило бы любое психически больное божество, склонное к садомазохизму, но нет. – Ванни Фуччи развернулся к сидевшим на диване гостям. – Я признаю, у меня очень вспыльчивый характер. Когда я выхожу из себя, то показываю Господу кукиш.
Фрэнк Флинси, преподобный Дитерс и чудесные тройняшки непонимающе уставились на итальянца.
– Кукиш, – повторил тот, сжал руку в кулак, просунул большой палец между указательным и средним и выразительно им пошевелил. Зрители в студии затаили дыхание – значение жеста всем было очевидно. Ванни Фуччи снова наклонился к ведущему. – А после этого, разумеется, каждый вор, находящийся в радиусе ста ярдов от меня, превращается в рептилию. А это значит, просто-напросто все поголовно в проклятущей седьмой болджии становятся рептилиями.
– Рептилиями? – прохрипел брат Фредди.
– Кенхры, якулы, ехидны, фареи, двухголовые амфисбены – и всякие прочие. Алигьери постарался. И разумеется, каждая чертова змея бросается на меня. Меня охватывает пламя, и я осыпаюсь дымящейся кучкой пепла и горелых костей…
Брат Фредди послушно кивал. Краем глаза он видел, как сестры Донна Лу и Бетти Джо вместе с тремя охранниками пытаются стулом проломить невидимый барьер. Безуспешно.
– Так-то вот. – Ванни Фуччи наклонился еще ближе. – Чертовски неприятно…
«Ладно, – подумал брат Фредди, – когда все это закончится, я отправлюсь в небольшой отпуск, в свое христианское убежище на Багамы».
– А ведь это при всем при том ад, – продолжал Ванни Фуччи, – так что останки – мои, между прочим, останки – не умирают. Они собираются воедино – очень-очень болезненная процедура, скажу я вам, – и я снова оказываюсь во плоти. Нечестно, ужасно нечестно, меня это просто бесит… так что я… ну, вы поняли…
– Опять показываете кукиш? – закончил за него брат Фредди и тут же испуганно зажал себе рот ладонью.
– Два кукиша, – печально кивнул итальянец. – И опять все по новой. – Он посмотрел прямо в камеру номер один. – Но и это еще не самое худшее.
– Не самое худшее? – ужаснулся брат Фредди.
– Не самое худшее? – эхом откликнулись пятеро сидевших на диване.
– Ад на самом деле очень похож на парк развлечений. Администрация постоянно старается выдумать какие-нибудь новые аттракционы, разнообразить приевшиеся увеселения. И лет десять тому назад наш небесный начальничек, большой шутник, решил пытки усовершенствовать. Знаете как? – Ванни Фуччи уже почти кричал, разъяряясь все больше и больше.
Брат Фредди и его гости энергично помотали головами.
– ОН НАМ ПОКАЗЫВАЕТ «УТРЕННИЙ КЛУБ „АЛЛИЛУЙЯ“» БРАТА ФРЕДДИ! – Ванни Фуччи вскочил на ноги. – ВОСЕМЬ РАЗ В ДЕНЬ! В НАШЕЙ СЕДЬМОЙ БОЛДЖИИ ТЕПЕРЬ ЧЕРЕЗ КАЖДЫЕ СЕМЬ МЕТРОВ ВИСЯТ ТРЕКЛЯТЫЕ ДЕВЯНОСТОДЮЙМОВЫЕ ТЕЛЕЭКРАНЫ!
Брат Фредди вжался в кресло. Разгневанный итальянец брызгал слюной прямо на его кафедру.
– ЛАДНО БЫ ЕЩЕ, – неистовствовал Ванни Фуччи, вперяя пылающий гневом взор куда-то ввысь, поверх прожекторов, – ЛАДНО БЫ ЕЩЕ ПРОВЕСТИ ВЕЧНОСТЬ, ПОДЖАРИВАЯСЬ В ОГНЕННОМ АДУ, КОГДА ТЕБЯ КАЖДЫЕ ТРИ МИНУТЫ РВУТ НА ЧАСТИ ПРОКЛЯТУЩИЕ ЗМЕИ, НО ЭТО… ЭТО!
И он воздел к потолку обе руки.
– Нет! – закричал брат Фредди.
– Нет! – вторили ему пятеро гостей.
– КАК ЖЕ МЕНЯ ЭТО БЕСИТ! – завопил Ванни Фуччи и показал Господу кукиш. Вернее, два кукиша.
Далее события разворачивались с головокружительной быстротой. Даже медленно прокручивая запись передачи, кадр за кадром, довольно трудно разобраться, что и как случилось, но так видно хотя бы что-то.
Первым был брат Фредди. Преподобный согнулся пополам (выглядело это так, словно некая незримая сила решила, что он подавился, и кинулась отрабатывать на нем прием Геймлиха), разинул рот, но закричать не смог. Конечно, закричишь тут, когда у тебя не рот, а пасть, из которой в три ряда торчат длинные клыки. Раньше чем можно было бы выговорить «новообращенный», у ведущего отросли хвост и чешуя. Метаморфоза произошла столь внезапно, а видоизмененный брат Фредди двигался столь стремительно, что никто толком не успел ничего рассмотреть. Большинство зрителей сходятся на том, что Фредди напоминал помесь болотной лягушки и оранжевого питона. В следующее же мгновение после трансформации он (вернее, оно) оттолкнулся толстенным хвостом от пола, перескочил через кафедру, кинулся на Ванни Фуччи и обвился кольцами вокруг итальянца.
Преобразился и Фрэнк Флинси. За доли секунды почтенный специалист по Армагеддону мутировал в подобие шестиногого тритона с зазубренным хвостовым жалом – вылитый монстр из фильма «Чужие». Чудовище, оскалив клыки, тоже бросилось на злополучного Фуччи, жало при этом волочилось по полу и оставляло повсюду – на диване, на ковре – глубокую борозду. Специалисты предполагают, что Флинси превратился, по всей видимости, в фарея, а брат Фредди стал кенхром.
Зато уж касательно Буббы Дитерса нет никаких сомнений: обретший Господа во вьетнамском окопе проповедник сначала съежился и стал похож на холмик зеленой плесени, а потом обратился в полосатую амфисбену. Двухголовая гадина тут же поспешила присоединиться к остальным.
Из чудесных тройняшек получились маленькие склизкие твари с остроконечными головками. Они сиганули в воздух прямо с дивана, оставляя за собой зеленый инверсионный след, и вцепились в Ванни Фуччи. Ученые уверены: именно так выглядит упоминаемый Данте и Луканом якул. Но большинство тех, кто смотрел запись, называют их просто «склизкие ракеты».
Ванни Фуччи мгновенно скрылся из виду, превратился в кишащий, трепыхающийся чешуйчатый клубок, но на этом трансформации не закончились.
Билли Боб так и не успел надеть обратно свои наушники. Ближайший к нему оператор позднее сравнивал брата Билли с «четырехметровой аспидной змеей, страдающей от проказы». Еще один оператор якобы сказал: «Да ну, Билли Боб и не поменялся вовсе; знаете, эти администраторы для меня все на одно лицо». Свою работу в миссии он после этого потерял.
Донна Лу и Бетти Джо рухнули на пол и поползли на сцену в виде двух гигантских розовых червей. Много уже писали о фаллической символике, заключенной в данной метаморфозе. Увы, три сотрудника охраны совершенно испортили момент: выпустили в сестер по целой обойме из своего табельного оружия и со всех ног кинулись прочь.
Изменился и кое-кто из аудитории. Ванни Фуччи утверждал, что в рептилий обращаются все воры в радиусе ста ярдов. Из трехсот девятнадцати присутствовавших на передаче зрителей на следующий день недосчитались двухсот двадцати двух. Те, кто остался человеком, вопя от ужаса, наблюдали, как их мужья, жены, родители или просто соседи по ряду мгновенно мутируют в змей, клыкастых ящеров, безногих жаб, игуан, удавов с лапками и уже упоминавшихся кенхров, якулов, фареев, ехидн и амфисбен.
Один алабамский университет через месяц после этих событий провел небольшое исследование. Выяснилось, что большинство обращенных в рептилий воров при жизни работали в сфере продаж, но, кроме того, среди них оказались восемь адвокатов, трое политиков, тридцать один проповедник, один психиатр, двое рекламщиков, четверо судей, четверо докторов, двенадцать брокеров, семеро домовладельцев, трое бухгалтеров и один автоугонщик. Последний затесался в аудиторию, чтобы скрыться от двоих патрульных (которые, кстати, тоже превратились в змей).
Все эти чешуйчатые ядовитые гады моментально бросились на Ванни Фуччи. Итальянец изо всех сил пытался высвободить хотя бы одну руку и показать Господу еще один кукиш.
Брат Фредди, вернее, кенхр вонзил клыки в горло нечестивцу, и того сразу охватило пламя.
В студии нестерпимо запахло серой. Тысячи подписчиков кабельной сети позже клялись, что чувствовали запах даже у себя дома, сидя у телевизоров.
Ванни Фуччи и весь змеиный клубок загорелись и исчезли в яркой оранжево-зеленой вспышке пламени. Остаточное свечение от этой вспышки на цветных видеокамерах RCA составило сорок секунд.
Студия «Утреннего клуба „Аллилуйя“» внезапно опустела. Лишь тихонько тлели на сцене останки дивана, кафедры и плюшевого кресла. Сработала противопожарная система, с потолка полилась вода, и «окно с видом на залив» взорвалось, усыпав все вокруг искрами и осколками. Закончился бесконечный майский восход.
Тем же вечером программа «Найтлайн» прокрутила злополучную запись и получила шестидесятипроцентный рейтинг. Тед Коппель и профессор Карл Саган официально заявили с телеэкрана, что все случившееся вполне можно объяснить естественными причинами.
В ту неделю подписчики «Утреннего клуба „Аллилуйя“» брата Фредди прислали в миссию пожертвования на сумму 23 миллиона 267 тысяч 894 доллара 79 центов.
Настоящий рекорд, ну разве что «Крестовый поход Билли Грэма» их как-то опередил.
Вот еще один рассказ о телепроповедниках.
Погодите, не закрывайте книгу! Вы не подумайте, клеймение этих жалких склизких тварей – не единственный доступный мне способ самовыражения. Сейчас я все объясню.
Однажды Эдвард Брайант, увенчанный наградами писатель, предложил мне поучаствовать в одном проекте. Некое издание из штата Колорадо хотело опубликовать в своем рождественском номере четыре рассказа. Издание это… ну как бы вам сказать… в общем, это был каталог комиксов. Зато очень хороший. Это был даже больше чем каталог: Эд вел там свою колонку, посвященную книжным новинкам, а весьма разборчивый критик Лианн Харпер – превосходный раздел о кино.
Короче, четыре писателя должны были написать четыре рассказа, а Эд – историю-обрамление (сочинить такую историю – всегда задачка не из легких). Единственные ограничения – длина и жанр: очень короткий рождественский рассказ и чтобы в нем упоминался «неожиданный подарок». В проекте участвовали Стив Резник Тем, Конни Уиллис и Синтия Фелис – сплошь колорадская мафия. Синтия объявила, что ее история будет веселой и жизнерадостной, так что все остальные могли спокойно расползтись по своим склепам и перетряхнуть их на предмет всяческих демонов.
В результате, как и следовало ожидать, мы получили рассказ Уиллис – остроумный, гнетущий и, как всегда, блестящий; рассказ Стива Тема – неподражаемо-яркий и по-настоящему мрачный; и мой собственный рассказ – приведенный ниже. Оригинальному обрамлению Эда Брайанта удалось каким-то образом увязать все эти абсолютно разные истории воедино. А вот Синтия Фелис выбыла из игры из-за других неотложных дел. Поэтому в итоге читателю достались в подарок три столь непозволительно мрачных рассказа, что он, наверное, попросил у Санты на Новый год бритву поострее или капсулу цианида.
Для каталога это был первый опыт публикации художественной литературы. Говорят, после прочтения издателя немедленно хватил удар. Он крутился и бегал по стенкам, как Линда Блэр в фильме про экзорциста, и, сколько его ни кормили аменазином, очухался только после Нового года.
По правде говоря, я настолько разошелся с этим рассказом, что включил туда несколько персональных шуток: одну про моего издателя и одну про редактора, которого на самом деле очень уважаю. «Да ну, кому вздумается читать каталог комиксов?» – подумал я.
Вздумалось, по-моему, всем. Вдобавок рассказы потом купил и напечатал «Журнал научной фантастики Айзека Азимова», тем самым отравив массе народу еще и следующее Рождество. Мало того, Брайант разослал всем знакомым по экземпляру в качестве подарка, а у него в приятелях ходят все издатели, редакторы да, по-моему, вообще все жители нашей галактики.
Так что очень скоро про меня начали говорить: а, это тот самый человек, который зарезал Рождество ножом для выживания; да Гринч и Скрудж по сравнению с Симмонсом – просто добрые рождественские эльфы!
И ничего не помогало, хотя я оправдывался, как мог, и объяснял всем и каждому, что Рождество – мой самый любимый праздник (после Хеллоуина, конечно), и что каждое двадцать четвертое декабря мы с женой и маленькой дочуркой идем к ближайшему заснеженному холму смотреть на сани Санта-Клауса, и что в пятом классе я играл Сиротку Билли (на самом деле Иисуса Христа), и что…
Нет, ничего не помогало и, наверное, уже не поможет.
Но вы подумайте-ка вот о чем: когда наконец случится Большая Ошибка, компьютеры станут сами себе хозяева, польют нас каким-нибудь Адским Дезинфектором и начнут вымывать и выжигать с лица земли; когда все то оружие, которое мы заготавливали последние сорок лет, будет пущено в ход – только потому, что кому-то захочется проверить, сработает ли оно; когда рассеются ядерные облака и на смену ядерной зиме придет серенькая ядерная весна… спросите себя: эй, милый, а у какой организации в Штатах была достаточная инфраструктура, чтобы пережить такой атас? У кого система спутников на мази, кто уже забрался в наши дома и только и ждет, чтобы повести всех за собой, призывно зашептав в ядерной ночи? У кого миллионы последователей… фанатичных, готовых слепо подчиняться, с радостью крушить и резать, чтобы, пока все остальные выкапывают из руин все остальное, не прекращалась великая программа?
Ну, догадались?
Потеснитесь-ка, мистер Уолтер Ф. Миллер.
И напоследок, для будущих биографов и библиографов: наиболее проницательные, наверное, заметили, что и в этом рассказе, и вообще во всех моих рассказах и романах, в которых упоминаются жадные, бесчестные, себялюбивые, во всех смыслах слова двуличные телепроповедники, штаб-квартиры их организаций непременно располагаются в Дотане, штат Алабама. Кто-то из вас, возможно, интересуется: «Что же такого случилось в Дотане, штат Алабама? Кто же его там так сильно обидел? О такой жути, может, даже в книжке не напечатаешь? Почему же на безупречное зерцало славного южного города легло несмываемое пятно такого позора?»
Ну уж я-то точно вам ничего не скажу.
В канун Рождества брат Джимми-Джо Билли-Боб нес Слово Божие жителям Нью-Йорка. На своем длинном, выдолбленном из цельного ствола каноэ он проплыл на восток по Сорок второй улице до перекрестка, свернул на север и стал подниматься против течения по Пятой авеню. Там, под темной толщей воды, мерцала зеленоватым светом крыша публичной библиотеки. Стоял тихий холодный вечер. Солнце село (такой же великолепный кроваво-красный закат, как и все предыдущие двадцать пять лет, минувшие со времен Большой Ошибки девяносто восьмого года).
Повсюду на верхушках разрушенных небоскребов загорались костры, люди готовили пищу. Высокие руины, выраставшие из моря, напомнили брату Джимми-Джо детство: торчащие из трясины обуглившиеся остовы болотных кипарисов.
Брат Джимми-Джо греб осторожно: с длинным каноэ было трудно управляться, к тому же он вез очень ценный груз, вез издалека. На корме между банками лежала похожая на гигантский котел Священная тарелка. Ухо Господне, обращенное к пылающим небесам, словно уже готовое улавливать сигналы Пресвятого транслятора. Сам транслятор остался в Дотане, штат Алабама, брат Джимми-Джо Билли-Боб покинул его больше года назад. Позади Священной тарелки пристроился Святой кинескоп, тщательно упакованный и перевязанный, а еще – обернутый прозрачным полиэтиленом велосипед Господень. Генератор фирмы «Коулман», размещенный на носу каноэ, частично загораживал гребцу обзор, зато уравновешивал священные реликвии.
Джимми-Джо Билли-Боб двигался на север, мимо решетчатых обломков Рокфеллеровского центра, мимо покореженного шпиля собора Святого Патрика. В этой части Внешнего залива высились многочисленные обитаемые башни; наверху, на оплетенных вьюнком ржавых руинах, мерцали сотни огоньков. Но они брата не интересовали, ему нужно было дальше на север – к дому номер 666 по Пятой авеню.
Здание до сих пор не рухнуло, во всяком случае, уцелели первые тридцать пять этажей, двадцать восемь – над уровнем моря. Медленно-медленно каноэ подплыло к основанию башни. Брат встал, осторожно балансируя, перевесил за спину свой «Хеклер-унд-Кох-HK 91» – полуавтоматическую штурмовую винтовку Христианского общества по выживанию – и поднял руки. В провалах среди остатков громадных стекол притаились темные фигуры. Заплакал ребенок, кто-то на него зашикал.
– Я несу благую весть о воскресении Христовом! – Громкий голос Джимми-Джо Билли-Боба эхом разносился над водой. – Благую весть о грядущем спасении от горестей и скорби!
Повисла напряженная тишина, а потом кто-то крикнул:
– Кого ты ищешь?
– Самый старший клан. Клан с самым сильным тотемом, я принесу ему свои дары и Слово Божие, Слово Истинной Церкви, Церкви милосердного Христа.
Снова эхо, и опять тишина. Откуда-то сверху послышался женский голос:
– Это наш клан, клан Красного Петуха. Добро пожаловать, странник. Знай же, нам уже ведомо Слово Божие. Будь с нами, раздели наш огонь, мы готовимся к священному празднику.
Джимми-Джо Билли-Боб кивнул и привязал каноэ к ржавой арматуре. Святой Дух еще не говорил с ним. Брат еще не знал, как именно откроется священный путь. Одно он знал точно: через двое суток эти люди будут поклоняться ему или же возненавидят и постараются убить. Ни того ни другого он не допустит.
Весь следующий день они поднимали на крышу его дар – Священную тарелку. На лестничных клетках было слишком тесно, а в лифтовых шахтах болтались многочисленные веревочные лестницы, канаты, шкивы, лианы. Брат руководил сооружением системы блоков, необходимой для того, чтобы поднять Тарелку на двести пятьдесят футов. Даже ловкие обитатели башни, члены клана Красного Петуха, опасались забираться по лестничным пролетам выше обитаемого двадцать пятого этажа.
– Нужно расчистить путь, разобрать завалы на ступеньках, – настаивал брат. – Как только Пресвятой транслятор донесет вам Слово Божие, придется постоянно сюда подниматься. Не только мне или вам, но и другим кланам из Торговой лиги Внешнего залива. Нужно разобрать мусор, чтобы смогли пройти и самые юные, и самые старые.
Старая сморщенная Маккарти, глава клана Красного Петуха, в ответ на это только пожала плечами и отрядила группу женщин разгребать завалы. Мужчины в это время тащили Тарелку наверх.
К тому времени, когда закат окрасил небо в кроваво-красный цвет, все было готово. В самой высокой точке крыши надежно закрепили Священную тарелку. Брат со всем доступным ему умением при помощи заржавленного секстанта направил ухо Господне. Под тарелкой поставили пластиковый алтарь, протянули кабели – вниз, в общую комнату клана на двадцать пятом этаже, где разместили генератор; во время утренних служб сильнейшие охотники по очереди будут крутить педали велосипеда Господня.
Брат как раз убирал пластиковые ведра, когда кто-то подергал его за куртку. Пятилетняя малышка Тара с личиком маленького эльфа спросила:
– Уже почти стемнело, ты пойдешь к елке, будешь открывать подарки?
– Да. – Брат Джимми-Джо Билли-Боб посмотрел на вытатуированный у нее на руке красный знак Петуха. – Я буду проповедовать.
Стены огромной комнаты почернели от копоти костров, истлевшее ковровое покрытие устилали камышовые циновки. Вокруг Святого кинескопа и маленькой алюминиевой елки возле очага собрались семнадцать членов клана Красного Петуха. Горели свечи. Верхушку елки украшала детская бумажная звезда. Брат посмотрел на кучку бесформенных подарков и закрыл глаза.
Старая Маккарти откашлялась. В мерцании свечей татуировка петуха у нее на лбу казалась еще краснее.
– Возлюбленный мой клан, в эту священную ночь, согласно нашему обычаю, мы возносим благодарственную хвалу Господу и открываем подарки, которые принес Санта. Но в этом году к нам приехал брат из Дотана, из Истинной Церкви… – Она сглотнула, словно в рот ей попало что-то горькое. – Сейчас он расскажет о празднике и прочтет нам Слово Божие.
Брат Джимми-Джо Билли-Боб вышел в центр комнаты, прислонил винтовку к столу (так, чтобы в случае чего легко было дотянуться), достал из котомки потертую Библию с логотипом ХОВ и пристроил ее на Святом кинескопе.
– Братья и сестры мои во Христе, завтра утром встанет солнце, расчистится путь, Пресвятой транслятор осветит тьму, и вы снова услышите Слово Божие и присоединитесь к Истинной Церкви милосердного Иисуса Христа. Я проделал долгое и трудное путешествие, преодолевая вражьи козни. Пятеро моих братьев во Христе погибли ради того, чтобы я смог добраться сюда.
Джимми-Джо замолк и поглядел на слушателей. Хмурилась старая Маккарти, некоторые мужчины смотрели с интересом, некоторые – с безразличием, на лицах многих женщин и детей застыл почти благоговейный страх.
– Скорбные времена пришли, долго жили мы под их тяжким гнетом. Но как Спаситель говорил с миром через восьмерых своих евангелистов, так и через это Богом избранное место Слово Истины донесется до всех земель.
Он снова замолчал и снова оглядел освещенные пламенем лица. Кое-кто из детей смотрел на подарки.
– Слушайте же, ибо написано. – Брат открыл Библию. – Откровение, глава тринадцатая, стихи шестнадцатый и семнадцатый: «И он сделает то, что всем, малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам, положено будет начертание на правую руку их или на чело их и что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его шестьсот шестьдесят шесть».
На слове «начертание» Джимми-Джо Билли-Боб делал особый акцент. В толпе поднялось легкое волнение. Брат перевернул страницу и продолжил, не заглядывая в книгу, поскольку знал текст наизусть.
– Откровение, глава четырнадцатая: «Кто поклоняется зверю и образу его и принимает начертание на чело свое или на руку свою, тот будет пить вино ярости Божией, вино цельное, приготовленное в чаше гнева Его, и будет мучим в огне и сере пред святыми Ангелами и пред Агнцем; и дым мучения их будет восходить во веки веков, и не будут иметь покоя ни днем ни ночью поклоняющиеся зверю и образу его и принимающие начертание имени его». – Джимми-Джо закрыл глаза и улыбнулся. – Я прочту вам еще из Евангелия от Иоанна, глава третья, стихи шестнадцатый и семнадцатый: «Не хочу смерти грешника, но чтобы грешник обратился от пути своего и жив был. Веруйте в Господа нашего Иисуса Христа и спасетесь». – Брат открыл глаза. – Аминь.
– Аминь, – откликнулась Маккарти. – Давайте посмотрим, что нынче принес нам Санта.
Снова послышались смех и разговоры. Клан собрался вокруг елки. К брату Джимми-Джо прижалась маленькая Тара.
– Боюсь, тебе не достанется подарка. – Малышка чуть не плакала. – Санта принес их во второе воскресенье Рождественского поста. Он, наверное, не знал, что ты придешь.
– Не важно. И елка, и подарки – это языческие обычаи. Не существует никакого Санта-Клауса.
Тара вытаращилась на него, и тут встрял ее девятилетний брат Шон:
– Он прав, Тара. Подарки принесли охотники вместе с дядей Лу еще в ноябре, когда ходили на склады. А потом спрятали на двадцать седьмом этаже. Я все видел.
– Санта подарил мне эту куклу, – едва слышно ответила Тара. – Он иногда возвращается в канун Рождества и приносит консервированные фрукты. Наверное, он и тебе что-нибудь принесет, если вернется. Можешь пока поиграть с моей куклой, если хочешь.
Брат Джимми-Джо Билли-Боб покачал головой.
– Глядите! – закричал Шон. – Там и правда еще один подарок! – Мальчишка залез под ель и вытащил обернутую голубой бумагой коробку. – А спорим, я знаю, откуда здесь это. В прошлом месяце умер дядя Генри, и его подарок просто забыли убрать.
Джимми-Джо хотел уже было положить подарок обратно, но тут с ним заговорил Святой Дух, и брат весь затрясся. Люди в комнате притихли и молча наблюдали за происходящим. Наконец преподобный успокоился, разорвал бумагу, достал из коробки длинные кожаные ножны и обнажил сверкающее лезвие.
– Ух ты! – выдохнул Шон, выхватил пожелтевшую листовку и громко прочитал: – «Поздравляем, вы стали счастливым обладателем ножа для выживания LINAL M-20 от Христианского общества по выживанию. Каждый LINAL M-20 – это двенадцать дюймов превосходной стали, идеально сба… сбалан… сбалансированных, так что нож как будто является продолжением вашей руки. Лезвие изготовлено из четыреста двадцатой нер… нержавеющей стали, легко разрубает дерево и кости. В рукоять вашего LINAL M-20 вмонтирован сверхточный гидрокомпас RX-360. Компас откручивается, под ним вы найдете полный неприкосновенный аварийный запас: спички в водонепроницаемой оболочке, полдюжины рыболовных крючков, грузила, нейлоновую леску, набор швейных игл, восемнадцатидюймовую канатную пилу, способную распилить небольшое дерево, и, конечно же, миниатюрный экземпляр Библии от Христианского общества по выживанию».
Мальчишка снова восхищенно вздохнул и покачал головой. Старая Маккарти тоже покачала головой и вопросительно оглянулась на Лу.
– Не припомню, чтобы мы выносили такое со склада, – раздраженно сказала она.
Старший охотник пожал плечами и ничего не ответил.
Джимми-Джо Билли-Боб убрал лезвие в ножны, а ножны повесил на пояс. Голос Святого Духа в его голове шептал все тише. Брат улыбнулся толпе и тихо проговорил:
– А сейчас я отправлюсь на крышу, подготовлю путь. Утром мы соберемся там и услышим Слово Божие.
Он повернулся к выходу, но тут Тара робко подергала его за штанину:
– А ты придешь подоткнуть нам одеяло?
Брат Джимми-Джо оглянулся на Риту, мать девочки. Женщина взяла детей за руки и смущенно кивнула. Все вместе они направились в темный коридор.
Когда-то на этом этаже располагалась издательская компания, и в спальне Тары и Шона раньше был небольшой книжный склад. Дети залезли в кучи ветоши и тряпья, заменявшие им постель, а брат Джимми-Джо тем временем оглядывал полки. На корешках гниющих книг красовалась маленькая эмблема – красный петух.
Рита поцеловала детей и пожелала им доброй ночи.
– Ты всю ночь будешь сидеть на крыше? – спросила Тара, прижимая к себе новую тряпичную куклу.
– Да. – Джимми-Джо вернулся в комнату.
– Тогда ты увидишь Санту и его оленей!
Брат открыл было рот, чтобы ответить, но передумал. Потом улыбнулся:
– Да, думаю, увижу.
– Но ты же сказал… – начал Шон.
– Любой, кто поднимется сегодня на крышу, увидит Санта-Клауса и его оленей, – сурово оборвал его Джимми-Джо Билли-Боб.
– А теперь помолимся, – вмешалась Рита.
Тара кивнула и склонила голову, глаза у нее блестели.
– Боженька, благослови маму, и всех нас, и призраков папочки и дяди Генри.
– Аминь, – подытожил Шон.
– Нет, есть другая молитва, – сказал Джимми-Джо.
– Какая? – хором спросили дети.
– Марк, Матфей, Иоанн, Лука, защити нас на века. – Дети повторили стишок, и он продолжил: – Джим и Тэмми, Дженис, Пол, демонов гоните вон.
Дети повторили, и Тара спросила:
– А ты правда увидишь Санту?
– Да. Спокойной вам ночи.
Джимми-Джо навестил членов клана, перед тем как отправиться на крышу. Около елки перешептывались несколько человек, слушая старую Маккарти, но, заметив пристальный взгляд брата, охотники быстро разбрелись по своим кроватям. Глава клана поднялась, с минуту они с Джимми-Джо всматривались друг в друга, а потом женщина тоже опустила голову и, шаркая, побрела прочь – всего-навсего усталая старуха.
На крыше брат встал на колени перед алтарем и несколько минут громко молился. Наконец он поднялся и снял с себя одежду. Было очень холодно. Изгиб Священной тарелки и обнаженное тело белели в лунном свете. Джимми-Джо достал пластиковые ведра и установил их вокруг алтаря, потом вынул клинок из ножен, поднял его, поймал лезвием лунный луч и взял нож в зубы.
Джимми-Джо неслышно прокрался к лестничному пролету, затаился среди теней и опустился на колени. Маленькие камешки царапали голые ноги, сталь холодила губы. Потом все чувства и ощущения отступили, осталось только нарастающее возбуждение.
Ждать пришлось недолго. На лестнице послышались легкие шаги, из темноты выступила неясная фигура, и тихий голосок прошептал:
– Брат Джимми-Джо?
«Значит, не старуха, – подумал брат. – Так тому и быть».
– Брат Джимми-Джо? – Малышка подошла к алтарю, и лунный луч осветил тряпичную куклу.
– Санта?
Билли-Боб прочитал про себя молитву, вытащил изо рта нож и неслышно двинулся вперед. Грядущий день надлежало отпраздновать.
Примечательно, что тонкие проницаемые границы между научной фантастикой и ужасами, между жанровой литературой и так называемым мейнстримом пересекают лишь немногие писатели. Точнее говоря, крайне любопытно, что очень немногие из тех, кто пересекает эти границы, впоследствии возвращаются обратно.
Отчасти причина заключается в значительной психологической разнице: одно дело – измышлять мрачные ужасы, и совсем другое – конструировать рациональную научную фантастику; одно дело – порхать в легком жанре, и совсем другое – когда тебя сковывает по рукам и ногам гравитация «серьезной» литературы. Писать то и другое – действительно сложно, поскольку для этого требуется довольно болезненное душевное напряжение: надо, чтобы одно полушарие мозга взяло верх над другим и пинками заставило его подчиняться. Возможно, именно поэтому, что бы там кто ни думал, одни и те же читатели редко отдают предпочтение научной фантастике и ужасам, жанровой литературе и литературе, типичной для журнала «Нью-Йоркер».
Как бы то ни было, обидно, что многие писатели сковывают себя рамками одного жанра – иногда в силу ограниченности таланта или специфики интересов, но гораздо чаще из коммерческих соображений или просто-напросто потому, что именно в этой области они однажды добились успеха.
Конечно же, существуют весьма любопытные исключения. Джордж Р. Мартин легко меняет жанры и обманывает ожидания, редко повторяется и всегда умеет удивить. Дин Кунц стал звездой в научной фантастике и покинул ее – быть может, почувствовал, что ему судьбой предназначено стать сверхновой где-нибудь еще. Эдвард Брайант несколько лет назад взял в НФ отпуск и с тех самых пор пишет первоклассные ужасы. Курт Воннегут и Урсула Ле Гуин, «выпускники» НФ, получили признание в мейнстриме (отдадим Воннегуту должное – он хотя бы честен и открыто признается: время от времени, когда одолевает тоска по прошлому, он открывает нижний ящик стола, где лежат его старые НФ-опусы, и мочится на них). Дорис Лессинг и Маргарет Этвуд (и не только они) создали самые значительные свои романы именно в жанре НФ, но при этом отказываются признавать себя фантастами. Ни одна из достопочтенных дам вроде бы не писает в ящик письменного стола, но, всучи им кто «Хьюго» или «Небьюлу», вполне вероятно, такое желание и появится.
Харлан Эллисон устроил революцию в нескольких жанрах, но никогда не заявлял о своей принадлежности к какому-либо из них. Мы все слышали истории о том, как миллионный по счету репортер, ведущий или критик выпытывает у несчастного Эллисона, что же поставить после слова «автор»? Автор НФ? Автор фэнтези? Автор ужасов?
– А сказать просто «автор» вы не можете? – ласково, как кобра, шипит в ответ Харлан.
Ну да, не могут – в маленьких, хиленьких, но аккуратных умишках некоторых полуграмотных стоят маленькие аккуратные коробочки, и, как ни бейся, в газетной статье непременно напишут (или скажут по радио, или покажут по телевидению) что-нибудь вроде: «Этот НФ-чувак говорит, что его НФ-роман – это не НФ».
А дальше, на следующем же конвенте (ах, простите, их нынче принято называть «кон»), кто-нибудь непременно выйдет к микрофону и крикнет: «Почему вы всегда говорите в интервью и всем вокруг, что вы не просто НФ-автор? Я читаю научную фантастику (или ужасы, или фэнтези, или… сами вставьте нужное) и горжусь этим!»
Зрители рычат от негодования, в воздухе пахнет скорой и справедливой расправой. Представьте себе: вы чернокожий, которого на собрании афроамериканской партии «Черных пантер» уличили в симпатии к белым; или вы еврей в варшавском гетто, оказавшийся пособником нацистов (вы им железнодорожное расписание подправляли); или еще того хуже – вы фанат группы «Grateful Dead», у которого во время концерта в наушниках играет Моцарт.
Иными словами, вы пришли на конвент (простите, кон), который парень с микрофоном считает своим.
Как же ему объяснить, что писатель вынужден мириться с тысячами разных ограничений, постоянно сужающими его горизонты? Агентам надо, чтобы тебя покупали, и они рвут на себе волосы, потому что ты упорно обгоняешь своих читателей. Издателям надо сделать из тебя продукт. Редакторам надо, чтобы ты, бога ради, хоть раз хоть чему-то соответствовал. Книжным магазинам надо тебя продать, и они жалуются: твои книги смотрятся на полке нелепо – последний НФ-роман рядом с романом, получившим Всемирную премию фэнтези (а вообще-то, он про Калькутту и вовсе не фэнтези), а дальше – другой НФ-роман, а дальше – толстый роман в жанре ужасов (а это что – разве ужасы? На обложке ни крови, ни голограмм, ни детей с демонически горящими глазами…), а дальше… да, дальше!.. выходит новая книга… это… это… Господи Исусе, да это вообще мейнстрим!
Как же объяснить, что любое определение после слова «автор» – это еще один гвоздь в крышку гроба твоих надежд – надежд написать о том, что для тебя важно?
Вот и смотришь на парня с микрофоном, вглядываешься в лица насупившихся издателей, сбрасываешь звонок редактора и думаешь: «Я все объясню. Я объясню им, что быть писателем – замечательно именно потому, что можно свободно исследовать все жанры, можно наслаждаться… и в то же время со всей силой своего дарования придавать форму тем образам, которые посылает муза. Посылать эти образы другим, не думая о том, будут тебя читать или нет. Я объясню, как зарождается желание написать хорошую книгу, – и не важно, сможет ли иллюстратор подобрать подходящую картинку на обложку. Я объясню, как страшно браться за что-то новое, когда директор местного книжного запихал твой последний роман на полку с брошюрами по оккультизму, а потом попросил… нет, потребовал у поставщика никогда больше не присылать ему книг этого шизофреника. Я все объясню. Я смогу втолковать каждому читателю, каждому агрессивному шовинисту от научной фантастики, каждому фанату ужасов, каждому нью-йоркскому критику-воображале, каждому читателишке „серьезной литературы“, что такое быть настоящим писателем!»
А потом опять смотришь на парня с микрофоном и думаешь: «Да пошло оно…» – и говоришь: «Следующий роман я напишу в жанре научной фантастики».
Следующий рассказ как раз в жанре научной фантастики. Я писал его с наслаждением и с наслаждением вернулся в ту же реальность, когда позже использовал «Вспоминая Сири» в качестве основы для романов «Гиперион» и «Падение Гипериона».
А кристаллом-затравкой для рассказа, в свою очередь, послужила вот такая идея (она пришла ко мне однажды ночью, в полудреме): «Что, если бы Ромео и Джульетта не умерли?»
Ну, помните – Ромео и Джульетта? Тот писака навалял, автор НФ/фэнтези/ужасов? В свободное время он еще кропал ситкомы и исторические мыльные оперы?
Отслеживайте аллюзии. И иллюзии.
Я поднимаюсь по крутому склону к гробнице Сири. Сегодня острова возвращаются в неглубокие моря Экваториального архипелага. Прекрасный день, но как же я его за это ненавижу. Безмятежное голубое небо, совсем как в сказках про океаны Старой Земли; пятнистые ультрамариновые отмели в лучах солнца; теплый ветерок ерошит высокую красно-коричневую траву на холме.
Лучше бы было темно и тоскливо. Лучше бы низкие облака и серый сумрак. Лучше бы густой туман – такой каплями оседает на мачтах кораблей в Порто-Ново, когда из спячки пробуждается рог на маяке. Лучше бы морской самум – такие приходят с холодного юга и гонят вперед плавучие острова и пастырей-дельфинов, заставляют их искать убежища в наших атоллах и прибрежных скалах.
Что угодно, только не этот теплый весенний день, когда солнце медленно ползет по сводчатому синему небосводу и хочется бегать, прыгать и валяться в траве, как тогда, когда мы впервые пришли сюда вместе с Сири.
Сюда, на это самое место. Останавливаюсь и оглядываюсь вокруг. С юга налетают порывы соленого ветра, и щучья трава пригибается, напоминая мех на спине у огромного неведомого зверя. Прикрываю глаза рукой и всматриваюсь в горизонт – пусто. Вдалеке, за лавовым рифом, море вспенивается, взлетают ввысь беспокойные волны.
– Сири, – неожиданно для самого себя шепчу я. В сотне метров ниже по склону толпа замирает, все смотрят на меня и переводят дыхание после долгой ходьбы. Траурная процессия растянулась почти на километр – ее хвост заканчивается где-то среди белых городских строений. Во главе шествия мой младший сын – отсюда хорошо видно поседевшую лысеющую макушку и голубые с золотом одежды Гегемонии. Нужно бы его подождать, но он и другие престарелые члены совета шагают слишком медленно, им не угнаться за мной – ведь я молод, проворен, жизнь на корабле закалила меня. Существуют правила этикета: мне следует идти рядом с сыном, с моей внучкой Лирой и другими знатными дамами.
Черт с ним, с этикетом. Черт с ними со всеми.
Поворачиваюсь и взбегаю на холм. Хлопковая рубашка намокла от пота, но я добрался до изогнутой вершины. Отсюда видно гробницу.
Гробницу Сири.
Останавливаюсь. На солнце тепло, но от ветра меня пробирает дрожь. Ярко сияет безмолвный мавзолей из белоснежного камня. Рядом с запечатанным входом волнуется высокая трава. Вдоль узкой дорожки выстроились шесты из черного дерева, а на них трепещут праздничные флаги.
Я нерешительно обхожу гробницу и замираю возле крутого скального обрыва. Трава здесь примята и вытоптана: виноваты любители пикников, – хотя это и мавзолей, они частенько расстилают здесь свои покрывала. Даже несколько кострищ сложили из безупречно круглых белоснежных камешков, которые натаскали с обочины дорожки.
Не могу сдержать улыбку. Как же хорошо знаком мне этот вид: дугой изгибается природный волнолом внешней гавани, белеют низенькие строения Порто-Ново, качаются на волнах разноцветные катамараны. По галечному пляжу рядом со зданием Городского собрания идет юная девушка в белой юбке, приближаясь к воде. На мгновение мне кажется – это Сири, и сердце начинает учащенно биться. Я едва не вскидываю руку в ответ на ее приветствие, только вот девушка меня не приветствует. Маленькая фигурка безмолвно поворачивает в сторону лодочного сарая и исчезает среди теней.
Вдалеке в небе То́мов ястреб описывает широкие круги над лагуной, поднимается с теплыми восходящими потоками. У птицы инфракрасное зрение, она всматривается в плавучие рощи голубых морских водорослей, выискивает тюленей и сомиков.
Глупая природа, думаю я и усаживаюсь в мягкую траву. Глупая и бесчувственная – зачем устроила сегодня такой прекрасный солнечный день, зачем забросила в небеса хищную птицу, ведь ястребу никого не удастся поймать: город разрастается, и в грязных прибрежных водах больше никто не живет.
Я помню другого Томова ястреба – видел его в ту первую ночь, когда мы пришли сюда вместе с Сири. Лунный свет играл на широких крыльях, странный, душераздирающий птичий крик эхом отражался от скал, пронзал темноту и ночной воздух над тускло освещенной газовыми фонарями деревней.
Сири было шестнадцать… нет, даже меньше… Лунное сияние окутывало и ее, окрашивало нежную кожу молочно-белым светом, прорисовывало тени под плавными полукружиями грудей. Мы виновато оглянулись, услышав птичий крик, и Сири сказала:
– Нас оглушил не жаворонка голос, а пенье соловья.
– Что?
Мне было девятнадцать, а ей не исполнилось и шестнадцати. Но Сири знала неторопливую радость чтения книг, знала, как разыгрываются театральные представления при свете звезд. Я же знал только звезды.
– Не бойся, юный корабельщик, – прошептала она и притянула меня к себе. – Томов ястреб на охоте, только и всего. Глупая старая птица. Иди сюда, корабельщик. Иди сюда, Марин.
В тот момент над горизонтом появился «Лос-Анджелес» и, словно искра на ветру, поплыл на запад по усеянному странными созвездиями небу Мауи Заветной – мира, в котором жила Сири. Я улегся подле нее и стал рассказывать, как и почему движется сверхзвуковой спин-звездолет, который сиял отраженным солнечным светом в ночной темноте над нами. Мои руки скользили по ее бархатистой нежной коже, опускались все ниже, под пальцами словно пробегали искры. Она учащенно дышала мне в плечо. Я поцеловал изгиб шеи, зарылся лицом в растрепанные благоухающие волосы.
– Сири, – снова повторяю я, на этот раз вполне осознанно.
Внизу, под холмом, под призрачным белым мавзолеем, переминается с ноги на ногу толпа. Им надоело ждать. Они хотят, чтобы я распечатал вход, вошел и скорбел один в холодной безмолвной пустоте, которая поглотила живую и теплую Сири. Они хотят, чтобы я попрощался с усопшей, и тогда можно будет приступить к церемониям и ритуалам, наконец открыть портал для нуль-транспортировки, стать частью Великой Сети, присоединиться к Гегемонии.
Черт с ним, с порталом. Черт с ними со всеми.
Срываю стебелек травы, высасываю сладкую сердцевину и вглядываюсь в горизонт: где же плавучие острова? Тени не спешат укорачиваться, ярко светит утреннее солнце. День только начался. Буду сидеть здесь и вспоминать.
Я буду вспоминать Сири.
Сири была… кем?.. думаю, когда я увидел ее в первый раз, она была птицей. Лицо скрывала маска из ярких перьев. Она сняла ее и присоединилась к цветочной кадрили, свет факелов заиграл на золотисто-рыжих волосах. Девушка раскраснелась, ее щеки ярко пламенели. В здании Городского собрания было много народу, но я разглядел ее даже в толпе: невероятно зеленые глаза, оттененные по-летнему яркими волосами и румянцем. Конечно же, праздничная ночь. Дул резкий морской бриз, плясало пламя факелов, сыпались искры, на волноломе флейтисты играли проплывавшим мимо островам, но музыку заглушали звуки прибоя и хлопавшие на ветру флаги. Сири было почти шестнадцать, и ее красота затмевала свет факелов на оживленной шумной площади. Я протолкался сквозь ряды танцующих к ней поближе.
Для меня все произошло пять лет назад. Для нас минуло больше шестидесяти пяти лет. А кажется, это было только вчера.
Да, рассказ выходит не очень-то связный.
С чего мне начать?
– Парень, как насчет найти кого-нибудь перепихнуться?
Приземистый Майк Ошо с пухлым личиком – точь-в-точь остроумная карикатура на Будду – был тогда для меня богом. Мы все были богами: не бессмертные, но уж точно долгожители; не святые, но уж точно при деньгах. Нас выбрала Гегемония, мы стали членами команды одного из драгоценных квантовых спин-звездолетов, – конечно, мы все считали себя богами. Вот только Майк, замечательный, подвижный, насмешливый Майк, был чуть старше юного Марина Аспика – и чуть выше рангом в корабельном пантеоне.
– Ну да, никого мы здесь не найдем.
Мы отмывались после двенадцатичасовой смены. Точка сингулярности располагалась в 163 тысячах километрах от Мауи Заветной, и нам приходилось возить туда-сюда рабочих, занятых на строительстве портала; работенка не столь почетная, как четырехмесячный скачок из пространства Гегемонии. Во время полета мы были старшими специалистами – сорок девять первоклассных звездолетчиков против целого стада из двухсот перепуганных пассажиров. Теперь пассажиры нацепили тяжелые скафандры и приступили к работе (они бились над установкой громоздкой экранирующей сферы), а наша роль свелась к доблестному вождению автобуса.
– Никого мы здесь не найдем, – повторил я. – Разве что эти жуки наземные построили бордель на том карантинном острове, который сдают нам в аренду.
– Не-а, не построили, – ухмыльнулся Майк.
Нам с ним скоро полагалось три дня отпуска. Мы уже прослушали инструктаж капитана Сингха, к тому же товарищи по команде успели нажаловаться: свое время на планете нам предстояло провести на управляемом Гегемонией крохотном островке – семь миль в длину, четыре в ширину. Это был даже не один из плавучих островов, о которых мы столько слышали, а просто кусок вулканической лавы неподалеку от экватора. Мы могли рассчитывать на нормальную гравитацию, чистый, нефильтрованный воздух и, возможно, натуральную пищу. А также на то, что все контакты с колонистами Мауи Заветной сведутся к покупке сувениров в магазине беспошлинной торговли. Да и там, скорее всего, продавцами работают торговцы Гегемонии. Многие звездолетчики решили вообще не спускаться и провести свой отпуск на борту «Лос-Анджелеса».
– Так как нам найти, с кем перепихнуться, Майк? Пока портал не запустили, мы не можем общаться с колонистами. А это будет через шестьдесят лет по местному времени. Или ты про старушку Мэг из бортового компьютера?
– Держись меня, парень. Главное – захотеть, тогда все получится.
И я держался Майка. В спускавшемся челноке нас было только пятеро. Падение с орбиты в атмосферу меня всегда завораживало. Особенно если новый мир так напоминал Старую Землю, а Мауи Заветная ее очень напоминала. Сначала бело-голубой шарик планеты, потом постепенно обозначились низ и верх, под нами раскинулись моря, челнок вошел в атмосферу, приблизился к границе света и тени. Мы плавно скользили вниз в три раза быстрее шума собственных двигателей.
Мы были богами. Но даже боги время от времени должны спускаться на землю из поднебесья.
Тело Сири всегда меня восхищало. Тогда, на архипелаге, мы провели три недели в огромном качающемся древесном доме, под вздувшимися древесными парусами, в сопровождении пастырей-дельфинов. Волшебные тропические закаты по вечерам, звездный полог ночью – а когда мы просыпались, внизу, в море, повторяя небесный рисунок, переливались тысячи мерцающих вихрей. И все же лучше всего я помню тело Сири. В первые несколько дней она не надевала раздельный купальник – не знаю почему; может быть, стеснялась после стольких лет разлуки. Поэтому грудь и низ живота остались белыми, так и не успели загореть до моего отъезда.
Помню наш первый раз. Треугольные пятна лунного света, мы лежим в мягкой траве на холме над Порто-Ново. Травяной стебель оставил зацепку на ее шелковых трусиках. Сири была тогда по-детски скромной, слегка колебалась, словно отдавала что-то раньше срока. А еще гордой. Такой же гордой, как и позднее, когда усмиряла разъяренную толпу сепаратистов на ступенях консульства Гегемонии в Южном Терне. В итоге они устыдились и разошлись по домам.
Помню свой пятый спуск на планету, наше четвертое Воссоединение. Тогда она плакала – нечасто мне доводилось это видеть. Мудрая, знаменитая, почти что королева. Ее четырежды избирали в Альтинг, совет Гегемонии обращался к ней за рекомендациями. Независимость окутывала ее, как королевская мантия, гордость горела в ней ярко как никогда. Но когда мы остались одни в каменном особняке к югу от Февароны, она первая отвернулась от меня. Я не находил себе места, меня пугала эта могущественная незнакомка – а Сири с прямой спиной и гордым взглядом отвернулась к стене и проговорила сквозь слезы: «Уходи. Марин, уходи. Не хочу, чтобы ты меня видел. Я превратилась в старую каргу, слабую и немощную. Уходи!»
Должен признать, я был тогда груб с ней. С силой, удивившей меня самого, я схватил Сири левой рукой за запястья, одним движением разорвал шелковое платье сверху донизу. Я целовал ее плечи, шею, следы растяжек на упругом животе, шрам на левом бедре, оставшийся после крушения воздушного глиссера лет сорок назад. Целовал седеющие волосы, морщинки на когда-то гладких щеках. Целовал плачущие глаза.
– Господи Исусе, Майк, это же противозаконно, как пить дать.
Мой друг достал из рюкзака соколиный ковер. Остров 241 (именно так романтичные торговцы Гегемонии окрестили пустынный вулканический прыщ, на котором мы отбывали свой отпуск) располагался почти в пятидесяти километрах от старейшего поселения колонистов, но с таким же успехом мог бы располагаться и в пятидесяти световых годах. Ни один местный корабль не имел права к нему приставать, пока там находился кто-нибудь из экипажа «Лос-Анджелеса» или строителей портала. У жителей Мауи Заветной сохранилось несколько действующих древних глиссеров, но подписанный обеими сторонами договор исключал перелеты с острова и на остров. Для нас, звездолетчиков, там не было почти ничего интересного: общежитие, пляж да магазин беспошлинной торговли. Когда-нибудь «Лос-Анджелес» доставит в систему последние компоненты, портал запустят, и власти Гегемонии превратят остров 241 в туристический и торговый центр. Пока же гостей встречали необработанный кусок вулканической земли, приемник для челноков, новостройки из местного белого камня и скучающий персонал. Майк получил для нас двоих разрешение отправиться в пеший поход по скалам в самую отдаленную часть острова.
– Господи прости, не хочу я ни в какой поход. Лучше бы остался на корабле и подключился к симулятору.
– Замолкни и дуй за мной, – ответил Майк.
И, как младший член пантеона, я замолк и подчинился старому и мудрому божеству. Два часа мы карабкались на крутые склоны, пробирались сквозь заросли корявых деревьев, обдирались о ветки и наконец вышли на лавовый гребень. В нескольких сотнях метров внизу бились морские волны. Остров располагался возле экватора, и на планете преобладал тропический климат, но на этом скальном карнизе завывал ветер, и я стучал зубами от холода. На западе заходящее солнце мутным красным пятном просвечивало сквозь темные тучи. Нет уж, оставаться под открытым небом ночью у меня не было никакого желания.
– Ну же, – сказал я, – давай укроемся от ветра и разожжем костер. Это еще надо будет умудриться на этих скалах палатку поставить.
Майк уселся на землю и прикурил косячок.
– Парень, проверь свой рюкзак.
Я колебался. Он говорил ровным, спокойным голосом – но именно таким голосом обычно и разговаривают за секунду до того, как тебе на голову выливается ведро воды или откалывается какая-нибудь похожая шутка. Присев на корточки, я принялся копаться в нейлоновом рюкзаке. Пусто – только куча старых пенолитовых упаковочных кубиков. А еще костюм арлекина, маска и туфли с бубенчиками.
– Ты что… а это… Ты что, совсем спятил? – только и смог пролепетать я.
Стремительно темнело. Шторм приближался: может быть, обойдет стороной, а может, и нет. Внизу голодным зверем ярился прибой. Если бы я только знал дорогу назад, я, наверное, скинул бы Майка Ошо вниз – на корм рыбам.
– А теперь погляди, что в моем.
Майк вытряхнул из своего рюкзака пенолитовую шелуху, а потом вытащил драгоценности (похожие вручную изготавливают на Возрождении), инерционный компас, лазерное перо (интересно, а служба корабельной безопасности подобное оружие разрешает?), еще один костюм арлекина (побольше моего) и соколиный ковер.
– Господи Исусе, Майк, – я провел рукой по изысканным тканым узорам, – это же противозаконно, как пить дать.
– Ты видишь где-нибудь таможенников? – ухмыльнулся Ошо. – А у местных вряд ли существуют какие-то законы на этот счет.
– Да, но… – Я замолчал и развернул ковер. Чуть меньше метра в ширину, около двух метров в длину. Ткань выцвела, но левитационные нити сияли свежевычищенной медью. – Где ты его достал? Он все еще на ходу?
– На Саде. – Майк запихивал мой костюм и остальные вещи в свой рюкзак. – И да – на ходу.
Первый соколиный ковер вручную изготовил для своей прелестной юной племянницы старик Владимир Шолохов, эмигрант со Старой Земли, разработчик электромагнитных систем и профессиональный лепидоптеролог. Это случилось более ста лет назад, на Новой Земле. По легенде, племянница с насмешками отвергла подарок, но игрушка стала впоследствии невероятно популярной – правда, не у детей, а у вполне взрослых богатеев. А потом ковры запретили почти во всех мирах Гегемонии: напрасная трата моноволокна, к тому же летать на них было довольно опасно, а в контролируемом воздушном пространстве так и вовсе почти невозможно. Соколиные ковры превратились в диковинку, их хранили в музеях, рассказывали про них сказки детям, и, возможно, на них летали в каких-нибудь отдаленных колониях.
– Сколько же ты за него выложил? Небось целое состояние.
– Тридцать марок. – Майк уселся на ковер. – Один старый торговец на карвнальском рынке продал: думал – бесполезная вещь. Действительно бесполезная… для него. Притащил на корабль, зарядил, перепрограммировал инерционные чипы и – вуаля!
Ошо погладил замысловатый узор, и ковер приподнялся над скалой.
– Ну ладно… – Я с сомнением глядел на друга. – Но что, если…
– Никаких «если». – Майк нетерпеливо похлопал по ковру позади себя. – Он полностью заряжен. Я знаю, как им управлять. Давай уже – залезай или оставайся. Нужно лететь, пока шторм сюда не добрался.
– Но я не…
– Давай, Марин. Решайся быстрее. Мне некогда.
Я колебался еще пару секунд. Если нас поймают за пределами острова – обоих выкинут с корабля. А корабль был моей жизнью. Стал ею, когда я подписал контракт на восемь полетов в Мауи Заветную и обратно. От цивилизации нас отделяло двести световых лет, или пять с половиной лет квантового скачка. Если даже нас отвезут обратно в пространство Гегемонии, путешествие обойдется в одиннадцать лет – одиннадцать лет жизни с семьей и друзьями. Временной долг невосполним.
Я забрался на ковер позади Майка. Он втиснул между нами рюкзак, велел держаться покрепче и легонько постучал пальцами по узору. Ковер поднялся метров на пять, ощутимо накренился влево и рванул вперед. Внизу, метрах в трехстах от нас, в сгущавшемся сумраке бушевали белопенные волны инопланетного океана. Мы набрали высоту и устремились на север – в ночь.
Решение, принятое за какие-то секунды. Именно от таких решений и зависит порой целая жизнь.
Помню, как мы с Сири разговаривали во время нашего второго Воссоединения. Тогда мы впервые побывали в особняке на побережье возле Февароны, а потом гуляли по пляжу. Алон остался в городе под присмотром Магритт. И к лучшему: мне не удалось найти с мальчиком общий язык. Серьезный взгляд зеленых глаз, странно знакомые короткие черные кудри и вздернутый нос – вот и все, что связывало его со мной… с нами… во всяком случае, мне так казалось. А еще едва заметная, почти сардоническая ухмылка – он так улыбался втихомолку, когда Сири его отчитывала. Всего десять лет, а уже такая циничная, опытная усмешка. Я хорошо ее знаю и думаю, что подобное приходит с годами, а не передается по наследству.
– Ты так мало знаешь, – говорила мне Сири.
Она брела босиком по мелкой заводи, оставшейся после прилива, иногда вытаскивала из мутной воды тонкую, закрученную спиралью раковину, осматривала, находила какой-нибудь мелкий скол и выкидывала ее обратно.
– Меня хорошо обучали.
– Да, я в этом уверена, – откликнулась Сири. – Марин, я знаю, ты многое умеешь. Но ты так мало знаешь.
Я злился и не знал, что ответить, просто брел за ней, опустив голову. Выкопал из песка белый лавовый камень и зашвырнул подальше в залив. На востоке у самого горизонта собирались дождевые облака. С какой радостью я вернулся бы обратно на корабль. Не хотел в этот раз прилетать, и, как выяснилось, правильно.
Мой третий спуск на Мауи Заветную и наше второе Воссоединение, как его окрестили поэты. Название прижилось в народе. Через пять месяцев мне исполнялся двадцать один стандартный год. А Сири три недели назад отпраздновала тридцатисемилетие.
– Я посетил такие края, где ты никогда не бывала. – Мой ответ даже мне показался лепетом обиженного ребенка.
– Да-да.
Она радостно захлопала в ладоши, и на мгновение я увидел перед собой прежнюю Сири – юную девушку, о которой мечтал во время долгого девятимесячного путешествия в Гегемонию и обратно. А потом вернулась суровая реальность: короткие волосы, дряблые мышцы на шее, выступающие вены на когда-то любимых руках.
– Ты посетил края, где я никогда не бывала, – торопливо повторила Сири. Ее голос не изменился. Почти не изменился. – Марин, любовь моя, ты видел то, что я не могу даже вообразить. И наверное, знаешь о Вселенной больше, чем я могу себе представить. Но ты знаешь так мало, любимый.
– Черт возьми, Сири, о чем ты? – Я уселся на торчавшее из воды бревно и обнял руками колени, как будто отгородившись от нее.
Она вышла из заводи и опустилась передо мной на мокрый песок, взяла мои руки в свои. Мои ладони были крупнее, массивнее и шире, но я чувствовал ее силу. Силу, которую принесли ей прожитые без меня годы.
– Чтобы что-то по-настоящему знать, любовь моя, нужно это прожить. После рождения Алона я многое поняла. Когда растишь ребенка – начинаешь острее видеть и ощущать, что на самом деле реально.
– Как это?
Сири на мгновение отвернулась, рассеянно заправила за ухо непослушную прядь. Левой рукой она по-прежнему держала мои ладони.
– Не знаю, – мягко сказала она. – Думаю, начинаешь чувствовать, что важно, а что нет. Не знаю, как объяснить. Если ты тридцать, а не, например, пятнадцать лет подряд постоянно имел дело с незнакомыми людьми, то чувствуешь себя гораздо увереннее. Знаешь заранее, что тебя ожидает, что ответят эти люди. Ты готов. Если у них нет того, что тебе нужно, ты тоже ощущаешь это, предугадываешь ответ, не задерживаешься и спокойно идешь своим путем. Просто теперь ты знаешь больше, – знаешь, что есть, а чего нет, – и можешь моментально уловить разницу. Понимаешь, Марин? Хоть чуточку понимаешь?
– Нет.
Сири кивнула и прикусила нижнюю губу. Больше она не разговаривала – потянулась вперед и поцеловала меня. Сухие губы как будто просили о чем-то. Я не отвечал на поцелуй, смотрел на небо, мне нужно было время, нужно было подумать. А потом я почувствовал ее теплый язык и закрыл глаза. Позади поднимался прилив. Сири расстегнула мою рубашку и царапнула острыми ногтями по груди – внутри нарастало теплое возбуждение. На мгновение она отстранилась, я открыл глаза и увидел, как женщина расстегивает последние пуговицы на белом платье. Грудь у нее была больше, чем я помнил, полнее; соски увеличились и потемнели. Нас обдувал холодный ветер. Я скинул белую ткань с обнаженных плеч Сири, притянул ее ближе. Мы соскользнули вниз, на теплый песок. Я все сильнее сжимал ее в объятиях. И почему это она показалась мне такой сильной? Ее кожа была соленой на вкус.
Она помогла мне руками. Короткие волосы рассыпались по обветренному дереву, по белой хлопковой ткани, по песку. Мое сердце билось сильнее прибрежных волн.
– Ты понимаешь меня, Марин? – прошептала она, и мы соединились.
– Да, – тоже шепотом ответил я.
Но я ее не понимал.
Майк держал курс на запад – к Порто-Ново. Мы летели уже около полутора часов в полнейшей темноте. Я съежился на ковре и все ждал, когда же ненадежная игрушка свернется и скинет нас обоих вниз. Первые плавучие острова показались где-то за полчаса до Порто-Ново. Хлопали на ветру древесные паруса, бесконечно длинная цепочка островов стремительно уходила от надвигавшегося шторма, покидала южные морские пастбища. На многих ярко горели фонари и разноцветные гирлянды, мерцали легкие, прозрачные покровы.
– Мы правильно летим? Ты уверен? – прокричал я.
– Да.
Майк не повернул головы. Его длинные черные волосы, развеваясь на ветру, то и дело хлестали меня по лицу. Время от времени Ошо сверялся с компасом и корректировал курс. Наверное, проще было бы просто следовать за островами. Мы пролетели еще над одним – огромным, почти полкилометра длиной. Я силился разглядеть что-нибудь, но огни там не горели, только позади в воде стелился фосфоресцирующий след. В молочно-белых волнах мелькали темные тени. Я похлопал Майка по плечу и указал вниз.
– Дельфины! – закричал он. – Именно из-за них и основали колонию, помнишь? Несколько добрячков еще во времена Хиджры хотели спасти всех морских млекопитающих со Старой Земли. Но не вышло.
Я хотел спросить еще кое о чем, но тут вдали открылся мыс гавани Порто-Ново.
Прежде мне казались яркими звезды над Мауи Заветной; я думал, что необычайно ярко сияют разноцветные огни плавучих островов. Но все это меркло в сравнении с Порто-Ново, с его пламеневшими в ночи холмами и гаванью. Это напоминало факельный звездолет – я видел однажды, как такой вспыхнул плазменной сверхновой на фоне темного газового гиганта. Город состоял из белых строений и походил на пятиярусный пчелиный улей. Из дверей и окошек лился теплый свет, снаружи горели бесчисленные факелы. Казалось, светился даже белый лавовый камень. За городом раскинулись палатки и шатры, люди готовили что-то на кострах, вверх взметались высокие огненные языки, – наверное, их зажгли, просто чтобы поприветствовать возвращавшиеся острова.
У пристаней теснились лодки; на мачтах катамаранов звякали колокольчики; пестрели сияющими гирляндами массивные плоскодонные плавучие дома – такие обычно медленно дрейфуют из порта в порт в неглубоких и спокойных экваториальных водах; виднелось даже несколько настоящих океанских яхт, изящных и по-акульи проворных. На оконечности изогнутого рифа горел маяк. Луч света пробегал по волнам и островам и возвращался назад, к пристани – к многоцветью людей и лодок.
Даже на расстоянии двух километров были хорошо слышны шум и радостный праздничный гомон. Сквозь крики и неумолчный шепот волн доносилась такая знакомая мелодия флейтовой сонаты Баха. Позже я узнал, что это музыкальное приветствие транслировали по гидрофонам в Проливах – там дельфины выпрыгивали из воды под музыку.
– Господи, Майк, как ты узнал об этом празднике?
– Подключился к главному бортовому компьютеру.
Соколиный ковер нырнул вправо, чтобы не попасть в луч маяка. Мы держались подальше от кораблей. Обогнули Порто-Ново с севера, спустились к темной продолговатой косе. Внизу на отмелях глухо бился прибой.
– Они устраивают этот праздник каждый год, но сегодня стопятидесятилетняя годовщина. Народ веселится уже три недели и будет веселиться еще две. В этом мире живет около ста тысяч колонистов, и, держу пари, Марин, половина из них сейчас тут.
Ковер сбросил скорость, снизился и приземлился на плоской, выступавшей из воды скале неподалеку от пляжа. Шторм обошел нас стороной и теперь бушевал на юге. Горизонт озаряли молнии и мерцающие огни приближавшихся островов. Над головой ярко переливались звезды, чей свет не могло затмить даже сияние Порто-Ново, укрывшегося за гребнем холма. Здесь было теплее, морской ветерок доносил аромат цветущих садов. Мы свернули соколиный ковер и быстро облачились в карнавальные костюмы. Майк сунул в карман лазерное перо и драгоценности.
– А это тебе зачем?
Ошо спрятал рюкзак и ковер под большим валуном.
– Это? – переспросил он, перебирая сделанное на Возрождении ожерелье. – Пригодится, если нужно будет просить об услуге.
– Об услуге?
– Да, об услуге. Если хочешь, чтобы прекрасная дама расщедрилась, придется что-нибудь ей предложить. Пусть обогреют бедных усталых космолетчиков. Парень, ты же хотел перепихнуться.
– А, – откликнулся я, натягивая маску и прилаживая шутовской колпак. Колокольчики тихо позвякивали в темноте.
– Пошли, а то все пропустим.
Я кивнул и отправился следом за ним. Под звон бубенцов мы пробирались по камням, сквозь заросли кустарника, к манящему, зовущему свету.
Я сижу и жду. Сам точно не знаю, чего именно. Солнце припекает спину, белые камни гробницы Сири озаряет утренний свет.
Гробницы Сири?
В небе – ни облачка. Поднимаю голову и прищуриваюсь – но отсюда сквозь плотную атмосферу, конечно, не разглядеть ни «Лос-Анджелес», ни достроенный только что портал для нуль-транспортировки. Я знаю, что ни корабль, ни портал еще не поднялись над горизонтом. Я знаю, вплоть до секунды, сколько времени осталось до момента их вхождения в зенит. Но я не хочу об этом думать.
Сири, правильно ли я поступаю?
Неожиданно поднимается ветер. Громко хлопают флаги на шестах. Я чувствую, хотя и не вижу, растущее нетерпение толпы. Это наше шестое Воссоединение, и впервые за время нынешнего пребывания на планете я ощущаю скорбь. Нет, не скорбь, пока еще нет. В меня впивается острыми зубами печаль. Скоро она превратится в настоящее горе. Годами я мысленно разговаривал с Сири, думал над вопросами, которые задам ей когда-нибудь. Неожиданно ко мне приходит холодное и отчетливое понимание: мы больше никогда не поговорим, никогда не встретимся. Внутри нарастает щемящая пустота.
Сири, должен ли я это допустить?
Никто не отвечает, только все громче шепчутся в толпе. Еще несколько минут, и они отправят на холм Донела, моего младшего сына, теперь единственного, или Лиру, его дочь, чтобы поторопить меня. Отбрасываю в сторону стебелек травы. На горизонте появляется едва заметная тень. Может, облако. А может, один из островов – их гонят на родные экваториальные отмели инстинкт и весенний северный ветер. Не важно.
Сири, правильно ли я поступаю?
Никто не отвечает. А времени остается все меньше.
Иногда невежество Сири просто приводило меня в ужас.
Она ничего не знала о моей жизни вдали от нее. Спрашивала, но вот нужны ли ей были ответы – я не всегда понимал. Часами я объяснял волшебную физику сверхсветовых спин-звездолетов, но Сири не понимала. Один раз подробно рассказал, в чем разница между «Лос-Анджелесом» и их древним маломощным кораблем, а она все выслушала и спросила: «Но почему же моим предкам понадобилось восемьдесят лет, чтобы добраться до Мауи Заветной, а вы долетаете сюда за сто тридцать дней?» Удивительно. Она не поняла вообще ничего.
Историю Сири знала из рук вон плохо. Гегемония и Великая Сеть были для нее красивым, но глупым мифом, детской сказкой. Ее равнодушие порой сводило меня с ума.
Она очень хорошо знала о ранних днях Хиджры – во всяком случае, о том, что касалось колонистов и Мауи Заветной. Иногда рассказывала что-нибудь забавное о древних временах, использовала какую-нибудь старомодную фразу. Но о том, что произошло после Хиджры, она не знала ничего. «Сад» и «Бродяги», «Возрождение» и «Лузус» – эти слова для нее были пустым звуком. Салмен Брей и генерал Гораций Гленнон-Хайт – эти имена для нее ничего не значили. Ничего.
В последнюю нашу встречу Сири было семьдесят стандартных лет. За все эти семьдесят лет она ни разу не бывала за пределами своего мира, не использовала комлог, не пробовала алкоголя (кроме вина), не имела дела с психохирургами, не путешествовала через портал, не курила марихуану, не подвергалась генокоррекции, не подключалась к симулятору, не училась в школе или университете, не употребляла нуклеиновые медикаменты, не слышала о дзэн-христианстве и не летала ни на чем, кроме древнего «Виккена» – воздушного глиссера, который принадлежал ее семье.
И ни с кем, кроме меня, не занималась любовью. Так она говорила. Я ей верил.
Во время нашего первого Воссоединения там, на архипелаге, Сири показала мне дельфинов.
Мы проснулись перед восходом. С верхних уровней древесного дома лучше всего было наблюдать, как на бледном восточном горизонте занимается рассвет. В вышине розовели тонкие перышки облаков. Взошло солнце, и море превратилось в расплавленный металл.
– Пошли поплаваем, – позвала Сири.
Ее тело купалось в утренних лучах, на деревянную платформу позади девушки ложилась длинная тень.
– Я так устал. Потом.
Мы не спали почти всю ночь: разговаривали, занимались любовью, снова разговаривали и снова занимались любовью. Теперь меня слегка мутило от бессонницы, я чувствовал себя иссякшим и опустошенным. Под ногами подрагивал плавучий остров, голова кружилась, словно я был навеселе.
– Нет, пошли сейчас.
Сири схватила меня за руку и куда-то потащила. Я злился, но не спорил. Наше первое Воссоединение. Ей было двадцать шесть – на семь лет больше, чем мне. Но она оставалась все такой же порывистой, похожей на ту, совсем юную Сири, которую я увел с праздника десять месяцев назад по моему времени. Тот же непринужденный грудной смех. Такой же нетерпеливый и пронзительный взгляд зеленых глаз. Густая копна золотисто-рыжих волос. Только вот тело стало более взрослым – то, что раньше только-только обещало расцвести, теперь созрело. Высокая, упругая, почти девическая грудь, веснушки, белая прозрачная кожа, сквозь которую просвечивали голубые жилки. Та же самая грудь – и в то же время другая. Она сама стала другой.
– Так ты пойдешь со мной или так и будешь сидеть здесь и пялиться?
Мы спустились на нижнюю платформу, и она сбросила длинное платье. У пристани все еще болтался наш маленький кораблик. Наверху на утреннем ветерке начали раскрываться древесные паруса. До этого Сири неизменно надевала купальник, когда отправлялась плавать. Теперь же на ней не было ничего. Ее соски на холоде увеличились и отвердели.
– А мы сможем потом догнать остров?
Я, прищурившись, оглядывал хлопающие паруса. Прежде мы всегда дожидались середины дня, когда остров останавливался и наступал штиль. Море делалось тогда зеркально-гладким. Сейчас же листья наполнялись ветром, натягивались кливерные лианы.
– Не говори глупостей. Мы в любой момент можем ухватиться за килевой корень и вернуться по нему назад. Или за питающий усик. Пошли.
Сири натянула осмотическую маску, а вторую бросила мне. Из-за прозрачной пленки ее лицо выглядело лоснящимся, словно его намазали маслом. Из кармана платья она достала большой медальон и повесила себе на шею. Темное украшение зловеще смотрелось на белой коже.
– Это что такое?
Сири не стала снимать маску и отвечать, а вместо этого обмотала вокруг шеи коммуникационный провод и вручила мне наушники. Ее голос доносился из них, как из консервной банки.
– Диск-переводчик. Марин, а я-то думала, тебе про технику известно все. Последняя модель, разработан на основе морской фауны.
Придерживая диск рукой, она шагнула в воду. Мелькнули бледные упругие ягодицы, Сири перевернулась и поплыла в глубину. Через мгновение она превратилась в размытое белесое пятно где-то внизу. Я натянул маску, тщательно приладил коммуникационный провод и тоже нырнул.
Остров черным атласным пятном темнел на сияющей хрустальной поверхности. Я старался держаться подальше от питающих усиков, хотя Сири наглядно продемонстрировала, что они не опасны и улавливают лишь крошечный зоопланктон, который плясал вокруг нас в солнечных лучах, словно пылинки в пустом, ярко освещенном бальном зале. В фиолетовую глубину узловатыми сталактитами уходили на сотни метров килевые корни.
Остров двигался. Чуть трепетали на ходу питающие усики. Наверху, в десяти метрах надо мной, пенилась кильватерная струя. На мгновение я захлебнулся, как будто вдохнул настоящую воду, а не гель в маске, потом расслабился, и в легкие свободно потек воздух.
– Марин, поплыли глубже.
Я моргнул, медленно-медленно – маска все еще прилаживалась к моему лицу, – и увидел, как Сири опустилась на двадцать метров ниже, ухватилась за килевой корень и теперь легко парит над холодными течениями, над темной глубиной, куда не проникал солнечный свет. Я подумал о многокилометровой бездне, о тех созданиях, что притаились там, – неведомых, неизвестных колонистам. От этих мыслей у меня все сжалось и похолодело в животе.
– Давай вниз, – прожужжал в наушниках голос Сири.
Я повернулся и принялся изо всех сил грести ногами. Выталкивающая сила здесь была меньше, чем на Старой Земле, и все же столь глубокое погружение требовало немалых усилий. Маска компенсировала давление, так что концентрация азота в крови не росла, но я все равно чувствовал глубину – кожей, ушами. В конце концов я сдался, ухватил килевой корень и просто пополз по нему вниз, к Сири.
Мы парили рядом в полумраке. Девушка походила на призрак – длинные волосы окутывали ее лицо темным ореолом, тело беловато мерцало в сине-зеленых сумерках. Поверхность воды осталась неимоверно далеко. Кильватерный след расширился, усики трепетали все сильнее – остров теперь двигался быстрее, уплывал, повинуясь бездумному инстинкту, все дальше к морским пастбищам.
– Где мы… – начал было я.
– Тсс.
Сири возилась с медальоном. И тут я услышал их – визги и трели, посвистывание и кошачье урчание, эхо вскриков. Глубина внезапно наполнилась загадочной музыкой.
– Господи, – удивленно сказал я.
Сири уже подключила наши коммуникационные провода к переводчику, и мои слова разнеслись по воде серией бессмысленных свистов.
– Привет! – Ее приветствие вылетело из передатчика высоким птичьим криком, переходящим в ультразвук; и еще раз: – Привет!
Через несколько минут появились любопытные дельфины. Необыкновенно, пугающе большие, они скользили мимо в неверном зеленоватом свете, под гладкой кожей играли мускулы. Один большой зверь проплыл всего в метре от нас и в последнюю секунду развернулся, продемонстрировав огромное белое брюхо. Темный глаз не выпускал меня из виду. Взмах хвостового плавника породил невероятно мощную волну, и я воочию убедился, насколько сильны эти животные.
– Привет, – позвала Сири, но проворный зверь скрылся в дымчатой глубине, и внезапно наступила тишина. Сири выключила диск-переводчик. – Хочешь с ними поговорить?
– Конечно.
Но я не был до конца уверен. Несмотря на все усилия, за прошедшие триста лет контакт между людьми и морскими млекопитающими так и не удалось наладить. Майк как-то рассказывал, что структуры мышления у этих двух групп осиротелых выходцев со Старой Земли слишком уж различались, не хватало точек соприкосновения. Один специалист еще до Хиджры сравнивал разговор с дельфином и с годовалым младенцем. И в том и в другом случае обе стороны обычно получают удовольствие от взаимодействия, есть видимость беседы, но никто ничего из этой беседы для себя не выносит. Сири снова включила переводчик.
– Привет, – сказал я.
Минуту царила тишина, а потом зажужжали наушники, по воде эхом разнеслись пронзительные завывания.
расстояние/нет-плавник/привет-интонация?/течение/вокруг меня/весело?
– Что за черт? – Переводчик превратил мой вопрос в протяжные трели. Сири ухмылялась в своей маске.
– Привет! – снова попытался я. – Привет вам… ммм… с поверхности. Как дела?
К нам стремительно подплыл огромный дельфин… наверное, самец. Животное перемещалось в воде в десять раз быстрее меня, и, если что, мне бы даже ласты не помогли. На мгновение мне показалось, что он вот-вот врежется в нас, и я покрепче вцепился в килевой корень и прижал колени к груди. Но зверь направился куда-то ввысь, к поверхности. Нас с Сири закружила поднятая его плавниками волна и оглушили высокие, пронзительные вскрики.
нет-плавник/нет-еда/нет-поплавать/нет-играть/нет-весело.
Сири отключила медальон, подплыла ближе и легонько ухватила меня за плечи. Я все еще сжимал правой рукой килевой корень. Мы соприкоснулись ногами. Нас окутывало теплое течение. Наверху промелькнула стайка крошечных алых рыбок, а еще выше кружили темные силуэты дельфинов.
– Ну что, тебе хватит? – Она положила ладонь мне на грудь.
– Давай еще раз.
Сири кивнула и включила диск. Нас снова обдало течением, и она обняла меня за талию.
– Зачем вы сопровождаете и направляете острова? – спросил я носатые тени, резвившиеся в солнечных лучах. – Зачем это вам?
звуки сейчас/старые песни/глубокие воды/нет – великие голоса/нет-акулы/старые песни/новые песни.
Сири прижималась ко мне всем телом, приобнимая левой рукой.
– Великие голоса – это были киты, – прошептала она.
Морские потоки играли ее волосами. Левая рука девушки скользнула вниз, и Сири как будто удивилась тому, что там обнаружила.
– Вы скучаете по великим голосам? – спросил я у теней.
Никто не ответил. Сири обвила ногами мои бедра. В сорока метрах над нами светящейся рябью переливалась поверхность моря.
– Океаны Старой Земли – по чему в них вы скучаете больше всего?
Левой рукой я притянул Сири ближе. Провел по изгибу спины, по ягодицам, прижал ее к себе. Кружившимся в вышине дельфинам мы, наверное, казались единым существом. Сири чуть приподнялась, и мы действительно стали едины.
Медальон теперь болтался у нее на плече. Я потянулся, чтобы выключить его, но вдруг в наушниках прожужжал ответ на мой вопрос:
скучать акула/скучать акула/скучать акула/скучать акула/акула/акула/акула.
Я выключил диск и покачал головой. Я не понимал. Как много я тогда не понимал. Я закрыл глаза. Мы с Сири неспешно двигались в ритме течения, в собственном ритме. Вокруг проплывали дельфины, и их голоса и трели звучали печально и тихо, как плач по давно умершему.
Я сижу на солнышке и жду. Теперь я принял решение, но этого ли хотела Сири?
Позади ярко сияет белый мавзолей. Солнечные лучи скользят по коже. Внизу, на холме, волнуется толпа. Несколько членов совета совещаются с Донелом. Сейчас он поднимется сюда и поторопит меня. Открытие портала задерживать нельзя.
Сири, ты этого хотела?
Как же мне нужно сейчас поговорить с ней! Спросить, кто же так искусно и ловко сотворил легенду о нашей любви.
Сири, это была ты?
Разве могла шестнадцатилетняя девчонка так прозорливо все спланировать?
О лавовый волнолом бьется прибой. Маленькие кораблики покачиваются на якоре, на мачтах звенят колокольчики. Я сижу на солнце и жду.
Сири, где ты была, когда я проснулся тогда – в самый первый раз?
Где-то на юге кричит Томов ястреб. Больше никто мне не отвечает.
Утром следующего дня мы с Сири вернулись в город, на праздник. Целую ночь и весь день перед этим мы бродили по холмам, трапезничали с незнакомцами в шатрах из оранжевого шелка, купались вместе в ледяных водах Шри, танцевали под несмолкаемую музыку, которую музыканты играли для проплывающих мимо островов. Мы проголодались. Я проснулся на закате и увидел, что Сири рядом нет. Вернулась она перед восходом луны, рассказала, что ее родители на несколько дней отправились путешествовать с друзьями в плавучем доме. В Порто-Ново остался семейный глиссер. Теперь мы шли назад, к центру города, мимо танцующих, мимо горящих костров. Мы собирались лететь на запад, в ее родовое поместье под Февароной.
Несмотря на поздний час, по Порто-Ново все еще расхаживали гуляки. Я был счастлив. Девятнадцатилетний влюбленный парнишка, которому сила тяжести Мауи Заветной в 0,93g казалась еще меньше. Я мог взлететь, если б захотел. В тот момент я мог почти все.
Мы остановились возле уличного лотка и купили по чашке черного кофе и пышке. Неожиданно я кое-что вспомнил.
– А как ты узнала, что я корабельщик?
– Тсс, тихо, друг Марин. Лучше ешь свой скудный завтрак. Когда доберемся до виллы, я приготовлю нормальную еду, и вынужденному посту придет конец.
– Да нет, серьезно. – Я вытер масло с подбородка рукавом уже не совсем чистого арлекинового костюма. – Сегодня утром ты сказала, что сразу же поняла – я с корабля. Почему? Из-за акцента? Из-за одеяния? Мы с Майком видели такие же наряды на других парнях.
Сири засмеялась и отбросила назад свою густую гриву:
– Марин, любовь моя, радуйся, что именно я тебя раскусила. Будь на моем месте дядя Грешэм или кто-нибудь из его друзей, ты попал бы в беду.
– Да? И почему это?
Я взял с прилавка еще одну пышку, и Сири расплатилась. Мы шли сквозь поредевшую толпу. Играла музыка, люди танцевали и радовались, но я начал ощущать усталость.
– Они сепаратисты. Дядя Грешэм недавно держал речь перед Альтингом и призывал сражаться. Он не хочет, чтобы нас поглотила Гегемония, говорит: нужно уничтожить портал, пока портал не уничтожил нас.
– Да? А он не говорил, каким образом собирается это сделать? Я слышал, вам, ребята, не на чем улететь с планеты.
– Увы, в последние пятьдесят лет действительно не на чем. Видишь, какими неразумными иногда бывают сепаратисты.
Я кивнул. Капитан Сингх и советник Холмин проинструктировали команду насчет так называемых сепаратистов Мауи Заветной: «Обыкновенное сборище отсталых и оголтелых патриотов-колонистов. Мы еще и поэтому не спешим, пытаемся развить торговый потенциал этого мира до того, как заработает портал. Не дело, если такая вот деревенщина преждевременно попадет в Великую Сеть. И в том числе из-за них мы хотим, чтобы строители и члены экипажа держались от местных подальше».
– А где твой воздушный глиссер?
Площадь быстро пустела. Музыканты убирали на ночь инструменты. На траве и на мостовой прямо среди мусора и погасших фонариков храпели разодетые гуляки. Лишь немногие еще продолжали веселиться: кто-то медленно танцевал под гитару, кто-то распевал песни пьяным голосом. Неожиданно я заметил Майка Ошо – с двумя девицами в обнимку, в пестром шутовском наряде, без маски. Вокруг собралась маленькая толпа, и он учил восторженных, но неумелых поклонников танцевать хору. Стоило кому-то из них споткнуться, и весь хоровод валился на землю. Майк заставлял их подняться на ноги, после чего все со смехом опять принимались неуклюже скакать под его медвежьи завывания.
– Вон там. – Сири показала на глиссеры, припаркованные рядком возле Городского собрания.
Я кивнул и помахал Майку, но он был слишком занят – обнимал своих прекрасных дам – и не заметил меня. Мы с Сири пересекли площадь, но тут кто-то крикнул:
– Корабельщик! Повернись, ты, гегемонский сукин сын.
Я застыл, а потом развернулся на каблуках, сжав кулаки. Но рядом никого не было. С небольшой трибуны спустились шестеро молодчиков и окружили Майка. Предводительствовал высокий и стройный юноша поразительной красоты. Двадцать пять или двадцать шесть лет, на хорошо подогнанный красный шелковый камзол ниспадают золотистые локоны, в правой руке – метровый меч, похоже из закаленной стали.
Майк медленно повернулся. Даже отсюда я видел, как быстро слетел с него хмель – Ошо молниеносно оценил ситуацию. Девицы, которых он обнимал, захихикали, к ним присоединились и несколько других гуляк – словно услышали что-то забавное. Майк не спешил расставаться с полупьяной улыбкой.
– Вы, сударь, ко мне обращаетесь?
– Да, к тебе, сын гегемонской шлюхи, – прошипел юноша. Его прекрасное лицо исказила злобная усмешка.
– Это Бертоль, – прошептала Сири, – мой двоюродный брат. Младший сын Грешэма.
Я кивнул и выступил вперед из тени здания. Сири схватила меня за руку.
– Вы уже дважды нелестно отозвались о моей матушке, сударь, – небрежно бросил Майк. – Она или я вас чем-нибудь оскорбили? Тогда – тысяча извинений.
И Ошо низко поклонился, кончик шутовского колпака чуть не подмел мостовую. Люди из толпы, собравшейся вокруг него, зааплодировали.
– Меня оскорбляет твое присутствие, гегемонский ублюдок. От твоей толстой туши воняет, ты портишь наш воздух.
Майк в притворном изумлении вздернул брови. Молодой человек в костюме рыбы, стоявший рядом, замахал руками:
– Довольно тебе, Бертоль. Он просто…
– Заткнись, Ферик. Я с этим толстым дерьмоглотом разговариваю, а не с тобой.
– Дерьмоглотом? – повторил Майк все с тем же нарочито изумленным видом. – Я пролетел двести световых лет, чтобы меня тут дерьмоглотом обзывали? Не думаю, что я это заслужил.
Он повернулся, одним изящным движением освободившись от обеих девиц. Я хотел подойти ближе, но Сири крепко держала меня и что-то умоляюще шептала. Я не слушал, отдернул руку. Майк все еще улыбался, все еще изображал дурачка, но его левая рука тянулась к оттопыренному карману.
– Крэг, дай ему свой клинок, – пролаял Бертоль.
Один из его банды бросил Майку меч рукояткой вперед. Оружие, описав дугу, с лязгом упало на мостовую.
– Ты шутишь, – ответил Майк тихим и совершенно трезвым голосом. – Идиот пустоголовый. Что, правда думаешь, если у тебя в заду свербит и охота покрасоваться перед этой деревенщиной, – я тут буду дуэль изображать?
– Возьми меч, или я тебя прямо так порежу на куски! – завопил Бертоль и шагнул вперед. Лицо его подергивалось от злости.
– Да пошел ты. – В левой руке у Майка появилось лазерное перо. Такими перьями строители вырезали отметки на балках из армированного сплава.
– Нет! – закричал я и выбежал на площадь.
Все произошло очень быстро. Бертоль снова шагнул вперед, и Майк почти небрежно полоснул его зеленым лучом. Колонист вскрикнул и отпрыгнул в сторону, на его шелковом камзоле дымился косой черный разрез. Я колебался. Майк выставил на пере самую малую мощность. Двое приятелей Бертоля двинулись к Ошо, но он стегнул их лазером по ляжкам. Один с проклятиями упал на колени, а второй, причитая, поковылял прочь.
Собиралась толпа. Майк снова низко поклонился, позвякивая бубенчиками на колпаке, и все засмеялись.
– Благодарю вас. И матушка моя вас благодарит.
Двоюродный брат Сири не мог сдержать рвавшийся наружу гнев – на губах и подбородке юноши выступила пена. Я протолкался ближе и встал между ним и Майком:
– Эй, все, хватит. Мы уходим. Мы уже уходим.
– Да черта с два, – сказал Майк. – Марин, прочь с дороги.
– Хватит. – Я повернулся к нему. – Я вместе с девушкой, ее зовут Сири, и у нее есть…
Бертоль шагнул вперед и сделал выпад прямо из-под моей руки. Я схватил его за плечо и швырнул на траву.
– Вот черт, – сказал Майк, попятился и с усталым и немного недовольным видом уселся на каменную ступеньку. – Проклятье! – тихо проговорил он.
На левом боку краснела небольшая рана. Черный ромб арлекинового костюма окрасился багряным, кровь потекла по объемистому животу Ошо.
– Господи, Майк.
Я оторвал полосу ткани от своей рубашки и попытался остановить кровотечение. Еще во время подготовки к полету нас обучали приемам первой помощи, но сейчас я ничего не мог вспомнить. Схватился за запястье, но комлога там не было. Мы их оставили на «Лос-Анджелесе».
– Это ничего, Майк. Рана несерьезная, просто царапина.
Его кровь текла по моим рукам.
– Вполне хватит, – сказал Майк напряженным от боли голосом. – Проклятье. Гребаным мечом. Марин, ты представляешь? Сражен в самом расцвете сил и лет гребаным ножиком из гребаной грошовой оперы. Чертовы молодчики.
– Из трехгрошовой оперы.
Самодельная повязка промокла насквозь, я прижал ее другой рукой.
– Знаешь, Марин, в чем твоя проблема? Вечно хочешь, чтобы последнее гребаное слово осталось за тобой. Охх… – Лицо у него побелело, а потом стало серым; Майк уронил голову на грудь и тяжело задышал. – Черт с ними со всеми, парень. Пошли домой, а?
Я глянул через плечо. Бертоль в окружении своих головорезов медленно отступал от нас. Вокруг толпились испуганные зеваки.
– Позовите врача! Позовите сюда медиков! – завопил я.
Двое мужчин куда-то побежали. Сири нигде не было.
– Погоди-ка! Погоди! – сказал Майк уже громче, словно вдруг вспомнил о чем-то важном. – Минуточку.
И умер.
Умер. По-настоящему. Смерть мозга. Гротескно распахнулся рот, глаза закатились, показались белки, а через минуту из раны перестала выливаться кровь.
Я сидел там и, обезумев, проклинал небеса. По светлеющему небу полз «Лос-Анджелес», и я знал: если бы можно было сейчас доставить Майка туда – его бы спасли. Я закричал и разразился громкой тирадой, глядя ввысь. Толпа отпрянула.
Наконец я повернулся к Бертолю:
– Ты.
Юноша был уже на краю площади. Он обернулся и безмолвно уставился на меня, его лицо было мертвенно-бледным.
– Ты.
Я поднял с земли лазерное перо, перевел мощность на максимум и пошел к Бертолю и его дружкам.
Все было как в тумане: крики, горящая плоть. Я плохо осознавал происходящее. Глиссер сел посреди запруженной людьми площади, подняв облако пыли, и Сири велела мне забраться в кабину. Машина поднялась над огнями, над развернувшимся внизу безумием. Мои слипшиеся от пота волосы обдувал холодный ветер.
– Мы летим в Феварону, – говорила Сири. – Бертоль был пьян. Сепаратисты – это всего-навсего маленькая кучка разгневанных людей. Никакой расправы не будет. Ты останешься со мной, пока Альтинг проводит расследование.
– Нет. Вон там. Садись вон там. – Я показал на длинную отмель неподалеку от города.
Сири не хотела спускаться, но все-таки уступила. Я нашел глазами большой валун, убедился, что рюкзак все еще там, и вылез из глиссера. Сири перегнулась через сиденье и притянула к себе мою голову:
– Марин, любовь моя.
Ее теплые губы звали и манили, но я ничего не чувствовал, мне словно сделали анестезию. Я шагнул прочь от глиссера и махнул рукой, чтобы она улетала. Сири откинула назад волосы и смотрела на меня зелеными глазами, полными слез. Машина поднялась, развернулась и устремилась на юг, сверкая в лучах восходящего солнца.
«Погоди. Минуточку», – чуть не выкрикнул я. Потом уселся на скалу, обнял руками колени и несколько раз надрывно всхлипнул. Наконец я поднялся, зашвырнул лазерное перо подальше в волны, вытащил рюкзак и высыпал содержимое на землю.
Соколиный ковер пропал.
Я снова сел на камень. Сил не осталось ни чтобы плакать, ни чтобы смеяться, ни чтобы куда-то идти. Солнце поднималось все выше. Когда через три часа большой черный глиссер корабельной службы безопасности тихо опустился на отмель, я так и сидел там.
– Отец? Отец, уже поздно.
Поворачиваюсь. Позади стоит Донел, облаченный в синие с золотом одежды советника Гегемонии. На красной лысине блестят капельки пота. Моему сыну сорок три года, но выглядит он гораздо старше.
– Пожалуйста, отец.
Киваю и поднимаюсь на ноги, отряхиваю со штанов землю и травинки. Вместе мы подходим к входу в гробницу. Толпа придвинулась ближе. Люди беспокойно переминаются с ноги на ногу, скрипит белый гравий.
– Мне пойти с тобой, отец?
Я смотрю на пожилого незнакомца – своего сына. Он почти ничего не унаследовал ни от меня, ни от Сири. Дружелюбное румяное лицо, раскрасневшееся после долгой ходьбы. Я чувствую в нем открытость и прямодушие, которые некоторым заменяют ум и сообразительность. Невозможно сравнивать этого лысеющего тюленя с Алоном – молчаливым, темноволосым Алоном, с его сардонической усмешкой. Но Алон умер тридцать три года назад. Погиб в глупой стычке, которая не имела к нему никакого отношения.
– Нет. Я войду туда один. Спасибо, Донел.
Он кивает и отодвигается. Над головой у застывшей толпы хлопают на ветру флаги. Поворачиваюсь к гробнице.
Вход запечатан. Его можно открыть, приложив к замку ладонь. Нужно просто дотронуться до датчика.
Последние несколько минут я сидел на солнце и фантазировал. Эти фантазии были свободны от грусти, вызванной теми событиями, первопричиной которых стал я сам. Сири не умерла. Лежа на смертном одре, она созвала докторов и немногочисленных техников, и они восстановили старую анабиозную камеру, одну из тех, что колонисты использовали во время космического перелета двести лет назад. И сейчас Сири просто спит. Мало того, к ней волшебным образом вернулась юность. Я разбужу ее, и это будет та Сири, которую я помню по нашей первой встрече. Мы вместе выйдем на солнечный свет и, когда портал откроется, первыми пройдем сквозь него.
– Отец?
– Да.
Делаю шаг вперед и кладу ладонь на дверь усыпальницы. Стрекочут моторы, и белая каменная панель отъезжает в сторону. Нагнувшись, я вхожу в гробницу Сири.
– Черт, Марин, закрепи тот конец, пока тебя не снесло за борт. Скорее!
Я поспешно выполнил приказ. Мокрую веревку страшно трудно было сбухтовать и еще труднее закрепить. Сири с отвращением покачала головой, наклонилась и сама одной рукой завязала булинь.
Наше пятое Воссоединение. Я опоздал – три месяца назад она отметила свой день рождения. На празднество собралось более пяти тысяч гостей. Президент Альтинга сорок минут зачитывал поздравительную речь. Поэт декламировал свои последние любовные сонеты. Посол Гегемонии подарил памятную грамоту и новенький батискаф с термоядерным двигателем, таких на Мауи Заветной еще не было.
У Сири было восемнадцать кораблей. Ей принадлежал флот из двенадцати быстрых катамаранов, которые сновали с товарами между странствующими островами архипелага и Родными островами. Две прекрасные гоночные яхты, которые выходили в море лишь дважды в год – чтобы выиграть регату Основателей и Заветную гонку. И еще четыре старые рыбацкие лодки – непритязательные и нескладные суденышки в хорошем состоянии и на плаву.
Теперь эта флотилия пополнилась еще и батискафом. Но мы отправились в плавание на старой посудине под названием «Джинни Пол» и вот уже почти неделю рыбачили вдвоем на отмелях в экваториальных водах. Забрасывали и тянули сети, расхаживали по трюму, заваленному вонючей рыбой и хрустящими под ногами трилобитами, боролись с волнами, снова забрасывали и тянули сети, по очереди несли вахту и в редкие минуты затишья засыпали, как усталые дети. Мне еще не исполнилось двадцати трех. Я считал себя человеком, привыкшим к тяжелому труду, – на «Лос-Анджелесе» приходилось много работать, к тому же почти каждую смену я по часу занимался на тренажере с силой тяжести в 1,3g. Но теперь мои руки и спина нестерпимо ныли, ладони покрылись мозолями и волдырями. Сири только что исполнилось семьдесят.
– Марин, возьми рифы на фоке. Потом на кливере. А потом иди вниз и приготовь бутерброды. Побольше горчицы.
Я кивнул и отправился брать рифы. Уже почти двое суток мы играли со штормом в прятки: то шли впереди него, то закладывали галс и подставлялись ветру и волнам. Сначала я обрадовался этой передышке, ведь больше не нужно было беспрестанно забрасывать, вытягивать и штопать сети. Но через несколько часов адреналин иссяк, его сменили оцепенение, постоянная тошнота и жуткая усталость. Море и не думало смилостивиться над нами. Волны взмывали ввысь на шесть метров и более. Грузная неуклюжая старушка «Джинни Пол» качалась из стороны в сторону. Все вещи вымокли. Я сам вымок насквозь в трехслойном непромокаемом костюме. Сири так проводила свой долгожданный отпуск.
– Это еще что, – сказала она глубокой ночью, когда на палубу и исцарапанную пластиковую рубку обрушивались огромные волны. – Ты бы видел, что творится в сезон самумов.
На горизонте низкие облака сливались с серыми волнами, но море немного успокоилось. Я намазал горчицей бутерброды с говядиной и разлил по большим белым кружкам дымящийся черный кофе. Даже в невесомости и то легче было бы его не расплескать, чем на ходившем ходуном трапе. Сири молча взяла у меня полупустую кружку. Мы сидели, с наслаждением жевали говядину и пили обжигающий кофе. Я встал к штурвалу, а Сири спустилась вниз принести еще. Серый день незаметно тускнел, приближалась ночь.
Сири вернулась с кофе и уселась на длинную скамейку, которая опоясывала рубку.
– Марин, а что будет, когда запустят портал?
Я удивился. Мы почти никогда не обсуждали будущее присоединение Мауи Заветной к Гегемонии. Оглянувшись на Сири, я поразился: яркие огни приборной панели, озарявшие снизу ее лицо, превращали его в мозаику из теней и трещин, высвечивали скрывавшиеся под бледной прозрачной кожей кости. Прекрасные зеленые глаза той Сири, которую я когда-то знал, тонули в непроглядной темноте. Резко выдавались острые скулы. Мокрые короткие седые волосы торчали в разные стороны. На дряблой шее, на запястьях проступали узлы сухожилий. Годы наложили на Сири свою печать.
– Ты про что?
– Что случится, когда откроют портал?
– Ты же знаешь, что сказал совет. – Я говорил нарочито громко, как будто она плохо слышала. – Для Мауи Заветной начнется новая эра – эра торговли и технологий. Вам больше не нужно будет довольствоваться одним маленьким мирком. Вы станете гражданами, и все смогут пользоваться порталом.
– Да, – устало согласилась Сири. – Марин, все это я уже слышала. Но что будет? Кто первым явится к нам через этот портал?
Я пожал плечами:
– Думаю, сначала дипломаты. Специалисты-культурологи. Антропологи. Этнографы. Морские биологи.
– А потом?
Я молчал. Стемнело. Море почти успокоилось. Наша лодка сияла красными и зелеными ходовыми огнями. Мне было неспокойно, почти так же неспокойно, как два дня назад, когда на горизонте появились первые признаки шторма.
– Потом придут миссионеры. Нефтеразведчики. Морские фермеры. Застройщики.
Сири глотнула кофе.
– Я думала, экономика Гегемонии достаточно развита и не нуждается в нефти.
Я засмеялся и закрепил штурвал.
– Всем нужна нефть. Если она есть. Мы не сжигаем ее, если ты об этом. Но она нужна для изготовления пластика, синтетики, пищевой основы, кероидов. Двести миллиардов людей, – знаешь, сколько им нужно пластика?
– А на Мауи Заветной есть нефть?
– Конечно. – Я больше не смеялся. – Под одними только экваториальными отмелями огромные залежи – миллиарды баррелей.
– Как они будут ее добывать, Марин? Построят платформы?
– Да, платформы. Батискафы. Подводные колонии, где будут работать специальные рабочие с Бродяг и с тау Кита.
– А как же плавучие острова? Они ведь должны каждый год возвращаться на отмели, они там кормятся голубыми водорослями и оставляют потомство. Что станет с островами?
Я снова пожал плечами. Слишком много кофе – во рту остался горький привкус.
– Не знаю. Звездолетчикам особо много не говорят. Но во время первого перелета Майк слышал, что они планируют застроить как можно больше островов, поэтому некоторые удастся защитить.
– Застроить? – В голосе Сири впервые прозвучало удивление. – Как они собираются застраивать острова? Даже семьи основателей-колонистов, чтобы построить там древесные дома, должны спрашивать разрешение у морского народа.
Морской народ – так здесь называют дельфинов. Я улыбнулся. Жители Мауи Заветной так по-детски себя ведут, когда дело касается их распрекрасных дельфинов.
– Все уже решено. На ста двадцати восьми тысячах пятистах семидесяти трех плавучих островах, таких, где можно что-нибудь построить, земля давно распродана. Острова поменьше, наверное, уничтожат. Из Родных островов сделают зоны отдыха.
– Зоны отдыха, – повторила за мной Сири. – И сколько же людей из Гегемонии заявится сюда через портал для… отдыха?
– Поначалу? В первый год всего несколько тысяч. Пока действует только один портал, на острове – двести сорок один, в торговом центре – их будет не много. На следующий год, когда построят второй портал в Порто-Ново, – возможно, пятьдесят тысяч. Это будет довольно дорогое удовольствие. Всегда так бывает, когда новая колония присоединяется к Великой Сети.
– А потом?
– Через пять лет? Построят тысячи порталов. Думаю, в первый же год, когда вы получите гражданство, сюда прибудут двадцать или тридцать миллионов поселенцев.
– Двадцать или тридцать миллионов?
Компас бросал отсвет на ее морщинистое лицо. Все еще очень красивое лицо. Не разгневанное и не потрясенное, как я боялся.
– Но вы же сами к тому времени станете гражданами, – продолжил я. – Получите право отправиться в любую точку Великой Сети. В любой из шестнадцати новых миров. Может, их к тому времени станет больше.
– Да, – согласилась Сири.
Она поставила пустую кружку на скамью. По стеклу рубки стекали дождевые капли. На примитивном, оправленном в дерево радаре не видно было других кораблей. Шторм закончился.
– Марин, а правда, что у жителей Гегемонии есть дома в нескольких мирах? Я имею в виду, когда в одном доме разные окна выходят в небеса разных планет?
– Конечно. Но не у всех. Такое могут позволить только богачи.
Сири улыбнулась и положила мне на колено руку, испещренную старческими пигментными пятнами, изрезанную выступающими венами.
– Но ведь ты, корабельщик, очень богат?
Я отвернулся:
– Нет, пока еще нет.
– Но скоро станешь, Марин, очень скоро. Сколько тебе осталось, любовь моя? Еще две недели здесь, потом обратный перелет в эту вашу Гегемонию. За пять месяцев твоего времени вы доставите сюда последние элементы. За несколько недель закончите работу. Ты станешь богачом и отправишься домой. Шагнешь через двести световых лет. Как странно… но о чем это я? Сколько получается? Меньше стандартного года.
– Десять месяцев. Триста шесть стандартных дней. Триста четырнадцать – ваших. Девятьсот восемнадцать смен.
– И тогда закончится твое изгнание.
– Да.
– Двадцать четыре года – и ты богач.
– Да.
– Я устала, Марин, и хочу спать.
Мы запрограммировали курс, включили аварийную сигнализацию и спустились вниз. Поднялся небольшой ветер, старая посудина скользила вверх-вниз по волнам. В каюте под потолком покачивалась тусклая лампа. Мы разделись, и я первым забрался в койку под одеяло. В первый раз за все время плавания мы ложились спать одновременно. В прошлое наше Воссоединение на вилле Сири стеснялась и стыдилась, поэтому я решил, что сейчас она погасит свет. Но она просто стояла посреди холодной каюты обнаженная, спокойно опустив худые руки.
Годы наложили на Сири свою печать, но обошлись с ней не так уж сурово. Отвисшие груди и ягодицы. Она сильно похудела. В холодном свете качавшейся лампы я разглядывал выпирающие ребра и ключицы и вспоминал шестнадцатилетнюю девочку, по-детски пухленькую, с теплой бархатистой кожей; вспоминал, как белела в лунном свете упругая грудь. И все-таки каким-то непостижимым образом передо мной стояла та же самая Сири.
– Марин, подвинься.
Она скользнула под одеяло рядом со мной. Простыни приятно холодили кожу, шершавое одеяло согревало. Я выключил свет. Кораблик мерно покачивался на волнах, жалобно скрипели мачты и такелаж. Утром снова придется закидывать, вытаскивать и чинить сети, зато теперь можно поспать. Я задремал под шуршание волн.
– Марин?
– Да?
– А что, если сепаратисты нападут на туристов Гегемонии или на новых поселенцев?
– Я думал, сепаратисты давно бежали на острова.
– Да. Но что, если они восстанут?
– Гегемония пошлет сюда войска, и сепаратистов порвут в клочья.
– А что, если нападут на портал… если его уничтожат перед активацией?
– Невозможно.
– Да, знаю, но если вдруг?
– Тогда через девять месяцев «Лос-Анджелес» вернется с войсками Гегемонии на борту и сепаратистов порвут в клочья… не только их – любого жителя Мауи Заветной, кто встанет у них на пути.
– Девять месяцев по корабельному времени. Одиннадцать лет – по нашему.
– Но так или иначе, конец один. Давай поговорим о чем-нибудь другом.
– Хорошо.
Но больше мы не разговаривали. Скрипел и вздыхал корабль. Сири свернулась клубком в моих объятиях и положила голову мне на плечо. Дышала она глубоко и размеренно – наверное, заснула. Я и сам опять задремал, но тут ее теплая рука скользнула по бедру, опустилась ниже. Я вздрогнул, хотя и почувствовал знакомое возбуждение.
– Нет, Марин. Старость ничего не меняет, – шепотом ответила Сири на мой молчаливый вопрос. – Во всяком случае, тепла и близости хочется по-прежнему. Но ты должен сам решить, любовь моя. Я приму любое решение.
И я решил. Мы заснули ближе к рассвету.
Гробница пуста.
– Донел, иди сюда!
Он поспешно заходит, в гулкой тишине громко шуршит ткань. Гробница действительно пуста. Никакой анабиозной камеры (да я и не надеялся), никакого саркофага или гроба. Белые стены и потолок, яркая лампочка.
– Донел, что это, черт возьми, такое? Я думал, это усыпальница Сири.
– Так и есть, отец.
– Где ее похоронили? Бога ради, она что – лежит под полом?
Донел потирает лоб. Да, конечно, я же говорю о его матери. К тому же для него со времени кончины прошло уже два года, он привык.
– Никто тебе не сказал?
– Не сказал что? – Меня захлестывают злость и растерянность. – Мне велели срочно явиться сюда прямо с посадочной площадки, сказали, что я должен прийти на могилу Сири до запуска портала. Что еще?
– Согласно маминой последней воле, ее кремировали, а пепел развеяли с самой высокой платформы нашего семейного острова, в Великом Южном море.
– Тогда зачем построили этот… этот склеп? – Я тщательно подбираю слова, чтобы не задеть чувств Донела.
Он снова трет лоб и оглядывается на дверь. Толпе снаружи нас не видно. Мы явно не укладываемся в расписание. Некоторые члены совета уже поспешно спустились с холма и присоединились к другим чиновникам на высоком помосте. Сегодня мои неторопливые страдания не просто сорвали им все планы, но превратили все в какой-то скверный спектакль.
– Мама оставила определенные указания. Мы их выполнили.
Он дотрагивается до стены, небольшая панель отъезжает в сторону, за ней открывается ниша, а там лежит металлическая коробка. На ней выгравировано мое имя.
– Это что такое?
– Личные вещи. – Донел качает головой. – Мама оставила их тебе. Подробности знала только Магритт, а она умерла прошлой зимой, так ничего никому и не сказав.
– Хорошо. Спасибо. Я выйду через минуту.
Донел смотрит на часы:
– Через восемь минут начнется церемония. Портал запустят через двадцать минут.
– Знаю. – Я действительно это знаю, точно знаю, сколько осталось времени. – Выйду через минуту.
Донел мешкает на пороге, но потом все-таки уходит. Прикладываю к датчику ладонь и закрываю за сыном дверь. Ставлю на пол необычайно тяжелую коробку и усаживаюсь на корточки. Еще один датчик, поменьше. Опять прикладываю ладонь. Крышка отъезжает в сторону.
– Чтоб меня, – тихо говорю я.
Не знаю, что я ожидал увидеть – может быть, какие-то памятные мелочи, приятные напоминания о проведенных вместе ста трех днях. Высушенный цветок, который я когда-то ей подарил, или витую ракушку – за такими мы вместе ныряли под Февароной. Ничего подобного.
В коробке маленький ручной лазер Штейнера – Джинна – мощное оружие, одно из самых мощных на сегодняшний день. Аккумулятор силовым кабелем подсоединен к термоядерной батарее, которую Сири, наверное, выдрала из своего нового батискафа. К батарее также подключен древний комлог – настоящий антиквариат с жидкокристаллическим дисплеем. Зеленый индикатор показывает полный заряд.
В коробке еще два предмета: диск-переводчик, которым мы пользовались так давно, и… я грустно улыбаюсь и тихо говорю:
– Ах ты, маленькая чертовка.
Теперь понятно, где была Сири, когда я проснулся на закате один, там, на холмах над Порто-Ново. Я качаю головой и снова улыбаюсь:
– Моя милая чертовка.
В коробке лежит аккуратно свернутый соколиный ковер, который Майк Ошо купил за тридцать марок на карвнальском рынке. Все контакты правильно подсоединены.
Я откладываю ковер и отсоединяю комлог. Очень старая вещь; наверное, изготовлена еще до Хиджры. Видимо, его передавали в ее семье из поколения в поколение со времен первых колонистов. Скрестив ноги, усаживаюсь на холодный каменный пол и подношу палец к дисплею. Свет в склепе меркнет, и неожиданно передо мной появляется Сири.
Меня не выкинули с корабля после гибели Майка, хотя могли бы. И не отдали на милость местному суду, хотя тоже могли бы. Два дня меня допрашивали сотрудники корабельной службы безопасности, один раз даже приходил капитан Сингх. А затем я вернулся к своим обязанностям. Четыре долгих месяца обратного пути я изводил себя, вспоминая о смерти Майка. Я ведь отчасти был виноват в этом: его убили из-за моей неуклюжести. Дежурил в свои смены, по ночам просыпался в поту от кошмаров и гадал: уволят или не уволят, когда доберемся до Великой Сети. Могли бы сразу сказать, но не сказали.
Не уволили. Отправили в обычный отпуск в Гегемонии, но в системе Мауи Заветной мне отныне было запрещено высаживаться на планету. А еще выговор и временное понижение в должности. Вот чего стоила в их глазах жизнь Майка – выговора и понижения в должности.
Как и другие члены команды, я отправился в трехнедельный отпуск. Но в отличие от них, обратно на корабль возвращаться не собирался. Шагнул через портал на Эсперансу повидать родных – типичная для звездолетчика ошибка. Двух дней в полном народу жилом улье мне вполне хватило. Потом на Лузусе три дня проторчал в борделях на Рю-де-Ша. Настроение мое ухудшилось, я перебрался на Бродяг и просадил почти все заработанные марки, делая ставки на кровавых поединках со Шрайком.
В конце концов меня занесло на станцию в Старую систему. Там я взял корабль и отправился в двухдневное паломничество в кратер Эллады. Никогда прежде я не бывал ни в Старой системе, ни на Марсе. Возвращаться я не собирался, но десять дней, проведенных в одиноких блужданиях по пыльным, полным призраков коридорам монастыря, все же побудили меня вернуться. Вернуться на корабль. Вернуться к Сири.
На Марсе я часто выходил из красного мегалитного лабиринта, облачившись в тонкий скафандр и маску, простаивал в одиночестве долгие часы на одном из бесчисленных каменных балконов и разглядывал в небе бледно-серую звезду, которая когда-то была Старой Землей. Иногда размышлял о тех глупых и отважных идеалистах, что отправлялись на медленных, утлых кораблях в черную пустоту, везли с собой, с равным трепетом оберегая их, зародыши и идеи. Но в основном старался ни о чем не думать – просто стоял в фиолетовой ночи, и ко мне приходила Сири. На том самом месте, где многие более достойные пилигримы так и не достигли просветления, оно было даровано мне – в виде воспоминаний о шестнадцатилетней девчонке, которая прижималась ко мне, в то время как в вышине лунный свет играл на крыльях Томова ястреба.
Когда «Лос-Анджелес» совершил квантовый скачок обратно к Мауи Заветной, Сири была со мной. Через четыре месяца я послушно отбывал смены, возил туда-сюда строителей, подключался к симулятору и спал как убитый на протяжении всего отпуска. И тут пришел капитан Сингх:
– Тебе надо спуститься на планету.
Я ничего не понял.
– За последние одиннадцать лет местные жители из вашей с Ошо лажи раздули целую легенду, так ее. Ты там славно покувыркался с одной девчонкой, а теперь это настоящий культурный миф.
– Вы о чем? – Я злился и был напуган. – Хотите вышвырнуть меня с корабля?
Сингх что-то промычал и рассеянно подергал себя за правую бровь. Вспыхнул золотом браслет у него на запястье.
– Ты что, не знал, что эта девчонка из семьи звездолетчиков – основателей колонии? Местная знать.
– Сири? – непонимающе спросил я.
– Она растрепала про ваше… про ваш, скажем так, роман всем подряд. О нем стихи пишут. На одном из их плавучих островов каждый год играют об этом пьесу. Устроили настоящий культ. Ты герой романтической истории, по которой вся эта деревенщина сходит с ума.
– Вы хотите вышвырнуть меня с корабля?
– Аспик, не глупи, – прорычал Сингх. – Проведешь три недели отпуска внизу. Эта планета нужна Гегемонии. Посол говорит, пока портал не запустят и не введут оккупационные войска, нам нужно их сотрудничество. Если этот идиотский миф о разлученных возлюбленных нам хоть чуть-чуть поможет, замечательно. Специалисты считают, ты будешь полезнее для Гегемонии там, внизу. Посмотрим.
– Сири? – повторил я.
– Собирайся, – приказал Сингх. – Ты спускаешься на планету.
Целый мир пребывал в ожидании, в толпе раздавались приветственные крики, Сири махала мне рукой. В гавани мы погрузились в желтый катамаран и отчалили на юго-восток, к архипелагу, к плавучему острову, который принадлежал ее семье.
– Привет, Марин.
Темную гробницу заполняет образ Сири. Голограмма не лучшего качества: края изображения размыты. Но это Сири. Такая, какой я помню ее с нашей последней встречи. Седые, коротко стриженные волосы, высоко поднятая голова, осунувшееся лицо.
– Привет, Марин, любовь моя.
– Привет, Сири.
Дверь мавзолея закрыта, меня никто не может услышать.
– Прости, Марин, меня не будет на нашем шестом Воссоединении. Я его так ждала. – Сири замолкает и смотрит вниз, на свои ладони; сквозь голограмму пролетают пылинки, и изображение слегка дергается. – Я тщательно обдумала, что сказать тебе. Как сказать. Доводы. Указания. Но теперь знаю: все это бесполезно. Либо я уже все сказала и ты меня услышал, либо говорить не о чем и лучше просто помолчать.
С возрастом голос у нее стал еще красивее. Его наполняет спокойствие, которому может научить только боль. Сири убирает руки, на голограмме их больше не видно.
– Марин, любовь моя, как странно мы прожили эти дни – вместе и врозь! Каким удивительным образом нас связала прекрасная и нелепая легенда! Мои дни были для тебя мгновениями. Как же я тебя за это ненавидела! Ты был словно зеркало, жестокое правдивое зеркало. Видел бы ты свое лицо в начале каждого нашего Воссоединения! По крайней мере, мог бы скрыть свое потрясение… мог бы сделать для меня хотя бы это.
Но ты не просто неуклюжий простачок, Марин, в тебе было… что?.. что-то было. За бездумным эгоизмом и неопытностью, с которыми ты не расстаешься, скрывается что-то. Быть может, неравнодушие. Или хотя бы уважение.
Именно на это неуловимое нечто я и возлагала столько надежд все эти годы, Марин. На неравнодушие, что пробивалось даже сквозь недалекость мальчика, рожденного в улье и воспитанного на корабле. Я верю… нет, я знаю, что иногда что-то значила для тебя. А если я для тебя что-то значила, то и мой мир тоже. За те немногочисленные часы, что мы провели вместе, ты, возможно, что-то понял. Только на это мы и надеемся. Это наш единственный шанс на спасение.
Признаюсь, я ничего такого не замышляла, когда крала твой дурацкий летающий ковер. Вообще, не знаю, о чем я думала, позволяя увести себя с праздника. Наверное, хотела тебя похитить. Или соблазнить и задержать, выпытать какую-нибудь информацию, полезную дяде Грешэму. Может, даже мечтала, что ты присоединишься к нам, мы вместе будем плавать с морским народом и защитим Заветную. А потом Бертоль все испортил…
Я скучаю по тебе, Марин. Сегодня вечером спущусь в гавань, буду смотреть на звезды и думать о тебе. Я и раньше так делала.
Прости, Марин, на этот раз я не дождусь нашей встречи. Но тебя дождется наш мир. Море, которое я услышу сегодня, споет тебе ту же песню. Нужно сохранить эту песню, любовь моя, в этом есть смысл. Они не смогут контролировать планету, не подчинив себе острова, а островами управляет морской народ.
Я веду дневник с тринадцати лет. Здесь было несколько сотен записей, но я сотру их все и оставлю лишь несколько. Наша любовь не только легенда и хитрый расчет. Мы стали друзьями, мы провели вместе несколько счастливых дней, ведь так?
Прощай, Марин. Прощай и будь здоров.
Я отключаю комлог и целую минуту сижу в тишине. Снаружи волнуется толпа, но толстые стены гробницы почти не пропускают звуков. Набираю в грудь побольше воздуха и щелкаю по дисплею.
Снова появляется Сири. Ей далеко за сорок. Я сразу же узнаю день, когда была сделана запись. Помню плащ, кулон из миножьего камня, прядь волос на лице, выбившуюся из заколки. Очень хорошо помню тот день. Последний день нашего третьего Воссоединения. Мы с друзьями отправились в горы неподалеку от Южного Терна. Донелу было десять. Мы уговаривали его скатиться вместе с нами с ледяной горки. Он плакал. Показался воздушный глиссер, и Сири отошла от нас. Из машины вышла Магритт. У Сири изменилось лицо, и мы сразу же поняли: что-то случилось.
То же самое лицо смотрит на меня сейчас. Она рассеянно заправляет непослушную прядь за ухо. Глаза покраснели от слез, но голос твердый.
– Марин, сегодня они убили нашего сына. Алону был двадцать один год, и они его убили. Ты был в таком замешательстве, все повторял: «Какая ужасная ошибка. Как такое могло случиться?» Ты не очень хорошо знал нашего сына, но я видела, ты скорбел, когда услышал о его гибели. Марин, это не несчастный случай. Даже если уцелеет только эта запись, даже если ты никогда не поймешь, почему я подчинила свою жизнь слезливой легенде, знай: Алон погиб не из-за несчастного случая. Он был с сепаратистами, когда нагрянула полиция. Он мог бы сбежать. Мы вместе заранее подготовили ему алиби. Ему бы поверили. Но он решил остаться.
Сегодня, Марин, ты восхищался тем, что я сказала толпе… той шайке… около консульства. Знай, корабельщик, я имела в виду именно то, что сказала: «Теперь не время показывать свою злость и ненависть». Именно так. Теперь не время. Но наш день придет. Непременно придет. И в этот день им не удастся так просто завладеть Заветной, Марин. Мы боремся и сейчас. Те, кто забыл про нас, сильно удивятся, когда придет наш день.
Образ бледнеет, на него накладывается другой: сквозь черты сорокалетней Сири проступает лицо двадцатишестилетней девушки.
– Марин, я жду ребенка. Я так счастлива. Ты улетел больше месяца назад, и я скучаю. Тебя не будет десять лет. Даже больше. Марин, почему же ты не позвал меня с собой? Я не смогла бы полететь, но обрадовалась бы, если б ты попросил. Но я жду ребенка, Марин. Доктора говорят, мальчик. Любовь моя. Я расскажу ему о тебе. Быть может, однажды вы с ним отправитесь на архипелаг и будете вместе слушать песни морского народа, как мы с тобой совсем недавно. Может, тогда ты сможешь их понять. Марин, я скучаю. Пожалуйста, возвращайся скорее.
Голограмма дергается и мерцает. Передо мной разгневанная шестнадцатилетняя девчонка. По обнаженным плечам и белой ночной рубашке в беспорядке рассыпались длинные волосы. Она говорит торопливо, сквозь слезы:
– Корабельщик Марин Аспик, мне жаль твоего друга, правда жаль. Но ты даже не попрощался со мной. Я так мечтала… что ты поможешь нам… что мы вместе… а ты даже не попрощался. Плевать мне, что с тобой будет. Возвращайся в свой вонючий гегемонский улей. Чтоб ты там сгнил. Знаешь, Марин Аспик, не хочу тебя больше видеть, ни за какие деньги. Прощай.
И она поворачивается ко мне спиной. Голографическое изображение меркнет. В гробнице темно, но до меня доносится голос Сири – она тихо смеется и говорит (не знаю, сколько ей лет на этой записи):
– Адью, Марин. Адью.
– Адью. – Я выключаю комлог.
Выхожу из гробницы, щурясь от яркого света. Толпа расступается. Люди возмущенно перешептываются: сначала сорвал им церемонию, а теперь вот улыбается. Даже на холме слышно, как вещают громкоговорители.
– …Начало новой эры сотрудничества и взаимодействия, – глубоким голосом говорит консул.
Ставлю металлическую коробку на траву и достаю соколиный ковер. Любопытная толпа жмется ближе. Ткань выцвела, но левитационные нити сияют свежевычищенной медью. Усаживаюсь на ковер и ставлю позади себя коробку.
– …И даже больше, время и пространство уже не будут помехой.
Прикасаюсь пальцами к тканым узорам, и ковер поднимается в воздух. Люди в испуге отшатываются. Я вижу крышу гробницы и море. Острова возвращаются с Экваториального архипелага. Сотни островов плывут с юга, их подгоняет теплый ветер.
– Итак, я с огромным удовольствием замыкаю эту цепь. Колонисты с Мауи Заветной, добро пожаловать в сообщество Гегемонии Человека.
В зенит устремляется тонкий луч церемониального лазера. Раздаются аплодисменты, играет оркестр. Я, прищурившись, смотрю в небо, где вспыхивает новая звезда. Я знаю вплоть до миллисекунды, что там сейчас происходит.
Портал запущен. На несколько миллисекунд время и пространство действительно перестают быть помехой. А потом из-за мощного притяжения искусственно созданной сингулярности срабатывает термитный заряд, который я поместил на внешнюю экранирующую сферу. Этот маленький взрыв с планеты не виден, но через секунду радиус Шварцшильда поглощает собственную оболочку, захватывает хрупкий тридцатишеститонный додекаэдр и, быстро расширяясь, сжирает несколько тысяч километров окружающего пространства. Вот это уже хорошо видно с планеты, и зрелище получилось великолепное: в чистом голубом небе вспыхивает миниатюрная сверхновая.
Оркестр больше не играет. В разные стороны с воплями разбегаются люди. Совершенно напрасно. При гравитационном коллапсе портала происходит выброс рентгеновского излучения, но это не опасно: атмосфера Мауи Заветной его не пропустит. Еще одна плазменная вспышка: «Лос-Анджелес» отходит подальше от небольшой, быстро распадающейся черной дыры. Ветер усиливается, море волнуется. Сегодня приливы будут вести себя немного странно.
Хочется сказать какие-нибудь важные слова, но в голову ничего не приходит. Да и толпа не в настроении слушать речи. Я убеждаю себя, что среди воплей ужаса звучат и радостные крики. Прикасаюсь к узорам на соколином ковре и взлетаю над скалами и гаванью. Лениво паривший в теплых воздушных потоках Томов ястреб испуганно шарахается в сторону при моем приближении.
– Пусть приходят! – кричу я вслед птице. – Пусть приходят! Мне будет тридцать пять, я буду не один, пусть приходят, если осмелятся!
Опускаю кулак и смеюсь. Ветер ерошит волосы, обдувает разгоряченные грудь и руки.
Я уже успокоился. Разворачиваю ковер и беру курс на самый дальний из островов. Мне не терпится увидеть остальных. Более того, мне не терпится рассказать морскому народу, что в океанах Мауи Заветной наконец появится акула.
Позднее, когда мы выиграем битву и отдадим им этот мир, я расскажу про Сири. Я буду петь им про Сири.
Очень странно, если вдуматься: в концентрационных лагерях вроде Освенцима или даже в лагерях смерти вроде Треблинки и Собибора, предназначенных исключительно для истребления человеческих существ, жили вполне обычные люди. Жены комендантов сажали цветы, дети высокопоставленных немецких офицеров ходили в школу и занимались спортом, на званых ужинах музыканты играли Моцарта, Баха и Малера, женщины заботились о фигуре, мужчины – о редеющих волосах, – обычные повседневные дела, которыми сегодня заняты и мы.
А совсем рядом людей морили голодом, забивали до смерти, травили газом и сжигали в печах. На розовые бутоны в садах легким облачком опускался пепел, что всего часом раньше был человеческой плотью. От лагерей футбольные поля отделяла тонкая колючая проволока. До бараков долетала музыка Моцарта, и ее слушали, содрогаясь на нарах вместе с другими живыми скелетами, бывшие музыканты, композиторы и дирижеры.
В своем уютном домике комендант лагеря рассматривал в зеркале лысину. Его жена тоже изучала свое отражение; покрутившись туда-сюда, надменно надувала губки и думала, что, пожалуй, нынче вечером не станет есть пирожное на десерт.
Кто отражался в зеркале – люди или нелюди?
Конечно люди. Человек почти ко всему привыкает.
В XIII веке в Европе свирепствовала эпидемия чумы, известная как «черная смерть». Вымирали целые деревни, ночью по улицам громыхали похоронные дроги и возницы выкрикивали: «Собираем трупы!» – а позже хоронить покойников стало и вовсе некому. Многие пытались заигрывать со смертью: по вечерам на кладбищах Парижа плясали обрядившиеся в жуткие карнавальные костюмы гуляки. И в то же самое время с привычным скрипом и обычной скоростью продолжало вращаться колесо повседневной жизни.
Возможно, сегодня происходит то же самое?
Меня всегда передергивает, когда вместо слова «убить» кто-нибудь использует слово «децимация». Так обычно описывают военные сражения: «Индейцы сиу подвергли децимации солдат Джорджа Кастера».
Слово это – латинского происхождения (decimat(us) – причастие прошедшего времени от глагола decimare – казнить одного из десяти), и сама процедура тоже восходит к древним римлянам. Если в захваченной ими провинции кто-то выказывал неповиновение или убивал римского солдата, они устраивали нечто вроде лотереи и убивали каждого десятого.
В Европе и Польше не выбирали каждого десятого еврея, просто уничтожали всех подряд.
В XIII веке в Европе не выбирали каждого десятого: погибла четверть или даже половина всего населения. И чума возвращалась снова и снова. Люди ничего не знали о бактериях-возбудителях, и потому для них эти невидимые убийцы вроде как и не существовали вовсе. Видимым был лишь результат: каждую ночь из города на похоронных дрогах вывозили горы трупов; свет уличных факелов отражался в мертвых распахнутых глазах, играл на ощеренных зубах.
Во второй половине XX века рак не выбирает каждого десятого. Статистика гораздо страшнее. Выбор падает на каждого шестого. А возможно, уже на каждого пятого. Ситуация ведь постоянно ухудшается.
А мы тем временем сажаем цветы, играем в игры, слушаем музыку, смотримся в зеркало.
Стараясь не увидеть ничего лишнего.
В тот день Луису Стейгу позвонила Ли, его сестра, и сообщила, что мать после обморока госпитализирована в денверскую больницу и у нее обнаружили рак. Луис запрыгнул в свой «шевроле камаро» и на максимальной скорости рванул в Денвер. У шоссейной развязки на выезде из Боулдера его занесло на гололеде, и машина перевернулась семь раз. В результате – перелом основания черепа, серьезное сотрясение мозга, кома. Девять дней он провалялся без сознания, а когда очнулся, узнал, что у него в левой лобной доле засел крошечный осколок кости. Луис пролежал в больнице еще почти три недели (в другой больнице, не там, куда поместили маму), а потом выписался с невообразимой головной болью и расфокусированным зрением. «Велика вероятность органического повреждения мозга», – предупредили доктора. А Ли сказала, что у матери последняя стадия заболевания и надежды нет.
Но худшее было впереди.
Маму он смог навестить только через три дня. Голова раскалывалась по-прежнему, зрение оставалось нечетким – словно помехи в телевизоре. Зато прекратились приступы адской боли и тошнота. Ли отвезла Луиса и Дебби, его девушку, в городскую больницу Денвера.
– Почти все время спит, но это из-за лекарств, – рассказывала она. – Ей дают сильное снотворное. Она, скорее всего, не узнает тебя, когда проснется.
– Понимаю.
– Доктора сказали, она, вероятно, чувствовала опухоль… понимала, что происходит… это продолжалось около года. Если бы только… Пришлось бы сразу же удалить грудь; может, даже обе, но они могли бы… – Ли глубоко вздохнула. – Я провела с ней все утро. Я не могу… Луис, я просто не могу сегодня пойти туда снова. Надеюсь, ты понимаешь.
– Да.
– Хочешь, я пойду с тобой? – спросила Дебби.
– Нет.
Почти час он просидел возле матери, держа ее за руку. Спящая женщина на кровати казалась ему незнакомкой. Зрение по-прежнему туманилось, но он все равно отчетливо видел: она лет на двадцать старше мамы. Землисто-серая кожа, выступающие вены, синяки от капельниц, дряблые, ослабевшие мышцы. Тело под больничным халатом усохло и съежилось. От нее плохо пахло. Закончились часы посещения, Луис провел в палате еще тридцать минут, а потом головная боль вернулась, и он собрался уходить. Мать так и не проснулась. Он поцеловал ее в лоб, погладил шершавую ладонь и направился к двери.
И вдруг, уже стоя на пороге, краем глаза заметил какое-то движение в зеркале. Там отражались спящая мама и кто-то еще – кто-то сидел на том самом стуле, с которого Луис только что встал. Он обернулся.
На стуле никого не было.
Боль раскаленным железным прутом пронзила левый глаз. Луис подошел к зеркалу, стараясь двигаться медленно, чтобы не усугублять мигрень и головокружение. Отражение было невероятно четким, он уже много дней не видел так ясно.
Кто-то сидел на стуле.
Луис сморгнул и подошел ближе, вгляделся, слегка прищурившись. Фон отчетливый, а вот фигура немного размытая, но при этом совершенно реальная. Сперва ему показалось, что это ребенок – хилый, изможденный десятилетний малыш. Луис подался вперед, стараясь не обращать внимания на боль, и внезапно увидел, что никакой это не ребенок.
Над его матерью склонило большую бритую голову маленькое худое существо с тоненькой шеей. Белая кожа (бумажно-белая, цвета рыбьего брюха), вместо рук – обмотанные жилами и кожей кости, огромные бледные ладони, пальцы дюймов шесть длиной. Существо вытянуло их над покрывалом. Луис всмотрелся и понял: голова не бритая, а просто-напросто лысая, сквозь прозрачную плоть проглядывают вены. Череп странной, неправильной формы, точно у брахицефала, и настолько же несоразмерный телу, как на фотографиях эмбрионов. Словно в ответ на мысли Луиса, создание покачало головой взад-вперед, как будто шея отказывалась держать такую тяжесть. Еще это зрелище напоминало змею, настигающую добычу.
Луис не мог отвести взгляд от бледной синюшной плоти и выпирающих костей. На ум приходили цеплявшиеся за колючую проволоку узники концентрационных лагерей; всплывшие на поверхность утопленники, которые неделю пробыли в воде и стали похожи на гнилую белую резину. Только это выглядело намного хуже.
У существа не было ушей. Вместо них в безобразном черепе зияли два неровных, обрамленных красноватой плотью отверстия. В глубоких черно-синих глазницах застряли желтоватые шарики, словно запихнутые туда каким-то шутником. Кроме того, странное создание, несомненно, было слепым: его глаза затягивала многослойная слизистая пленка катаракты. И все-таки они бегали туда-сюда, эти желтые глаза, как у хищника на охоте. Чудовище склонило огромную голову к спящей матери Луиса. Оно видело, но как-то по-своему.
Луис развернулся, чувствуя, что вот-вот закричит, сделал два шага к кровати и внезапно остановился. Сжав кулаки, он стоял возле пустого стула. Наружу все еще рвался крик. Луис опять подступил к зеркалу.
У монстра не было рта, не было губ, но под тонким длинным носом челюстные кости сильно выдавались вперед, образуя нечто вроде обтянутой белой плотью трубки. Длинное конусообразное хрящевое рыльце заканчивалось круглым отверстием. Бледно-розовый сфинктер сжимался и разжимался в такт сердцебиению или дыханию, и поэтому казалось, что дырка слегка пульсирует. Пошатываясь, Луис ухватился за спинку стоявшего рядом пустого стула. Волнами накатывали слабость, тошнота и головная боль. Он зажмурился. На свете не могло быть более отвратительного зрелища, чем то, что он сейчас увидел.
Он открыл глаза. Нет, могло.
Чудовище медленно, почти с нежностью, потянуло на себя одеяло и склонило уродливую голову над грудью спящей. Омерзительный хоботок дергался теперь всего в нескольких дюймах от цветастого халата. В круглом отверстии появилось что-то серо-зеленое, кольчатое, влажное. Показалась маленькая мясистая антенна. Существо наклонилось еще ниже, сфинктер сократился, и из него неторопливо вылез пятидюймовый слизняк. Он свисал с отвратительного рыльца, раскачиваясь прямо над матерью Луиса.
Тот наконец-то закричал. Пытался повернуться и разжать пальцы, мертвой хваткой вцепившиеся в стул; пытался не смотреть в зеркало. И не мог.
Под антеннами-полипами у слизняка обнаружилась пасть, огромная разинутая пасть, как у глубоководного паразита. Червяк упал женщине на грудь, чуть поизвивался и быстро вполз внутрь. В его мать. Не осталось ни следа, ни отметины, ни даже дырки на выцветшем больничном халате. Только легонько вздулась и опала бледная кожа.
Похожее на ребенка существо обернулось, и Луис встретился с ним глазами в зеркале. Потом чудовище снова склонилось над спящей. Второй слизень появился, упал, заполз внутрь. Затем третий.
Луис снова закричал и наконец смог стряхнуть оцепенение. Он бросился к кровати и принялся молотить руками воздух, пинком отбросил пустой стул в угол палаты, сорвал с матери одеяло и халат.
На крики прибежали две медсестры и дежурный по этажу. Луис, склонившись над обнаженной матерью, царапал ногтями ее покрытую морщинами и шрамами кожу в том месте, где до операции была грудь. На мгновение все застыли в ужасе, а потом его схватили за руки, и медсестра вколола транквилизатор. Перед тем как отключиться, он успел посмотреть в зеркало, указать взмахом руки на противоположную сторону кровати и еще раз закричать.
– Вполне объяснимо, – сказала Ли, после того как на следующий день отвезла его обратно в боулдерскую больницу. – Совершенно естественная и понятная реакция.
– Да, – отозвался Луис.
Он стоял в пижаме возле кровати, а сестра поправляла одеяло.
– Доктор Кирби говорит, поражения в этой части мозга могут вызвать необычные эмоциональные реакции, – подхватила сидевшая у окна Дебби. – Как у… как его там… у рейгановского пресс-секретаря, в которого попала пуля. Только это, конечно, временно.
– Ага. – Луис лег, устраиваясь поудобнее на высоких подушках. Он не сводил взгляда с зеркала на стене.
– Сегодня мама ненадолго очнулась. По-настоящему очнулась. Я ей рассказала, что ты приходил. Она… она, конечно, этого не помнит. Хочет повидаться.
– Наверное, завтра.
В зеркале отражались они трое. Только они трое. Солнечный луч падал на перетянутые желтой резинкой рыжие волосы Дебби, на руку Ли. Ярко белели наволочки подушек.
– Хорошо, давай завтра, – согласилась сестра. – Или послезавтра. А сейчас выпей лекарство, которое прописал доктор Кирби, и поспи. А к маме вместе съездим, когда тебе станет лучше.
– Завтра, – повторил Луис и закрыл глаза.
Он провалялся в постели шесть дней, вставал только в туалет или чтобы переключить канал в маленьком телевизоре. Головная боль не отпускала, но была вполне терпимой. В зеркале – ничего необычного. На седьмой день Луис проснулся в десять утра, принял душ, аккуратно и медленно надел шерстяные штаны, белую рубашку, синюю куртку и как раз собирался позвать Ли и сказать, что готов ехать к маме. Но тут она сама вошла в палату. Глаза у сестры были заплаканные.
– Только что позвонили. Мама умерла двадцать минут назад.
Похоронное бюро располагалось к востоку от денверского Капитолийского холма, среди старых, пришедших в запустение кирпичных зданий, которые теперь по большей части сдавали внаем. Там по ночам обычно устраивали разборки банды латиносов. Всего в двух кварталах от маминого дома. Они переехали туда из Де-Мойна, когда Луису было десять, в этом доме он вырос.
В соответствии с распоряжениями матери для денверских друзей в похоронном бюро устроили церемонию прощания. Потом гроб самолетом перевезут обратно в Де-Мойн. Там в церкви Святой Марии будет отпевание, затем погребение – на маленьком местном кладбище, где лежит отец Луиса. Прощание с покойной, лежавшей в открытом гробу, казалось Луису каким-то доисторическим варварством. Он стоял возле двери, здороваясь с гостями, и старался по возможности не приближаться к усопшей – только изредка окидывал взглядом сложенные на груди руки, нарумяненные щеки и нос.
Мытарство продолжалось около двух часов. Пришло около шестидесяти человек, в основном семидесятилетние старики и старухи – мамины сверстники. Соседи, которых Луис последний раз видел лет пятнадцать назад, новые знакомые, которых она завела в центре для престарелых или за партией в бинго. Из Боулдера приехали несколько друзей самого Луиса, в том числе два товарища по колорадскому клубу альпинистов и двое коллег из университетской физической лаборатории. Дебби не покидала его ни на минуту, вглядывалась в бледное взмокшее лицо, время от времени брала за руку, когда у него возобновлялись приступы головной боли.
Церемония уже почти подошла к концу, и тут он не выдержал:
– У тебя пудреница есть?
– Что? – непонимающе отозвалась Дебби.
– Ну, пудреница, такая маленькая штука с зеркальцем.
Девушка покачала головой.
– Луис, ты хоть раз видел у меня что-нибудь подобное? Погоди-ка, – она принялась рыться в сумочке, – есть вот такое небольшое зеркальце, оно мне нужно для…
– Давай сюда.
Луис поднял маленький прямоугольник в пластиковой оправе и повернулся к двери для лучшего обзора.
Приглушенными голосами переговаривалось около десятка гостей. Пахло цветами. Тускло светили лампы. В холле кто-то рассмеялся и тут же смолк. Около гроба стояла Ли в непроницаемо-черном платье и тихо беседовала с соседкой, старушкой Нартмот.
Но в зале был и еще кое-кто: двадцать или тридцать низеньких фигур тенями скользили между рядами складных стульев и одетыми в черное людьми. Похожие на детей существа по очереди подходили к гробу, медленно и неторопливо, покачивая огромными головами, словно исполняли замысловатый танец. Бледные тела и лысые макушки испускали зеленовато-серое свечение. Каждый на мгновение останавливался перед усопшей и неторопливо, почти благоговейно склонял голову.
Луис задыхался, руки так тряслись, что зеркальце подпрыгивало. Это напоминало первое причастие… или животных, выстроившихся в очередь к кормушке.
– Что случилось? – спросила Дебби.
Луис стряхнул ее руку и бросился к гробу, проталкиваясь через толпу скорбящих. В животе пульсировал холодный комок: неужели сейчас он проходит сквозь эти белесые создания?
– Что такое? – Ли с застывшим на лице озабоченным выражением взяла его за руку.
Луис стряхнул ее и заглянул в гроб. Открыта была только верхняя половина крышки. Там, на шелковой бежевой подкладке, очень мягкой на вид, лежала его мать в своем лучшем синем платье. Из-за косметики лицо казалось почти здоровым. Пальцы опутывали старые четки. Луис посмотрел в зеркало, а потом медленно поднял левую руку и вцепился в край гроба. Он как будто стоял на палубе парохода, а вокруг бушевало море, и надо было изо всех сил держаться за ограждение, чтобы не выпасть за борт.
Гроб до самых краев наполняли сотни кишащих слизняков, которые ползали поверх тела. Они побелели и увеличились в размерах, очень сильно увеличились. Некоторые превосходили в обхвате его руку, некоторые были в фут длиной. Мясистые антенны-рожки уменьшились, на их кончиках появились желтые глазки, миножьи пасти вытянулись конусообразными хоботками.
Он все смотрел и смотрел. Справа к гробу приблизилось очередное чудовище, положило на край бледные пальцы – прямо рядом с рукой Луиса – и опустило вниз удлиненное рыло, словно на водопое.
И втянуло в себя четырех длинных слизней. Лицо дергалось и сокращалось, заглатывало мягкую бледную плоть почти с сексуальным наслаждением. Желтые глаза смотрели не мигая. К гробу подходили все новые и новые, чтобы тоже приобщиться. Луис повернул зеркальце – из его матери выползло еще два паразита, они с легкостью проскользнули сквозь синее платье и влились в кишащую массу. Позади Луиса с полудюжины бледных монстров терпеливо ждали, пока он отойдет. Размытые бесполые тела, очень длинные заостренные пальцы, голодные глаза.
Луис не закричал и не убежал. Он очень бережно спрятал зеркальце, разжал сведенные судорогой пальцы и медленно пошел прочь. Прочь от гроба. Прочь от Ли и Дебби, которые выкрикивали какие-то вопросы ему в спину. Прочь из похоронного бюро.
Остановился он только через несколько часов, возле каких-то странных темных складских и фабричных зданий. Встал в ртутном свете уличного фонаря, поднял зеркальце повыше, покрутил его во все стороны, убедился, что вокруг никого нет, а потом сжался в калачик прямо на земле около фонарного столба, обняв руками колени, покачиваясь взад-вперед и что-то напевая себе под нос.
– Думаю, это раковые вампиры, – сказал Луис психиатру.
Сквозь щели в деревянных жалюзи на окнах кабинета виднелись верхушки Утюгов.
– Они откладывают слизняки-опухоли, а те потом вылупляются и растут внутри людей. Мы называем их опухолями, а на самом деле это яйца. В конце концов вампиры забирают их назад.
Психиатр кивнул, в очередной раз набил трубку и чиркнул спичкой.
– Вы не хотите рассказать мне побольше… о… подробнее описать свои видения? – Врач выпустил клуб дыма из трубки.
Луис покачал головой и замер, сраженный новым приступом жуткой боли.
– За последние несколько недель я все обдумал. К примеру, назовите мне какого-нибудь знаменитого человека, который умер от рака лет сто назад. Давайте.
Доктор затянулся. Рабочий стол стоял около занавешенного окна, и лицо психиатра оставалось в тени, его освещала только зажженная трубка.
– Прямо сейчас не смогу припомнить. Но наверняка от рака умирали многие.
– Вот именно. – Луис, сам того не желая, повысил тон. – Смотрите, сегодня мы привыкли к тому, что люди умирают от рака. Каждый шестой. Возможно, каждый четвертый. Ну, к примеру, я не знаю ни одного человека, который погиб во Вьетнаме, но каждый из нас знает кого-нибудь, обычно даже кого-нибудь из родных, кто умер от рака. А вспомните всех известных актеров и политиков. Да он повсюду. Чума двадцатого века.
Доктор кивнул и заговорил, старательно избегая снисходительных интонаций:
– Вижу, к чему вы клоните. Раньше просто не существовало современных методов диагностики, но это вовсе не значит, что в прошлые века никто не умирал от рака. К тому же, как показывают исследования, современные технологии, загрязнение окружающей среды, пищевые добавки и прочее увеличили риск возникновения канцерогенов, которые…
– Да, канцерогены, – засмеялся Луис. – Я тоже в это верил. Господи, док, вы когда-нибудь читали официальные списки канцерогенов, составленные Американской медицинской ассоциацией или Американским обществом раковых больных? Туда же входит все – все, что мы едим, чем дышим, что надеваем, чего касаемся, чем развлекаемся. То есть вообще все. С таким же успехом можно сказать, что они просто не знают. Читал я весь этот бред. Они просто-напросто не знают, от чего появляется опухоль.
Доктор скрестил пальцы рук:
– А вы считаете, что знаете, мистер Стейг?
Луис вытащил из нагрудного кармана одно из своих зеркал и повертел головой. В комнате вроде бы никого не было.
– Виноваты раковые вампиры. Не знаю, сколько они уже тут. Может, мы что-то сотворили такое в этом столетии, и они смогли проникнуть сюда через… через какие-нибудь ворота или как-то еще. Не знаю.
– Из другого измерения? – спросил доктор будничным тоном. От его трубки пахло летним сосновым лесом.
– Может быть, – пожал плечами Луис. – Не знаю. Так или иначе, они здесь. Кормятся… и размножаются…
– А почему, как вы думаете, вы единственный, кто их видит? – почти весело поинтересовался психиатр.
– Черт возьми, – Луис потихоньку закипал, – я не знаю, единственный я или нет. Знаю только, что это началось после аварии…
– Мы ведь можем… с той же вероятностью предположить, что травма вызвала некие очень реалистичные галлюцинации? Вы же сами рассказывали, как ухудшилось ваше зрение. – Доктор вытащил изо рта погасшую трубку, нахмурился и принялся искать спички.
Луис сжал подлокотники кресла, головная боль и раздражение накатывали волнами.
– Я побывал в клинике. Они не обнаружили никаких признаков необратимых повреждений. Зрение немного пошаливает, но это только потому, что я теперь вижу больше. Ну, больше цветов, больше разных вещей. Чуть ли не радиоволны вижу.
– Хорошо, допустим, вы видите этих… раковых вампиров. – С третьей затяжки трубка у доктора наконец разгорелась, и в кабинете еще сильнее запахло нагретыми на солнце сосновыми иглами. – Значит ли это, что вы можете их контролировать?
Луис потер лоб рукой, словно пытаясь избавиться от мигрени:
– Не знаю.
– Простите, мистер Стейг. Я не расслышал…
– Не знаю! Я не пробовал до них дотрагиваться. Ну, то есть не знаю, смогу ли… Боюсь, они… Пока эти твари… раковые вампиры… не обращали на меня внимания, но…
– Если вы их видите, не означает ли это, что и они видят вас?
Луис встал, подошел к окну и потянул за шнурок, открывая жалюзи. Кабинет наполнился вечерним светом.
– Думаю, они видят то, что хотят видеть, – отозвался он, глядя на далекие холмы и поигрывая зеркальцем. – Может, мы для них лишь размытые тени. Но когда приходит пора откладывать яйца, они моментально нас находят.
Врач сощурился от яркого света, вынул изо рта трубку и улыбнулся:
– Вы говорите «яйца», но то, что вы описывали, больше похоже на кормежку. Это несоответствие и тот факт, что… что видения… начались именно возле постели умирающей матери, – может, это все имеет для вас другое, более глубокое значение? Мы все пытаемся контролировать неподвластные нам вещи, – вещи, которые трудно принять. Особенно когда речь идет о родной матери.
– Слушайте, – вздохнул Луис, – бросьте вы эту фрейдистскую ерунду. Я только потому сюда пришел, что Деб уже несколько недель… – Он замер и поднял зеркальце.
Доктор оглянулся, одновременно старательно вытряхивая трубку. Рот у него был приоткрыт: белые зубы, крепкие здоровые десны, кончик языка чуть приподнят от напряжения. Из-под этого приподнятого языка показались сначала мясистые рожки-антенны, а потом и весь серо-зеленый слизняк. Всего несколько сантиметров длиной. Взобрался повыше, прополз сквозь кожу и мускулы, исчезая и вновь появляясь из щеки, словно личинка из компостной кучи. А в глубине, где-то в горле у доктора, шевелилось еще что-то, что-то большое.
– Но мы же можем об этом поговорить. В конце концов, я ведь хочу вам помочь.
Луис кивнул, убрал зеркальце в карман и, не оглядываясь, вышел из кабинета.
В продаже, оказывается, было полно всевозможных дешевых зеркал в рамах и без: в магазинах, где торговали подержанной мебелью, на барахолках, у старьевщиков, в скобяных и посудных лавках. Одно Луис нашел в куче мусора на обочине. Меньше чем через неделю он увешал зеркалами всю квартиру.
Лучше всего защищена была спальня. Весь потолок заклеен зеркалами, и еще двадцать три на стене. Сам приклеивал, тщательно и аккуратно. С каждым новым блестящим квадратиком ему становилось чуточку спокойнее.
В субботу, погожим майским днем, Луис лежал на кровати, рассматривал собственные отражения и обдумывал недавний разговор с сестрой. И тут позвонила Дебби, сказала, что хочет зайти. Он предложил встретиться в торговом центре на Перл-стрит.
В автобусе вместе с ним ехало трое пассажиров – и еще двое тех, других. Один – на заднем сиденье, а другой вошел прямо через закрытую дверь, когда машина остановилась на светофоре. Когда Луис первый раз увидел, как раковые вампиры проходят сквозь предметы, он почувствовал почти что облегчение: слишком уж нематериальными они были, чтобы представлять серьезную угрозу. Теперь он так не думал. Они не проходили сквозь стены с бестелесным изяществом призраков, нет, – существо буквально протиснулось в закрытую дверь автобуса, с трудом проталкивая вперед лысую голову и костлявые плечи, словно продиралось через толстый полиэтилен. Еще это напоминало новорожденного хищника, который выбирается из амниотического мешка.
Под широкими полями шляпы Луиса крепилось на проволоке несколько зеркал. Он повернул одно и увидел, как вновь прибывший вампир присоединился к товарищу. Вместе они подошли к пожилой даме с покупками. Старушка сидела очень прямо, сложив руки на коленях, и не мигая смотрела перед собой. Вампир поднял сморщенный хоботок к ее горлу, нежно и трепетно, словно для поцелуя. Луис впервые увидел синеватые хрящи, идущие по внутреннему краю рыльца, на вид острые как бритва. Что-то зеленовато-серое переползло в шею женщины. Второй вампир склонил массивную голову к ее животу, точно усталый ребенок, укладывающийся у матери на коленях.
Луис поднялся, нажал на кнопку остановки и вышел – за пять кварталов до нужного ему места.
Зайдя в торговый центр на Перл-стрит, Луис подумал, что вряд ли где еще в Штатах увидишь столько показной роскоши и благополучия. С окрестных холмов на западе легкий ветерок приносил аромат сосен, повсюду сновали покупатели, прогуливались туристы, лениво прохаживались местные. Большинство – подтянутые загорелые люди под тридцать, достаточно состоятельные, чтобы одеваться в неброские вещи с искусственными прорехами и потертостями. Мимо торгового центра трусцой пробегали юноши в коротких шортах, поглядывая на часы и на собственную великолепную мускулатуру. Почти все девушки, попадавшиеся навстречу, щеголяли худобой и отсутствием лифчиков. Они смеялись, демонстрируя превосходные белые зубы, сидели на траве и на скамейках, решительно вытянув длинные ноги, совсем как модели из журнала «Вог». Цветущие подростки с торчавшими во все стороны волосами самых жутких расцветок лизали мороженое (батончики «Дав» – по два доллара, рожки́ «Хаген-денц» – по три). Весеннее солнце освещало мощенные кирпичом дорожки и цветочные клумбы; казалось, грядет вечное и прекрасное лето. Луис и Дебби сидели возле тележки с хот-догами и наблюдали за толпой.
– Слушай, я в последнее время вижу такие непотребные ужасы, что в это не так-то просто поверить. Может, эту сволочь все могут видеть, да только не хотят.
Он покрутил два маленьких зеркальца и посмотрел по сторонам. На полях шляпы – шесть зеркал, и еще несколько – в карманах. Как-то пробовал черные очки с зеркальными стеклами, но не сработало: монстры показывались только в нормальном отражении.
– Луис, я не понимаю…
– Я серьезно, – огрызнулся тот. – Мы как те жители Освенцима или Дахау: смотрим на колючую проволоку, на поезда, которые каждый день привозят все новых заключенных, вдыхаем дым из печей… и делаем вид, что ничего не происходит. Пускай забирают кого-нибудь другого, главное, чтоб не меня. Вон! Видишь того толстяка около книжного?
– И что? – Дебби уже почти плакала.
– Погоди.
Луис достал из кармана зеркало и повернул его под нужным углом. Мужчина в коричневых штанах и просторной гавайке явно не стеснялся выпирающего живота. Потягивал что-то из красного пластикового стаканчика и читал свежий номер «Боулдер дейли». Вокруг толпились четыре низеньких существа. Одно из них ухватилось пальцами за горло толстяка и подтянулось вверх.
– Погоди, – повторил Луис и подошел ближе, стараясь держать зеркало под тем же углом.
Трое вампиров даже не оглянулись, четвертый тянулся длинным хоботком к лицу мужчины.
– Стойте! – завопил Луис и, запрокинув голову, ударил наотмашь. Кулак прошел сквозь монстра, висевшего на шее толстяка. Едва ощутимое сопротивление воздуха, как будто рука окунулась в желатин. Пальцы похолодели.
Вся четверка вампиров уставилась на него слепыми желтыми глазами. Луис всхлипнул и ударил снова, кулак опять прошел сквозь чудовище и отскочил от груди толстяка. Двое белесых существ медленно развернулись к нему.
– Эй, ты что делаешь! – закричал мужчина и ударил Луиса в ответ.
Зеркало выскочило из рук и разбилось о кирпичную мостовую.
– Господи Исусе, – шептал Луис, пятясь назад. – Господи.
А потом повернулся и побежал, дергая зеркальце на полях шляпы. Но на ходу ничего нельзя было разглядеть. Он рывком поднял Дебби на ноги:
– Бежим!
И они побежали.
Луис проснулся около двух часов ночи, не понимая, где находится, – словно очнулся от наркотического сна. Дебби рядом не было. Правильно, они занимались любовью, а потом он вернулся к себе в квартиру. Он лежал в темноте, гадая, что же его разбудило.
Ночник не горел.
Неожиданно Луис ощутил страх, выругался, перекатился на бок и зажег прикроватную лампу. Зажмурился от яркого света, и в ответ на потолке, стенах и двери тут же зажмурились многочисленные отражения.
В комнате был кто-то еще.
Сквозь дверь протиснулась бледная голова с желтыми глазами, за косяк уцепились длинные пальцы, и чудовище подтянулось в комнату, как альпинист на скальный выступ. Еще одна голова высунулась справа от кровати – жутко, внезапно, как в дурном сне. К одеялу потянулась тощая рука.
Луис всхлипнул и скатился с кровати. Единственная дверь в комнате была заперта. Он посмотрел на зеркальный потолок – и как раз вовремя: первое чудовище выкарабкалось наружу и теперь преграждало ему путь к выходу. В потолке отражался сам Луис: он лежал в пижаме на коричневом ковре и, разинув рот, наблюдал, как что-то белое вспучивается на полу прямо возле него. Омерзительный изгиб широкой головы, потом спина; существо медленно показывалось из ковра, как пловец, бредущий к берегу по колено в воде. Настолько близко, что Луис мог бы дотронуться до желтых глазок. Из круглого хобота пахнуло мертвечиной.
Он откатился вбок, вскочил, вышиб окно стулом и зашвырнул его куда-то за спину. Бывший сосед по квартире, законченный параноик, требовал, чтобы в доме было что-нибудь на случай пожара (они ведь жили на третьем этаже), поэтому на спинке кровати до сих пор болталась веревочная лестница.
Луис опять глянул на потолок: белые монстры приближались. Тогда он выбросил из окна свободный конец лестницы и, царапая руки и колени о кирпичную стену, вылез наружу.
На улице было темно и холодно. Здесь не было никаких зеркал, так что возможную погоню засечь не удастся.
Они покинули город на машине Дебби, устремившись на запад, через каньон, в горы. Луис нарядился в старые джинсы, зеленый свитер и заляпанные краской кроссовки – все это валялось дома у Деб с тех самых пор, как он в январе помогал ей с ремонтом. В ее квартире висело только одно зеркало – над камином, в красивой старинной раме, восемнадцать на двадцать четыре; он содрал его со стены и тщательнейшим образом проверил салон автомобиля перед тем, как позволить девушке сесть внутрь.
– Куда мы едем?
Они как раз повернули к югу от Недерленда, на шоссе Пик-ту-Пик. Справа в тусклом лунном свете сверкали горы Континентального водораздела. Фары выхватывали из темноты черные сосны и полоски снега. Узкая дорога серпантином уходила все выше.
– В летний домик Ли. На запад от перевала Роллинз.
– Я знаю, где это. А Ли там?
– Нет, все еще в Де-Мойне, – ответил Луис и быстро моргнул. – Звонила сегодня, как раз за несколько минут до тебя. У нее нашли… опухоль. Ходила в местную больницу, завтра прилетит сюда, чтобы сделать биопсию.
– Луис, мне… – начала было Дебби.
– Вон там сверни.
Следующие две мили никто из них не произнес ни слова.
В домике был маленький генератор, но Луис решил не возиться с ним в темноте. Лампы и холодильник могли потерпеть до утра. Он велел Деб оставаться в машине, а сам вошел в дом, зажег две толстые свечи (Ли держала их на каминной полке) и обследовал все три маленькие комнатки с зеркалом в руках. В нем отражалось только колеблющееся пламя свечей, его собственное бледное лицо и испуганные глаза. Потом затопил камин, разложил диван в гостиной и позвал девушку. Дебби смотрела устало. В пляшущем свете свечей и камина ее рыжие волосы казались огненными.
– До утра осталось всего ничего. Как проснемся – съезжу в Недерленд за продуктами.
– Луис, – Деб взяла его за руку, – ты можешь объяснить, что происходит?
– Погоди-погоди. – Луис внимательно вглядывался в темные углы комнаты. – Еще кое-что. Раздевайся.
– Луис…
– Раздевайся! – Сам он уже стягивал с себя штаны и рубашку.
Луис поставил зеркало на стул, и оба они голышом медленно покрутились туда-сюда. В конце концов, убедившись, что все чисто, Стейг опустился на колени и посмотрел на Дебби. Девушка стояла неподвижно, скачущие тени метались по ее белой груди, треугольничку рыжих волос на лобке. В неверном свете веснушки на плечах и ключицах, казалось, сияли.
– Господи. – Луис закрыл лицо руками. – Господи. Деб, ты, наверное, думаешь, я совсем слетел с катушек.
Она присела рядом, погладила его по спине и прошептала:
– Луис, я не знаю, в чем дело. Но я знаю, что люблю тебя.
– Я объясню… – начал он, чувствуя, как из сдавленной груди рвутся наружу рыдания.
– Утром. – Дебби нежно поцеловала его.
Любовью они занимались медленно и торжественно, время тоже словно замедлилось. Поздняя ли ночь тому виной, незнакомое место или пережитый страх опасности, но чувства их странным образом обострились. Когда оба уже почти не могли сдерживаться, Луис прошептал: «Погоди», лег на бок и принялся ласкать и целовать ее грудь, от его поцелуев соски снова затвердели. Потом прикоснулся губами к мягко изгибавшейся линии живота, раздвинул рукой бедра, соскользнул вниз.
Он закрыл глаза и представил себе котенка, лакающего молоко. Дебби становилась все более влажной, открывалась ему навстречу. На вкус она была как солено-сладкое море. Луис гладил ладонями нежные напряженные бедра. Девушка дышала прерывисто, все быстрее, тихонько вскрикивала от удовольствия.
И вдруг позади них послышалось шипение. Заколыхалось пламя свечи.
Он обернулся, привстав на одно колено. Сердце бешено стучало. Возбужденные и обнаженные, сейчас они были особенно уязвимы. Неожиданно Луис задохнулся от смеха.
– Что? – испуганным шепотом спросила Дебби.
– Просто свечка на полу, почти вся расплавилась. Сейчас я ее задую.
Потушив свечу и поворачиваясь обратно к кровати, Луис украдкой, словно вуайерист, бросил один-единственный взгляд в зеркало, которое все еще стояло на стуле.
В нем отражались двое любовников. Приглушенный свет камина, раскрасневшийся Луис, белоснежные ноги Дебби, влажные, усеянные капельками пота. Пляшущие язычки пламени освещали ее медные лобковые волосы, розоватый овал влагалища. Мягкая чувственная картина, совсем не порнографическая. Луис почувствовал в груди нарастающую волну любви и возбуждения.
Он уже собирался вернуться к прерванному занятию, но в последний миг краешком глаза заметил в зеркале шевеление. Между розовыми половыми губами мелькнуло что-то зеленовато-серое. Всего несколько сантиметров. Показались мясистые рожки. Они медленно подергивались, исследуя окружающее пространство.
– Не знал, что ты интересуешься онкологией. – Доктор Фил Коллинз сидел за столом, заваленным бумагами, и улыбался. – Думал, так и торчишь сутки напролет в этой своей физической лаборатории.
Луис посмотрел на бывшего одноклассника. На дружеские подколки сил уже не осталось. Он не спал больше двух суток, в глаза как будто насыпали песку или битого стекла.
– Мне нужно посмотреть, как происходит радиационное облучение во время химиотерапии.
Коллинз забарабанил по краю стола ухоженными пальцами:
– Луис, мы же не можем каждому желающему экскурсии устраивать.
– Слушай, Фил, – Луис старался говорить спокойным, ровным голосом, – несколько недель назад моя мать умерла от рака. Сестре только что сделали биопсию – опухоль злокачественная. Моя девушка как раз сегодня легла в боулдеровский центр. Рак шейки матки, и они думают, сама матка тоже затронута. Может, все-таки разрешишь мне взглянуть?
– Господи. – Коллинз посмотрел на часы. – Пошли, Луис. У меня как раз сейчас обход. Мистер Тейлор записан на сеанс рентгенотерапии через двадцать минут.
Тейлору было сорок семь, но выглядел он лет на тридцать старше. Щеки впалые, изможденное лицо казалось желтоватым в свете люминесцентных ламп. Волос на голове не осталось, под кожей виднелись маленькие сгустки крови.
Они с Коллинзом стояли за толстым свинцовым экраном и наблюдали через смотровое окошко.
– Тут очень важны лекарства. Они усиливают и дополняют воздействие радиации.
– А радиация убивает рак? – спросил Луис.
– Не всегда. К сожалению, она убивает и здоровые, и больные клетки.
Луис кивнул и поднял карманное зеркальце. Когда заработала рентгеновская установка, он невольно задохнулся от удивления. Наконечник установки ослепительно засиял, и комнату наполнил нестерпимый сиреневый свет. В точности как электрические ловушки для жуков, которые обычно включают ночью во дворе. Там свет так же переливается, раздражая глаза. Только здесь это было в тысячу раз ярче.
Появились слизняки. Суматошно шевеля рожками, они выползали из головы мистера Тейлора, привлеченные ярким светом; подпрыгивали вверх на целых десять дюймов, пытаясь дотянуться до установки, поскальзывались на гладком металле. Некоторые падали на пол, взбирались обратно на стол, заползали в тело мужчины и мгновение спустя снова выпрыгивали у него из головы.
Те, кому удавалось добраться до источника излучения, замертво падали на пол. Свет померк, уцелевшие паразиты вернулись обратно.
– …Надеюсь, увиденное помогло тебе составить хоть какое-то представление о терапии, – говорил Коллинз. – Очень туманная область. К несчастью, мы не совсем понимаем, как именно это работает, но метод постоянно совершенствуется.
Луис моргнул. Мистера Тейлора в комнате уже не было. Сиреневый свет погас.
– Да, – ответил Луис. – Думаю, очень помогло.
Прошло двое суток. Он сидел в полумраке больничной палаты подле спящей сестры. Вторая кровать пустовала. Он проскользнул сюда посреди ночи. Было очень тихо, только приглушенно шипела вентиляция и в коридоре кто-то время от времени шаркал резиновыми подошвами по линолеуму. Луис вытянул руку в перчатке и дотронулся до запястья Ли, чуть пониже зеленого больничного браслета с именем.
– Думал, будет легче, малыш, – прошептал он. – Помнишь, в детстве мы смотрели разные фильмы? Помнишь Джеймса Арнесса в «Нечто»? Важно понять, как его убить, и дело в шляпе.
Снова накатила волна тошноты. Луис опустил голову, с шумом втягивая воздух, но уже через минуту выпрямился. Хотел было вытереть холодный пот со лба и удивленно нахмурился, словно в первый раз увидел на руке толстую кожаную перчатку. Он снова взял сестру за руку:
– В жизни все не так просто, малыш. Я записался поработать в вечернюю смену в университетской энерголаборатории. Мак сварганил небольшой рентгеновский лазер, чтобы демонстрировать второкурсникам ионизирующее излучение. Так что там проще простого что-нибудь облучить.
Ли перевернулась и тихонько застонала во сне. Где-то далеко часы пробили три, и снова наступила тишина. По коридору, переговариваясь шепотом, прошли две дежурные медсестры. У них был перерыв. Луис положил руку в перчатке рядом с ладонью сестры:
– Господи, Ли. Я вижу весь чертов спектр, даже ниже ста ангстремов. И они тоже видят. Я был уверен: вампиров притянет к источнику радиации, так же как притянуло слизняков. Взял несколько облученных предметов и пришел сюда вчера ночью проверить. И они появились, малыш, но их не убило. Толпились вокруг зараженных вещей, как мотыльки, слетевшиеся на огонь, но не умирали. Даже для слизняков нужна большая доза, чтобы прикончить их всех. Понимаешь, я начал с миллибэров – тот же уровень, что и в химиотерапии, – но этого оказалось мало, слишком мало. Чтобы убить наверняка и всех сразу, нужно около трехсот-четырехсот рентген. Понимаешь, малыш, это уже получается Чернобыль.
Луис встал, быстро зашел в туалет, стараясь не шуметь, и склонился над унитазом. Его стошнило. Неуклюже вымыл лицо, так и не снимая толстых перчаток, и вернулся к Ли. Она слегка хмурилась во сне. Он вспомнил, как в детстве прокрадывался в спальню и пугал сестру то подвязочной змеей, то водяным пистолетом, то пауком.
– А, гори оно все… – Он снял перчатки.
Руки засияли в темноте, как два пятипалых бело-голубых солнца. В маленьких зеркалах, прикрепленных к полям его шляпы, пылало яркое холодное пламя.
– Малыш, больно не будет, – прошептал Луис, расстегивая верхние пуговицы ее пижамы.
Маленькая грудь, почти такая же маленькая, как тогда, когда он подглядывал за пятнадцатилетней сестрой в душе. Луис улыбнулся, вспомнив, как ему за это досталось, и положил руку прямо на сердце Ли.
В первое мгновение ничего не происходило. Потом из плоти показались мягкие перископы рожек-антенн, и на поверхность выползли слизняки. В ярком сиянии рук Луиса они казались почти белыми.
Паразиты проникали внутрь его – сквозь ладонь, через запястье. Луис задохнулся от омерзения, почувствовав легкое шевеление под кожей. Тошнотворное ощущение, будто тебе под местной анестезией вставляют в вену катетер.
Он насчитал шесть… нет, восемь слизней, переползших с груди Ли в его сияющую бело-голубую руку. Еще целую минуту он не убирал ладонь. Когда один из червяков начал карабкаться по его предплечью, легко проходя сквозь мускулы, Луис еле-еле сдержался, чтобы не отдернуть пальцы и не закричать.
Чтобы не упустить ни одного, он поводил руками над грудью, горлом и животом сестры. Ли ворочалась, тщетно пытаясь превозмочь действие снотворного и проснуться. Еще один слизняк, длиной чуть больше сантиметра, пролез сквозь туго натянутую под ее ключицей кожу и тут же вспыхнул и сгорел от прикосновения к светящимся ладоням, свернувшись, как сухой листок в пламени костра.
Луис встал и медленно снял тяжелую теплую одежду, не сводя глаз с большого зеркала на стене. Все тело светилось, ярко переливалось белым, бело-голубым, сиреневым, еще какими-то цветами, которые даже он уже не мог различить. Луису снова вспомнилась нестерпимо-яркая электрическая ловушка для жуков на каком-то загородном патио, ощущение рези в глазах. Свет отражался и преломлялся в зеркальцах, прикрепленных к полям шляпы.
Он аккуратно сложил одежду и оставил ее на стуле возле постели Ли, нежно поцеловал сестру в щеку и вышел. Сиреневое свечение освещало ему путь, наполняя коридор бело-голубыми тенями, радугами непостижимых оттенков.
На посту дежурного никого не было. Кафельный пол холодил босые ноги. Луис переходил из палаты в палату и занимался наложением рук. Некоторые больные спали, некоторые в изумлении следили за ним, но никто не отшатывался и не кричал. Он недоумевал почему, а потом посмотрел на свои ладони и понял, что видит, видит без зеркала сияние облученной плоти и костей. Его тело превратилось в мерцающую звезду. Луис слышал шелест и треск радиоволн, похожий на шепот далекого леса.
Слизняки покидали своих жертв и заползали в него. На этаже лежали не только раковые больные, но почти в каждой палате к нему незамедлительно бросались зеленовато-серые и белесые паразиты. Он забирал всех. Его тело распухло от копошившихся внутри чудовищ. Один раз его стошнило. В животе что-то бурлило и сжималось, но Луис не обращал внимания.
В палате Дебби он стащил со спящей девушки покрывало, задрал короткую ночнушку и прижался щекой к теплому мягкому животу. Слизни переползали в его горло, в лицо, и Луис с радостью выпивал их из нее.
Наконец он поднялся, покинул спящую возлюбленную и пошел в просторную длинную комнату, где лежали раковые больные в последней стадии смертельного недуга.
Вампиры шли за ним по пятам. Появлялись из стен, вырастали из пола. Похожие на толпу мертвых детей, они следовали за ним, словно за сияющим Гамельнским Крысоловом.
Когда он добрался до палаты смертников, вампиров набралось уже больше двадцати. Но Луис не позволял им приблизиться. Он переходил от кровати к кровати, забирая в себя последних паразитов, и наблюдал, точно в каком-нибудь сюрреалистическом сне, за тем, как внутри больных вылупляются до срока яйца, как вылезают на поверхность новорожденные чудовища. Собрав всех слизней, он встал в центре комнаты и поднял руки. Вампиры обступили его.
Луис как будто отяжелел, его тело налилось смертью. Сияющие руки и живот кишели извивавшимися паразитами.
Он поднял руки еще выше, запрокинул голову и закрыл глаза. Пусть теперь кормятся.
Вампиры с жадностью накинулись на добычу. Их притягивало мерцание облученной плоти и неслышные призывы собственных личинок. Они толкались и пихались, стараясь подобраться поближе к Луису. Он скривился, чувствуя легкие уколы хоботков, его как будто даже слегка приподняло над полом – прикосновение кошмарных созданий вдруг стало ощутимым. Изогнув уродливую голову, похожие на мертвых детей монстры окунались, погружались внутрь его. Луис снова закрыл глаза и открыл их, только когда все было кончено.
Его шатало. Чтобы не упасть, он ухватился за спинку кровати. Вампиры, пришедшие за ним в палату, насытились, но в нем все еще копошились многочисленные слизни. Луис огляделся по сторонам.
Ближайший к нему монстр раздулся, словно собравшийся откладывать яйца паук. В прозрачном белесом теле неистово сновали слизняки, похожие на светящихся золотых рыбок.
Превозмогая тошноту и боль, Луис улыбнулся. С помощью радиоактивных паразитов он, несомненно, нарушил репродуктивный цикл этих существ.
Один из вампиров споткнулся и наклонился, выставив вперед свои чудовищно длинные пальцы, чтобы не упасть. От этого его сходство с пауком только усилилось.
Бок существа рассекла бело-голубая прореха. Оттуда вывалились два распухших, бешено извивавшихся слизня. Вампир выгнул спину и запрокинул вверх хоботок, издав жуткий вопль, который звучал так, будто кто-то нарочито медленно водил гвоздем по гладкой грифельной доске.
Из распоротого брюха на пол посыпались паразиты. Они извивались в луже ультрафиолетовой крови, исходили паром, а потом высыхали и сморщивались, точно настоящие слизняки, когда их посыплешь солью. Раковый вампир бился в конвульсиях, пытаясь пальцами стянуть расходившиеся края раны, а потом пару раз судорожно дернулся и умер. Медленно сомкнулись костлявые руки – словно лапки раздавленного паука.
Кто-то кричал, люди и нелюди, но Луис не обращал на это внимания. Вокруг агонизировали светящиеся вампиры. Он видел все, без всякого зеркала, очень отчетливо. Больные казались размытыми тенями на фоне пылающего ультрафиолетового и инфракрасного зарева, ярче всего сияло его собственное бело-голубое тело. Луиса опять начало тошнить. Согнувшись пополам, он изрыгнул сгусток крови и двух умиравших светящихся слизняков. Ничего, главное – держаться. Он точно знал, что сможет продержаться еще целую вечность.
Луис посмотрел вниз, прямо сквозь пол, сквозь пять этажей. Больница была сооружена из прозрачного пластика, пронизанного светящимися линиями электропроводки, усеянного сгустками энергии светильников, техники, живых существ. Множества живых существ. Мягким оранжевым светом мерцали здоровые люди, бледно-желтым переливались инфекции, серым – разлагавшаяся плоть, черным – будущая смерть.
Выпрямившись, он перешагнул через тела умиравших вампиров, через кислотные лужи, оставшиеся от слизняков, распахнул широкие двери, которые теперь свободно проницал его взор, и вышел на террасу, овеваемую свежим ночным ветром.
Внизу, привлеченные нестерпимым светом, ждали они. Сотни желтых глаз в глубоких черно-синих глазницах, сотни мертвых лиц и пульсирующих ртов. К больнице стекались все новые и новые вампиры.
Луис тоже посмотрел вверх и увидел в ночном небе немыслимое количество звезд, бесчисленные мерцающие источники излучения, протуберанцы невообразимых цветов. Он опустил глаза: тысячи бледных лиц горели, как свечи во время крестного хода. Луис взмолился о чуде. Взмолился, чтобы его хватило накормить их всех.
– Сегодня ты, о смерть, – прошептал он так тихо, что не услышал собственного голоса, – сама умрешь.
Луис ступил на перила, воздел руки к небу и спустился к тем, кто ждал его.
Сейчас осень 1989 года. Совсем недавно я предложил свой роман «Утеха падали» для экранизации одной кино- и телекомпании. Хотелось попробовать на зубок ремесло сценариста – а вдруг из меня выйдет еще один Бен Хект.
– Ладно, – сказали продюсеры. – Только давайте сперва посмотрим, как вы справитесь с получасовым эпизодом для телесериала.
Я никогда раньше не писал ни пьес, ни сценариев, но ведь я родился и вырос во второй половине XX века и потому ощущаю себя так, словно прожил бо́льшую часть жизни в кино. В писательских кругах ходят разные страшилки про работу в этой весьма своеобразной среде: якобы там постоянно требуют все переделать из-за какой-нибудь ерунды; у подружки продюсера вдруг появляется «светлая» идея, и твой сценарий уродуют почем зря; они не очень-то жалуют писателей в принципе («Слышали анекдот про польскую старлетку, которая приехала в Голливуд? Чтобы пробиться, она спала со сценаристами!»); приходится идти на бесконечные уступки из-за сокращения бюджета, или предполагаемых запросов рынка, или чьей-то причуды… да из-за чего угодно. Словом, чего только не рассказывают.
Но как ни забавно, первый мой сценарный опыт получился довольно приятным и интересным. Переписать просили не очень много, да и поправки пошли тексту на пользу. Я имел дело с профессионалами, а работа с ними всегда доставляет мне удовольствие, будь они хоть плотники, хоть продюсеры. Конечно же, литературный агент уверял, что дело в простом везении: именно эта студия оказалась приличной, но уж следующая точно сведет меня в могилу. Мой агент настоящий джентльмен, и притом друг, и потакает мне во всем, но я-то знаю – в глубине души он надеется, что я брошу эту затею, пока не попал впросак.
Ну, может, и так. Вот только напишу для еще одного телешоу – и брошу. Ну и еще один фильм. Маленький какой-нибудь фильмик… ну и, возможно, мини-сериал часов на двадцать. А уж потом…
А пока суд да дело, вдруг вам будет интересно посмотреть, как я адаптировал для телевидения «Метастаз». Сценарии – не самое легкое и не самое увлекательное чтение, так что, если вы пропустите эту часть сборника, я не обижусь.
Но если все же возьметесь читать, возможно, вам будет интересно также узнать, какие ограничения накладывает на работу писателя производство малобюджетного телесериала.
Во-первых, не больше двадцати двух, двадцати трех страниц, чтобы уложиться в получасовой формат. В среднем получается одна страница на минуту эфирного времени, а оставшиеся семь-восемь минут тратятся на какую-нибудь рекламную белиберду, из-за которой многие из нас и не смотрят такие сериалы.
Во-вторых, как вы наверняка знаете, самые «захватывающие» моменты должны идти аккурат перед перерывом на эту самую рекламу (им чихать, что будет происходить в последние несколько минут фильма, главное – чтобы вы досмотрели до последнего перерыва, остальное уже не важно).
В-третьих, из-за бюджетных ограничений в этом эпизоде могло быть только три-четыре персонажа – по крайней мере, с репликами. Никаких натурных съемок (правда, режиссер захотел съемку в автомобиле в самом начале). Только два интерьера, которые легко было бы смонтировать. Спецэффекты по минимуму: один или два визуальных эффекта, несколько секунд простой анимации и кто-нибудь в костюме или в маске монстра.
В-четвертых, они захотели изменить название. «Метастаз» не годился. Они боялись, что, прочитав такое зловещее, болезненное слово, зрители тут же переключат канал.
В-пятых, одна шишка решила, что нужно вообще выкинуть из сюжета раковых вампиров. Ну слушайте, должен же быть какой-то предел. Я увещевал. Приводил логические аргументы. Напоминал, что именно из-за этой идеи они и купили права на рассказ. Потом вдохнул поглубже, посинел от натуги, затопал ногами по линолеуму и пригрозил завалить их по факсу тонной дурацких писем, если мне не разрешат оставить ракового вампира. Они уступили.
Ну, там еще много чего было, но, думаю, суть вы уловили. Передо мной встал вопрос: смогу ли я сохранить суть рассказа, выбросив по вышеупомянутым причинам чуть ли не все основные элементы сюжета, композиции, добрую половину героев и фактуру?
Задачка трудная, но интересная. Я пишу это вступление, а студия как раз заканчивает съемки «Жертвоприношения». Понятия не имею, когда смогу его увидеть. Не знаю, каких взяли актеров. И могу только догадываться, какие изменения внесли по ходу съемок. Если вам интересно, эпизод войдет в состав сериала под названием «Монстры», его покажут где-нибудь между одиннадцатью ночи и четырьмя утра по большинству местных каналов. Одному Господу Богу известно, где и в какое время он будет идти, когда эта книга попадет вам в руки.
Любопытно было бы узнать, как вам эта переделка.
Выход из затемнения.
1. Нат. Машина. Ночь
Эпизод открывается последовательно смонтированными кадрами: сверхкрупный план – стеклоочиститель смахивает с лобового стекла дождевые капли; крупный план ЛУИСА – привлекательный молодой человек, небритый, в данную минуту очень взволнован, напряженно вглядывается вперед, щурится от света встречных фар; совершенно очевидно, что он чем-то расстроен. Неожиданная вспышка света, слишком яркая для встречной машины; визг тормозов, скрежет металла… Глазами героя мы видим, как все вращается, переворачивается, сияние становится ярче, звук удара, вселенная наполняется нарастающим шумом и движущимся светом.
Наплыв.
2. Инт. Больничная палата. День
Рассеянный свет, затем изображение фокусируется, и мы видим, что это фонарик, который держит в руке ДОКТОР ХАББАРД, добродушный пожилой мужчина в белом халате поверх костюма.
Доктор Хаббард. Луис? Луис, ты меня слышишь? Луис?
Луис пытается поднять голову, но врач останавливает его.
Тихо, тихо, Луис. Не двигайся. Ты понимаешь, где ты?
Голова у Луиса вся в бинтах. Он стонет, пытается поднять руки и замирает, смотрит на браслет с собственным именем, на иглу капельницы, торчащую из левого запястья, на больничную пижаму, с изумлением оглядывается вокруг. Он вертит головой очень медленно, совершенно очевидно – ему невероятно больно. Сощурившись, смотрит на доктора.
Луис. Доктор Хаббард? Да, я понимаю, где я… в больнице… но почему? Что случилось?
Доктор улыбается, поигрывая курительной трубкой.
Доктор Хаббард. Мы так волновались за тебя, Луис. Очень сильное сотрясение мозга. Ты пролежал без сознания почти трое суток. Помнишь аварию?
Луис. Аварию? Хм, не помню никакой… Погодите, помню: это вы мне позвонили… сказали, что маму забрали в больницу Маунт-Синай… что вам пришлось оперировать… Боже мой, я помню… рак! У нее рак! Как у папы.
Луис пытается сесть, но из-за приступа острой боли едва не теряет сознание. Доктор Хаббард поддерживает его за плечи и осторожно помогает лечь обратно на подушки.
Доктор Хаббард (нарочито веселым тоном). Луис, я ведь просил тебя приехать в больницу, я не просил тебя сюда ложиться. Ты помнишь, как произошла авария?
Луис лежит с закрытыми глазами, пытается справиться с приступом боли. Наконец качает головой, он не может вспомнить.
Я сообщил тебе о матери. Ты помчался сюда как сумасшедший. По всей видимости, на шоссе машина попала в полосу гололеда. Полицейский сказал, что она перевернулась четыре или пять раз. Луис, ты так неосторожен. Во всяком случае, с тех пор как…
Доктор Хаббард вынимает изо рта трубку, хмурится, видя, что там нет табака, и качает головой.
Луис (хриплым голосом). Кто-нибудь еще пострадал?
Доктор Хаббард. Нет… кроме тебя, никто не пострадал. А тебе, мой мальчик, просто повезло. Затронута левая лобная доля мозга. В общем, все могло быть гораздо серьезнее. Можно сказать, ты легко отделался: неделю-две голова поболит, возможно, в глазах будет немного двоиться.
Луис открывает глаза и пристально смотрит на доктора. Совершенно очевидно: собственное состояние мало его беспокоит.
Луис. Доктор Хаббард, как мама? По телефону вы сказали, что ее придется немедленно оперировать. Операция уже была? Опухоль вырезали? Или… или как у папы. Слишком поздно?
Доктор Хаббард снова вынимает изо рта трубку, вертит ее в руках, не глядя на Луиса.
Доктор Хаббард. Дурная привычка. Бросил курить год назад, но все еще ношу трубку с собой, никак не могу без нее.
Луис садится, превозмогая боль, хватает доктора за халат и притягивает поближе к постели.
Луис. Скажите же, черт возьми! Как мама? Насколько это серьезно? С ней все будет в порядке?
Доктор Хаббард. Луис, я знаю вашу семью уже много лет. Я лечил твоего отца, ты тогда был еще ребенком. Он так долго боролся…
Доктор Хаббард смотрит Луису в глаза. Теперь он совершенно серьезен и говорит отрывисто.
Когда я говорил с тобой, еще до операции… до аварии… оставалась надежда, что с помощью хирургического воздействия мы победим рак. Но метастаз распространяется быстрее, чем мы рассчитывали. Теперь… теперь нужно действовать постепенно. Есть разные методы.
Луис поражен, лишился дара речи. Доктор Хаббард стискивает его плечо.
Мы попробуем лучевую терапию, Луис. Есть новые лекарства, препараты, помогающие справиться с болью… с той болью, которую она будет испытывать в ближайшие недели. Будем надеяться, что болезнь отступит. Методы лечения постоянно совершенствуются.
Луис. Где она, доктор Хаббард? Мама лежит где-то тут?
Доктор Хаббард. На этом же этаже, Луис. Палата две тысячи сто девятнадцать. Через пару дней сможешь ее навестить… когда тебе станет лучше. С такой черепно-мозговой травмой нужно быть очень осторожным: возможны неприятные побочные эффекты.
Луис пытается встать с кровати.
Луис. Мама!
Доктор Хаббард удерживает его, силой укладывает обратно на подушки.
Доктор Хаббард (кричит через плечо). Сестра!
Ему приносят шприц. Доктор проверяет содержимое и вводит успокоительное Луису в капельницу.
Ты увидишь маму завтра. А сейчас нужно поспать. Это поможет тебе заснуть.
Камера вновь перемещается на точку зрения Луиса. Мы видим, как силуэт доктора расплывается, свет ламп на потолке становится все ярче.
(Говорит как будто издалека.) Луис, сегодня ты ничего не можешь сделать. Отдыхай. Поспи.
Смена кадра.
3. Ночь. Больничная палата
Луис просыпается и оглядывает темную палату. Вокруг соседней кровати по периметру задернута штора. Дождь барабанит по оконному стеклу, над постелью горит лампочка ночника, на противоположной стене – длинные тени. Луис со стоном садится, отсоединяет капельницу и спускает ноги с кровати. Его все еще пошатывает.
Луис. Мама, прости, что меня не было рядом. Они не пускали меня, не пускали к папе. Я был еще маленьким…
Луис встает и качаясь бредет к дальней стене. Держась за нее, движется к двери.
Мама, я иду.
Смена кадра.
4. Инт. Другая больничная палата. Ночь
Дверь палаты медленно отворяется, и мы видим Луиса в больничной пижаме. Пациент буквально висит на дверной ручке. Видно, что он едва держится на ногах и ему очень больно. Пошатываясь, входит и прислоняется к стене, чтобы не упасть. В палате только одна кровать. Свет не горит, и занавеска вокруг постели почти полностью задернута, но сквозь щель Луис видит голову и плечи матери. Она спит, по всей видимости находясь под действием сильного снотворного. Луис пораженно смотрит на нее.
Луис. Мама! Мама, это я!
Луис делает шаг к кровати и отдергивает занавеску.
Господи…
Над его матерью склонилось некое существо. Оно ростом с ребенка, но это не ребенок. Худое белое тело цвета рыбьего брюха, вместо рук – обмотанные жилами и кожей кости. Бледные, очень большие ладони, пальцы в три раза длиннее человеческих. Огромная голова неправильной формы, как у больных брахицефальным синдромом, напоминает фотографии зародышей. В двух сине-черных впадинах глазниц глубоко сидят желтые, похожие на стеклянные шарики глаза, заплывшие слизью, покрытые катарактой. Создание, по всей видимости, слепо, хотя при этом глаза осмысленно бегают туда-сюда. Рта нет, но челюстные кости сильно выдвинуты вперед и образуют нечто вроде обтянутой белой плотью трубки; это длинное конусообразное хрящевое рыльце заканчивается круглым отверстием. В такт дыханию сокращается бледно-розовый сфинктер, и потому кажется, что отверстие пульсирует. Это РАКОВЫЙ ВАМПИР.
Господи боже мой…
Луис, пошатываясь, приближается к монстру, хватается за спинку стула, чтобы не упасть. Отвращение на его лице сменяется ужасом: он наблюдает за тем, как раковый вампир медленно, почти с нежностью, тянет на себя одеяло. Чудовище склоняет голову, омерзительный хоботок теперь всего в нескольких дюймах от груди спящей. Раздается скользящий, скрежещущий звук. В круглом отверстии что-то появляется… что-то серо-зеленое, кольчатое, влажное. Сфинктер сокращается, и оттуда неторопливо выползает пятидюймовый слизняк-опухоль; он свисает с рыльца вампира, раскачиваясь прямо над матерью Луиса.
Затемнение.
Конец первого действия.
Выход из затемнения.
5. Инт. Больничная палата. Ночь
Влажный слизняк с тихим шлепком падает на грудь спящей матери Луиса. Мгновение он извивается, а потом быстро вползает внутрь.
Прямо в плоть. В его мать.
Луис. Стой! О нет… нет.
Луис, пошатываясь, подходит к раздвижному столику, хватает стакан и швыряет его в вампира. Существо поднимает голову, словно почувствовав присутствие Луиса, встает, вытягивает руку с невероятно длинными пальцами, делает шаг и исчезает за кроватью. Быстро и внезапно проваливается в пол, словно его уносит вниз гидравлический подъемник.
(Всхлипывая.) Нет… нет… нет… нет…
Луис бросается к материнской кровати, падает, уцепившись за одеяло, сползает на пол, все еще всхлипывая, а потом теряет сознание.
Наплыв.
6. Ночь. Больничная палата
Луис просыпается в своей палате. Оглядывается по сторонам, не понимая, где находится. Все еще темно, дождь по-прежнему барабанит по стеклу, на стене – все те же длинные тени. Луис лежит в своей постели, капельница – на месте. Он стонет и дотрагивается до головы.
Луис. Боже мой, это… это мне приснилось?
Неожиданно Луис обращает внимание на влажный, причмокивающий звук. От этого звука он и проснулся, мы слышали его все это время. Причмокивания становятся громче. Луис понимает: они доносятся из-за занавески, скрывающей вторую кровать. Когда приходил доктор Хаббард, кровать была пуста.
(Шепотом.) Кто здесь?
Причмокивания продолжаются.
(Громче.) Кто здесь? Здесь кто-то есть?
Звук не прекращается, наоборот – становится еще громче. Луис наклоняется, тянется вперед, насколько позволяет капельница, поднимает руку и отдергивает занавеску.
Ой.
На него поднимает глаза старик, ДЖЕК УИНТЕРС. Это он, причмокивая, пьет из стакана виски через соломинку. Рядом на столике стоит почти пустая бутылка с дешевым пойлом. Лицо Джека освещают ночник и сверкающие за окном молнии – жалкое зрелище: старик бледен, его, по всей видимости, снедает тяжелая болезнь, волос не осталось, только седая жесткая щетина на морщинистых щеках. Он улыбается Луису беззубой улыбкой, продолжая с причмокиванием тянуть виски через трубочку.
Господи… Простите… Я не знал, что тут есть кто-то еще.
Джек. Да ничего, парень. Я Джек Уинтерс. Давно тут с тобой валяюсь. Дрыхнешь уже три дня кряду. А вчера, когда ты проснулся, я, видать, был внизу, на лучевой терапии.
Луис падает обратно на подушки.
Луис. Боже, мне приснился такой ужасный сон!
Джек улыбается беззубым ртом и наливает еще виски.
Джек. Хаверсмит, ночная сиделка, злобная такая, не сестра, а просто пес цепной, – она так и сказала, когда тебя пару часов назад принесли обратно. Ты вроде как ходил во сне. Сказала, ты у своей мамы в палате кричал и буянил. У меня двоюродный брат тоже во сне ходил, так они его привязывали, слышь, бельевой веревкой.
Во время этого монолога Луис почти засыпает, но вдруг до него неожиданно доходит смысл сказанного. Он моментально просыпается, садится в постели, наклоняется и хватает Джека за руку.
Луис. Что? Что ты сказал про меня и мамину палату?
Джек прячет от него бутылку, как будто Луис хочет ее отнять.
Джек. Парень, я только рассказываю, что говорила сестра Хаверсмит, когда тебя сюда приволокли. Она сказала, ты зашел в палату к матери и вырубился или еще чего…
Луис отпускает Джека и падает на подушки.
Луис (тихонько, себе под нос). Это был не сон. Я видел…
Джек отодвигается на другую сторону кровати, подальше от Луиса, и снова принимается, причмокивая, пить виски. От спиртного настроение у него улучшается.
Джек. Черт тебя дери, парень, ты же везунчик, просто по башке ударило и малость спятил. А ведь на этом этаже почти у всех зверюга…
Луис. Зверюга? Рак?
Джек. Рак, будь он неладен. Посмотри на меня, парень. Три месяца здесь лежу, они оттяпали все, чего у меня было по две штуки, и кое-что, чего было по одной… столько всего навырезали – оставили лишь то, без чего я никак не протяну. Теперь вот пичкают радиацией и таблетками, от которых все время выворачивает. (Улыбается беззубым ртом.) Так что я сам себе прописал лекарство. Эстер Мей, дочка моя, принесла втихаря. (Поразмыслив, протягивает Луису бутылку.) Не хочешь на ночь тяпнуть?
Луис (качает головой и морщится от боли). Нет. Спасибо, мистер… ох… мистер Уинтерс.
Джек. Просто Джек.
Луис. Джек. Вы говорите, это раковое отделение?
Джек смеется, но смех быстро переходит в хриплый кашель. Он откладывает соломинку и выпивает остатки виски прямо из бутылки. Кашель прекращается.
Джек. Не должно быть никакого ракового отделения, но уж что есть, то есть. Обычные пациенты не любят лежать со смертничками – сестра Хаверсмит нас так зовет, когда думает, что не слышим, – вот доктор Хаббард и другие раковые врачи всех здесь и собрали. (Потом тихо, самому себе.) А проклятым ночным тварям до нас так легче добраться…
Джек неуклюже шарит под подушкой и вытаскивает вторую бутылку. Наполняет стакан и берет новую соломинку.
Луис. Что?! Что вы сказали? Какие ночные твари?
Джек замирает с соломинкой во рту и подозрительно смотрит на Луиса.
Джек. Ничего я такого не говорил.
Луис. Говорили. Про ночных тварей.
Джек. Ну, когда наклюкался, видел кое-что. Просто глюки, парень.
Луис. Никакие это не глюки. Вы на самом деле что-то видели… что-то, чего не должно быть. Не должно существовать на свете.
Похоже, что Джек собирается что-то сказать – открыть, что видел поздно ночью здесь, в раковом отделении, но вместо этого он смотрит на Луиса, отмахивается, словно отгоняя нечистую силу, наклоняется и задергивает занавеску. В комнате как будто стало еще темнее.
Причмокивание за занавеской возобновляется.
Смена кадра.
7. Инт. День. Больничная палата
Комнату наполняет солнечный свет. На складном столике у стены – ваза со свежими цветами. Джека Уинтерса в палате нет – он на одной из своих процедур, его кровать аккуратно застелена. У постели Луиса сидит доктор Хаббард, вертит в руках трубку и внимательно слушает. Луис меряет шагами комнату. Поверх его пижамы надет халат, но на голове все еще повязки, взгляд взволнованный. Он жестикулирует, торопливо и сбивчиво говорит что-то, почти как безумный.
Луис. Давайте предположим, что я и правда что-то видел прошлой ночью. Просто предположим, хорошо? Предположим чисто теоретически, что я видел, что мне не померещилось. Мы можем допустить это хотя бы на мгновение?
Доктор Хаббард. Хорошо, Луис, допустим. Что ты видел?
Луис на секунду останавливается, обхватывает себя руками, словно от воспоминаний его пробрала холодная дрожь.
Луис. Ну, это не был человек, но…
Доктор Хаббард. Да-да, ты мне уже несколько раз описывал это существо. Но что оно такое? Допустим, ты его видел, но что это было? Привидение? (Успокаивающе улыбается.) Может, инопланетянин? Инопланетный доктор, который интересуется нашей медициной?
Луис не обращает внимания на сарказм Хаббарда; погруженный в свои мысли, он подходит к окну и смотрит на улицу невидящим взглядом, подставляет лицо солнечным лучам. Потом снова заговаривает.
Луис. Я не знаю, что это. Это… это существо принесло с собой слизней, я вам уже говорил. Может, из другого измерения или как-то еще. Может, они постоянно вертятся вокруг нас, живут рядом с нами, но мы их не видим. (С печальным видом дотрагивается до забинтованной головы.) Вернее, видим, но только после сильного сотрясения мозга и вследствие воздействия на определенные сегменты левой лобной доли…
Доктор Хаббард продолжает улыбаться, но он так потрясен абсурдностью рассуждений Луиса, что машинально пытается затянуться пустой трубкой.
Доктор Хаббард. Хорошо, Луис, допустим, ты видел не человека. И допустим, только ты можешь их видеть – из-за травмы. Оно напало на твою мать?
Луис. Да… нет… Слушайте, оно маму каким-то образом использовало.
Доктор Хаббард. Но ты сказал, оно что-то оставило… оставило слизняка. Говорил, оно поместило что-то в тело твоей матери. Так зачем же ему…
Луис (перебивает, снова начиная взволнованно расхаживать по палате, говорит громко и торопливо). Слушайте, я не знаю! Может, это как-то связано с тем, что у мамы рак. Может, они откладывают слизняков, а те растут внутри людей. Может, то, что мы принимаем за опухоли, на самом деле яйца… яйца этих… Мы для них как инкубатор. Или, может, слизняки внутри размножаются – это ведь похоже на рак, правда, доктор? – а потом эти существа возвращаются и собирают слизней, кормятся. Как вампиры… (Останавливается, пораженный догадкой.) Господи, конечно… это раковые вампиры!
Доктор Хаббард кивает, притворяется, что слушает внимательно, – только бы Луис успокоился. Луис останавливается и взмахивает руками, словно обращаясь к суду присяжных.
(Взволнованно.) Послушайте, доктор, все сходится! Ну, назовите мне какого-нибудь знаменитого человека, который умер от рака лет сто назад. Давайте.
Доктор Хаббард. Не понимаю.
Луис. Смотрите: эпидемия рака – это как вторжение. Вторжение раковых вампиров. Совсем недавно началось. Назовите хоть кого-нибудь, кто умер от рака сто лет назад.
Доктор Хаббард. Луис, прямо сейчас я не могу никого припомнить. Но наверняка многие…
Луис. Вот именно! Смотрите, сегодня мы привыкли, что люди умирают от рака. Каждый шестой. Возможно, каждый четвертый. Эти существа, наверное, повсюду, используют нас. Выращивают в нас своих слизней. Каждый знает кого-нибудь, кто умер от рака. Возьмите мою семью. Сначала папа, еще тогда, много лет назад. Теперь мама. Эти чудовища, видимо, повсюду… кормятся, а мы просто их не видим!
Доктор Хаббард. Хорошо-хорошо. Но эту, назовем ее так, эпидемию рака можно объяснить и без твоих… хм… раковых вампиров. В современном мире существует множество канцерогенов…
Луис (смеясь почти истерически). Ах да, канцерогены! Я тоже в это верил. Почитаешь официальный список канцерогенов – так они во всем: во всем, что мы едим, чем дышим, что надеваем… Да ну! Вы, доктора, хотите, чтобы все поверили в «канцерогены», а сами даже не знаете, почему появляется опухоль.
Доктор Хаббард (сердится, но старается этого не показывать). А ты знаешь?
Луис. Да. Из-за раковых вампиров!
С торжествующим видом Луис усаживается на край кровати, он выглядит усталым. Доктор Хаббард вынимает изо рта трубку, наклоняется и берет Луиса за плечи.
Доктор Хаббард. Хорошо, Луис, я слушал тебя достаточно. Теперь ты меня выслушай, ладно?
Луис кивает. Он совершенно измотан.
Я думаю, ты очень беспокоишься о матери и очень подавлен тем, что у нее рак. А еще у тебя большая субдуральная гематома, которая вызывает галлюцинации. Переживания за мать влияют на характер этих галлюцинаций. (Замолкает, но потом решительно продолжает.) Сказать по правде, Луис, ты сильно изменился после смерти отца. Ты был таким счастливым мальчиком, общительным, открытым, а в последние годы стал замкнутым, мрачным, у тебя постоянно меняется настроение – ты ведешь себя безрассудно, а иногда вообще похож на параноика. (Устало.) Я знаю, тебе хотелось бы видеть что-то… что-то осязаемое, что-то, с чем можно бороться, а не слышать постоянно про какие-то неведомые пораженные клетки. Но, Луис, это галлюцинация, расстройство зрения, и чем скорее ты это поймешь, тем скорее поправишься, а тебе нужно поправиться, чтобы помочь выздороветь твоей матери.
Луис потрясенно смотрит на доктора, с усилием кивает.
(Раскрасневшись, снова засовывает в рот трубку, чтобы успокоиться.) Хорошо. Мистера Уинтерса в эту самую минуту готовят к лучевой терапии. Через несколько дней это предстоит и твоей маме. Хочешь посмотреть?
Луис снова кивает. Он все еще смотрит на доктора.
Отлично. Постарайся вести себя разумно. Забудь весь этот бред про раковых вампиров. (Улыбается.) Ты можешь расстроить мистера Уинтерса и других пациентов.
Луис снова кивает.
Превосходно. Тогда я пойду посмотрю, готов ли он к процедуре. Потом пришлю за тобой кого-нибудь из санитаров. (Замечает, что во рту у него трубка, вынимает ее и улыбается.) Ну как, Луис, тебе получше?
Луис в последний раз кивает. Мы видим сверхкрупный план лица доктора Хаббарда с точки зрения Луиса: рот приоткрыт, обнажены белые зубы, крепкие здоровые десны и кончик языка. Из-под языка появляются сначала мясистые рожки-антенны, а потом и весь серо-зеленый слизняк-опухоль. Он выглядывает наружу и затем прячется обратно.
Затемнение.
Конец второго действия.
Выход из затемнения.
8. Инт. Кабинет лучевой терапии и пульт управления. День
Луиса привезли в кабинет на кресле-каталке, он встает и вглядывается через толстое смотровое окошко. На кушетке лежит Джек Уинтерс, над ним нависает массивная терапевтическая установка с радиоактивным кобальтом. Джек выглядит маленьким, слабым и очень уязвимым – он частично прикрыт свинцовыми «передниками», верхняя половина тела обнажена, на груди яркой краской нарисован крест (туда направят мощные рентгеновские лучи). Джек часто дышит, его впалая грудь поднимается и опадает. В просторном кабинете белые приборы, черно-белая плитка, черные тени. Единственное цветное пятно – Джек. Луис и доктор Хаббард становятся рядом с пультом управления. Над многочисленными переключателями склонился радиолог.
Доктор Хаббард. Это предпоследний сеанс терапии мистера Уинтерса. Опухоль хорошо поддается лечению. (Торопливо оглядывается на Луиса.) Со времени, когда заболел твой отец, лучевая терапия и химиотерапия шагнули далеко вперед.
РАДИОЛОГ нажимает на кнопки и смотрит на мониторы, машина, нависшая над Джеком, начинает гудеть, двигается, нацеливает свой «глаз» на крест, нарисованный на груди старика. Из агрегата вырывается луч света и падает на Уинтерса.
Луис (прокашливается, явно впечатленный и немного напуганный). Какая доза нужна, чтобы победить рак?
Доктор Хаббард. Мы рассчитываем, что семи тысяч рад будет достаточно, чтобы справиться с этой опухолью.
Луис (отворачиваясь от окошка). Семь тысяч рад? Наверное, это много. А рад – это сколько?
Доктор Хаббард. Ну, чтобы тебе было понятнее, обычный снимок – к примеру, тот, что тебе делали после аварии, – это около пяти миллибэр, а это, в свою очередь, пять тысячных рада.
Луис. Боже мой… семь тысяч рад… это же в миллион раз больше. (Снова смотрит через окошко на Уинтерса.) Как он такое выдерживает?
Доктор Хаббард. Мы облучаем маленькими дозами. Даже единовременную дозу всего в семьсот рад выдержал бы далеко не каждый. Так что мы делаем все потихоньку, понемногу за раз, и все равно есть побочные эффекты. (Быстро меняет тему, чтобы Луис увидел и положительные стороны.) Луис, лучевая терапия – опробованный метод. Он работает, это научно доказано.
Луис (задумчиво, все еще глядя на Джека). С мамой будет так же?
Доктор Хаббард. Смотря как она будет поправляться после операции, что покажет биопсия. Да, так же. (Кивает радиологу.) Мы готовы.
Радиолог включает рубильник. Луис поражен: сиреневый свет льется через окошко и падает ему на лицо.
Луис. Я вижу!
Доктор Хаббард. Радиацию на самом деле увидеть нельзя.
Но ее можно увидеть. По крайней мере, Луис ее видит, и мы вместе с ним: кабинет наполняется сиреневым мерцанием, линза рентгеновской установки сияет ярче всего, лучи переливаются, преломляются, падают на Джека. Кроме Луиса, никто ничего не замечает. Камера делает наезд на изумленное лицо Луиса, на котором играют сиреневые отблески, внезапно его выражение меняется – он видит, как СЛИЗНИ-ОПУХОЛИ начинают выползать из груди Джека.
Луис. Смотрите! Они… (Замолкает, чтобы не выдать себя доктору Хаббарду.)
Доктор Хаббард. Что, Луис?
Луис (старательно изображая улыбку). Ничего. Ничего, доктор.
Из груди Уинтерса вылезают слизняки, их притягивает яркий свет рентгеновской установки. Первый, второй, третий… Некоторые показываются только наполовину, другие вылезают полностью – как будто не могут устоять перед сиянием. Радиолог выключает рубильник. Гудение прекращается, постепенно гаснет сиреневый свет. Те слизняки, что вылезли целиком, сморщиваются и умирают, оставшиеся заползают обратно.
(Будучи не в силах сдерживаться.) Надо дольше. Слишком мало!
Доктор Хаббард (проверяет датчики). Двадцать восемь целых и шесть десятых секунды. Для этого сеанса вполне достаточно.
Луис принимается объяснять, но доктор Хаббард смотрит на него очень внимательно, и тот замолкает, продолжая что-то лихорадочно обдумывать.
Луис. Что… что служит источником радиации?
Радиолог. В этой машине – радиоизотопы кобальта-шестьдесят.
Луис. А можно посмотреть?
Радиолог оглядывается на доктора Хаббарда, тот кивает. Он все еще надеется убедить своего молодого пациента. Радиолог подходит к вмонтированному в стену сейфу и быстро набирает код. Луис очень внимательно наблюдает за ним, и мы тоже успеваем увидеть комбинацию: семнадцать – направо, сорок три – налево, одиннадцать – направо. Радиолог натягивает нарочито большие, толстые перчатки, открывает дверцу и достает тяжелый свинцовый контейнер. На продолговатом цилиндре – знак радиационной опасности.
Это изотопы?
Доктор Хаббард. Это специальные свинцовые контейнеры. Сами изотопы намного меньше, они очень опасны. Одного хватает, чтобы установка работала много часов. Каждый изотоп без оболочки излучает порядка нескольких тысяч рад. Единовременно.
Луис. А как их помещают в установку?
Доктор Хаббард. Очень-очень бережно. С помощью особых манипуляторов. Все надевают свинцовые передники, ставится заграждение. Непростая процедура. Ну что, доволен демонстрацией? (Кивает радиологу, и тот возвращает контейнер в сейф.)
Луис смотрит на Джека, тот поворачивается к окошку и улыбается. Старик дрожит от холода. На его обнаженной груди лежит почерневший мертвый слизень.
Луис (самому себе). Да, вполне доволен.
Смена кадра.
9. Инт. Ночь. Палата Луиса
Луис внезапно просыпается. Темно. Откуда-то из коридора доносится шарканье резиновых подошв по линолеуму, где-то тихо бьют часы. Но Луиса разбудило что-то другое. Из-за занавески вокруг кровати Джека слышится причмокивание… намного громче, чем прошлой ночью.
Луис (сонно). Джек?
Луис отдергивает занавеску. Джек мертв. Он лежит с разинутым ртом, согнутые пальцы напоминают когти, глаза широко раскрыты и смотрят в пустоту. По его телу ползают слизни-опухоли, это они издают те причмокивающие звуки. Видно, как они копошатся под пижамой, некоторые даже показываются из-под нее. Над телом склонился раковый вампир, опустил голову, погрузил хоботок прямо в грудь Джека, словно какой-то чудовищный комар. Причмокивание становится громче.
Ах…
Вампир поднимает голову. С длинного рыльца свисают слизни, один заползает в круглое отверстие, издавая при этом скрежещущий звук. Вампир смотрит прямо на Луиса, близоруко прищурив заплывшие желтые глазки.
Ы-ы-ы…
Луис шарит рукой по подносу, оставшемуся после ужина, нащупывает нож и со всей силы швыряет его. Нож вонзается вампиру в грудь с неприятным мягким звуком и медленно погружается в бледную мясистую плоть, как будто его уронили в лужу с патокой. Своими длинными пальцами монстр спокойно вытаскивает нож и отбрасывает в сторону. Лезвие не причинило ему вреда. Он протягивает к Луису руку.
Нет… ы-ы-ы…
Луис встает с кровати и пятится, сбивает капельницу, смахивает на пол складной столик. Падает ваза с цветами. Прижавшись к стене, юноша идет к двери, стараясь держаться от вампира как можно дальше. Камера делает наезд: слепые желтые глаза, чудовище медленно поворачивает голову. Из коридора доносится звук удаляющихся шагов Луиса.
Смена кадра.
10. Инт. Ночь. Кабинет лучевой терапии
В темный кабинет вваливается Луис и на секунду останавливается в дверях, пытаясь отдышаться. Его никто не преследует. Он оглядывается по сторонам и включает тусклую лампочку над пультом. В отгороженной части кабинета, где раньше лежал Джек, свет не горит. Луис лихорадочно крутит головой, видит сейф со значком радиационной опасности и делает глубокий вдох, чтобы успокоиться. Он знает, как нужно действовать. Луис возится с кодом. Сверхкрупный план: семнадцать – направо, сорок три – налево, одиннадцать – направо. Распахивается дверца сейфа, Луис отступает назад, пораженный тем, как легко у него все получилось. Внутри лежат похожие на бомбы свинцовые цилиндры. Луис бросает взгляд через плечо, осматривается, находит тяжелые перчатки. Надевает их, вынимает контейнеры и аккуратно раскладывает на столе.
Наплыв.
11. Инт. Ночь. Кабинет лучевой терапии
Луис сидит на корточках возле стола. Мы видим только его голову и плечи. Перед ним – свинцовые контейнеры. Все остальное тонет во тьме. На руках Луиса – толстые перчатки. Он возится с замком первого цилиндра.
Луис. Черт.
Он стягивает перчатки, без усилия ломает пломбу, щелкает замком и снимает крышку. Его лицо озаряется ярким сиреневым светом. Луис вытряхивает изотоп на ладонь, свет усиливается. Крошечная крупинка кобальта нестерпимо сияет. Он поднимает ее обеими руками.
(Шепотом.) Должен быть какой-то другой способ. (Устало.) Но я его не знаю.
Луис вздыхает и трясущимися руками поднимает изотоп еще выше. Он как будто совершает некий обряд, собирается принять причастие. Едва не подавившись, он глотает изотоп кобальта-60.
О боже…
Он открывает еще один контейнер, поднимает изотоп. Свет в комнате постепенно меркнет.
Наплыв.
12. Инт. Ночь. Палата матери Луиса
Крупный план матери Луиса: голова на подушке, женщина стонет, беспокойно ворочается, возможно, на грани пробуждения от сна, вызванного седативным препаратом. Камера показывает ее плечо, руку, ладонь. Неожиданно в кадре появляется что-то большое, громоздкое и неуклюже берет ее за руку. Это Луис, он снова в тяжелых защитных перчатках. Камера отъезжает, мы видим сидящего возле кровати Луиса. В комнате темно. За окном неслышно вспыхивают молнии.
Луис (очень тихо). Помню, когда я был маленьким… наверное, сразу после папиной смерти… проснулся ночью, а за окном – гроза, прямо как сейчас. Ты сидела рядом со мной, как будто защищала от грозы.
Комнату освещает молния. Луис быстро оглядывается.
Вампира нигде нет.
Я притворился, что сплю, но мне хотелось сказать тебе: «Никого нельзя защитить». Ни от грозы, ни от смерти. (Устало.) Хотелось сказать, что нам остается только бежать, бежать от тех, кого мы больше всего любим, и тогда, если не сможешь их защитить, не будет так больно.
Он стискивает руку матери.
Мам, наверное, я больше не буду убегать. (Снова оглядывается.) Я видел, видел этих… раковых вампиров. Они почти в каждой палате на этом этаже. (Содрогается.) Везде в темных палатах белеют размытые пятна. Это они. Они ждут. Люди для них – пища. (Глубоко вздыхает.) Пора. Мама, пора проверить, получится ли у меня.
Луис снимает одну перчатку. Рука сияет сиреневым светом. Он снимает вторую перчатку. Его кисти отбрасывают на стены причудливые отблески и тени. Луис поднимает обе руки и смотрит на них.
Мама, больно не будет.
Он проводит сияющей ладонью в дюйме от ее горла, ждет. Кожа слегка вздувается, на поверхность к свету вылезает первый слизень. Луис морщится, но руку не убирает. Паразит шевелит влажными антеннами-рожками и заползает в его ладонь. За ним – второй, третий. Луис продолжает держать руку над спящей матерью, но слизняков больше нет.
(Задыхаясь, на грани обморока.) Думаю, это все.
Он поднимает руку, и мы видим, как вздувается сияющая сиреневая кожа предплечья, под которой копошатся слизни. Луис отодвигается от постели, опускает голову почти к самым коленям, прижимает руку к груди.
Ну вот. Мама, а теперь… теперь мы подождем.
Беззвучно сверкают молнии за окном. Наверху, позади Луиса, из стены появляются голова и плечи ракового вампира. Он похож на новорожденного хищника, который выбирается из амниотического мешка. Луис ничего не видит. Существо неслышно вытягивает руки, невероятно длинными пальцами хватается за стену и вытаскивает себя в комнату, как пловец, вылезающий из бассейна. Словно ящерица, вампир соскальзывает со стены и исчезает за сгорбившимся на стуле Луисом. Спящая женщина стонет, юноша встает, поворачивается и ударом ноги отшвыривает от себя стул.
(Вампиру, дрожащим голосом.) Эй! Сюда… я здесь… черт бы тебя побрал.
Вампир склонился над матерью Луиса, но вот он поднимает голову, тянется длинными пальцами и хоботком к светящемуся человеку.
Сюда… еда… правильно, еда.
Луис вскидывает руки, и его жест опять напоминает какой-то обряд или ритуал. Вампир неслышно скользит к нему, наклонив жуткую голову, тянется к раскинутым сияющим рукам.
Хорошо… возьми… ешь.
Хоботок погружается прямо в протянутую ладонь Луиса. В его предплечьях под кожей копошатся слизни. Доносится причмокивание. Вампир закончил трапезу, внезапно он запрокидывает голову и начинает содрогаться.
(Торжествующе, шепотом.) Сегодня ты, о смерть, сама умрешь.
Вампир бьется в конвульсиях. Сиреневый свет становится все ярче. Слышен шипящий звук, как будто кислота прожигает лист плотной бумаги. Вампир падает, сворачивается в клубок, сморщивается. По-прежнему раздается шипение. Длинные пальцы медленно сжимаются, как лапки раздавленного паука. Луис, шатаясь, подходит к кровати, оседает на край и надевает перчатки.
Мама, я бы так хотел остаться. Может, доктор Хаббард смог бы мне помочь. Я хотел бы быть рядом с тобой, когда он скажет, что опухоль исчезла.
Крупный план лица матери: теперь она спит спокойно. Луис снова берет ее за руку, неуклюже похлопывая по ладони тяжелой перчаткой.
Я бы так хотел остаться, но я не могу, внутри все горит. Так горячо. (Хватается за живот, сгибается пополам, а потом снова распрямляется.) Тут столько людей, мама… и столько этих… они ждут. (Оглядывается на дверь.) Мне страшно. Но теперь я, по крайней мере, знаю, что должен делать.
Сверхкрупный план: рука матери дергается. Возможно, это просто случайность, а может быть, она отвечает на его движение. Луис встает и смотрит в темный коридор.
(Шепотом.) Надеюсь, что смогу накормить их всех.
Луис в последний раз прикасается к руке матери и идет к двери. На пороге он оборачивается.
Мама, я люблю тебя.
Он выходит в коридор и исчезает в темноте. Камера с низкой точки показывает кровать со спящей на ней женщиной и дверь. Мы слышим удаляющиеся шаги. На мгновение наступает тишина, потом раздаются причмокивание и скрежет, которые становятся все громче, сливаются в единый хор. Но одновременно с этими звуками появляется несущий надежду теплый сиреневый свет, он разгорается все ярче: сначала в коридоре, потом заполняет дверной проем, всю палату, и мы…
Затемнение.
Я родился в 1948 году. В 1960-м президентом США стал Джон Кеннеди. К моменту его избрания Вторая мировая война уже казалась далекой, седой древностью, и, думаю, не только мне одному (для двенадцатилетнего мальчишки любая история – седая древность), но и почти всем американцам. Ветераны вернулись домой, и, хотя многие из них получили психологические травмы, большинство постаралось так или иначе выбросить прошлое из головы: одни, воспользовавшись законом о переходе военнослужащих на гражданское положение, поступали в университет, другие заводили семьи, обустраивали дома, начинали все с чистого листа. За годы войны многие из поколения моих родителей сильно изменились, но в основном это были перемены к лучшему. Мужчины закалились в странствиях и сражениях, стали более зрелыми; женщины обрели уверенность, работа для нужд фронта расширила их жизненные горизонты. Вся Америка стала другой: мы больше не были обособленной деревенской нацией, которая никак не может оправиться от Депрессии. Я родился в величайшей державе мира. У нас было все: атомная бомба, экономическое благополучие, светлое будущее и молодой президент с политикой «Новых рубежей».
Вторая мировая война казалась седой древностью. С нашей победы над диктаторами минуло пятнадцать лет, и всеобщий оптимизм не смогла пошатнуть даже жуткая генеральная репетиция в Корее. Это была не настоящая война, настоящая война давным-давно закончилась.
Сегодня, когда я пишу это вступление, минуло уже пятнадцать лет с тех пор, как последние американцы покинули Вьетнам. Семнадцать лет – с того момента, как мы вывели оттуда войска. Двадцать лет (а это одна пятая века) – со времени самых горячих боев. А мне кажется, мы только теперь наконец начинаем потихоньку успокаиваться, примиряться с тем, что тогда произошло.
Вероятно, кто-то уже предлагал подобную аналогию (и вполне возможно, сейчас это стало клише), но я думаю, реакцию американцев на страшные события во Вьетнаме вполне можно сравнить с давно описанными стадиями психологической реакции человека на смерть близкого. Достаточно вспомнить фильмы на эту тему, снятые за последние двадцать лет.
Сперва отрицание: никаких фильмов о войне. Ничего.
Потом, в конце семидесятых, – злость: очистительное «Возвращение домой» Хэла Эшби, фильм-переосмысление, где ветераны изображаются либо антивоенными мучениками, либо психами; следом – многочисленные ревизионистские фантазии, начало которым положил «Рэмбо».
Следующая стадия – Депрессия. Единственный по-настоящему выдающийся фильм, относящийся к этой стадии, – вышедший в 1979 году «Апокалипсис сегодня». Но Коппола опередил события, забежал вперед в процессе нашего выздоровления, и потому его картина не получила должного признания. Вот если бы режиссер дождался, пока мы переболеем всевозможными «Рэмбо», тогда его работу приняли бы совсем по-другому.
И наконец, стадия принятия, наступившая во второй половине восьмидесятых: «Взвод» Оливера Стоуна, «Цельнометаллическая оболочка» Стэнли Кубрика, «Военные потери» Брайана Де Пальмы и другие посттравматические фильмы. Какую бы вокруг них ни поднимали шумиху, следует признать: им уже недостает содержательности и философичности. Но что там, несомненно, присутствует, так это ужасающе правдивая фактура: почти уловимый запах пота и пахового грибка; на удивление достоверный язык; едва ли не физически ощутимые усталость и клаустрофобия, которые одолевают бредущий по джунглям отряд; от актеров на экране исходит настоящий, неподдельный ужас, он передается зрителям, растекается по залу, как вонь от лежалого трупа.
Прошло двадцать лет, новому поколению тема войны уже порядком приелась, простая каждодневная жизнь поменялась так, что мы до сих пор не можем в это поверить. И все же мне кажется, только теперь мы наконец по-настоящему прочувствовали, пусть даже и не поняли до конца, истинный масштаб жуткой национальной катастрофы под названием Вьетнам.
Но некоторые из нас еще находятся в самом начале этого пути.
Ровно в трех метрах над летным полем стройной колонной шли двадцать восемь боевых «хьюи». Оглушительный грохот винтов заполнял пространство, отдаваясь в зубах, в костях, в паху. Над лесом машины набрали высоту и разделились, образовав четыре ступенчатых клина. Шум слегка поутих, и теперь его можно было перекричать.
– Первый раз? – завопил экскурсовод.
– Что?
Через открытую боковую дверь Джастин Джефрис наблюдал, как тень вертолета скользит по зеркальной поверхности заливных рисовых полей. Чтобы хоть что-то расслышать, ему пришлось наклониться к гиду близко-близко, и они едва не столкнулись шлемами.
– Я спрашиваю – первый раз здесь?
Гид был очень маленьким, слишком маленьким даже для вьетнамца, и все время широко ухмылялся. На его форме пестрела черно-желтая нашивка американского Первого отряда.
Джастин Джефрис был очень дородным, слишком дородным даже для американца. Зеленые шорты, цветастая гавайка, спортивные сандалии от «Найк», дорогой комлог фирмы «Ролекс», армейский шлем, вышедший из употребления приблизительно тогда, когда сам Джастин появился на свет. Увешанный камерами, Джефрис (компактная однолинзовая «Яшика», «Полароид холистик-360» и новенький «Никон») тоже широко улыбнулся.
– В первый раз. Приехали с тестем.
Хизер присоединилась к разговору, для чего ей тоже пришлось наклониться поближе:
– Папа служил здесь, когда… ну, знаете, когда была война. Врачи сказали, тур «Ветераны» пойдет ему на пользу.
И она кивком указала на седого приземистого старика, который сидел совсем рядом с дверью и страховочной сетью, прислонившись к пулеметной установке. Он единственный в кабине вертолета был без шлема. По синей рубашке на его спине расползалось пятно пота.
– Да-да, – улыбнулся экскурсовод и подсоединил микрофон к небольшому разъему в железной перегородке. В каждый шлем были вмонтированы маленькие колонки, и теперь его голос доносился до всех словно из консервной банки. – Дамы и господа, пожалуйста, обратите внимание вон на те деревья справа.
Пассажиры переместились в указанном направлении, и вертолет слегка накренился. Десятилетний Сэмми Джефрис и его восьмилетняя сестра Элизабет протолкались поближе к дедушке. Девочка случайно царапнула дулом пластмассовой винтовки М-16 по обгоревшей на солнце шее старика, но тот ничего не сказал, даже головы не повернул.
Неожиданно на краю рисового поля, среди деревьев, что-то полыхнуло. Оттуда поднялся пламенеющий шквал трассирующих пуль, которые просвистели всего в нескольких метрах от вертолетного винта. Пассажиры разом выдохнули. В ту же минуту одна из машин отделилась от клина, нырнула вниз, выписала великолепную дугу и расстреляла рощицу из мини-пушки, добавив несколько ракет. Гид подтолкнул Сэмми к небольшому лафету. Мальчик ухватился обеими руками за рукоять тяжелого пулемета М-60, с трудом развернул его в направлении удалявшихся деревьев и открыл огонь. Пассажиры вскинули руки к шлемам, инстинктивно пытаясь прикрыть уши. На металлический пол посыпались тяжелые гильзы, горячие, но не настолько, чтобы кто-то о них обжегся.
Рощица взорвалась, в воздух метров на пятьдесят взметнулись сияющие огненные полотнища, вспыхнуло несколько пальм. Горящие обломки падали на залитое водой рисовое поле. Все смеялись и аплодировали. Сэмми радостно улыбался и, согнув руку в локте, демонстрировал бицепсы.
Элизабет наклонилась к деду и прокричала ему в ухо:
– Дедушка, смотри, как весело!
Старик не успел ответить – экскурсовод объявил, что они подлетают к месту назначения и скоро его можно будет увидеть по левому борту. Девочка кинулась к двери, нетерпеливо отталкивая брата, чтобы лучше разглядеть в мареве и дыму приближавшуюся деревню.
Вечером того же дня на террасе пятого этажа сайгонского отеля «Оберой-Шератон» собрались пятеро мужчин. На четвертом этаже располагался бассейн, и оттуда то и дело доносился смех и слышались всплески. Было почти десять, но теплые, влажные тропические сумерки все не спешили заканчиваться.
– Вы ведь были сегодня утром на боевом экскурсионном вылете в деревню? – спросил Джастин Джефрис у соседа по столику.
– Да, был. Весьма интересно.
Молодой мужчина, азиат, держался спокойно и небрежно, но что-то выдавало в нем военного – возможно, выправка, или безупречно отутюженный костюм-сафари, или пристальный взгляд.
– Вы японец? – Сосед с улыбкой кивнул, и Джастин продолжил расспросы: – Так я и подумал. А здесь выполняете какое-то военное задание?
– Нет, просто отпуск. Как у вас говорят, отдыхаю и набираюсь сил.
– Господи, – вмешался тучный американец, сидевший рядом с тестем Джефриса, – вы же наверняка были на севере, в КНР, и сражались с отрядами Чэня?
– Именно так, – согласился японец и протянул Джастину руку. – Позвольте представиться: лейтенант Кэйго Нагути.
– Джастин Джефрис из Канзас-Сити. – Ручища Джастина стиснула ладонь лейтенанта. – А это мой тесть Ральф Дисантис.
– Очень приятно, – коротко кивнул японец.
– Рад знакомству, – отозвался старик.
– Я, по-моему, видел вас сегодня в деревне, – продолжал Нагути, – вместе с внуками, правильно?
Дисантис кивнул и глотнул пива. Джастин махнул рукой в сторону толстяка:
– А это мистер… Сирс, правильно?
– Сэйерс, Роджер Сэйерс. Рад знакомству, лейтенант. Как там идут дела? Вы уже выкурили этих мерзавцев из пещер?
– Дела идут замечательно. К началу сезона дождей ситуация должна стабилизироваться.
– Мозги японские, а кровь вьетнамская, я прав? – засмеялся Сэйерс и, повернувшись к пятому мужчине за столом, молчаливому вьетнамцу в белой рубашке и темных очках, торопливо добавил: – Без обид. Всем известно, что из вьетнамских крестьян получается лучшая в мире пехота. Сорок лет назад вы нам это продемонстрировали, ммм… мистер?
– Мин. – Маленький вьетнамец пожал присутствующим руки. – Нгуен Ван Мин.
На его лице почти не было морщин, и волосы совсем не поседели, но ладони и глаза выдавали возраст – никак не меньше шестидесяти, ровесник Дисантиса.
– Я вас видел в самолете, на денверском рейсе, – вспомнил Джастин. – Навещали родных?
– Нет, с семьдесят шестого года я гражданин Америки. Это мой первый визит на родину, но родственников здесь у меня не осталось. – Мин повернулся к Нагути. – Лейтенант, я удивлен, что вы решили посвятить отпуск развлекательному туру «Американские ветераны».
Японец пожал плечами и отпил немного джина-тоника.
– Тут можно много занимательного увидеть – совсем непохоже на современные методы, – пояснил он. – Там, на севере, я скорее техник, а не солдат. К тому же любому, кто увлекается военной историей, интересно узнать, как проходили первые войны с применением вертолетов. Мистер Дисантис, вы тогда воевали?
Старик кивнул и снова отхлебнул пива.
– А я не успел. – В голосе Сэйерса звучало сожаление. – Для Вьетнама был слишком молод, а для Банановых войн слишком стар, черт подери.
– Ну, вы не очень-то много упустили, – фыркнул Джастин.
– А вы служили в это время? – уточнил Нагути.
– Конечно, все, кому в эпоху скидок стукнуло двадцать один, попали на Банановые войны. Если здешние рисовые поля заменить на кофейные плантации – получится точь-в-точь гондурасская Тегусигальпа или гватемальская Эстансуэла.
– Расскажите. – Сэйерс сделал знак официанту. – Всем еще по одной.
Где-то около бассейна ударили в барабаны музыканты, без особого успеха пытаясь соединить американские шлягеры, карибские мотивы и местные мелодии. Звук вяло растекался в плотном влажном воздухе. Наконец наступила ночь, в жаркой тропической дымке даже звезды, казалось, светили тусклее обычного. Нагути взглянул на яркое созвездие возле зенита, а потом на собственный комлог.
– Проверяете азимут по локатору? – поинтересовался Джастин. – Я тоже от этой привычки никак отвязаться не могу.
– Извините, джентльмены, что не останусь выпить с вами еще по одной. – Дисантис поднялся с места. – Сказывается разница во времени. Мне нужно хорошенько выспаться.
И он удалился с террасы в ярко освещенный холл отеля, откуда веяло прохладой кондиционера.
Перед сном Дисантис заглянул в номер к Хизер и детям. Дочь уже улеглась, а Сэмми и Элизабет скармливали терминалу фотографии с отцовского «Никона». Изображения тут же выводились на широкий настенный экран. Ральф прислонился к дверному косяку и молча наблюдал за внуками.
– Это ЗВ! – взволнованно выкрикнул Сэмми.
– А что такое ЗВ? – спросила сестра.
– Зона высадки, – огрызнулся тот. – Ты вообще хоть что-нибудь запомнила?
На стене мелькали картинки: пыль, вертолетные винты, хищные тени «хьюи» на фоне неба, туристы и туристки в форме защитного цвета одной рукой придерживают шлем, другой – болтающийся на груди фотоаппарат, сумочку или пластмассовую М-16. Вот они пригибаются к земле, хотя винты и так достаточно высоко; вот перебегают группками вдоль рисового поля.
– Смотри, это дедушка! – крикнула Элизабет.
Дисантис увидел себя: обрюзгший старик отказывается от помощи гида и, тяжело пыхтя, сам вылезает из вертолета. Сэмми пощелкал клавишами на терминале: картинка увеличилась, зернистое лицо Ральфа расплылось на весь экран. Мальчик переключал цвета и растягивал изображение, пока голова деда не превратилась в багряно-лиловый воздушный шар, готовый вот-вот лопнуть.
– Прекрати, – захныкала Элизабет.
– Плакса, – поддразнил брат.
Тут он неким шестым чувством ощутил на спине чей-то взгляд, обернулся и увидел в дверях деда. Мальчик ничего не сказал, но фотографию с экрана убрал и перешел к следующим снимкам.
Ральф, моргая, смотрел на резко сменявшие друг друга кадры: заброшенная деревня, по обеим сторонам узкой дороги – отряды туристов; крупные планы: они обыскивают убогие хижины, Хизер появляется в низком дверном проеме лачуги, щурится на солнце, неловко поднимает игрушечную М-16 и машет фотокамере.
– Вот тут начинается интересное, – выдохнул Сэмми.
Они как раз возвращались к зоне высадки, как вдруг из канавы вдоль дальнего рисового поля по ним открыли огонь. Сначала туристы замешкались и засуетились, но в конце концов, побуждаемые гидом, со смехом залегли в траву. Джастин остался стоять, он тщательно снимал все происходящее. Изображения появлялись на стене чуть медленнее, чем бывает при обычном просмотре видео. Справа на экране вспыхивали столбики цифр и данных. Вот сам Дисантис падает на одно колено, хватает за руку Элизабет. Он тогда еще обратил внимание, что трава искусственная.
Туристы открыли ответный огонь. Отдача, вспышки пламени – все как у настоящих винтовок, только пули из игрушечных М-16 не вылетали. А еще стоял ужасный грохот – какой-то двухлетний малыш рядом с Джастином даже расплакался.
Наконец одна молодая супружеская пара с помощью экскурсовода вызвала по рации подкрепление. Буквально через минуту в небе появились три палубных штурмовика «Дуглас A-4 Скайхок». Крылья самолетов украшали старомодные эмблемы американской военно-морской пехоты, ярко выделявшиеся на белом фоне. Оглушительно ревели двигатели, истребители снизились почти до полутора сотен метров. Загремели взрывы, и камера в руках Джастина задергалась. На рисовые поля ложились отсветы пламени, туристы, хотя и были почти в полукилометре от места бомбежки, испуганно вжались в землю. Джастин сумел как-то выровнять фотоаппарат. Вовсю полыхал напалм.
– Гляди.
Сэмми выбрал и увеличил один кадр. На фоне яркого оранжевого пламени стали видны крошечные черные силуэты людей. Мальчик укрупнил изображение еще немного. Теперь можно было различить детали: чья-то оторванная рука, развевающаяся рубашка, остроконечная соломенная шляпа.
– Дедушка, как они это делают? – не оборачиваясь, спросил Сэмми.
– Наверное, голограммы, – пожал плечами Дисантис.
– Нет, не голограммы, – снисходительно ответил внук. – Слишком уж ярко. И даже видно, как куски разлетаются. Спорим, это манекены-роботы.
Элизабет перекатилась с живота на спину и посмотрела на деда. На ее пижаме красовалась мультяшная чудо-утка.
– Дедушка, а про что мистер Сэйерс говорил, когда мы летели обратно? – спросила внучка.
– Когда?
– В вертолете, он сказал: «Мы сегодня задали Чарли перцу». А кто такой Чарли?
– Глупая, – вмешался брат. – Чарли – это вьетконговцы. Плохие парни.
– Дедушка, а почему вы их называли Чарли?
Взрыв на экране бросил оранжевый отсвет на лицо девочки.
– Не помню. – Дисантис немного помолчал. – Ложитесь-ка лучше спать, пока отец не вернулся. Завтра будет тяжелый день.
В номере Ральфа тишину нарушало лишь монотонное гудение кондиционера. Он сидел и безуспешно пытался вспомнить, почему же вьетконговцев называли Чарли. А может, он и не знал никогда. Старик выключил свет, открыл стеклянные двери и вышел на балкон. Его окутала влажная темнота. Дисантис слышал, как тремя этажами ниже на террасе смеются Джастин, Сэйерс и остальные. Смеху вторили отдаленные раскаты грома. На темном горизонте вспыхивали молнии.
На следующий день по дороге на пикник Сэйерс наступил на противопехотную мину.
Под руководством экскурсовода туристы отправились патрулировать узкую тропинку в джунглях. Сэйерс шел во главе колонны, разговаривал с преподобным Дьюиттом, телепроповедником из алабамского Дотана, и совсем не смотрел под ноги. Джастин и Хизер шагали рядом с Ньютонами, молодой супружеской парой из Хартфорда, а Дисантис плелся в самом хвосте и держал за руки Сэмми и Элизабет – следил, чтобы они не ссорились друг с другом.
Сэйерс зацепил ногой растяжку, установленную поперек тропы; в воздух взметнулся столб земли, мина подлетела метра на три и взорвалась, оставив после себя белое облачко.
– Вот черт, – выругался Роджер. – Простите, преподобный.
Гид выступил вперед и с виноватой улыбкой надел на руки американцам повязки; Сэйерсу – красную с надписью «убит», а преподобному Дьюитту и Тому Ньютону – желтые, на которых значилось «ранен».
– Теперь я не попаду на пикник? – поинтересовался «убитый».
Гид снова улыбнулся и показал остальным туристам, как обустроить на прогалине посадочную площадку для медицинского вертолета. Мин и лейтенант Нагути вырубали подлесок при помощи мачете, Хизер и Сью Ньютон помогали раскладывать сигнальные полотнища из блестящего оранжевого пластика. Сэмми разрешили запустить зеленую дымовую ракету.
Ветер, поднятый приземлившимся эвакуационным вертолетом, примял высокую траву и сорвал с Дисантиса белую кепку. Сэйерс, Дьюитт и Ньютон сидели, упершись локтями в землю, и, когда выгрузили носилки, замахали санитарам руками. Машина взлетела, шум винтов вскоре стих в отдалении, и патруль отправился дальше.
Джастин, который теперь шел впереди, двигался медленно и осторожно, то и дело поднимал руку и останавливал отряд. Они нашли еще две растяжки и целую заминированную поляну. Экскурсовод показал, как проверять дорогу штыком. Затем они и вовсе сошли с тропы и последние полкилометра пробирались вдоль нее по густой траве.
Крытая тростником беседка для пикников располагалась на холме с видом на море. Их ожидали три накрытых стола – хлеб, всевозможные начинки для бутербродов, салаты, фрукты и охлажденное пиво. Сэйерс, Ньютон и Дьюитт были уже здесь и вместе с двумя служащими парка жарили на костре гамбургеры и хот-доги.
– Вы чего так задержались? – смеясь, спросил Сэйерс.
После обеда некоторые туристы спустились на пляж – искупаться, полежать на солнышке или просто вздремнуть. Сэмми нашел в джунглях неподалеку от беседки сеть туннелей, и экскурсовод научил детей, как кидать туда шашки со слезоточивым газом, фугасы и осколочные гранаты. Потом ребятня и несколько взрослых, кто был помоложе, ползком двинулись исследовать туннели. Дисантис сидел в одиночестве за столом, пил пиво, смотрел на море и слушал их радостные крики. А еще он хорошо слышал разговор Хизер и Сью Ньютон, лежавших совсем рядом на пляжных полотенцах.
– Мы хотели папу взять, но он отказался ехать, – рассказывала Сью Ньютон. – А Томми и говорит: «Какого черта, раз правительство спонсирует тур, давай поедем сами». Вот мы и поехали.
– Мы решили, что отцу это пойдет на пользу, – ответила Хизер. – Когда он приехал с войны, в семидесятых, меня еще на свете не было, он не вернулся к матери, а отправился куда-то в леса – в Орегон, или Вашингтон, или еще куда-то – и жил там несколько лет.
– Да ты что! – воскликнула Сью. – Мой папа так с ума не сходил.
– Ну, потом ему полегчало. Последние десять лет или около того вообще ведет себя нормально. Но врач сказал, что тур «Ветераны» ему поможет. А у Джастина в конторе как раз дела идут хорошо, так что он смог взять отпуск.
Затем женщины заговорили о детях. Вскоре пошел дождь, и три «хьюи» и один неуклюжий транспортный «чинук» доставили их обратно в «Шератон». По дороге туристы распевали «Девяносто девять бутылок пива».
Дождь кончился. На вторую половину дня планов не было. Часть отдыхающих решили отправиться за покупками в один из торговых центров между парком развлечений и гостиничным комплексом. Дисантис сел в электробус и укатил в Сайгон. Там он бродил по улицам до самой темноты.
Новое название так и не прижилось, поэтому в начале девяностых город переименовали из Хошимина обратно в Сайгон. Он сильно изменился и теперь мало напоминал ту оживленную мешанину из пешеходов, мопедов, борделей, баров, ресторанов и дешевых гостиниц, которую помнил Дисантис. Иностранный капитал в основном пошел на развитие парка развлечений и туристической зоны, так что в самом городе ощущалось, скорее, наследие серой эпохи нового социализма, а не лихорадочной жизни прежнего Сайгона сорокалетней давности. Бульвары, запруженные людьми, безликие здания, многоэтажки из стекла и стали. Иногда, правда, Ральф замечал замусоренные боковые улочки и вспоминал конец шестидесятых, шумную, изящную улицу Ту-До.
Дисантис стоял у перехода на бульваре Тхонг-Нят и ждал, когда на светофоре загорится зеленый. Тут его и окликнул Нгуен Ван Мин:
– Мистер Дисантис.
– Мистер Мин.
Они прошли мимо парка, где раньше стоял Дворец Независимости. Низенький вьетнамец поправил очки и спросил:
– Наслаждаетесь видами? Нашли что-нибудь знакомое?
– Нет, а вы?
Мин огляделся по сторонам, словно никогда прежде не задавался подобным вопросом.
– Не совсем, мистер Дисантис, – ответил он немного погодя. – Я, конечно же, в Сайгоне бывал нечасто. Моя деревня в другой провинции. Наше подразделение базировалось под Данангом.
– Армия Республики Вьетнам?
– Первый корпус. «Хак бао», отряд быстрого реагирования «Черные пантеры». Помните таких?
Ральф покачал головой.
– Мы, говорю это без хвастовства, мы были самым грозным отрядом во всем Южном Вьетнаме. Нас боялись даже больше, чем американцев. Десять лет «Черные пантеры» вселяли ужас в сердца мятежников-коммунистов, пока война не закончилась.
Дисантис остановился возле лотка купить лимонного мороженого. На бульваре зажигались фонари.
– Видите там посольство? – Мин указал на старое шестиэтажное здание за узорчатой решеткой.
– Бывшее посольство США? – равнодушно спросил Ральф. – Я думал, его давным-давно снесли.
– Нет-нет, теперь там музей. Его почти полностью восстановили.
Дисантис кивнул и посмотрел на комлог.
– Я стоял вот тут, – продолжал вьетнамец, – прямо тут, и наблюдал, как вертолеты забирают последних американцев с крыши посольства. Это было в апреле семьдесят пятого. Мой третий визит в Сайгон. Меня тогда только что освободили после четырехдневного заключения.
– Заключения? – Ральф повернулся к Мину.
– Да, меня арестовали по приказу правительства. Наш отряд захватил последний в Дананге «Боинг – семьсот двадцать семь», на нем мы и улетели в Сайгон. Пришлось сражаться, чтобы попасть на борт, сражаться с мирным населением, с женщинами, детьми. Я был лейтенантом, мне было двадцать три года.
– Так вы покинули Вьетнам во время паники?
– Когда меня выпустили из тюрьмы, армия Северного Вьетнама уже подступала к городу. Я смог уехать только через несколько месяцев.
– Морем?
Было очень тепло. Лимонное мороженое быстро таяло. Мин кивнул.
– А вы, мистер Дисантис, когда вы покинули Вьетнам?
Ральф выбросил в урну бумажную обертку и облизал пальцы.
– Я приехал сюда в начале шестьдесят девятого.
– А уехали когда? – не отставал Мин.
Дисантис поднял голову, словно принюхиваясь к вечернему воздуху. Пахло тропическим лесом, цветущей акацией, стоячей водой, гнилью. Старик перевел взгляд на Мина, в его голубых глазах играли темные отблески.
– А я никуда и не уезжал.
В дальнем углу гостиничного бара сидел в одиночестве экскурсовод. К нему подошли Джастин, Сэйерс и Ньютон. Американцы мялись и нерешительно переглядывались; наконец Джефрис выступил вперед:
– Привет.
– Добрый вечер, мистер Джефрис.
– Мы… хм… в смысле, мы трое и еще пара ребят, мы хотели бы с вами кое о чем переговорить.
– Что-то не так? Вы недовольны туром?
– Нет-нет, все в полном порядке. – Джастин оглянулся на остальных, потом сел за столик, наклонился поближе к вьетнамцу и хрипло зашептал: – Мы… ммм… мы хотели бы кое-чего еще.
– Да? – Уголки губ гида приподнялись, но он не улыбался.
– Да, ну вы знаете, за дополнительную плату.
– Дополнительную плату?
Теперь вперед выступил Роджер Сэйерс.
– Мы бы хотели на специальное задание, – сказал он.
– Хм… – Экскурсовод осушил стакан.
– Нам Нэт Пендрейк рассказал. – Джастин наклонился еще ближе и громко прошептал: – Он сказал, что… ммм… мистер То помог ему все устроить.
– Мистер То? – ровным голосом спросил вьетнамец, теперь он улыбался.
– Ага. Нэт сказал, за… за специальное задание берут около тысячи.
– Две тысячи, – тихо поправил его гид. – С каждого.
– Да ну, – вмешался Сэйерс. – Нэт здесь был всего пару месяцев назад, и…
– Помолчи, – прервал его Джефрис. – Хорошо. Мы согласны. Держите.
Американец протянул свою универсальную карту, но экскурсовод снова улыбнулся и убрал руку:
– Наличными, пожалуйста. Сегодня вечером, пусть каждый принесет с собой. Американскими долларами.
– Не знаю… – опять начал Роджер.
– Где именно? – спросил Джастин.
– На дороге за гостиницей. В двадцать три ноль-ноль. – Гид поднялся из-за столика.
– Хорошо, увидимся там.
– Удачного дня. – И экскурсовод вышел из бара.
Они ехали на грузовике по джунглям, а потом дорога закончилась. Пятеро мужчин выпрыгнули из машины и вслед за гидом направились куда-то в темноту. После недавнего дождя грязная тропинка размокла, по вымазанным жженой пробкой лицам то и дело хлестали мокрые листья. Джастин Джефрис и Том Ньютон держались поближе к экскурсоводу. Позади, спотыкаясь во мраке, плелись Сэйерс и преподобный Дьюитт. Замыкал шествие лейтенант Нагути. Все были одеты в военную форму и экипированы винтовками М-16.
– Черт, – прошипел Сэйерс, когда по его лицу хлестнула ветка.
– Заткнись, – прошептал Джефрис.
Гид сделал знак рукой, все остановились и сгрудились вокруг него. Сквозь просветы в листве видно было поляну: дюжина лачуг, из дверных проемов падает холодный свет керосиновых ламп.
– Сторонники Вьетконга, – прошептал гид. – Они знают, где штаб. Все жители деревни знают.
– Ага, – ответил Сэйерс. – Значит, наша задача – добыть информацию?
– Да.
– Сторонники Вьетконга? – переспросил Ньютон.
– Да.
– Сколько их? – тихо поинтересовался Нагути. Звук падавших капель почти заглушал его голос.
– Около тридцати. Не больше тридцати пяти.
– Оружие? – продолжал лейтенант.
– Может, что-то спрятано в хижинах. Осторожнее с молодыми, тут наверняка есть вьетконговцы. Хорошо обученные.
Повисла тишина. Мужчины вглядывались в безмолвную деревню. Наконец Джастин поднялся и со щелчком снял винтовку с предохранителя:
– Пошли.
Пятеро американцев двинулись на поляну.
Ральф Дисантис и Нгуен Ван Мин сидели в темной кабинке старого бара неподалеку от бывшей улицы Ту-До. Было уже поздно. Мин основательно напился, а Дисантис умело изображал пьяного. Древний музыкальный автомат в углу наигрывал современные японские хиты и старые добрые песни восьмидесятых.
– Много лет после падения моей страны я думал, что американцы – бесчестный народ. – Понять, что Мин пьян, можно было только по тому, как тщательно он подбирал каждое слово. – Я жил в Америке, работал в Америке, стал гражданином Америки, но все равно был убежден – у нее нет чести. Американские друзья рассказывали: во время Вьетнамской войны по радио и телевидению каждый день передавали новости, каждый вечер. А потом пал Сайгон – и ничего. Ни слова. Как будто моей страны больше не существовало.
– Ммм… – Дисантис осушил бокал и сделал бармену жест, чтоб принесли еще.
– Но вы, мистер Дисантис, вы человек чести. Я знаю. Я чувствую. Вы человек чести.
Ральф кивнул официанту, вытащил пластмассовую сабельку из очередного коктейля и положил ее рядом с семью другими. Мистер Мин последовал его примеру.
– Вы человек чести и поймете, почему я вернулся отомстить за свою семью.
– Отомстить?
– За брата, который умер, сражаясь с армией Северного Вьетнама. За отца, который был учителем, восемь лет провел в концлагере и умер сразу после освобождения. За сестру, которую новое правительство выслало… якобы за преступления против нравственности. Переполненная лодка затонула где-то между Сайгоном и Гонконгом, сестра погибла.
– Отомстить? – повторил Дисантис. – Каким образом?
Мин выпрямился и бросил взгляд через плечо. Поблизости никого не было.
– Я отомщу за честь своей семьи, я покараю тех мерзавцев, из-за которых гибнет моя нация.
– Да, но каким образом? У вас есть оружие?
Мин замолчал и облизнул губы. В это мгновение он выглядел почти трезвым. Потом вьетнамец наклонился и схватил Ральфа за локоть:
– У меня есть оружие. Я контрабандой провез винтовку и свой табельный пистолет времен «Хак бао». – Мин снова замолк, а потом повторил, но уже с вопросительной интонацией: – Вам я могу рассказать, мистер Дисантис. Вы ведь человек чести?
– Да. Расскажите.
Две хижины полыхали. Джастин и его товарищи кричали и палили в воздух из винтовок. Никто не сопротивлялся: посреди деревни стояли на коленях все ее жители – тридцать два человека, в основном дети и старики. Сэйерс опрокинул керосинку в одной из лачуг – тростник и бамбук моментально вспыхнули. Дородный американец принялся суматошно сбивать пламя, но его окликнул Джефрис:
– Да плюнь ты на нее, иди сюда!
Том Ньютон размахивал оружием, обратив дуло в сторону съежившихся в пыли вьетнамцев, и вопил:
– Где вьетконговцы?
– Вьетконговцы! – присоединился Роджер. – Где их проклятые туннели? Говорите, черт вас дери!
Женщина, стоявшая на коленях и прижимавшая к груди ребенка, склонилась почти к самой земле. Пламя отбрасывало на пыльную дорогу странные зловещие тени, пахло дымом, и ноздри мужчин трепетали.
– Они не понимают, – сказал преподобный.
– Черта с два они не понимают, – огрызнулся Джастин. – Просто не хотят говорить.
Вперед выступил Нагути. Лейтенант казался спокойным и уравновешенным, но ни на минуту не опускал винтовку.
– Мистер Джефрис, если вы хотите устроить допрос, я постою на карауле.
– Допрос?
– Вон там, в стороне от огня, есть пустая хижина. Допрашивать их лучше порознь.
– Да, помню, – отозвался Джастин. – Том, ну-ка, отбей нам парочку от стада. Шевелись!
Ньютон схватил за руки молодого парня и старуху и подтолкнул их к хижине.
– Не ее. Слишком старая. Вон ту. – Джефрис показал на испуганную девчушку лет пятнадцати-шестнадцати. – У нее наверняка брат или парень – вьетконговец.
Ньютон толкнул старуху обратно и рывком поднял девушку на ноги. У Джастина пересохло во рту. Загорелась третья хижина, в вышину поднялся столп искр, они мерцали так же ярко, как звезды в небе.
Перед Дисантисом лежали рядком уже девять пластмассовых сабелек.
– А с боеприпасами что?
Мин улыбнулся:
– Три тысячи патронов для винтовки. – Вьетнамец медленно-медленно поднял бокал, отпил, проглотил. – Три обоймы для автоматического пистолета сорок пятого калибра. Вполне хватит… – Он замолчал, пошатнулся, потом опять выпрямил спину. – Хватит, чтобы все сделать?
Дисантис бросил на стол цветную бумажку – плата за выпивку, – помог Мину подняться и дойти до двери. Маленький вьетнамец остановился, обеими руками ухватил Ральфа за локоть и притянул его поближе:
– Хватит, да?
– Хватит, – кивнул американец.
– Черт, – выругался Том Ньютон. – Он нам ничего не расскажет.
Перед ними на коленях стоял молодой вьетнамец. Черная рубашка задрана, руки вывернуты, на уголках губ и под ноздрями запеклась кровь, на груди – многочисленные ожоги от сигарет.
– Тащи девчонку, – велел Джастин.
Сэйерс заставил девушку опуститься на колени, схватил за волосы и грубо рванул, запрокинув ее голову назад.
– Где вьетконговцы? – спросил Джефрис; в открытую дверь хижины просачивался дым. – Туннели? Вьетконг?
Девушка молчала. Темные глаза расширились от ужаса. Рот ее был приоткрыт, обнажая мелкие белые зубы.
– Держите ее за руки, – приказал Джастин Тому и Роджеру.
Он достал из ножен у пояса длинный нож, поддел кончиком пуговицу на ее рубашке и рванул вверх. Ткань рвалась и трещала. Девушка задохнулась от страха и забилась, но двое американцев держали крепко. У нее были маленькие груди, заостренные, влажные.
– Господи, – захихикал Ньютон.
Джастин сдернул с извивавшейся девочки черные штаны, схватил ее за ногу и распорол остатки ткани ножом.
– Эй! – завопил Сэйерс.
Молодой вьетнамец, пошатываясь, встал на колени и пытался высвободить руки из рубашки. Джастин развернулся, выронил нож, поднял свою М-16 и три раза выстрелил. Пули изрешетили мальчику грудь, горло и щеку. Он упал на спину, дернулся и затих. Вокруг растекалась красная лужа крови.
– Господи, – повторил Ньютон. – Господи, просто класс.
– Заткнись! – Прикладом винтовки Джастин опрокинул ошеломленную девочку на грязный пол. – Раздвиньте ей ноги. Все по очереди.
Дисантис проводил Мина до номера и уложил спать, а потом вернулся к себе и уселся на балконе. Где-то после трех ночи из темноты материализовались его зять и еще четверо мужчин и расселись вокруг одного из столиков на пустынной террасе. Ральф слышал, как они разговаривают, как открывают всё новые банки с пивом, а пустые жестянки выбрасывают в урну.
– А кто и какого черта начал палить? – спрашивал в темноте Джастин.
Остальные разразились пьяным смехом.
– Один из них побежал, – отозвался ровный голос с японским акцентом. – Преподобный открыл огонь. Я присоединился, чтобы предотвратить побег.
– …Чертовы мозги все забрызгали. – Дисантис узнал Сэйерса. – Как они, интересно знать, это делают?
– Под синтетической плотью – заряды и контейнеры с искусственной кровью где-то через каждые шесть сантиметров, – промямлил кто-то – кажется, тот молодой Ньютон. – Я раньше работал на компанию Диснея. Знаю все про этих роботов.
– Если это и правда были роботы, – откликнулся Сэйерс.
Кто-то захихикал.
– Да, черт тебя дери, конечно роботы, – вмешался Джастин. – Мы даже не выходили из этого проклятого парка. Десять штук баксов, чтоб их.
– Это было… совсем как по-настоящему. – Дисантис узнал голос телепроповедника. – Но… пуль-то не было.
– Нет, конечно. Какого черта, – согласился Ньютон. – Простите, преподобный. Они не могут использовать настоящие снаряды. Клиенты же перестреляют друг друга по ошибке.
– Тогда как…
– Ультрафиолетовые сигналы лазером, – предположил Джефрис.
– Заряды под кожей, – добавил Ньютон. – Их легко заменить.
– Но кровь, – сомневался преподобный Дьюитт. – И еще… мозги. Осколки кости…
– Ну хватит уже! – завопил Сэйерс, и остальные на него зашикали. – Хватит уже. Согласись, свои деньги они отработали. На такую сумму можно купить кучу запасных деталей.
– На такие деньги можно кучу новых узкоглазых купить, – вмешался Ньютон, и за этим последовал взрыв смеха. – Господи, вы видели, как она корчилась, когда Джефрис ей первый раз засадил…
Дисантис послушал еще немного, потом вернулся в номер и тихо закрыл балконную дверь.
Наступило ясное, пригожее утро. На востоке высоко над морем собирались белые облака. Все семейство не торопясь завтракало в ресторане на террасе. Сэмми и Элизабет достались яичница, тосты и кукурузные хлопья. Хизер заказала омлет. Дисантис пил кофе. Чуть позже спустился Джастин. Он держался руками за голову и сразу попросил у официанта «Кровавую Мэри».
– Дорогой, ты вчера поздно вернулся.
Джастин старательно тер виски́:
– Ага. Мы с Томом и еще парой ребят спустились вниз и играли в покер до самой ночи.
– Сегодня утром было так весело, а ты все пропустил, папа, – вставил Сэмми.
– Да, а что было? – Джефрис отхлебнул коктейль и поморщился.
– Утром арестовали мистера Мина, – радостно сообщил мальчик.
– Да? – Джастин оглянулся на жену.
– Да, дорогой. Его арестовали. Что-то там незаконно провез в багаже.
– Да, – не унимался Сэмми. – Я слышал, как один дяденька сказал, что у него была винтовка. Ну, такая же, как у нас, только настоящая.
– Чтоб мне, – выругался Джефрис. – Так его теперь будут судить или как?
– Нет, – вступил в разговор Дисантис. – Его просто попросили уехать. Посадили на утренний рейс до Токио.
– Вокруг столько психов, – пробурчал отец семейства и открыл меню. – Я, пожалуй, позавтракаю. У нас еще осталось время до начала утреннего тура?
– Да-да, – успокоила его Хизер. – Вертолеты отправятся только в десять тридцать. Полетим куда-то к реке. Папа говорит, будет очень интересно.
– Здесь так скучно, – захныкала Элизабет.
– Тебе все скучно, глупая, – поддразнил Сэмми.
– А ну-ка, тихо, вы оба! – прикрикнула на детей Хизер. – Мы все здесь ради дедушки. Доедайте свои хлопья.
Двадцать восемь боевых «хьюи» двигались стройной колонной. Оказавшись над лесом, машины разделились, образовав клинья, и поднялись на три тысячи футов. Внизу мелькали автомагистрали и жилые кварталы, потом их сменили рисовые поля и джунгли – теперь туристы летели над территорией парка; показалась река, отряд повернул на запад. Вверх по течению плыли маленькие лодочки, крестьяне отталкивались шестами; вот на них упала тень от вертолета, и они замахали руками.
Дисантис сидел возле открытой двери, уцепившись за страховочную сеть и свесив ноги вниз. На спине у старика болтался синий рюкзачок Сэмми. Джастин дремал на скамейке. Элизабет забралась к матери на колени и жаловалась на жару. Ее брат крутил тяжелый М-60 и громко стрекотал, как пулемет.
Экскурсовод подсоединил микрофон к разъему в железной перегородке.
– Дамы и господа, сегодня у нас миссия на реке Меконг. Нужно выполнить две задачи: прекратить противозаконный сплав по реке и проверить джунгли рядом с шоссе номер один – там видели войска Вьетнамской народной армии. Выполнив задание, мы отправимся в древний буддистский храм, ему уже восемьсот лет. Потом обед.
Вертолет летел на северо-запад. Элизабет хныкала, что хочет есть. Преподобный Дьюитт пытался уговорить пассажиров спеть походную песню, но желающих нашлось не много. Том Ньютон рассказывал жене, где именно они пролетают. Джастин проснулся ненадолго, пощелкал «Никоном» и улегся снова.
Через какое-то время опять заговорил гид:
– Сейчас мы повернем на юг. Пожалуйста, посмотрите на реку. Нас интересуют любые подозрительные лодки, особенно те, которые попытаются скрыться при нашем приближении. Мы будем у реки через несколько минут.
– Нет, не будем, – сказал Дисантис. Он достал из-под цветастой рубашки тяжелый пистолет сорок пятого калибра и нацелил его в лицо гиду. – Пожалуйста, прикажите пилоту повернуть на север.
Пассажиры загудели, но экскурсовод улыбнулся, и все примолкли.
– Мистер Дисантис, я боюсь, шутка получилась не очень удачная. Пожалуйста, позвольте мне…
Ральф выстрелил. Пуля вошла в переборку в трех сантиметрах от головы вьетнамца. Послышались крики, экскурсовод зажмурился и прикрыл голову руками. Дисантис перекинул ноги в кабину:
– На север, будьте добры. Немедленно.
Гид быстро заговорил в микрофон и что-то отрывисто пролаял в ответ на вопрос пилота. «Хьюи» отделился от клина и полетел на север.
– Папа, – пролепетала Хизер.
– Ральф, какого хрена ты делаешь? – спросил Джастин. – Ну-ка, отдай мне сейчас же этот чертов антиквариат, пока никто не…
– Заткнись, – оборвал его тесть.
– Мистер Дисантис, – вмешался преподобный Дьюитт, – на борту этого вертолета женщины и дети. Может, мы просто поговорим о…
– Убери чертову пушку, Ральф, – прорычал Джастин и встал со скамьи.
– Тихо. – Дисантис перевел пистолет на Джефриса, и тот замер на месте. – Любого, кто будет болтать, я пристрелю.
Сэмми открыл рот, посмотрел на деда и закрыл рот. Следующие несколько минут слышно было только, как гудят винты и тихо всхлипывает Хизер.
– Садитесь здесь, – велел наконец Ральф; все это время он внимательно осматривал джунгли – проверял, выбрались ли они за пределы парка. – Прямо здесь.
Сначала экскурсовод молчал, но потом опять что-то зачастил в микрофон по-вьетнамски.
«Хьюи» начал снижаться, сделал круг над прогалиной. С востока быстро приближались два черных вертолета сайгонской полиции – они летели в десяти метрах над джунглями, ветер от их винтов пригибал ветки деревьев.
Опоры «хьюи» коснулись земли, вокруг волновалась высокая трава.
– Детки, пошли.
Дисантис двигался необычайно быстро: помог Элизабет выпрыгнуть на землю, сдернул Сэмми вниз, прежде чем Хизер успела схватить мальчика, и сам спрыгнул следом.
– Да чтоб тебя! – заревел Джастин и тоже вывалился из вертолета.
Дисантис и дети прошли несколько метров и присели в высокой колыхавшейся траве. Ральф повернулся и выстрелил зятю в левую ногу. Джастин покачнулся и повалился спиной в открытую дверь кабины. Люди в вертолете кричали и тянули к нему руки.
– Все по-настоящему, – тихо сказал Дисантис. – Прощай.
Он два раза пальнул по кабине пилота, потом взял Элизабет за руку и потащил ее в джунгли. «Хьюи» начал взлетать. Несколько рук подхватили болтавшегося Джастина и втащили в вертолет, который быстро набрал высоту и исчез за деревьями. Сэмми замешкался, потом посмотрел в пустое небо и заковылял вслед за дедушкой и сестрой. Мальчика сотрясали рыдания.
– Тихо, – сказал Дисантис и взял его за руку.
Они вошли под сень леса. В темноту уходила узенькая тропинка. Ральф снял синий рюкзачок, достал патроны, вытащил из пистолета старую обойму и основанием ладони вогнал на место новую. Потом схватил детей за руки и бегом обогнул прогалину, с которой они только что ушли, против часовой стрелки. Из-под прикрытия деревьев он не выходил. Наконец Дисантис посадил внуков за упавший ствол. Элизабет громко заплакала.
– Тихо, – повторил Ральф.
На поляну быстро опустился «хьюи», из него выскочил экскурсовод, вертолет снова взмыл в воздух и набрал высоту, двигаясь по спирали. Через мгновение рядом с гидом приземлилась первая из двух машин сайгонской полиции. Оттуда выпрыгнули двое в черной защитной броне и с автоматами «узи» в руках. Экскурсовод указал на то место в джунглях, где скрылся Дисантис.
Полицейские подняли оружие. Дисантис вышел на поляну у них за спиной, приблизился на расстояние пяти метров, припал на одно колено, прицелился, держа пистолет обеими руками, и, как только они повернулись, открыл огонь. Первому полицейскому пуля угодила в лицо, второму Дисантис дважды попал в грудь. Второй мужчина успел поднять автомат, но выстрелы, хотя и не смогли пробить броню, свалили его наземь. Ральф шагнул вперед, прицелился и прикончил его, выбив ему пулей левый глаз.
Гид повернулся и бросился в лес. Ральф пальнул ему в спину, а потом почувствовал спиной волну горячего воздуха и ничком упал в траву, загородившись телом мертвого полицейского. Старик открыл огонь из подобранного «узи» по зависшему в десяти метрах над землей вертолету, и машина повернула к деревьям. Дисантис даже не целился толком, просто стрелял вверх, оружие тряслось – две тысячи стреловидных пуль в секунду. Мелькнуло лицо пилота, стекло кабины взметнулось тучей белых осколков. Машина круто накренилась и упала в джунгли. Взрыва не было – только шум ломавшихся веток.
В небе появился второй вертолет. Дисантис перебежал под прикрытие деревьев. Машина сделала круг над поляной, а потом вертикально взмыла вверх. Ральф схватил детей за руки и снова потащил их в обход прогалины. Они выбрались на то место, где экскурсовод скрылся в лесу. В темноту уходила узкая тропа.
Дисантис присел на корточки и провел рукой по траве. Сквозь листья деревьев падал свет. На зарослях вдоль тропы пламенели капли свежей крови. Ральф понюхал пальцы и посмотрел на побелевшие лица внуков. Сэмми и Элизабет больше не плакали.
– Все в порядке, – успокаивающим голосом произнес дедушка.
Где-то наверху грохотали винты, гудели двигатели. Мягко, почти нежно он развернул притихших, покладистых детей и повел их в джунгли. Там было безмолвно, темно и прохладно. На тропинке алели капли крови. Дети шагали быстро, стараясь не отставать от деда.
– Все в порядке, – снова прошептал он, положив руки им на плечи. – Все в порядке. Я знаю, куда идти.
У нас, американцев, есть удивительный талант – превращать самые важные и любимые национальные святыни в безвкусицу и вульгарщину. Возможно, мы еще слишком молоды и не в состоянии ощущать историю по-настоящему. А может, все дело в том, что, если не считать Гражданской войны, Америку никогда не бомбили, не оккупировали и вообще она ни разу не подвергалась нападению извне (и не уговаривайте меня, Англо-американская война 1812 года не в счет; да, англичане тогда спалили Вашингтон, но мало кто из американцев это заметил, а тем, кто заметил, было наплевать). Может, именно поэтому от наших святынь и не веет жертвенностью.
Есть, конечно, несколько памятников, которые просто невозможно опошлить, как ни старайся. Например, придя ночью к мемориалу Линкольна, трудно не почувствовать себя главным героем фильма «Мистер Смит едет в Вашингтон». После первого такого визита я, помнится, три дня запинался, как Джимми Стюарт.
Но постойте у монумента чуть подольше, и вы почти наверняка услышите, как там, за мраморными стенами, шушукаются бюрократы и разработчики из компании Уолта Диснея. Через полгодика приедете посмотреть на памятник, а старик Линкольн встанет, зачитает голосом Хэла Холбрука свою вторую инаугурационную речь, перейдет вброд фонтан и отправится на улицу Конституции бить чечетку.
Бездна вкуса, кто спорит.
Еще есть поля сражений Гражданской войны.
Вы наверняка бывали в Геттисберге. Многие честные и искренние люди старались этого не допустить, но город и окрестности все равно испакостили всевозможными статуями и монументами. Служба национальных парков воздвигла жуткую фаллическую башню, причем на самом высоком холме, так что теперь никому не избежать созерцания типичного для XX века уродства. В музее переливаются огоньками компьютеризированные диорамы, а в окрестных магазинах можно купить соответствующие футболки.
Бог с ним со всем. Это все равно не имеет значения.
Ведь, как и на других, менее знаменитых полях сражений той войны, в Геттисберге ощущается особое напряжение, которое воздействует на зрителя почти физически; поверить в такое трудно – нужно побывать там и прочувствовать самому. Одержимое место во всех смыслах слова, полное призраков. Ни в одном шотландском замке, ни в одном капище друидов, ни в одной египетской пирамиде вы не услышите такого громкого хора мертвых голосов, взывающих к живым.
И тем не менее трудно найти место более трогательное и спокойное.
Этот рассказ вырос – в буквальном смысле слова – из одного маленького примечания в книге, но я изо всех сил старался достоверно передать исторические детали. Могильники существуют на самом деле. Как писал Гленн Такер в классическом труде «Геттисбергская кульминация», утверждают, что по этим землям до сих пор бродят беспокойные души солдат из Северной Каролины, погибших во время Геттисбергской бойни. Лейтенант Монтгомери побывал там в 1898 году, тридцать пять лет спустя, и Джон С. Форни рассказал ему про суеверия и страхи местных жителей. Фермеры категорически отказываются работать в полях после наступления темноты.
Мой полковник Айверсон, разумеется, вымышленный персонаж. Настоящий полковник Альфред Айверсон-младший действительно послал свою бригаду на смерть, и его действительно отстранили от командования после того, как немногие выжившие солдаты отказались ему подчиняться. Но про настоящего Айверсона достоверно известно лишь, что он, скорее всего, был политическим ставленником, ничего не смыслившим в военном деле. Также следует отметить, что некий Джессуп Шидс действительно построил дом на геттисбергских полях, как раз там, где Двадцатый северокаролинский полк столкнулся с Девяносто седьмым нью-йоркским. Местные историки утверждают, что Шидс частенько угощал прохожих вином. Виноград он выращивал на плодородной почве могильников Айверсона.
В детстве я не боялся темноты, зато к старости стал умнее. Хотя причаститься той тьмы, которая теперь подступает все ближе, мне пришлось именно тогда, в десять лет, далеким летом 1913 года. Хорошо помню ее вкус. Даже теперь, спустя три четверти века, когда я вскапываю землю в саду или ступаю ночью на зеленую траву на заднем дворе моего внука, по спине у меня пробегают ледяные мурашки.
Прошлое осталось в прошлом, умерло и похоронено, – так обычно говорят. Но даже глубоко в земле ничто не умирает – наоборот, тянется в настоящее, выступает на поверхность узловатыми искривленными корнями. Я сам похож на такой корень. Но кому мне поведать свою историю, кому рассказать обо всем? Дочь умерла от рака в 1953 году. Внук уже и сам не молод, типичный отпрыск эйзенхауэровской эры – тогда все только и делали, что готовились к светлому будущему, такие сытые, довольные. Уже четверть века Пол преподает в старшей школе естественные науки, и расскажи я ему про тот жаркий июльский день 1913 года, он решит, что я спятил. Вернее, впал в старческий маразм.
Правнук и правнучка относятся к странному поколению, которое обращает мало внимания даже на разницу между полами: подумаешь – мелочь какая. Они не в состоянии постичь мое детство, пришедшееся на годы перед Первой мировой, – конечно, для них это седая древность. Что уж говорить о задубевшей кровавой истории Гражданской войны, связь с которой я до сих пор храню. Правнуки страшно похожи на тех безмозглых разноцветных гуппи, что Пол держит в своем дорогущем аквариуме: никаких тебе пугающих океанских течений всемирной истории, уютное невежество, и плевать им на то, что было до них самих, до MTV и гамбургеров.
И вот я сижу в одиночестве у Пола на террасе и рассматриваю старый снимок, на котором изображен серьезный десятилетний парнишка в скаутской форме. Почему мы теперь никогда не сидим на крыльце перед домом, не смотрим на прохожих, на оживленные улицы, почему вечно прячемся в огороженных заборами задних двориках? Я уже и забыл, как и когда мы так изменились.
Парнишка одет явно не по погоде, ведь день выдался жаркий. На мальчике тяжелые мешковатые шерстяные штаны и гимнастерка, широкополая форменная шляпа, голени затянуты в краги почти до самых коленей. Не улыбается, серьезный донельзя – типичный «пончик» в миниатюре, хотя так американских пехотинцев станут называть только четыре года спустя. Разумеется, это я стою ясным июньским днем возле фургона мистера Эверетта, развозчика льда, готовый отправиться в путешествие. Никто тогда и не догадывался, каким долгим оно окажется, в какие неизведанные края заведет.
Внимательно вглядываюсь в снимок. Развозчиков льда теперь помнят лишь древние старики. Здание на заднем плане давным-давно снесли, на его месте построили многоквартирный дом, а потом тоже снесли, нынче там торговый центр. Шерстяная скаутская форма истлела много лет назад, уцелели только латунные пуговицы. Да и сам десятилетний мальчик затерялся где-то в прошлом. Пол как-то объяснял: все клетки в теле этого серьезного парнишки успели несколько раз смениться другими. Перемены явно не к лучшему. Сама ДНК не меняется, – так, во всяком случае, твердит внук. Он вечно пускается в длинные объяснения, стараясь доказать, что единственная связь между мной тогдашним и мной нынешним – маленький тупой генетический паразит, нахально засевший в каждой клеточке меня-ребенка и меня-старика.
Нет уж, все это дерьмо коровье.
Смотрю на худенькое мальчишеское личико, тонкие губы, зажмуренные от солнечного света глаза. Солнце тоже было тогда моложе на целых семьдесят пять лет и, я точно знаю, грело намного жарче, и пусть Пол со своим здравым смыслом и школьной премудростью не убеждает меня в обратном. Я отчетливо ощущаю тождество, связующее, подобно нити, того ничего не подозревающего юнца – не по годам самоуверенного, бесстрашного – и нынешнего старика, который хорошо научился бояться темноты.
Как жаль, что я ни о чем не могу предупредить того мальчишку.
Прошлое осталось в прошлом, умерло и похоронено. Но теперь мне достоверно известно: то, что живет там, глубоко под землей, может легко выбраться на поверхность, особенно когда меньше всего этого ждешь.
Летом 1913 года штат Пенсильвания готовился к крупнейшему в истории страны нашествию ветеранов. Военное министерство разослало участникам Гражданской войны приглашения: великое воссоединение было приурочено к пятидесятой годовщине трехдневной битвы при Геттисберге.
Всю весну филадельфийские газеты взахлеб расписывали подробности. Ожидалось прибытие более сорока тысяч ветеранов. К середине мая цифра выросла до пятидесяти четырех тысяч, и Генеральной ассамблее пришлось проголосовать за увеличение армейского бюджета. Мамина двоюродная сестра Селия писала из Атланты, что «Дочери Конфедерации» и другие культурно-исторические общества, входящие в Объединенную конфедерацию ветеранов, из кожи вон лезут, чтобы в последний раз отправить своих бравых южан на Север.
Отец ветераном не был. Испанскую войну он пренебрежительно называл «войной мистера Херста» (это было еще до моего рождения), а войну в Европе пять лет спустя после Геттисбергской годовщины – «войной мистера Вильсона». Я как раз поступил в старшую школу, и одноклассники все как один рвались записаться в армию и показать немчуре, почем фунт лиха. Но к тому времени я повидал уже достаточно «военного наследия» и их взглядов не разделял – мне были хорошо понятны отцовские чувства.
Тогда же, весной и летом 1913 года, я бы отдал все на свете, чтобы поехать на встречу ветеранов, послушать их рассказы, поглазеть на боевые знамена, забраться в Берлогу Дьявола и увидеть, как старики в последний раз разыграют атаку Пикетта.
И такая возможность представилась.
Бойскаутом я стал еще в феврале, сразу же после дня рождения. Первые скаутские отряды начали появляться всего тремя годами ранее, организация была довольно молодой. Но к 1913 году все мои друзья уже либо вступили в нее, либо мечтали вступить.
Мы жили в Честнат-Хилле (этот маленький, когда-то самостоятельный городок теперь превратился в пригород Филадельфии). Преподобный Ходжес собрал там первый скаутский отряд. В него принимались только благонадежные мальчики с твердыми моральными принципами – иначе говоря, пресвитериане. На протяжении трех лет я пел в пресвитерианском юношеском хоре на Пятой авеню, поэтому мне и разрешили вступить через три дня после моего десятого дня рождения, хотя я был совершеннейший хиляк и не мог правильно завязать ни одного узла.
Отец не слишком обрадовался. Мы в своей скаутской форме выглядели жалкими копиями кавалеристов из добровольного отряда времен Испано-американской войны. Настоящие маленькие солдаты: подбитые гвоздями полусапоги, краги, широкополые шляпы, безразмерные гимнастерки цвета хаки, неукротимое армейское рвение. Каждые вторник и четверг с четырех до шести и каждое субботнее утро с семи до десяти Ходжес муштровал нас на футбольном поле возле школы. Мы занимались строевой подготовкой и учились оказывать друг другу первую помощь. В конце каждой такой тренировки отряд становился похож на толпу мумий-недоростков: неизменное хаки проглядывало сквозь торопливо наложенные повязки. Вечером в среду в церковном подвале преподобный обучал нас семафорным сигналам и азбуке Морзе, или многоцелевому военному коду, как он ее называл.
Отец ехидно интересовался, не собираемся ли мы развязать очередную бурскую войну, но я не обращал внимания на его подколки и продолжал самозабвенно и упорно тренироваться, в разгар мая пыхтя от жары и натуги в шерстяной военной форме.
И вот однажды в июне преподобный Ходжес явился к нам домой и сообщил родителям, что штат затребовал от каждого скаутского отряда Пенсильвании выслать в Геттисберг представителей – оказать помощь в организации великого воссоединения ветеранов. Несомненно, в мою судьбу вмешалось Провидение: целых пять дней в Геттисберге, в компании с самим преподобным, тринадцатилетним Билли Старджиллом (спустя несколько лет во время Первой мировой он погибнет в Аргонском лесу) и еще одним толстым, похожим на девчонку мальчиком – не помню, как его звали.
Отец не хотел меня отпускать, а вот мама согласилась сразу же – понимала, какая это честь для семьи. Так что утром тридцатого июня доктор Ловелл, владелец похоронного бюро Честнат-Хилла и по совместительству местный фотограф, запечатлел меня на фоне фургона мистера Эверетта. А спустя несколько часов мы вместе с Ходжесом и двумя боевыми товарищами погрузились в поезд и отправились в трехчасовое путешествие до Геттисберга.
Как официальные участники встречи ветеранов, мы оплачивали проезд по специальному военному тарифу – цент за милю. Всего вышло один доллар двадцать один цент. Я никогда прежде не бывал в Геттисберге и вообще никогда не уезжал так далеко от дома.
До места мы добрались уже вечером. Я устал, взмок от жары и нестерпимо хотел в туалет (в поезде слишком стеснялся туда сходить). В маленьком Геттисберге царил настоящий хаос: шум, суматоха, лошади, машины, толпы солдат в пропахшей нафталином военной форме. Мы трусили за преподобным Ходжесом по грязным улочкам мимо увешанных флагами домов. Мужчин вокруг было вдесятеро больше, чем женщин. На центральных улицах волновалось настоящее море соломенных шляп и форменных фуражек. Преподобный завернул в гостиницу «Орел» – получить инструкции от руководства скаутского движения, а я выскользнул на улицу и побежал искать общественную уборную.
Спустя полчаса мы затащили свои походные котомки в небольшой автомобиль. Палаточный городок, где разместили ветеранов, находился к юго-востоку от Геттисберга. Вместе с нами в грузовик набилось около дюжины скаутов и начальников отрядов, все кое-как теснились на трех скамьях. Машина с трудом пробилась через заторы на Франклин-стрит, проскочила между временным госпиталем Красного Креста и припаркованными у обочины медицинскими фургонами, выехала на Лонг-лейн и нырнула в необозримое палаточное море.
Был восьмой час вечера. Яркое закатное солнце освещало тысячи остроконечных шатров, простиравшихся, наверное, на сотни акров. Я изо всех сил тянул шею: может быть, тот далекий холм – это Кладбищенский хребет? А вон те скалы – Круглая вершина? Грузовик проехал мимо конного полицейского, мимо запряженных мулами военных фургонов, мимо поленьев, сложенных в огромные штабеля, мимо походных пекарен, над которыми все еще витал аромат свежеиспеченного хлеба.
– Боюсь, мальчики, мы пропустили вечернюю кормежку, – повернулся к нам Ходжес. – Но вы ведь не очень хотите есть?
Я помотал головой, хотя желудок сводило от голода. Мать приготовила в дорогу обед: жареного цыпленка и лепешки, – но в итоге куриная ножка досталась преподобному, а все остальное выклянчил толстый мальчик. Я же слишком волновался и думать не мог о еде.
Мы свернули вправо на Ист-авеню – широкую дорогу, вытянувшуюся вдоль аккуратных палаточных рядов. Я тщетно искал глазами главную палатку, о которой столько писали в газетах: огромный шатер, где поставили тринадцать тысяч стульев, именно там президент Вильсон должен был сказать свою речь в пятницу, четвертого июля. Багряное солнце опускалось за дымчатый западный горизонт, в пыльном воздухе растекался запах примятой травы и нагретого брезента. Нестерпимо хотелось есть, на зубах скрипел песок, в волосах запутался какой-то мусор. Это был самый счастливый момент в моей жизни.
Грузовик пересек лагерь пенсильванских ветеранов, миновал шеренгу полевых кухонь. В сотне ярдов от них, в западном конце Ист-авеню, расположился скаутский штаб. Ходжес показал наши палатки и велел поскорее возвращаться – получить распоряжения на следующий день.
В палатке, оказавшейся невдалеке от уборной, я сгрузил котомку на койку, разложил спальный мешок и вещи и, наверное, немного замешкался, потому что, когда поднял голову, толстый мальчик уже спал на соседней кровати, а Билли и след простыл. Футах в пятидесяти от нас взревел поезд – видимо, геттисбергский или гаррисбергский. Неожиданно меня охватила паника: как же я умудрился отстать? Я бросился в скаутский штаб.
Билли и преподобного Ходжеса там не оказалось, зато за письменным столом, наспех сооруженным из какой-то доски, грозно топорщил светлые усы дородный дядька в чересчур тесной скаутской форме и очках с толстыми стеклами.
– Ко мне, скаут! – рявкнул он.
– Да, сэр?
– Уже получил задание?
– Нет, сэр.
Толстяк хмыкнул и принялся рыться в куче разложенных перед ним желтых картонных ярлыков. Выудил один своей огромной лапищей, мельком глянул на бледно-синие машинописные буковки и привязал к латунной пуговице на моем нагрудном кармане. Я вытянул шею и прочитал: «МОНТГОМЕРИ, П. Д., кап., 20-й сев. – кар. полк, СЕКТ. 27, МЕСТО 3424, ветераны из Северной Каролины».
– Ступай же, мальчишка! – пролаял начальник.
– Слушаюсь, сэр. – Я бросился прочь, но у самого выхода остановился. – Сэр?
– Ну что еще? – Тот уже привязывал ярлычок другому скауту.
– Куда мне идти, сэр?
– Найди ветерана, к которому ты прикреплен, что тут непонятного? – Он нетерпеливо взмахнул рукой, словно отгоняя назойливое насекомое.
Я скосил глаза на ярлык:
– Капитана Монтгомери?
– Да-да, если там так написано.
Я набрал в грудь побольше воздуха и выпалил:
– А где мне его искать?
Начальник нахмурился, встал, подошел ко мне и рассерженно уставился на желтую бумажку через свои толстенные стекла:
– Двадцатый северокаролинский… Сектор двадцать семь… Вон туда. – И он широким жестом очертил железнодорожные пути, рощу, облачко паровозного дыма и соседний палаточный лагерь. Почти опустились сумерки, и предзакатное красное солнце освещало сотни остроконечных шатров, раскинувшихся на холме.
– Простите, сэр, а что мне делать, когда я найду капитана Монтгомери? – спросил я, когда начальник уже возвращался на место.
Толстяк глянул на меня через плечо с плохо скрываемым омерзением. Мне раньше и в голову не приходило, что взрослый может так смотреть на ребенка.
– Делай все, что он скажет, тупица. Иди же!
Я развернулся и бегом припустил к далекому лагерю конфедератов.
Там уже зажигали фонари. Повсюду среди бесконечных палаточных рядов толпились старики: они сидели на складных стульях, походных койках, скамьях и просто деревянных чурках, курили, болтали и временами сплевывали куда-то в сгущавшуюся между шатрами темноту. Сотни стариков, почти все с длиннющими бакенбардами и в тяжелой серой военной форме. Дважды я терялся и спрашивал у них дорогу. Ветераны отвечали на тягучем южном наречии, и я ни слова не мог разобрать, словно это был и не английский вовсе.
В конце концов я все же вышел к северокаролинскому подразделению, зажатому между секторами Алабамы и Миссури, чуть в стороне от ветеранов из Западной Виргинии. Позднее, годы спустя, я часто спрашивал себя: почему верных Союзу виргинцев поместили в самую гущу бывших войск Конфедерации?
Сектор двадцать семь находился в последнем ряду на восточной стороне, а место тридцать четыре двадцать четыре – в самой крайней палатке. Свет там не горел.
– Капитан Монтгомери? – спросил я почти шепотом.
Ответа не последовало, – вероятно, ветеран куда-то отлучился; чтобы удостовериться, я заглянул внутрь.
«Я не виноват, я же не знал, что он уйдет, – мысленно сказал я себе. – Вернусь утром, провожу его на завтрак, помогу найти туалет, отыскать товарищей, еще что-нибудь, если он захочет. Утром. А теперь надо бежать обратно, преподобный и Билли, наверное, уже вернулись. Может, у них осталось немного печенья».
– Парень, я как раз тебя жду.
Я замер. Голос доносился из темной палатки, южный говор, но слова четкие, словно угольные росчерки, по-старчески ломкие. Таким голосом мертвые, должно быть, разговаривали с живыми из своих могил.
– Поди сюда, Джонни. Пошевеливайся!
Я, моргая, зашел в прогретый, пахнувший брезентом полумрак, и на секунду у меня перехватило дыхание.
На койке полулежал, приподнявшись на локтях, старик. Его сгорбленные плечи торчали из бесформенной груды серой одежды и выцветших позументов, словно сложенные хищные крылья. Смятый головной убор, когда-то в незапамятные времена, несомненно, гордо именовавшийся шляпой, бросал глубокую тень на серое, в тон форме, лицо. Глаза ветерана были широко раскрыты, над клочковатой седой бородой выступал острый клювоподобный нос. Несколько острых зубов блестели в обрамленном лиловатыми губами зияющем отверстии рта, и, глядя на него, я впервые в жизни осознал, что это – врата, ведущие внутрь черепной коробки. Впалые щеки, заостренные скулы и темные брови обрамляли черные провалы глазниц. Неестественно белые огромные старческие руки, изуродованные артритом, покрылись коричневыми пятнами. Одна нога капитана была обута в высокий сапог, а вторая заканчивалась чуть пониже колена. Из закатанной штанины торчала аккуратная культя – обмотанный бледной, зарубцевавшейся кожей обломок кости.
– Черт тебя дери, парень, где фургон?
– Простите, сэр? – прощебетал я чуть слышно, как сверчок.
– Фургон, чертов фургон, Джонни. Он нам нужен. Да что с тобой, парень? – Старик сел, спустил с койки здоровую ногу и страшный обрубок и начал неуклюже натягивать на себя мундир.
– Простите, капитан Монтгомери… э-э-э… вы же капитан Монтгомери, сэр?
Старик утвердительно хрюкнул.
– Сэр, капитан Монтгомери, я не Джонни, меня зовут…
– Черт тебя дери, парень! – проревел тот. – Заткнись уже наконец и ступай за треклятым фургоном! Нам нужно добраться до могильников раньше Айверсона.
Я открыл было рот, но так ничего и не ответил, потому что Монтгомери вынул откуда-то пистолет. Громадный серый пистолетище, от которого пахло смазкой. Сумасшедший старик, по всей видимости, намеревался пристрелить меня на месте. Я стоял, от ужаса лишившись дара речи, задохнувшись, словно дряхлый конфедерат ударил меня своим оружием прямо в солнечное сплетение.
Тем временем капитан положил пистолет на койку и вытащил из-под нее какую-то громоздкую конструкцию из красного дерева, увешанную ремнями и пряжками. Деревянная нога!
– Ну же, Джонни, – ворчал старик, пристегивая страшную деревяшку. – Я так долго тебя ждал. Раздобудь фургон, будь хорошим мальчиком. Я подожду здесь. Раздобудь фургон и возвращайся за мной.
– Есть, сэр, – выдавил я, развернулся и выбежал из палатки.
Мои дальнейшие действия не поддаются разумному объяснению. Всего-то и нужно было – и каждая клеточка моего испуганного существа вопила об этом – вернуться в штаб скаутов, найти преподобного, рассказать ему, что вместо ветерана мне достался вооруженный безумец, и спокойно лечь спать. Пусть бы взрослые разбирались. Но в тот момент я плохо соображал. Да и, честно говоря, разве десятилетние мальчишки вообще способны хорошо соображать? Я устал, хотел есть, чувствовал себя неуютно вдали от дома, почти полностью потерялся во времени и пространстве и, самое главное – не имел привычки нарушать приказ. И все-таки дело решила именно деревянная нога: если бы я не оглянулся напоследок и не увидел, как он мучительно прилаживает ее к ужасному обрубку, то наверняка бы не раздумывая бросился в скаутский штаб. Я и по сей день твердо верю, что поступил бы именно так. Но как можно было убежать после такого? Ведь он стоял бы там со своим чудовищным протезом, один в сгущавшейся темноте, и напрасно бы ждал меня.
Судьбе было угодно, чтобы в какой-то сотне ярдов от палатки тридцать четыре двадцать четыре стояла запряженная повозка. В кузове лежали свернутые одеяла, но ни возницы, ни грузчиков поблизости не оказалось. Я неуклюже ухватил старых сгорбившихся коняг под уздцы и кое-как развернул телегу. Смирные сивые лошадки послушно потрусили за мной вверх по холму.
Никогда прежде не доводилось мне ездить на лошади или править упряжкой. К 1913 году их успели вытеснить автомобили. По улицам Честнат-Хилла, конечно, иногда проезжали коляски, но их уже расценивали как чудачество. Мистер Эверетт, развозчик льда, кататься в своем фургоне мальчишкам не позволял, а его конь имел обыкновение кусать зазевавшихся малышей.
Так что я вел упряжку очень осторожно, опасливо поджимая пальцы. Мне даже в голову не приходило, что это воровство. Капитану Монтгомери нужен был фургон. Я выполнял его приказ.
– Молодец, Джонни.
На улице, в свете фонарей, старик по-прежнему выглядел довольно внушительно в своем длинном помятом мундире. Пистолет он спрятал, но наверняка держал его где-нибудь наготове. На правом плече у ветерана болталась тяжелая холщовая сумка. Я разглядел эмблему на шляпе и три маленькие медали на груди. Ленточки так выгорели, что цвет было не различить. Голая шея капитана походила на узловатое переплетение веревок, совсем как те, что дома, в Честнат-Хилле, свисали с ворота старого колодца.
– Вперед, парень. Нужно поторапливаться, если мы хотим опередить этого сукина сына Айверсона.
Монтгомери взгромоздился на облучок, описав в воздухе дугу деревянным обрубком, и сжал в кулаке поводья. Руки его напоминали древесные корни. Не раздумывая ни минуты, я вспрыгнул на сиденье слева от него.
Тем поздним вечером тридцатого июня в Геттисберге царила суматоха и горело множество огней, но мы как будто проехали через город в полнейшей темноте. Все вокруг казалось мне таким далеким, не имевшим отношения к цели нашего путешествия, хотя что это за цель, я толком не знал. Освещенные окна домов и гостиницы походили на бледные, тающие искорки умирающих светлячков.
Через несколько минут мы миновали последний дом в северной части города и свернули на северо-запад, где, как я позже выяснил, начиналась дорога на Маммасберг. Повозка нырнула под сумрачный лесной свод, но я успел оглянуться и бросить прощальный взгляд на Геттисберг и палаточный лагерь. Окна домов выглядели бледными и тусклыми на фоне яркого пламени сотен походных костров. Я смотрел на бесчисленные оранжевые созвездия: там в темноте толпилось столько ветеранов, что хватило бы на целую армию. Может, именно такое зрелище открылось пятьдесят лет назад конфедератам, подступавшим к Кладбищенскому хребту и Калпову холму?
Неожиданно меня пробрала дрожь: ведь пятьдесят лет назад вечеринку здесь закатывала сама смерть. Сто сорок тысяч гуляк прибыли по ее приглашению, облачившись в похоронные наряды. Отец рассказывал, что, отправляясь в бой, солдаты прикалывали к мундирам маленькие ярлычки, чтобы после окончания бойни можно было опознать тела. Я оглянулся на капитана, пытаясь рассмотреть в темноте желтый клочок бумаги, пришпиленный к форме, с указанием имени, звания, родного города. А потом до меня дошло: ярлычок болтался на груди у меня самого.
Я снова бросил взгляд на далекие огни и подивился про себя странному стечению обстоятельств: спустя пятьдесят лет после кровавого празднества пятьдесят тысяч выживших снова вернулись сюда.
Лагерь ветеранов скрылся из виду. Вокруг шелестел лес. Ночную тьму освещали лишь последние отблески заката на летнем небе да мерцавшие вдоль дороги светлячки.
– Парень, ты помнишь Айверсона?
– Нет, сэр.
– Смотри.
Монтгомери сунул что-то мне в руку. Я наклонился, силясь разглядеть предмет: это оказался старый, потрескавшийся от времени ферротип. На нем едва можно было различить бледное квадратное лицо с какими-то темными разводами – наверное, усами.
– Проклятая годовщина – в списках его нет, – прошептал старик, выхватывая у меня портрет. – Весь день проверял, черт его дери. Не приехал. Так я и думал. Два года назад в газете написали: он умер. Черта с два.
– Да.
Лошадиные копыта приглушенно стучали по пыльной дороге. В голове моей было так же пусто, как и в раскинувшихся вокруг полях.
– Черта с два, – продолжал капитан. – Он вернется сюда. Так ведь, Джонни?
– Да, сэр.
Упряжка взобралась на бровку холма, и старик слегка натянул поводья. Во время езды его протез ритмично постукивал по деревянным козлам, и теперь, когда лошади замедлили шаг, этот ритм поменялся. Мы по-прежнему ехали через лес, но справа и слева в просветах между деревьями то и дело мелькали возделанные поля, огороженные каменными стенами.
– Черт возьми. Парень, ты видел – мы уже проехали дом Форни?
– Я… Нет, сэр. Вряд ли, сэр.
Откуда мне было знать, проезжали ли мы дом Форни? Я понятия не имел, кто такой этот Форни. И еще я знать не знал, почему блуждаю ночью по лесу с каким-то странным стариком. Я с удивлением понял, что вот-вот заплачу.
Капитан меж тем дернул вожжи, лошади съехали с дороги и остановились в небольшой рощице. Кряхтя и сопя, Монтгомери принялся слезать с облучка:
– Помоги мне, парень. Надо устроить привал.
Я обежал повозку и протянул ему руку, ветеран навалился мне на плечо и неуклюже спрыгнул на землю. От него странно пахло – какой-то кислятиной, почти как от того древнего, вонявшего мочой матраса, который лежал в сарае за школой, у самой железной дороги. Билли утверждал, что там ночуют бродяги. Окончательно стемнело. На той стороне дороги над полем взошла Большая Медведица. Древесные лягушки и сверчки вовсю готовились к ночному концерту.
– Парень, принеси-ка парочку одеял.
Монтгомери подобрал длинную ветку и, опираясь на нее как на посох, заковылял куда-то в лес, а я вытащил из повозки одеяла и поспешил за ним.
Мы пересекли пшеничное поле, небольшую рощицу, пробрались через луг и устроили привал под большим деревом. Листья тихо шуршали на ночном ветерке. Капитан показал, как правильно раскинуть походную постель, а потом опустился на подстилку, прислонившись спиной к стволу и пристроив деревянную ногу поверх здоровой.
– Парень, есть хочешь?
Я кивнул. Старик выудил что-то из холщовой сумки. Полоска вяленого мяса на вкус, скорее, напоминала соленый ошметок задубевшей кожи. Я жевал и жевал; наверное, прошло целых пять минут, прежде чем кусок размяк настолько, чтобы я смог его проглотить. Губы и язык пульсировали от жажды. Капитан Монтгомери протянул мне бурдюк с водой и показал, как из него пить.
– Вкусная солонина, да, парень?
– Очень, – искренне согласился я и вгрызся во второй кусок.
– Поганый стервец этот Айверсон, никуда не годный стервец. – Капитан тоже откусил мяса. Он как будто продолжал прерванный рассказ, который начал полчаса назад в повозке. – Вполне безобидный, в сущности, стервец, если бы не эти пустоголовые негодяи из Двадцатого северокаролинского: им непременно нужно было выбрать его начальником лагеря еще тогда, до войны. А потом уже заработала армейская машина, и он автоматически пошел на повышение и получил полковника. И когда началась заваруха на Севере, этого чертова мерзавца поставили во главе целой бригады, входившей в состав дивизии Родса.
Монтгомери замолчал и впился в солонину немногочисленными уцелевшими зубами. Я ни разу до этого не слышал, чтобы кто-нибудь так ругался и сквернословил. Пожалуй, разве что мистер Болтон: престарелый начальник пожарной бригады обычно усаживался перед пожарной станцией на Третьей улице и травил байки новобранцам, начисто забывая про вертевшихся неподалеку мальчишек и потому не стесняясь в выражениях. Может, так ругаются вообще все люди в форме, подумал я.
– Его звали Альфред, – продолжал капитан тихим задумчивым голосом.
Южный акцент усилился, и мне приходилось внимательно вслушиваться в каждое слово. Как будто лежишь в постели и уже сквозь сон различаешь голоса родителей, поднимающихся в спальню. Или как если бы вдруг волшебным образом научился разбирать иноземную речь. Я закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться.
– Альфред – так же, как его папочку. А папочка был сенатором в Джорджии, водил дружбу с президентом.
Даже с закрытыми глазами я почувствовал на себе взгляд старика.
– С президентом Дэвисом. Именно от Дэвиса, который тогда еще был сенатором, младший Айверсон получил первое звание. Во время мексиканской кампании. А уж когда началась настоящая война, папочка выхлопотал для сынка полк. В те времена, если проклятым богачам хотелось поиграть в солдатиков, они просто покупали себе полк. Платили за чертову форму, лошадей и все остальное. Становились офицерами. Треклятые богачи играли в солдатиков, понимаешь, парень? Только вот война-то началась не понарошку, Джонни, а солдатиками были мы.
Я открыл глаза. Надо мной сияло невероятное количество звезд – никогда в жизни столько не видел. Небо над лугом до самого горизонта было усыпано созвездиями, сквозь ветви деревьев тоже проглядывали звезды. Млечный Путь походил на искрящийся мост или на следы прошедшей здесь когда-то армии.
– Нам просто чертовски не повезло с Айверсоном. Бригада-то была что надо, а Двадцатый северокаролинский полк – так вообще самый лучший полк в корпусе Юэлла. – Старик повернулся и снова пристально посмотрел на меня. – Тебя ведь с нами не было тогда, в Шарпсберге, Джонни?
Я покачал головой. По спине побежали холодные мурашки: он опять называл меня чужим именем. Где, интересно знать, теперь тот Джонни?
– Да нет, конечно не было. Это ведь шестьдесят второй год, ты еще в школу ходил. А полк после окончания похода стоял в Фредриксберге. Тогда еще затеяли торжественное построение, Нэт и его ребята затянули «Хотел бы я быть в Дикси». И вдруг на другом берегу реки Раппаханнок заиграли янки, и тоже «Дикси». Черт возьми, парень. Их было отлично слышно, мы играли как один оркестр. Потом наши ребята из Двадцатого северокаролинского вдарили «Янки-дудл». Чудно́ получилось, скажу я тебе: стоим на построении, залитые холодным солнечным светом, закончили «Янки-дудл» и начали «Дом, милый дом», и опять одновременно с янки, будто весь день вместе репетировали. И я, и Перри, и старина Томас, и Джеффри – запели, как-то не раздумывая даже, а потом вообще все: и лейтенант Уильямс, и сам мистер Оливер, да вся бригада. И чертовы янки хором с нами с того берега реки, вроде как мы один хор, только по ошибке разделились. Говорю тебе, парень, мы будто с привидениями пели. Будто и сами стали привидениями.
Я закрыл глаза, прислушиваясь к низким голосам, выводившим грустную, щемящую мелодию. Получается, что иногда даже взрослым, даже солдатам бывает одиноко и они тоскуют по дому, совсем как я сегодня вечером? Собственная печаль растворилась, я находился там, где должен был находиться, вместе с капитаном, в его армии, во всех армиях сразу, в походном лагере, вдали от родных. Я не ведал, что принесет день грядущий, но рядом были верные друзья, боевые товарищи. Печальные голоса звучали наяву, такие же настоящие, как шелест летней листвы над головой.
Монтгомери прокашлялся и сплюнул.
– А потом мерзавец Айверсон нас прикончил.
Я услышал, как капитан отстегивает деревянную ногу, и открыл глаза. Старик закутался в одеяло и перевернулся на бок.
– Спи, парень, – донеслось до меня его приглушенное ворчание. – Завтра снимемся спозаранку, прямо на рассвете.
Я тоже закутался в одеяло и улегся прямо на землю, все еще вслушиваясь в звуки песни. Но голоса уже стихли. Только ночь злобно шептала что-то, шелестя листвой.
Перед самым рассветом я проснулся, и первое, что я увидел в предутреннем сумраке, было лицо спящего Монтгомери. Его шляпа съехала набок, обнажив бугристую покрасневшую кожу, испещренную коричневыми пятнами, язвами и пучками поседевших волос. Капитан сердито и сосредоточенно хмурился, изгибая густые темные брови, из-под полуприкрытых век виднелись тоненькие полоски белков. По усам стекала ниточка слюны. Из открытого рта, похожего на изломанное горло кувшина, с тихим храпом вырывалось сухое старческое дыхание – словно мертвым воздухом веяло из древней пещеры, которую распечатали после столетий забвения.
Изборожденное временем лицо было совсем-совсем близко – только руку протяни. Я смотрел на него, на распухшие искривленные пальцы, по-детски вцепившиеся в одеяло. В тот миг ко мне пришло ясное и жуткое озарение: я осознал собственную недолговечность и постиг неумолимую старость, это страшное проклятие, неотвратимую человеческую болезнь. Медленно и мучительно сводит она в могилу обреченных – всех тех, кому не посчастливилось умереть в детстве. Может быть, именно поэтому юноши с такой охотой шли на войну умирать.
Я накрылся одеялом с головой.
Второй раз я проснулся после восхода. Старик уже встал. Удалившись от нашего привала шагов на десять, он внимательно разглядывал местность в направлении Геттисберга. Там над деревьями виднелся белый купол, позолоченный первыми солнечными лучами. Я выпутался из одеяла и тоже поднялся, дивясь на странное промозглое оцепенение, сковавшее мое тело. Никогда прежде мне не приходилось спать под открытым небом. Преподобный Ходжес не раз обещал сводить нас в поход, но все время уходило на строевую подготовку и семафорную азбуку. Пожалуй, теперь поход с чистым сердцем можно было пропустить. Я еле ковылял на затекших ногах. Как же это капитан умудрился не разбудить меня, когда пристегивал свою деревяшку?
Выйдя из-за деревьев, где справлял малую нужду, я увидел, что Монтгомери все еще вглядывается в белый купол на юго-востоке.
– С утречком, парень, – поприветствовал он меня.
Мы перекусили солониной и водой прямо там, под деревом. Я гадал, что досталось на завтрак Билли, преподобному и другим скаутам. У них как раз под боком стояли полевые кухни. Наверное, блинчики. Вполне возможно, с беконом. И конечно же, по большому стакану молока.
– Мы стояли здесь вместе с мистером Оливером, когда утром первого июля протрубили сбор, – скрипучим голосом начал капитан. – Тысяча четыреста семьдесят человек личного состава. Сто четырнадцать офицеров. Я тогда офицером еще не был, только сержантом. Нашивки получил после битвы в Глуши. Ну и вот, накануне пришли вести от лейтенанта Хилла: на юге собирались союзные войска. Наверняка хотели нас отрезать. Наша бригада первой получила приказ и повернула на юг. На подходах к Гейдлерсбергскому пику мы услышали стрельбу. И генерал Родс повел нас через лес к Дубовому холму. – Монтгомери развернулся на своей деревянной ноге и посмотрел на восток, прикрывая глаза от солнца. – Где-то там вроде. Пошли, Джонни.
Я поспешно скатал одеяла и заторопился следом за ним вниз с холма – туда, где на юго-востоке белел далекий купол.
– Мы спустились с западной стороны вот этой гряды. Помнишь, парень? Деревья тогда росли не так густо. На марш поднялись еще засветло и сюда дотопали как раз к обеду. Час дня, наверное; может, полвторого. Перекусили на ходу галетами. Вроде как сделали тут ненадолго привал, пока Родс готовил орудия. Мы с Перри обрадовались донельзя. Он затеял очередное письмо нашей матушке, но я ему сказал, что он не успеет его закончить. Так и получилось, но как же я жалею, что не дал ему дописать чертово письмо. Отсюда хорошо было видно, как на геттисбергской дороге собираются янки. Мы понимали: сегодня будет бой. Черт возьми, парень, да брось ты уже одеяла. Нам они больше не понадобятся.
Я вздрогнул от его окрика и уронил одеяла прямо в траву. Мы добрались до дальнего конца луга. Впереди за прохудившимся забором из жердей извивалась дорога – вероятно, та самая, по которой мы ехали вчера ночью. Капитан перекинул через изгородь деревянную ногу. Мы выбрались на пыльную обочину и остановились. Воздух загустевал от жары, глухо стучало в висках. Неожиданно откуда-то с юга донеслись едва слышные звуки музыки и аплодисментов.
Монтгомери достал из кармана грязный красный носовой платок и промокнул лоб и шею.
– Треклятые идиоты. Веселятся, будто это ярмарка деревенская. Чертова проклятая тупость.
– Да, сэр, – откликнулся я по привычке.
На самом же деле меня невероятно будоражила мысль о том, что я приехал на годовщину и прямо сейчас с настоящим ветераном, причем с моим собственным ветераном, шагаю по всамделишним полям сражений. Какой-нибудь прохожий, завидев нас издалека, мог бы даже принять меня за солдата. В тот миг я не раздумывая променял бы скаутскую форму цвета хаки на серый мундир конфедерата – и так же не раздумывая бросился бы вслед за капитаном куда угодно, отправился бы на край света завоевывать эскимосов, лишь бы маршировать с войском, сниматься вместе с товарищами с привала на рассвете, готовиться к бою, чувствовать себя по-настоящему живым, таким, каким я чувствовал себя в ту минуту.
Капитан, наверное, заметил что-то такое в моем взгляде. Он наклонился близко-близко, тяжело опираясь на изгородь, и посмотрел мне прямо в глаза:
– Черт тебя дери, Джонни, неужели ты снова купишься на эту чушь? Думаешь, поганые стервецы вернулись бы сюда, проехали бы столько миль, будь они по-настоящему честны с собой? Здесь празднуют годовщину бойни, но у них кишка тонка это признать.
Я удивленно хлопал глазами. Старик распухшими пальцами схватил меня за ворот гимнастерки:
– Ты разве не видишь, парень? Здесь устроили чертову скотобойню, скотобойню для людей. А теперь это старичье травит развеселые байки, плачет от умиления и вспоминает старые добрые времена, вспоминает, как нас отправили на убой. – Монтгомери ткнул пальцем в направлении купола. – Разве не видишь? Загоны, убойные цеха. Только везло далеко не всем – не всем прошибали череп с одного удара. Кое-кому в дробилке перемалывало ногу или руку, и мы валялись на солнцепеке, а рядом раздувались от жары трупы наших товарищей. Чертова скотобойня, парень. Тебя убивали и потрошили… выкидывали внутренности и принимались за следующего дурачка… срезали мясо и перемалывали кости на удобрения, потом кромсали оставшуюся требуху, набивали ею твои же собственные кишки и продавали любезной публике в виде колбасы. Парады. Героические истории. Воссоединение ветеранов. Всего-навсего колбаса, парень. – Тяжело дыша, капитан отпустил меня, сплюнул, вытер усы и молча уставился в небо. – Скотоводы, отправляя овец на бойню, обычно ставят во главе отары козла-вожака, иначе они идти отказываются. А нас привел на убой Айверсон, – вымолвил наконец старик бесцветным голосом. – Помни об этом, парень.
Мы пересекли дорогу, спустились с пологого холма к широкому полю и обогнули заброшенную ферму. Второй этаж усадьбы выгорел во время какого-то давнишнего пожара; окна первого заколотили досками. Вокруг фундамента все еще росли ирисы, они обрамляли и заросшую тропинку, что вела к осевшим надворным постройкам.
– Старый дом Джона Форни, – объяснил капитан. – Он еще жил тут, когда я приезжал в девяносто восьмом. Говорил, работники отказываются оставаться на ферме после наступления темноты. Все из-за могильников.
– Из-за чего, сэр?
Я щурился на солнышке. Становилось все жарче – днем, наверное, воздух прогреется до тридцати. В пыльной траве скакали бестолковые кузнечики.
Монтгомери, похоже, не расслышал вопроса. Мы уже подошли к роще, и белый купол скрылся за верхушками деревьев. Капитан внимательно вглядывался в поле, растянувшееся где-то на четверть мили между холмом и густой лесной порослью на юго-востоке. Он достал пистолет и со щелчком взвел курок. Сердце мое подпрыгнуло в груди.
– Запомни, парень, он самовзводный.
Мы продрались сквозь живую изгородь и медленно вышли на поле. Тихо стучала по земле капитанская деревяшка. Чертополох и осока цеплялись за штаны.
– Айверсон, чертов мерзавец, сюда не спустился. Олли Уильямс слышал, как он отдал приказ там, на холме, возле родсовских пушек. Велел: «Задайте им перцу», а сам вернулся в тенек, отобедать. У него там и вино было. Мы воду лакали из канавы, а у него всегда было припасено вино к обеду. Нет, Айверсону сюда не резон соваться. Зачем? Он подождет, пока все кончится, а потом заявит, что мы хотели капитулировать, скомандует мертвецам подняться и отдать честь генералу. Пошли, парень.
Мы брели через поле. Отсюда было видно каменную изгородь на опушке, прятавшуюся в кружевной тени деревьев. Она как будто заросла спутанной травой, или это был вьюнок?
– Бригада Дэниела осталась справа. – Монтгомери, чуть не сбив с меня шляпу, взмахнул пистолетом, указывая куда-то на юг. – Но когда они подошли, нас уже расстреляли как пушечное мясо. Они наткнулись на Сто сорок девятую пенсильванскую бригаду Роя Стоуна… чертовски меткие стрелки, мы их называли оленехвостыми, не помню уж почему. А мы-то оказались лишены всякого прикрытия, спустились сюда одни, раньше Дэниела, Рамсера, О’Нила и всех остальных. Айверсон отдал приказ преждевременно: Рамсеру потребовалось еще полчаса, чтобы сюда добраться, а бригада О’Нила повернула назад, даже не добравшись до маммасбергской дороги.
Мы уже дошли почти до середины поля. Оставшуюся слева дорогу скрывали ветви деревьев. До каменной стены было не больше трехсот ярдов. Я испуганно оглядывался на пистолет в руке капитана, но Монтгомери, похоже, совершенно забыл про него.
– Вот так мы и спустились сюда. Бригада растянулась чуть не на половину пашни, шли наискось – с северо-востока на юго-запад. Слева – Пятый северокаролинский, а наш Двадцатый как раз тут, я топал в первой шеренге, и нас таких было две сотни. А Двадцать третий и Двенадцатый плелись позади, там, справа. Правый фланг Двенадцатого полка – на полпути к той чертовой железной дороге.
Я внимательно всматривался в южную оконечность поля, но никакой железной дороги не видел – только нагретую солнцем широкую луговину, заросшую ежевикой и меч-травой. Возможно, когда-то раньше тут сеяли зерно. Капитан остановился, опершись на здоровую ногу. Он тяжело дышал.
– А знаешь, Джонни, чего мы не знали? Мы не знали, что за той стеной залегли проклятущие янки. Тысячи солдат. Хорошо спрятались – не видно было ни флагов, ни ружей, ни фуражек. Притаились и ждали. Ждали, пока скотина не доберется до убойного цеха, ждали сигнала, чтобы начать резню. А полковник Айверсон даже не приказал пустить вперед стрелковую цепь. Да я в жизни не видел, чтобы в наступление шли без стрелковой цепи. А мы вот шли, шли через это чертово поле, а Айверсон восседал на Дубовом холме, обедал и попивал вино.
Капитан взмахнул пистолетом в направлении рощи. Я испуганно отступил в сторону – думал, он выстрелит, – но Монтгомери лишь скрежещущим голосом продолжил свой рассказ:
– Помнишь? Дошли вот досюда… почти до того места, где растет эта чертова лоза. И тут янки поднялись из укрытия и открыли огонь. Растянулись почти на четверть мили вдоль проклятущей стены. Словно из-под земли выпрыгнули. И не выдали себя ни единым звуком: тишина, мы бредем через поле, под ногами шелестит трава, а в следующий миг – раз, и они дают залп. Будто небо на землю упало. Все вокруг исчезло в дыму и огне. На таком расстоянии промазать не могли даже янки. А оттуда из-за деревьев выбегали еще и еще… – Капитан махнул рукой туда, где слева стена изгибалась на северо-запад и спускалась к дороге. – Парень, мы оказались под анфиладным огнем. Пятый северокаролинский словно серпом выкосило. Тогда здесь росла пшеница, но к тому времени от нее осталось одно жнивье – прятаться негде, бежать некуда. Можно было отступить назад, к холму, но мы, бравые северокаролинские ребята, не приучены были бегать от врага. Поэтому нас косило и косило. Вперед не двинешься – чертову стену заволокло дымом и огнем, не прорваться. Я видел, как подполковник Дэвис – солдаты еще звали его стариной Биллом – увел свой Пятый полк вон туда, к югу, в маленькую низину. Видишь, там, где кустарник растет? Всего-навсего канава, но хоть какое-то укрытие. А нашему Двадцатому и Двадцать третьему капитана Тернера деваться было некуда – только и оставалось, что покорно подставляться под огонь.
Старик медленно прошел около дюжины ярдов и замер. Около стены зеленая трава росла особенно густо, переплетаясь с длинными вьющимися стеблями и образуя настоящую чащобу. Я с удивлением увидел, что на самом деле это не вьюнок, а виноградная лоза. Монтгомери вдруг тяжело уселся на землю, взмахнув протезом, и бережно положил на колени пистолет. Я плюхнулся подле него, скинул шляпу и расстегнул гимнастерку. На пуговице нагрудного кармана по-прежнему болтался желтый ярлычок. Было неимоверно жарко.
– Янки все палили и палили, – продолжал капитан хриплым шепотом, по его лицу и шее стекали капельки пота. – Федералы выскочили вон из того леса… там, где железная дорога… и открыли анфиладный огонь по старине Биллу и его парням, по нашему правому флангу. А мы не могли им ответить. Ни черта не могли! Только голову с земли поднимешь прицелиться – тут же схлопочешь в лоб пулю старика Минье. Рядом лежал мой брат Перри, я видел, как ему прострелило глаз. Звук такой, словно говядину отбивают молотком. Он вроде как привстал и тут же рухнул обратно прямо подле меня. Я закричал, а потом заплакал, лицо все в грязи, в соплях и слезах. И вдруг чувствую, Перри вроде как опять норовит подняться. Вздрагивает, будто кто-то дергает его за ниточки. И еще. И еще. Но я же видел дырку у него в голове, видел, как его мозги вперемешку с осколками черепа размазало по моей правой штанине. И все равно чувствовал, как он приподнимается и дергается, словно пытается привлечь мое внимание, куда-то меня зовет. Только потом я понял, в чем дело: янки продолжали палить, в него попало еще несколько пуль, и каждый раз тело немного отбрасывало назад. Когда мы позже вернулись его похоронить, голова у брата оказалась разворочена так, будто дыню со всей силы грохнули оземь. Там со многими такое было, парень. Тела многих ребят буквально разорвало снарядами. Нас словно серпом выкосило. Или, скорее, это походило на мясорубку.
Я сидел в траве и слушал его с открытым ртом. От черной земли и виноградных лоз исходил насыщенный сладкий аромат, от которого кружилась голова и слегка подташнивало. Жара усиливалась, окутывая все вокруг плотным влажным одеялом.
– Кое-кто из наших не выдержал, вскочил и пытался бежать, – невидящими глазами уставясь в пустоту, тянул Монтгомери все тем же хриплым, монотонным голосом. Обеими руками он сжимал взведенный пистолет, направив его на меня, хотя уже явно и думать забыл о моем существовании. – Их всех перестреляли. Слышно было, как пули попадают в живую плоть, этот звук… Этот звук не мог заглушить даже грохот выстрелов. Дым от пальбы сдувало ветром в сторону леса, так что и такого прикрытия мы были лишены. Я видел, как лейтенант Олли Уильямс встал и закричал, чтобы ребята из Двадцатого не двигались, и прямо на моих глазах в него угодило два снаряда. Мы попытались открыть заградительный огонь, лежа в траве, но не успели толком дать залп, как янки выскочили из-за стены и бросились вперед, стреляя на ходу, орудуя штыками. Я видел, Джонни, как закололи тебя и двух других маленьких барабанщиков. Штыками.
Старик замолчал и впервые за все это время взглянул на меня. Он казался растерянным. Медленно-медленно капитан опустил пистолет, осторожно убрал палец со взведенного курка и дотронулся до лба дрожащей рукой.
Голова все еще кружилась, меня по-прежнему немного мутило.
– Именно тогда вы потеряли… Вы повредили ногу, сэр?
Монтгомери снял шляпу. Редкие пучки седых волос слиплись от пота.
– Что? Ногу? – Старик недоуменно уставился на деревянный протез, словно в первый раз его увидел. – Нога. Нет, парень, это уже потом. Бой у воронки. Янки тогда сделали подкоп и заложили взрывчатку, подорвали нас, пока мы спали. Поскольку я не откинулся прямо там, меня транспортировали домой, в Роли, и присвоили капитанское звание. За три дня до окончания войны. Нет, тогда… на этом поле… никаких серьезных ранений я не получил, хоть меня и задело несколько раз. Одной пулей оторвало каблук на правом сапоге; другая – разнесла в щепки приклад ружья, у меня еще в щеке остались занозы; третья – откромсала кусок уха. Но черт побери, слышать я от этого хуже не стал. Только вечером, когда ворочался, пытаясь заснуть, обнаружил, что еще одна пуля попала в ногу, чуть пониже задницы, но, видимо, уже на излете, так что я отделался простым синяком.
Мы сидели и молчали. В траве шелестели какие-то букашки. Наконец капитан снова заговорил:
– И только когда потом, много позже, подоспел Рамсер со своими ребятами и выбил отсюда северян, поганый сукин сын Айверсон спустился с холма. Я лежал где-то на поле, между трупами Перри и Нэта, весь заляпанный их кровью и мозгами. Проклятые янки меня и не заметили, просто перепрыгнули через нас троих и побежали дальше – добивать раненых штыками, брать пленных. Я видел, как они со смехом забили прикладами старину Кейда Тарлтона. Черт их дери, они захватили наше полковое знамя. Его уже просто некому было защищать.
Рамсер (в ричмондских газетах его еще называли южным рыцарем Баярдом, уж не знаю, что это значило) спускался с холма и тоже попал бы в засаду, но лейтенанты Кродер и Даггер успели его предупредить. Рамсер был офицером, да, но зато дураком не был. Пересек дорогу дальше к востоку и обрушился на правый фланг янки с той стороны стены. Отогнал их к самому зданию семинарии.
В живых из наших почти никого не осталось. Кто-то пытался отползти к дому Форни, кто-то просто неподвижно лежал, истекая кровью. А сукин сын Айверсон тем временем рапортовал генералу Родсу, что полк поднял белый флаг и сдался янки. Подлая ложь, слышишь, парень. Никто не сдался, в плен захватывали только раненых, уводили под ружейным прицелом. Никаких белых флагов, черта с два. Уж точно не у наших ребят. Осколками белых костей поле было усеяно, это да.
Я все ползал в траве в поисках целой винтовки, когда приехали Родс и Айверсон. Генерал хотел, чтобы ему показали, где именно полк сдался в плен. Их кони переступали через тела убитых, через тела солдат Двадцатого северокаролинского полка, и тут этот мерзавец Айверсон…
Голос у капитана надломился. Старик надолго замолчал, потом откашлялся, сплюнул и продолжил:
– Мерзавец Айверсон увидел мертвецов, семьсот человек: отборнейшие ребята, лучшая бригада Конфедерации, лежали ровными рядами, как на торжественном построении. И Айверсон решил, что они живы, просто пригибаются от выстрелов, хотя Рамсер и отогнал янки. Тогда он привстает на стременах, его чертов гнедой чуть не наступил на Перри, и орет что есть мочи: «Встать, встать и отдать честь генералу, солдаты! Встать немедленно!» Он так и не понял, что перед ним мертвецы, пока Родс ему не сказал.
Капитан задыхался от гнева, он судорожно глотал ртом воздух и едва мог говорить. Мне тоже было трудно дышать: вокруг плотным облаком висела тошнотворная сладковатая вонь, исходившая от травы, вьющихся лоз и темной земли. Я уставился на виноградную гроздь; вздувшиеся ягоды напоминали израненную, перетянутую изломанными венами плоть.
– Если бы я нашел винтовку, то пристрелил бы мерзавца прямо там. – Монтгомери прерывисто вздохнул. – Они вместе с Родсом вернулись на холм, и больше я никогда Айверсона не видел. Командование полком, вернее, тем, что от него осталось, принял капитан Хелси. Когда на следующее утро бригаду собрали, вместо тысячи четырехсот семидесяти человек, что откликались на перекличке накануне, на построение вышло триста шестьдесят два. Айверсона отозвали обратно в Джорджию, сделали его начальником почетного караула или кем-то в этом роде. Ходили слухи, что президент Дэвис спас его шкуру от трибунала. Было ясно, что никто из нас никогда не будет служить под началом этого жалкого негодяя. Знаешь, парень, что записано на последней странице полковой истории Двадцатого северокаролинского?
– Нет, сэр, – тихо ответил я.
Старик прикрыл глаза.
– Полк впервые принял участие в военных действиях в битве у Семи Сосен, понес неизмеримые потери в битве при Геттисберге, сдался во время Аппоматтокской кампании. Помоги мне подняться, парень. Нужно найти укрытие.
– Укрытие, сэр?
– Да, черт его дери. – Капитан встал, опираясь на мое плечо, как на костыль. – Нужно подготовиться, ведь сегодня здесь непременно появится Айверсон. – Словно в ответ на мой невысказанный вопрос, он взмахнул пистолетом. – Когда он придет, мы должны быть готовы.
Подходящее укрытие отыскалось уже ближе к полудню. Я трусил следом за прихрамывавшим Монтгомери. Часть меня билась в панической истерике, призывала бежать, не участвовать в этом безумии. Зато другая, более сильная часть спокойно принимала происходящее и его извращенную логику. Полковник Альфред Айверсон-младший вернется сегодня на место своего позора, мы подкараулим его и пристрелим.
– Видишь, парень, там впадина в земле? Прямо где растут эти чертовы гроздья?
– Да, сэр.
– Могильники Айверсона. Так их местные прозвали, мне в девяносто восьмом рассказывал Джон Форни. Знаешь, что это такое?
– Нет, сэр. – Я соврал, потому что в глубине души знал – знал очень хорошо.
– В ночь после битвы… нет, черт подери, после бойни… те немногие из нашего полка, кто остался в живых, вернулись сюда вместе с саперами генерала Ли и выкопали неглубокие ямы, а потом свалили ребят туда всех вместе. Они лежали так же, как полегли под пулями, в боевом порядке. Нэт и Перри – плечом к плечу. Прямо тут, где до этого лежал я. Видишь, могильники начинаются? Небольшая впадина, и трава выше растет.
– Да, сэр.
– Форни говорил, там трава всегда росла выше, и пшеница тоже, когда они еще сеяли. Он не очень-то много сеял на этом поле. Жаловался, что фермерские не хотят здесь работать. Он своим ниггерам втирал, что волноваться не о чем: мол, после войны приезжали из Объединенной организации ветеранов, всех выкопали и отвезли останки обратно в Ричмонд. Но это не совсем так.
– Не так, сэр?
Мы медленно пробирались через густой кустарник. Виноградная лоза обвилась вокруг лодыжки, и мне пришлось приложить усилие, чтобы высвободить ногу.
– Здесь особо и не копали, – отозвался капитан. – По полю было разбросано столько костей – они отрыли кое-кого и быстренько свернулись. К тому же работать тут никто не хотел, прямо как ниггеры Форни. Даже днем. Место настолько пропиталось гневом и стыдом… чувствуешь, парень?
– Да, сэр, – машинально отозвался я, хотя в тот момент не чувствовал почти ничего – меня тошнило и хотелось спать.
Капитан остановился:
– Черт его дери, откуда здесь этот домишко?
В проломе стены открывался вид на маленький дом – скорее, даже хижину – из темного, почти черного дерева. Строение пряталось в тени деревьев. Не было ни подъездной аллеи, ни дорожки, но через поле в лес вела едва заметная тропинка, как будто сквозь пролом время от времени проезжали лошади. Старик Монтгомери, казалось, оскорбился до глубины души: кто-то воздвиг себе жилище почти на том самом месте, где полег его любимый Двадцатый северокаролинский полк. В доме явно никого не было, и мы двинулись дальше вдоль стены.
Чем ближе мы подходили к стене, тем труднее становилось идти. Трава там вымахала вдвое выше, спутанные лозы разрослись шире, чем школьное футбольное поле, на котором наш скаутский отряд занимался строевой подготовкой.
Идти было трудно не только из-за травы и цеплявшихся за одежду побегов: повсюду под переплетением зеленых стеблей подстерегали зияющие ямы – луговину испещряли десятки, дюжины дыр.
– Чертовы кроты, – ругался капитан.
Но отверстия были почти вдвое шире всех когда-либо виденных мною кротовых или сусличьих нор. И обычных в таких случаях земляных холмиков рядом с ними не оказалось. Монтгомери дважды попадал ногой в эти дыры. Во второй раз его деревяшка угодила так глубоко, что мы вдвоем еле-еле ее вытащили. Я тянул изо всех сил, ухватившись за протез, и в какой-то момент мне вдруг почудилось, что кто-то или что-то тянет с другой стороны. Жуткое ощущение, словно старика пытались затащить под землю.
Монтгомери тоже явно стало не по себе, потому что, выдернув наконец ногу из дыры, он нетвердым шагом добрался до стены, тяжело уселся и пропыхтел:
– Все, парень, тут и будем ждать.
Место идеально подходило для засады: виноградные лозы вымахали здесь в половину человеческого роста, они скрывали нас, а нам было видно почти все поле. Тылы защищала каменная стена.
Монтгомери снял мундир, положил на землю холщовую сумку и принялся разбирать и чистить пистолет. Я валялся в траве неподалеку и размышлял обо всем на свете: гадал, что сейчас происходит в Геттисберге и как бы уговорить капитана вернуться, пытался представить себе Айверсона, вспоминал домашних. В конце концов все мысли куда-то улетучились, и я впал в странное состояние на грани сна и яви.
В каких-то трех футах от нас чернел один из многочисленных провалов. Сквозь дрему я смутно ощущал растекавшийся оттуда аромат, тот же самый, что и тогда, у стены, – сладковатый и тошнотворный. Теперь он стал более густым, насыщенным, даже чувственным, обретя легкий привкус тления и разложения, – так пахнут мертвые морские создания, высыхающие на солнце. Много лет спустя я очутился на заброшенной скотобойне в Чикаго, куда меня привел друг – агент по продаже недвижимости. Так вот, там пахло почти так же: смрад давно покинутого склепа, пропитанного застарелыми кровавыми воспоминаниями.
День все тянулся и тянулся, в траве стрекотали насекомые, густой плотный воздух плавился от жары. Я дремал, просыпался, вглядывался вместе с капитаном в безлюдное поле и засыпал снова. Один раз вроде бы ел галеты, которые Монтгомери вытащил из холщовой сумки, и запивал их остатками воды из бурдюка. Неясные воспоминания о том дне навсегда слились для меня с видениями и снами – я помню, что рядом сидели другие, жевали тот же скудный походный паек, переговаривались тихими голосами. Слов было не различить, но казавшийся таким знакомым и привычным южный акцент слышался явственно. Помню, как один раз я проснулся от звука проезжавшего по маммасбергской дороге автомобиля. Проснулся, хотя до этого тоже вроде бы не спал – сидел, прислонившись к стене, и думал, что бодрствую. Шум мотора словно выдернул меня из беспамятства. Дорогу скрывали росшие на краю поля деревья, звук постепенно стих, и я снова забылся размытым, почти наркотическим сном.
Но один сон, который привиделся мне тогда, я хорошо помню до сих пор.
Я лежал посреди поля, уткнувшись щекой в землю, раненый и беспомощный. Правый глаз не мигая уставился в голубое летнее небо. По лицу прополз муравей, затем еще один и еще; наконец их собралась целая вереница. Они ползали по лбу, забирались в ноздри и открытый рот. Я не мог ни пошевелиться, ни моргнуть. Чувствовал, как они копошатся, вытаскивая кусочки съеденного на завтрак бекона, застрявшие между зубами, как пробираются по нежному мягкому нёбу, как залезают в горло. Мне не было неприятно.
Я смутно ощущал, как внутрь меня проникают другие создания, как какие-то крошечные существа шевелятся, ползая в моих распухших кишках, откладывают яйца в уголках высохшего глаза.
Я ясно видел кружившего в вышине ворона. Птица спускалась все ниже, потом приземлилась, сложила крылья, засеменила в мою сторону, подпрыгнула и очутилась совсем рядом. Вблизи ее клюв показался мне невероятно огромным. Одним ловким движением она выклевала мне глаз. Наступила темнота, но я все равно ощущал свет и тепло. Тело, в котором теперь жили сотни, тысячи микроорганизмов, распухало от жары. Свободный когда-то ворот рубашки стягивал вздувшуюся плоть. Я чувствовал, как мои собственные бактерии отчаянно пытаются вырвать у смерти еще хотя бы несколько часов: лишенные привычной пищи, они принялись за разлагавшийся под кожей жир, прогорклую кровь.
Я ощущал, как рассыхаются и истончаются губы, обнажая оскал, как все шире расходятся челюсти в тихой и печальной усмешке, как гниют связки и мускулы, как их глодают мелкие лесные хищники. Личинки вылуплялись и тут же яростно принимались за работу. Быстрее, быстрее. Я становился легче и невесомее. Тело постепенно уходило в рыхлую почву. Рот открывался все больше, силясь проглотить неумолимо приближавшуюся землю. Я стал одним целым с земным прахом. Там, где раньше был мой язык, прорастали стебли травы. Во влажном укрытии черепа на плодородной почве проклюнулся цветок, развернул склоненную головку и сквозь отверстие глазницы рванулся вверх.
Я погружался в состояние покоя, сливался с кислой черной землей и все это время чувствовал присутствие других. Случайные, медленно менявшиеся почвенные токи доносили до меня их прикосновения – частички истлевшей плоти, шерсти; кости перемешивались, соединялись в единое целое в робкой и одновременно порывистой страстности первого любовного прикосновения. Я растворился, слился со злобной темнотой, от меня остались лишь кости, ломкие осколки памяти, забытые острые куски боли – они упорно сопротивлялись неминуемому уходу в безболезненное небытие.
И в самой сердцевине разлагавшегося костного мозга, глубоко в черном, глинистом забытьи, во мне жила память. Я помнил. И ждал.
– Парень, проснись! Это он. Это Айверсон!
Торопливый шепот капитана выдернул меня из забытья. Я ошалело огляделся вокруг, все еще чувствуя во рту привкус земли, к которой прижимался губами.
– Черт подери, я знал, что он придет! – сипел Монтгомери, указывая куда-то влево. Из пролома в стене вышел человек, одетый в черное.
Я помотал головой. Давешний сон никак не хотел меня отпускать. В глазах потемнело, и я тер их руками, пока не понял, что на самом деле стемнело вокруг – наступил вечер. Как это я умудрился проспать весь день? Мужчина в черном шагал через серое, сумеречное поле, странным образом напоминавшее мои жутковатые, лишенные света видения. В полумраке смутно белели рубашка и бледное лицо. Он шел в нашу сторону, расчищая себе путь резкими, отрывистыми взмахами трости.
– Боже мой, это он, – прошипел капитан и трясущимися руками поднял пистолет; я с ужасом наблюдал, как он взводит курок.
Мужчина был уже совсем рядом, где-то в двадцати пяти футах от нас. Черные волосы, черные усы, глубоко посаженные глаза. Действительно похож на тот ферротип, что я разглядывал накануне при свете звезд.
Монтгомери покрепче перехватил пистолет левой рукой и прищурился. По мере приближения незнакомца стало слышно его свистящее дыхание; чуть позднее я понял, что он насвистывает на ходу какую-то мелодию. Капитан положил палец на спусковой крючок.
– Нет! – завопил я, схватился за пистолет и дернул вниз.
Курок больно прищемил кожу между большим и указательным пальцами. Оружие не выстрелило.
Старик изо всех сил оттолкнул меня левой рукой и снова начал прицеливаться. Я вцепился ему в запястье и закричал:
– Нет! Он ведь совсем не старый! Посмотрите же. Он ведь молодой!
Ветеран замер, все еще сжимая пистолет, и вгляделся в незнакомца, который стоял теперь в десяти футах от нас.
Все верно. Он не мог быть полковником Айверсоном – слишком молод. Удивленный бледный мужчина лет тридцати. Монтгомери опустил оружие и поднес дрожащие руки к вискам.
– Боже мой, боже мой, – шептал он.
– Кто здесь? – Несмотря на явное удивление, человек в черном говорил резким, уверенным голосом. – Покажитесь.
Я помог капитану подняться. Усатый незнакомец, несомненно, заметил какое-то движение в траве за виноградными лозами, но точно не видел ни пистолета, ни отчаянной борьбы. Старик опустил оружие в глубокий карман мундира, поправил шляпу и исподлобья посмотрел на мужчину. Я чувствовал, как он дрожит.
– Так вы ветеран! – воскликнул неизвестный и шагнул вперед, приветственно протягивая руку и одновременно ловко отодвигая тростью вьющиеся плети.
В сгущавшихся сумерках мы обошли могильники. Наш новый знакомый шагал нарочито медленно, чтобы ковылявший следом капитан не отставал. Он рассказывал, одновременно указывая тростью в нужном направлении:
– Здесь был бой еще до начала основной битвы. Сюда мало кто приходит, в основном ведь все слышали только про знаменитые поля сражений на юге и на западе. Но местные жители или те, кто, как я, приезжает на лето, знают про такие вот местечки. Смотрите, как интересно – вон там как будто небольшая впадина, видите?
– Да, – отозвался капитан. Он уставился в землю, старательно избегая смотреть в лицо незнакомцу.
Тот назвался Джессупом Шидсом и объяснил, что живет в маленьком домике, который мы заметили еще днем. Монтгомери погрузился в какое-то растерянное забытье, поэтому мне пришлось представляться за нас обоих. Ни того ни другого, казалось, не заинтересовало, как меня зовут. Капитан наконец искоса глянул на Шидса, как будто все еще не веря, что ошибся, что это не тот человек, чье имя мучило его последние полвека.
Шидс тем временем прокашлялся и указал на переплетенные виноградные заросли:
– На самом деле вон там случилась небольшая перестрелка еще до начала основного боя. Солдаты Конфедерации широкой линией шли в наступление, но их на какое-то время задержала атака федералов, прятавшихся за той стеной. Однако южане быстро вернули себе прежние позиции. Они одержали в этот день маленькую победу, но днем позже попали в незавидное, почти безвыходное положение. – Шидс улыбнулся капитану. – Вы ведь наверняка знаете все это лучше меня, сэр. Как вы сказали, в каком подразделении вы имели честь служить?
Губы у старика задрожали, и он с трудом выдавил:
– Двадцатый северокаролинский полк.
– Конечно же! – воскликнул Джессуп и хлопнул его по плечу. – Часть прославленной бригады, которая на этом самом месте одержала такую великолепную победу. Сэр, для меня было бы огромной честью, если бы вы и ваш юный друг перед возвращением в лагерь подняли вместе со мной бокалы за Двадцатый северокаролинский полк. Вы согласны, сэр?
Я подергал капитана за рукав. Мне внезапно захотелось оказаться как можно дальше от этого поля. Голова кружилась от голода, а еще от какого-то странного, необъяснимого страха. Но старик выпрямил спину и ответил – на этот раз громко и отчетливо:
– Мы с мальчишкой почтем за честь, сэр.
К крыльцу небольшого чернильно-черного дома была привязана оседланная и взнузданная вороная лошадь явно благородных кровей. Позади строения громоздились многочисленные валуны и непроходимой стеной высился лес – подобраться сюда с той стороны было, наверное, практически невозможно.
Внутри дом выглядел каким-то нежилым. Из крошечной прихожей открывались две двери: в гостиную, где стояла немногочисленная мебель, укутанная белыми простынями, и в столовую – туда нас и повел Шидс. В узком помещении с единственным окошком не было ничего, кроме сколоченного из досок стола и высокого буфета, заставленного бутылками, консервными банками и грязными тарелками. На столе горела старомодная керосиновая лампа. За грязными занавесками виднелась еще одна комнатка, на полу которой я мельком заметил матрас и стопки книг. В дальнем конце столовой уходила наверх, в черную квадратную дыру в потолке, крутая лестница. Я не мог разглядеть, что там было – вероятно, чердак.
Джессуп Шидс прислонил тяжелую трость к столу, чем-то загремел возле буфета, а потом принес три стакана и графин. Лампа шипела, ее колеблющееся пламя заставляло наши тени хаотично метаться по грубо оштукатуренной стене. Я посмотрел в окно, но ничего не увидел: уже наступила ночь, и только темнота таращилась на меня через стекло.
– Мальчик будет пить вместе с нами? – Рука Шидса с графином вопросительно замерла над третьим стаканом.
Никогда раньше я не пробовал вина, да и вообще спиртного.
– Да, – отозвался капитан, пристально глядя на Джессупа.
Лампа подсвечивала лицо старика снизу, заостряя скулы и превращая густые брови над клювообразным носом в подобие двух распахнутых крыльев. Тень Монтгомери на стене, казалось, принадлежала какой-то другой эпохе.
Мы взяли стаканы. Я с сомнением глядел на вино: густую темно-красную жидкость пронизывали тоненькие черные нити. Игра света? Или нет?
– За Двадцатый северокаролинский полк. – Шидс торжественно поднял стакан, в точности как преподобный Ходжес – чашу для причастия. Мы с капитаном выпили.
К вкусу винограда примешивался вкус меди. Месяцем раньше в школьной драке один дружок Билли Старджилла разбил мне губу, во рту кровоточило несколько часов. Ощущения были похожие.
Монтгомери хмуро посмотрел на свой стакан. На его усах повисли винные капли.
– Местного производства, – холодно улыбнулся Джессуп, демонстрируя окрашенные алым зубы. – Сугубо местного. Мы с вами только что побывали на винограднике.
Я уставился на густую жидкость. Виноград, выращенный на плодородной почве могильников Айверсона.
– Еще один тост! – воскликнул Шидс, да так громко, что я невольно вздрогнул. – За славного храбреца, который повел Двадцатый северокаролинский полк в бой. За полковника Альфреда Айверсона.
И он поднес стакан к губам. Я стоял как громом пораженный. Капитан Монтгомери грохнул стаканом об стол. Цвет его лица мало чем отличался от цвета пролитого вина.
– Да гореть мне в аду, если… – задыхался старик. – Да я… Никогда!
Мужчина, назвавшийся Джессупом Шидсом, осушил свой стакан и улыбнулся. Лицо его было таким же белоснежным, как рубашка; волосы и длинные усы – в тон черной одежде.
– Отлично, – сказал он, а потом чуть громче добавил: – Дядя Альфред?
Еще пока он пил, я краем уха слышал чьи-то тихие шаги на лестнице и теперь повернул голову, все еще сжимая стакан.
На нижней ступеньке стоял невысокий мужчина. На вид ему было лет восемьдесят с лишним, но, в отличие от капитана Монтгомери, его лицо не бороздили морщины – наоборот, кожа старика была по-младенчески розовой и гладкой, почти прозрачной. Мне вспомнилось гнездо с новорожденными крысятами, обнаруженное мной в соседском амбаре предыдущей весной. Омерзительно дергавшаяся бледно-розовая плоть, до которой я зачем-то дотронулся. До Айверсона я бы дотрагиваться не стал.
У полковника была почти такая же белоснежная борода, как на портретах Роберта Ли, но на этом сходство заканчивалось. Высокое скорбное чело и взгляд генерала туманила печаль, Айверсон же пристально смотрел на нас широко раскрытыми глазами, в которых переливались желтые крапинки. Волос у него почти не осталось, и туго натянутая розоватая кожа на голове усиливала сходство с младенцем.
Монтгомери с открытым ртом уставился на Айверсона. Капитан тяжело и прерывисто дышал, а потом схватился за воротник, словно ему не хватало воздуха.
Полковник заговорил тихим, немного шепелявым голосом, почти женским, с хнычущими интонациями вздорного ребенка:
– Все вы рано или поздно возвращаетесь. – Он вздохнул. – Когда-нибудь придет этому конец?
– Ты… – выговорил наконец капитан, тыча в Айверсона пальцем.
– Избавьте меня от ваших гневных излияний, – отрезал тот. – Думаете, вы первый меня разыскали? Первый пытаетесь оклеветать меня и тем самым оправдать собственную трусость? Мы с Сэмюелем научились справляться с подобными отбросами. Я лишь надеюсь, что вы последний.
Капитан шарил рукой в кармане мундира:
– Ты чертов сукин сын…
– Молчать! – скомандовал полковник.
Взгляд его широко раскрытых глаз метался по комнате, меня он словно не замечал. Уголки губ на розовом лице ходили ходуном. Я снова вспомнил про крысят.
– Сэмюель, принеси трость. Этого человека следует покарать за дерзость. – Он посмотрел на Монтгомери безумным взглядом. – Перед тем как мы закончим, вы отдадите мне честь.
– Сперва я посмотрю, как ты отправишься в ад, – ответил капитан и вытащил из кармана пистолет.
Нажать на курок старик не успел. Невероятно быстрым движением племянник Айверсона поднял тяжелую трость и выбил пистолет из руки Монтгомери. Я стоял неподвижно, все еще сжимая стакан с вином. Капитан нагнулся подобрать оружие, протез делал его медлительным и неуклюжим. Тогда без всякого видимого усилия Сэмюель схватил Монтгомери за воротник и отбросил назад, точно ребенка. Ветеран ударился спиной о стену, задохнулся и осел вниз, вытянув ноги. Деревяшка царапнула по неровному дощатому полу. Лицо старика стало одного цвета с его серым мундиром.
Племянник Айверсона нагнулся, поднял пистолет и положил на стол. Полковник с улыбкой кивнул, губы его все еще дергались в кривой усмешке. Но я смотрел только на капитана.
Схватившись за горло, старик скорчился у стены. Тело его билось в конвульсиях, он тяжело хватал ртом воздух, дышал все более хрипло и прерывисто. Лицо сделалось даже не серым, а лиловым, почти черным. Язык вывалился изо рта, на усах блестели капельки слюны. Осознав, что с ним произошло, капитан в ужасе вытаращил глаза и неотрывно смотрел на Айверсона.
В его взоре читалось безмерное отчаяние: полвека ждал он этой встречи, был одержим ею, и вот теперь его предавало собственное тело. Старик еще два раза с шумом втянул в легкие воздух, а потом перестал дышать. Подбородок упал на впалую грудь, кулаки почти разжались, устремленный на Айверсона взгляд помутнел.
В тот миг с меня внезапно спало оцепенение: я закричал, выронил стакан с вином и бросился к капитану Монтгомери. Из гротескно распахнутого рта не вырывалось ни вздоха. Глаза уже начали подергиваться прозрачной пленкой. Я дотронулся до изуродованных артритом рук, похолодевших и помертвевших, и почувствовал, как что-то сжимается в моей собственной груди. Это было не горе, нет. Слишком мало и слишком недолго я его знал, слишком странными были обстоятельства нашего знакомства, чтобы его смерть вызвала у меня приступ острого горя. Мне стало трудно дышать оттого, что где-то внутри меня разверзлась необозримая пустота, вызванная ужасным открытием: на свете не всегда есть место справедливости, в жизни все порой бывает очень нечестно. Нечестно! Я держал мертвого старика за руки и плакал, оплакивая и его, и себя.
– Пошел прочь. – Племянник Айверсона оттолкнул меня в сторону и склонился над телом. Он встряхнул Монтгомери за ворот мундира, грубо похлопал по лиловым щекам, приложил ухо к груди.
– Сэмюель, он мертв? – безразличным тоном спросил Айверсон.
– Да, дядя. – Племянник выпрямился и взволнованно подергал себя за усы.
– Да-да, – повторил полковник с той же вздорной, немного безумной интонацией. – Какая, в сущности, разница. – Он раздраженно взмахнул маленькой розовой ручкой. – Сэмюель, тащи его на улицу, пусть присоединится к остальным.
Лже-Шидс застыл на мгновение, а потом удалился в заднюю комнату, вернувшись оттуда с фонарем, мотыгой и лопатой. Рывком подняв меня на ноги, он сунул мне в руки лопату и фонарь.
– Дядя, а что с мальчишкой?
Айверсон уставился желтыми глазами на ступеньку лестницы, потер гладкие ручки и прохныкал:
– На твое усмотрение, Сэмюель. На твое усмотрение.
Племянник зажег фонарь, схватил капитана одной рукой и поволок его к двери. Ремешки, крепившие деревянную ногу, теперь болтались, и я не мог отвести взгляд от зазора между протезом и обрубком кости.
Сэмюель потащил тело через прихожую на улицу и дальше, куда-то в ночь. Неподвижный, как статуя, я стоял возле дома с лопатой и шипящим фонарем и молился, чтобы они забыли про меня. На затылок опустились холодные тонкие пальцы. Тихий, требовательный голос прошептал:
– Пошевеливайтесь, молодой человек. Не заставляйте нас ждать.
Могилу младший Айверсон выкопал совсем рядом с тем местом, где мы с капитаном лежали в засаде. Если бы кто-то и проехал случайно в тот момент по маммасбергской дороге, он не заметил бы нас: даже при свете дня деревья и виноградные плети надежно прикрывали эту часть поля. Но никто не проехал. Стояла зловещая, кромешная тьма. Небо заволокли тучи, и звезд не было видно. Единственными источниками света служил мой фонарь да еще слабое свечение, которое исходило от дома, оставшегося в сотне ярдов позади.
Вороная лошадь проводила взглядом странную процессию. На крыльце с головы капитана свалилась шляпа, и я растерянно наклонился ее поднять. Все это время Айверсон держал меня за шею.
Рассыпчатая, влажная почва легко поддавалась лопате. За двадцать минут племянник Айверсона вырыл яму в три фута глубиной. Луч фонаря высвечивал кучу сырой земли, в которой белели обрывки корней, кусочки камня и чего-то еще.
– Довольно, Сэмюель. Покончим с этим.
Племянник взглянул на дядю. В холодном свете лицо молодого человека превратилось в бледную маску, усыпанную блестящими капельками пота. Широкими росчерками угля кто-то набросал на ней усы, брови и грязное пятно на левой щеке. Отдышавшись, мужчина кивнул, положил лопату и столкнул тело Монтгомери вниз. Старик упал на спину. Глаза и рот его все еще были раскрыты. За край ямы зацепилась болтавшаяся на ослабших ремешках деревянная нога. Младший Айверсон, прикрыв глаза рукой, посмотрел на меня, а потом сбросил протез прямо на грудь капитану. Не глядя больше на тело, он схватил лопату и начал быстро зарывать его. Я же продолжал смотреть. Горсть земли упала моему ветерану на щеку, другая – на лоб, еще две засыпали незрячие глаза – сперва левый, затем правый. Землей наполнился разинутый рот. Комок в моем горле вздулся, а потом внезапно прорвался наружу – меня затрясло от неслышных рыданий.
Меньше чем за минуту от капитана остался лишь едва заметный холмик на дне неглубокой могилы.
– Сэмюель, – прошепелявил Айверсон.
Тот застыл на мгновение и оглянулся на дядю.
– Что скажешь насчет… того, другого?
Я едва расслышал тихий голос полковника сквозь шипение фонаря и бешеный стук собственного сердца.
Племянник вытер щеку тыльной стороной кисти, еще больше размазав угольно-черный росчерк, и медленно кивнул:
– Думаю, нам придется, дядя. Мы не можем позволить… не можем рисковать. Особенно после того, что случилось во Флориде…
– Хорошо, – вздохнул Айверсон. – Делай, что должен. Я приму любое твое решение.
Племянник снова кивнул, в свою очередь тяжело вздохнул и потянулся к куче свежевскопанной земли за мотыгой. «Беги же!» – отчаянно закричал мой внутренний голос, но я только и мог, что стоять там, на краю жуткой ямы, сжимая в руке фонарь, и глубоко вдыхать исходивший от Сэмюеля запах пота и еще какую-то вонь, густую, всепроникающую, которую испускали могила и виноградники.
– Поставьте фонарь, молодой человек, – прошептал мне Айверсон почти в самое ухо. – Осторожно поставьте на землю.
Шею еще сильнее сдавили холодные пальцы. Я осторожно опустил фонарь так, чтобы он не опрокинулся, и полковник подтолкнул меня к краю могилы. Племянник с мотыгой в руках стоял в яме почти по пояс и не сводил с меня пристального взгляда, в котором читалось что-то вроде сочувствия, смешанного с опасением. Крупными белыми руками он поудобнее перехватил черенок. Я чуть было не сказал ему: «Все в порядке». И тут решимость на лице младшего Айверсона сменилась изумлением.
Сэмюель дернулся, словно на секунду потерял равновесие, потом еще раз. Как будто под ним была плита, которая вдруг резко опустилась на фут, а затем еще дюймов на восемнадцать. Кромка могилы теперь доходила ему до подмышек.
Он отбросил мотыгу и ухватился за край ямы, пытаясь выбраться на поверхность. Но земля вокруг ходила ходуном. Мы с полковником, спотыкаясь, отступили назад, потому что под ногами все затряслось, а потом поплыло, как во время оползня. Левой рукой племянник вцепился мне в лодыжку, а правой старался ухватить виноградную лозу. Айверсон все еще сжимал мою шею, от его хватки я чуть не задохнулся.
Неожиданно раздался грохот, как будто у могилы провалилось дно и пласт земли, проломив потолок, обрушился в какую-нибудь давно заброшенную шахту или пещеру. Племянник Айверсона рванулся вверх, наполовину выбравшись из ямы, и навалился грудью на скользкий край. Он выпустил мою ногу и теперь скреб по глинистой земле, пытаясь ухватиться за извивавшиеся стебли. Сэмюель напоминал альпиниста на отвесном уступе, вцепившегося пальцами в скалу и бросающего вызов силе тяготения.
– Помогите, – прошептал он сиплым от напряжения голосом, словно все еще не веря в происходящее.
Полковник отступил еще дальше, увлекая меня за собой.
Сэмюелю почти удалось выбраться. Левой рукой он нащупал воткнувшуюся в землю мотыгу и воспользовался ею как рычагом, подтягиваясь вверх и упираясь в край ямы правым коленом.
И тут край заскользил вниз.
Куча земли, насыпанная возле могилы, устремилась, обтекая черенок мотыги, вытянутую руку Сэмюеля, его плечо, вниз – назад в яму. Еще за несколько минут до этого почва была влажной и податливой – теперь же она походила на грязевой поток, на воду… на черное вино.
Племянник Айверсона съехал обратно в могилу, в которой плескалась вязкая грязь. На поверхности черной зыбкой почвы теперь оставались только его лицо и вытянутые пальцы.
Внезапно раздался громкий звук, как будто что-то большое двигалось вокруг нас, ворочалось под покровом травы. Шелестели листья. Ломались виноградные лозы. При этом царило полное безветрие.
Племянник Айверсона хотел закричать, но открывшийся рот тотчас же затопила волна черной земли. Он смотрел звериным, нечеловеческим взглядом. Неожиданно вокруг опять все затряслось, и Сэмюель мгновенно пропал из виду – точно пловец, которого утянула на дно гигантская акула.
А потом послышался зубовный скрежет.
Полковник заскулил, как маленький мальчик, которого оставили одного в темной комнате, и ослабил хватку на моей шее.
В последний раз вынырнуло лицо Сэмюеля, его вытаращенные глаза были забиты грязью. Кто-то откусил огромный кусок от его правой щеки. Мы услышали страшный звук: он пытался кричать, но в его горле и дыхательных путях застряли комья земли.
А потом его снова утянуло вниз. Полковник сделал еще три неуверенных шага назад и выпустил меня. Я схватил фонарь и бросился наутек.
Услышав крик, я на миг обернулся и увидел, как полковник Айверсон, спотыкаясь, сопя от напряжения, протискивается через пролом в стене. Он все-таки выбрался с поля.
Я бежал настолько быстро, насколько способен испуганный десятилетний мальчишка. В правой руке болтался фонарь, выхватывая из мрака листья, ветки, камни. Мне нужен был этот фонарь, нужен был свет. В голове билась единственная мысль: Сэмюель оставил пистолет капитана на столе.
Оседланная лошадь рвалась с привязи, вытаращив обезумевшие глаза: она, наверное, испугалась меня и колеблющегося света фонаря, или воплей бежавшего следом Айверсона, или той жуткой вони, растекавшейся с полей. Я пронесся мимо нее, распахнул дверь, пересек прихожую, ворвался в столовую и там остановился, тяжело дыша, оскалившись в торжествующей и в то же время испуганной ухмылке.
Пистолет исчез.
Несколько секунд или даже минут я стоял неподвижно, ничего не соображая. Потом, не выпуская из рук фонарь, принялся искать под столом, в буфете, в маленькой задней комнатке. Пистолета нигде не было. Я рванулся к двери, услышал звук шагов на крыльце, метнулся к лестнице и замер в нерешительности.
– Вы не это… не это ищете… молодой человек? – На пороге столовой стоял запыхавшийся Айверсон. Левой рукой он опирался о дверной косяк, а правой нацелил на меня револьвер. – Клевета, сплошная клевета, – произнес он и нажал на крючок.
Капитан говорил, что пистолет самовзводный. Щелкнул, вставая на место, курок, но выстрела не последовало. Айверсон посмотрел на оружие и снова прицелился. И тут я швырнул ему в лицо фонарь.
Полковник отбил его в сторону. Стекло разбилось, и тут же вспыхнули занавески, пламя рванулось к потолку, опалив полковника. Он выругался и выронил пистолет. Перескочив через перила, я схватил со стола лампу и бросил ее в заднюю комнату. Разлился керосин, и тут же занялись матрас и книги. На четвереньках я устремился к пистолету, но старик пнул меня в голову. Он двигался медленно, и я быстро откатился в сторону, но в тот же миг на пистолет упала горящая занавеска. Полковник потянулся к нему, отдернул руку и, чертыхаясь, выбежал из дома.
С мгновение я не двигался, сжавшись в комок и тяжело дыша. Пламя вырывалось из щелей на полу, трещали сухие сосновые доски, дом полыхал как спичка. Снаружи бешено ржала лошадь, обезумев от запаха дыма и попыток полковника взобраться в седло. Ничто не могло теперь помешать ему умчаться куда-нибудь на юг или на восток, в леса, в город, прочь от могильников.
Я сунул руку в огонь и беззвучно закричал. Рукав гимнастерки моментально обуглился, на ладони и запястье вздулись волдыри, но я все-таки вытащил пистолет и теперь стоял, перебрасывая раскаленное оружие из правой руки в левую и обратно. Лишь много позднее я задал себе вопрос: почему не взорвался порох в патронах? Тогда же, баюкая оружие в обожженных руках, я проковылял наружу.
Айверсон уже забрался в седло, но успел вдеть в стремя только одну ногу. Он изо всех сил тянул уздечку, пытаясь развернуть испуганную лошадь к лесу. Кобыла пятилась от полыхавшего дома и явно нацеливалась бежать через пролом в стене. К могильникам. Айверсон старался ее остановить. В итоге животное нарезало круги, косясь закатившимся глазом.
Спотыкаясь, я спустился с крыльца горящей хижины и поднял тяжелый пистолет. Айверсону как раз удалось остановить лошадь, и он нагнулся вперед – подобрать поводья. Полковник яростно пришпорил скотину, намереваясь проскакать мимо меня в лес, а может, и затоптать меня по дороге. Большим пальцем я взвел курок – было ужасно больно, полопались многочисленные волдыри – и выстрелил. Целиться было некогда. Пуля задела ветку в десяти футах над головой Айверсона. Отдача едва не заставила меня выронить пистолет.
Кобыла снова развернулась.
Полковник опять заставил ее сделать вольт и всадил ей в бока каблуки своих черных сапог.
Второй выстрел пришелся в землю в пяти футах передо мной. Я в третий раз взвел курок, ободрав обгорелую плоть на пальце, и навел дуло промеж двух обезумевших лошадиных глаз. Пистолет был ужасно, невероятно тяжелый. Слезы застилали глаза, и я почти не видел Айверсона, зато отчетливо слышал, как он проклинает кобылу, которая отказывалась приближаться к горящему дому и к источнику шума. Я вытер слезы обгорелым рукавом. Полковник отъехал от пожарища и ослабил поводья. Третий выстрел снова угодил мимо, но тут лошадь не выдержала и галопом умчалась во тьму, прочь с ненадежной тропинки. Перепрыгнула каменную стену с запасом как минимум в два фута.
Я побежал следом, все еще рыдая. Два раза споткнулся в темноте, но пистолет не выпустил. Дом позади был уже целиком охвачен пламенем, красные огненные полотнища, испуская вверх снопы искр, отбрасывали багровые отблески на лес и поля. Я вспрыгнул на стену и замер, пошатываясь, хватая ртом воздух.
Лошадь, миновав стену, успела проскакать около тридцати ярдов и потом встала на дыбы. Поводья болтались, и старик отчаянно цеплялся руками за гриву.
Виноградники двигались. Под мятущимися листьями перемещались какие-то неясные фигуры, переплетенные лозы вздыбились выше лошадиной головы. Сама земля вспучивалась, образуя пригорки и гребни. И дыры.
Я ясно видел их в свете пожара. Кротовые норы. Сусличьи норы. Но только очень широкие, куда мог бы целиком поместиться человек. А еще ребристые изнутри, усеянные рядами кроваво-красных хрящей. Как будто смотришь в разверстую змеиную пасть, жадно пульсирующую в предвкушении добычи.
Только много хуже.
Если вам приходилось видеть, как кормится морская минога, вы поймете, что я имею в виду. В этих дырах росли зубы. В несколько рядов, кругами. Сама земля распахнулась, демонстрируя алое нутро, усаженное острыми белыми зубами.
От ужаса кобыла как будто приплясывала на месте, но эти дыры тоже двигались. За стеной образовалось широкое круглое пространство, очищенное от виноградных лоз, и они перемещались там неслышно, словно тени. А вокруг из виноградника вставали неясные, темные фигуры.
Айверсон завопил. Спустя мгновение исступленно заржала и лошадь. Дыра сомкнулась на ее правой передней ноге. Я явственно расслышал, как хрустнула кость. Кобыла рухнула, и полковник скатился с ее спины. Снова хруст. Животное подняло голову и безумными белыми глазами наблюдало за тем, как земля смыкается вокруг четырех обрубков, оставшихся от его ног, кромсает связки и мускулы, отрывая куски плоти с той же легкостью, с какой обычно обгладывают куриную ножку.
Спустя двадцать секунд от кобылы осталось только изувеченное туловище. Оно каталось по черной земле, залитой черной кровью, тщетно пытаясь избежать зубастых дыр. Потом очередная пасть сомкнулась на лошадиной шее.
Полковник встал на колени, вскочил на ноги. Я отчетливо различал треск горящего дерева, шелест виноградных лоз и прерывистое дыхание Айверсона. Он истерически хихикал.
Земля задрожала, вспучилась бороздами пятьсот ярдов длиной, они выстраивались рядами, как на торжественном параде, точно в боевом порядке. Черная земля заворачивалась складками, вздымались и падали трава и виноградные гроздья, напоминая тонкое покрывало, под которым снуют крысы, или флаг, волнующийся на ветру.
Вокруг Айверсона разверзлись дыры. Он завопил. Каким-то образом полковник умудрился закричать и во второй раз, когда верхняя половина его туловища, отделившись от нижней, покатилась по голодной земле. Одной рукой старик пытался нащупать опору в волнообразно колебавшейся грязи, другая отчаянно шарила вокруг, ища потерявшиеся таз и ноги.
Дыры снова сомкнулись. Криков больше не было, только в черной пыли двигалось что-то маленькое и розовое. Но я уверен и буду уверен до самого своего смертного часа, что видел, как беззвучно открывался обрамленный белой бородой рот, как моргнули, сверкнув желтым, глаза.
Дыры сомкнулись в третий раз.
Я кое-как спустился со стены, но перед этим со всей силы зашвырнул пистолет подальше в поле. Пылавший дом обрушился, но от него по-прежнему исходил нестерпимый жар. Мне моментально опалило брови, от пропитанной потом одежды шел пар, но я все равно старался как можно дольше держаться поближе к огню.
Поближе к свету.
Я не помню, как пожарные отыскали меня, как на рассвете принесли в город.
На среду, второе июля, был назначен Военный день великого воссоединения. Непрерывно шел дождь, но в главной палатке все равно произнесли множество речей. Выступали сыновья и внуки генералов Джеймса Лонгстрита, Джорджа Пикетта и Джорджа Мида.
Помню, как проснулся в госпитальной палатке и услышал барабанивший по брезенту дождь. Кто-то кому-то втолковывал, что здесь условия лучше, чем в старой городской больнице. Руки мои оказались забинтованы, лоб пылал от жара.
– Отдыхай, малыш, – сказал преподобный Ходжес. Лицо у него было взволнованное. – Я телеграфировал твоим родителям. Отец приедет к вечеру.
Я кивнул и, уже проваливаясь в сон, еле-еле сдержал рвавшийся наружу крик. Перестук дождевых капель напомнил мне звук глодающих кость зубов.
На четверг, третье июля, был назначен Гражданский день. Ветераны из бригады Пикетта и бывшие солдаты из войск Союза (Филадельфийская ассоциация) построились в две шеренги с южной и северной сторон стены на Кладбищенском хребте. Здесь во время Геттисбергского сражения армия Конфедерации продвинулась дальше всего на север. Южане и северяне скрестили над стеной боевые знамена, и над ними символично подняли звездно-полосатый американский флаг. Все аплодировали. Ветераны обнимались.
Отрывочно помню, как в то утро мы ехали домой, как отец приобнял меня в поезде. Помню мамино лицо, когда она встречала нас на станции в Честнат-Хилле.
На пятницу, четвертое июля, был назначен Национальный день. В одиннадцать утра президент Вильсон произнес речь в главной палатке, обращаясь ко всем ветеранам. Говорил о зарубцевавшихся ранах, о том, что нужно забыть разногласия и старые обиды. Говорил о доблести и славе, которые не тускнеют с годами. После его речи сыграли гимн, и почетный караул дал артиллерийский залп. А потом старики разъехались по домам.
Помню, что мне снилось в тот день. Я вижу эти сны до сих пор. Несколько раз я с криком просыпался. Мама хотела взять меня за руку, но я не давался. Я не хотел, чтобы до меня что-нибудь дотрагивалось.
Со времени моего первого путешествия в Геттисберг минуло семьдесят пять лет. Много раз я возвращался туда. Местные лесники и библиотекари знают меня в лицо. Некоторые называют историком, что, безусловно, приятно.
Во время воссоединения 1913 года умерло девять ветеранов. Пятеро – от сердечного приступа, двое – от солнечного удара, один – от пневмонии. В девятом свидетельстве о смерти значится: «Умер от старости». А один ветеран просто исчез – зарегистрировался на торжестве, а потом не вернулся домой, в центр для престарелых в Роли. Имя капитана Пауэлла Д. Монтгомери, ветерана Двадцатого северокаролинского полка, не значится в списке умерших в дни воссоединения. У него не было семьи, и потому на протяжении нескольких недель после годовщины его никто не хватился.
Джессуп Шидс действительно построил домик к юго-востоку от владений Форни, там, где Девяносто седьмой нью-йоркский полк тихо поджидал, прячась за каменной стеной, солдат полковника Альфреда Айверсона. Шидс построил свой летний домик весной 1893 года, но никогда там не жил. Его описывали как низенького, плотного рыжего мужчину, гладко выбритого, любителя хорошего вина. Именно он незадолго до своей смерти от сердечного приступа, случившейся в том же самом 1893 году, и посадил виноградные лозы. Вдова через агентов сдавала дом на лето до тех пор, пока в 1913 году он не сгорел. О съемщиках никаких сведений не сохранилось.
Полковник Альфред Айверсон-младший окончил войну генерал-майором, хотя его и отстранили от командования после неких осложнений, возникших во время перестрелки под Геттисбергом. После войны Айверсон занимался бизнесом в Джорджии, а затем во Флориде. Занимался не особенно успешно. Оба штата он покинул при невыясненных обстоятельствах. Во Флориде полковник вместе с племянником Сэмюелем Стралем торговал цитрусовыми. Сэмюель был преданным членом ку-клукс-клана и яростно отстаивал доброе имя двоюродного дядюшки. Поговаривали, что от руки Страля во время тайных дуэлей погибло как минимум два человека. Его якобы разыскивали в округе Броуард в связи с пропажей семидесятивосьмилетнего Фелпса Роулинза. Роулинз служил в Двадцатом северокаролинском полку. Жена Сэмюеля объявила его пропавшим без вести, после того как он в 1913 году отправился на месяц поохотиться и не вернулся. Она жила в Мейконе, штат Джорджия, вплоть до самой своей смерти в 1948 году.
Различные источники сообщают, что Альфред Айверсон-младший умер в 1911-м, или в 1913-м, или в 1915 году. Историки часто путают его с отцом, сенатором Айверсоном. И хотя оба они должны покоиться в фамильном склепе в Атланте, в записях Оклендского кладбища упоминается, что там захоронен лишь один гроб.
Много раз с тех самых пор мне снился сон, который я впервые увидел тем жарким июльским днем, лежа среди виноградников. От раза к разу в этом сне меняется только зрительный ряд: иногда это голубое небо, ветви деревьев и каменная стена; иногда – траншеи и колючая проволока; иногда – рисовое поле и низкие дождевые облака; иногда – обледеневшая грязь и замерзшая река; иногда – густые тропические джунгли, не пропускающие солнечного света. Недавно мне снилось, что я лежу посреди обгоревших развалин города, а с неба падает снег. Но виноградно-медный привкус земли остается прежним – как и чувство молчаливого приобщения к по́ходя и случайно загубленным, к забытым в чужой земле. Иногда я размышляю обо всех тех братских могилах, которые мы выкопали в этом столетии, и оплакиваю внука и правнуков.
Я давно уже не возвращался в Геттисберг. В последний раз ездил туда двадцать пять лет назад, тихой весной 1963 года, за три месяца до того, как там началось полное безумие по случаю столетней годовщины. Дорогу на Маммасберг расширили и заасфальтировали. От дома Форни уже давно ничего не осталось, но я все-таки заметил ростки ирисов там, где раньше стоял фундамент. Геттисберг, конечно же, разросся. Но исторические общества запрещают строить в округе новые дома.
Многие деревья, которые росли вдоль стены, погибли от голландской болезни и других напастей. Да и от самой стены уцелело лишь несколько ярдов – камни уже давно растащили на камины и террасы. Через поля хорошо виден город.
Теперь уже и не скажешь, где были могильники Айверсона. Я говорил с местными, но никто их не помнит. Невозделанные поля здесь необычайно зелены, а на возделанных собирают замечательный урожай. Но так, пожалуй, дела обстоят во всей Пенсильвании.
Мой друг, тоже историк-любитель, написал прошлой зимой, что небольшая археологическая экспедиция из Пенсильванского университета устроила пробные раскопки около Дубового холма. Написал, что там обнаружили несметные сокровища: пули, латунные пуговицы, осколки походных котелков, пять почти целых штыков, кусочки костей – все то, что остается, когда истлевает плоть; маленькие исторические примечания.
А еще они нашли зубы, писал мой друг. Очень много зубов.
Когда я был маленьким, наша семья часто переезжала. А переезд всегда связан с хлопотами, сколько бы тебе ни было лет: каждый раз нужно искать нового доктора, нового зубного, новую любимую бакалею… и нового парикмахера.
Когда мне было восемь, мы перебрались в Бримфилд – маленький городок в штате Иллинойс. Меньше тысячи жителей, всего один магазин, всего один доктор, всего одна школа, но при этом две парикмахерских. Помню, мама взяла и отвела нас с братом в первую попавшуюся.
А это оказалась не та парикмахерская.
Помню, на подоконнике стоял высохший кактус и валялись дохлые мухи. Помню, внутри было темно, пахло затхлостью, застарелым потом и жевательным табаком, а зеркала на стенах как будто поглощали свет. Помню, мы вошли, а в разные стороны, как тараканы, прыснули какие-то непонятные старики в фартуках и халатах. Помню, как удивился нашему приходу пожилой парикмахер.
В тот день постригли меня, а не Уэйна. Подстригли просто ужасно: я три недели не снимал скаутскую шляпу – ни на улице, ни в помещении. Мама потом узнала, что настоящая парикмахерская располагалась дальше по улице, через квартал. А в ту, куда мы забрели по ошибке, не ходил никто. Там иногда сидели старые фермеры, но все они были лысые или вообще никогда не посещали парикмахера.
Интересно в этой истории вот что: в каждом городе, куда меня потом заносило, я встречал точно такую же парикмахерскую (ну или очень похожую).
В Чикаго такая цирюльня ютилась на безымянной боковой улочке рядом с Килдер-авеню.
В Индианаполисе – через квартал от памятника солдатам и матросам.
В Филадельфии – на Джермантаун-авеню, через дорогу от старинного особняка под названием Грамблторп, в котором водились привидения.
В Калькутте (а там вообще всех стригут и бреют уличные цирюльники – дела они обычно ведут прямо на мостовой, а клиентов усаживают в канаву) такая парикмахерская пряталась под баньяном неподалеку от Чоурингхи-роуд. Дерево неимоверно разрослось, и говорили, что ему уже не одна сотня лет.
В Колорадо, где я живу сейчас, она располагается на Мейн-стрит, между Третьей и Четвертой авеню.
Это, конечно же, другая цирюльня, она просто… ну, в общем-то, та же самая.
Посмотрите по сторонам – и вы найдете ее в своем городе. Вы там никогда не стрижетесь, никто из ваших друзей и знакомых там не стрижется. Цены, выставленные в витрине, не менялись уже лет десять, если не сто. Но… поспрашивайте местных. Они покачают головами, словно припоминая давешний сон, и ответят: «А, ну да, она там всегда была. И этот парикмахер там всегда работал. Не знаю, по-моему, к нему в последнее время никто не ходит. Интересно, как он сводит концы с концами».
Давайте наберитесь храбрости и зайдите внутрь. Не обращайте внимания на мумифицированный кактус и дохлых мух на подоконнике, на стариков, которые, как только вы войдете, выбегут через заднюю дверь.
Попробуйте подстригитесь там.
Ну как, струсили?
На улице возле дверей стекает вниз по спирали кровавая струйка.
Останавливаюсь у входа в цирюльню. Совершенно обычная цирюльня, ничего выдающегося. У вас в городе наверняка есть точно такая же. У входа на традиционном шесте-вывеске закручивается вниз красно-белая спираль. На большой витрине красуется обшарпанная надпись, золотая краска облупилась от времени. В наши дни дорогие салоны обычно называют именами владельцев, а сетевые парикмахерские в торговых центрах пускаются во все тяжкие: «Волосипед», «Охотник за головами», «На волоске от стрижки», «Раз/Стрига» и еще миллион других столь же тошнотворных названий. А вот имя этой цирюльни вы сразу же забудете. И не случайно. Здесь не предлагают стильных причесок или стрижек в стиле унисекс. Если голова грязная – так и постригут, и мыть с шампунем вас никто не будет. В сетевой парикмахерской за обычную стрижку вы заплатите от пятнадцати до тридцати долларов, а здесь цены не менялись уже лет десять, а то и больше. Каждому потенциальному клиенту с первого взгляда ясно: таких цен не бывает, ведь на подобный доход просто невозможно прожить. А никто и не пытается. И потенциальные клиенты обычно поспешно ретируются. Их все смущает: цены слишком низкие, в зале темно, само место чересчур пыльное и древнее. Такое же древнее, как и немногочисленные дряхлые посетители, которые молча на вас пялятся. В спертом воздухе витает странное напряжение, почти угроза.
У входа я на мгновение останавливаюсь и вглядываюсь в витрину. Там отражаются улица и неясный мужской силуэт, похожий на призрачную тень. Это я сам. Что внутри – разглядеть трудно, нужно подойти поближе и прильнуть к самому стеклу. Жалюзи опущены, но между ними осталась маленькая щель. Смотреть особо не на что. На пыльном подоконнике выстроились в ряд три высохших кактуса, валяются дохлые мухи. Из мрака проступают два старомодных кресла – таких больше не делают: черная кожа, белая эмаль, высокий подголовник. Вдоль стены стоят шесть пустых жестких стульев и два стола, заваленные старыми журналами с порванными обложками или вовсе без них. На стенах висят зеркала, но никакого дополнительного света они не дают; наоборот, возникает впечатление, что длинная узкая комната – сама всего-навсего смутный образ в потемневшем от времени стекле.
Возле кожаного кресла стоит мужчина. Как и я сам, он скорее похож на тень, а не на человека. Как будто меня дожидается.
Он действительно меня ждет.
Вхожу с залитой солнцем улицы в парикмахерскую.
– Вампиры, – сказал Кевин. – Они оба вампиры.
– Кто? – спросил я, кусая яблоко.
Мы сидели у Кевина на заднем дворе. Там, в ветвях дерева, в двадцати футах от земли, располагался наш самодельный дом (честно говоря, даже не дом, а просто грубая дощатая платформа). Кевину было десять, а мне девять.
– Мистер Иннис и мистер Денофрио. Они вампиры.
Я оторвался от журнала с комиксами про Супермена:
– Они не вампиры, а цирюльники.
– Ну да, цирюльники и вампиры. Я это только что понял.
Я глубоко вздохнул и уселся поудобнее, прислонившись к стволу. Стояла поздняя осень, листья почти облетели. Пройдет еще несколько недель, и дом на дереве опустеет до следующей весны. Когда мой друг объявлял, что он что-то понял, это обычно означало: жди беды. Кевин О’Тул был старше всего на год, но иногда мне казалось, что между нами добрых пять лет разницы, причем он выглядел одновременно и старше и младше. Кев много читал, и воображение у него было будь здоров.
– Рассказывай.
– Томми, ты знаешь, что обозначает красный цвет?
– Красный цвет?
– На шесте-вывеске у цирюльников. Та красная полоска, что спиралью закручивается вниз.
– Она обозначает, что это цирюльня. – Я пожал плечами.
Теперь настала очередь Кевина глубоко вздыхать.
– Ну да, Томми, понятно, но почему именно красный? И почему спираль?
Я не ответил, потому что хорошо знал это его настроение. Лучше подождать: не выдержит и сам все расскажет.
– Кровь, – трагическим шепотом провозгласил мой друг. – Струйка крови стекает вниз по спирали. Этот символ цирюльники используют уже почти шестьсот лет.
Умудрился-таки меня зацепить. Я отложил в сторону комиксы:
– Хорошо, верю. И почему же они его используют?
– Это был знак гильдии. В Средние века если ты делал что-то полезное, то обязательно принадлежал к какой-нибудь гильдии. Ну, как профсоюз на пивоварне, где работают наши отцы. И…
– Ну да, да. Но почему кровь?
Смышленые мальчишки вроде Кевина вечно ходят вокруг да около.
– Сейчас объясню. Я тут кое-чего читаю, и там сказано, что в Средние века цирюльники были еще и хирургами. А больных они лечили так: пускали им кровь и…
– Пускали кровь?
– Ага. У них же не было никаких настоящих лекарств, ничего такого. Если кто-то заболевал или ломал ногу, хирург… вернее, цирюльник только и мог, что пустить кровь. Они часто и лезвие использовали одно и то же – для бритья и для кровопускания. А случалось, ставили больным пиявок.
– Жуть.
– Да, но это вроде как помогало. Иногда. Думаю, из-за кровопускания или пиявок понижается давление, и тогда можно, например, снять жар или как-то так. Но чаще всего больные просто умирали быстрее. Им бы переливание, а не пиявок-кровососов.
Я сидел и размышлял над его словами. Кевин иногда выдавал такие странные вещи. Раньше я думал, он врет, а потом в четвертом и пятом классе как-то услышал, как друг поправляет учителей… и они с ним соглашаются. Так что нет, не врал. Странноватый малость, но не врун.
Ветерок зашуршал редкими увядающими листьями. Получился очень грустный звук, ведь мы так любили лето.
– Ладно. А при чем здесь вампиры? Цирюльники ставили людям пиявок двести лет назад, и поэтому ты думаешь, что Иннис и Денофрио вампиры? Господи, Кев, ты чокнутый!
– Средние века закончились больше пятисот лет назад, Найлз. – (Всегда страшно хотелось его стукнуть, когда он называл меня по фамилии, да еще таким противным учительским голосом.) – Но именно знак гильдии натолкнул меня на эту идею. Подумай, в каких еще ремеслах сохранился подобный знак?
Я пожал плечами и завязал рваный шнурок.
– Ладно, пускай на шесте кровь, но это еще не значит, что они вампиры.
Глаза у Кевина всегда становились зеленее обычного, когда он был чем-нибудь увлечен или взволнован. Сейчас они стали совсем-совсем зелеными. Друг наклонился ко мне:
– Только подумай, Томми. Когда исчезли вампиры?
– Исчезли? Думаешь, они вообще существовали? Да ну тебя, Кев! Мама говорит, ты единственный талантливый ребенок, которого она знает, но мне иногда кажется, ты просто шизик.
Кевин не ответил. Его вытянутое, худое лицо из-за стрижки ежиком казалось еще более худым. На бледной коже золотыми пылинками проступали веснушки. Губы, такие же полные, как и у его сестер (говорили, что девушкам это очень идет), сейчас дрожали.
– Я много читал про вампиров. Очень много. Почти во всех серьезных книжках написано: в семнадцатом веке легенды о вампирах в Европе стали сходить на нет. Люди в них по-прежнему верили, но уже не боялись так сильно. А за несколько сотен лет до этого вампиров постоянно выслеживали и убивали. Получается, они как будто ушли в подполье.
– Или люди стали умнее.
– Да нет, сам подумай. – Кевин схватил меня за руку. – Может, вампиров просто истребили. Люди научились с ними бороться.
– Кол в сердце и все такое?
– Наверное. Ну и им пришлось спрятаться, исчезнуть. Но кровь-то все равно была нужна. А как легче всего ее достать?
Я как раз подыскивал подходящий язвительный ответ, но, посмотрев на его убийственно серьезное лицо, передумал и просто покачал головой. Мы ведь были лучшими друзьями.
– Вступить в гильдию цирюльников! – торжествующе выкрикнул Кевин. – Больше не надо было вламываться в чужие дома по ночам, рисковать, оставляя обескровленные тела, – теперь они сами приглашали людей к себе. И клиенты не сопротивлялись, когда им пускали кровь или ставили пиявок. Мало того, они – или семья умершего больного – платили за это деньги. Понятно, почему цирюльники до сих пор так держатся за свой символ. Они же вампиры, Томми!
Я облизнул губы и почувствовал на языке металлический привкус – оказывается, губу прикусил до крови, пока слушал его разглагольствования.
– Все? Каждый цирюльник и парикмахер?
– Точно не знаю. Может, и не все. – Кевин нахмурился и выпустил мою руку.
– Но ты думаешь, Иннис и Денофрио точно?
– Нужно это выяснить. – Глаза у друга опять позеленели, а губы растянулись в ухмылке.
Я закрыл глаза, но потом все-таки задал этот неизбежный роковой вопрос:
– Как, Кев?
– Будем за ними следить. Проверять. Если они вампиры – мы увидим.
– А если правда?
– Что-нибудь придумаем, – все еще ухмыляясь, пожал плечами Кевин.
Захожу. В цирюльне мне все хорошо знакомо. Глаза быстро привыкают к полумраку. Пахнет тальком, розовым маслом и лосьоном для волос. Пол вымыт. На конторке на белой льняной салфетке разложены инструменты. Тусклый свет играет на больших и маленьких ножницах, отражается на перламутровых рукоятках многочисленных бритв.
Подхожу к молчаливому мужчине возле кресла. Поверх рубашки с галстуком у него надет белый халат.
– Доброе утро.
– Доброе утро, мистер Найлз.
Он достает с полки большую полосатую салфетку и ловко, быстро расправляет ее, как тореадор мулету. Я усаживаюсь в кресло, и мужчина одним текучим неуловимым движением оборачивает ткань вокруг моей шеи.
– Вас сегодня подровнять?
– Думаю, нет. Просто побрейте, пожалуйста.
Цирюльник кивает и отворачивается. Ему надо смочить горячей водой полотенца и приготовить бритву. Я жду. Я вглядываюсь в глубины зеркала и вижу там бесконечность.
Беседа в доме на дереве состоялась в воскресенье. А к четвергу мы уже вызнали массу всего интересного. Кев хвостом ходил за Иннисом, а я не отставал от Денофрио.
После школы мы встретились у Кевина. Кровать в его комнате была завалена книгами, комиксами, полуразобранными радиоприемниками, электронными лампами, пластмассовыми модельками и одеждой. Его мать тогда еще была жива, но уже довольно долго болела и редко обращала внимание на такие мелочи, как спальня родного сына. Да и на самого сына внимания не очень-то обращала.
Кевин разгреб нам местечко, мы уселись на кровати и принялись проверять записи. Свои я нацарапал на обрывках бумаги и на обороте специальной формы, которую заполнял, когда доставлял по утрам газеты.
– Ладно. Что у тебя?
– Они не вампиры. Мой так уж точно нет.
– Томми, еще рано судить, – нахмурился мой друг.
– Глупости. Ты мне дал список примет – как распознать вампира. Денофрио чист абсолютно по всем пунктам.
– Выкладывай.
– Ладно. Номер один в твоем глупом списке: «Вампира редко увидишь днем». А вот и нет! Денофрио и Иннис оба целый день сидят в своей цирюльне. Мы же проверяли?
Кевин привстал на коленях и потер подбородок:
– Да, но, Томми, там внутри темно. Я же говорил: только в кино вампиры сгорают от солнечного света. В старых книгах написано, что они его просто не любят. Но могут, если надо, спокойно выходить днем.
– Ну да. Но эти-то двое работают каждый день, как наши отцы. Регулярно закрываются в пять и засветло идут домой.
– Томми, они оба живут одни. – Кевин копался в своих записях. – Это же о чем-то говорит.
– Ага. О том, что они мало зарабатывают и поэтому никак не могут жениться и завести семью. Папа сказал, они цены не поднимали уже лет сто.
– Вот именно! Так почему к ним почти никто не ходит?
– Стригут плохо, вот и все. – Я заглянул в свой список, пытаясь разобраться в торопливых каракулях. – Ладно. Номер пять: «Вампиры не могу пересечь текучую воду». Денофрио живет за рекой, Кев. Я три дня за ним слежу, и каждый день он ее пересекает туда-сюда.
Мой друг привстал было на коленях, но тут плюхнулся обратно, голова его поникла.
– Я тебе говорил, что по поводу этого пункта не уверен. Стокер про это пишет в «Дракуле», но других упоминаний мало.
– Номер три: «Вампиры ненавидят чеснок», – торопливо зачитал я следующий признак. – Кев, Денофрио во вторник ужинал «У Луиджи». Когда вышел, от него разило чесноком футов за двадцать.
– Третий пункт не самый важный.
– Хорошо. – У меня был припасен последний убийственный аргумент. – Только не говори, что вот этот не важный. Номер восемь: «Все вампиры ненавидят кресты, боятся их и всеми силами избегают».
Я выдержал театральную паузу. Кевин уже понял, к чему я веду, и опустил голову еще ниже.
– Кев, мистер Денофрио ходит в церковь Святой Марии. Каждое утро перед работой. Ты сам туда ходишь, Кев.
– Да, а Иннис ходит в пресвитерианскую церковь по воскресеньям. Папа говорил мне про Денофрио. Правда, я его ни разу в нашей церкви не видел, потому что он приходит только на раннюю мессу.
– Как вампир может ходить в церковь? – Я бросил записи на кровать. – Получается, он каждое утро там сидит и целый час пялится на добрую сотню крестов.
– Папа ни разу не видел, как он причащается, – с надеждой в голосе сказал Кевин.
– Здо́рово. – Я скорчил рожу. – То есть если ты не священник, то обязательно вампир. Просто блестяще, Кев.
Он выпрямился и скомкал собственные записи. Я уже читал их в школе: Иннис тоже ни под какие Кевиновы пункты не подходил.
– Томми, он не боится креста, но это… ничего не доказывает. Я все обдумал. Эти существа присоединились к гильдии, чтобы спрятаться, замаскироваться. Тогда получается, им нужно не выделяться и среди прихожан. Может, они выработали особый иммунитет к крестам. Нам же делают прививки, и мы потом не болеем оспой и полиомиелитом.
Я еле сдержал презрительную усмешку:
– А к зеркалам у них тоже иммунитет?
– Ты о чем?
– Кев, я тоже кое-что знаю про вампиров. В твоем глупом списке этого нет, но всем известно: они не любят зеркал. Потому что в них не отражаются.
– Неверно, – зачастил Кевин своим противным учительским голосом. – Это в кино они в зеркалах не отражаются, а в старых книгах написано: зеркал вампиры избегают, потому что видят в них свою истинную сущность… ну, вроде в зеркале они старые, или неживые, или как-то так.
– Как-то так. В любом случае трудно придумать для них место хуже цирюльни. Разве что комната кривых зеркал в парке аттракционов. У них, часом, нет своей гильдии и знака, а, Кев?
Кевин упал на кровать, как будто я сразил его наповал, но через мгновение уже снова стоял на коленях и рылся в записях:
– Была одна странность.
– Ну да. Какая?
– Они не работали в понедельник.
– Да, очень странно. Все цирюльни на свете по понедельникам закрыты! Но нет, ты прав. Не работают в понедельник, значит точно вампиры. Что и требовалось доказать, как любит говорить на геометрии миссис Тупит. Ты такой умный, Кевин, уж куда мне до тебя.
– Миссис Дубит. – Кевин, единственный из нашего класса, математичку любил. – Странно не то, что они не работают по понедельникам, Томми. Странно то, чем они занимаются в этот день. Иннис, по крайней мере.
– Тебе-то откуда знать? Ты в понедельник заболел и сидел дома.
– А вот и нет, – улыбнулся мой друг. – Напечатал объяснительную записку и подписался вместо мамы. А они не стали проверять. Весь день ходил за Иннисом. У него, слава богу, машина старая и очень медленно ездит. На велике можно догнать.
Я сполз на пол и принялся разглядывать какой-то агрегат, который Кевин забросил, так и не доделав до конца. Нечто вроде радио, а к нему еще что-то подсоединено. Я изо всех сил изображал безразличие, хотя ему снова удалось меня зацепить – впрочем, как всегда.
– И куда же он ездил?
– К Мирам. В поместье старика Эверетта. К мисс Планкмен – по Двадцать восьмому шоссе. А еще в особняк, который в прошлом году купил тот богатей из Нью-Йорка.
– Ну и?.. Богатые люди. Иннис, наверное, стрижет их на дому. – Мне было приятно, что сам Кевин до этого не додумался.
– Ну да. Что же может быть общего между самыми богатыми людьми в округе? Они все стригутся у самого плохого в целом штате парикмахера. Даже у двух самых плохих парикмахеров: я и Денофрио видел. Они встретились у цирюльни, а потом разъехались в разные стороны. Денофрио наверняка поехал за реку в поместье Уилксов. Руди, тамошний сторож, говорит: либо Денофрио, либо Иннис каждый понедельник к ним наведывается.
– С богачами часто так бывает: экономят на всем, вот и за стрижку норовят поменьше заплатить, – пожал плечами я.
– Может, и так. Но самое странное не это. Самое странное вот что: они оба загрузили в багажник машины какие-то маленькие бутылочки. А от Миров, от Эверетта и Планкмен Иннис вынес большие бутыли. По два галлона – не меньше. Томми, они были тяжелые, туда явно что-то налили. Бутылочки из цирюльни наверняка тоже не были пустыми.
– И что в них? Кровь?
– Может быть.
– Вампиры вроде кровью питаются, а не развозят ее по домам, – засмеялся я.
– Может, кровь была в больших бутылках. Они ее забрали, а взамен отдали маленькие, из цирюльни.
– Ага. Кровь в обмен на лосьон для волос!
– Томми, не смешно.
– Очень даже смешно! – Я нарочно засмеялся еще громче. – Молодцы твои вампиры – кусают только богатеев. Предпочитают кровь высшего качества!
Я катался по журналам с комиксами, задыхаясь от смеха, и старался ненароком не раздавить какую-нибудь электронную лампу.
Кевин подошел к окну и уставился куда-то в сгущавшиеся сумерки. Мы оба не любили, когда темнело рано.
– Ты меня не убедил. Но сегодня мы все выясним.
– Сегодня? – Я больше не смеялся. – А что сегодня будет?
Мой друг глянул на меня через плечо:
– На задней двери цирюльни старый замок. Я такой могу за секунду открыть: у меня есть детский набор для фокусов. После ужина пойду туда и все проверю.
– После ужина будет уже темно.
Кевин пожал плечами и снова посмотрел в окно.
– Ты что – один пойдешь?
Друг снова оглянулся на меня:
– А вот это зависит от тебя.
Я молчал.
Когда точат бритвенное лезвие о кожаный ремень, получается особенный звук – его ни с чем не спутаешь. На моем лице лежат теплые полотенца. Я спокойно и расслабленно слушаю, как парикмахер готовит бритву. В наши дни мужчины больше не ходят бриться к профессиональным цирюльникам, а я вот не отказываю себе в этом удовольствии.
Он убирает полотенца, промокает мне виски и щеки сухой тканью и в последний раз проводит лезвием по кожаному ремню. От горячих полотенец кожу на лице пощипывает, а к шее приливает кровь.
– В детстве один мой друг пытался меня убедить, что цирюльники на самом деле вампиры.
Мужчина молча улыбается. Он уже слышал эту историю.
– Мой друг ошибался, – сказал я, слишком расслабленный, чтобы поддерживать разговор.
Цирюльник больше не улыбается: его лицо становится сосредоточенным – он наклоняется вперед, помешивая в миске маленькой кисточкой, а потом мажет меня пеной для бритья. Затем приходит черед острой бритвы – ловким движением мужчина откидывает мою голову назад, и я подставляю горло под нож.
Закрываю глаза и чувствую прикосновение холодного лезвия к теплой коже.
– Говорил, за секунду откроешь! – рассерженно шепчу я. – А сам уже пять минут возишься с этим дурацким замком!
Мы с Кевином сидели на корточках возле задней двери цирюльни в переулке рядом с Четвертой авеню. Было холодно, из мусорного бачка неприятно пахло. На улице шумели машины, но шум этот словно доносился откуда-то из неимоверного далека.
– Давай уже!
Замок щелкнул, лязгнул, и дверь распахнулась.
– Вуаля! – сказал Кевин.
Он запихал свои проволочки, отмычки и прочую ерунду в игрушечный чемоданчик (кожаный, совсем как у настоящего фокусника), а потом ухмыльнулся и постучал по табличке на двери.
– Прекрати, – прошипел я.
Мой друг вошел в цирюльню, ощупью пробираясь в темноте. Я покачал головой и двинулся следом.
Дверь закрылась. Кевин включил маленький фонарик и взял его в зубы – точно как шпион в каком-то фильме. Я ухватился за полу его ветровки, и мы прошли по короткому коридору в большой зал.
Огляделись. На витрине и на двери жалюзи были опущены, и Кевин сказал, что фонариком можно пользоваться спокойно. Я чувствовал себя не в своей тарелке. Тоненький луч отражался в зеркалах, выхватывал из темноты отдельные предметы: конторку, кресла в центре комнаты, стулья для посетителей, журналы, раковину, занавешенную снизу черной тканью. В коридоре мы нашли небольшую дверь, за которой прятался крошечный туалет. Ножницы и бритвы аккуратно лежали в шкафчиках. Кевин открыл ящики и все тщательно облазил, но обнаружил лишь бутылки с тоником, полотенца и два комплекта парикмахерских инструментов. Он взял бритву и открыл ее, свет заиграл на лезвии.
– Давай заканчивай, – прошептал я, – и уходим.
Кевин аккуратно положил бритву на место, и мы направились к выходу. Луч фонарика царапнул по стене, по дождевику на крючке и высветил что-то еще.
– Здесь дверь. – Мой друг отодвинул плащ в сторону и подергал ручку. – Вот черт. Заперто.
– Пошли отсюда.
Я уже давно не слышал ни одной машины. Весь город словно примолк и затаил дыхание.
Кевин снова взялся за шкафы.
– Где-то здесь должен быть ключ, – сказал он, на этот раз чересчур громко. – Наверняка лестница в подвал: дом-то одноэтажный.
– Пошли! – прошипел я, хватая его за куртку. – Надо уходить отсюда. Нас арестуют.
– Еще минутку…
Кевин замер на полуслове, а у меня чуть сердце не остановилось в груди.
Мы услышали, как в замке поворачивается ключ. В окне темнел чей-то силуэт.
Я заметался, хотел броситься бежать, но Кевин выключил фонарик, схватил меня за свитер и потянул вниз, под раковину, где как раз хватило места для нас двоих. Мы скорчились там, и мой друг задернул черную занавеску. Дверь открылась, и кто-то вошел.
В первые мгновения ничего не было слышно, только кровь шумела в ушах. А потом я понял: по комнате ходили двое. Тяжелая мужская поступь. Мне не хватало воздуха, я не мог ни выдохнуть, ни вдохнуть – боялся, что нас услышат.
Один из вошедших остановился возле кресла, а второй направился к дальней стене. Хлопнула дверь, потом спустили воду в унитазе. Кевин пихнул меня в бок. Я не решился ему ответить: под раковиной было страшно тесно, и я боялся пошевелиться, чтобы не выдать себя. Так что просто задержал дыхание и ждал. Кто-то вышел из туалета и подступил к входной двери. Они даже свет не включили. Если бы это были полицейские, мы увидели бы через жалюзи мигалки патрульной машины. Кевин снова пихнул меня в бок. Я знал, что он имеет в виду: это Иннис и Денофрио.
Мужчины прошли к выходу, хлопнула дверь. Наконец-то можно вздохнуть. Я был на грани обморока.
Какой-то шум. Чья-то рука отдернула занавеску. Кто-то схватил меня и вытащил из-под раковины. Кевин закричал – его тоже выволокли наружу.
Кто-то с силой дернул меня вверх за грудки, так что пришлось привстать на цыпочки. В темноте казалось, что неизвестный ростом чуть ли не до потолка и кулак у него размером с мою голову. От мужчины пахло чесноком. Наверное, Денофрио.
– Пустите нас! – вопил Кевин.
Послышался звонкий и отчетливый звук пощечины. Мой друг затих.
Меня швырнули в кожаное кресло, а Кевина силком усадили в соседнее. Глаза приспособились к темноте, и я смог разглядеть их лица. Иннис и Денофрио. Темные костюмы, худые, очень бледные лица, – наверное, поэтому Кевин и принял их за вампиров. Чересчур глубоко посаженные глаза, чересчур острые скулы, чересчур злобный изгиб губ, а еще возраст: на вид им было около сорока, но почему-то казалось, что они гораздо старше.
– Что вы здесь делаете? – спросил у Кевина Иннис. Он говорил тихо и бесстрастно, но от его голоса меня пробрала дрожь.
– Просто игра! – выкрикнул Кевин. – Нам нужно было украсть ножницы из цирюльни, чтобы старшие ребята нас приняли. Простите. Мы не хотели!
Еще одна пощечина.
– Лжешь. В понедельник ты следил за мной. А твой друг весь вечер ходил за мистером Денофрио. И вы оба околачивались вокруг цирюльни. Ну-ка, говори правду. Быстро.
– Мы думали, что вы вампиры, и решили проверить.
Я открыл рот от изумления. Мужчины посмотрели друг на друга. В темноте не видно было, улыбаются они или нет.
– Мистер Денофрио? – спросил Иннис.
– Мистер Иннис? – спросил Денофрио.
– Можно мы пойдем? – спросил Кевин.
Иннис наклонился и что-то сделал с креслом, в котором сидел мой друг. Подлокотники выдвинулись вперед и перевернулись – с обратной стороны обнаружилось нечто вроде двух белых желобков. Руки Кевина теперь удерживали два кожаных ремня. Подголовник разошелся на две половины, опустился и зафиксировал его шею. Похоже было на специальный поднос в кабинете у зубного, туда еще нужно сплевывать.
Кевин не кричал. Я думал, Денофрио сейчас и с моим креслом сделает то же самое, но тот просто положил свою большую руку мне на плечо.
– Мальчик, мы не вампиры, – сказал Иннис. Он подошел к шкафчику, открыл ящик, достал лезвие, с которым совсем недавно баловался Кевин, и раскрыл его. – Мистер Денофрио?
Второй мужчина сдернул меня с кресла и потащил к двери, что вела в подвал. Отпер замок. На пороге я успел оглянуться: мой друг в ужасе смотрел, как Иннис медленно проводит лезвием по его руке. В белый эмалированный желоб хлынула кровь.
Денофрио поволок меня вниз, в темноту.
Цирюльник заканчивает, подравнивает мне височки и поворачивает кресло к зеркалу.
Провожу пальцами по щекам и подбородку: идеально гладко, и ни одного пореза. Острое лезвие в руках искусного мастера, – после такого бритья не чувствуешь никакого зуда или раздражения.
Киваю. Он едва заметно улыбается и убирает полосатую салфетку.
Встаю и снимаю пиджак. Цирюльник вешает его на крючок, а я усаживаюсь обратно в кресло и закатываю левый рукав рубашки. Мужчина включает маленький радиоприемник, из которого звучит музыка Моцарта.
В подвале горело множество свечей. Почти как в церкви, которую посещал Кевин. Он как-то водил меня туда и рассказывал, что такие свечки ставят за здравие или за упокой. Платишь деньги, зажигаешь и читаешь молитву. Только друг точно не знал, обязательно ли платить деньги, чтобы молитву услышали.
Почти все пространство этого узкого помещения занимала двадцатифутовая каменная плита. На ней лежал кто-то огромный, весом не менее полутонны. Гладкие серые складки опускались и поднимались в такт дыханию.
Рук не было видно. В толстых жировых морщинах едва намечались ноги. Повсюду торчали какие-то трубки, виднелся заржавленный раструб. Я перевел взгляд на голову существа.
Представьте себе гигантскую пиявку весом в полтонны, десяти футов длиной и пять-шесть футов в обхвате. Существо лежало на спине. Его покрывали наслоения серо-зеленой слизи, с туловища свисали ошметки кожи. Под прозрачной, похожей на заляпанный пластик плотью что-то двигалось и шевелилось – вероятно, внутренние органы. Создание громко дышало и невыносимо смердело. Представьте себе какое-нибудь морское животное, ну, скажем, небольшого кита, которое неделю пролежало на берегу и уже начало разлагаться, – вот так пахло в этом подвале.
Существо испустило негромкий звук, и маленькие глазки повернулись ко мне. Их покрывала желтая слизистая пленка, и они явно ничего не видели. Сквозь гладкие жировые складки на бесформенной, лишенной шеи голове смутно проступали лицо (возможно, когда-то это было человеческое лицо) и огромный рот – вообразите, что вам вдруг улыбнулась морская минога.
– Нет, человеком он никогда не был. – Мистер Денофрио все еще крепко держал меня за плечо. – Когда они пришли в нашу гильдию, им уже тогда было невозможно сойти за людей. Но они сделали предложение, от которого мы не могли отказаться. Ни мы, ни наши клиенты. Мальчик, знаешь, что такое симбиоз? Тсс!
Наверху закричал Кевин. Послышалось бульканье, как будто вода побежала по трубам.
Существо обратило взгляд своих слепых глаз к потолку. Его рот жадно пульсировал. Задрожали трубки, наполнился раструб.
Струйка крови стекала вниз по спирали.
Цирюльник возвращается. Я сжимаю ладонь в кулак, и он легонько ударяет меня по запястью. Вдоль тыльной стороны руки тянется широкий рубец, похожий на застарелый, плохо заживающий шрам. Это и есть застарелый шрам.
Мужчина открывает нижний ящик и достает лезвие. На золотой рукоятке блестят маленькие драгоценные камни. Обеими руками он поднимает инструмент над головой, и тусклый свет отражается на острие.
Цирюльник подходит ближе, проводит лезвием прямо по рубцу – шрам расходится, как оболочка куколки, из которой вот-вот появится бабочка. Я не чувствую боли. Мужчина споласкивает бритву и убирает ее на место, потом спускается в подвал. Я слышу, как булькает кровь в маленьких желобах, вделанных в подлокотники кресла, и закрываю глаза.
Вспоминаю, как кричал наверху Кевин, как пламя свечей отбрасывало отсветы на каменные стены подвала. Сквозь раструб лилась красная жидкость, и существо громко урчало и насыщалось. Огромная пасть раскрывалась все шире, она тянулась к раструбу, – так младенец тянется к материнской груди.
Вспоминаю, как мистер Денофрио поднял лежавший около каменной плиты молоток и еще какой-то инструмент – с острым зубцом и чем-то вроде крана. Я стоял и смотрел, а он загнал инструмент прямо в плоть существа. Тогда я понял: это старые рубцы и шрамы виднеются под слоями серо-зеленой слизи.
Вспоминаю, как из крана в хрустальную чашу, чашу для причастия, лилась красная жидкость. Нигде в мире не встретишь такого яркого и чистого красного цвета.
Вспоминаю, как сделал глоток, как осторожно, очень осторожно нес чашу наверх, Кевину. А потом сам уселся в кожаное кресло.
Цирюльник возвращается. В его руках чаша. Порез уже закрылся. Опускаю рукав и делаю глоток.
Потом облачаюсь в свой собственный белый халат. Цирюльник уже ждет меня, сидя в кресле.
– Вас подровнять сегодня?
– Думаю, нет, – отвечает он. – Просто побрейте, пожалуйста.
Работаю очень тщательно. В конце он проводит пальцами по гладким щекам и подбородку и одобрительно кивает. Совершаю обычный ритуал и спускаюсь вниз.
В склепе Хозяина тихо, на полу горят свечи. Я жду, пока кровь очистится, и размышляю о бессмертии. Хозяин по-настоящему бессмертен, ему уже миллионы лет… ему и другим Хозяевам, но маленькую частичку своей вечности он милостиво даровал нам. Этой частички вполне достаточно.
Мой коллега выпивает свою порцию, и я убираю чашу на место. Пора поднять жалюзи и открыть цирюльню.
Кевин становится возле своего кресла, а я занимаю место рядом с соседним. Музыка стихла, и в комнате воцарилась тишина.
На улице возле дверей стекает вниз по спирали кровавая струйка.
Я проработал учителем восемнадцать лет. Не в колледже и даже не в старшей школе, а «всего-навсего» в начальной. Преподавал в третьих, четвертых и шестых классах и год выполнял обязанности методиста (этакого спасателя, который не дает детям переучиться). Карьеру свою на этом поприще завершил в округе, где училось семь тысяч младшеклассников: на протяжении четырех лет разрабатывал и внедрял специальные программы для «одаренных и талантливых» (ну, то есть для умных и сообразительных).
Все это связано с нижеследующим рассказом.
Учитель – это не вполне профессия. Еще четверть века назад школа могла хоть как-то компенсировать низкую зарплату: во-первых, преподаватель получал удовольствие от своего занятия (а для хорошего учителя это значит очень много); во-вторых, в глазах местного сообщества он обладал определенным статусом.
Несколько лет назад я работал в Колорадо, преподавал в шестых классах. И как-то зимой в вечерних небесах вдруг вспыхнули загадочные огни. Северное сияние, конечно же. Невероятно яркое для тех широт.
Я стоял на улице и любовался этим потрясающим зрелищем, и тут из-за угла появилась моя юная ученица со своей мамой. Они спросили, что происходит, и я объяснил.
– Надо же, – удивилась мама девочки. – А я думала, конец света настал, как предсказано в Откровении. Но Джесси сказала, вы наверняка знаете, что это.
Временами я вспоминаю тот случай.
Именно так раньше и воспринимали учителей: не совсем мудрецы, но, уж по крайней мере, уважаемая и необходимая интеллектуальная прослойка общества. Сейчас же на родительском собрании зачастую выясняется, что родители знают больше и образованы лучше учителей. И уж точно намного больше зарабатывают.
Конечно, люди уходят из профессии не только из-за маленького заработка. Виновата не какая-то одна причина, а множество разных факторов. Учителям мало платят, общество их не уважает, равно как и администрация школы или о́круга (им профессиональные учителя вообще в тягость – гораздо проще взять новичка, у которого tabula совершенно rasa[3], и забить ему голову всей той ерундой, что активно продвигают власти), и к тому же со многими детьми нынче и работать-то не очень приятно. А еще никому не нужны творческие учителя. Воображение для этой работы больше не требуется, и наделенные им люди в школу не идут.
К чему я веду? Именно сейчас нам позарез нужны квалифицированные учителя. Именно сейчас наше интеллектуальное будущее как никогда зависит от педагогов, которые смогут по-настоящему заставить детей думать (а для таких учителей награда всегда одна – чаша цикуты или распятие). Именно сейчас семья и другие традиционные социальные институты не делают почти ничего, чтобы превратить юных варваров в граждан: не учат их ни этике, ни даже основам гигиены – все свои обязанности они переложили на школу! И именно в такой момент в школах недостает маленького, но критического числа умных, творческих и преданных делу людей. А ведь именно на таких людях всегда и держалась система.
Чтобы хоть как-то компенсировать вышеупомянутые недостатки профессии, в учительских вешают разные плакаты. Например: «Влияние учителя бесконечно».
Может быть, может быть. Но поверьте мне, я там восемнадцать лет проработал: да, правда – хорошие учителя на вес платины и гораздо важнее президентов, но влияние плохого учителя тоже вполне себе бесконечно.
Учитель и мальчик вскарабкались на крутой склон, откуда открывался вид на крайнюю южную излучину реки Миссури. Они то и дело оглядывались на величавый кирпичный особняк на холме, в застекленных дверях и высоких окнах которого отражалась мозаика из серого неба и изломанных, голых веток. Дом, скорее всего, пустовал, ведь владелец проводил здесь только несколько недель в году. Оба нарушителя знали об этом, но все равно приятно было пощекотать себе нервы, вторгшись в чужие владения. А заодно полюбоваться замечательным видом.
Они уселись под деревом где-то в сотне футов от поместья; широкий ствол укрывал и от ветерка, и от случайных взглядов. Солнце пригревало вовсю. Обманчивое тепло: весна пока не вступила полностью в свои права, и впереди наверняка поджидал еще не один снегопад. Земля постепенно оттаивала, и обширный луг, спускавшийся к железной дороге и реке, покрылся едва заметной зеленоватой дымкой. В воздухе пахло субботой.
Молодой учитель сорвал травинку, помял между пальцами и рассеянно сунул в рот. Мальчик тоже подобрал стебелек, прищурившись, рассмотрел его со всех сторон и последовал примеру мужчины.
– Мистер Кеннан, а река разольется, как в прошлом году? Опять все затопит?
– Не знаю, Терри. – Учитель не смотрел на собеседника, просто закрыл глаза и подставил лицо теплым лучам.
Мальчишка искоса глянул на рыжебородого Кеннана, а потом тоже прислонился к шершавой коре старого вяза. Но уже через секунду он не вытерпел и открыл глаза:
– А Мэн затопит, как думаете?
– Сомневаюсь, Терри. Такие большие наводнения случаются лишь раз в несколько лет.
Учитель спокойно рассуждал о том, чего на самом деле никогда не видел, но Терри ему верил. Кеннан проработал в маленьком городке в штате Миссури немногим больше полугода – приехал в сентябре жарким воскресным днем, как раз перед началом занятий, тогда и услышал про знаменитое наводнение. А Терри Бестер за свои десять лет видел три таких половодья и хорошо помнил, как в прошлом апреле ранним утром отец топал ногами и чертыхался в темной кухне, потому что пожарные вызвали его помогать на плотине.
С юга послышался гудок локомотива: в теплом весеннем воздухе пронзительный доплеровский визг прозвучал нежно и мелодично. Учитель открыл глаза и смотрел, как внизу с ревом проносится одиннадцатичасовой товарняк из Сент-Луиса. И Кеннан, и Терри считали про себя вагоны. Стучали колеса, свисток надрывался громче прежнего, а потом хвост состава скрылся за поворотом – там, где они сами прошли совсем недавно.
– Ух, здорово как, что мы оттудова уже ушли, – громко сказал Терри.
– Оттуда.
– Чего? – Мальчик взглянул на Кеннана.
– Что мы оттуда уже ушли, – чуть раздраженно повторил бородач.
– Ага.
Они замолчали. Учитель опять закрыл глаза и прислонился к дереву. Мальчик принялся кидать в особняк воображаемые камни. Его спутник явно не одобрил это занятие, так что вскоре Терри бросил кривляться, прижался щекой к теплому стволу и стал, прищурившись, разглядывать высокие ветви, по которым скакала белка.
– Двадцать шесть.
– Чего двадцать шесть?
– Вагонов в поезде. Я сосчитал – двадцать шесть.
– Ммм, – промычал учитель. – А у меня получилось двадцать четыре.
– Ага. И у меня. Я так и хотел сказать. Точно, двадцать четыре.
Кеннан выпрямился, вытащил изо рта травинку и снова покрутил ее меж пальцев. Его мысли витали где-то далеко. Терри скакал вокруг дерева на воображаемом коне и громко цокал, имитируя стук копыт. Потом «выстрелил» из винтовки, схватился за грудь, упал с лошади, покатился по траве и наконец «умер» почти у самых ног учителя.
Кеннан посмотрел на него, а затем на реку. Миссури степенно несла мимо кофейно-коричневые воды, закручивала все новые водовороты и течения, ни разу не повторяясь.
– Терри, а ты знаешь, что это самая южная излучина Миссури? Прямо перед нами?
– Ммм.
– Именно так. – Мужчина вгляделся в дальний берег.
– Мистер Кеннан?
– Да?
– А что в понедельник будет?
– Ты о чем? – Но на самом деле Кеннан прекрасно знал, о чем идет речь.
– Ну, вы ж знаете, Сказка.
Учитель засмеялся и отбросил травинку. Бросал он неумело, как девчонка, но Терри тут же заставил себя выкинуть эту мысль из головы.
– Терри, ты же знаешь, я не могу тебе рассказать. Разве это было бы честно по отношению к остальным?
– Эх, – нарочито грустно вздохнул мальчик, но он явно не очень расстроился и, похоже, был даже доволен ответом.
Они встали, и Кеннан отряхнул штаны, а потом погладил Терри по голове, смахивая травинки с растрепанных волос. Учитель и ученик спустились с холма к железной дороге и вернулись в город.
Кентавр, неокошка и чародей-орангутанг пробирались сквозь безбрежное Травяное море. Маленькую Джернисавьен высокие заросли скрывали с головой, поэтому ей пришлось ехать на спине у Рауля, который легко раздвигал лимонно-желтую траву широкой грудью. Кентавр не возражал, ведь неокошка почти ничего не весила, к тому же так они могли на ходу наслаждаться приятной беседой. Позади по-человечьи широко и неуклюже шагал Добби и неразборчиво напевал себе под нос отрывки из разных песенок.
Вот уже девять дней брели странники по Травяному морю. Позади остались Призрачные руины и грозные крысы-пауки. Впереди поджидали Туманные горы. Там у них было важное дело. По ночам Добби отвязывал со спины огромную котомку и раскидывал шелковый шатер. Синий, похожий на зонтик купол украшали замысловатые оранжевые узоры. Джернисавьен нравилось слушать, как шуршит на ветру необозримое море и шелестит легкая ткань палатки.
Костер приходилось разжигать очень осторожно – ведь от одной случайной искры трава могла моментально вспыхнуть, и тогда им грозила бы неминуемая гибель.
По вечерам Рауль охотился с луком и обычно возвращался в лагерь с обмякшей тушей какого-нибудь травоядного в руках. Путешественники готовили ужин, а потом тихо беседовали или слушали, как Добби играет на странном ветряном инструменте, найденном в Человечьих руинах. После наступления темноты чародей показывал им созвездия: Лебедя, Лук Меллама, Хрустальную Небесную Лодку, Малую Лиру. А Рауль рассказывал древние предания, которые уже шесть поколений передавались от отца к сыну воинами из клана кентавров, – предания о храбрости и самопожертвовании.
Однажды вечером, когда звезды ярко сияли на ночном небе, они аккуратно затушили костер, и Джернисавьен вдруг спросила тоненьким, едва слышным голоском, который почти заглушали вздохи ветра в высокой траве:
– Каковы наши шансы найти портал?
– Мы не знаем, – спокойно и твердо ответил Рауль. – Нужно идти на юг и делать все, что в наших силах, – это единственное, что мы можем.
– Но что, если Маги доберутся туда раньше нас? – упорствовала золотисто-коричневая неокошка.
– Не надо, – вмешался Добби. – Моя бабушка говорила, что после наступления темноты не стоит поминать всуе чешуйчатых тварей.
Утром они позавтракали, не разводя костра, сверились с волшебной иглой на компасе Добби и снова пустились в путь. Солнце уже почти добралось до зенита. И вдруг Рауль замер и указал на восток:
– Смотрите!
Чтобы хоть что-то увидеть, Джернисавьен пришлось уцепиться за гриву кентавра и встать в полный рост на его широкой спине. Паруса! В лазурном небе трепетали туго натянутые белые паруса. А под ними скрипел двадцатифутовыми деревянными колесами огромный корабль.
И он приближался!
Страшно некрасивый и неуютный класс переделали из складского помещения, и на стенах до сих пор чернели длинные царапины и отметины, оставшиеся от коробок и железных футляров с картами.
И в классе, и в самой школе трудно было найти что-либо живописное: старое здание мало чем напоминало ностальгические иллюстрации Нормана Рокуэлла. На потолки кое-как налепили звукоизоляционную плитку, отчего они сразу сделались ниже, а верхней трети окон вообще как не бывало. Сверху на серых железных штырях торчали длинные трубки ламп дневного света. Полы, когда-то гладкие и лакированные, теперь потрескались, и, сняв в дождливый день промокшие кроссовки и оставшись босиком, ученики рисковали нахватать заноз себе в стопы.
Когда-то давно в классе стояли в три ряда старые деревянные парты, которые вели свою историю еще из прошлого столетия, а теперь туда втиснули двадцать восемь современных серо-розовых пластиковых столов. На кривых исписанных крышках были вырезаны разные надписи, а уродливые металлические ножки царапали и без того донельзя ободранный пол. Если кто-то из учеников клал на парту карандаш, тот немедленно скатывался вниз, а когда ребенок поднимал крышку, чтобы достать книгу, раздавался жуткий металлический скрежет, а тетрадки неизбежно падали на пол.
Высокие кривые окна не открывались. В минувшем сентябре, когда стояла жара под тридцать, а на площадке перед школой плавился асфальт, в классе, освежаемом лишь редким дуновением ветерка с улицы, почти невозможно было находиться.
Огромная трещина рассекала надвое крошечную четырехфутовую доску. Кеннан как-то очень удачно показал на ней, как выглядит разлом Сан-Андреас. В свой самый первый день он обнаружил, что в классе нет ни мела, ни линейки, ни глобуса, ни книжных полок, а есть только одна губка для доски, одна карта (да и та времен Первой мировой) и часы, навеки замершие на двадцати трех минутах второго. Кеннан подал заявку на новые настенные часы третьего сентября, а повесили их только в январе. И конечно, они были не новыми и периодически останавливались, так что пришлось купить дешевый будильник. Теперь он громко тикал на учительском столе и иногда звонил в конце какой-нибудь контрольной или урока самостоятельного чтения. Перед рождественскими каникулами будильник зазвонил ровно в два, возвестив о начале часовой новогодней вечеринки. В других классах на праздник выделили только двадцать минут, и директор после этого отчитал Кеннана за нарушение правил. Но зато этот случай подтвердил бродившие по школе слухи: учиться в классе мистера Кеннана действительно здорово.
То Рождество всегда потом ассоциировалось у него с темной и пропахшей плесенью лавкой Рирдона. В этом грошовом подвальном магазинчике на Уотер-стрит он поздно вечером покупал подарки своим четвероклашкам. Кеннан тщательно выбирал дешевые кольца, мыльные пузыри, пластмассовых солдатиков, пробковые самолетики, конструкторы – каждому свой индивидуальный сюрприз, – а потом до поздней ночи упаковывал их у себя дома.
На обшарпанные стены класса он повесил плакаты и даже карту Бостона, которая три года подряд украшала его комнату в университетском общежитии. Доска объявлений теперь обновлялась каждые три недели. Сейчас там красовалась огромная карта планеты Сад, на которой были обозначены основные события Сказки.
От витавшего в классе запаха плесневелой штукатурки и канализации избавиться было невозможно, равно как и от мерзкого гудения мигающих ламп дневного света. Зато Кеннан купил на блошином рынке старое кресло и одолжил у хозяина квартиры ковер, и теперь каждый день в десять минут второго, как раз после обеда и перед уроком чтения, он усаживался в уголке, а вокруг на ковре собирались двадцать семь учеников – послушать Сказку.
Джернисавьен и Добби отдали последние две кредитные монеты за вход на огромную арену. Там Рауль должен был сразиться с Непобедимым Шрайком. Стадион располагался в самом сердце легендарного Карвнала, среди темных улочек и остроконечных крыш. Неокошка и чародей протолкались вместе с толпой по входному туннелю в многоярусный амфитеатр, где сотни факелов отбрасывали на трибуны зловещие тени.
Здесь собрались представители всех рас Сада – вернее, представители всех тех рас, которые не погибли в войне со злыми Магами: друиды в плащах с капюшонами, цепкие древесные обитатели Великого Леса, пушистики в ярко-оранжевых одеяниях, приземистый болотный народец и сотни разнообразных мутантов. Повсюду шипели и смеялись крикливые солдаты-ящеры. В ночном воздухе витали странные ароматы и раздавались странные звуки. Торговцы вопили на все лады, расхваливая товар: жареные крылышки арготов и холодное пиво. Внизу, на арене, темнели свежие лужи крови – там совсем недавно погибли от рук Шрайка неудачливые бойцы. Служители присыпали лужи песком.
– Ему обязательно сражаться? – спросила Джернисавьен, усаживаясь возле Добби.
– Завтра утром нам нужно сесть на небесный галеон, отплывающий на юг. А это стоит тысячу кредитов – как иначе достать такие деньги? – шепотом объяснил Добби.
Рядом с ними на жесткую скамью опустился мутант, и чародей еле-еле успел подобрать полу своей фиолетовой накидки.
– Но почему бы просто не уйти из города пешком или не отправиться на юг на пароме? – недоумевала маленькая неокошка, подергивая хвостом.
– Рауль ведь объяснял: Магам известно, что мы в Карвнале. Они наверняка поставили охрану у городских ворот и в доках. К тому же их летающие платформы нам не обогнать – ни пешком, ни на пароме. Нет, Рауль прав. Это наш единственный шанс.
– Но Шрайка никому не одолеть! Ведь так? Это совершенная боевая машина, его же специально вырастили генетики во время Войн с Магами, – мрачно сказала Джернисавьен, прищурившись, словно от света факелов у нее болели глаза.
– Да, но, чтобы получить деньги, Шрайка и не надо побеждать. Просто продержаться на арене три минуты и остаться в живых.
– А кому-нибудь это удавалось? – гневно прошептала кошка.
– Ну… Думаю…
Добби не успел договорить: громко заиграли трубы. Факелы, казалось, вспыхнули еще ярче, а в каменной стене поднялась тяжелая решетка. Толпа затихла – все ждали, когда появятся гладиаторы.
(– А что такое гладиаторы?)
Это такие люди, которые сражаются на арене. Ну так вот, зрители не сводили глаз с открывшейся в стене черной дыры. Все молчали, и в полной тишине слышно было даже, как шипит и потрескивает пламя светильников. И тут появился Шрайк.
Чудовище семи с половиной футов ростом сверкало и переливалось полированной сталью. Из гладкого металлического экзоскелета выдавались невероятно острые изогнутые лезвия, напоминавшие серпы. Локти и колени прикрывал панцирь, утыканный короткими шипами. Длинный шип торчал и посреди высокого лба, прямо над красными фасеточными глазами, сверкавшими, как два рубина. Вместо пальцев на каждой руке существа было по пять изогнутых металлических когтей. Они сжимались и разжимались так быстро, что рябило в глазах. Вжик-вжик.
Шрайк выдвинулся в центр арены неуклюже и медленно – точно железная статуя, которая вдруг решила научиться ходить. Чудовище вскинуло голову, щелкнуло страшным клювом и посмотрело на собравшуюся толпу, словно выискивая жертву.
Неожиданно все зрители разом закричали, заулюлюкали и принялись швырять на арену что попало. Шрайк стоял молча и неподвижно, не обращая внимания ни на вопли, ни на град летевших в него предметов. Шевельнулся он только раз: когда прямо ему в голову метнули большую дыню. Но какой это был прыжок! На добрых двадцать футов в сторону, да так стремительно, что никто толком не успел ничего разглядеть. Толпа в ужасе примолкла.
Снова заиграли трубы. Открылась большая деревянная дверь, и вошел первый гладиатор Смертельных Игр – каменный гигант. Почти такой же преследовал Добби в Туманных горах, только этот был гораздо больше – почти двенадцать футов ростом. И он, казалось, состоял из одних мышц.
– Надеюсь, ему не удастся победить Шрайка и забрать деньги, – сказал Добби, а Джернисавьен неодобрительно покосилась на чародея.
Двадцать секунд – и все кончено. Вот двое воинов стоят друг напротив друга в колеблющемся свете факелов – а в следующее мгновение Шрайк уже опять один посреди арены, тогда как от каменного гиганта остались лишь разбросанные по песку фрагменты. Некоторые из них еще продолжали подергиваться.
За первым несчастным последовало еще четверо участников. Двоих толпа громко освистала: у них явно не было никаких шансов. Потом вышел пьяный солдат-ящер с огромным арбалетом, а после него грозный мутант с собственным панцирем-броней и боевым топором размером с двух неокошек. Никто не продержался против Шрайка и минуты.
Затрубили глашатаи, и на арену галопом выбежал Рауль. Джернисавьен сквозь пальчики, которыми закрыла глаза, смотрела на величавого кентавра, чей могучий, обмазанный маслом торс блестел в свете факелов. Рауль был вооружен только охотничьим копьем и легким щитом. Нет, постойте – у него на шее болталась на шнурке какая-то маленькая бутылочка.
– Что это? – жалобным, дрожащим голосом спросила Джернисавьен у Добби.
Чародей не сводил взгляда с арены:
– Это снадобье я нашел в Человечьих руинах. Боги, только бы я правильно смешал все компоненты!
Шрайк бросился вперед.
Дорогая Уитни!
Да, ты права, я тут действительно в седьмом круге адовом – в круге запустения. Бреду иногда вниз по улице (мой «дом» находится на вершине холма, если, конечно, меблированные комнаты в старом полуразвалившемся кирпичном бараке можно назвать «домом»), смотрю на реку Миссури и вспоминаю, как мы на четвертом курсе, во время весенних каникул, веселились на море. Помнишь, как мы поехали кататься по пляжу, и вдруг разразилась гроза, и Гранатка страшно перепугалась? И нам пришлось… ммм… пережидать непогоду в лодочном сарае?
Я рад, что тебе нравится работать на сенатора. Скажи-ка, все барышни из Уэллсли так же удачно устроились или большинство все-таки оказывается в славной школе секретарей Катарины Гиббс? Прости, пожалуйста, не мне кидаться камнями и шпильками – сам-то застрял тут, в Миссури, в столице трубок из кукурузных початков. А ты знала, что в этом городке изготавливают такие трубки для всей Америки? Представляешь, у меня на подоконнике и на капоте машины каждый день оседает по нескольку дюймов белой сажи!
Нет, я нечасто езжу в Сент-Луис. До него около пятидесяти миль, а мой «вольво» вот уже месяц стоит на приколе. Прокладка головки цилиндра полетела, а здесь надо запасных частей дожидаться лет по десять, не меньше. Мне еще повезло: в моей мастерской хотя бы есть метрические инструменты. Так что в Сент-Луис ездил три недели назад на автобусе. Отправился в пятницу после школы и вернулся в воскресенье вечером: как раз успел подготовить план уроков и впасть обратно в уныние. В городе не очень много видел: посмотрел три фильма и обошел кучу книжных. Еще залез на Врата (нет – этими подробностями утомлять тебя не буду). Самая лучшая часть путешествия – приличный гостиничный номер со всеми удобствами.
Отвечаю на твой вопрос: нет, я не особенно жалею, что приехал сюда и поступил в магистратуру в Сент-Луисе. Очень повезло с программой – всего одиннадцать месяцев, но вот не рассчитал и остался совсем без денег, поэтому и пришлось задержаться на целый год и наняться в школу в этом чертовом штате. И все бы ничего, если бы я смог устроиться где-нибудь в Уэбстер-Грувз или Юниверсити-Сити… но эта вот столица трубок из кукурузных початков? Такое впечатление, что я попал прямиком в фильм «Избавление».
Но я тут всего на год, и, если получу работу в академии Хован или в экспериментальной школе (ты давно, кстати, видела Фентворта?), здешний опыт мне очень пригодится.
Ты, кажется, просила рассказать об учениках? Что тут скажешь – четвероклашки-селяне. Я уже писал о некоторых проделках Чокнутого Дональда. Он бы точно загремел в какое-нибудь специальное исправительное заведение, если бы в этом Богом забытом захолустье таковые водились. За неимением лучшего мне всякий раз приходится накидывать на него лассо, чтобы никого не покалечил. Кто у меня там еще?
Моника. Наша девятилетняя секс-бомба. Положила на меня глаз, но в случае чего вполне утешится Крейгом Стирзом из шестого класса.
Сара. Очень милая, вся в кудряшках, лицо сердечком – настоящая лапочка. Она мне нравится. Ее мать в прошлом году умерла, и, по-моему, девочке недостает любви и заботы.
Брэд. Местный дурачок. Не верится, но он даже глупее Дональда. Два раза оставался на второй год (да, в этом штате ставят двойки на экзаменах и… шлепают детей). Зато никаких проблем с дисциплиной – просто глупый, дурной детина в джинсовом комбинезоне, стриженный под горшок.
Тереза. Уит, тебе бы она точно понравилась. Просто повернута на лошадях. Участвует на собственном мерине в соревнованиях в Миссури и Иллинойсе. Но, боюсь, она насквозь ковбойская девочка – не имеет ни малейшего понятия, что такое английское седло. В класс является в ковбойских сапогах и со скребком в кармане. Есть еще Чак, и Орвилль (!), и Уильям «Зовите меня Билл», и Тереза (еще одна), и Бобби Ли, и Элис, и ее сестра-близнец Агнес, и так далее и тому подобное.
Да, я еще в прошлый раз писал о Терри Бестере и очень хочу рассказать о нем подробнее. Обыкновенный мальчишка, прикус неправильный, подбородок срезанный, волосы лезут в глаза (мать его, наверное, секатором стрижет). Каждый день приходит в одной и той же грязной клетчатой рубашке и дырявых сапогах (на одном – каблук давно отвалился). Представляешь себе эту картинку? Словно прямиком вышел из песни «Табачная дорога».
Но он мой любимчик. В свой самый первый день я им что-то рассказывал и принялся, как обычно, махать руками, а Терри (он сидит, в отличие от большинства мальчишек, за первой партой) вдруг пригнулся и едва не свалился со стула. Я сначала решил, что мальчишка балуется, и очень разозлился, а потом увидел его лицо. Он напугался до смерти, представляешь? Его, по всей видимости, дома постоянно бьют, вот и пригнулся по привычке.
Терри словно списан с книжки про несчастного сироту и будто нарочно старается соответствовать образу. Таскает с собой повсюду коробку с ваксой и зарабатывает деньги – чистит ботинки этим деревенщинам около гостиницы «Дью Дроп» и гриль-бара Берринджера. Там его отец частенько выпивает.
Короче говоря, я провожу с парнем очень много времени. Терри приходит ко мне на заднее крыльцо между пятью и шестью вечера, иногда я приглашаю его на ужин, а иногда говорю, что занят. Он совсем не обижается и на следующий вечер приходит опять. Временами я читаю и вспоминаю о нем только в десять, а то и в одиннадцать. Родителям, похоже, плевать, где их сын и когда вернется домой. Когда я приехал из Сент-Луиса, старина Терри так и сидел на крыльце с этой своей ваксой. Наверное, с самой пятницы никуда не уходил.
В минувшие выходные мальчик совершенно спокойным тоном рассказал мне жуткую историю. Год назад, когда он еще учился в третьем классе, «папа сильно отдубасил маму». Мать успела запереть входную дверь, когда пьяный мистер Бестер вышел на крыльцо наорать на соседей; тот разозлился еще больше и начал кричать, что всех их убьет. Терри рассказал, как обнимал шестилетнюю сестренку, как мама плакала и кричала, а отец бился в дверь. Наконец папаша вломился внутрь, ударил жену кулаком в лицо, а детей затащил в грузовик. Отвез их по лесопильной дороге в ближайший заповедник, выгнал из машины и вытащил ружье (тут все держат в машинах ружья, Уит, и я подумываю прикрутить себе на крышу «вольво» специальный багажник для двустволки).
И вот, представь себе, Терри мне все это рассказывает, то и дело останавливается, чтобы челку убрать с глаз, но при этом говорит совершенно спокойным, ровным голосом, как будто это сюжет какого-то телевизионного сериала.
Значит, отец тащит восьмилетнего Терри и его шестилетнюю сестру в лес и велит им встать на колени и помолиться, потому что он их сейчас пристрелит. По словам мальчика, старый пьяница наставил ствол прямо на них, и маленькая Синди просто-напросто «наделала в штаны прямо там». Потом мистер Бестер нетвердым шагом удалился в чащу и несколько минут проклинал небеса, после чего запихал детей обратно в грузовик и отвез домой. Мать в полицию не сообщила.
Видел я этого Бестера в городе – точная копия как-там-его из экранизации «Убить пересмешника». Помнишь, фермер-расист, которого убивает Страшила Рэдли. Погоди минутку, сейчас найду книгу. Боб Юэлл!
Понимаешь, почему мы так много времени проводим вместе? Ему нужна какая-то позитивная модель вместо отца, а еще нормальный взрослый, с которым можно поговорить и у которого можно чему-нибудь научиться. Если бы я мог, я бы его усыновил.
Вот так приблизительно и живет твоя половинка. И именно поэтому год в Миссури так важен для меня, хоть это натуральное хождение по мукам. С одной стороны, жду не дождусь, когда наконец смогу вернуться к тебе, к морю, в настоящий город, где люди разговаривают на понятном языке и где можно спокойно заказать фраппе и на тебя не будут пялиться как на умалишенного. Но с другой стороны, эта работа очень важна и для меня, и для детей. Даже придуманная мной Сказка, – так у них будет хотя бы некоторое представление о преданиях и словесном искусстве.
Ладно, бумага кончается, и час ночи уже, а завтра в школу. Уит, передавай от меня привет своим, и пусть сенатор трудится так же усердно. Если повезет (ну и если мне все-таки заменят прокладку головки цилиндра), увидимся где-нибудь в середине июня.
Береги себя. Пиши, пожалуйста, почаще. Я тут скучаю один в лесах Миссури.
Целую,
Пол
Огромный небесный галеон плыл между высокими кучевыми громадами, подсвеченными розовым закатным сиянием. На палубе Рауль, Добби и Джернисавьен наблюдали, как похожее на огненный шар солнце медленно тонуло в облаках внизу. Время от времени капитан Кокус громко выкрикивал какую-нибудь команду, и матросы-шимпанзе принимались ловко носиться по снастям и такелажу. А иногда он наклонялся к первому помощнику и что-то тихо шептал ему на ухо, а тот передавал распоряжение вниз через металлическую переговорную трубу. Тогда неокошка чувствовала, как едва заметно меняется высота, – это под палубой регулировали в баках уровень антигравитационной жидкости.
Закатный свет померк. На небе показались первые мерцающие звезды, а из облаков вынырнули две небольшие луны. Тогда матросы зажгли мощные ходовые огни на мачтах и на реях. Погасли последние розовые отсветы, и Добби предложил спуститься вниз, ведь скоро начнется праздник весеннего солнцеворота.
И какой же замечательный получился праздник! Длинный капитанский стол был уставлен редкими винами и роскошными яствами: и сочный жареный бизон из Северных степей, и рыба-меч из Южного залива, и тропические фрукты с далекого Экваториального архипелага. Тридцать гостей ели и смеялись так громко, как никогда прежде; смеялись даже обычно угрюмые друиды. Официанты непрестанно наполняли бокалы, вино и застольные речи лились рекой. Добби провозгласил тост за капитана Кокуса и его великолепный корабль. Чародей обратился к суровым седым корабельщикам: «Мои славные собратья-антропоиды», но не смог выговорить последнее слово и под дружный хохот пирующих начал все сначала. Капитан ответил на любезность и тоже поднял тост – за неустрашимую троицу и блистательную победу Рауля на карвнальских Смертельных Играх. Он ни словом не обмолвился о том, что за тремя пассажирами гнались по пятам два отряда солдат-ящеров, а галеону пришлось отчалить от якорной башни второпях и тайком. Гости зааплодировали и разразились одобрительными возгласами.
А потом начался солнцеворотный бал. Тарелки убрали, скатерть свернули, а сам стол разобрали и унесли. Все стояли на нижней палубе с бокалами в руках. Потом к ним спустился корабельный оркестр, и музыканты принялись настраивать инструменты.
Когда все было готово, Кокус хлопнул в ладоши, и воцарилась тишина.
– Позвольте снова поприветствовать вас на борту «Попутного ветерка», – громко провозгласил он, – и пожелать радостного и удачного солнцеворота. А теперь – танцы!
Капитан снова хлопнул в ладоши, матросы притушили фонари, заиграл оркестр, а огромные деревянные экраны, прикрывавшие корабль снизу, раздвинулись в стороны, и удивленные пассажиры увидели под ногами хрустальный пол и бездонное ночное небо. Все невольно отступили ближе к бортам, охая и ахая от изумления. Потом раздались смех и аплодисменты, и начались танцы.
Все дальше и дальше уносили великолепный небесный галеон воздушные течения. Наверху горели только ходовые огни, да время от времени с марсовой площадки доносился громкий выкрик впередсмотрящего: «Все в порядке!» Зато снизу корабль сиял и искрился, и слышались древние и прекрасные песни (их, если верить легендам, играли еще на Старой Земле). На высоте пяти тысяч футов над укутанными ночным сумраком холмами кружились в танце лесные нимфы и демимы. Один раз даже благоразумная Джернисавьен пустилась в пляс с кентавром: Рауль поднял ее своими сильными руками высоко-высоко и принялся выстукивать копытами замысловатый ритм на прочном и гладком прозрачном полу.
Через какое-то время внизу началась гроза, и капитан велел погасить огни. Несколько минут вся честная компания любовалась в тишине черными грозовыми тучами и змеившимися под ногами молниями. А потом оркестр заиграл гимн солнцеворота, и Джернисавьен, удивляясь сама себе, пела вместе со всеми старинную грустную балладу и плакала.
Затем пришла пора ложиться спать. Веселые гуляки, пошатываясь и спотыкаясь, разбрелись по каютам. В ночном воздухе еще звучали последние аккорды отгремевшей бури, но пассажиры так устали, что заснули, даже несмотря на гром. Добби лежал на спине, раскинув руки, улыбался во сне и громко храпел, широко раскрыв большую обезьянью пасть. Рядом на подушке темнел его фиолетовый берет. Джернисавьен не понравилось на большой койке, и неокошка свернулась клубком в одном из выдвижных ящиков, который чуть приоткрывался и снова закрывался, когда корабль легонько покачивало. Только Раулю не спалось. Он посмотрел на мирно посапывающих друзей и поднялся на палубу.
Ежась на прохладном ветру и наблюдая, как первые клубящиеся облака постепенно розовеют от рассветных лучей, кентавр предавался невеселым мыслям. Если их не перехватят воздушные машины Магов, они доберутся до Южного залива всего через несколько дней, а затем – еще дней пять пешком до того места, где, по их сведениям, находился портал. Троице вряд ли удастся дожить до конца этой недели: слишком уж близко они подобрались к твердыне Магов. Рауль поигрывал пристегнутым к поясу кинжалом и любовался восходом.
Мистер Кеннан стоял на асфальтированной площадке и улыбался весеннему солнышку, а вокруг бегали четвероклассники. Хотя день был теплым и погожим, на учителе красовались спортивная кепка и армейская куртка, которую так любили обсуждать ученики. Время от времени учитель ухмылялся, просто так, без особой причины, и поглаживал рыжую бороду. Какой же прекрасный выдался день!
Малыши тоже радовались совсем по-весеннему. Зимой маленькая площадка превращалась в мрачный тюремный прогулочный плац, зато теперь тут было просто замечательно. Повсюду на земле валялись куртки и свитера, дети свисали с турников, бегали по боковой дорожке, играли в бейсбол около кирпичной школьной стены. Дональд и Орвилль сосредоточенно запускали в луже какую-то палочку. Даже Терри радостно носился по двору. Кеннан услышал, как он говорит Брэду: «Ты будешь Добби, а я Раулем, мы сражаемся с крысами-пауками». Третий мальчишка, Билл, начал спорить – не хотел становиться неокошкой даже на десять минут перемены, ведь Джернисавьен была девчонкой.
Учитель глубоко вздохнул и снова улыбнулся. После долгих месяцев ледяного забытья жизнь возвращалась в норму. Кто бы мог подумать, что в Миссури (они же состояли в Конфедерации?.. или хотели туда вступить?) такие серые, холодные и бесконечные зимы? Даже занятия несколько раз отменяли из-за снегопада. После одного такого случая Кеннан с ужасом осознал, что четыре дня вообще ни с кем не разговаривал. А если бы умер – его хватились бы? Нашли бы его мертвого в меблированных комнатах, за кривым письменным столом, среди бумаг и книжек в мягких обложках?
Пол улыбнулся собственным жалостливым фантазиям, но зима и вправду выдалась долгой, так что мрачные мысли были вполне объяснимы. Центральный принимающий прозевал мяч, и тот прикатился прямо к ногам Кеннана (вокруг учителя, как обычно, толпились малолетние поклонницы). Он картинно размахнулся и сделал передачу вопящему кетчеру. Бросок вышел не очень удачным, и мяч отскочил от окна класса рисования.
В соседнем дворе зацветала яблоня, на дорожке пробивалась зеленая трава, а в воздухе пахло рекой, что текла всего в четырех кварталах отсюда. До начала каникул оставалось меньше двух недель! Кеннан ждал конца учебного года с некоторой грустью и в то же время с искренним облегчением. Мечтал, как наконец сможет упаковать книги и немногочисленные вещи, сесть в машину (ее как раз недавно починили) и по летнему солнышку отправиться на восток. Подробно рисовал в воображении неторопливый побег из Миссури: сначала бесконечные кукурузные поля, потом оживленная пенсильванская развязка, попутные города, знакомый массачусетский съезд, запах моря… С другой стороны, это его первый год в школе: он никогда не забудет этих детей, а они никогда не забудут его. Может, будут потом внукам рассказывать ту длинную сказку, которую он для них сочинил. В последнюю неделю Полу пару раз даже приходила в голову шальная мысль остаться еще на год.
От стайки девочек отделилась Сара и, как заправская кокетка, взяла Кеннана под руку. Он улыбнулся, рассеянно погладил девочку по голове и отошел от учеников. Стоя в сторонке, Пол достал из кармана мятое письмо и в десятый, наверное, раз перечел, а потом уставился на север, туда, где текла незримая река. Неожиданно закричали бейсболисты. Учитель очнулся от раздумий, раздраженно посмотрел на часы и дунул в пластмассовый свисток. Перемена окончилась. Дети подобрали разбросанные на земле куртки и выстроились в шеренгу.
На побережье Южного залива было намного теплее. Рауль, Добби и Джернисавьен направлялись на запад – туда, где, если верить легендам, располагался портал для нуль-транспортировки. Они пользовались старинной картой, которую чародей много месяцев назад отыскал в Человечьих руинах. До конца путешествия оставалось всего несколько дней. На шее Джернисавьен покачивался ключ, который они отыскали в архивах Карвнала и за который их доброму другу Фенну пришлось заплатить жизнью. Если старые книги не обманывали, с помощью ключа можно будет активировать так долго бездействовавший портал и присоединить Сад ко Всемирной Сети. Тогда тирании злобных Магов придет конец.
Путешественники продвигались на запад почти под носом у этих самых Магов. На севере громоздились Рогатые горы, где среди острых уступов и скрывалась жуткая твердыня врагов.
Друзья пробирались под покровом густого тропического леса и непрестанно поглядывали на небо – ведь летающие платформы Магов могли появиться в любую минуту. Джернисавьен дивилась огромным пальмам больше сотни футов высотой.
Вечером третьего дня они разбили лагерь неподалеку от устья маленькой речушки, которая впадала в Южное море. Добби поставил под деревьями шелковую палатку, и тонкая ткань затрепетала на морском ветру. Рауль прикрыл шатер так, чтобы его нельзя было заметить с воздуха, и все уселись ужинать. Странники решили не разжигать костров на побережье Южного залива и теперь довольствовались галетами и вяленым мясом, купленными еще на «Попутном ветерке».
После еды они любовались роскошным тропическим закатом, а потом на ночном небе вспыхнули необычайно яркие звезды. Добби показал Южного Стрелка – это созвездие всходило только на юге, а все трое были родом с севера и раньше его никогда не видели. Джернисавьен затосковала по дому, но постаралась скорее прогнать грустные мысли: неокошка поигрывала древним ключом, висевшим у нее на шее, и воображала, как замечательно будет открыть портал, ведущий в сотню новых миров. Она глядела на небо и гадала: на какой же из этих звезд живут люди? Где прячутся неведомые миры? Добби словно услышал ее мысли.
– Не верится, что мы почти добрались, – произнес он.
Рауль встал, потянулся и отправился на разведку к реке.
– Я все вспоминаю о предсказании того пушистика, – сказала Джернисавьен. – Помнишь, тогда, в древесном доме Тартюффеля.
Добби кивнул. Загадочное маленькое создание приоткрыло для каждого из них завесу над страшным будущим. Как такое забудешь?
– Многое уже сбылось, – проворчал чародей. – Даже встреча со Шрайком.
– Да, но только не мой сон – тот, где я в страшной маленькой комнате, а вокруг столпились Маги.
Действительно. Вещий сон маленькой неокошки оказался самым зловещим. Они старались пореже о нем вспоминать.
Она лежала, связанная и беспомощная, на стальном операционном столе. Вокруг столпились Маги. Их лица скрывали темные капюшоны. Вот один, самый высокий, вышел вперед, его осветил кроваво-красный луч… медленно откинулся капюшон…
Джернисавьен содрогнулась. Добби, наверное, решил сменить тему разговора – он встал и огляделся в темноте:
– А где Рауль?
Он увидел, как над джунглями взошли две круглые луны. И вдруг сообразил, что для них было еще слишком рано…
– Беги! – закричал орангутанг и подтолкнул неокошку к деревьям. Но слишком поздно.
В воздухе загрохотали воздушные машины. Летающие платформы испускали тонкие лучи, и от них верхушки деревьев вспыхивали в мгновение ока. Джернисавьен свалило на землю взрывной волной, а мех и усы неокошки опалило близкое пламя. Враги приближались. На платформах толпились закутанные в плащи с капюшонами Маги, а вниз на землю с громкими воплями спрыгивали солдаты-ящеры.
Добби сражался храбро и отчаянно, хотя всегда и называл себя трусом. Чародей поднырнул под пику первого ящера, ухватился за древко и выдернул оружие из рук противника. Пронзив горло шипевшему врагу, орангутанг обернулся, чтобы лицом к лицу встретить еще пятерых. Добби одолел двоих, а третьего поднял высоко в воздух своими могучими руками, но тут сзади на него обрушился подлый удар.
Джернисавьен закричала и рванулась к упавшему другу. Но вдруг перед ней выросла высокая чешуйчатая фигура, и что-то ударило неокошку по голове. В глазах у нее потемнело. Она пришла в себя только через несколько минут, когда ее и Добби уже погрузили на одну из летающих платформ. Машина поднялась в воздух.
И тут раздался громкий, веселящий сердце звук, который она так хорошо знала: Рауль яростно затрубил в свой сладкозвучный боевой рог. Пять чистых нот прорезались сквозь гул платформ и треск лесного пожара.
Он галопом выскочил на поляну, подняв щит и копье, и испустил боевой клич клана кентавров. Рауль смел солдат-ящеров, словно кегли. Маги выстрелили смертоносным лучом, но кентавр отразил его волшебным щитом из священного металла. Охотничье копье поразило сразу трех ящеров, которые пытались спрятаться друг за друга, и переломилось от натуги. Отбросив его в сторону, воин вытащил из ножен короткий, но грозный меч, вновь испустил боевой клич и ринулся на вооруженную толпу врагов.