Камни немы, если человек не заставит их говорить.
Я начал эти записки с описания своей первой встречи с Сиреневым Кристаллом, однако знакомство мое с силициевой загадкой состоялось значительно раньше, примерно за два года до поездки в Амстердам. Произошло это совершенно случайно.
В то время я работал в Ленинграде в Институте космической химии и занимался главным образом изучением метеоритов, особенно тех, в которых удавалось найти признаки органических включений. Когда нашей группе предложили заняться находкой профессора Мурзарова, мы были удивлены и порядком огорчены. Это отрывало нас от исследования метеорита, в котором мы обнаружили микроорганизмы. Кроме того, археологическая находка, как мы считали, не имела к нам никакого отношения. Но вероятно, моя страсть к необыденному и знание химии кремнеорганических соединений определили выбор Мурзарова, и он сумел настоять на том, чтобы именно наша группа занялась его уникальной находкой.
При первом же визите к нам Ханан Борисович Мурзаров рассказал, что не так давно в Средней Азии при раскопках древнего Урашту был найден кусок необыкновенной ткани. Откровенно говоря, сообщение это не произвело вначале особого впечатления. Многие из нас сразу же представили себе кусочек истлевшей, грубо сотканной материи, которая по каким-то смутным для химиков соображениям так волнует и столь дорога историкам.
Но вот Ханан Борисович начал свой рассказ, и я понял, что археологи, в большинстве своем поэты в душе, наделены незаурядным воображением и могут образно, красочно представить, какова была жизнь в раскапываемом городе тысячу лет назад, умеют воскресить эти города для современников. Действительно, в описании профессора Мурзарова раскопки оживали. Несколько с воодушевлением рассказанных эпизодов — и мы уже видели древний многолюдный город, залитый палящим солнцем, расцвеченный яркими красками одежд, представляли, как тянутся к этому городу-оазису истомленные в пути караваны и как от раскаленной мглы люди прячутся в живительной пахучей тени.
Археологи все это видят и чувствуют, снимая вершок за вершком вековые наносы, расчищая от них остатки зданий, находя обрывки тканей, ковров, черепки посуды. По полуистлевшим обрывкам, едва сохранившимся обломкам они мазок за мазком восстанавливают картину давно ушедшего. Так было и в Урашту. Раскопки уже оживали, археологи уже видели древний город таким, каким он был сотни лет назад, но все померкло, когда в руках исследователей засверкал кусок необыкновенной ткани. Домысливать краски, дополнять воображением то, что было источено временем, не приходилось: ткань была свежей, сияла так, будто время не властно над нею.
Ханан Борисович открыл папку, вынул из нее большой толстый картон, на котором была прикреплена его находка в Урашту.
Если бы не авторитет Мурзарова, не его имя в науке, никто бы из нас не поверил, что ткань эта пролежала в развалинах древнего города не менее семисот пятидесяти лет. Действительно, казалось, время не коснулось ее и она только что вышла из рук каких-то изумительных мастеров. Яркие, чистые тона оригинального рисунка, приятная фактура этой мягкой, прочной, почти прозрачной и вместе с тем плотной ткани — все говорило нам: находка и в самом деле из ряда вон выходящая.
Перед нами лежал кусок нетленной ткани!
Вот тут-то химики преисполнились еще большим уважением к археологам и были готовы сделать все возможное, чтобы помочь проникнуть в тайну происхождения удивительного изделия. И сразу же мнения разделились, образовалось две партии — «земная» и «космическая». Наиболее горячие головы считали, что ткань, словно выделанная из стеклянного волокна, не могла быть изготовлена семь-восемь веков назад. Совершенно невероятным представлялось, что какие бы то ни было народы умели в древности вырабатывать подобные синтетические волокна. Возникла догадка: а не обрывок ли это одежды каких-то существ, в давние времена посетивших Землю? Может быть, следует организовать в окрестностях Урашту более широкий поиск? Вдруг удастся кроме этого маленького клочка найти и другие доказательства прилета к нам братьев по разуму? Неважно, что найден только этот маленький кусочек неведомого. Любой самый долгий путь начинается с первого шага, нередко большой научный поиск в истоке своем имеет небольшой, сам по себе незначительный факт!
Ханан Борисович улыбался, радуясь энтузиазму, с которым отнеслась к его находке наша по преимуществу молодежная группа, однако уверенно придерживался иной, «земной» точки зрения. Как только возбуждение от первого осмотра редкостного экспоната немного улеглось, в институте начались его исследования. Чем больше мы изучали ткань, тем больше недоумевали. Химический анализ показал: образчик на сорок шесть процентов состоит из силиция — кремния. Под микроскопом было видно, что волокна нитей явно растительного происхождения, но в результате каких-то непонятных процессов они стали стекловидными, прозрачными и, сохранив яркость красок, практически нетленными. Это нанесло первый удар по сторонникам космического происхождения ткани, но они не сдавались, резонно доказывая, что в мире, пославшем нам гостей, растительность тоже должна встречаться. Здесь я употребил местоимение «они» и этим самым как бы отмежевался от «космической» партии. Придерживался ли я точки зрения Мурзарова? Тоже нет. Я считал, что доля истины есть и в утверждениях Мурзарова, и в предложениях его противников. Как ни странно, именно моя позиция оказалась ближе всего к истине.
Находка археологов сразу же привлекла внимание ученых разных специальностей. Однако, чем больше людей занималось этой загадкой, тем больше разнообразных и противоречивых мнений она рождала. Единодушие было только в одном: ткань изготовлена никому не понятным способом. Где же, когда, каким народом она была создана? Вот что хотели узнать прежде всего. По характеру орнамента специалистами было бесспорно доказано: ткань не могла быть изготовлена в древнем Урашту. Профессор Мурзаров не оспаривал этого. Он считал, что ткань могла быть привезена в Урашту. Однако и это не давало нужного решения. Историки уже довольно хорошо знали, с какими государствами вел торговлю процветавший восемь веков назад город. Но ни в одной из этих стран не производили нетленных тканей, ни один народ в те времена не владел секретом силицирования волокна.
Задача казалась неразрешимой. «Космическая» партия торжествовала.
Как химик, я уже давно выполнил все от меня зависящее. Анализы сделаны, и мое касательство к этому куску ткани, сработанному столь чудесным образом, исчерпано. И тогда я почувствовал: оборвалась какая-то нить, так заманчиво связавшая меня с необыденным, вторгшимся в мою жизнь. Но с тех пор как загадочная ткань, через века пришедшая из какой-то таинственной страны, побывала в моих руках, я понял, что никогда не устану интересоваться силициевой загадкой.
На первых порах мне не оставалось ничего другого, кроме частого общения с Хананом Борисовичем. Незаметно для себя я сделался его добровольным помощником. Теперь мы немало вечеров просиживали вместе, ломая голову над задачей, лишившей нас покоя. Ханан Борисович умел двигаться к цели как вездеход. Он не обращал внимания на препятствия и умело отбрасывал все лишнее. Он стремился только к одному — найти родину уникальной находки. А для этого надо было хорошенько изучить ткани.
Мы поспешили в Москву, где в то время демонстрировалась богатая коллекция тканей. Особенно поразили нас образцы, экспонированные Востоком, и в первую очередь Индией.
Когда в десятках витрин видишь ткань парчового типа, сразу чувствуешь, что это «царица тканей». Тончайшие, совсем прозрачные амру, сделанные из чистого шелка, изумительной окраски химру и, наконец, кхимкаб, тканные золотом и серебром. Золото в легких, просвечивающих тканях, золото в более тяжелых и более богатых по отделке и рисунку. Золото украшает мягко, не назойливо. Сразу представляешь, как в южных краях оно играет на солнце, закрепляя солнечный блеск на земле. Южный характер узора особенно чувствуется в прозрачных, нежно окрашенных, казалось, небрежно, но на самом деле со вкусом накинутых на подставки воздушных тканях. В них не может быть жарко даже там, под солнцем Юга. Они прикроют наготу, но позволят солнцу золотить кожу.
Парча хороша! Рассматривая ее здесь, представляешь, как она в давние времена совершала долгий и опасный путь. Через пустыни в медлительных караванах она мерно покачивалась в увесистых тюках на спинах верблюдов. Через Среднюю Азию, по Волге, по заснеженным просторам Руси она прибывала в первопрестольный град и здесь служила украшением царских нарядов, палат, трона. Немало слез и крови стоили эти куски ткани. Немало гибло людей, пока от примитивного станка, затененного бамбуковым навесом, они попадали в белокаменные палаты, куда сквозь маленькие, изукрашенные морозом оконца нет-нет да проглянет солнечный луч, и парча вспыхнет так же великолепно, как у себя на родине, вызвав волнующие представления о далеком загадочном Востоке.
Парчу хранили как драгоценность, как святыню. Парча выцветала, тускнела с годами, но все же оставалась красивой. В музеях и храмах она и сейчас будит немало восторженных мыслей о древних временах, о далеком когда-то, а теперь близком и менее загадочном Востоке.
И вот я увидел, как в сравнении с этой померкшей от времени красотой засверкала привезенная нами из Ленинграда нетленная силициевая ткань. Она не могла соперничать с лучшими образцами «царицы тканей» по рисунку, расцветке или замысловатости плетения. Она была старше многих экспонатов, представленных на выставке, однако насколько же она была свежее, ярче их, несмотря на свои семьсот пятьдесят лет!
Профессор Мурзаров пристально всматривался в витрины, где были представлены ткани Китая и Индии, Персии, древней Кореи, Паутоо и Вьетнама, Японии и Ближнего Востока, продолжая искать, искать и искать. Он вновь и вновь обходил все залы, часто присаживался, делая пометки и зарисовки в своем большом блокноте. От его внимания не ускользал ни один экспонат. Дольше всего он задерживался у витрин, где были выставлены ткани древнего Паутоо.
Было поздно. Мы направлялись уже к выходу, но он вдруг резко повернулся, подошел к паутоанским стендам и тихо, почти шепотом сказал:
— Вот! Вот родина нашей силициевой красавицы. Ткань родилась на архипелаге Паутоо. Теперь я в этом убежден. Меня никто не переубедит. Да!
Однако никто и не стал оспаривать утверждение Мурзарова. Его заключение было принято специалистами, все они сошлись на том, что стиль рисунка, своеобразное сочетание красок и даже тип плетения этого куска характерны для тканей, вырабатывавшихся на островах древнего Паутоо. Это открытие внесло замешательство в ряды «космических» противников Мурзарова, но… Но это ведь опять ничего не решало. Да, старинные ткани Паутоо действительно походили на кусок, найденный при раскопках Урашту, но ведь ни одна не обладала замечательным свойством нетленности! Не было никаких сведений в истории материальной культуры Паутоо, указывавших на то, что там некогда знали какой-то секрет силицирования тканей.
Все больший круг ученых — историков, этнографов, археологов, биологов, географов и химиков — заинтересовывается этой находкой. В ленинградский музей, где временно находилась ткань, наведываются самые различные специалисты, каждый из которых по-своему увлечен этой необычайной находкой и старался разгадать ее тайну. О ней говорят, спорят, выдвигают самые различные гипотезы.
И вот когда интерес к ткани достиг апогея, она была похищена.
Никто не мог себе представить, что будет организовано похищение, да еще такое, виновников которого так и не удалось обнаружить.
Ткань пропала.
А через неделю в Ленинград приехал Юсгор.
Юсгора я знал давно — мы с ним учились в Московском университете. Не помню, при каких именно обстоятельствах я впервые увидел этого высокого золотистокожего парня с темными вьющимися волосами, выразительными, чуть раскосыми глазами, в которых всегда светился огонек боевого задора, а по временам угадывалась тоска. Сблизил нас шахматный клуб, куда мы оба захаживали, влекомые страстью к сражениям на клетчатой доске. Из шахматного клуба мы часто возвращались в общежитие вместе. В те времена я много и с интересом беседовал с ним о его родном, далеком от Москвы, всегда волновавшем мое воображение архипелаге Южных морей. Но университетские годы давно остались позади. Я уехал в Ленинград, а Юсгор отправился к себе на родину. Нахлынули новые заботы, одолевали дела повседневные, житейские, и наша переписка постепенно становилась все менее интенсивной. Да это и понятно: никакие письма не могли заменить живого общения, ночных прогулок по набережным Москвы-реки, когда мы спорили, мечтали, стремились заглянуть в будущее.
В связи с находкой в Урашту ткани, родиной которой теперь уже многими учеными считались острова Паутоо, я, естественно, сразу же вспомнил о Юсгоре, единственном знакомом мне паутоанце. Тут же я упрекнул себя за то, что уже очень давно не писал ему, все собирался сесть за обстоятельное письмо и, к своему стыду, так и не собрался. Юсгор сам пожаловал ко мне.
Разговор обо всем, что произошло у нас обоих за годы разлуки, как-то не клеился. Мне казалось, что Юсгору не терпится заговорить о чем-то другом, значительно больше волнующем его сейчас. И действительно, как только он счел, при свойственной ему деликатности, возможным, он начал расспрашивать о находке в Урашту. Признаюсь: я был удивлен, узнав, какой интерес он проявляет к силициевой ткани. Оказалось, Юсгор успел прочитать о ней все появившееся в печати и задался целью принять личное участие в ее исследовании. Узнав от меня о похищении, Юсгор сперва пришел в негодование, но вскоре успокоился и даже повеселел.
— А знаете, Алеша, это даже хорошо.
— Что хорошо?
— Хорошо, что ткань украли. — Видимо, недоумение мое было столь явным, что Юсгор тут же поспешил объяснить:
— Украли — это, конечно, плохо, а вот почему украли — это хорошо. Ведь в это время в Ленинграде был Фурн. О, если это так, Алеша! Вы понимаете, ведь если это действительно дело рук Фурна, то, значит, и они считают, что находка в Урашту имеет отношение к тайне храма Буатоо, а они знают много. О, к сожалению, пока больше нас!
Я ничего не мог понять. Кто такие «они», о каком храме идет речь, кто такой Фурн, подозревавшийся в краже? Но я набрался терпения и ждал, когда Юсгор расскажет мне все. Так оно в конце концов и получилось. Я понял, что Юсгор, оказывается, уже давно занимается в Паутоанском университете силициевой загадкой и находка нетленной ткани только маленькая частица этой загадки.
Юсгор увлекся. Он был возбужден и частенько, позабыв нужное русское слово, не задумываясь, употреблял английское или — что было для меня похуже — паутоанское. Говорил он вдохновенно, его лицо было подвижно, глаза блестели. По мере того как у Юсгора остывало волнение, рассказ его становился все более связным и спокойным.
— Тайна храма Буатоо, — продолжал Юсгор, — волновала меня еще в юношеском возрасте, когда я готовился стать жрецом Небесного Гостя.
— Юсгор, вы… Может быть, я не совсем правильно понял вас. Вы были жрецом храма?
На лице Юсгора появилась мягкая улыбка, а в глазах опять показалась давняя тоска.
— Я не был им. Но много лет меня готовили к тому, чтобы я стал жрецом старинного храма Буатоо. Эта часть моей жизни вам неизвестна. Я почти никогда ни с кем не говорю о тех днях. Не говорил я и с вами, но теперь… Теперь многое изменилось. Я расскажу вам обо всем, покажу все собранные материалы, находки. Да, Алеша, вы меня знаете как биохимика, знали студентом, приехавшим в Москву с дальних островов, представлявшихся вам экзотическими.
— Знаю еще как прогрессивного деятеля Паутоо, — перебил я Юсгора.
— Да, и как человека, который очень хотел, чтобы люди его родных островов были свободными, — скромно и не без гордости добавил Юсгор, — но вы не знали, какое у меня было детство и юность. Я расскажу вам о них. Это имеет отношение к силициевой загадке.
Юсгор помолчал немного и потом начал тихо, заметно волнуясь:
— Мой отец был белым, мать — паутоанка. Мать я не помню. Меня вскормила и вырастила чужая женщина — добрая и ласковая Менама. О матери она всегда говорила с такой любовью, что эту любовь я сохранил на всю жизнь, несмотря на то что мать… Вы, быть может, читали где-нибудь, что, до того как острова Паутоо завоевали независимость, у европейцев, владевших нашей страной, существовал мерзкий обычай. Солдат колониальной армии при желании брал себе «паутоанскую жену», и она считалась его законной женой, пока он находился в колонии, а потом… Девочки, рожденные от таких «браков», обычно становились также «паутоанскими женами», а мальчики превращались в «цветных» полицейских. В подобные браки вступали не только солдаты, но и высокопоставленные сановники. Таким был и мой отец. Отца я видел только один раз. Перед самой его смертью. Меня привели к нему в дом-дворец, и он… Мне трудно говорить о нем… Тогда я понимал слишком мало, после я понял слишком много…
Юсгор снова замолчал. На его смуглое лицо набежал сероватый оттенок. Он поник головой, но вскоре продолжил внятно, медленно:
— До семи лет я жил у Менамы, в ее пальмовой лачуге, в небольшой деревушке у моря. Муж ее, рыбак, и ее сын были ласковы со мной. Я никогда не чувствовал себя чужим в их семье. Но больше всех меня любила толстая, добродушная, всегда улыбающаяся Менама. То было хорошее время: я был еще мал и потому очень свободен. Яркое солнце родных островов, золотистый песчаный берег, запах моря… Хорошо!
Но вот всего этого меня лишили и отослали в далекие горы. Там в страшном и непонятном для меня храме я должен был учиться — такова была воля моего отца.
В пятнадцать лет я отлично знал язык древнего Паутоо и массу обрядов. Я уже многое понимал, стал находить своеобразную прелесть в жизни сосредоточенной и уединенной, но все еще тосковал по запаху рыбы и шуму прибоя. Кончились годы тупой зубрежки. Я мог легко и свободно читать древние рукописные тексты, начал разбираться в сути написанного, и постепенно, будто редел гнетущий туман, с ветхих страниц ко мне приходила мудрость древних… Многие мальчики, учившиеся вместе со мной, как только овладевали основами знаний, увлекались обрядовой стороной жреческого учения. Их прельщали празднества, часто устраиваемые жрецами, чтобы поддержать веру в народе. Меня же влекла таинственная мудрость старинных летописных преданий. Я начинал все больше и больше интересоваться историей нашей древней, некогда могущественной страны.
Все мальчики, когда им исполнялось семнадцать лет, проходили обряд посвящения и только после этого допускались к чтению тайных книг. О, с каким нетерпением я ждал этого дня. Мои наставники не подозревали, что не роскошные черно-желтые жреческие одеяния, ожидавшие посвященного, и не возможность впервые за многие годы очутиться вне стен храма заставляли меня с таким усердием готовиться к торжественному обряду. Меня прельщало другое.
Из старинных преданий я узнал, что много веков тому назад на наших островах был Век Созидания — благословенное время, когда, как утверждали древние книги, боги открыли людям великую тайну и люди постигли непостижимое. Мое юношеское воображение было поражено, когда я узнал, что боги научили жрецов Буатоо чудесным образом возводить храмы и дворцы сказочной красоты и величия, создавать мосты, дороги, необыкновенную утварь и нетленные ткани. Я жаждал приобщиться к этой тайне, стремился узнать, как жили народы Паутоо в то легендарное время, как и почему утратили чудесный дар созидания.
Юношей, еще мальчиком, я мечтал вернуть людям этот дар, вырвать у веков тайну и сделать всех счастливыми. Мечтал стать новым Рокомо, новым героем Паутоо. Но я понимал, что прежде всего надо было изучить ритуальные записи, относящиеся ко времени великого жреца Раомара. Однако для всего этого, как говорили жрецы-наставники, надо быть посвященным. Тайные из тайных книг Буатоо доступны только избранным, достойным.
Я верил и ждал. Но еще до того как мне исполнилось семнадцать лет, меня выгнали из храма.
В жалких отрепьях, не знающий жизни вне храма, я очутился за воротами Буатоо, был предоставлен самому себе. Я побрел по дорогам, выпрашивая подаяние, ночуя на обочинах пыльных дорог. К морю, к морю, к моей доброй Менаме! Что еще оставалось у меня? Выпроводившие меня из храма жрецы сказали, что никто больше не делает взносов за обучение и я не могу оставаться под сенью храма. В священной школе могли учиться дети только очень состоятельных родителей.
Долго я добирался до деревушки Менамы… Измученный, голодный, я приплелся наконец к морю, но не нашел ни Менамы, ни ее семьи, ни деревушки: незадолго до этого там было восстание и колониальные войска уничтожили все, что могло быть уничтожено пушками и огнем.
Так я впервые познакомился с миром — большим, ярким и страшным. Вскоре я узнал, что восстание подавлял мой отец, что он был тяжело ранен повстанцами и сейчас уже при смерти. И я пошел к отцу. Не знаю, почему пошел, но, вероятно, тогда я не мог не пойти. Меня допустили к нему. Отец смотрел на меня долго, молча, казалось, изучал каждую черточку на моем лице, стараясь в предсмертный свой час определить отношение к тому живому существу, которое было частицей его самого и было глубоко ненавистно ему. Наконец он сказал… сказал всего несколько слов. Я запомнил их на всю жизнь: «Иди. Иди туда… к своим цветным… убийцам…» И я пошел к своим, пошел навсегда.
В тот день Юсгор больше ничего не говорил о себе. Мы долго бродили по набережным Невы, изредка обмениваясь ничего не значащими фразами. Незаметно для себя обогнули Исаакиевский собор, подошли к «Астории». Юсгор протянул большую сильную руку, дольше обыкновенного подержал в ней мою и сказал на прощанье:
— Алеша, если позволите, я завтра приду к вам. Принесу перевод древнего списка легенды о Рокомо и Лавуме.
На другой день пунктуальный и аккуратный Юсгор появился у меня в назначенный час с объемистым портфелем. В нем была не только обещанная легенда о Рокомо и Лавуме. Юсгор вынул фотокопии с нескольких страниц древних священных книг, перевод песен из паутоанского эпоса «Себерао», пачку темно-желтых, исписанных затейливой вязью листков и, как оказалось, подлинный, уникальный экземпляр одного из обрядовых свитков храма Буатоо. Я был приятно удивлен, когда узнал, что все это, по мнению Юсгора, имеет отношение к силициевой загадке. Невозможно передать, с каким волнением я принялся в то время штудировать (при помощи Юсгора) весь этот материал. Каждый прочитанный листок будил мысли, одну загадочнее и рискованнее другой. Документы заслуживали самого пристального внимания и вскоре изучались не только нами, но и еще десятками людей, а многие и до сих пор составляют предмет исследования, источник споров, смелых догадок.
Однако расскажу по порядку.
Пожалуй, в первый же день моего знакомства со старинной поэтической легендой о Рокомо и Лавуме я понял и поверил, что только она могла послужить толчком к началу интереснейших изысканий о загадочном периоде древней истории Паутоо.
До сих пор никому не удалось обнаружить подлинную легенду, написанную еще до катастрофы, в результате которой скрылся под водой остров Себату. Все списки, с которыми знакомы паутоанские и европейские ученые, — это только более или менее удачные записи изустных старинных преданий. Вот с этими-то материалами и знакомил меня в тот вечер Юсгор. Читал он легенду задушевно, немного напевно, мягко произнося слова и ритмично, едва уловимо покачиваясь. Я то смотрел на его лицо, то закрывал глаза и представлял его там, на родных островах, еще совсем юного, бредущего вместе с оборванными странниками, отдыхающего на привалах, где какой-то иссушенный солнцем, почти коричневый старец с горящими глазами проникновенно обращался к окружавшим его соплеменникам:
Путник!
Если ты остановился у прохладного ручья зной полдневный переждать в тени пандана, не спеши, сними поклажу.
Если путь твой долог, труден и далек, набирайся сил и мудрости в пути: встречных расспроси и встречным расскажи о дорогах, уже пройденных людьми.
Если на привале встретишь старца, будь почтителен и слушай о былом величии страны, выслушав, запомни, а случится, младшим расскажи.
Если на привале будешь самым старшим ты, не забудь поведать о героях древних, о любви бессмертной храбреца Рокомо и красавицы Лавумы.
Слушай, путник!
Никто не знает, что было тогда, когда еще ничего не было!
Но самые мудрые знают, что было потом.
Потом был Свет.
Он царил во всей Вселенной, но царил без радости. Свет заполнял собой все и нигде не находил ничего. В его неистовом сиянии исчезало даже то, что появлялось, и не появлялось то, что должно было быть.
Проходили сотни веков, а Свет ничего не встречал в своем царстве Вселенной, не мог познать даже самого себя и стал постепенно меркнуть.
Так возникла Тьма.
А из Света и Тьмы появилось все сущее.
Тьма все больше овладевала Вселенной, наполняя ее холодом, и для Света уже остались только маленькие островки в океане мрака. Но там, где был Свет и была Тьма, возникала Жизнь.
На грани Света и Тьмы зародилась Земля, любимица царствующих. Ее согревал Свет, давала прохладу Тьма, и Земля наполнилась жизнью. На Земле то бушевал Огонь, сын Света, то заливала ее Вода, дочь Тьмы. Они всегда враждовали между собой, и там, где они сражались, возникали Острова.
Никто не знает, когда появились острова Паутоо.
Но самые мудрые знают, что было потом.
Потом был Человек.
Самые древние люди еще видели, как сражались Огонь и Вода, а древнейшие из древних видели, как родился священный остров Себату. Он вышел из пучины Океана, одетый в роскошный зеленый наряд, и принес на себе людям кокосы и таро, бататы и рис, манго и бананы. Его леса были наполнены зверем в птицей, а вода, плескавшаяся вокруг него, кишела рыбой. Священный Себату вскормил и одел Человека, в отсюда пошел Человек на другие острова и в дальние страны и прославил величие и щедрость Рожденного Океаном.
Так шли века, пока на Землю не снизошел Светящийся.
Слушай, путник!
Те, кто жили в то время, сложили о нем сказания. Те, кто видел, как Светящийся появился среди ночи, рассказывали об этом своим детям, и те своим, а самые мудрые из детей Паутоо записали сказания в священных книгах храма.
И там записано.
В ту ночь Сияющий был маленьким и светил как Звезда. Затем стал ярче, начал освещать весь остров Себату, и в ночи стало так же светло, как днем. Лучезарный шел к людям, окруженный царственной свитой. Деревья и травы склонились долу перед его приходом, а звери и птицы укрылись в лесах, траве и скалах.
И раздался гром, и запылала гора Себарао, и содрогнулся остров, и вздыбился океан, и никто не знает, что творилось в ту ночь дальше.
Но самые мудрые знают, что было потом.
Потом был Небесный Гость на Земле.
Небесный Гость стоял на священной горе Себарао и в ночи сиял своим немеркнущим взором, и люди поклонились ему и принесли цветы, и рыб, и моллюсков. Люди построили храм Небесного Гостя, и жрецы молились ему, призывая приносить людям счастье, давать обильный урожай и удачную охоту, и Небесному Гостю служили красивейшие девушки Себату, и каждый год, когда наступал праздник пришествия Света, ему в услужение посвящали новую девушку.
Так начался Век Небесного Гостя.
Так шли годы, так шел год за годом, пока не наступил Век Созидания. А о нем говорится вот что.
Слушай, путник!
Не было в княжестве Себату смелее охотника, чем Рокомо.
Не было в княжестве Себату красивее девушки, чем Лавума.
Не было в лесах Себарао зверя, который не боялся бы храбреца Рокомо.
И не было в селениях Себату человека, который не восхищался бы красавицей Лавумой.
Но больше всех ее любил Рокомо.
В ее честь он совершал свои подвиги.
В ее честь он слагал свои песни.
И все люди на Себату гордились его подвигами. Но больше всех ими гордилась Лавума.
Все люди Себату были рады услышать чудесную песню Рокомо.
Но больше всех радовалась песне Лавума.
И все люди на Себату с нетерпением ждали месяца Зорь, когда справляют счастливые свадьбы. Но больше всех месяца Зорь ждали Рокомо и Лавума.
Однако раньше месяца Зорь наступил праздник пришествия Небесного Гостя.
И жребий пал на Лавуму.
И возликовали люди Себату, довольные, что любимица народа будет посвящена в вечное услужение божеству.
Но великий ужас обуял Лавуму, и великий гнев охватил Рокомо.
Никто не видел, как расставались влюбленные, но все понимали, как велико их горе.
Никто не увидел, куда ушел Рокомо, но самые мудрые знали, что он вернется.
Слушай, путник!
Нет горы неприступнее Себарао, и нет святилища неприступнее храма Небесного Гостя, когда его охраняют жрецы-воины в ночь пришествия Света.
Не бывает гроз сильнее, чем в месяце Ливней, и не бывает гроз страшнее, чем в ночь пришествия Небесного Гостя. В ту ночь к храму пришел Рокомо в окружении друзей своих — Молний.
И упали в страхе жрецы-воины. И рухнули ворота храма, разбитые Молниями.
И увидел Рокомо Лавуму.
На вершинах всех гор Себату собирал Рокомо своих друзей, спеша к храму, но Лавума уже была посвящена Небесному Гостю. Она стояла в отсвете Молний, и на прекрасном лице ее застыли скорбь и раскаяние. Всей душой своей она потянулась к любимому, но все существо ее уже было отдано богу.
«Теперь я принадлежу ему и должна служить ему», — молвила тихо Лавума.
И тут страшный гнев охватил Рокомо. И Рокомо разбил божество и бросил его обломки к ногам любимой.
«Его нет больше! Ты снова моя!»
Друзья Молнии в ликовании вонзились в обломки и засверкали неистовее прежнего, друзья Громы загрохотали раскатистее прежнего.
Но мгновенно все стихло вдруг. Умолкли Громы. Исчезли в страхе Молнии, а в наступившем мраке засветилось разгневанное божество и поразило влюбленных.
И превратило Рокомо и Лавуму в каменные статуи.
Быстро множилось воинство оскорбленного бога, и уже стала светиться от его сияющих потоков роща вокруг храма. И все живое превращалось в камень в ту страшную ночь.
И в ту ночь не отходил жрец Раомар от жертвенного огня. И только там, где курился священный дымок, не бушевало воинство рассерженного посланца неба.
И никто не знает, что творилось в ту ночь дальше.
Но самые мудрые знают, что было потом.
Потом был Век Созидания.
Слушай, путник!
В ночь Великого Гнева воссияла мудрость Раомара, и Раомар призвал всех молиться. Дни и ночи курились фимиамы, и там, где благовонные дымки касались божества, божество умиротворялось.
Так был укрощен гнев Небесного Гостя.
Так боги открыли Раомару тайну укрощения Гнева.
И Небесный Гость открыл Раомару тайну Созидания.
А великий жрец научил мудрейших чудесным образом возводить храмы и дворцы сказочной красоты и величия, создавать никем не виданную утварь, циновки и ткани.
И стали народы дальних островов и далеких стран приходить и дивиться мудрости сынов Себату.
И стали священными статуи окаменевших Рокомо и Лавумы.
И был благословен богами Век Созидания на священном острове Себату.
Слушай, путник!
Если ты остановился у прохладного ручья зной полдневный переждать в тени пандана, не спеши, сними поклажу.
Если путь твой долог, труден и далек, набирайся сил и мудрости в пути: встречных расспроси и встречным расскажи о дорогах, уже пройденных людьми.
Если на привале встретишь старца, будь почтителен и слушай о былом величии страны, выслушав, запомни, а случится, младшим расскажи.
Если на привале будешь самым старшим ты, не забудь поведать о героях древних, о любви бессмертной храбреца Рокомо и красавицы Лавумы!
Юсгор кончил читать легенду, но весь он еще был там, на пропитанных ароматами и зноем родных островах, а не у меня в ленинградской квартире. Теперь уже не иссушенного солнцем старца, а его, молодого, стремящегося познать истину, я представлял себе среди паутоанцев, набирающихся сил и мудрости в прохладной тени на привале.
Трудно, нет, пожалуй, просто невозможно вспомнить, каково было первое впечатление, вызванное легендой. С тех пор прошло немало времени, и я очень часто возвращался к ней — ведь так много последовавших за тем событий было связано с легендой, — и нельзя установить сейчас, какие чувства и мысли возникли тогда, какие появились позже в результате постоянного изучения этого старинного предания.
В тот вечер Юсгор читал мне не только легенду, но и выдержки из принесенных им древних паутоанских летописей, священных книг и свитков. Читал, комментировал, дополнял, и в его рассказе оживали картины той легендарной ночи, когда древний герой Паутоо, движимый великой любовью, низверг божество. Слушая Юсгора, я представлял, как молнии ударяют в кусок камня, отвалившийся от идола, и камни начинают расти. Как бесформенная, легкая, шевелящаяся масса приближается к отважным влюбленным. Рокомо не покидает любимую. В своих объятиях он охраняет ее от надвигающегося бедствия, но все напрасно. Разъяренная пена быстро подползает к ним и, едва прикоснувшись, убивает.
Я смотрел на Юсгора и представлял его на месте красивого и сильного Рокомо, видел, как он, тоже сын паутоанского народа, гордо и смело защищает любимую от разбушевавшейся стихии. Да, казалось, Юсгор сам был в ту грозную ночь в таинственном храме — так живо он описал случившееся сотни лет назад.
— Представляете, Алеша, — продолжал Юсгор, — вдруг наступает тишина и, быть может, в ней предсмертный крик Рокомо и Лавумы. Старый жрец, услышав крик, увидев поверженного бога, падает ниц перед курящимся фимиамом и уже больше не в силах отойти от курильницы. Сквозь причудливую дымку он видит, как застыли Рокомо и Лавума, как подползает к деревьям растущее божество и деревья каменеют. Все заполняется движущейся массой, которая в отсветах зарниц и пламени жертвенника кажется то фиолетовой, то огненно-красной. Всюду возникают струи живого вещества, и только в том месте, где курится фимиам, где стелется благовонный дымок, нет всеподавляющего чудища. Наступает утро. Быстро светает. И когда из-за океана показывается краешек солнца, к святилищу осмеливаются подойти уцелевшие жрецы. Они видят разбитого идола, окаменевшую рощу, застывших, как статуи, двух молодых людей. Серо-зеленая с розоватыми от восходящего солнца бликами масса покрывает уже всю площадку перед храмом, и только у жертвенника, где верховный жрец все время поддерживал огонь, площадка остается чистой. Вы понимаете, Алеша, уже тогда, в те времена, человеческий разум встретился один на один с неведомой силой и победил!
Слишком много впечатлений сразу. Я не мог разобраться во всем, что так внезапно предложил мне Юсгор. Я не был скептиком, но все же… Легенда, славословящая древних богов, мифические герои и карающее божество. Непривычно, уж очень нереально. Было соблазнительно, конечно, связать воедино находку нетленной ткани с мифом о Веке Созидания, но… Не увлекается ли Юсгор? Я припомнил все, что знал о нем, и сразу же подумал о его «жреческом» прошлом. А может быть, в нем каким-то причудливым способом сочетаются воззрения материалиста с мистическими представлениями паутоанских жрецов? Неужели неискоренимо впиталось в него жреческое учение, сказались все же годы, проведенные в школе храма Буатоо?
— Легенд, Юсгор, на свете немало, — начал я осторожно, — во многих из них ученые старались увидеть реалистическое начало, но вы ведь знаете, сколь часто эти попытки заканчивались неудачей. Все это впечатляет, разумеется, особенно когда вы так красочно описываете эти давние события… Вы художник, Юсгор, в вашем рассказе с такой убежденностью прозвучали слова об окаменевших Рокомо и Лавуме, о разгневанном божестве, о быстрорастущей серовато-зеленой массе, бушующей в отблесках восхода. Вы даже знаете, какого она была цвета! Можно подумать, будто вы и впрямь верите во все это?
— Да, верю. И больше того, надеюсь, что в самом скором времени поверите и вы. Рокомо и Лавума — это исторические личности.
— Может быть, не могу оспаривать, но это еще не значит, что они были превращены Небесным Гостем в каменную статую!
— Выли, и именно Небесным Гостем. Этому есть доказательства. Вы сыронизировали, услышав, что цвет растущей массы я определил как серо-зеленый. Смотрите, — Юсгор поспешно полез в портфель и вынул из него деревянную коробочку, в которой лежала пористая, похожая на пемзу грязновато-зеленая масса.
— Что это?
— Останки Небесного Гостя.
Кусок пенообразной твердой массы и сейчас лежит у меня на письменном столе. Он некрасив, бесформен, но как с ним много связано! Я укрепил его на плитке полированного розового орлеца и люблю смотреть на него. Теперь уже много известно о легендарном Небесном Госте, и, вероятно, поэтому хочется узнать еще больше. Совсем иначе обстояло дело в то время, когда Юсгор приехал в Ленинград.
На карте мира уже не осталось «белых пятен», но их еще много в истории народов. Начиная с памятного вечера встречи с Юсгором я пустился в путешествие по огромному «белому пятну» в истории древнего Паутоо. Уже тогда я понимал, что путешествие будет долгим, беспокойным и не похожим ни на какое другое. И это привлекало особенно сильно, вероятно, потому, что все мы извечные странники, все несемся в мировом пространстве с непостижимой скоростью. Необходимость движения, по-видимому, у нас в крови. Отсюда всегдашнее стремление человека в неведомое, тяга к овладению пространством. Но начали мы с Юсгором с познания времени. Это удается пока только историкам, палеонтологам да археологам.
Общеизвестна формула: новое открывается, как правило, на стыке наук. Ожидавшие нас открытия расположились на стыке таких, казалось, далеких наук, как история и биохимия. Биохимику Юсгору к моменту нашей встречи в Ленинграде пришлось стать серьезным историком. Предстояло и мне, тоже биохимику, глубже познакомиться с историей.
…Через несколько дней Юсгор выступил с докладом в ленинградском Институте космической химии. Здесь и завершился наш спор по поводу пришествия Небесного Гостя. Юсгор прочитал легенду о Рокомо и Лавуме, выдержки из привезенных им исторических документов и перешел к демонстрации экспонатов. Вначале присутствовавшие на совещании склонны были считать легенду чистейшим вымыслом и большинство не очень-то доверчиво относилось к утверждению, будто грязновато-зеленый кусок пористой пенной массы и есть вещественное доказательство пришествия Небесного Гостя. Когда споры стали особенно жаркими, Юсгор положил перед нами… руку Лавумы. Да, не больше не меньше как кисть руки легендарной героини.
На первый взгляд она не представляла ничего особенного, казалась обломком какой-то статуи. Поражало, правда, с каким удивительным мастерством была высечена из камня эта изящная женская рука, и довольно быстро возникло сомнение: из камня ли?
Мы поспешили вооружиться лупой. Обломок переходил из рук в руки. Дошла очередь и до меня. Я глянул и содрогнулся. На тыльной стороне кисти не только проступали чуть заметные выпуклости вен, но и различимы были мелкие складочки, поры. На ладони и пальцах можно было найти характерные линии, по которым криминалисты и хироманты — каждый по-своему — делают умозаключения. Никакому скульптору не могла прийти в голову мысль так скрупулезно изваять кисть руки, да никто из них, несомненно, и не мог бы создать ничего подобного.
Неужели вера паутоанцев в божество, превращавшее живых людей в каменные статуи, основана на фактах?!
Мы столпились у бинокулярной лупы. Юсгор поместил под ее объективами кисть таким образом, что мы могли рассмотреть сделанный на ней шлиф. Плотные кружочки костей, несколько менее плотный и более темный костный мозг внутри них; нервы, сухожилия, кровеносные сосуды… Юсгор подготовил микроскоп, и мы увидели клетки тканей, строение как бы застеклованного тела. Сомнений не оставалось: перед нами было не изваяние, а окаменевшая рука некогда жившего человека.
— Позвольте, позвольте! — вскричал профессор Мурзаров. — Да ведь это напоминает картину, которую мы видели под микроскопом, изучая нетленную ткань, найденную в Урашту! И здесь, и там клетки живых тканей прекрасно сохранили свою форму, хотя и подверглись в свое время воздействию какого-то могущественного и пока совершенно непонятного нам фактора. Судя по всему, оба эти явления как-то связаны, имеют одну и ту же причину. Возраст находок примерно одинаков. Не исключено, что в древнем Паутоо и в самом деле обладали секретом нетленности.
Это были первые слова признания правильности сделанных Юсгором выводов. Ханан Борисович, пожалуй, раньше нас всех непоколебимо уверовал в существование в древнем Паутоо Века Созидания.
Обсуждения доклада в общепринятом смысле этого слова не получилось. Совещание это скорее походило на бурную студенческую сходку, чем на солидное академическое обсуждение вопроса. Всем не терпелось узнать о паутоанской тайне как можно больше. Прежде всего возник вопрос, кем и когда были добыты экспонаты.
— Это сделал русский ученый Иван Александрович Вудрум в 1914 году, — ответил Юсгор.
Мы возвращались из института пешком. Говорили о далеких островах Южных морей, намечали волнующие планы предстоящих исследований. Решением, принятым дирекцией института, Юсгор был доволен только отчасти. Он понимал, что некоторая настороженность, сквозившая в этом решении, оправданна, и все же выказывал нетерпение.
— Алеша, меня беспокоит вот что. Планом предусмотрено провести совместные работы по изучению наследия Вудрума. Это правильно, конечно. Именно здесь, где Иван Александрович начал свои работы, в городе, откуда он отправился в свою экспедицию, и надо постараться найти как можно больше материалов о его открытии. Но этого, я считаю, недостаточно. Необходимо уже сейчас и побыстрее развернуть экспериментальные работы, а у нас, в Паутоанском университете, не хватает специалистов, оборудования, средств.
— Не все сразу, Юсгор. С вашим приездом появилось уж очень много неожиданного, необычайного. Надо, чтобы люди освоились со всем этим. Я убежден, Юсгор, Паутоанскому университету будет оказана самая разнообразная и деятельная помощь.
— Ее воспримут у нас с величайшей благодарностью, Алеша. Мы очень надеемся на поддержку Советского Союза и хотим работать именно с вашими научными учреждениями, особенно теперь, когда мы так обеспокоены усиленным интересом, проявляемым в метрополии к паутоанской тайне.
— Для меня это ново.
— А это именно так.
— Странно, поскольку я знаю, профессор Мурзаров — а он самым внимательным образом следит за литературой — не обнаружил ничего для себя утешительного. Ведь если правильны ваши предположения и есть люди, заинтересовавшиеся паутоанской загадкой, в печати должны были появиться какие-то публикации.
— А они проявили интерес несколько своеобразно. Именно поэтому я не упомянул о них в официальном сообщении. Помните, я говорил вам о Фурне?
— Это господин, которого вы подозреваете в краже нетленной ткани?
— Да, да. О нем. Этот человек, помяните мои слова, доставит нам немало хлопот. Он работает на Отэна Карта.
— Юсгор, я понятия не имею и о том, кто такой Карт.
— О, простите, Алеша. Я сваливаю на вас массу неизвестных имен, фактов. Давайте сядем.
— А может быть, поедем ко мне, выпьем по чашечке кофе?
— Спасибо, Алеша. Как всегда, мне очень приятно ваше приглашение, но сейчас… Я так возбужден. Голова кружится при мысли о том, какие мы дела теперь сможем начать… Хочется побыть у реки. Мне так хорошо здесь. Какой простор! — Юсгор облокотился о гранитный парапет и долго смотрел вдоль Невы, одетой в сверкающее ожерелье ярких зеленоватых огней. — Катерок. Такой запоздалый. Куда он спешит? Освещенный и совсем пустой. Вам не бывает жутковато, когда вы смотрите на темные, суровые волны Невы? Москва-река какая-то ручная, почти ненастоящая, а вот Матуан… Опять имя собственное — и вы будете сердиться.
— Не буду. Матуан я помню из ваших рассказов. Это Нева столицы Паутоо Макими.
— Да, и вы ее скоро увидите, Алеша! Мы поедем с вами в Макими, и вы увидите океан.
— Вы неисправимый мечтатель, Юсгор.
— Мечтать — это плохо?
— Это всегда хорошо!
Мы потихоньку пошли вдоль набережной, и Юсгор продолжил свой рассказ.
— Итак, Отэн Карт. Это конкурент Нума Ченснеппа. Обе фирмы сейчас развернули работы по получению силициевых каучуков, материалов с новыми свойствами, оставляющими далеко позади все, что раньше делалось в области органического синтеза. Отсюда понятен интерес Ченснеппа к силициевой загадке древнего Паутоо. Интерес этот уже имеет свою историю. Отец Нума Ченснеппа, Гун Ченснепп, владел практически всеми плантациями каучука на островах Паутоо, несколькими заводами в метрополии. Чьи бы то ни было интересы на Паутоо были его интересами. Силициевой загадкой Паутоо люди Гуна Ченснеппа начали заниматься еще в начале века.
— Вот как?!
— Да, Алеша, старый Ченснепп уже тогда чуял, что древняя паутоанская тайна стоит того, чтобы потратить время и средства. Добраться нам до материалов, имеющихся в метрополии, трудно. Почти невозможно. Да это, пожалуй, и не потребуется. Изучая материалы экспедиции Вудрума, мы узнаем многое. Может быть, даже все, что нам необходимо. Очень хочется думать, что сможем, сумеем разобраться во всей этой истории. Ведь это не только увлекательно, но и нужно. Вы не прочь окунуться в архивы, начать восстанавливать документы прошлого, разыскивать людей, когда-то занимавшихся всем этим?
— Не так-то легко стать историком.
— Зато чертовски интересно. Только здесь, в Ленинграде, можно восстановить утерянное, вскрыть то, что упорно замалчивают ченснеппы. Думаю, нам удастся раскопать многое недостающее для решения силициевой загадки, достать такое, чего нет у Ченснеппа. В руки его отца попало кое-что из добытого экспедицией, однако воспользоваться этим ему не пришлось. Началась первая мировая война, в Европе было не до тайн далекого Паутоо, а через несколько лет Гун Ченснепп умер.
Его сын, Нум, унаследовал плантации, заводы. Плантаций, правда, поубавилось: у нас, в свободном Паутоо, уже почти завершена национализация земель, но у Нума Ченснеппа сохранились обширные владения в Западном Паутоо, а вы знаете, что там еще властвует метрополия. Ченснепп умен, изобретателен и властолюбив. Он не может и не хочет примириться с независимостью Паутоо. Все, что исходит не от него, им не признается, что не подвластно ему, им отвергается. Он достаточно современен, чтобы понять, как устарели методы его отца и ему подобных, удерживавших национальные богатства паутоанцев силой оружия, и достаточно энергичен, чтобы изыскивать новые методы. Насколько я понимаю, девиз Ченснеппа — «владеть это распоряжаться».
В свободном Паутоо Нуму Ченснеппу сейчас не принадлежит практически ничего, но на архипелаге его влияние продолжает сказываться во всем. Он не только поддерживает, но и расширяет сферы своего влияния, не упуская ничего. Искусство, наука, печать, религия, не говоря уже о банках и промышленности, так или иначе находятся под его контролем, незаметно направляются его людьми. Вот и силициевой загадкой Ченснепп занимается уже много лет. Вернее, не он, конечно, а профессор Асквит, который сумел привлечь к этому нашего крупного ученого профессора Куана Родбара. Ченснепп оборудовал превосходные лаборатории, но что делается в них — нам пока неизвестно.
— Теперь мне ясно, почему Мурзаров не нашел ничего в литературе.
— И не найдет. По крайней мере до тех пор, пока… Я убежден: силициевая тайна привлекательна и опасна. Надо сделать все возможное, чтобы она не попала в руки людей, которые употребят ее во зло. Прав был Вудрум. Он сделал все возможное, чтобы его открытие не досталось…
Юсгор замолчал. Я думал, что он подыскивает нужное слово, хотел помочь ему, подсказать, но дело, оказывается, было в другом. Увидев зеленый огонек, приближавшийся к нам со стороны набережной Кутузова, Юсгор, яростно жестикулируя, закричал:
— Такси! Такси! — Машина, противно визжа тормозами, остановилась возле нас. — Алеша, поехали!
— Куда?
— В порт.
— Ночью? Зачем?
— Алеша, я не могу. Я стоял и смотрел туда… Смотрел, где море… Вспомнил записи, дневники… Как это было интересно. Ведь именно отсюда к нам на Паутоо уходил пароход с экспедицией Вудрума… Ну, пожалуйста, ну поехали!
Мы вскочили в такси и помчались в порт. В порт нас не пустили. Но море было совсем рядом. Где-то здесь, неподалеку, пирс, от которого отвалил пароход с экспедицией. Вот по этим же камням проезжали пролетки, подвозя к порту отважных исследователей… Впоследствии мы несколько раз приезжали в порт, ознакомились с его историей, представили себе обстановку, в которой осенью 1913 года происходил отъезд экспедиции, но это уже были другие, деловые визиты. Они не впечатляли так, как тот первый, ночной, когда Юсгор, переполненный впечатлениями дня, успехом доклада, планами на будущее, и в самом деле должен был получить какую-то разрядку. Тогда он только подержался за железные прутья ворот, всматриваясь в темноту, жадно вдыхая влажный морозный воздух, и был, кажется, очень счастлив. Во всяком случае, он часто потом вспоминал эту бестолковую, но очень понравившуюся ему поездку.
Больше трех месяцев Мурзаров, Юсгор и я все свободное время посвящали поискам материалов, так или иначе связанных с Вудрумом, его семьей, друзьями, учеными, с которыми он вел переписку. Сперва я никак не мог понять Ханана Борисовича. Мне представлялось пустой тратой времени его стремление расширить круг наших изысканий, выкапывать такие документы, которые, на мой взгляд, не имели прямого отношения к интересующему вопросу.
Сложность стоявшей перед нами задачи была в том, что Иван Александрович Вудрум не успел закончить работу, не свел накопленные материалы и соображения в единый труд. Сделанные им выводы были настолько смелы и так опережали взгляды современников, что публикацию их он считал преждевременной и даже невозможной. Достаточно представить себе состояние науки в дореволюционной России, чтобы понять, в каком положении находился ученый, выдвинувший подобную догадку. В письме к своему учителю и другу знаменитому ученому Парсету Иван Александрович писал: «Едва я намекнул о своих предположениях, как встретил не только непонимание, но и осмеяние хулителями самого различного толка и расцветки. Выпады их были столь резки, что некоторые, почитавшие себя умнейшими, договорились до необходимости самым добросовестным образом поисследовать мои умственные способности».
Сколько иронии и вместе с тем горечи в этих словах талантливого ученого, не нашедшего не только сочувствия, но и элементарного понимания. Неопубликованные материалы Вудрума дошли до нас в виде рабочих тетрадей и черновых набросков к докладу в Академии наук. Доклад этот он так и не решился прочитать. Он считал более целесообразным сделать его по возвращении из новой экспедиции на Паутоо.
Впервые на острова Паутоо Иван Александрович попал в 1891 году и пробыл там несколько лет, участвуя в работах голландской экспедиции Арнса Парсета. Вернувшись на родину, он принимается за обработку накопленных материалов, издает свои интересные историко-этнографические труды о Паутоо и паутоанцах, вскоре получает звание и должность профессора в Петербургском университете, но ни в своих трудах, ни в лекциях почему-то не упоминает о находке, которая по существу определила всю его дальнейшую жизнь.
Долго мы не могли установить, с чего началась работа Ивана Александровича над разгадкой тайны древнего Паутоо, что натолкнуло его на эту тайну. Вот здесь и сказалась обстоятельность Ханана Борисовича, стремившегося к исчерпывающей полноте списка людей, когда-либо общавшихся с Вудрумом. Нам удалось разыскать письмо Ивана Александровича, адресованное его университетскому товарищу, также путешествовавшему по островам Южных морей. В этом письме Вудрум картинно, с еще юношеским задором и радостью описывает заброшенный сотни лет назад маленький храм в джунглях и свою удивительную находку — уникальный обрядовый сосуд тонкой художественной работы. Сосуд этот не был высечен из камня, как это можно было предположить, а изготовлен наподобие плетеных корзин из стеблей и листьев растений, которые каким-то неведомым способом были превращены в камень и сохранили естественную окраску. Более внимательное изучение показало, что окаменение сосуда произошло в результате жизнедеятельности каких-то организмов, содержащих огромное количество кремния; они заполнили все клетки растений и почему-то погибли. Этот вывод навсегда лишил покоя ученого. Он решил во что бы то ни стало понять, что это за неведомые существа и почему найденный предмет оказался единственным.
Изучение черновых записей и рабочих тетрадей Вудрума доставляло ни с чем не сравнимое наслаждение. От первой робкой записи до ошеломляющего своей смелостью окончательного вывода следили мы за ходом мысли ученого, неустанно искавшего решение задачи. Вначале заметки были отрывочны. Видно было, что, ведя большую работу в университете и географическом обществе, он только изредка мог заниматься решением столь волновавшей его проблемы.
В тетрадях, относящихся к 1896–1898 годам, Иван Александрович вновь и вновь обращается к историческим документам Паутоо в надежде найти хотя бы какое-нибудь упоминание о предметах, подобных найденному им сосуду.
И вот пришло принципиальное решение. Исполненная ликования запись на полстранички, датированная 30 июня 1898 года, и подчеркнутый красным карандашом вывод: легенда о Рокомо и Лавуме — вот ключ ко всему!
Иван Александрович спешит поделиться радостной новостью с Парсетом. Из письма видно, как много труда отдал Вудрум изучению и расшифровке легенды. Стараясь отбросить все мистическое, наносное, добавлявшееся из века в век, он стремится доказать, что в первооснове легенды лежат события, действительно имевшие место в истории древнего Паутоо.
«Легенда вплелась в историю», — вспоминает Иван Александрович слова Виктора Гюго, понимая, что сосуд — это лишь капля в море загадок, которыми полна древняя история островов Паутоо.
К сожалению, до нас дошли далеко не все письма Парсета, однако, изучая сохранившиеся, можно сделать вывод, что даже Арнс Парсет, задолго до Вудрума знавший о легенде, не сразу понял русского ученого.
«Теперь я на правильном пути, — писал Иван Александрович 5 августа 1898 года, — переброшен мост: сосудик — легенда. Есть ниточка, связывающая эти с трудом добравшиеся до нашего времени сигналы древности, и наша задача укрепить эту ниточку, превратить ее в прочный канат, познать, наконец, что же произошло много веков назад на островах Паутоо. Радость познания! Что может сравниться с этим прекрасным чувством? Поверьте, дорогой Парсет, я очень далек от того, чтобы обольщать себя надеждами необоснованными, но, мне кажется, я уже близок к решению главной задачи. Да, вы правы, современная наука, базирующаяся на объективном анализе фактов, не в состоянии еще объяснить всего, что утверждает легенда, поэтически воспевающая паутоанский Век Созидания. Но почему? Я наберусь смелости и отвечу вам: наука еще бессильна и легенда творилась не для нашей науки. Однако, согласитесь, людям, создававшим ее, были свойственны пытливость и дух дерзания. В легенде огонь поэзии, преклонение перед прекрасным, силой и тайнами природы и вместе с тем большая гордость могуществом разума и красотой побуждений человека. В легенде я улавливаю какую-то покоряющую подлинность, которой не могло коснуться время.
Вы пишете, дорогой Парсет, что легенда не исторична. Думаю, вы правы лишь постольку, поскольку она не выглядит историчной. Собственно говоря, мы очень мало знаем о прошлом человечества, так как история — это ложь. Да, ложь, быть может, самая благовидная из всех оттенков лжи, но все же ложь, ибо всякая история писана с чьей-либо точки зрения. Мы не всегда можем уловить, когда действительно менялись исторические события, а когда менялись взгляды на них. История пришествия Небесного Гостя, паутоанского Века Созидания написана с точки зрения жрецов, последователей легендарного Раомара. Убежден, совершенно убежден, что нам, стоящим на пороге XX века, надо суметь взглянуть на этот отрезок истории с нашей, реалистической точки зрения».
Сейчас уже трудно проследить за всей перепиской между Вудрумом и Парсетом, но все же видно, как Парсет постепенно начинает разделять точку зрения русского ученого, а вскоре становится непоколебимым сторонником его гипотезы.
Последняя тетрадь за 1901 год заполнена данными микробиологических исследований окаменевших существ. Что это были за существа, откуда они появились на Паутоо, почему исчезли — вот что занимало в то время ученого.
Затем следует значительный перерыв в записях. Видимо, все попытки решить эту загадку кончались неудачей.
Тетрадь за 1904 год: «Загадочные организмы, приведшие к окаменению сосуда, принципиально отличаются от всех известных науке живых существ».
В этой тетради самые подробные выписки о глубоководных кремниевых губках с иглами, образующими красивые сплетения, похожие на стеклянные кружева; о попадающихся в силурийских отложениях радиоляриях, имеющих кремниевый скелет; о содержании кремния — силиция в бамбуке, в междоузлиях которого образуются конкреции, на девяносто девять процентов состоящие из кремнезема; о силиции в кукурузе, овсе, ячмене и табаках; о жгутиках крапивы, по составу совершенно аналогичных со стеклом. В земной природе не так уж мало организмов, содержащих силиций, но они не похожи на те, что вызвали окаменение обрядового сосуда, нет! Шаг за шагом прослеживает Вудрум, какую же роль играет силиций в жизнедеятельности организмов, изучает процессы силициевого обмена и его влияние на физиологию растений и животных, а с выходом в свет работы профессора колледжа в Нотингеме Фредерика Стенли Киплинга углубляется в изучение кремнеорганических соединений.
Характерны записи за март 1904 года.
«Аналогия между кремнием — силицием и углеродом проявляется в том, что их предельные соединения с водородом, хлором и кислородом имеют одинаковое строение…» «У силиция, как и у углерода, ясно выражена тенденция к полимеризации, к образованию соединений с несколькими атомами силиция в частице…» «Из обзора главнейших классов кремнеорганических соединений видно, как велика аналогия между соединениями углерода и силиция…» «Существуют соединения силиция, не только построенные по одному и тому же типу и обладающие сходными формулами с аналогичными соединениями углерода, но и во многих случаях чрезвычайно близкие по химическим и физическим свойствам…»
И наконец, такие записи:
«Силиций, так же как углерод, способен давать огромное количество различных соединений. Две и четыре валентные связи… Атомы силиция, так же как и углерода, способны соединяться в длинные цепочки…» «Они должны давать соединения, подобные углеродистым, так называемым органическим. Должны! А если так, то почему не допустить, что в каких-то условиях эти соединения становились все сложнее и сложнее (как это происходило на нашей планете с углеродистыми соединениями) и наконец образовались вещества типа белков, приведших к зарождению силициевой жизни?»
Велика была прозорливость ученого, уже в те времена предвидевшего бурное развитие кремнеорганической химии. Вудрум был прав: силиций дает сложнейшие органические соединения. Как был бы он рад, узнав, что в наше время в практической жизни уже применяются кремнеорганические лаки и смолы, пластмассы и эластомеры, клеи, теплоносители и, самое главное, силициевые каучуки, имеющие сложную органическую структуру!
Иван Александрович Вудрум, не зная всего этого, уже шел дальше. В черновых материалах доклада Академии наук (октябрь 1906 г.) мы читаем:
«Жизнь может возникнуть во Вселенной везде, где для этого есть необходимые и достаточные условия».
Положение совершенно верное. На нашей планете эти условия-были особенно благоприятны для появления такой жизни, единственным носителем которой являются углеродистые белковые соединения. Для возникновения белковых веществ необходимы определенная, колеблющаяся в очень узких пределах температура, обилие влаги, наличие плотной атмосферы и т. д. Но нетрудно представить себе, что жизнь существует и в совершенно иных, отличных от земных условиях, выливается в необычайные, непривычные для нас формы, например формы силициевой жизни. Для зарождения кремниевых белков, для развития силициевой жизни не потребовалось столь исключительных условий, как для зарождения жизни углеродистой.
«Миры Вселенной, вероятно, населены силициевой жизнью в несравненно большей степени, чем углеродистой!»
Какая смелая и увлекающая догадка![1]
Ведь действительно можно предположить, что условия, при которых могла возникнуть силициевая жизнь, более суровы, чем те, какие понадобились для зарождения углеродистой жизни на Земле. Гипотеза о существовании силициевой жизни разрешит многолетний спор ученых о наличии жизни в суровых (с нашей, земной точки зрения) условиях Марса, да и не только Марса. Ведь и, в самом деле, там, где углеродистая жизнь влачит лишь жалкое существование, возможен бурный расцвет жизни силициевой.
Но даже такое опережающее взгляды современников Вудрума предположение еще не объясняло тайну древнего Паутоо и, главное, требовало подтверждений, доказательств. Если допустить, что в легендарном Веке Созидания и была на островах Паутоо известна силициевая жизнь, то предстояло ответить на множество вопросов: как она появилась, почему развилась именно на этих островах, почему только в полумифическом княжестве Себату она способствовала расцвету невиданной культуры и почему эта культура не стала достоянием если не всего человечества, то по крайней мере какой-то большой группы стран? А для этого, считал Вудрум, нужно главное — нужна хорошо оснащенная научная экспедиция на острова Паутоо.
Готовил экспедицию Иван Александрович долго, трудно и во многом, как оказалось впоследствии, неудачно. Об этом периоде его жизни нам удалось собрать не так уж много сведений. Объясняется это не только тем, что Вудрум был человеком скромным, осмотрительным, он не спешил афишировать сделанные выводы, считая совершенно обязательным сперва подкрепить их вескими доказательствами.
Причин, приведших к неудачам, было много. Главная из них — полное непонимание большинства его идей, настороженное, если не сказать враждебное, отношение «официальной науки» царской России. Мы с Мурзаровым просмотрели все русские газеты и журналы за октябрь 1913 года и нигде не нашли ни строчки о том, что 21 октября из Петербурга отправилась на острова Паутоо экспедиция, возглавляемая русским ученым.
Ненамного лучше обстоит дело с памятью о Вудруме и в наше время. Силициевой проблеме теперь уже посвящены сотни книг, тысячи статей, а о замечательном исследователе, о его учениках и помощниках упоминается вскользь, довольно необъективно, а зачастую и с искажением фактов.
Мы с Мурзаровым и Юсгором считали своим долгом исправить это положение и изысканием исторических материалов о Вудруме занимались как можно тщательнее.
В своей работе мы не удовольствовались только архивным материалом. Мы разыскали всех еще оставшихся в живых, кто знал Вудрума, его соратников, близких. Мы побывали в квартире на Васильевском острове, где со дня рождения и до отъезда в свою последнюю экспедицию жил Иван Александрович; собрали все уцелевшие вещи, которыми он пользовался, все оставшиеся после него письма, дневники, черновые наброски, заметки, зарисовки, фотоснимки, книги, с которыми он работал. Мы вошли в его время. На крыльях воображения мы перенеслись в Петербург начала века, на крыльях реактивного самолета на Паутоо (Юсгор был прав; я увидел океан!), и теперь… Теперь довольно полно представляем все, что произошло в то время.
Огромных усилий стоила Вудруму организация экспедиции, в которой надо было провести подводные археологические раскопки; предстояло столкнуться с враждебными силами, стоящими на страже древней тайны. Из писем Парсету видно, как Иван Александрович бился в то время над главной задачей — «где достать средства». Парсет к этому времени всячески поддерживал Вудрума. Он, конечно, не был исключением. В России у Вудрума тоже нашлись друзья и помощники. Самыми преданными и увлекающимися, как всегда, оказались самые молодые. Они, понятно, не могли изменить того отношения, которое складывалось в официальных кругах к затеваемой беспокойным ученым экспедиции, но они давали много. Большинство из них предлагали свои услуги, свои маленькие сбережения. Непохожими путями пришли они в экспедицию; столкнувшись с необыденным, никто из них не остался равнодушным, все разделили трудности и судьбу своего наставника и старшего товарища. Мы увидели из путевых дневников Ивана Александровича Вудрума, как он ценил этих преданных науке молодых ученых, как заботливо, по-отечески относился к ним. Мы узнали из его записей многое о нем самом, человеке, прожившем жизнь младенцем и мудрецом, удивительно умевшем сочетать в себе пренебрежение к житейским трудностям с деловитостью.
Несколько слов о дневниках и переписке Ивана Александровича. В наше время, время больших скоростей, всепланетно налаженной радио- и телесвязи, все реже встречаются случаи, когда дневники, а особенно переписка были бы обстоятельными, порой поднимались до стиля и образности художественного произведения. Но еще сравнительно недавно было иначе. Вудрум оставил обширное эпистолярное наследство. Ну а что касается его путевых дневников, то они, на мой взгляд, просто великолепны. В них настолько полно, подчас скульптурно выписано происходившее, что, читая их, сопереживаешь события, видишь и чувствуешь людей, принимавших участие в этих событиях. К сожалению, объем записок о Сиреневом Кристалле не дает мне возможности привести эти дневники полностью. Я постараюсь пользоваться ими как можно шире, но вместе с тем вынужден буду иногда прибегать и к простому пересказу материала, к сокращенному описанию событий и характеров людей.
Немного о людях, совершивших с Вудрумом путешествие на Паутоо. Из России экспедиция отправилась в составе всего лишь пяти человек. Это был основной костяк. Вудрум рассчитывал пополнить ее двумя водолазами, а рабочую силу, необходимую при раскопках и для обслуживания, набрать на месте.
Своим помощником Вудрум сделал Николая Николаевича Плотникова. Этнограф и географ, он еще студентом с группой ученых совершил путешествие в Юго-Восточную Азию, собрал там интересный материал, опубликованный впоследствии в «Известиях императорского общества любителей естествознания, антропологии и этнографии». Будучи учеником профессора Вудрума, он специализировался по истории народов Паутоо и, по мере того как Иван Александрович развивал свою теорию происхождения силициевой жизни, становился все более и более приверженным сторонником его гипотезы. Биологом экспедиции стал молодой ученый, уже несколько лет сотрудничавший с Вудрумом, Серафим Петрович Очаковский. В качестве «хозяина» экспедиции был приглашен отставной моряк, мастер на все руки, добрейший человек Василий Афанасьевич Жерднев.
Сложные обстоятельства привели в экспедицию сына профессора Вудрума Александра. Из сохранившейся переписки видно, как мать Александра, Наталья Сергеевна Вудрум, всеми силами противилась тому, чтобы он ехал вместе с отцом. Мягкий, уступчивый, судя по всему не очень умевший вникать в дела повседневные, житейские, Иван Александрович в этом случае был непреклонен. Ни один из документов не подтверждает, что Александр сам хотел принять участие в намечавшихся исследованиях или стремился в экзотические страны. Молодой Вудрум всего за два года до отъезда на Паутоо окончил Петербургский университет и к моменту сформирования группы еще не имел такого опыта, каким располагали остальные члены экспедиции. Однако рассудительный и далеко не опрометчивый Вудрум все же настоял на том, чтобы сын принял участие в нелегком, если не сказать рискованном, походе.
Итак, экспедиция была наконец сколочена. Многолетние усилия Ивана Александровича Вудрума, казалось, увенчались на этом этапе успехом: настал день отплытия. Кто же, как не он сам, лучше всего может рассказать о первых днях путешествия?
Откроем его дневник:
Счастливый, утомительный и очень тревожный день — сегодня мы покинули родной берег. Сколько лет я ждал этого дня, стремясь к своей цели! И вот он пришел. Осенний петербургский день, холодный, ветреный, полный предотъездных забот и волнений.
Пароход отходил в два часа пополудни, но мы с Александром приехали в порт к девяти утра. Николай Николаевич был уже там и хлопотал о погрузке нашего объемистого имущества.
К отъезду мы готовились долго, много вечеров проводя над составлением списков всего потребного, продумывая все до мелочей. Несколько раз даже откладывали сроки отплытия. Однако, чем больше мы делали, тем больше оставалось незаконченного, а в последние дни дел накопилось столько, что казалось: «Азалия» и на этот раз отойдет без нас. Уже в порту Александр вспомнил о невыкупленном заказе в книжном магазине Риккера и, взяв извозчика, помчался в город. Ко всем тревогам прибавилась еще одна: не опоздал бы сын к пароходу.
Не все было улажено с погрузкой, а уже стали подъезжать с семьями и близкими наши сотоварищи по путешествию. Приехала Натали с матерью, а Александра не было. К часу дня народу набралось порядочно, и у меня защемило сердце: сколько людей вверяли мне свою судьбу! Сколько близких будут ждать, волноваться, молиться!
Мы, разумеется, никакого шума вокруг наших планов путешествия не поднимали, о намерениях наших специально никого не оповещали, и все же провожающих набралось больше, чем можно было ожидать. Кроме родных и близких приехали многие знакомые, друзья и просто люди, тепло относящиеся к задуманному предприятию. Это было приятно, но я никак не мог понять, почему Николая Николаевича совершенно искренне огорчало отсутствие корреспондентов.
Во втором часу наконец приехал Александр и с ним большая компания молодых людей, часто бывавших у нас в доме. Судя по их виду и настроению, отъезд Александра они успели отметить достаточно весело, да и книг от Риккера он так и не привез.
Густые, низкие гудки парохода застали нас врасплох: последний час промелькнул незаметно. Незаметно же стали отдаляться от борта берег, приветливые, добрые и грустные лица провожающих. Внезапно потемнело. Повалил снег. Крупный, все залепляющий мокрыми хлопьями. Как опустившийся занавес, он скрыл от нас и близких, и порт, и город.
Снег прекратился так же внезапно, как и начался. Проходя морской канал, мы обратили внимание, что значительно посветлело, и вскоре увидели лес мачт. Перед нами был Кронштадт. Никто не покидал палубы: прощание с Петербургом заканчивается не раньше чем скроются грозящие морю форты Павел и Александр и исчезнет из виду купол Андреевского собора.
Вскоре не стало видно Толбухина маяка. Мы оставили палубу и поспешили поудобнее расположиться в каютах.
…На протяжении двадцати лет почти не было дня, когда бы я не вспоминал своего первого путешествия на острова Паутоо. Вернувшись на родину, я не мог свыкнуться с мыслью, что я это видел и пережил. Долго казалось, будто грезится какой-то волшебный сон, от чарующих и волнительных впечатлений которого не мог, да и не хотел отделаться. И вот сейчас особенно сильно желание не только воскресить пережитое, но доставить эту ни с чем не сравнимую радость Александру, попытаться и других познакомить со своими впечатлениями и наблюдениями. Просматривая записи первой поездки теперь, уже глазами, ставшими на двадцать лет пристальнее, понимаешь, как много было видено молодыми глазами, вспоминаешь, как сильно было чувствовано, и сознаешь, как мало и плохо было записано.
Удастся ли на этот раз записать лучше?
Ночь была трудной: «Азалию» изрядно швыряло. Утром, глядя в зеркало на свое позеленевшее лицо, я не без ехидства приговаривал: «Увы, ты сам этого хотел!» Больше всех измучился наш славный Серафим Петрович. Он весь день пролежал в каюте, проклиная море, меня и даже свою биологию, любовь к которой заставила его принять участие в нашей экспедиции. Я его ничем не мог утешить, памятуя, что и раскопки у нас будут подводные и базироваться мы будем на плавучих островках, которые тоже порядком покачивает у прибрежных рифов.
Как ни странно, Александр, никогда не отличавшийся здоровьем, чувствует себя превосходно.
К утру море несколько успокоилось. Еще на рассвете мы вышли из неприветливого в эту пору Финского залива, проводившего нас сырым и пронзительным ветром. Балтийское море, кажется, будет покладистее. Но сейчас оно черно (выходил перед сном на палубу). Черно и на небе, сплошь одетом облаками. Как радостно встречать в этой черноте каждую светящуюся точку, зажженную рукой человека на рассеянных по пути банках и отмелях, будто провожают нас заботливые люди, намечая огнями безопасный путь, желая доброго странствования.
Огни судов попадаются редко, но радуют по-особенному: ведь корабли идут к нам, в Петербург, Гельсингфорс, Ревель!
Днем обогнули невысокий лесистый берег Даго и направились почти правильно на юг. Позади остался Дагеррортский маяк, похожий на судно, и вскоре мы ничего не видели, кроме волн и неба. Волны серые, тяжелые и быстрые. Они сердито сталкиваются друг с другом, подчас вздымаясь очень высоко, и бессильно падают, чтобы через мгновение снова столкнуться, вспениться. И так без конца. Сколько волн разных, то грозных, то ласковых, то иссиня-черных, то прозрачно-зеленоватых, нам еще предстоит увидеть, прежде чем мы войдем в спокойные воды Макими! Меньше трехсот миль отделяет нас от суровых и таких милых сердцу гранитных берегов Невы. Где-то совсем рядом остров Эзель, последние свои берега. Еще не открылась первая чужая земля, а кажется: родина покинута очень давно, невозвратимо. Нехорошее это чувство, нельзя поддаваться ему, памятуя, как много желанного и радостного ждет впереди.
Погода установилась. Бывалые люди говорят, что в это время Балтика редко столь приветлива. На несколько минут проглянуло солнышко — и стало веселее. Даже Серафим Петрович, оправившись от морской болезни, вышел на палубу. Ветер утих, волны улеглись, и «Азалия» довольно бойко движется вперед. Если так пойдет и дальше, то сегодня к вечеру будем в Штеттине, завтра в Любеке, а в пятницу, смотришь, и в Амстердаме.
Очень обеспокоил меня разговор с Александром.
Разумеется, не следовало ожидать, что он изменит свое отношение к жизни тотчас же, как только мы ступим на борт «Азалии» и начнем увлекательное, многообещающее путешествие. Но все же… Собственно говоря, до сих пор меня не оставляют опасения, верным ли было решение взять его с собой. Может быть, права Натали, считавшая эту затею ненужной и даже опасной? Но ведь так хочется встряхнуть его, вырвать из тепличного, искусственного мирка усталых чувств, неосуществленных и смутных желаний, душевной неудовлетворенности. Хочется предоставить его всем морским ветрам, столкнуть с трудностями и опасностями живого научного поиска, наконец, дать почувствовать, сколь привлекательна романтика открытий.
Недостает слов для описания чувств, заполнивших меня в ту минуту, когда я понял, что мы уже реально приближаемся к неизведанному. Как хорошо было бы заметить подобное в Александре, увидеть, что и его увлекает свежее дуновение предстоящего.
Да, пожалуй, ничего не изменилось в нем, если не считать какой-то беспокойной озабоченности, появившейся, может быть, в связи с тем, что покинуто привычное уютное тепло петербургской квартиры и надолго утрачена возможность болтать с эстетствующими шалопаями о «принципиальной непознаваемости мира».
Все мы, кроме Александра, который предпочитает оставаться в каюте, перечитывая Ницше, много времени проводим на палубе. Большинство из нас не впервые в море. Немало попутешествовал Николай Николаевич. Наш биолог Очаковский несколько лет проработал в экспедициях на Средиземном море. А что касается Василия Афанасьевича, то он, будучи некогда моряком, пожалуй, больше всех нас побродил по белу свету. И кажется мне, что все они, не в пример больше, чем Александр, радуются далям, открывающимся перед нами.
Балтика в это время года сурова, неприветлива — серое низкое небо, серые короткие и быстрые волны и серые скалистые берега островов, часто попадающихся на нашем пути. Только и разнообразят картину башни и маяки на островах. Мимо некоторых проходим настолько близко, что ясно различаем маленькие рыбацкие деревушки с кирхами и ветряными мельницами. Они быстро остаются за кормой «Азалии», и нашим взорам открываются все новые пейзажи. Показались довольно высокие горы — это Готланд. Вдоль него мы идем долго, более трех часов. Но вот и он позади. За отвесной скалой Гоборга, на южной его оконечности, перед нами открытое море. Исчезнут из виду мрачные скалы Гоборга, и нам не увидать берегов до самого Борнгольма.
Вытащил на палубу Александра, ведь он никогда не видел открытого моря, и попробовал встряхнуть его, расшевелить, сбить с привычного минорного тона. Заговорил о временах, когда море казалось людям беспредельным и бездонным, о временах поэзии и чудесных приключений, когда на море смотрели как на нечто непонятное, как на волшебный мир, скрывающий неведомые страны. Увлекся и представил в рассказе, как сильна была мечта тех, кто в давние времена из этих седых и суровых волн выбирался на невиданный простор теплых, ласковых морей. Размечтался о предстоящем, еще скрытом для нас за многими морями. Александр слушал рассеянно, скептически улыбаясь, и наконец заявил, что я несовременный человек, неисправимый романтик, что пар и электричество давно уничтожили поэзию, а промышленность навсегда убила мечту. Мы идем, дескать, на теплоходе современной конструкции, по расписанию, точно знаем, куда и когда придем, ну а море… море не столь поэтично, сколь удобно. Александр охарактеризовал его, употребив известное изречение одного англичанина, как отличную дорогу, которая хотя и колеблется, но постоянно починяет самое себя. Что же касается открытий, которые нас ожидают, познаний, которыми мы должны обогатиться, то что они значат по сравнению с трудностью познать самого себя!
Да, как это ни прискорбно, Александр, видимо, принадлежит к числу безвременно и безмерно уставших молодых людей. Они слишком жадно и слишком поспешно впитали в себя все, что в наше время получали по каплям и за что платили дорого — тяжким трудом, свободой, а кое-кто и жизнью. Мы открывали для себя мир благоговейно, как сокровенное вместилище прекрасного и светлого. Каждая отвоеванная у жизни крупица познаний была восторженной находкой, с каждой такой крупицей в нас утверждалась вера в могущество и всесилие человеческого разума… Молодые люди, к кругу которых, к сожалению, относится и Александр, не только не пытливы, но и не любознательны. Быстро вобрав культуру, созданную предыдущими поколениями, они решили, что познали все, пресытились, утомились и теперь им не остается ничего, кроме самолюбования и «самопознания» (словечко-то какое нелепое!) — занятий по сути своей никчемных, а посему порождающих пессимизм, скепсис. Их чувства притуплены, им недостает простых, свежих впечатлений трезвого дня, их влечет надуманная ночь, мистика, заумь, жажда все более утонченных наслаждений. Отсюда рождается неудовлетворенность, подавленность, скорбь. Как это противно!
…Всей компанией поселились в отеле «Виктория», выходящем одной стороной на Дамрак, а другой — на набережную Принца Хендрика. Отель не из дешевых (комнаты от трех гульденов и выше), однако для нас чрезвычайно удобен: в двух шагах от Центрального вокзала, порта, нужных нам присутственных мест и магазинов и мы не издержим лишнего на извозчиков и таксомоторы, которые здесь дороги. Вообще, нужно сказать, Голландия принадлежит к наиболее дорогим странам Европы, однако посещают страну плотин, ветряных мельниц и тюльпанов довольно усердно. Сейчас сезон закончился и отели пустуют, но еще немало любителей попутешествовать наслаждаются своеобразной прелестью страны, люди которой пядь за пядью отвоевывали у моря клочки земли, утвердились на этой земле и создали из зыбкой трясины царство плодороднейшей почвы. Веками здесь велась борьба со стихией. Человек противостоял воде, осушал почву, удачно избрал девизом для герба своей страны слова, характеризующие нравственную энергию ее обитателей: «Борюсь и выплываю!»
Впечатлений одного только дня, разумеется, недостаточно, чтобы составить сколько-нибудь полное представление о старинном и богатом городе. Однако и сейчас уж можно сказать, что Амстердам определенно хорош. Расположенный на девяноста двух островах, он, естественно, может считаться городом на воде. Бесчисленны лодки, плывущие по его улицам-каналам, вдоль которых над тихой темной водой склонились густые кроны лип и вязов; множество изящных мостиков перекинуто через каналы; теснятся узкие высокие дома, построенные из кирпича и черепицы, украшенные розовыми, белыми, нежно-сиреневыми и светло-коричневыми изразцами, островерхими башенками, медальонами, всевозможной лепкой. Все это поражает чистотой и опрятностью, свежо и сочно выделяется на белесоватом фоне неба, на котором нет-нет да и прорвется бледная лазурь, а когда вдруг луч солнца заиграет на чешуе вымытой дождем кровли или изразцах затейливой колоколенки, невольно восторгаешься поразительной игрой красок, притушенной вечно влажным воздухом.
Но самое большое впечатление на впервые прибывшего в Амстердам производит перезвон колоколов, заполняющий город каждые четверть часа. На всех церквах, на ратуше, на бирже колокола вступают в чудесный хор. С каждой колоколенки несутся мелодичные звуки гимнов и песен. Звуки переплетаются и плывут над домами и каналами, создавая ощущение праздника, повторяющегося каждые пятнадцать минут. Сперва все твое внимание сосредоточивается на этой непривычной, но красивой пляске медно-серебряных звуков, однако постепенно, от часа к часу, привыкаешь к этому торжеству и вскоре кажется: прекратись этот хор — и жизнь города замрет.
Сегодня мы уже успели ознакомиться с городом. Закончив хлопоты по устройству в гостинице и по улаживанию в порту формальностей, касающихся нашего экспедиционного имущества, мы все часам к трем были свободны и отправились в кафе на Вормштаат, неподалеку от площади Старой кирхи, где, как нас уверил Василий Афанасьевич, кормят отлично по ценам вполне умеренным. Обед действительно оказался обильным, недорогим, и нам осталось только лишний раз подивиться сметке и находчивости нашего отставного морячка, который, не зная языка, никогда не бывав ранее в Амстердаме, за несколько часов отлично сориентировался. На оставшееся до сна время не предвиделось никаких обязательных дел, и каждый из нас мог отдохнуть и поэкскурсировать, избрав для себя наиболее приятное направление. Вся наша компания разделилась на группы, видимо по принципу общности интересов, и, не теряя времени, разбрелась по Амстердаму…
Завтрашнего дня жду с нетерпением и трепетом — завтра поездка в загородный домик Парсета. Каким найду его? С ногами у него, наверное, настолько плохо, что он даже не смог приехать в порт к пароходу, хотя и намеревался нас встретить. Как примет, что посоветует? Очень нужно сейчас его умное, доброе напутственное слово, его благословение!
Завтра у Парсета, а послезавтра можно и в путь. Как раз в воскресенье днем «Лютцов» отходит в Сингапур…»
Вудрум тревожился не зря. Встреча с Парсетом изменила многое. Экспедиция застряла в Амстердаме почти на две недели, и думать об отплытии на «Лютцове» в ближайшее воскресенье уже не приходилось.
В этот период Вудрумом написано особенно много. Кроме дневников письма жене, письма своему самому близкому другу и поверенному во всех делах в Петербурге Е.А.Евдокимову, а также Гуну Ченснеппу. Почти всю эту переписку удалось найти, и мы довольно хорошо представляем, что произошло в те дни в Амстердаме.
Рано утром 7 ноября Иван Александрович отправился к Парсету. Оставаясь верным своей привычке, он подробно описывает в дневнике путь, который проделал от «Виктории» до загородного дома, где жил на покое знаменитый ученый. Окрестности города, равнинные, несколько монотонные, какой-то добродушный покой и серьезность, царящие вокруг, настроили Ивана Александровича на лад умиротворенный и несколько приподнятый. Беспокойный Амстердам остался позади, приближался маленький, поразительно чистый и тихий поселок, окруженный зелеными польдерами с пасущимися коровами, каналами и мельницами, виднеющимися повсюду до самого горизонта. Кое-где среди равнины высятся ряды деревьев, чернеют канавы, наполненные поблескивающей водой. Река, через которую перекинут мостик, течет мимо старинных городских ворот против основания невысокого холма. А над всем этим низкое, нависшее небо с разноцветными облаками; колорит всего простора то серо-сизый, то желтовато-розовый от чуть-чуть выглянувшего солнца. Невольно вспоминаются картины Рюйсдаля и Поттера. Вот и маленький, уютный, окруженный игрушечным садом домик с протертыми до блеска стеклами в темных полированных рамах. За окном — Парсет.
«Первое впечатление, — пишет Иван Александрович в своем письме жене, таково, будто Парсет категорически отказывается стариться. Все такой же огромный, добродушный, с маленькими изящными руками, выразительно дополняющими его неторопливую емкую речь. Он по-прежнему насмешлив, остроумен, и, знаешь, Натали, не глядя на то, что многолетнее сотрудничество придало нашим отношениям характер некой интимности, я в его присутствии все еще немножко робею, вернее, чувствую себя несколько смущенным».
Радостными были только первые минуты встречи. Вскоре огорчения стали взаимными. Поговорив немного с Парсетом, Иван Александрович понял, как глубоко несчастлив этот внешне, казалось, не изменившийся, увлекающийся, упрямый, чуть неуравновешенный и, однако, уже сломленный неизлечимым недугом человек.
— Прошло то время, дорогой Вудрум, когда жизнь мне казалась радостной, полной высокого смысла, надежд, когда я шел и земля пружинила подо мной. Помните, на Себарао? В ту ночь, когда с нами затеяла игрушки гроза? О, как это было хорошо! Двадцать лет прошло. Вы были тогда совсем молодым… Ну, ничего… Теперь пойдете вы с друзьями, с сыном, преисполненные больших надежд и благородных устремлений. К сожалению, без меня. Как бы мне хотелось разделить с вами трудности похода, но без ног… Без ног в поход не отправляются.
И все же Парсет присоединился к походу. Головой, сердцем. Его ум, талант, опыт, безраздельная любовь к науке — все это сейчас особенно нужно было Вудруму. Парсет начал с того, что самым подробным образом ознакомился с оснащением экспедиции, и пришел в искреннее отчаяние. Он возмущался с осторожностью профессионального ученого, тщательно взвешивающего каждое свое утверждение, но все же возмущался, не щадя самолюбия собеседника, заботясь только о правильности даваемой оценки. Он, как никто другой, понимал Вудрума, зная, с каким трудом русскому ученому удалось собрать средства для своего смелого и опасного предприятия, но считал, что с подобным снаряжением и средствами отправляться на Паутоо слишком рискованно и, пожалуй, просто бессмысленно.
На другой день Вудрум приехал к Парсету с Плотниковым, привез (по требованию Парсета) всю документацию экспедиции. Втроем они сидели до поздней ночи, подсчитывая, прикидывая все возможности и пытаясь предусмотреть случайности, однако выходило так, что Парсет был прав: рисковать было слишком безрассудно. С этого дня Арнс Парсет начинает развивать бурную деятельность.
«Парсет беспощадно добр, — пишет Иван Александрович Евдокимову, — вы понимаете, он, не задумываясь, не взвешивая, что произойдет вскоре с ним самим, готов вложить в наше ненадежное дело все свое маленькое состояние, все свои накопленные трудом ученого скромные средства. Я не хотел и слушать об этом, тем более что эта жертва может оказаться бессмысленной. Последнее время произошли события (мы о них не знали), изрядно меняющие наши представления о способах подводных археологических раскопок. На Средиземном море совсем недавно проведены работы, опыт которых доказывает, что намечавшиеся нами методы уже устарели и, более того, могут оказаться опасными для людей. Учитывая все это, следует специально хлопотать о приобретении в Германии новейшего водолазного снаряжения и нанимать водолазов-профессионалов, знакомых именно с этим оборудованием. Словом, все это повлечет издержки непосильные. Парсет согласился наконец, что даже наши совместные усилия будут недостаточны, и стал незамедлительно действовать по-другому. Вскоре у него начали появляться всякого рода дельцы и предприниматели.
Дорогой Елизар Алексеевич, как тяжело мне наблюдать все это, как тревожно за его здоровье, но ничего поделать я не могу. Парсет упорно решил добиться своего, составив себе убеждение, что в каких бы обстоятельствах я ни был, а довести до конца задуманное обязан. Несколько примиряет меня с этим то, что, занявшись устроением наших дел, он помолодел, воспрянул духом и весь отдался пристальной работе. Да, он не потерял еще охоты к деятельности и в результате, кажется, преуспел. Он решил меня познакомить с неким господином Ширастом. Вы знаете, Парсет чуждается всякого преувеличения, резкости, всегда преисполнен любви и чуткого расположения к людям, умея видеть в них хорошее и радоваться, умея угадывать в них плохое, понимать и прощать. О господине Ширасте он говорит сдержанно. Насколько известно, это довольно толковый молодой ученый, происходящий из состоятельной семьи, владеющий, кажется, капиталом. За ним, собственно, не значится никаких особенных достоинств. Он давно, старательно, но без всякого блеска и заметных открытий занимается историей Паутоо. Парсет полагает, что он заинтересуется нашими начинаниями и, быть может, примет участие в финансировании экспедиции. Посмотрим. Положительно не знаю, как все это обернется. Трудно, Елизар Алексеевич, трудно, дорогой. Но что делать? Возвращаться в Питер? Я считаю это решительно невозможным. Днями Шираст должен приехать в Амстердам…»
Настроение у членов маленькой группы было отвратительным. Вудрум всячески подбадривал своих сотрудников, однако это слабо помогало. Все понимали сложность создавшегося положения, не допуская и мысли о возвращении в Петербург. Плотников и Очаковский всячески убеждали Ивана Александровича решиться на поход с имеющимися средствами и оборудованием.
— Я очень уважаю старого Парсета, — говорил Николай Николаевич, — но думаю, это все западные штучки, Иван Александрович, поверьте мне. Здесь привыкли ко всяческому комфорту и не мыслят без сверхновых приспособлений консервную банку открыть. А список всего необходимого, предложенный господином Парсетом… Конечно, хорошо все иметь в изобилии и совершенстве, но… Обойдемся, Иван Александрович, управимся. Давайте рискнем!
Очаковский беспрерывно протирал пенсне, смущался больше обычного, но стоически поддерживал Плотникова. Василий Афанасьевич чутьем бывалого и очень добросовестного человека понимал правоту Вудрума, высказываний, конечно, он никаких себе не позволял, а все свое добродушие и старание употреблял на то, чтобы в эти дни всем членам экспедиции было удобно и сытно.
Что касается Александра, то он меньше всех принимал участие в спорах и, казалось, не интересовался дальнейшей судьбой экспедиции, всецело посвятив себя изучению достопримечательностей города, главным образом… ночных. Накануне приезда Шираста Иван Александрович не на шутку обеспокоился, узнав, что, несмотря на четвертый час ночи, Александр не появлялся в отеле. Василий Афанасьевич, всегда знавший все и вся, смущенно заулыбался и сказал, что они все еще на Ворме-страат.
Отдых перед решающим днем был испорчен. Заснуть Иван Александрович так и не смог, оделся и вышел на Дамрак. Пройдя канал, он незаметно для самого себя очутился на Ворме-страат — одной из трущоб, расположенных в центре огромного портового города. Опутанная сетью темных, подозрительных переулков, она и в этот поздний час кишела народом, привлеченным сотней маленьких кафешантанов с кричащими названиями: «Палас Индиана», «Эльдорадо», «Валгала», странными и весьма сомнительными заведениями, из которых неслись звуки органов, шарманок, оркестриков, гомон, крики и брань на всех языках и наречиях. Было странно, что здесь, в центре, совсем рядом с добропорядочными на вид, чинными и чистенькими улицами идет эта темная, буйная, стоном стонущая всю ночь жизнь… И где-то здесь в каком-то отвратительном вертепе Александр. Что с ним? Чего он ищет, на что надеется?.. Чужой, метущийся, непонятный…
Утром собрались у Парсета. Первое впечатление Шираст производил не очень приятное, настораживающее и вместе с тем незаурядное. «Весь какой-то острый, — писал Иван Александрович Евдокимову, — не смотрит, а всматривается во все, щуря зеленоватые, узкие и чуть раскосые глаза. Мне никак не удается уловить его взгляд и понять, когда он искренен. Но едва заговорили о деле, лицо его стало умнее, значительнее, даже глаза потемнели и сделались не такими зелеными. Ну, да бог с ним, ничего не попишешь — люди бывают разными. Похоже, что он может быть полезен, а это сейчас главное. Деловит, несомненно. Толково и обстоятельно, выказав необходимые познания, знакомился с имеющимися у нас материалами…»
Шираст с неожиданной готовностью принял смелую гипотезу Вудрума. Однако, разбираясь в ее отдельных положениях и знакомясь с дальнейшими планами русского ученого, он ничего не принимал на веру. Споря и размышляя, Шираст старался вникнуть во все досконально и оценить объективно.
— Значит, вы предполагаете, господин профессор, что силициевая жизнь могла быть занесена на Землю из мирового пространства?
— Несомненно. Вы ведь знаете, что в некоторых метеоритах обнаружены вещества довольно сложного строения, по всей вероятности относящиеся к органическим. Я убежден, что, находясь в метеорите, могли попасть на нашу планету зародыши жизни, состоящей из силициевых соединений. Они не разрушились ни при высокой температуре, развившейся при вторжении метеорита в атмосферу, ни от холода Вселенной. Ну так вот, паутоанские предания относят пришествие Небесного Гостя к концу VIII — началу IX века нашей эры. Интересно, что и в старинных записях китайцев, индийцев и княжества Чосон[2] встречаются упоминания о необыкновенном свечении неба, о пролетевшем, ярко светящемся теле. Даты, указанные в этих рукописях, совпадают с датой легендарного пришествия Небесного Гостя.
— Это очень убеждает, господин профессор. Действительно, если откинуть мистические представления древних паутоанцев, то можно считать, что именно в это время на какой-то остров Паутоо упал метеорит, которому они стали поклоняться. Но я никак не могу уловить связи между ним и найденным вами сосудом. Допустим, в нем могли быть какие-то зачатки силициевой жизни ваши микробиологические исследования впечатляют, но, может быть, это никак не связано с легендой, с Веком Созидания в княжестве Себату, которое до сих пор считается мифическим. Почему только один обрядовый сосудик сохранился от этого, очевидно, богатого событиями и произведениями материальной культуры времени?
— А я, — вступил в разговор Парсет, — считал и считаю, что раз сохранился хотя бы один предмет, то уже по нему ученый обязан восстановить картину прошлого, ну и, конечно, постараться отыскать новые факты, подтверждающие его предположения.
— Но где?
— На дне моря, господин Шираст, — ответил Вудрум. — Долго я не мог найти решения, и вот как-то, просматривая описание извержения вулкана Кракатау, которое произошло в 1883 году, я подумал: а что, если нечто подобное произошло и на Паутоо? Во время этого извержения, как вы знаете, исчезла большая часть острова Кракатау, оно сопровождалось выбросами мельчайшей вулканической пыли, которая поднялась высоко в атмосферу и разнеслась ветром на огромные расстояния. Вулканическая пыль вследствие незначительных размеров частиц, ее составляющих, годами держалась в воздухе. Небо приняло красноватый оттенок.
— О, я начинаю догадываться — «красные зори»! Вы считаете, что это оптическое явление должны были наблюдать за сотни миль от извержения?
— Совершенно верно. Это и подбодрило меня, натолкнуло на путь дальнейших поисков. Я опять обратился к старинным рукописям и, представьте, нашел в них записи о красных зорях, наблюдавшихся в тридцатых годах XII века. Затем мне удалось установить, что в это время на Себату действительно произошло вулканическое извержение и в результате тектонического опускания почвы большая часть острова ушла под воду. Княжество Себату нельзя считать мифическим. Оно существовало и, по моему мнению, подобно Атлантиде было поглощено океаном.
— Допустим, что именно так погибла неведомая нам культура. Но до этого, в годы расцвета ее? Почему тогда не распространились силицированные предметы? Почему они до сих пор никем еще, кроме вас, не найдены?
— Пока, господин Шираст, пока не найдены. Больше того, кое-что, возможно, и было найдено, но не изучено как подобает. И именно потому, что при изучении находок не руководствовались гипотезой о силициевой жизни. Доказано будет ее существование, и, поверьте, находки последуют одна за другой.
— Итак, вы все объясняете катастрофой?
— Не только катастрофа покончила с Веком Созидания. Это был первый акт трагедии. Культура Паутоо во время могущества княжества Себату достигла большого, хотя и очень своеобразного, расцвета, и все же она была обречена. Культура Века Созидания была понятна и любима только избранными, этакой «аристократией духа». После катастрофы уцелевшая кучка жрецов сосредоточила в своих руках все, что людям посчастливилось извлечь полезного из необычайной силициевой жизни, держала в глубочайшей тайне — вспомните египетских жрецов! — все способы управления созидательной силой, и это привело необыкновенную культуру к гибели. Социальные неурядицы, набеги соседних диких, еще не приобщенных к культуре Себату племен вконец сломили ее. У нее не было крепких корней в народе, она не стояла на Себату, как могучий баобаб, а цвела ярким изнеженным цветком. Нашествия кончились, но они уничтожили все на своем пути, и только немногие из числа посвященных в высшие таинства уцелели и сделали записи, видимо намереваясь оставить потомкам хотя бы какое-нибудь представление о Веке Созидания. По словам этих легенд и преданий я стараюсь воссоздать картины расцвета и гибели древней, не похожей ни на какую другую культуры.
Обсуждение продолжалось долго. Шираст согласился с планом Вудрума, собиравшегося организовать подводные раскопки у берегов Себату. Увлечение его представлялось искренним, а энергия, с какой он взялся способствовать экспедиции, — обнадеживающей. Денег, однако, Шираст не предложил, а посоветовал Вудруму обратиться к Гуну Ченснеппу, владельцу множества каучуковых плантаций на Паутоо. Такой оборот дела порядком смутил Вудрума. Парсет мрачнел, дулся, попыхивая трубочкой, а в отсутствие Шираста отпускал по его адресу меткие, притом не совсем лестные, словечки, но скрепя сердце все же пришел к выводу, что совет этот принять следует, особенно учитывая огромное влияние старого плантатора на Паутоо.
— Поверьте, господин профессор, — уговаривал Шираст, — удастся вам заручиться поддержкой Гуна Ченснеппа, и перед экспедицией отворятся такие ворота, которые без этого будут закрыты наглухо.
Нам не удалось найти описания встречи Вудрума с Гуном Ченснеппом. По-видимому, Иван Александрович выехал из Голландии на несколько дней вместе с Ширастом. Известно, что Ченснепп согласился финансировать экспедицию на двух условиях:
1. Отчеты экспедиции будут доставлены фирме «Ченснепп-каучук».
2. Шираст входит в состав экспедиции как доверенный и полномочный представитель Гуна Ченснеппа.
Вудрум принял оба условия.
По возвращении из поездки к Ченснеппу Вудрум собрал членов своей маленькой группы, представил им Шираста уже как сотрудника экспедиции, поделился обнадеживающими планами и тут же предложил, не медля, всем отправиться на Торгово-промышленную выставку. Приподнятое настроение Ивана Александровича передалось остальным. Повеселевшие, радуясь редкому в Амстердаме погожему дню, все направились пешком вдоль канала Сингль, окаймленного садами, широкими улицами с постройками новейшего типа, к Дворцу Промышленности. Дворец окружали галереи с магазинами, и нашим путешественникам представилась возможность закупить и заказать все необходимое. День прошел деловито, оживленно и весело. Вечером, уставшие и довольные, они уселись за столиками в уютном саду, примыкавшем к Дворцу Промышленности, и бокалами зеленоватого рейнвейна отметили новый этап в жизни экспедиции.
Дни заполнились новыми сборами. Плотников с Ширастом отправились в Германию, чтобы договориться с фирмой о поставке специальных скафандров и о привлечении в экспедицию водолазов. Иван Александрович с Очаковским продолжали производить закупки приборов и оборудования. Василий Афанасьевич не отставал от них, заказывая недостающее ему хозяйственное имущество. Александр уже не посещал Ворме-страат, однако особо активного участия в сборах не принимал, флегматично и точно выполняя отдельные поручения. Как только Плотников с Ширастом вернулись из Германии, успешно завершив сделку с фирмой и наняв водолазов, экспедиция двинулась в далекий, трудный путь.
Амстердам остался позади.
Окончены хлопоты по погрузке разросшегося теперь имущества экспедиции, все устроились по своим каютам, и началось довольно комфортабельное, но пока малоинтересное путешествие.
В течение всего перехода морем, как это и намечал Вудрум, все члены экспедиции были заняты той или иной работой, готовились к предстоящим исследованиям, вели дневники, обучались паутоанскому языку. Словом, все были деятельны, несмотря на то что немало времени и сил уходило на поглощение бесконечного числа блюд, предлагаемых пароходной компанией «Пакетваарт» и составляющих одно из отличий и приманок для туристов на океанских пароходах. Различие в нравах и привычках членов экспедиции в этом замкнутом бортами парохода пространстве было особенно заметно. Каждый проводил оставшееся от занятий время по-своему, стараясь найти развлечения на свой вкус и на этом зачастую довольно неустойчивом кусочке тверди.
Что касается Ивана Александровича и Шираста, то они все свободное время, особенно вечера, проводили на деке, удобно устроившись в длинных креслах. Шираст, не теряя времени попусту, углубился в изучение материалов, продолжая работу при всяком удобном случае. Его не переставал мучить вопрос: почему исторические документы, касающиеся Века Созидания, практически отсутствуют, а те, что есть, туманны, невразумительны и противоречивы? Продолжая и на пароходе знакомиться с изысканиями, касающимися силициевой загадки, он как-то порадовал Ивана Александровича, найдя довольно интересное объяснение, удачно дополняющее гипотезу Вудрума.
— Я считаю, что здесь все дело в борьбе религиозных течений. Для сторонников древнего верования «пришествие» Небесного Гостя было ударом. Они всячески боролись с все возрастающим новым культом. Но вот произошла катастрофа и вновь воспрянула древняя вера. Ее жрецы, воспользовавшись гибелью храма Небесного Гостя, приложили все усилия к тому, чтобы искоренить веру в него. Вероятно, всякое упоминание о Веке Созидания, о великом Раомаре стало кощунственным. Не исключено, что известные нам из истории Паутоо кровопролитные войны, происходившие в конце XII века, в основе своей были религиозными войнами. Тогда-то, видимо, и уничтожалось все имевшее отношение к Веку Созидания, к культу Небесного Гостя.
Иван Александрович с удовлетворением принял вклад Шираста. Обсуждение вопросов, интересовавших их обоих, становилось все живее и увлекательнее.
К концу января путешествие на благоустроенном океанском красавце кончилось. В Сингапуре все перегрузились на маленький пароходишко, который должен был доставить экспедицию в Макими.
Здесь, пожалуй, уместно вновь привести странички из дневника Ивана Александровича.
Ушел еще один день. Один из последних дней почти двадцатилетнего ожидания. Завтра на рассвете должны показаться вершины Шонганоу. Его мы увидим первым из островов архипелага Паутоо. Что ждет нас там, в стране гористых островов, джунглей, древней культуры и древних загадок? Видимо, каждый из членов нашей экспедиции так или иначе задает себе подобный вопрос, ожидая, что вот-вот появится земля, для большинства никогда не виданная и для всех таящая так много нового, увлекательного и опасного.
Сегодня все оживлены по-особенному. Кончилась монотонность длительного морского перехода, и, несмотря на дурманящий влажный жар, все деятельны, подтянуты. Молодежь особенно нетерпелива и уже готовится к прибытию в столицу, хорошенько проглаживая залежавшиеся в кофрах костюмы.
«Принцесса Эмма» после порта Шонганоу зайдет еще в несколько портов на маленьких островках архипелага, везде оставляя почту из Европы, захватывая пассажиров, и только на третьи сутки доставит нас в Макими.
Сегодня работалось отвратно. Чем ближе к цели, тем с большей озабоченностью думается о затеянном, становится все более ощутительно, какую принял ответственность. Нет, до последнего своего часа буду уверен в правильности сделанных выводов. Беспокоит другое. Вспоминая хлопоты, искательства, перебирая в памяти все, что удалось стяжать для оснащения экспедиции, возникает сомнение: достанет ли сил и средств вырвать тайну у людей и природы?
Да, почти двадцать лет назад мы также приближались к этим островам. Парсету тогда было примерно столько же, сколько мне сейчас. Молодость беспечно радостна. Перед ней всегда широкие горизонты, вера в большую жизнь впереди… Спокойно было тогда, с Парсетом, а он, уже обремененный годами, был, надо полагать, не спокоен за нас, молодых…
Написал письмо Парсету, и захотелось узнать, что делает Александр, очень захотелось именно сейчас увидеть его, поговорить с ним.
Он стоял на верхней палубе, пытливо всматриваясь туда, где завтра появятся острова Паутоо. На лице его застыло выражение радостного ожидания, а глаза были грустны, в них почуялась мне какая-то страшинка, тоска. О чем он думал? Об оставленном там, за тысячи миль, или об ожидавшем впереди? Почему к чаянию неведомого примешивался страх? Может быть, это предчувствие?.. Так боязно было брать Александра с собой…
Быстро наступила ночь, а мы все стояли с ним бок о бок, чувствуя тепло друг друга и не произнося ни слова. Юго-западный муссон принес прохладу. Море волновалось умеренно, и мы еще долго любовались переливами искрящегося незнакомыми созвездиями неба, чудесной игрой света в волнах, светящимися в них существами.
В десятом часу Александр пожелал мне спокойной ночи и отправился к себе, а я все еще размышлял о трудах и радостях, о прекрасном и страшном, ожидающем нас в давно полюбившейся мне, давно желанной стране».
И вот снова, после почти двадцатилетней разлуки, передо мной острова Паутоо.
Я рано разбудил Александра, и мы поспешили на палубу. Вершины Шонганоу еще были свободны от облаков, и только пониже их, на крутых, чернеющих густолесьем скалах, кое-где лежали пышные массы розовато-сиреневых облаков.
Солнце взошло и осветило узкую полосу берега, светло-зеленую, не столь мрачную, как каскады вздымавшихся над нею гор. Наш пароходик обогнул восточную, более низменную оконечность острова, и часам к десяти перед нами открылась широкая бухта, в глубине которой виднелись спокойно поднимавшиеся к небу дымки, а вскоре уже можно было различить крыши построек, спешащие к пароходу лодки, людей.
Горы отступили, полоска берега стала шире, и светлая зелень кокосовых пальм показалась особенно приветливой в лучах уже крепко подогревавшего нас солнца».
Так экспедиция Вудрума прибыла на первый из островов Паутоо, где встретила человека, немало повлиявшего на развернувшиеся в дальнейшем события.
В те времена на Шонганоу пароход заходил раз в несколько месяцев. Островок насчитывал несколько тысяч паутоанцев, заготовлявших копру, и одного европейца, получавшего доходы от этой копры. На Шонганоу шла тихая, медлительная тропическая жизнь, но с прибытием парохода все оживало.
Не успела «Принцесса Эмма» бросить якорь, как тотчас же была атакована целой флотилией паутоанских лодок. Все вокруг наполнилось веселым шумом, выкриками продавцов, предлагавших связки бананов, кокосовые орехи, безделушки из кости и дерева, циновки, сушеных рыбок и мангустаны. В течение трех часов, пока шла разгрузка и погрузка, вокруг парохода царило необычное для этого острова оживление. Шум все нарастал, а «Принцесса Эмма» уже готовилась отдать концы. В это время по пристани, отбиваясь от окружавшей его толпы паутоанцев, с завидной энергией пробивался к пароходу высокий белокурый паренек. Уцепившись наконец за поручни трапа, он прилагал все усилия к тому, чтобы расстаться с благоухающим тропическими ароматами Шонганоу, но преследователи, видимо, никак не разделяли его стремления и удерживали изо всех сил. Третий помощник капитана, стоявший у трапа, не пускал юношу на пароход без билета. Положение парня было отчаянным.
Скучающие пассажиры довольно безучастно наблюдали за происходящим до тех пор, пока в хаосе выкриков не раздались ругательства такие разудалые и забористые, по которым русские сразу же и безошибочно узнали в бойком парне соотечественника. Первым вмешался Василий Афанасьевич. Большой, сильный, он ловко пробился к земляку. Тот назвал себя Борисом Шорпачевым, сказал, что его уволили с парохода, плававшего в этих водах, оставили на Шонганоу, и стал умолять отставного моряка взять его с собой, хотя бы до Макими. Добрый, отзывчивый хозяйственник экспедиции был вместе с тем человеком расчетливым и, когда узнал, что Шорпачеву не только надо купить билет, но и оплатить его долги, несколько замялся, соображая, как бы все это уладить. Делу помог Александр Вудрум. Всегда несколько медлительный, меланхоличный и далеко не отличавшийся радушием, здесь он вдруг с несвойственной ему быстротой пробрался через галдящую толпу и, вынув бумажник, разом успокоил и паутоанцев, и пароходную администрацию.
Очутившись на пароходе, молодой человек скоро расположил к себе членов экспедиции. Веселый, деловитый, услужливый, но не подобострастный и никогда не терявший достоинства, он быстро снискал расположение Ивана Александровича и вместе с тем, совершенно, конечно, об этом не подозревая, стал причиной первой размолвки между Вудрумом и Ширастом. Вудрум решил не только довезти Бориса Шорпачева до Макими, но и зачислить его в состав экспедиции, резонно считая, что энергичный, способный и преданный молодой человек, несомненно, будет полезен делу. Узнав об этом решении, Шираст выразил неудовольствие и в форме деликатной, но весьма решительной сказал профессору, что подобные действия непременно должны согласовываться с ним. Вудрум вспылил:
— Позвольте, позвольте, господин Шираст, этак вы договоритесь до того, что я и знать не буду, где мне позволено распоряжаться, а где я должен буду исспрашивать вашего соизволения. Рабочего экспедиции я нанять не имею права, оказывается, а отдать в починку башмаки разрешаете?
— Иван Александрович, помилуйте, да зачем же представлять все в таком виде? Ведь я только хотел предупредить, предостеречь. Вы человек чуткий, добрый, но увлекающийся. Сегодня пожалели этого бродягу, а завтра…
Вудрум не успокаивался.
— А завтра? Продолжайте, продолжайте. Вы что же это, сударь, опеку учинить желаете? Не выйдет!
— Да я вовсе не об этом, профессор, помилуйте. Я просто хотел бы, ну как вам сказать… Поймите, мое положение весьма щекотливо. Вы ведь знаете, я отношусь к вам с величайшим уважением, и вместе с тем… Вместе с тем я обязан выполнять поручение Гуна Ченснеппа, принимать в расчет многие, подчас вовсе не учитываемые вами обстоятельства. Экспедиция еще не начала работу, нам предстоят трудности самые различные, и прежде всего такие, которые связаны с людьми. Поверьте, наши работы на Паутоо будут встречены далеко не радушно. Возникнет противодействие жреческой касты, а получить поддержку губернатора будет не так уж просто. Он человек нерешительный, консервативный — и вдруг в составе экспедиции беглый каторжник.
— Ваша настороженность мне понятна. Я тоже не жду, что жрецы встретят нас с распростертыми объятиями, но уверен, что смогу с ними поладить. Губернатор… Губернаторы, по-видимому, везде одинаковы. А вот что касается этого парня, то вы слишком опрометчиво зачисляете его в «каторжники». Я беседовал с ним. Молодой человек работал в подпольной типографии, был выслан на поселение в Восточную Сибирь и… и решил попытать счастья в чужих краях. Как вы можете понять, счастья он не нашел, хлебнул только горя, и притом предостаточно. Нужда его гнала из страны в страну. Нигде он не мог получить постоянную работу. В довершение всего тоска по родине, одиночество… И вот теперь он, русский человек, увидев наконец соотечественников, ожил, воспрянул духом… Да можете ли вы себе представить его состояние? Ведь он будет предан нам всей душой.
— Итак, профессор, вы все же не хотите изменить своего решения?
— Безусловно. Я уже обещал его устроить и не откажусь от своего обещания. Вот так.
Иван Александрович настоял на своем. Ширасту пришлось уступить. Каждый понимал, что не только в Шорпачеве дело, что эта первая размолвка не будет последней. Светлые часы прибытия в долгожданный Макими были омрачены для Ивана Александровича. Инцидент этот заставил его еще раз задуматься о положении, в которое он попал, согласившись на условия Гуна Ченснеппа. Что касается Шираста, то он стал еще более настороженным, делал все возможное, чтобы укрепить свою власть в экспедиции, а Бориса Шорпачева иначе как каторжником не называл.
Макими встретил путешественников, омытый тропическим ливнем, сияющий и оживленный.
В первые дни по приезде Иван Александрович пишет в дневнике:
«Возможность любоваться здесь тропической природой всегда побуждала меня взяться за перо, но всегда чувствовал, как бедны слова и беспомощны попытки образно передать ее буйную прелесть. Однако все о тропической природе можно сказать несколькими словами: она разнообразна до бесконечности и роскошна до утомления».
И тут же тревожные размышления о переменах в стране:
«…Да, изменилось многое. Изменилось чуть ли не все в стране, в быту паутоанцев, и изменилось, нужно сказать, под влиянием всевозрастающего стремления европейцев во что бы то ни стало подогнать под свои вкусы и привычки даже то, что было на Паутоо замечательно именно коренными отличиями от вкусов и привычек европейцев.
Не покидает чувство озабоченности и ответственности за нововведения, привнесенные зачастую насильственным путем в этот край, по-особенному милый моему сердцу. Сколь недавно он был еще далек от суеты и никчемных треволнений так называемого цивилизованного мира. Невольно думается о бережливости и уважении, с коими обязаны мы относиться к здешним обычаям и цивилизации… Насколько же она древнее, утонченнее и своеобразнее по сравнению с той, железно-электрической, которую зазнавшиеся обитатели Европы почитают не только передовой, но и единственной!»
Но не одно это огорчало русского ученого, вскоре отчетливо представившего себе, что теперь Паутоо не так уж далек от «суеты, дрязг и треволнений цивилизованного мира». Обстановка в колонии стала запутанной и тревожной.
Сразу по прибытии в Макими Вудрум начал готовиться к посещению губернатора островов Паутоо.
Вскоре он был принят в загородной резиденции правителя архипелага самым радушным образом. Деловая часть встречи состоялась после тропически роскошного обеда, устроенного в его честь, однако закончилась для Вудрума весьма и весьма неприятно. Губернатор был предупредителен во всем. Он не только со вниманием выслушал планы русского ученого, но и рассказал ему о тех начинаниях, которые проводятся в Паутоо. Метрополия всячески поддерживает самые разнообразные научные изыскания на островах. Здесь уже создано несколько лабораторий, эпидемиологическая станция, замечательный ботанический сад, расположенный близ Макими, приезжают ученые из различных стран мира, этнографический музей постоянно пополняется редкими и интересными экспонатами, собранными главным образом европейскими и американскими учеными.
— Да, господин профессор, — продолжал губернатор, — времена теперь другие. Европейская промышленность все больше нуждается в сырье, и множество фирм охотно субсидирует исследования в колонии. Добыча каучука возросла за эти двадцать лет во много раз. Пряности, сахар, джут, марганец, олово, редкие породы дерева — все это имеет огромный спрос в Европе и Америке. Страна процветает, население неуклонно увеличивается. Вы, вероятно, обратили внимание, что порт Макими перестроен заново. Проведены железные дороги, построены мосты и воздвигнуты новые отели. Электростанции теперь не только в Макими, но и в Пога, в Уинассе.
— Ведь это превосходно, господин губернатор!
— Разумеется, но… Но знаете, вместе со всем этим на Паутоо происходят события, порядком огорчающие администрацию. Участились восстания паутоанцев, в городах возникают забастовки. Паутоанская интеллигенция все чаще выступает с требованиями независимости архипелага, и даже жречество Паутоо начинает склоняться к требованиям, никак не устраивающим метрополию. Да, должен признаться, в колонии напряженное положение. И в это время вы просите разрешение на подводные раскопки у берегов Себату. Боюсь, что мы не можем рисковать этим. Сейчас страшен любой повод. Ведь остров Себату у паутоанцев считается священным. Они до сих пор верят, что именно там погребен при вулканической катастрофе храм-обиталище мистического существа, покой которого никто не смеет нарушить… Нет, нет, господин профессор! Произвести изыскания именно в этом месте не представляется возможным: это может вызвать ярость фанатиков и, как знать, события могут обернуться очень опасно для нас, европейцев.
…Вудрум отослал экипаж и от загородной виллы отправился в город пешком, размышляя о случившемся, в отчаянии соображая, что же можно предпринять. Мысль о крушении всех начинаний была нестерпимой. Усилия, направленные к тому, чтобы сколотить экспедицию, разбивались о совершенно непредвиденное и, казалось, непреодолимое препятствие. Самым мучительным представлялось возвращение в отель. Как, какими словами рассказать друзьям о постигшем экспедицию внезапном ударе?..
Вудрум шел медленно, стараясь перехитрить время. Кирпично-красное латеритовое шоссе, недавно добросовестно отмытое тропическим ливнем, тускло поблескивало в свете редких фонарей. Внизу, у моря, переливал не очень щедрыми огнями Макими. Иван Александрович любил побродить ночью. Обычно ночные прогулки успокаивали, помогали собраться, сосредоточиться, но эта тропическая ночь не унимала волнения. Ярко сверкали жемчужины южного неба — Сириус, звезды Центавра, искрился великолепный Южный Крест, как-то беспокойно, словно светлая, но опасная река, струился Млечный Путь. На гладкой поверхности крупной кожистой листвы, все еще мокрой от ливня, отражались лунные лучи, соревнуясь в блеске со множеством ярко светящихся насекомых, беспрерывно прорезывающих, как метеоры, таинственный и жутковатый мрак тропической чащи, подступавшей к шоссе. Неумолчное, надоедливое пение крупных цикад перемешивалось с тысячеголосыми звуками, издаваемыми ночными обитателями леса, сливалось с громким серебристым стрекотом древесных лягушек. Над шоссе то и дело мелькали мрачные тени гигантских летучих мышей. Иван Александрович ускорил шаг. Ночь не принесла успокоения, вдруг захотелось поскорее пройти этот оказавшийся утомительным путь до города, побыстрее добраться до отеля…
Утром Вудрум собрал всех участников экспедиции и объявил о решении губернатора. Молчание было тягостным и долгим. Его прервал Шираст:
— Разрешите, Иван Александрович, мне взяться за устройство этого дела?
Вудрум не возражал, предложение Шираста оживления не вызвало, однако через два дня он вернулся от губернатора с разрешением на проведение археологических раскопок на всей территории архипелага, включая и полузатонувший священный остров Себату.
Вудрум понял, что без вмешательства всесильного на Паутоо Гуна Ченснеппа осуществить свои намерения он просто не смог бы…
Не прошло и двух недель, как на острове, лежащем в нескольких милях от Макими, вырос городок экспедиции. Началась повседневная трудная работа, сопряженная с опасностями подводных археологических раскопок.
Работы решено было начать в юго-восточной части острова, где, судя по древним документам, и должен находиться ушедший под воду храм Небесного Гостя. Светлая морская лагуна, окруженная покачивающимися кокосовыми пальмами и сверкающими, словно усыпанными снегом, пляжами, считалась особенно удобной для проведения подводных археологических раскопок. Довольно быстро, хотя и не без трудностей, были сооружены большие плавучие площадки, с которых предполагалось производить погружения. Экспедиция наняла рабочих-паутоанцев, обзавелась моторными катерами, обеспечившими хорошее сообщение с Макими. На острове Себату началось невиданное до того оживление. Днем лагуна заполнялась лодками, на плотах и на базе экспедиции кипела работа, а долгими, темными вечерами слышалось протяжное, очень мелодичное пение паутоанцев, расположившихся на отдых у костров, да мерный стук керосинового мотора, приводившего в движение походную электростанцию экспедиции.
Как только были закончены необходимые приготовления и места поисков мысленно разграфлены на квадраты, начались первые погружения водолазов. Кроме привезенных из Европы специалистов, снабженных костюмами самого последнего образца, экспедиция использовала ныряльщиков — искателей жемчуга. На их долю были отведены участки не столь глубокие, как для водолазов с тяжелым оборудованием.
Довольно скоро экспедиция зажила размеренной, трудовой и довольно спокойной в этот период жизнью. Вот как это время описывает Иван Александрович:
«Работа спорится. Все налажено. День начинаем с восходом солнышка, всегда появляющегося здесь в шесть часов, и трудимся с перерывом в самое жаркое время до полной темноты, которая наступает здесь внезапно и порой застает нас, увлекающихся, врасплох. Приходится заниматься многими делами, в том числе и хозяйственными, но, нужно сказать, Плотников и Василий Афанасьевич проявляют себя с наилучшей стороны, всячески стараясь освободить меня от множества повседневных забот. Худо только, что у Николая Николаевича склонность к делам экономическим положительно берет верх над желанием вести научные занятия, занимаясь которыми он становится вял, медлителен и зачастую рассеян. Думал, в климате здесь дело, однако вскоре заметил, что, как только он окунается в полюбившиеся ему хозяйственные дела, так становится оживлен, быстр и не забывает ни о какой мелочи, умея из всего изобрести пользу.
Неужели в нем так и погибнут хорошие задатки способного этнографа? Поживем — увидим! Но пока что мы все ощущаем благотворные заботы помощника начальника экспедиции о нашем благополучии и удобствах. Как только прибыли завербованные Ширастом паутоанцы, Плотников немедленно выбрал для себя несколько человек, наименее пригодных для работ на раскопках, зато вполне подходящих для его целей. В результате на следующий же день у нас к столу была отменная свежая рыба. Теперь ее вполне хватает на всех членов экспедиции, включая и нанятых паутоанцев. Они, однако, предпочитают питаться на свой лад и, кончив работу, приготовляют себе пищу сами, привычно устроившись у костров.
Вообще же стараниями Николая Николаевича, который со знанием дела и особой охотой ведет торг с поставщиками, наши запасы пополняются, и, как он утверждает, пополняется его запас паутоанских слов. Дай-то бог, но вот если его хозяйственные увлечения приведут к тому, что он, вернувшись в Россию, из этнографа превратится в управляющего каким-либо имением в Симбирской губернии, то, думается, язык Паутоо там ему не понадобится.
А в общем жизнь экспедиции наладилась. Работы достает всем, и все идет своим довольно быстро установившимся порядком».
Это были последние безмятежные записи в дневнике Ивана Александровича. Вскоре он стал отмечать, что бесплодность сотен погружений начала неблагоприятно сказываться на настроении членов экспедиции, трудности работы в томящем влажном зное отразились на самочувствии многих, и в первую очередь Очаковского. Но хуже было другое. Несмотря на покровительство губернатора, экспедиция все время чувствовала неприязненное отношение паутоанцев. Их явно кто-то будоражил. Стали ходить слухи о том, что местное население напугано деятельностью ученых. Среди рабочих кто-то начал распространять слух, что, как только найдена будет учеными святыня, на Паутоо обрушатся беды, что потревоженное божество, как и тысячу лет назад, обратит свой гнев на нечестивых и горе тому, кто содействовал осквернителям храма!
Участились непослушание, дерзость. Ныряльщики все с большей и большей неохотой опускаются под воду. Как-то ночью начался пожар на складе припасов, на другой день над самым ухом немца-водолаза пролетела отравленная стрела, выпущенная из длинной тонкой трубки — сумпитана. Обстановка накалялась.
Вудруму в высшей степени неприятно было просить защиты у губернатора, но пришлось в конце концов прибегнуть к этому, и вскоре лагерь экспедиции стал охраняться солдатами.
Но беда следует за бедой. Однажды, явно по чьему-то сигналу, все паутоанцы, в том числе и ныряльщики — искатели жемчуга, покидают экспедицию.
В это трудное время Вудрум особенно доволен тем, что не только довез Шорпачева до Макими, но и приютил соотечественника в экспедиции. Он оказался смелым и смышленым, ловким и преданным. О нем Иван Александрович много раз упоминает не только в дневниках, но и в письмах в Петербург, жене: «В энтузиазме этого юноши какая-то стихийная, покоряющая сила. Александр, видимо, привязался к этому молодому человеку, и теперь я с каждым днем замечаю, как исчезает у него столь претившая мне суховатость и несколько надменное отношение к людям, особенно стоящим ниже его по положению (откуда это?!).
Неплохо, если бы с Борисом он был более близок, чем со своими петербургскими «сверхчеловеками». Не хочу предугадывать события и обольщать себя пустыми надеждами, но поверь, Натали, все меняется к лучшему. Ты бы не узнала теперь Александра. Не только предпринятое нами путешествие, но и общение с этим молодым, но уже много повидавшим человеком ему явно на пользу».
Молодых людей, таких разных по интересам, воспитанию и образованию, объединяло дело, которому они стали посвящать все больше и больше времени. Теперь они находили взаимное и всепоглощающее удовольствие проводить дни и долгие вечера вместе, старательно готовясь к осуществлению задуманного. Александр выхлопотал у Николая Николаевича большую лодку, Шорпачев оборудовал ее таким образом, что в ней можно было не только приготовить еду, но и устраиваться на ночь.
Вскоре в самом отдаленном конце залива, скрытая глубоко врезавшейся в море косой, выросла как бы вторая, почти никому не известная база экспедиции. Знал о их затее, пожалуй, только один Иван Александрович; он притворно ворчал, но тайну молодых людей хранил. А тайна возникла из-за того, что еще в самом начале подводных поисков предложение Шорпачева самим освоить скафандры встретило рьяное сопротивление привезенных из Германии водолазов. Шорпачев первым подсказал профессору, что не следует надеяться только на немецких водолазов, надо самим научиться работать в новейших подводных костюмах. Вудрум согласился с этой мыслью, но не мог преодолеть упрямство обоих водолазов, считавших, что право работать в опытных фирменных костюмах — их монополия. Александр и Шорпачев монополию нарушили. Тайком даже от Плотникова запасной комплект оборудования был увезен на «подпольную» базу, и там по очереди, помогая друг другу, разбираясь в инструкциях и постепенно овладевая трудным, опасным и увлекательным делом, молодые люди все глубже и глубже проникали в морское царство. Оно открывалось для них как новый, наполненный жизнью, блестевший необыкновенными красками мир, пронизанный мягким, зеленоватым светом.
Александр и Шорпачев не уставали любоваться коралловыми зарослями, причудливыми, бесконечно разнообразными, окружавшими их как заколдованный сказочный лес, в котором то плавно, то с быстротой молнии мелькали стайки невиданных, неправдоподобных рыб. Среди толстых, неподвижных ветвей кораллов виднелись яркие, словно органные трубы, тубинофоры; свисали синие ниточки гефей; протягивали свои руки-щупальца изящные офиуры. Красочные морские звезды, морские ежи с черными угрожающими иглами, целый увлекательный набор полузарывшихся в песок диковинных раковин — все это разнообразилось красными, бурыми, зелеными водорослями, все это жило, интенсивно поглощало друг друга, размножалось и умирало, заполняя собой все вокруг, надежно скрывая от исследователей следы древней, ушедшей под воду цивилизации. Увлечение красотами впервые увиденного волшебно-привлекательного мира омрачалось мыслью о том, что вся эта буйная растительность, кораллы, раковины уж слишком плотно замуровали развалины храма Небесного Гостя. Утешали себя молодые люди мыслью о том, что здесь, на сравнительном мелководье, они только тренируются. Успех их может ожидать там, на глубоких местах, где день ото дня совершаются погружения, исследуется квадрат за квадратом.
А дни шли томительно, не принося никаких успехов. Мрачнел Иван Александрович, все более скептически начинал высказываться о затее подводных раскопок Шираст, и в это время экспедицию постиг новый удар.
Под вечер усталые после безрезультатных поисков водолазы возвратились с плота на базу. На маленькой пристани они вылезли из лодки и направились к своему бунгало. До ужина оставалось еще больше часа. Немцы расположились в своих плетеных креслах на затененной веранде, овеваемой легким ветерком. Высокие казуарины, раскидистые габитусы почти вплотную подступали к бамбуковому домику, их запутанная, переплетающаяся зелень могла скрыть не только человека, но и слона. Никто не разглядел прячущихся в темной тропической чаще врагов. Услышали только выстрел. Сухой, короткий, всполошивший колонию исследователей. Через минуту все были у домика водолазов. Один из них, окровавленный, бледный, лежал на плетенном из бамбука полу веранды. Очаковский оказал первую помощь водолазу, его сразу же водворили на катер и отвезли в Макими. Ранение было не очень серьезным, однако последствия этого нападения были тяжелы для экспедиции. Второй водолаз наотрез отказался продолжать работу на Себату, и, как только немного поправился раненый, оба немца немедленно отправились в Европу.
Все замерло в маленьком поселке. Без водолазов, без паутоанцев рабочих и ныряльщиков — продолжение изысканий представлялось немыслимым.
Но однажды, возвращаясь с очередной поездки в Макими, Вудрум застал в лагере оживление: бежавших от опасностей водолазов с успехом заменили Александр и Борис. Снова бодро стучит двигатель, попеременно сменяя друг друга, члены экспедиции трудятся у насосов. Вечерами все собираются на веранде домика Вудрумов. Здесь намечаются планы на следующий день, ведутся оживленные споры. Настроение поднялось, но все понимают, что без вспомогательной силы, без рабочих-паутоанцев, не обойтись. Шираст предлагает на время приостановить работы, нанять рабочих на дальних островах и только после этого продолжить изыскания. Предложение его принимается только наполовину. Все соглашаются с его мыслью попробовать завербовать рабочих в тех местах, где еще не знают о провокациях фанатиков, но никто не считает возможным прервать работу. И поиски продолжаются изо дня в день. Однако силы постепенно оставляют самых выносливых. Все с нетерпением ждут приезда Шираста, отправившегося в путешествие по архипелагу.
Проходит неделя, кончается вторая, исследуются новые и новые участки, но нигде не находят следов древнего храма. Теперь уже никто не оспаривает необходимости временно приостановить работы: все истомлены до предела. Шорпачев, самый неугомонный и крепкий, уговаривает Вудрума разрешить ему обследовать еще один участок вблизи места, где они тренировались с Александром. Иван Александрович соглашается на это крайне неохотно: выбранное Шорпачевым место лагуны практически не обследовано и погружение может оказаться опасным для недостаточно опытного водолаза.
Медленно спускается по веревочной лестнице облаченный в полный водолазный костюм Шорпачев. Вот за толстым стеклом шлема в последний раз показалась его приветливая физиономия, и шлем ушел в воду. Тянется за ним шланг, сигнальная веревка. Он опускается все глубже и глубже, уже не проглядываются сквозь толщу воды блестящие части шлема, и вскоре молодой водолаз скрывается в мрачной глубине.
Беспрерывно сменяются дежурные у насоса, нагнетающего воздух водолазу. Проходит десять, двенадцать минут. Иван Александрович распоряжается подать сигнал к подъему, но Борис отвечает условным сигналом «нет». Вудрум сам становится к насосу, сменяя истомленных жарой и работой товарищей. Мучительно долго идет время, и наконец сигнал. Подъем ведется медленно, чтобы не вызвать у водолаза кессонной болезни. Кажется, конца не будет этой трудной и беспокоящей всех операции, но вот шлем показывается над водой. Шорпачева подхватывают под руки, помогают подняться на плот и быстро снимают с него шлем. Лицо его, вспотевшее, измученное, выражает предельное утомление и вместе с тем радость. Он почти без сил опускается на канаты, сложенные на палубе, и произносит только одно слово:
— Там!
Забыта усталость. Подводные поиски ведутся не только днем, но и ночью. Теперь и Вудрум, по примеру молодежи освоивший водолазный костюм, иногда совершает погружения. Сомнений нет: они у древнего храма Небесного Гостя. Храм оказался на меньшей глубине, чем это предполагалось, поиск вести стало легче, но возникли новые трудности. Мало найти храм. Нужно добыть материальные остатки, которые подтвердили бы гипотезу, найти что-то такое, что неоспоримо доказывало бы существование Века Созидания, подтверждало правильность реалистического толкования легенды о Рокомо и Лавуме. А для этого нужно попытаться проникнуть в святая святых — в обрушившуюся часть храма. Она расположена на возвышенном участке дна, работать здесь легче, но хаотическое нагромождение камней не дает возможности добраться к заветному.
Вудрум и Плотников выехали в Макими, с тем чтобы нанять несколько рабочих-европейцев, закупить подъемные краны, лебедки. Теперь, когда цель была так близка, злила каждая неудача, раздражали затруднения, возникавшие по пустякам.
Больше недели прошло, пока удалось приобрести оборудование, нанять людей. Наконец механизмы установлены на баржах-плотах. С их помощью оттащили отбитые под водой, обросшие кораллами части скал, однако и это не решило задачи. Тогда Вудрум счел необходимым взорвать часть преграды.
Применение взрывчатки привело к результатам эффективным и вместе с тем довольно неожиданным. Неподатливые подводные скалы были удалены, подход к затонувшему святилищу подготовлен, но при первых же взрывах, всполошивших тихую лагуну, доблестная охрана, состоявшая из паутоанских солдат, покинула лагерь.
Такой оборот дела мог означать только одно: успешное продвижение к цели исследователей пришлось не по вкусу жрецам Паутоо. Было очевидно, что лагерь теперь не оставят в покое, и уж если спровоцировано бегство солдат, то следует ожидать всего самого худшего. И действительно, на другой же день вокруг лагеря были обнаружены засады. Стало понятно: готовится нападение.
Иван Александрович созвал «военный совет», на котором было решено работы не останавливать и в пролом, образовавшийся после удачно произведенного взрыва, пройти возможно быстрее. Все понимали, что времени терять нельзя. Нападение на лагерь могло привести к таким потерям, при которых продолжать работы уже не удастся. Выход был только один; пробраться к святилищу до наступления ночи — наиболее вероятного времени нападения.
«Военный совет» заседал несколько минут, решение было принято единодушно, и погружения начались тотчас же.
Шаг за шагом прокладывается под водой путь к тому месту, где, по предположениям профессора Вудрума, должна находиться статуя Небесного Гостя. Расчистка взорванной породы оказалась делом более сложным, чем предполагалось. День подходил к концу, а до святилища так и не удалось добраться.
Короткие сумерки — и на лагуну накинулась ночь. Был момент, когда вдруг усталость показалась безмерной, настороженность — преувеличенной, угроза нападения — скорее вымышленной, чем реальной, и даже Ивану Александровичу подумалось, что, быть может, работы следует отложить до следующего дня. Но благоразумие взяло верх над усталостью и сомнениями. Прорыв к заветному решено было продолжать и ночью.
Горят подводные прожекторы, мерно стучит движок походной электростанции, насосы неустанно качают воздух спускающимся под воду смельчакам. Работы не прекращаются ни на минуту, все увлечены, с нетерпением ждут, что же принесет столь мучительный поиск, что же удастся извлечь из-под воды, и вместе с тем никто не забывает о нависшей опасности. Катера наготове. По первому сигналу следует поднять водолазов и уходить в открытое море.
Только к десяти часам вечера удалось наконец расчистить последний завал. Вход в святилище свободен. Если и там не окажется останков Небесного Гостя…
Вудрум надевает скафандр и вместе с Шорпачевым начинает погружение.
Николай Николаевич Плотников писал в своем дневнике, что восемь минут, которые провел профессор под водой, показались ему самыми долгими и самыми трудными в жизни. Этому легко поверить, если представить, что произошло в лагере за эти восемь минут.
Члены экспедиции, находившиеся в «дозоре», внимательно следили за берегом и морем, но и они не смогли заметить, как один, а может быть, и несколько паутоанцев сумели бесшумно пробраться к плавучему островку-барже, где размещалось оборудование подводников. В момент, когда Вудрум подал сигнал «подъем», замолк движок, погасли огни, остановились насосы. Стало темно и тихо. На какое-то мгновение. Тотчас же отовсюду раздались крики паутоанцев, устремившихся к плавучей базе на легких лодчонках. Во тьме вспыхнули выстрелы, завязалось сражение.
Подъем спущенных под воду профессора Вудрума и Шорпачева Плотников, Очаковский и два рабочих производили с возможной скоростью. Спешить было нельзя, чтобы не вызвать у Вудрума и Шорпачева кессонной болезни, но нельзя было и медлить: нападающие, несмотря на выстрелы отчаянно и мужественно обороняющихся исследователей, уже приблизились на расстояние нескольких десятков метров от плавучей базы.
В момент, когда оба шлема показались над водой, стрела вонзилась в плечо Очаковского. Продолжая крутить лебедку одной рукой, он позвал на помощь Жерднева. Василий Афанасьевич выпустил в темноту несколько пуль и бросился к лебедке. В это же время стрелами серьезно был ранен один из рабочих.
Положение ученых представлялось безнадежным. Усилившиеся, скорее победные, чем отчаянные крики нападающих стали нестерпимы. Казалось, еще немного — и баржа заполнится фанатиками, готовыми разорвать на части людей, которые все же осмелились проникнуть в затонувший храм.
Вот тут-то Василий Афанасьевич и оставил лебедку. Плотников вынужден был один управиться с подъемом Вудрума.
Раздался оглушительный взрыв — и торжествующие крики нападающих умолкли. Отставной моряк оказался прав, покинув лебедку на попечение Николая Николаевича. Не швырнул бы он вовремя динамитную шашку, неизвестно, чем бы обернулось для ученых ночное сражение.
Время было выиграно. Катера экспедиции успели уйти в открытое море. Брошено было все, кроме раненых, разумеется. Казалось, погибло все предприятие, которое так долго и упорно готовилось Вудрумом, но он ликует.
— В Макими! Полный, самый полный в Макими! Мы победили, друзья мои!
Еще никто, даже сын, не видел его в таком радостном настроении. Он ни на шаг не отходил от поднятого со дна обломка.
Этот обломок был частью статуи Небесного Гостя.
На базу в Макими исследователи добрались только к исходу ночи. Рана Очаковского оказалась, к счастью, не очень опасной. Немедленно вызванный врач сделал ему перевязку, дал порядочную дозу хинина, и через некоторое время Серафим Петрович почувствовал себя значительно лучше. У рабочего ранение было серьезнее, и его пришлось госпитализировать.
Следующего дня едва дождались. Волнения, испытанные накануне, бурные и опасные переживания вскоре были забыты, о потере базы в лагуне почти не вспоминали — так сильно было возбуждение, вызванное долгожданной находкой. Началось самое интересное — тщательная расчистка «божества», пролежавшего под водой несколько веков. Исследования подтвердили, что «божество» было явно космического происхождения, но такое, которое, вероятно, еще никогда не попадало на Землю.
Материалы этого исследования дошли до нас почти полностью, они цитированы во многих специальных работах, хорошо освещены в научных трудах, и, мне кажется, приводить их в этих записках не имеет смысла. Жаль только, что нам так и не удалось найти фотоснимки находки, сделанные профессором Вудрумом в те дни. Судя по записям в его дневнике, часть фотографий обломка статуи была отослана Арнсу Парсету. В архиве профессора Парсета, хранящемся в Национальной академии наук, эти снимки тоже не найдены, однако письмо, с которым они были отосланы в Голландию, сохранилось. Сохранилось и письмо, отправленное Иваном Александровичем профессору Евдокимову. Оно, на мой взгляд, очень любопытно. У меня имеются фотокопии этого письма, и здесь я могу привести выдержки из него.
Вудрум не мог представить, как случилось, что его экспедиция была встречена столь недружелюбно, не мог простить себе, что, увлекшись организацией поисков, тратя силы и время на преодоление связанных с ними трудностей, не сумел наладить отношения с местным населением. В письме он пишет:
«…Очень жаль, что вам не довелось встречаться с представителями этого спокойного, изысканно-вежливого и мудро-гостеприимного народа. Паутоанцы в массе своей красивы. Золотисто-бронзовая их кожа, стройные тела, прямой и не лишенный достоинства взгляд — все это вызывает восхищение, располагает. Мягкая и одновременно могущественная природа здешняя наложила определенный отпечаток на их характер. Они поражают своей общительностью и простотой, свойственной разве только нашим хорошо воспитанным и интеллигентным людям. В движениях, в речи, во всем своем повседневном обиходе они умеют соблюдать меру и приличие. И заметьте, Елизар Алексеевич, эти определения я отношу отнюдь не к классу избранному или привилегированному, а к самым широким слоям этого очень симпатичного, имеющего свою древнюю историю и культуру народа. Народ Паутоо, несомненно, должен быть отнесен к богато одаренным, и его ожидает, я уверен в этом, лучшая будущность сравнительно с настоящим его подчиненным положением.
Теперь вы понимаете, какое тягостное впечатление произвели на нас описанные мной события, нарушившие ход всего дела нашего, но, должен сказать, нисколько не поколебавшие мою веру в добропорядочность и благородство паутоанцев. Нет и еще раз нет! Здесь не отвращение к нам, европейцам, тем более ни настороженность или неприязненное отношение к ученым — здесь сыграло роль другое. Уверен: в данном случае действовал чей-то злой умысел, чья-то злобная и коварная рука направляла покушавшихся на нас людей. Сейчас меня занимает одно: кто мог быть подстрекателем, организовать нападение, кто был заинтересован в разгроме нашей базы?..»
Иван Александрович не только размышлял над этим вопросом, но и действовал. При первом же удобном случае он отправился с официальным визитом к верховному жрецу храма Буатоо, и через несколько дней состоялось по-восточному пышное, взбудоражившее весь архипелаг торжество передачи храму великой паутоанской святыни — части статуи древнего божества.
Последствия этого шага превзошли все ожидания. Экспедиция приобрела возможность вести дальнейшие работы уже без поддержки солдат губернатора колонии. Влиятельные жрецы храма сказали свое слово — и враждебного отношения паутоанцев к работе ученых как не бывало. Больше того, к услугам исследователей теперь было все, что только могло дать местное население.
Но наслаждаться успехом пришлось недолго. Вернулся из поездки по островам Шираст, и радость была омрачена. Он, как видно, самым искренним образом обрадовался первым успехам экспедиции, высказал толковые, не лишенные изобретательности соображения, касающиеся планов дальнейших исследований, но, когда выяснилось, что обломок статуи уже передан храму Буатоо, вдруг заговорил таким тоном, который опять вывел из себя профессора. Иван Александрович не узнавал всегда корректного, скромного и подчеркнуто почтительного с ним молодого ученого. Шираст в вежливых, но по существу возмутительных выражениях дал понять Вудруму, что он не имел права предпринимать такие ответственные действия, не согласуя их с ним как с официальным представителем Гуна Ченснеппа на Паутоо.
— Да, помилуйте, господин Шираст, вы, кажется, забываетесь! Покамест я руковожу экспедицией, научными изысканиями и все относящееся до их состояния намерен решать без столь любезных вам хитросплетений. Мне представляется совершенно обязательным, чтобы вы, господин Шираст, раз и навсегда отказались от взятого вами тона.
— К сожалению, господин профессор, я не могу переменить своего мнения. Если вам показался оскорбительным тон моих высказываний, я готов принести свои извинения. Я действительно, кажется, погорячился, узнав о вашем столь опрометчивом поступке, но по существу дела…
— Я просил бы вас и по существу дела высказаться, не руководствуясь различными посторонними, не касающимися экспедиции доводами, а сообразуясь только с интересами проводимых нами исследований.
— Необходимо не забывать, профессор, что исследования эти делаются в интересах фирмы «Ченснепп-каучук». Вы приняли условия господина Гуна Ченснеппа и, следовательно, не вольны распоряжаться по своему усмотрению как полученными результатами, так и добытыми здесь экспонатами.
— Статуя паутоанского божества принадлежит паутоанскому народу!
— О, господин профессор, конечно, я уважаю ваши крайне либеральные взгляды, но мне этот вопрос представляется слишком сложным и, я бы сказал, щекотливым. Мне кажется, его просто не следует касаться.
— Для меня этот вопрос не кажется сложным: я никогда не забываю, что мы находимся на земле Паутоо.
— Которая фактически принадлежит Ченснеппу, господин профессор.
— Что?!
— Ну, не одному ему, разумеется, есть еще несколько крупных фирм, имеющих интересы на этих островах, немало средств вкладывающих в их развитие, однако «Ченснепп-каучук» доминирует. От Ченснеппа в какой-то мере зависят все эти фирмы, не говоря уже о предприятиях и торговых заведениях состоятельных паутоанцев.
— Все это, вероятно, так… Ну что же, тем хуже для паутоанцев… Значит, вы находите, что и мы, наша изыскательская группа ученых, должны быть на положении паутоанцев?
— Ну, зачем же так резко, профессор, поверьте…
— Не хочу! Давайте без обиняков. Если я не соглашусь на ваши требования, что вы намерены предпринять?
— Я распоряжусь прекратить финансирование и отзову все принадлежащее Гуну Ченснеппу оборудование.
«Вот каков оказался господин Шираст, — пишет Иван Александрович в письме Арнсу Парсету, — мне он был несколько подозрителен еще там, в метрополии, когда мы были с ним у этого ворочающего миллионами магната, а теперь… Ничего не поделаешь, мне просто не приходило на мысль, что все это обернется так пакостно. Да, дорогой учитель, я согласился с его наглыми требованиями. Пришлось согласиться, памятуя, что основные работы фактически еще не начаты. Издержки предстоят немалые, и в силу этого мы вынуждены полностью зависеть от благорасположенности этих господ. Я еще понимаю — Ченснепп, но этот, с позволения сказать… Ведь какой ни на есть, а ученый, притом человек, надо отдать ему справедливость, способный. Из него бы вышел, если не отменный, то по крайней мере очень обстоятельный и, может быть, заметный исследователь… Ну, да бог с ним… Понял я только, что попал в положение пренеприятное, однако не отчаиваюсь найти средство к выходу из него, и, как знать, может быть, в конечном счете господин Шираст останется с носом. А пока… пока весьма противно на душе. Только и отдохновения сейчас — это общение с нашим замечательным Преойто. Кстати, поклон от него. Вспоминает с радостью и душевной теплотой встречи с вами. Он все так же обаятелен и мудр, жизнерадостен и спокоен, хотя знает, что дни его сочтены. Преойто теперь прикован к своему креслу, и удел его — тихое наслаждение жизнью созерцательной. Пора и необременительная, и спокойная. Уже спокойная и еще не обременительная. Он болен настолько, что уже может позволить себе редко доступную роскошь не иметь нежелательных обязанностей, и все же бодр в такой мере, что не требуется за ним какого-либо унижающего ухода. Он умеет рассудительно и уверенно оценивать окружающий мир, видеть особенную красоту его, часто недоступную другим…»
В эти дни Иван Александрович часто бывает в белом низеньком доме под сенью кокосовых пальм, заботливо склонивших свои кроны над легкой черепицей. Домик прост и удобен. Широкая веранда почти со всех сторон окружает его внутренние и в жару сравнительно прохладные комнаты. Вечерами под неумолчный и ставший уже привычным шум живности, обильно населяющей тропики, Вудрум часами просиживает у кресла больного старика, слушая его содержательную, неторопливую речь, делясь своими планами изучения древней и загадочной истории Паутоо, невзгодами и сомнениями, с благодарностью принимая его советы.
Преойто — потомок старинного влиятельного паутоанского рода. Он сумел сочетать в себе высокую культуру некогда, могущественного и славного народа Паутоо и многое из того, что принесла на Восток европейская цивилизация. Он одним из первых паутоанцев получил блестящее образование в Европе, его дом стал центром для свободомыслящей паутоанской интеллигенции и объектом подозрительного внимания колониальных властей. Преойто много сделал для своих соотечественников, достиг огромной известности и почета, оставаясь скромным, доступным и бескорыстным.
«Я не перестаю восхищаться Преойто, — пишет Вудрум Наталье Васильевне. — Ты не представляешь себе, как скромен уклад жизни этого и по происхождению, и по личным достоинствам выдающегося человека.
Я испытываю ни с чем не сравнимое ощущение радости, которое доставляет мне общение с Преойто. Его неторопливые, полные достоинства манеры показывают человека содержательного и уравновешенного. Все в нем говорит, что он унаследовал мудрость многих веков. Всегда чувствуешь себя в присутствии этого величавого паутоанца невозможно наивным и малоопытным.
Наш господин Шираст весьма скептически, даже неодобрительно относится к моим визитам к Преойто. А я люблю у него бывать, отдыхаю у него душой и вовсе не намерен разделять страхов Шираста, уже потому настороженного, что Преойто — гордость и знамя паутоанцев — не угоден властям метрополии. Его стремление обеспечить торжество идеалов — истины, добра и красоты, его проповедь справедливости (он считает, что в мире должен быть один главенствующий закон справедливости, в силу которого никто не смеет строить своего счастья на несчастье другого) еще кое-как устраивает власти. Но их страшит другое. Преойто авторитетен, к его словам прислушивается народ, а он идет дальше многих националистов и учит, что надобно стремиться не к тому, чтобы заменить европейских властителей на паутоанских, а к правлению, действующему в интересах народа, служащему народу, к ликвидации бедноты и нищеты во всех ее проявлениях. Этого-то учения ему и не могут простить власть имущие. Ни европейские, ни паутоанские…»
Каждое свидание с Преойто радует Ивана Александровича, прибавляет бодрости и уверенности. После любой встречи с ним легче переносить тяжелую обстановку, сложившуюся из-за Шираста. Шираст стал набирать в поисковую группу новых людей. Подчас он не утруждает себя тем, чтобы согласовать с Вудрумом свои действия, и явно стремится к тому, чтобы окружить себя нужными ему людьми. Незаметно получилось так, что русские оказались в меньшинстве. Нет былой сплоченности, единства, во всем начинает царить дух делячества.
Александра Вудрума не узнать в эти трудные дни. Он оживлен, деятелен. Впервые встретившись с житейскими невзгодами, с людьми разными, в том числе и нечистоплотными, а зачастую просто подлыми, он включается в борьбу активно, проявляя себя далеко не мягкотелым, настойчивым и, когда надо, даже отважным. Неиссякаемый оптимизм Бориса Шорпачева, несомненно, служит ему примером, и «русская партия», хотя и малочисленная, держится стойко. Находчивый, общительный Шорпачев сумел ближе других европейцев сойтись с рабочими-паутоанцами, стать и среди них своим человеком. Он вскоре выяснил, что Шираст в числе нанятых рабочих привез замаскированного служителя храма Буатоо. Узнав, что его секрет раскрыт Шорпачевым, Шираст стал еще хуже относиться к юноше, выжидая удобного повода, чтобы уволить его из экспедиции.
Иван Александрович, его друзья не могут понять причины двойной игры Шираста, сперва недовольного наладившимися отношениями с жрецами, а затем установившего с ними какие-то подозрительные связи. Услышав об этих происках, Вудрум то впадает в уныние, то грозится, несмотря ни на что, порвать с Ширастом и Ченснеппом. Однако он вскоре снова углубляется в работу, не в силах ничего предпринять, стараясь не обращать внимания на все ухудшающуюся обстановку в экспедиции.
А между тем успех следует за успехом. Расчищена часть площадки перед святилищем храма и уже найден кусок ветки, о которой можно с уверенностью сказать, что она из окаменевшей в свое время рощи, воспетой в легенде о Ракомо и Лавуме. Разобран завал нижнего портика храма, и там, среди хаоса обломков, найдена окаменевшая кисть руки Лавумы, а вскоре водолазы пробираются все дальше в глубь развалин и одному из них удается найти еще один обломок статуи Небесного Гостя, который Иван Александрович Вудрум считал ядром метеорита. Но и эта радость омрачается Ширастом. Шираст уж очень много времени проводит вне экспедиции, то и дело посещает высокопоставленных лиц колонии. За спиной Вудрума ведутся какие-то переговоры. Шираст сносится с метрополией, посещает губернатора и жрецов Буатоо. Возня эта неприятна и подозрительна Вудруму, он чувствует, что затевается что-то неблаговидное. Все это кончается совершенной неожиданностью: Шираст заявляет Вудруму о необходимости прекратить подводные раскопки, и притом безотлагательно.
Судя по тому что работы не прекратились, Иван Александрович просто не посчитался с требованиями полномочного представителя Гуна Ченснеппа. В те дни Вудруму было не до того. Он все меньше бывает на месте раскопок, поручив их Плотникову и сыну, а сам почти все время проводит на основной базе экспедиции в Макими, работая над изучением добытых экспонатов. Все его внимание привлечено ядром метеорита. Осторожно, ювелирно, миллиметр за миллиметром он расчищает сердцевину космического тела, заброшенного из какого-то далекого мира.
Изучая извлеченные из ядра метеорита небольшие, похожие на арахис зерна, он убеждается, что это не просто частицы неизвестного на Земле минерала. Зерна одинаковы, похожи друг на друга, на их поверхности сложный, повторяющийся на каждом зерне узор. Строение их явно показывает принадлежность к органическому миру. Но ни одно углеродистое вещество не имело такого огромного удельного веса. Что, если это действительно зародыши или какие-то зерна, споры неведомой, но явно силициевой жизни?
Долгие ночи просиживал Вудрум с Очаковским над удивительной находкой, изучая, споря, зарисовывая и записывая все возникшие соображения. И радость необычайного открытия, и вместе с тем страх охватывают ученого. Что, если в зародышах еще таится жизнь и она сможет воспрянуть, как некогда под ударом Рокомо? Что, если в зародышах притаилась на века неведомая, быть может, невероятно могущественная сила? Какова будет дальнейшая судьба этого открытия, в чьи руки эта сила попадет? Что произойдет тогда на планете?..
Вчера за мной прислали от Преойто. Слуга сказал, что господин покорнейше просит прибыть к нему незамедлительно. Я бросил все дела и поспешил к старцу. Он встретил меня извинениями, отослал слугу и пригласил для беседы.
Как описать ее, как передать вызванные ею чувства? Не припомню день более тягостный, чем вчерашний, разве только тот, когда пришел для последнего прощания с матушкой.
Застал я Преойто таким, как всегда, — приветливым, спокойным, однако уже в первые минуты мне показалось, что его неурочное приглашение вызвано обстоятельствами особенными. Был он тих и сосредоточен более обычного. Все так же ласков и умиротворен, однако чувствовалась в нем большая, чем обычно, отрешенность. Едва начав разговор со мной, Преойто сказал:
— Видимся мы в последний раз. Завтра я переступлю порог непознаваемого. Не возражай, мой друг, и не спеши с утешениями, которые хотя и возникают у тебя — я это знаю — сердечно, но сейчас излишни. Я долго прожил, изведал немало счастья, выпало на долю мою много и горьких минут. Такова жизнь, и я благословляю ее, вовсе не сетуя на неизбежность ожидающего всех нас. Не будем предаваться отчаянию и бесполезной скорби, а лучше истратим оставшееся время разумно. Я хочу рассказать о делах, всеми давно забытых, еще об одной заманчивой загадке Паутоо. Посмотри, мой друг, внимательно, не подслушивают ли нас, и снова сядь возле меня.
Вот так. Хорошо. Давно я знаю тебя, знаю твою любовь к паутоанскому народу и потому именно тебе хочу в свои последние часы рассказать о сокровенном.
Это было давно. В те времена, когда жизнь нашего народа считалась полной, чудесным образом гармонировала с природой, а человек с восторгом и изумлением взирал на тайны Вселенной. Предания говорят, будто небо и земля тогда находились ближе друг к другу и люди, случалось, становились богами, а боги любили жить среди людей. То, что теперь мы относим к области чудесного, непостигаемого нашими чувствами и даже умом, тогда являлось доступным пониманию не только избранных, но и простых паутоанцев. Однако очень многое из того, что освоено человеком в наши дни, разумеется, было еще недоступно древним. Я хочу утешить себя мыслью о том, что, может быть, тебе удастся соединить знания, разделенные веками, и, когда ты изучишь свойства Золотой Ладьи, открыть ее тайну.
Род наш, как ты знаешь, старинный, и семейное предание говорит, что на Паутоо во времена великого правителя Нийона жил смелый и мудрый человек, которого звали Преойто-Моу. Тебе известно, что паутоанцы в далеких странствиях и смелых путешествиях обнаруживают большую предприимчивость и много истинного мужества. С островов Паутоо еще в древние времена в далекие страны отправлялись хорошо оснащенные суда. Уже тогда предки наши общались с народами, о которых европейцы узнали не так уж давно. Так вот, предание гласит, будто именно Преойто-Моу, наделенный пытливым умом, необыкновенной жаждой познаний, и был создателем паутоанского флота. Он первым предпринял отважные морские путешествия, чем и прославил Паутоо. Царь Нийон приблизил Преойто-Моу, щедро вознаградил его, и Преойто-Моу стал одним из самых значительных людей в стране, а вскоре полюбил прекрасную царевну Рагнаа.
Говорят, что еще в те времена паутоанцы якобы ходили к берегам островов, которые теперь называют Новой Зеландией, и Преойто привез оттуда чудесную птицу поэ. Темно-зеленая, отливающая блеском, словно сталь, с пучком белых, как морская пена, перышек на изящной шейке, эта птица наделена такой способностью петь, какой не обладает ни одна из ее пернатых сородичей. Поэ превосходно подражает всем услышанным звукам, особенно голосу человека. Преойто-Моу в долгом пути от новозеландских берегов пел песни своей родины, и поэ научилась петь голосом Преойто-Моу. Никто не мог отличить ее песен от песен Моу, который был превосходным певцом. Чудесную птицу он подарил принцессе Рагнаа, и с тех пор в прекрасном дворцовом саду часто слышалось пение Преойто, а ее сердце стало принадлежать прославленному моряку.
Царь Нийон воспротивился этой любви, так как обещал свою дочь князю Тансея, но Рагнаа и слушать не хотела ни о ком, кроме Преойто-Моу. Всемогущий правитель Паутоо не в силах был противиться единственной, беззаветно любимой дочери. Он знал ее порывистость и отвагу, настойчивость и волю, понимал, что, полюбив, она будет готова на все вплоть до смерти, и пустился на хитрость. Он дал согласие на ее брак с Преойто-Моу, но при том условии, что знаменитый открыватель дальних и богатых стран женится на его дочери только по возвращении из плавания к легендарной земле Анупау.
Узнав о таком решении, Рагнаа в отчаянии бросилась к своему дяде, верховному жрецу храма Буатоо, умоляя его повлиять на отца, уговорить отца смягчить свое решение, так как боялась, что Моу не вернется из опасного похода к таинственной стране.
Жрец, любивший свою прелестную племянницу, утешил ее, пообещав непременное возвращение Преойто-Моу, если она вернет любимому его подарок и если эту чудесную птицу он будет всегда, в течение всего похода, оберегать, лелеять и держать при себе.
Все дни и вечера стала проводить принцесса в своем саду среди прудов и фонтанов, окруженная диковинными растениями и прекрасными постройками, созданными искуснейшими мастерами Паутоо, напевая песни прощания с любимым, и птица поэ научилась петь ее голосом.
Быстро пролетели оставшиеся до похода дни. Вот уже готовы суда, предназначенные для невиданного плавания, вот уже наступил час расставания.
Принцесса Рагнаа вернула Моу его дар.
Ушли корабли к неизвестным, манящим и страшным берегам.
Во многих странах побывали отважные мореплаватели, везде спрашивая людей о путях к таинственному материку Анупау, но нигде не могли узнать о нем ничего определенного. Прошло больше года, а моряки, истосковавшиеся по родным островам, все еще не могли ничего разведать и начали впадать в уныние, болеть, а некоторые из них умерли, так и не дождавшись возвращения на родину. Трудно было Преойто-Моу, труднее, чем всем остальным, однако у него было великое утешение — птица поэ, не устававшая петь голосом любимой.
Не мог вернуться Преойто-Моу, не найдя земли Анупау, потеряв надежду на счастье с любимой, и отважился пересечь Великий Океан. Много месяцев шли суденышки через ласковый в ту пору и спокойный океан. Все же достигли смельчаки цели, и свидетельство тому стоящий и до сих пор на Паутоо обелиск с изображением медного человека, вывезенного из той удивительной страны. Но обратный путь оказался ужасным. Разыгрались бури на Великом Океане, погибло два суденышка вместе с находившимися на нем моряками, и люди сбились с пути. Не знал и Преойто-Моу, как довести оставшиеся суда к благословенным родным берегам Паутоо, растерявшись среди необозримых волн, обуянный ужасом перед величием и безответственностью стихий.
И тогда произошло чудо. Птица поэ превратилась в Золотую Ладью, в маленький кораблик с крыльями такими же, как у поэ, с носом таким же, как у поэ. И кораблик этот, висевший на тоненькой золотой цепочке, всегда указывал на Паутоо.
Исполнилось пророчество верховного жреца: не потерялся Преойто-Моу в безбрежных водах океана, нашел благодаря Крылатой Ладье дорогу к родным островам, благополучно прибыл в Макими, но там его ожидало непоправимое. В тот самый час, когда поэ перестала петь, превратившись в Золотую Ладью, навеки умолкла, так и не дождавшись возлюбленного, принцесса Рагнаа.
Вот о чем говорит наше семейное предание, — закончил старый Преойто, надолго опустив веки, застыв в своем кресле. Я с тревогой смотрел на него, улавливая в неподвижном теле признаки жизни, не представляя себе, почему в эти, как он считал, предсмертные часы он истратил столько сил и времени на пересказ семейного предания.
Быстро темнело. С океана потянуло оживляющей прохладой, зашумели за верандой беспокойные ночные обитатели тропиков, а я все сидел у кресла Преойто, боясь нарушить покой его, раздумывая над случившимся.
Вдруг он открыл глаза. Спокойно, будто и не впадал в длительное небытие, поманил меня к себе и четко выговорил:
— Пойди посмотри, не появились ли поблизости от нас чьи-то слишком внимательные уши.
Я снова осмотрел все помещение, правда довольно невнимательно, так как пребывал в состоянии несколько растерянном и возбужденном. Когда я вернулся на веранду, Преойто протянул мне связку ключей.
— Пойди к черному шкафчику, что в моей комнате. К тому, инкрустированному бирюзой и перламутром. Отомкни его этим ключом. На задней внутренней стенке увидишь отверстие. В него опусти вот этот мой перстень, и тогда откроется потайная дверца. Увидишь вырезанную из кости шкатулку. Возьми ее и неси сюда.
Я проделал все в точности. Почему-то у меня дрожали руки. Нервы были возбуждены, и я ругал себя, что против обыкновения владею собой далеко не так, как должно.
Резная шкатулка была поставлена на низенький столик у кресла больного. Преойто смотрел на нее как-то пристально, вроде даже весело. Лицо его, темно-бронзовое, почти коричневое, с чертами строгими и впечатляющими, было особенно величественно в этот момент, а в глазах, спокойных и мудрых, светилась лукавинка. Руки у него были тонкие, умные; они потянулись к шкатулке, и шкатулка распалась. Я не успел заметить, как это произошло. Передо мной была Золотая Ладья, какую описал только что Преойто.
На большой пластинке полированного рубина была укреплена стоечка с кольцом. К верхней части кольца на тончайшей цепочке (без лупы не рассмотреть звеньев) висела крылатая лодочка искусной работы.
— Ты знаешь, — спросил меня Преойто, — в каком направлении от моего дома находится храм Буатоо? — Я указал на восточный угол веранды. Правильно. Посмотри теперь, куда указывает эта птичка. — Нос кораблика, выполненного в виде клюва новозеландского поэ, указывал на восточный угол веранды. — Куда бы ты ни отнес эту Ладью, — продолжал Преойто, — она будет неизменно указывать не на север, как изобретенный китайцами компас, нет, на Буатоо. Еще в молодости, вскоре после того как я получил от отца эту семейную реликвию, я проверял ее всячески: уезжал с нею на дальние острова, бродил в разных направлениях вокруг храма и всегда ее острие было направлено на то место, где стоит храм Небесного Гостя. В Европе Золотая Ладья указывала на острова Паутоо. Этот удивительный компас я брал с собой в храм Буатоо и незаметно для окружающих ухитрялся наблюдать за ним в самом храме. В Буатоо острие указывало на то место, где, по преданию, находится Верхний Храм, до сих пор ревностно охраняемый жрецами от непосвященных.
Преойто собрал ловко устроенную шкатулку, чудо-птица скрылась в ней, и он протянул ко мне иссохшие, морщинистые руки со шкатулкой.
— Возьми! Себе возьми!
Я не в силах был поднять своих рук и оторопело смотрел на реликвию.
— Бери. Ты достоин. Ведь ты знаешь; у меня нет наследников. Мне трудно держать, Вудрум, возьми, пожалуйста.
Я взял шкатулку.
— Мне выпала горькая участь пережить сыновей и еще горшая — не иметь внуков. Не дай бог тебе такой доли!.. Ты еще полон сил. Ум твой смел и меток… Ты уже много сделал, чтобы проникнуть в древнюю тайну Паутоо. Пусть же удача сопутствует тебе и дальше. Я знаю: ты любишь наш народ, ты сумеешь рассказать миру о его былом правду, открыть людям то, что было похоронено в течение стольких веков. Может быть, тебе доведется разгадать и тайну Крылатой Ладьи, так стремящейся к Верхнему Храму; открыть, что же в нем находится сокровенного, какие силы, еще не известные науке, влекут туда этот проплывший через столетия кораблик. Дерзай… Прости… И прощай. А сейчас… Сейчас иди… Предоставь меня уединенному размышлению.
Вчера, в два часа пополудни, скончался Преойто…
Проводы Преойто в его последний путь, кажется, выльются во всенародное шествие. Весть о смерти паутоанского учителя распространилась со скоростью непостижимой. В Макими съезжаются люди с отдаленнейших островов. Приезжают паутоанцы и из других стран. Возбуждение в столице небывалое и весьма тревожащее власти. В Макими много военных частей, прибывших сюда из Пога и Уинасса.
В устье Матуана вошли две канонерки метрополии…»
В день, на который были назначены похороны Преойто, произошли события, в корне изменившие по сути судьбу экспедиции.
С утра Иван Александрович не поехал на Себату, а остался в Макими, собираясь принять участие в похоронах. Неожиданно в отель вбежал вконец измученный, запыхавшийся Шорпачев.
— Иван Александрович, скорее, скорее на Себату!
— Что с тобой, Борис? Что случилось?
Шорпачев тянул профессора за рукав, широко раскрывал рот, силясь ответить, но, видимо, был не в состоянии произнести ни звука. Промчавшись по жаре от пристани до отеля, он не в силах был говорить. Вудрум понял, что произошло нечто из ряда вон выходящее, и, уже не сопротивляясь, вышел к извозчичьей коляске, помог Шорпачеву взобраться в нее и крикнул:
— В порт! Живее!
Только немного отдышавшись, Шорпачев наконец выдохнул:
— Шираст храм хочет взорвать.
Пока ехали к порту, молодой человек успел немного прийти в себя и рассказал Вудруму, как ему удалось удрать с базы, как друзья паутоанцы привезли его на быстроходной лодке в Макими.
А на месте раскопок произошло следующее. Небольшие подводные взрывы производились экспедицией часто. Это помогало удалять мешавшие водолазам скалы, коралловые образования.
Шираст, имея теперь в составе экспедиции своих людей, распорядился заложить такое количество динамита, от которого могли погибнуть развалины найденного под водой храма.
— Ну, а Николай Николаевич? Он-то что же?
— Иван Александрович, так ведь у Шираста в руках взрыватель. Мы с Александром Ивановичем было к нему, а он говорит: «Не подходи — взорву!» Николай Николаевич тогда и распорядились удалить всех с плота. Боялись, видать, как бы этот шалый и с людьми не рванул. С него станется!
— Ну, ну, Борис, не забывайся. А баржи? Баржи-то как? Оборудование?
— Николай Николаевич приказали отбуксировать.
От коляски к катеру Вудрум бежал, не отставая от Шорпачева, забыв про свои пятьдесят два года. Такого паутоанцы еще не видели. Они привыкли к тому, что европейцы метрополии не идут, а шествуют, не говорят, а изрекают и уж никогда, конечно, не бегают.
Катер шел к островку на предельной скорости. Вот уже видна мрачная оголенная вершина острова — Себарао, вскоре в бинокль можно будет увидеть, что делается у подошвы горы, у берега, близ которого стоят баржи экспедиции. Но поздно. Еще не показалась белая полоска прибоя, а Вудрум и Шорпачев увидели гигантский столб воды, выброшенный над тем местом, где еще утром велись работы экспедиции.
Взрыв в лагуне взбудоражил Макими, отвлек в какой-то мере внимание паутоанцев от истории, связанной с похоронами Преойто. А история эта была довольно загадочной. Утром в понедельник, когда толпы людей стали стекаться к домику Преойто, было объявлено, что он, согласно его последней воле, похоронен на скалистом безлюдном островке Биу, в самой дальней, восточной части архипелага. Как и когда это произошло — осталось невыясненным. Возбуждение толпы было огромным, но никто не знал, что предпринять. Взрыв у берегов Себату усилил растерянность. В толпе начали сновать какие-то люди, распространяя слухи о гибели дерзких ученых, посягавших на паутоанскую святыню. Кто-то уже говорил, что находящийся в Буатоо обломок статуи Небесного Гостя шевелится и начинает расти. Многие поспешили к храму, многие устремились в порт. Словом, замешательство было изрядным и усиливалось тем, что еще ночью были арестованы наиболее активные, преданные Преойто паутоанцы.
…Вудрум нашел Шираста в экспедиционном поселке. Едва владея собой, он закричал:
— Кто дал вам право, господин Шираст, бесчинствовать?!
— Присядьте, профессор. Вот стаканчик холодного аполлинариса, и давайте поговорим рассудительно, спокойно.
— Не паясничайте, господин хороший, я еще раз вас спрашиваю: какое вы имели право самолично, не сообразуясь ни с моим мнением, ни с мнением прочих членов экспедиции, варварски загубить дело, на которое нами уже потрачено столько усилий? Что все это значит, наконец? — Вудрум все же сел и залпом выпил искристый, чуть запотевший стакан минеральной воды.
— Иван Александрович, я ведь предупреждал вас. Я ставил вас в известность о том, что подводные раскопки необходимо прекратить, но вы не посчитались с нашими требованиями и настаивали на продолжении работы.
— Мы получили на них разрешение губернатора.
— О, с тех пор многое изменилось. И в этих изменениях немаловажную роль сыграл ваш неосмотрительный поступок. Вы меня простите, профессор, но нельзя же в наше время вмешиваться в дела политические, не учитывая, к чему это может привести.
— Вы отлично знаете, что я ни в какие политические дела не вмешивался.
— А ваш дар храму Буатоо? Он-то и сыграл в политике Паутоо немаловажную роль. Вы ведь знаете, что в народе давно стала угасать вера в Небесного Гостя и жреческая партия влачила довольно жалкое существование. Теперь, обретя «святыню», она воспрянула духом. Со всех сторон архипелага к храму Буатоо начали стекаться тысячи паутоанцев. Но самое неприятное заключается в том, что жреческая партия, сама по себе слабая, объединилась с национальной партией, а та, пользуясь этим, стремится приобрести влияние на народ, возглавить его борьбу с властями колонии, чего, само собой понятно, метрополия допустить не может. Мы живем в реальном мире, и, поверьте, как ни увлекает меня перспектива заняться историческими изысканиями, я всегда должен считаться с тем, что происходит в окружающей нас действительности. Вот и теперь, вместо того чтобы отдаться дорогому мне делу, я обязан был улаживать вызванный вами конфликт.
— Ах, вот вы как поворачиваете! Значит, по вашему разумению, я во всем и виноват?
— Хотели вы этого, профессор, или нет, но вы способствовали усилению на Паутоо революционного брожения.
— Ерунда какая-то.
— Вовсе нет. Это жизнь. Согласитесь, религия — это всегда политика. Вот политика — это уже не всегда религия. Жрецы на Паутоо, кому бы они ни поклонялись, могут существовать и усиливать свое влияние только в том случае, если они будут опорой колониальных властей. Сейчас они все больше и больше уходят из-под контроля метрополии. Вот потому и нельзя было допускать, чтобы продолжались раскопки храма. Теперь уже найдены такие реликвии, как ветка из священной рощи, рука Лавумы. Фанатики, подогреваемые националистами, потребуют их, ведь о находках уже знают. Что прикажете делать тогда?
— Отдать, конечно.
— О, нет, дорогой профессор! Это не так просто. Отдать реликвию — это значит усилить мощь паутоанского движения, не отдать — это может послужить поводом к всеобщему подъему колонии против метрополии. Храм Буатоо надлежит держать в руках. Кто владеет храмом, тот владеет сейчас огромной силой.
— Ваши соображения, может быть, и верны, но они меня не интересуют. Я занимаюсь своим делом и не намерен ввязываться в ваши дела. Я считаю себя свободным от обязательств, данных Гуну Ченснеппу.
— Вот как?!
— Разумеется. Вы, его полномочный представитель, первым нарушили договоренность, прекратив раскопки без согласования со мной.
— Я же объяснил вам причины…
— А мне это безразлично. Договариваясь с Ченснеппом, мы не рассматривали вопрос, сообразуясь с политической ситуацией на Паутоо. Не так ли?
— Совершенно верно, профессор, но поймите мое положение; я обязан соблюдать интересы Ченснеппа и вместе с тем я не могу отказаться от возможности вести с вами работу. Я получил от вас так много. Сделанные вами открытия, перспектива опубликования совершенно неизвестных науке данных о силициевом Веке Созидания на Паутоо — ведь это…
— Это все, видимо, вас интересует меньше, чем доходы, получаемые с Паутоо как Ченснеппом, так и вами. Ведь вашим батюшкой, если не ошибаюсь, немало средств вложено в здешние плантации.
— Я не делаю из этого секрета. Отец мой — состоятельный человек, это и дает мне возможность заниматься интересующей меня областью науки. Ведь и вам, господин профессор, потребовались немалые средства, чтобы осуществить свои планы. Ведь и вы столкнулись с необходимостью прибегнуть к финансистам.
— Столкнулся и очень сожалею.
— Ничего не поделаешь, такие взаимоотношения необходимы, хотя и не всегда бывают приятны. Я никогда не разделял тенденцию тех ученых, которые считают, что наука должна стоять над или вне политики, государства, партий. Не могу понять, почему столь распространено это заблуждение. Ведь всегда, во все времена наука была подчинена политике. В наше время в особенности. В XX веке развивающаяся промышленность потребует от науки всех ее сил, но и даст науке такие материальные возможности, каких она еще никогда не получала.
— Бедная наука. Впрочем, мы отвлеклись. Меня все это не прельщает. Спасибо, я уже сыт по горло. Я получил такое, что с меня вполне достаточно.
— Простите, не верю.
— Чему?
— Тому, что вы откажетесь от своих планов, от прекрасного стремления к познанию, открытиям, научному подвигу.
— Вы правы — не откажусь. Но от сотрудничества с вами, с Ченснеппом и подобными вам господами отказываюсь. Решительно. Я возвращаюсь в Россию.
— Вы это говорите, чтобы меня дезориентировать. Хотите, чтобы я поверил в ваш отъезд отсюда.
— Почему бы вам и не поверить? Раскопки вести теперь бессмысленно, да и, нужно сказать, основное найдено. Домой! Домой! На камеральную, как говорят, обработку. Вы собираетесь в Европу?
— Иван Александрович, раньше вас я отсюда не уеду. Я еще пригожусь вам.
— Для погрузки? С этим справится Василий Афанасьевич.
— Еще раз простите, профессор, но позвольте быть откровенным… Вам не удается роль дипломата. Я не могу поверить и представить себе, зная вашу настойчивость, умение добиваться своего, что вы покинете Паутоо, не попытавшись пробраться в Верхний Храм, не узнав тайны его притягательной силы для Золотой Ладьи…
— Вы… Вы… Проникли и в это? Ваши щупальца протянулись и к священному для меня дому Преойто?.. Да как вы смеете!
Вудрум выбежал из домика Шираста, задыхаясь от гнева, преисполненный отвращением к окружающей его подлости и обессиленный всем случившимся. Таким его и нашел на маленькой пристани Александр. Он поджидал отца на веранде бамбукового домика и все слышал. Сидел он тихо, сжав кулаки, готовый избить Шираста, но понимал, что дело не в Ширасте, конечно, и отчетливо представлял, что дракой ничего не исправишь.
— Ну, что же будем делать, отец? — Вудрум молчал. — Мне жаль, что ты так расстраиваешься из-за Шираста. Плюнь на этого прохвоста. Ты вынужден был терпеть Шираста, когда в его руках были основные материальные средства экспедиции, необходимые для дорогостоящих подводных раскопок. А теперь? Иван Александрович с удивлением и радостью посмотрел на сына. — Для похода в Верхний Храм не потребуются катера, островки-баржи, электростанция, водолазное снаряжение. Мы проберемся к святилищу сами, маленькой группой и узнаем все, поймем, что притягивает на огромном расстоянии Ладью. И… И вернемся в Петербург…
Вудрум ничего не ответил Александру, а только пожал ему руку. Крепко, как верному и чуткому товарищу. Для Ивана Александровича в эти минуты его сын родился во второй раз. Родился таким, каким он его хотел видеть в жизни.
19 мая, утром, закипела работа; экспедиция начала быстро сворачиваться.
Шираст, кажется, впервые растерян. Он всячески заискивает, еще и еще раз доказывая, что действовал по необходимости, стараясь уладить все как можно лучше, что прежде всего он ученый и готов разделить все трудности похода к Верхнему Храму с Вудрумом и его сотрудниками. Но профессор понимал, что Шираст в лучшем случае хочет разделить с ним славу открытия. Вудрум непоколебим. Освободившись теперь от материальной зависимости, он отбирает для рискованного, но заманчивого похода безусловно преданных ему людей и только самое необходимое. Все, что только можно, оставляется в Макими, с тем чтобы по возвращении из похода к Верхнему Храму взять с собой в Европу. Самые сокровенные находки — руку Лавумы, ветку из окаменевшей рощи и зародыши Иван Александрович решает взять с собой, боясь расстаться с ними и на минуту. Реликвии тщательно упаковываются, и Шорпачев запаивает их в жестянку из-под консервированного датского масла.
Давно уже Вудрум не чувствовал такой приподнятости, облегчения, как в эти дни сборов, подготовки к новому, манящему и многообещающему походу. Все приготовления делаются быстро, весело, полностью игнорируя Шираста. Иван Александрович уже считает, что окончательно отделался от него, но и на этот раз ошибается.
Когда подготовка к походу была почти закончена, Шираст доказывает Вудруму, что затея эта совершенно несостоятельна. Он доверительно сообщает, как все время, даже в обход местных властей, поддерживал связь с жреческой верхушкой и одновременно подкупал жреца-предателя, который сообщал ему о замыслах жрецов. В храме Буатоо уже известно намерение Вудрума посетить Верхний Храм, и жрецы не остановятся ни перед чем, чтобы погубить экспедицию. Она не дойдет выше скалы Прощания. Дальнейший путь к храму преодолеть не удастся: там уже подготовлены засады. Жрецы и на этот раз не допустят, чтобы европейцы проникли в их тайное святилище.
Шираст предлагает другое. Все имущество и люди должны быть погружены на пароход, через несколько дней отправляющийся в Голландию. Устраиваются официальные проводы, и все сочтут, что ученые покинули Паутоо. Однако имущество должно быть разделено на две части: одна и в самом деле будет отправлена в Европу, другая, меньшая, необходимая для похода к Верхнему Храму, упакуется отдельно. Как известно, пароход делает остановку на Нересу, последнем острове архипелага, и дальше берет курс на Европу. На Нересу группе, предназначенной к походу, надо сойти и окольными путями, переправляясь на небольших катерках, курсирующих между островами, а затем и на паутоанских лодчонках, незаметно подплыть к острову Сеунор с западной, безлюдной, заросшей непроходимыми джунглями стороны. В восточной части Сеунора от храма Буатоо идет дорога к Верхнему Храму. Сейчас ею не удастся воспользоваться: она охраняется жрецами, уверенными, что с остальных сторон храм неприступен. Западный склон, действительно, считается непроходимым, однако Шираст разыскал человека, который знает потайную тропинку и берется провести маленькую группу до самых развалин Верхнего Храма.
Предложение Шираста показалось Вудруму уж очень неприятным, однако он не мог не согласиться с силой его доводов. Он сам знал, что жрецы не пропустят его выше Буатоо. Переговоры с ними ни к чему не привели, губернатор категорически отказался от вмешательства в эту затею, опасаясь эксцессов.
Вся группа энтузиастов поддерживала Ивана Александровича в его стремлении исследовать необычайное явление. Сомнения этического порядка больше всего беспокоили самого Вудрума. Все остальные считали, что, коль скоро заброшенный много веков храм, оживающий раз в году в день «пришествия» Небесного Гостя, таит в себе нечто неизвестное науке, необходимо проникнуть в его развалины, не считаясь с суевериями паутоанских жрецов. Обсуждения были горячими. Вспоминали, как европейцы впервые проникли в Лхасу — город, куда далай-ламы так упорно не допускали иноверцев; в египетские пирамиды и храмы, сокровища которых теперь известны всем; в буддистские дагобы, тысячу лет хранившие древние реликвии, теперь тоже встречающиеся в музеях. Примеры эти мало успокаивали совесть профессора. Он долго не решался на шаг, казавшийся ему уж очень сомнительным, но наконец не устоял.
— Мы предпримем это исследование, господа, только в том случае, если не встретим открытого сопротивления. Никакого насилия, ни одного неблаговидного поступка! Если считать правильными имеющиеся у нас сведения, то обстоятельства таковы. Храма, собственно говоря, нет. Остались две стены и полуразрушенные колонны, невысокий постамент среди них, на котором стоит нечто неведомое нам, составляющее предмет поклонения тех паутоанцев, которые еще верят в божественное происхождение Небесного Гостя. В этот храм, расположенный на самой возвышенной части Сеунора, семьсот лет назад перенесены какие-то реликвии, спасенные при затоплении священной рощи и статуи Небесного Гостя. Вот, насколько мне известно, и все. К нему ведет от Буатоо трудная, давно не поддерживаемая жрецами дорога, по которой раз в году и пробираются к святилищу давшие обет паломники. Обыкновенно жрецы не охраняют дорогу к Верхнему Храму. Да это и понятно: никто не поддается искушению проникнуть к нему, исследовать его. Если бы не дар, полученный мной от Преойто, то и нам, надо полагать, не пришло бы на ум так настойчиво стремиться именно к этим развалинам. Мало ли их, древних и загадочных, разбросано по этой удивительной и так еще мало изученной стране? Но вот указывает Золотая Ладья на Верхний Храм, и это не дает нам покоя. Так что же будем делать, господа?
— Идти!
— Во что бы то ни стало пробраться к развалинам!
— Узнать, что будет делаться с лодочкой там, у самого святилища.
— Это все равно что побывать с компасом на магнитном полюсе…
— И ничего не найти там, кроме льда и снега…
Во время этих оживленных дискуссий Шираст вел себя скромнее скромного, боясь справедливых попреков Вудрума, не простившего ему посылку соглядатаев в дом умирающего Преойто. Шираст оживился только тогда, когда решение уже было принято и начиналась подготовка к осуществлению предложенного им плана. Прежде всего предстояло решить, в каком составе следует идти к Верхнему Храму. По всем соображениям, группа должна быть маленькой. Проводник ни при каких условиях не соглашался вести больше четырех-пяти человек, и Шираст, все же дождавшись удобного случая, требует исключить Шорпачева. Вудрум снова почувствовал зависимость от Шираста, но и на этот раз ничего не мог поделать: оставалось или настоять на своем, не отпуская нужного экспедиции молодого человека, или не иметь ширастовского проводника, знающего потайную дорогу к Верхнему Храму.
С тяжелым чувством Иван Александрович начал разговор с Шорпачевым. Он предложил ему вместе с Василием Афанасьевичем сопровождать в Европу имущество экспедиции, заверил, что по прибытии в Петербург позаботится о его дальнейшей судьбе, поможет получить образование — словом, был ласков и предупредителен. Не без волнения ожидал Иван Александрович, как воспримет все это Борис, до этой минуты считавший себя непременным участником похода. К немалому удивлению Вудрума, молодой человек ничем не проявил своего огорчения.
Теперь Ивана Александровича не оставляло беспокойство при мысли о том, как все это воспримет Александр, как расстанется с Борисом, с которым они за короткий срок стали очень дружны, успели вместе, подчас рискуя жизнью при подводных поисках, добыть так много для экспедиции. Безразличие, проявленное Шорпачевым, резануло впечатлительного и немного сентиментального пожилого человека. Неужели эта неблагодарность, сухость порождены разницей в положении, занимаемом в обществе Вудрумами и этим пареньком? Иван Александрович решил подготовить сына, не дать ему пережить разочарование, которое он и за себя, и за него уже пережил, разговаривая с Борисом. Александр, несмотря на такт и заботливость, проявленные отцом, воспринял весть о необходимости уволить Бориса тяжело и нисколько не изменил своей привязанности к другу. А тот, как всегда, был неунывающим, бойким и веселым. От предложения составить компанию Василию Афанасьевичу он вежливо, но твердо отказался, сославшись на какие-то дела в Макими, и, расставаясь с друзьями, самым приветливым образом размахивал на пристани платком до тех пор, пока неразличимыми стали их лица, пока не скрылся за отрогами гор пароход…
Поход начался удачно. Видимо, никто не сомневался, что исследователи окончательно покинули Паутоо. Ученые не были уверены, а не следит ли кто-либо за ними на пароходе, но и это обстоятельство не упустил из виду Шираст. Высадка поисковой группы именно на Нересу была намечена не случайно и должна была определить многое. Сойдя с парохода на малолюдном островке, она без труда почувствовала бы за собой слежку.
Маленькой экспедиции, в которую кроме Вудрумов и Шираста входили Плотников и Очаковский, удалось незамеченной пристать к западному берегу Сеунора, откуда начался трудный и столь трагически закончившийся поход.
Джунгли подступали к самой воде. Сплошная, без разрыва, без какого-нибудь видимого лаза стена растительности высотой в десятки метров преграждала путь неискушенному путешественнику. Кажется, шага невозможно сделать в этом чудовищном переплетении безумствующей природы, пробиться через роскошную и зловещую чащу, в которой смешалось все тянущееся к жизни и уже отжившее. Вокруг лесных гигантов, стволы которых уходят куда-то в недосягаемую высь, ярус за ярусом пробиваются к солнцу, к свету пальмы и ротанги, мхи и кустарники. Изобретательность природы здесь демонстрируется с невероятной изощренностью. Растения сплетаются так, что только немалые знания да умение ловко орудовать специальным ножом помогают кое-как пробраться через этот не желающий пускать к себе человека зеленый океан.
Нужно отдать справедливость проводнику Шираста: он, особенно на первых порах, оказался на редкость толковым и знающим. Как только нанятые для похода паутоанцы укрыли лодки в надежном месте, вся процессия во главе с проводником начала довольно успешно двигаться в, казалось, совсем недоступных зарослях.
Первый день пути был очень утомительным, но закончился благополучно: до наступления темноты путешественники выбрались к небольшому ручью и здесь в относительно спокойном месте разбили лагерь и устроились на ночлег.
Утро следующего дня выдалось радостным, путь вдоль ручья показался более легким, чем вчерашнее сражение с неумолимыми и коварными зелеными стражами Сеунора. К полудню прошли намеченную часть дороги и, расположившись на привале, стали обсуждать планы дальнейшего наступления на джунгли. Вот в это-то время и начал впервые беспокоиться проводник, настаивая на том, чтобы поскорее пройти открытый участок дороги, вьющейся вдоль ручья, спрятаться в зарослях и начать подъем в горы. Торопливость его, настойчивое желание уйти от ручья были непонятны ученым, но добиться от него объяснений им не удалось.
— Друзья мои, — сказал Вудрум, — здесь капитан не я, а наш проводник. Считаю его мнение обязательным и предлагаю, не откладывая, двинуться в поход! К вечеру мы должны расстаться с равнинной частью пути.
Привал никого не удовлетворил. Не отдохнув как следует, все снова отправились в путь. До захода солнца успели прийти к месту, намеченному проводником для бивака. Таким образом, большая часть пути была пройдена удачно. Осталась, правда, самая трудная — подъем по горным чащам, но у всех было вполне определенное впечатление, что проводник действительно хорош, ведет группу уверенно, и участники похода, воодушевленные близостью цели, стали весело устраиваться на ночлег.
Костер проводник разжигать не позволил.
Это вызвало недоумение у исследователей и шум среди носильщиков, однако проводник был неумолим и всем вновь пришлось подчиниться. Как и на полдневном привале, проводник снова стал беспокоен, но и, как тогда, оставался молчаливым. Еще на предыдущем биваке он не позволял пить воду из ручья. Здесь он срезал кусок лианы метра два длиной и вылил из него литра полтора воды. Воду из лиан теперь пили все, хотя никто и не находил этот источник достаточно приятным.
Усталый лагерь быстро заснул, а часов в десять вечера темноту прорезал крик. Долгий, протяжный крик умирающего в муках человека. Все усилия Очаковского, самого медицински образованного человека в экспедиции, ни к чему не привели: носильщик корчился в судорогах минут десять, затем распрямился весь и застыл.
Ночь не принесла отдыха. Тревога подкрадывалась вплотную.
Похороны носильщика заняли немного времени и не вызвали среди паутоанцев паники, так как они считали, что их товарища укусил тоу-бы смертельно ядовитый паук, и поход продолжался.
Тропинка — если можно назвать тропинкой ложе иссякшего горного ручья временами поднималась почти отвесно. Перелезая с камня на камень, цепляясь за скользкие, сочащиеся водой уступы, люди метр за метром преодолевали препятствия. Ноги постоянно срывались с гладких камней или разъезжались на липкой красноватой грязи. Отсюда, с почти отвесных обнаженных склонов, сложенных из серых, желтоватых, красных и коричневых лавовых масс, виден был противоположный склон ущелья. Разделявшая оба склона пропасть кипела зеленью, испускала доносящиеся и сюда, на довольно большую высоту, пряные, удушающие ароматы. Пропасть уходила все дальше, вниз, и вскоре из-за нависшей скалы, увитой ползучей зеленью, усеянной огромными яркими цветами, показался океан — ярко-голубой у берега, скрывающийся в белесом жарком мареве на горизонте.
Снова подъем, еще один потруднее, и наконец измученные путешественники почувствовали живительную прохладу, представляющую на этой высоте столь приятный контраст с томительной, банной жарой равнинных джунглей.
Казалось, что могло быть отраднее этого привала, когда позади остался самый трудный участок пути, когда прохладно и сухо, почти нет нещадно жалящих, порой приводящих в исступление насекомых, а впереди, совсем близко, заветная цель! И все же тревога не покидает никого из участников похода.
Проводник как-то по-особенному озабочен, суетлив. Иван Александрович по возможности спокойнее и ласковее завел с ним разговор, устроившись, как и паутоанец, на корточках, но проводник не успокоился, все время оглядывался по сторонам и наконец заявил, что дальше не пойдет. Он не знает, где именно находятся развалины храма. Вот отсюда, от этой скальной площадки, надо идти немного вверх, но куда — он не знает. Несколько путей ведут к древнему разрушенному храму. И этот — прямо, и вот тот, левее. Можно и вправо взять. Пойти к вершине можно любым из них, но в каком направлении святилище — он не знает, идти не хочет. Вудрум достал шкатулку с Золотой Ладьей, и она указала направление. Проводник не удивлен и не обрадован. Он продолжает настаивать на возвращении. Вместе с тем он, как видно, чем-то напуган настолько, что и возвращаться боится.
Иван Александрович посоветовался с друзьями. Никто не может понять, что же происходит, но все чувствуют, как нарастает тревога. Серафим Петрович как-то больше всех ослаб, недомогает. Вудрум предложил остаться на привале, подождать, пока Очаковскому станет лучше, но он, волнуясь, протирая очки чаще обычного, спорит, не соглашается, просит:
— Что же я буду… из-за меня будем задерживаться все. Право, ни к чему, господа. Одолеем эту скалу, а там, на самой вершине, развалины. Ведь так? Ну, пожалуйста, не откладывайте из-за меня. Иван Александрович, прикажите собираться. А я полежу немного. Как все будут готовы, и пойду. Я двужильный, вы же знаете, дойду… Лишь бы с вами… Лишь бы со всеми быть, не расставаться…
Это были последние слова отважного биолога.
Оставшийся переход оказался самым легким физически, но сколь же он был тяжел морально! Похороны товарища ни у кого не выходили из головы. У Ивана Александровича сердце сжималось при мысли, что уже нет славного Серафима Петровича, работящего, доброго, влюбленного в свое дело и бесконечно преданного науке, что в Питере не встретит его семья… Вспомнился октябрьский суровый день, порт, внезапно поваливший снег, проводы и щемящее чувство ответственности, вдруг охватившее тогда беспричинно и властно…
Когда перед взором исследователей предстала выстроенная полукругом, слившаяся со скалами стена, они посмотрели на нее так, как если бы и не стремились к ней всеми силами, будто уже видели ее много раз. Площадка перед развалинами, скальный обрыв высотой в четыре-пять метров. Взобраться туда и там… Что же там?..
Какая-то апатия у всех. Плотников вял, рассеян, но не сдается. Он первым подходит к обрыву, выискивает, где полегче взобраться на его верхушку, к развалинам. Быстро темнеет. Вудрум считает, что в развалины надо пробираться утром, но Николай Николаевич просит не откладывать.
— Тревожно как-то, Иван Александрович. Кажется, вот-вот что-то должно помешать. Надо поднатужиться. Ведь последний шаг. Иван Александрович, берите Ладью, пойдемте.
— Да что с вами, голубчик? На вас ведь лица нет! Вы плохо себя чувствуете?
— Иван Александрович, я очень вас прошу — пойдемте… Пойдемте, если можно, а то… А то я не успею…
Как в бреду, как в каком-то кошмаре, четверо ученых взбираются на скалистый обрыв. Впереди Александр, за ним Плотников и Вудрум. Шираст замыкает четверку, всячески помогая профессору, поддерживая в трудных местах. Никто из паутоанцев и близко не подходит к обрыву. Кажется, их и вовсе нет на площадке — так тихо и мрачно все вокруг. Из-за тяжелых, готовых к грозе облаков изредка выглядывает луна, освещая развалины, и тогда виден угрюмый полукруг стены, колонны с осыпавшимися верхушками и граненый постамент, на котором возвышается что-то странное, напоминающее кусок окаменевшей волны. В лунном свете она кажется полупрозрачной, темно-зеленой, а когда луна скрывается и на таинственное святилище наваливается мрак, на гребне волны начинают сверкать две сиреневые искры.
Неужели достигнута цель и вот сейчас, в это именно мгновение, можно будет совсем близко подойти к немеркнущим тысячу лет посланцам далеких миров? Какая сила донесла их до Земли, возле каких звезд затеплились эти сияющие в ночи, воспетые древней легендой «глаза божества»?
Вудрум подошел к «волне» первым. Никто не следовал за ним, понимая, что именно он по праву должен раньше других приблизиться к так давно ускользавшей тайне.
Иван Александрович не спешил. Он забыл о творящемся внизу, в джунглях, о засадах и преследовании, обо всем на свете и внимательно рассматривал испускающие лучи кристаллы.
— Подойдите, друзья. Вот два Сиреневых Кристалла, назовем их так. Это они пронеслись через Пространство, попали на Землю, вызвали поклонение древних паутоанцев, и это к ним так стремится таинственная Золотая Ладья. Давайте проверим.
Вудрум, осторожно ступая по источенным временем плитам, отошел от постамента, приблизился к самому краю площадки. Золотая Ладья своим острием указывала на кристаллы. Профессор обошел всю площадку, и везде, с любого места Ладья ориентировалась на кристаллы, переливающиеся мягким, нежно-сиреневым, то меркнущим, то вспыхивающим с новой силой светом.
— Да, друзья мои, мы соприкоснулись с чем-то неведомым, огромным. Науке предстоит исследовать это явление, и, как знать, быть может, познав его, человек станет во много раз сильнее.
Ивану Александровичу не терпелось представить, как именно надо начать изучение, ему хотелось тут же поделиться своими планами с помощниками, но Шираст первым напомнил о тревожных обстоятельствах, в которые попала экспедиция.
— Надо спешить, профессор.
— Да-да, конечно, вы правы. Давайте спускаться к лагерю.
— А кристаллы? — воскликнул Плотников.
— Кристаллы, — уверенно заявил Шираст, — надо поскорее выковырять и уходить отсюда.
— Грабеж? Вы предлагаете учинить отвратительнейший грабеж, господин Шираст. Никогда! В интересах науки мы пробрались сюда, поступившись своей совестью. Это еще куда ни шло, но посягнуть на святыню паутоанского народа?! Нет, нет! Мы рассмотрим эти кристаллы завтра, днем. Попробуем установить, какие же силы возникают в них. Опишем это явление, зарисуем, сфотографируем, но вырвать их и унести… Ни за что! Не надо забывать, господин Шираст, что наука наукой, но существует еще и такое понятие, как порядочность. Да!
Отчаянный крик, раздавшийся внизу, прервал спор. На привале поднялся шум, послышались голоса встревоженных чем-то паутоанцев, крики. Ученые поспешили спуститься к лагерю и застали там панику. Два носильщика корчились в судорогах, остальные атаковали забившегося в кусты проводника. Шираст бросился ему на выручку. Разогнав нападающих, он выволок проводника из его ненадежного убежища и повел к себе в палатку. Только там, немного успокоившись, проводник признался, что считает и себя, и всех их обреченными.
— Иван Александрович, надо скорее спускаться, — убеждал Шираст. Отбросьте щепетильность, возьмите кристаллы и скорее вниз, пока мы не погибли все.
— На это я не пойду. Ежели проводник прав и всех нас действительно сумели как-то отравить, то бегство уже ни к чему не приведет.
— Совершенно верно, Иван Александрович, — поддержал профессора Плотников. — Пожалуй, и в самом деле уже поздно.
— Что поздно?
— Бежать поздно. Надо дождаться дня. Коль мы уж сумели добраться сюда, надо возможно полнее исследовать феномен. Я уже не смогу, кажется… Боль, понимаете. Боль во всех суставах. Я пойду лягу.
— Николай Николаевич, будем надеяться, что это чрезмерное переутомление. Вы будете здоровы.
— Иван Александрович, я настаиваю на немедленном уходе отсюда, — не сдавался Шираст.
— Как, сейчас, ночью?
— Да.
— Николай Николаевич не сможет идти с нами.
— Идите. Идите без меня. Теперь уж ни к чему…
— Ну нет! Мы не оставим вас. А вы, господин Шираст, как желаете.
— Иван Александрович, да я…
…Ночь подходила к концу. Плотников корчился от боли, не произнося ни звука, то забываясь, то вновь приходя в себя. Вудрум не отходил от него ни на шаг, не в силах ничем помочь его страданиям.
Под утро забывшегося в тяжелом полусне отца разбудил Александр:
— Шираст бежал!
Выйдя из палатки, Вудрум не увидел на биваке ни одного человека. Шираст бежал вместе с напуганными витающей над экспедицией смертью носильщиками и проводником, прихватив с собой запаянную жестянку с драгоценными находками и коробку с Золотой Ладьей.
…Плотникова отец с сыном хоронили молча, понимая, что все кончено, что все теперь дело в том, кто останется последним.
Иван Александрович долго сидел над могилой своего преданного и скромного помощника, не в силах предпринять что-либо, не в состоянии придумать, как же спасти самое дорогое в жизни — сына. Идти вниз? Бесполезно. Если болезнь уже внутри, спасения нет. Как все это произошло? Неужели следили и сумели как-то отравить всех. Всех ли? Мелькнула на миг надежда: а вдруг беда не коснулась Александра?.. Натали, как она была права!.. Очаковский, три паутоанца, теперь вот Николай Николаевич… Он уже не будет ни управляющим симбирским имением, ни этнографом, а сын? Может быть, еще не все потеряно, может быть, яд коснулся не всех… или по крайней мере подействовал не в равной мере на каждого. Надо что-то предпринять, нельзя прекращать борьбу, но как?
— Пойдем, отец. — Александр взял под руку Вудрума, и они вдвоем, помогая друг другу и уже чувствуя, что яд прибирается в суставы, шаг за шагом начали преодолевать крутой спуск. К вечеру они дошли до привала, на котором похоронили Очаковского. Иван Александрович вынул дневник и начал очередные записи. Александр распаковал походную сумку, преодолевая боль открыл консервы и протянул банку отцу:
— Поешь немного. А я пойду… Пойду прилягу.
— Не надо, не ложись!
— Не могу… Прощай. Больше не могу.
Теперь было кончено все. Не надо было преодолевать боль при каждом движении, спускаясь вниз, никуда не надо было стремиться. Нужно только одно — похоронить сына, как-то найти в себе силы предать земле самое дорогое. И силы нашлись. Боль вдруг ушла куда-то. Тело вновь слушалось приказа мозга: «Не оставлять так, прикрыть землей, найти силы, найти, найти!» И тут появилась страшная мысль: а что, если отравление было не таким полным, как у остальных, что, если не придет смерть? Пережить всех? Неужели послано такое, самое страшное испытание?..
…Вудрум сидел над могилой сына обессиленный, безучастный ко всему, без единой мысли в голове, даже не понимая, болит ли тело или нет, когда вдруг услышал шорох в кустах.
Исхудавший, изодранный, еле держащийся на ногах пришел Шорпачев.
Прощаясь с Вудрумами, он задумал перехитрить коварного Шираста. Еще в Макими он знал, к какому месту должна незаметно причалить экспедиция, и отправился туда берегом. Пока группа Вудрума делала огромный крюк по морю, Борис подошел к месту высадки, видел, как подплыли лодки, и с тех пор не упускал из виду исследователей, незаметно пробираясь по их следам через джунгли, пользуясь покинутыми ими привалами, рассчитывая, что друзьям может понадобиться его помощь. Что она понадобится — он не сомневался. Увидев могилу Очаковского, Шорпачев попытался нагнать друзей, не в состоянии дольше таиться от них, предчувствуя беду, но тут ему показалось, будто и за ним кто-то следит. Подумал: а не открыто ли намерение ученых тайно пробраться к развалинам храма, не скрываются ли в зарослях преследователи? Он решил немного вернуться назад, проверить, но прошел сравнительно немного, не рискуя на большое расстояние отрываться от идущей впереди группы, и снова поспешил вслед за экспедицией. Тревога нарастала, да что говорить — попросту становилось страшно, особенно по ночам. И Борис начал пробираться к привалу друзей, как вдруг заметил движение впереди. Он притаился в зелени и вскоре увидел быстро спускающихся паутоанцев носильщиков, среди которых был и Шираст.
Преодолеть скальный подъем Шорпачеву удалось с трудом: сказалось напряжение последних дней, измотали тревоги. Выбиваясь из сил, он спешил к друзьям, но пришел уже поздно. Александр был мертв.
Шорпачев едва узнал Ивана Александровича, поседевшего, осунувшегося, раздавленного непомерным горем. Слов утешения сказано не было. Ни у кого не могло найтись таких слов в те минуты, и Борис просто протянул Вудруму запаянную жестянку.
Да, она не у Шираста. И не пришлось даже отбивать ее у бежавшего в панике ученого. Еще в Макими, запаивая коробку с добытыми находками, Шорпачев запаял их две. Настоящую сохранял сам, уже тогда не доверяя Ширасту, подозревая, что рано или поздно он попытается ее похитить. Так оно и случилось: Шираст, удирая, прихватил жестянку, наполненную ничего не стоящими обломками.
— Подобрать точно такую же коробку было просто, Иван Александрович, они из-под датского консервированного масла, а вот взвесить обе, чтобы никто не заметил разницы, — это было потруднее. Ну, а к Ладье двойника не подберешь.
Иван Александрович немного оживился. Он понял, что надо спешить, что яд упорно овладевает телом. Еще несколько минут — и будет упущена внезапно открывавшаяся последняя возможность написать и отправить завещание. Над чувствами взял верх разум. Вудрум вновь нашел в себе силы: ученый стал в нем сильнее отца, и он принялся за письмо Арнсу Парсету.
«…Вот и все, дорогой друг! Теперь Вы знаете, если дойдет до Вас это письмо, как все нелепо получилось и какой трагедией все закончилось.
Много лет я стремился разгадать тайну Небесного Гостя, и теперь, когда мы прикоснулись к самому сокровенному, я раздавлен. Последние силы собираю для того, чтобы распорядиться наиболее важным и пугающим, что было добыто нами. Не оставляет мысль о зародышах. Кто знает, как величественно и как опасно затаенное в этих крупинках? Может быть, в них гибель для всего живущего на Земле, а может быть, великая, поистине божественная сила созидания или даже нечто просто непостижимое для нас, еще не ведающих, что творится в бесконечных мирах Вселенной.
Признаюсь, дорогой, мне страшно. Вы знаете, как я верю в гений человеческого разума, в его грядущее торжество. Но готовы ли мы сейчас к великому сражению? Думаю — нет. Человек только формируется, еще не создал такого общества, которое было бы избавлено от угнетения, вражды. Придет время, возмужает человечество, и оно будет в силах вступить в борьбу с неведомой, быть может, грозной и могучей силой космоса. Человек не только победит эту силу, но и заставит служить себе, сделает ее помощницей на пути к будущему. Верю!
Но пока…
Дорогой Парсет, только Вы можете понять мои сомнения, но Вы так далеко. Очень нужны мне именно сейчас ваши дружеские слова, ваша поддержка и мудрый совет. Но Вы слишком далеко. Нас разделяют не только 10.000 миль, но и вечность. Да, мои часы сочтены, и сейчас я должен принять решение. Мысленно советуюсь с Вами. Зная Вас, я стараюсь поступить так, как бы поступили Вы, и решаю… Открывать миру находку рано!
Все найденное нами я погребаю. Завещаю открыть тайник только тогда, когда мои наследники по духу будут в состоянии овладеть великой силой неведомой жизни.
О тайнике знает только один человек. Я верю ему так же, как и Вам, а этим сказано все. С ним, с Борисом Евграфовичем Шорпачевым, я передаю это письмо и свои дневники. Попадет ли оно в ваши руки? Не знаю. Но ничего не поделаешь — другого выхода нет…
Страшно подумать о Натали. Сделайте что возможно для нее. Передайте: в последние минуты я был с ней.
Верьте, дорогой Парсет, я сделал все возможное для науки.
Иван Александрович попросил Бориса вскрыть жестяную коробку. Когда это удалось, Вудрум вынул оттуда зерна и с его помощью уложил их в тайник.
Жестянку с окаменевшей рукой легендарной Лавумы, веткой из священной рощи и кусочком метеорита Вудрум отдал Шорпачеву с просьбой передать все это в Национальный музей Паутоо в Макими.