ГЛАВА 7 Долина мамонтов

24 — 26 мая 1998 года


От лагеря до устья Исвиркета шли вдоль берега озера и отмахали двадцать километров до самого жаркого времени, потому что в самое жаркое время даже и на Севере лучше всего не идти, а отдыхать и пить чай.

Ягель, лиственницы, ветер… Тропинки зверей, чаще всего оленей. Потому что мох, лишайник только кажутся такими прочными. Если по ним регулярно ходить, сразу образуется тропинка и зарастает очень медленно. На Севере все растет медленно; трудно поверить, но кустик ягеля формируется пятьдесят лет. Поэтому каждый зверь производит просто поразительные разрушения.

И никаких признаков человека. Современные люди привыкли: в самом ненаселенном, диком месте обязательно мелькнет что-то, сделанное человеком, — ну хоть обтесанная палка, сплющенная, проржавевшая консервная банка, стреляная гильза. Здесь не было совсем ничего. И это казалось интересным, даже приятным, но и непривычным и жутким.

И было тихо, очень тихо. Ветер налетал, приглушенно отзывались верхушки лиственниц. Но слабее, гораздо слабее, чем на юге, пусть даже куда севернее Карска. Даже там, где уже лежит вечная мерзлота, есть и осины, и березки. Ветер шелестит их листьями куда сильнее, чем хвоинками. На открытых местах растет трава, она тоже шуршит под порывами ветра. Жужжат жуки, кричат птицы, кто-то пробирается, сопит в гутой траве, кто-то с писком скрывается в норке…

Здесь животные не смогут зарыться в вечно мерзлую, с кристалликами льда землю. Здесь мало птиц, почти совсем нет насекомых. Разве только подвывает, звенит гнус: миллионы еле заметных глазу крыльев возле черных точечек-телец; зудит гнус тоненько и тихо, почти что на границе слышимости, и часто это — единственный слышимый звук.

Тихо. И везде все одинаково. На юге много пород деревьев, много кустарников и трав. Пройдешь несколько сотен, иногда десятков метров, и меняются, тасуются породы деревьев, их размеры, цвет кроны, запахи, сочетаются, меняются то плавно, как на картинах Левитана, то внезапно. Местность разнообразна.

Здесь трое исследователей шли между примерно одного размера лиственниц, по лишенной травы, везде одинаковой земле. Тянутся корявые стволы, пружинит ягель под ногами, плывут петляющие тропки. Здесь проходили? Нет, не проходили — вот тянется позади цепочка твоих собственных следов, постепенно заливаемых водой. Но как будто вот такую купу лиственниц, такой ствол, такой проем между вездесущими, безликими, как строй солдат, стволами… одним словом, это вы уже видели. Или не видели?

Не дай бог заблудиться в этом краю. Тем более — негде ни присесть, ни прилечь. Ягель наполнен водой. Если одной рукой взять кустик ягеля за верхушку, пальцы второй сложить кольцом и пропустить мелкие, нежные ткани сквозь плотное живое кольцо или если просто отжать кустик, как женщины отжимают белье, — немедленно хлынет вода. А если кустик ягеля высушить, он будет весить в двадцать раз меньше, чем свежий. Остальное — вода и вода.

Вода на земле вытаивает из вечной мерзлоты. Не уходит в мерзлую землю, не испаряется, застаивается после дождей. До середины лета держится вода сошедших по весне снегов. Она легко замерзает, даже летом — почти каждую ночь. Всходит солнце, воздух начинает нагреваться, растаивает вода и начинает испаряться. Марево колышется в неподвижном воздухе. Если долго стоять на одном месте, ледяная земля чувствуется сквозь подошвы. Под тонким-тонким слоем пропитанной водой земли — лед. Лед на несколько десятков метров. А лицо уже в душном тумане. Не столько жарко, сколько парко, душно, липко. Снять плотную куртку, брезентовые штаны? Нельзя, потому что круглые сутки зудит, еле слышно звенит, толчется в воздухе невообразимое множество кровососов. И так лицо и руки распухают, покрываются багровыми волдырями — особенно в первые дни. Потом люди привыкают, кожа реагирует не так сильно. Но снять одежду — безумие, мучительный способ самоубийства. Идти, двигаться, жить приходится в плотной, тяжелой одежде. Утром она очень уместна, эта теплая одежда. А днем рот судорожно хватает насыщенную водой теплую смесь, липкие струйки стекают по распаренной коже.

Вообще-то, двадцать километров — не расстояние для взрослых мужчин. Будь это на полторы тысячи километров южнее, шли бы весело, болтая и смеясь, и к привалу почти бы не устали. А тут и Миша сопел, с полпути затеял тянуть ноги. Раза два остановился, хватая ртом воздух, Паша Бродов. Даже могучий Лисицын шагал с физиономией распаренной и красной и дышал тяжело, как свистел.

Специально зверей не искали, и никто вроде не показывался. Только уже к концу пути, близ Исвиркета, стали попадаться свежие медвежьи следы. Пугающе бесшумно, внезапно выкатился из марева раскачивающийся низкий силуэт. Марево плывет, размывает границы идущего. Вроде видна круглая голова с растопыренными ушами, и они видят, как скользит, становится яснее видна здоровенная туша. Снова замирает, заставляя их снимать винтовки… И вроде поворачивает, размывается, исчезает. Была — и не было. Как привидение исчезла. Сворачивать, искать следы? А стоит ли?

В устье Исвиркета холмы отступали на несколько километров от озера, он впадал широким устьем, вода почти не шумела. Время от времени — плеск, изредка стук камней в русле. Впрочем, Исвиркет тек все же быстро, перепад высот был даже здесь очень приличным.

И здесь, на Исвиркете, в устье они увидели первые следы человека. Широкая, удобная тропинка. Миша Будкин пошел за дровами и убедился, что с лиственниц рубили ветки, примерно там, где и он сам бы стал рубить. И на стволах были отметины, где зарубка, где две, а где латинской буквой V. Эвенки? Что-то никак не эвенкийское было в этой тропинке, в отметинах на стволах. Те умели ходить по земле, как тени. Хозяйничать так, чтобы оставаться незаметными, невидимыми. Доказать это было невозможно, но все ясно чувствовали, знали, здесь были европейцы, и недавно.

Отдыхали, подтянув лиственничный ствол, развесив рюкзаки на деревьях. На земле сидеть — сыро и мокро. Пар шел из голенищ сапог, из-под воротников курток.

Пили чай, и от усталости и духоты есть не хотелось. Бродов настоял — мол, поесть надо. С ним и не спорили, вроде даже были голодны. Но не шел в горло кусок, не было аппетита. Почти через силу совали в рот упревшую кашу с тушенкой. Лисицын толковал о дичи, что в таких охотничьих угодьях стыдно есть мясо из банок, но за дичью как-то не пошел.

Все оставались друзьями, всем было друг с другом хорошо. Говорили медленно и вяло, ругали дураков-японцев, и устали, словно прошли вдвое больше. Без особого задора поспорили — оставлять здесь рюкзаки или не стоит? И решили рюкзаки все-таки брать. Сколько идти, неизвестно. Очень может быть, идти придется еще и день, и два. Становиться здесь лагерем? Рано…

Солнце вроде опускалось и никак не могло опуститься. Повисли сумерки с длинными тенями, с неверным предзакатным светом. Звенели стаи кровососов. Решили идти, сколько хватит сил, и разбить лагерь где попало. Как получится. Все равно лагерь будет на одну ночь.

А идти оказалось легко, потому что вверх по реке вела широкая, человеком сделанная тропинка. За два часа пути следов человека все прибывало. И зарубок, и протоптанных тропинок. По одной из них вели медвежьи следы, но видно — именно что поверх. Сначала были люди, они и сделали тропу.

А потом вдалеке показались рыжие, коричневые пятна голой, без ягеля, земли. Странно смотрелись эти буро-рыжие проплешины среди серо-зеленого ягеля. Подошли ближе. Проплешины определились, как кучи развороченной земли. Кому могло прийти в голову ковырять эту мерзлую толщу? Для чего?

В одном месте ягель погиб под тяжестью жилища человека. Пусть временного, маленького жилища, но для ягеля даже и палаток хватило. Наверное, жили здесь так же на раскладушках, защищаясь от непогоды только тонкой брезентовой стенкой. Видны были границы палаток, места, где в мерзлую землю вколачивали колышки. А вот и очаг. Нет ямы, есть только место, где разбросаны угольки, рассыпан пепел, сожжен ягель. Судя по всему, здесь стояла печка.

А дальше, в сотне метров, был раскоп. Как ни оплыла яма за год, как ни потрудились вода и солнце, а границы видны были четко. Прослеживались границы когда-то ровных, ныне извилистых стенок, ровное, зачищенное дно. Раскоп был неглубок — порядка полуметра. Да здесь и нет нужды глубже копать, почвы накапливаются медленно, по долям миллиметра за год. Слой, хранивший остатки культуры древних людей, лежал совсем неглубоко от современной поверхности.

Возле раскопа первый раз обратили внимание на птиц. Вороны летели куда-то вверх по течению Исвиркета. С той стороны не летело ни одной. Туда прошло в высоте несколько. Пошли дальше, сначала по тропинке. И вышли на еще одну проплешину — неглубокую яму, содержащую остатки жизнедеятельности лагеря археологов. Вернее — самих археологов. Судя по оплывшим ямкам-дыркам, яму загораживали какие-то полотнища, натянутые на шесты. Потом тропинка сузилась, постепенно исчезала в ягеле. Пошли, так сказать, уже ненаселенные места с узкими, петляющими тропками, на которых отпечатывались в несколько слоев, один поверх другого, следы оленей и медведей.

И еще несколько раз видели ворон. Одна стайка пролетела прямо над идущими людьми, другая — над холмами, в стороне, но, похоже, в том же направлении.

— Ну что, вроде пора ставить лагерь?

— По-моему, пора.

— Утомился, Мишка?

— Есть немного. Да и ты, Паша, с лица спал.

— Спадешь тут! Ну, давай теперь дрова собирать.

Собирать дрова было непросто, потому что дров надо было много. Лисицын опять поговорил про дичь, про полезность охоты. Но за день устали, и сильно, а перемогаться не хотелось. Андрей знал, что завтра скажется первый день в поле, и каждая клеточка тела будет болеть. По крайней мере, первые несколько часов. Боль уйдет к вечеру, вернется утром послезавтра. Ненадолго. И потом ее не будет вообще — так, разве что будут чувствоваться мышцы после особенно сильного напряжения, и то редко.

Полыхал огромный, в полнеба северный закат. Розовые разводы разной интенсивности рисовались на фоне зелено-салатного, сиреневого неба.

Медленно-медленно, почти незаметно переходили они в полосы бледно-синего, бордового, оранжевого, и эти полосы густели, но не сильно. Не так, как будут густеть в августе. Тогда на небе сам закат будет показывать, что ягоды созрели, грибов уйма и что в реках лениво тычется в берега сонная, жирная рыба. А сейчас что-то трепетное, летучее, неопределенное было в смутных пастельных разводах на небе, в закате, который через несколько часов должен был плавно перейти в утреннюю зарю.

Наступали серые, прозрачные сумерки, когда вроде бы солнце почти зашло, разве что краешек торчит, а с другой стороны неба выкатилась полная луна. И в мире, освещенном одновременно солнцем и луной, хоть и стало немного темнее, но можно было идти и видеть все вокруг почти как днем, разве что без множества оттенков.

А в костре прогорали ветки лиственницы и отваливались уголья, играли переливами багрового, сиреневого, сизого, множеством полутонов и переходов, удивительными палевыми, нежными красками.

На небе и в костре было одинаково чудно, только в серо-сиреневом, прохладном небе все летели и летели птицы. Все в ту же сторону, упорно, молча, целеустремленно.

Мужики лениво обсуждали, не перейти ли на ночной образ жизни? Темноты практически нет, ночью вполне можно идти. Так, может, правда лучше ночью? Нет, не лучше, потому что днем в палатках будет совсем невыносимо. Другое дело, что идти можно и ночью…

Тихо было так, что, казалось, звук сказанного разносится на десятки верст, везде одинаковых, с теми же редкими, корявыми лиственницами, до самой «настоящей» тундры. Невольно приглушались голоса. И не хотелось привлекать внимания, и не хотелось будоражить тишину. Тишина казалась чем-то священным, что никак не должно быть нарушено.

Тихо, на границе слышимости, звенели комары и гнус. По понятиям Севера, этой пакости почти что и не было, человек легко отмахивался от кровососов движениями одной руки. Через неделю или две сидящие у костра будут быстро-быстро махать обеими руками, но уже и это не поможет. Тогда все будет по-иному, даже в светлую полярную ночь.

Но уже и сейчас процесс опорожнения кишечника протекал несколько необычно. Проза жизни, я понимаю! Но попробуйте, мои хорошие, осуществить эту прозу, когда воздух звенит от гнуса и комаров! Люди непривычные придумывают разные способы. Кто терпит, ждет глухого предутреннего времени, когда кровососов все-таки поменьше. Кто берет с собой баночку «Репудина», «Дэты» или другой химической бяки. Спускает штаны и тут же густо намазывается этой дрянью. Первое время человек блаженно улыбается, его укусили всего несколько раз, а теперь-то все, сидит намазанный… Но, во-первых, самые нежные места от химии будут гореть так, что лучше уж пускай кусаются.

А во-вторых, смазать всю поверхность кожи новичок никак не сможет, и кусать его все равно будут, одновременно с диким жжением.

Так что опытный человек не ищет сомнительных способов, не придумывает, как обмануть комаров, не таскается с баночками химии. Он приспосабливается к среде обитания — начинает какать очень быстро. Тайга и тундра — плохие места для размышлений, для чтения книжек в процессе посещения уборной. Впрочем, опытного человека почему-то и кусают меньше.

Говорят, кровососы чувствуют людей с тонкой кожей и с «тонкой» нервной организацией. Тех, кто не умеет приспособиться. Трудно, конечно, сказать… Но в первый сезон мошка может стать кошмаром, это точно. Вечерами стены палаток шевелятся под серым покрывалом комаров. Выходит человек из леса, а над ним словно вьется дымок. Мошка проникает сквозь марлю накомарника, кусает сквозь нитяные перчатки, хрустит на зубах, приклеивается к листкам дневника. В пасмурные теплые дни, при безветрии руки распухают так, что становится вообще непонятно, где кончается один волдырь, где начинается другой. Кисть — это один сплошной волдырь. Комары становятся манией, вплоть до вполне серьезного вопроса, а вдруг за лето из меня выпьют столько, что будет серьезная потеря крови?

И удивляешься бывалым — и местным, и членам экспедиции, для них словно и нет этой напасти. Но уже на второй, на третий полевой сезон экспедиционник убеждается, что кусают его теперь реже. А после укусов и волдыри меньше, и не так чешется, и последствий никогда не бывает. И он уже не испытывает прежних страданий. Не испытывает, и все. Надо только прожить первый сезон и научиться приспособляться к среде.

Двадцать пятого мая Андрей Лисицын первым выполз из спальника. Было еще тише, чем вчера. Морозец пощипывал щеки. От инея искрился ягель. Сиплое карканье… Снова летели вороны. Лисицын вылез из палатки, чтобы воспользоваться минутой, пока не встал гнус. В хорошо видном во все стороны пространстве ничего не двигалось, и все же Андрей взял карабин. Его смутно беспокоили вороны: опять сиплое карканье сверху, крупные птицы над сопками, в стороне. Вороны куда-то летели, к какой-то известной им цели. Летели с редкой целеустремленностью уже второй день подряд.

На этот день исследователи шли не больше десятка километров, и все время летели вороны. Миша схватил Андрея за руку, кивнул, ткнул рукой. На склонах сопок виден был медведь, шедший в том же направлении. При виде людей остановился, посмотрел. Затопал в сторону, за перелом местности, чтобы не видеть людей и чтобы его тоже не видели. Но продолжал идти туда же, вверх по Исвиркету. Туда же, куда и вороны. Паша проверил винтовку. Лисицын и Будкин сделали то же самое.

Потом они услышали какой-то отдаленный, но явно очень сильный звук. Он то накатывался, то слабел, но звучал никак не прекращаясь. Еще несколько минут, и стало ясно — слышен отчаянный вороний ор. Где-то над чем-то орало невероятное количество птиц. Орали там, куда летели. Над головой, над сопками вороны проплывали почти молча. Ветер дул в лицо, тянул с верховьев Исвиркета. И нес ветер сладковатый запах тления. Вроде бы он еле различался, был заметен скорее в порывах. Но запах постепенно усиливался, стал заметнее. Всем сделалось тревожно, странно.

Второй раз спугнули медведя, который топал в ту же сторону. Скорее не спугнули, а догнали, он шел параллельно тропинке. Это был странный медведь, крупный и ужасно неуклюжий. Вообще-то, медведи обладают даже своеобразной разлапистой грацией, а если будет необходимость, могут и бежать со скоростью лошади, и делать мгновенные броски. Такие, что человек не успевает не только ответить — даже сообразить, что происходит.

А этот медведь бежал по тропинке странным, необычным способом, опустив почти до земли голову и вихляя задом, и люди постепенно догоняли. Заметив людей, он и не думал бежать. Что-то совсем не медвежье было в облике странного существа. Зверь был приземистее, плотнее, не таким высоким, как медведь. Голову он держал так, словно не мог ею повернуть, а передние и задние лапы выбрасывал разом, причудливо и отталкиваясь, и подтягиваясь в беге.

Уже метрах в тридцати друзья ощутили сильный запах мускуса, псины, чего-то кислого, несвежего. Вблизи зверь, наверное, страшно вонял, причем ветер был как раз от него.

— Больной, наверное, — задумчиво бросил Андрей. Ему с отцом случалось брать медведя — последний раз на зимние каникулы.

— Догонять его не хочется…

— Не хочется, Мишка. И убивать тоже не хочется. Пугнем?!

Миша крикнул, и медведь зарысил чуть быстрее, жалобно ворча, словно обижался на друзей. Отбежав несколько метров, странный медведь обернулся всем телом, иначе он не смог бы посмотреть на идущих позади. А потом встал на задние лапы и так и стоял на тропинке, покачиваясь с боку на бок.

Вообще-то, у медведей совсем не такая морда, как у плюшевых мишек-игрушек и у милых медведюшек в мультфильмах. Морда у медведя узкая, злая и хищная. А у этого она была короткая, лоб выдавался под большим углом, придавая морде странное, смешанное выражение ума и сосредоточенного кретинизма. Между тупых клыков стекала тоненькая струйка слюны.

— Эй!!! — крикнул Андрей и замахал руками.

Медведь тоже замахал верхними лапами, заурчал и зашипел. В его поведении, в устойчивости позы (лапы словно вросли в землю) было что-то совершенно не медвежье.

Теперь все трое держали оружие наготове, не зная, на что решиться.

— Обойдем?!

— Это странный какой-то медведь, ребята…

— Но вроде безобидный. Видишь, даже не рычит.

— У медведей никогда не знаешь, что на уме.

— А может, он для науки ценный?

— Стрелять не хочется…

— Не хочется. Но зверь-то какой интересный. И мясо…

— Тебе мяса не хватает, Миша?

— Не то что не хватает, а вот придем в лагерь и принесем. Разве плохо?

— Ладно, еще раз.

Андрей набрал в легкие воздуху, заорал так, что Павел шарахнулся.

— Тьфу ты, черт, с тобой родимчик хватит!

Медведь вдруг оскалил клыки, жутко рявкнул в ответ и начал опускаться на лапы. Не похоже было, чтобы зверь собирался сбежать, и Павел быстро выстрелил, пока медведь не скрыл головой грудь и живот. Пуля ударила точно — Павел был стрелок не из плохих.

Громыхнуло очень сильно, много раз отражаясь от стенок неширокой долины, эхо отдавалось вверх и вниз, перекрывая шум реки. Там, вдалеке, ответил грому дикий птичий ор, в воздухе появились словно бы клубящиеся, раскачивающиеся струйки дыма — взлетали бесчисленные полчища птиц.

А медведь вдруг страшно завизжал. Опрокинувшись на спину, он катался с боку на бок, совершенно по-человечески зажимал рану лапами и пронзительно визжал на одной ноте, суча в воздухе задними лапами. Визг сменился оханьем, всхлипываниями — тоже совершенно человеческими для растерявшихся, обомлевших Паши и Миши; опять поднялся, взмыл к небу пронзительный, истошный визг. Тогда Андрей вдруг побежал куда-то вбок и вперед, так и бежал под птичий крик и визг медведя, пока не стал виден его левый бок и спина, и не всадил, почти что на бегу, пулю и вторую из карабина. Громыхнуло еще сильней прежнего, и опять вдалеке отозвался многоголосый ор, и замелькали в воздухе бесчисленные стаи, словно дым.

А медвежий визг тут же затих, сменился каким-то сипением и бульканьем. Лапы еще раз рванули воздух, все медленнее двигались, останавливаясь на глазах — одна распрямлялась, другая сгибалась в колене. И замерли. Андрей подходил, внимательно уставя карабин. Подошел, вгляделся, махнул рукой.

Смутно, отнюдь не с восторгом: «Медведя завалили!», скорее, со смертной тоской и испугом подходили к трупу зверя. Что-то неприятное было в гибели медведя, что-то гнусное. Огромный и сильный медведь был беспомощен, как заяц или белка, против людей с карабинами.

Зверь и впрямь сильно вонял, тоже странно, не по-медвежьи. Неприятен был мученический трупный оскал, обнаживший желтые клычищи с обломанными кончиками. Неприятна была совершенно человеческая поза с запрокинутой огромной головой, сведенными судорогой конечностями. Три четко видные отверстия, почти рядом, одно спереди, два сбоку; журча, стекала кровь, образовывала все увеличивающуюся лужу с железно-сладковатым, душным запахом.

— И правда, морда необычная… И вон… — Андрей Лисицын указал рукой туда, где ягодицы зверя срастались ниже заднего отверстия.

— А как же он… это… — наивно удивился Миша. Андрей только пожал плечами.

— Такого у медведей быть не может!

Павел, случалось, говорил категоричнее, чем нужно. Андрей снова пожал плечами. Потом сел возле башки, начал рассказывать, что такую форму черепа видел у медведей из слоев очень древних пещер. И что, судя по всему, пещерные медведи и ходили примерно так же, как этот, со сросшимся задом. И получается, что этот вот, вполне даже живой и современный зверь, — вроде одна из возможных форм пещерного…

— Покажем Игорю?

— Само собой, только разделать его надо и спрятать, а то…

Андрей ткнул рукой в небо. И правда, над ними уже молча кружилась группа ворон, с полдюжины.

— Сначала я его сфотографирую.

Миша вытащил старый «Зенит». Желающих картинно позировать не нашлось. Миша поставил Андрея, положил карабин для масштаба. Говоря откровенно, все еще тянули время. Что-то мешало потянуть труп за ноги, провести разрезы ножом по рыжему теплому меху.

— Ну, давайте за ножи, хватит стоять.

Парням предстояло убедиться, что, снимая шкуру, приходится больше тянуть руками изо всех сил, чем интеллигентно подсекать ножом. И что разделка туши — занятие тяжелое, долгое и предельно не эстетичное. Работали час и полчаса отмывались в ледяной воде Исвиркета.

Андрей взял только печенку, большой кусок грудины на обед. Показал, как примотать к веткам лиственниц остальное: разрубленную тушу, шкуру и голову.

— Заберем на обратной дороге.

Туда, где кровь, где дымилась груда внутренностей, уже потянулись песцы, словно их тащили магнитом. Нужное для людей надо было сложить подальше от места убийства.

Настали уже дневные часы, экватор суток. В других местах, поюжнее, солнце бы стояло высоко. Здесь же огромный красный шар еле поднимался над горизонтом, едва светил сквозь голые черные ветки.

Местность повышалась, наметился перелом. За переломом парням открылось широкое, километра два, расширение долины Исвиркета. Лиственницы стояли здесь стеной, и было бы почти ничего не видно, если бы местность не повышалась. Километрах в трех река подмывала гряду рассеченных оврагами холмов, делала огромную петлю, вторую, у другого борта расширения.

Там, над оврагами, и кружили стаи воронья. Ясно стало, куда пошли звери. Что-то было там, в этих оврагах. Отвратительно несло сладким зловонием, особенно после порывов ветра. Парни не были уверены, что будут есть поджаренное мясо, если не сменится ветер. К шуму реки ясно прибавлялся крик ворон. Уже ясно различались отдельные крики сквозь грай всей колоссальной стаи.

Уже в километре приходилось дышать через нос. Что-то огромное виднелось в бортовине оврага. Огромное и плохо видное от шевелящихся на ЭТОМ, мелькавших в полете, мельтешащих над оврагом птиц. Андрей ловил ЭТО в бинокль, и понимая, и боясь понять, что именно он видит.

— Андрей, ведь это же… — голос Миши дрогнул.

— Вроде он… Только давай поближе подойдем.

Земля была испещрена следами песцов. Вот шмыгнул кто-то маленький, верткий, с набитой до отказа пастью. Двое медведей: крупный, темный и с ним рядом маленький, светлый тоже тащили что-то из оврага, наверное, медведица с подросшим медвежонком-годовичком. Еще один медведь пробежал по верху оврага, подальше от людей, рыча злобно и, как показалось людям, вкрадчиво и подло. Из его пасти что-то свисало.

Но главное, конечно, птицы. В основном вороны, но и сороки, и полярные воробьи-пуночки, и две-три огромные грязно-белые совы, и какие-то коршуны: и совсем маленькие, чуть больше вороны, и здоровенные, с очень откормленного индюка. И все это орало так, что еле были слышны голоса, мельтешило и сигало так, что еле видно было ЭТО.

— Мужики, готовь оружие! — пришлось заорать Андрею.

— Зачем?! Он же мертвый!

— Надо разгонять зверье! Иначе они все растащат!

— Ребята, у меня же дробовик!

— Ну и давай!

Миша не особенно и целился. Грохот словно бы рванулся в овраг, выметнулся оттуда на простор, из тесноты земляных стенок, растаял в бледно-синем небе. Птицы взвились вверх, кроме нескольких, забившихся на дне оврага, возле ЭТОГО. Медведи сразу припустили. Стали видны и удиравшие в разные стороны, рванувшие со всех лап песцы.

От птиц можно было оглохнуть. Орущие птицы — словно балдахин заколыхался над друзьями. Андрей не говорил — лишь сделал знак. И Миша понимающе кивнул, сунул новые патроны с крупной дробью. Теперь стрелял и он, и Андрей из своего карабина, и все еще не надо было целиться. Птицы взвыли в ответ так, что начало тошнить не только от вони, а еще и от этого крика.

И еще два раза пришлось палить в небо, черное от птиц, пока стаи не расселись по лиственницам вокруг оврага, не стали летать в отдалении. Но и до этого, и до того, как приутих шум и стало можно говорить, все трое не могли не смотреть на ЭТО. И дрожь охватывала их. Потому что рыже-бурый бок возвышался над тундрой, и такой он был огромный, этот бок, что как ни прогрызли, ни проклевали его во множестве мест неисчислимые полчища зверей и птиц, он все же сохранил и прежний цвет, и форму громадного тела. А перед боком торчала такая же огромная и тоже рыже-бурая голова, и от нее отходило словно бы светлое узкое бревно, делало арку и снова упиралось в землю.

Птицы бились под ногами, на земле, и Андрей поднял за ноги трепещущую ворону, головой шарахнул о корень. Михаила передернуло.

— Ну что ты делаешь…

— А ты стрелял в них?

— Стрелять это одно…

— Когда стрелял, убить хотел?

— Прогнать я хотел. Если бы можно было, я бы и не убивал.

— Я бы тоже. Но ведь надо было, а? Вот и стреляли. И что убиваем, знали.

— А все равно, я бы не смог…

— Ну и дурак. Она умирать будет медленно, может быть, не один день. А ты тут будешь чистоплюя разыгрывать! Молодец!

Пока двое спорили, Павел сапогом прикончил дико вопившую сороку, прыгавшую по кругу, — дробь разнесла ей одно крыло, сломала лапу с той же стороны. Мишу опять передернуло.

Здесь, в двух шагах от ЭТОГО, приходилось зажимать нос, вдыхать воздух только ртом — так чудовищно воняло разложением. Лучше всех было Павлу с его скверным нюхом курильщика. Да он и сейчас попыхивал папиросой, и смрад плохого табака казался райским благоуханием от того, что маревом колыхалось от чудовищно громадной туши.

И вот здесь парни пережили настоящий, душный страх. От бокаотделилось, бросилось к ним что-то верткое, оскаленное, с нехорошим утробным ворчанием. Андрей упал на колени, выбросил вперед ствол, и овраг раскололся от грохота. Существо отбросило ударом, перевернуло, отнесло на полметра. Но оно — лохматое, свирепое, с налитыми от злобы глазами, словно мохнатый мяч отскочило от стылой земли, прыгнуло вверх и вперед. И было то существо маленькое, средних размеров, с собаку, только что массивнее, но такая злоба исходила от него, такие бешенство и ярость, такая воля добраться и рвать, вгрызаться красной дымящейся пастью, что становилось по-настоящему страшно.

Теперь уже три ствола разом плюнули огнем, и тучи птиц чертили небо под затихающее эхо. А маленькое существо, отлетевшее еще на добрый метр, с полуоторванной передней лапой, со стоном перекатилось на живот, еще ползло к друзьям, оскаливая, морща морду. И та же дьявольская злоба полыхала из красных глаз-бусинок.

Андрей стрелял почти в упор, разнеся вдребезги голову. Постояли, стискивая стволы. Павел дрожащими руками снова закурил.

— Росомаха, — хрипло сказал Андрей, словно это объясняло все. И у него дрожали руки. Но испытание было последним, и теперь ничто не мешало хорошо разглядеть, что же торчало из скользкой, оплывающей глины. Бок в рыже-бурой длинной шерсти, а под ней — пепельно-рыжий, с желтыми разводами подшерсток. Павел не выдержал, пощупал, подшерсток был сухой и теплый — ему хватило даже лучей этого огромного красного солнца, чтобы быть сухим и теплым. Очень красивый и теплый, очень надежный подшерсток. Бок незаметно переходил в брюхо со свисавшими космами темно-коричневой, почти в метр длиной шерсти. Почти такая же шерсть, только чуть покороче, шла по горбу на спине. И бок, и брюхо, и колоссальный огузок с длинным мохнатым хвостом были расклеваны, разорваны зверьем и птицами.

Покрытая черно-бурой шерстью с торчащим впереди залихватским чубом голова тоже наполовину уходила в землю. Ухо было почти полностью отгрызено, глаз выклеван, хобот уходил в толщу глины, сразу за изогнутым бивнем. Но форма головы просматривалась очень хорошо.

— Хвост какой длинный… Длинней, чем у слонов.

— Наверно, мошку отгонял.

— А ухо как раз меньше…

— Так ведь север, Миша, выступающие части мерзнут. У кого уши длиннее — у лисицы или у песца?

— У песца уши короче, факт… Слушай, Андрюха, а у него ведь и ноги короче, у песца!

— Конечно, короче. И уши короче, и ноги. И у песцов, и у медведей, и у оленей. У всех, кто на севере живет, уши меньше, чем у южных видов, и ноги короче.

— Значит, все-таки они здесь есть. Вот тебе и раз… — обронил Павел задумчиво. — Интересно, от чего же он погиб?

— И давно ли.

— Может быть, как раз зимой, от бескормицы?

Андрей обошел источавший зловоние труп, еще раз покачал головой.

— А по-моему, он давно умер. Вот смотрите, он весь полностью был в глине. Появился овраг, стали стенки разрушаться, тут целый пласт обвалился, видите? Вот он и стал вытаивать.

Туша лежала как раз там, где кончалась стенка оврага. Там, где и правда был сильный обвал, наверное, несколько лет назад. Выше, где не достигали лучи солнца, промерзшая за тысячи лет глина искрилась от множества мельчайших кристалликов замерзшей воды. Ниже, ближе к боку, кристаллики теряли чистый блеск, все более мутными слезами стекали по размываемой глине.

— Получается, труп древний?

— Скорее всего, Паша. В вечно мерзлой земле он может и десять тысяч, и двадцать тысяч лет лежать. Когда березовского мамонта раскапывала экспедиция, он тоже частично оттаял, вонял страшно, и тоже были тучи птиц. А потом стали рубить еще совсем замерзшее мясо, бросали собакам и те ничего, ели. А березовскому мамонту даже не двадцать, ему все тридцать тысяч лет.

— Так что этот вот… Он, может быть, и этой зимой погиб, а может быть, тридцать тысяч лет?

— Скорее, Паша, тридцать тысяч лет.

— А жаль… Представляешь, какое открытие было бы, если бы сейчас — живые!

— А это и так открытие мирового масштаба, Пашка. Куски мороженых мамонтов еще находят, а вот чтобы целого… Целых до сих пор только одного и нашли — березовского. Вроде находили и других, но это слухи, только слухи. А у березовского мамонта были сломаны кости, и сидел он в такой позе, как будто провалился в овраг. Наверное, упал, ушибся и встать уже не смог. А потом на него обрушились и земля, и лед, и снег. В общем, случайность, Паша, почти невероятная случайность.

— А от чего этот погиб? Как ты думаешь?

— Так его сперва раскопать надо! Вот перенесем сюда лагерь и Михалыч с Игорем пусть копают…

— Не завидую!

— Так ты же помогать и будешь!

— Ребята, тут еще… — почему-то тихо позвал Миша.

В нескольких метрах выше по оврагу в склоне торчал еще один рыжий бок: к счастью, в непротаявшей земле, совсем ледяной, очень твердой. Только бок и клочья шерсти были видны в исцарапанной медведями земле. Остальное было еще скрыто под слоем мерзлой, с кристалликами льда, землицы.

Андрей заметил, что над этим боком на стволах лиственниц были сделаны какие-то зарубки. Получалось, кто-то знает про этот бок, скорее всего люди, сделавшие раскоп.

— И вот еще…

Тут было уже все недостоверно — так, вроде бы менялся цвет глины, угадывалось что-то в глубине. А может быть, и не угадывалось. А может быть, воспаленное воображение, один раз и второй столкнувшись с чудом, очень уж хотело найти еще и еще.

Что погубило огромных, могучих зверей? Конечно, мамонты могли погибнуть и от болезни, и от бескормицы. Местами находят целые кладбища мамонтов, где погибли десятки, сотни животных, но находят-то только скелеты.

Но чтобы сохранились целые трупы, нужны были особые обстоятельства, нужно было, чтобы труп сразу же стал бы недоступен для хищников, не мог бы разложиться. Это может произойти, только если труп очень быстро был захоронен в толще земли и замерз. Что произошло здесь и когда?

Ясно было, что в овраге этом еще искать и искать и еще делать и делать раскопы. И, наверное, если хорошо поискать, можно найти и еще мамонтов, а главное — понять причину.

— Мужики, это ж целая долина мамонтов…

— Так и назовем!

— Давайте. Только, парни, оставлять труп на поверхности нельзя. Только уйдем, звери сожрут.

— И сожрут, один скелет останется.

— Зарыть бы…

— А у тебя лопата есть? И как ты эту землю копать будешь?

— Копают же…

— Нет, парни, тут не копать. Тут надо склон подрывать.

— Идея! Продолбим ножами шпур, заложим порох.

— Тем более склон нависает.

— Только не порох. У меня есть динамитный патрон. Прихватил с собой.

И еще было часа два работы в этом отвратительном зловонии, пока не грохнуло, пока не отвалился, не рухнул целый пласт прямо на останки зверя.

— Ну вот, теперь не докопаются!

— Ребята, надо найти место для привала.

— И уйти надо подальше… Может быть, уйдем, где мясо оставили?

— А вроде вонять меньше стало…

— Может быть… А может быть, принюхались.

На другом берегу Исвиркета, в полукилометре от откосов террас, рассеченных оврагами, торчала странная избушка. Подошли посмотреть и убедились, что не странная она, а очень практичная. Век или два века назад люди, промышлявшие песца, построили здесь это зимовье. Размахиваться со строительством они и не могли, и не хотели, а материал был один — листвяжные бревна, причем все кривые и короткие. Вот как раз такие бревна и сложили колодцем, срубом метра три на четыре, а в самом высоком месте — два с четвертью метра. Одну стену сделали выше другой, чтобы крыша была покатая и по ней скатывались дождь и снег. Как видно, система работала, потому что под низкой стеной избушки, в тени, ноздреватый снег лежал до половины ее высоты.

Не было в стенах окон, а только узенькие прорези. Бойницы? Вряд ли, не от кого было отбиваться мирным охотникам за оленями и песцами. Да и не было следов пуль на бревенчатых стенах.

А в самой избушке была печь, на толстом слое песка, чтобы не протаяла мерзлота, не поплыла, разрывая на части дом. И был какой-никакой пол, и скамейки, и стол. И даже запас дров лежал в углу. А в другом углу был виден лаз: заботливые хозяева выдолбили в мерзлоте яму, чтобы хранить всякую всячину, такой вот первобытный холодильник.

— Эх, знали бы! Тут и мамонты, тут и жилье.

— Ребята, а если сюда перенести лагерь?

— Весь?! Замучимся таскать. Но посмотреть мамонтов все захотят, и переночевать есть где, за день можно дойти.

— За один день тяжело…

— Тяжело, да можно. И что, мужики? Давайте сюда мясо принесем?

— Сперва сами поедим.

— Поедим. А потом принесем.

Уже к началу разговора первые щупальца тумана стали проникать в долину, течь вниз по долине Исвиркета. В плотном тумане принесли к избе мясо медведя и поели его от души — благо, хватало всем, и надолго.

Но и выступить домой пришлось в тумане, и хорошо было одно — в тумане не было никаких кровососов. И еще было хорошо, что большую часть барахла решили оставить в избушке и шли налегке, только с оружием, ляжкой странного медведя и всем нужным для еды посреди дня.

Пришли в лагерь смертельно уставшие в самом конце дня двадцать шестого мая, когда туман уже редел, на звук била: подвешенной на шест здоровенной кастрюли, по которой Женя колотил обухом топора. И хотя туман редел, и выстрелы, и огонь оказались не лишними.

Экспедиция опять сидела вместе, все гомонили и шумели, кормили друг друга и поили чаем. После долгого похода и тумана, после мамонтов и следа на глине Коттуяха особенно приятно было, что все целы, что все вместе и что худшее позади.

Настроение было, как в праздник, и это настроение только усиливал ветер, разгонявший поднимавшийся туман.

А портил весь праздник Михалыч. От полноты чувств, выражая прекрасное расположение духа, Михалыч пел, и этого было достаточно.

— Я помню тот ванинский порт, и рев сирены угрюмый! — выводил Михалыч, мрачно помахивая головой, и звук его голоса был несравненно мрачнее корабельной или лагерной сирены, хотя и сравним с ними по силе. А поскольку репертуар Михалыча был поистине необъятен, но в чем-то главном очень схож, над лагерем разносились совершенно устрашающие звуки, словно индейцы всем племенем стали душить очень осипшего бизона, издавая при этом дикие вопли. Во всем плохом есть хоть что-то хорошее; в данном случае хорошее было в том, что далеко не каждый пошел бы в направлении, в котором доносится бодрое, жизнеутверждающее пение Михалыча. Даже этот… со ступней в полметра, и то как следует подумал бы, когда Михалыч выводил:


Дают нам всем срока огромные,

Кого не спросишь, у всех указ!

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,

Быть может, видимся в последний раз!!


Андрей Лисицын, как ни падал от усталости, запел под гитару что-то более приличное… Но Михалыч не мог не подпеть. А подпев, опять завел свое, с блатными долгими подвываниями:


Я видел, как с фаршмаком ты стояла у скверу,

Он пьяный был, обнял тебя рукою!

Тянулся целоваться, блядь, просил тебя отдаться, блядь,

А ты ему кивала головою!!!


— А кто такой фаршмак? — заинтересовался Пашка.

— А это такая п…, которая всегда в з… пу лезет, — объяснил Михалыч с предельной, прямо-таки лагерной доходчивостью. Он пел, наводя страх на всех, кто только мог бродить в окрестностях:


Канает пес, насадку левируя,

Где ширмачи втыкают вилы налегке!

Он их хотел покрамзать, но менжует:

«Ох, как бы шнифт не вырубили мне»!


Остановить его не было ни малейшей возможности; тем более, что вдохновение Михалыча не имело ни малейшей связи с алкоголем, как и хорошее настроение. Надо было ждать или когда кончится настроение, или появится что-то, мешающее петь Михалычу. Как вот, например, сеанс связи.

И через полчаса опять народ весело гомонил, не прижимаемый к земле акустическим ударом, издавая и слушая звуки, не оскверняемые воем блатных песен.

А на другом конце навеса на складном стуле примостился Михалыч и временно не пел, вел беседу с господином Тоекудой, а Андронов им переводил. Мол, да, есть мамонты, но мертвые. Мертвые, но хорошей сохранности. Скорее всего, ископаемые. Нет, вряд ли они погибли сейчас. Гораздо вероятнее, что погибли они как раз тысячелетия назад, иначе как они попали в глину и почему вытаяли из нее? Труп современного животного лежал бы сверху.

Игорь прерывался, вставлял что-то от своего имени. Ямиками уточнял, переспрашивал, в трубке отвратно шипело и щелкало, каждый из собеседников понимал не все слова, разговор затягивался.

— Причина смерти?

— Пока непонятно. И непонятно, погибло ли в долине сразу несколько животных или по какой-то причине в нее сносило и захоранивало трупы. С этим еще надо разобраться.

— Так, значит, гарантировать ничего нельзя? Может быть, мамонты все-таки современные?

— Исключить такую возможность нельзя, но это очень маловероятно…

И все-таки просьба — провести еще разведку по северной части озера и по восточному берегу. Это ведь не очень трудно? Это совсем не трудно, но это — дней пять работы. За два дополнительных дня будет дополнительная плата. А провести разведку есть очень уважительная просьба. Таких почтенных людей надо просить о подобной малости, чтобы потом можно было дать им хоть что-то на память о коллеге, приехавшем так издалека.

— Тогда так, сегодня пусть люди отдыхают, они только что вернулись из похода. А завтра мы начнем разведку. Хорошо?

— Все, что делает Михалыч, хорошо, — переводя, Игорь улыбнулся в высшей степени нахально, — но только пусть он выйдет на связь. Когда ему кажется правильным?

— Послезавтра. К тому времени экспедиция исследует найденных мамонтов. Они интересуют господина Тоекуду?

— О да, очень интересуют, но пусть пока уважаемый коллега не сообщает, где они находятся. С телефонами в России происходят удивительные вещи. Лучше пусть и скажет послезавтра, когда уже будет возле них…

— Договорились. Послезавтра Михалыч выходит на связь, и они обсудят, куда и когда надо присылать вертолеты.

— Да, все хорошо. До послезавтра.

Поднимался туман, веял тихий ветерок с озера, опять пел Андрей под гитару, Сергей подкладывал дрова в костер, и ничто не предвещало осложнений.

Но в условленное время Михалыч не вышел на связь.

Загрузка...