«…не только в сем веке, но и в будущем…»
История, по той или иной причине, не увековечивает чудо, которое сотворил Яотль. Боги Толлана всегда были склонны обескураживать людей своими диковинными представлениями о юморе. Вместо этого история рассказывает о том Пуактесме, в который Котт, перенесенный тем благодатным, хотя и зловонным ветром, который создал и направил Яотль, теперь поневоле вернулся один.
За годы Коттова отсутствия произошло много перемен. Официально над этим краем властвовала графиня Ниафер, но она, похоже, во всем управлялась Святым Гольмендисом Филистийским. О близости между графиней и ее тощим, но крепким советником уже больше не было ни сплетен, ни пожиманий плечами: люди привыкли к этому союзу точно так же, как примирились с реформами и запретами, явившимися его плодами.
Котт обнаружил, что теперь, когда тот Мануэль исчез, времена менялись к лучшему с самой неутешительной скоростью. Котту Горному эти дни казались порождающими мелких людишек, которые, разумеется, если вас волнуют такие пустяки, – теперь, когда из Филистии со своими чудесами прибыл этот всеподавляющий Святой Гольмендис, – жили более благопристойно, нежели их отцы. Ибо этот блаженный нигде бы не смирился с каким-либо беспорядком и едва ли вынес бы малейшие проявления чудотворчества у кого бы то ни было. Даже Мудрец Гуврич, который в старые и более откровенные времена принимал участие в колдовстве дона Мануэля, теперь нашел нужным ограничить свое чародейство исключительно частными занятиями.
В общем, можно было проходить по Пуактесму целый день и не встретить ни колдуна, ни феи. Народ Ауделы лишь изредка выходил из огня, чтобы позабавиться над человечеством. И хотя многие люди украдкой занимались чародейством у себя дома, все дела с духами приходилось вести тайком. Короче, в Пуактесме общепринятым стало самое что ни на есть благопристойное поведение, поскольку нельзя было угадать, когда Святой Гольмендис займется тобой ради твоего же собственного блага. И запуганная провинция, как и предрек Гуврич, превратилась во владения буйного блаженного – зачатого, вскормленного и возведенного в святые в Филистии.
Но существовало еще одно выбивающее из колеи сильное воздействие на умы, бесчестно делавшее всех ханжами и паиньками (сказал Котт): Котт обнаружил, и от этого сам мучился, что весь край охвачен всепоглощающей легендой о Спасителе Мануэле. Котт обнаружил также, что самым священным местом края сейчас является величественное надгробие, которое в отсутствие Котта графиня Ниафер воздвигла в Сторизенде в память о своем муже. И даже Котт признал, что это архитектурное клятвопреступление достаточно красиво.
Нижняя половина гробницы с витиеватой резьбой по камню состояла из восьми альковов, в каждом из которых помещались реликвии того или иного святого. Верхняя часть являлась пьедесталом очень изящной конной статуи дона Мануэля, изваянного с поднятым копьем, в полном боевом облачении, но без шлема, так что было видно лицо героя, сидевшего на коне и смотревшего на Север. Таким образом, казалось, что Мануэль вечно охраняет от всякого врага страну, которую он когда-то освободил от норманнов. И никогда не существовало более великолепного на вид богатыря, чем этот монументальный Мануэль, ибо доспехи этого изваяния были украшены драгоценными каменьями всех разновидностей и расцветок.
Каким образом госпоже Ниафер, известной чрезвычайной скупостью, удалось заплатить за все самоцветы, никто определенно сказать не мог, но считалось, что их добыл с помощью какого-то благочестивого чуда Святой Гольмендис. Котт Горный с раздражением обозвал их поддельными и заявил, что поддельные драгоценности вполне соответствуют фальшивому погребению. В любом случае, Спаситель Пуактесма удостоился самой величественной гробницы, которую когда-либо знали в этих краях.
И Котт нашел все эти драгоценности и кропотливую резьбу по камню вполне восхитительной в качестве произведения искусства, если интересоваться такими пустяками. Но в качестве могилы он посчитал ее лишенной, по крайней мере, одной существенной мелочи: ведь она была пуста.
Однако для большинства людей пустота великой могилы представляла собой особую святость. Эта обширная и надменная пустота для большинства людей являлась постоянным напоминанием о тем, что дон Мануэль живым вознесся на небо, не будучи подверженным унижению смерти, взяв с собой всю героическую плоть и кость, да и самые крохотные сухожилия неповрежденными. Это чудо, – разумеется, не большее, чем надлежало великому Спасителю, – весьма удовлетворительно и весьма жутко объясняло отсутствие трупа, точно так же как отсутствие трупа являлось твердым доказательством чуда. Тут переплетались величественные истины. И чудо поднялось выше всяких придирок, когда оно впервые было открыто благодаря мудрости Небес, посредством незапятнанной невинности ребенка, поскольку в этом мире при таких людях, какие они есть, любой безбожник мог бы не доверять свидетельству взрослого евангелиста.
Котт, услышав эти аксиомы, неопровержимо признанные в качестве аксиом за семь лет его отсутствия, стал задумчиво смотреть на маленького Юргена, чьей крайней молодости и сравнительной невинности принадлежало это откровение. Юноша неуклонно приближался к возмужалости. Ему во многих отношениях не хватало добродетелей, подобающих евангелисту, и он признавался, что очень смутно помнит ужасное событие своего детства. Хотя подобное едва ли существенно (размышлял Котт), когда Пуактесм так искусно лелеял и разукрашивал историю, которую родной отпрыск принес с Верхнего Морвена, чтобы объяснить свое отсутствие ночью дома.
– Есть только один Мануэль, – замечал про себя Котт, – и – подумать только! – мой Юрген его пророк. Это жалкое вероучение, похоже, теперь всех удовлетворяет, когда сорванец уже больше не спешит с извинениями за гуляния по ночам.
В самом деле, за время тщетных поисков Коттом настоящего Мануэля повсюду неуклонно распространялась легенда. Котт приходил в бешенство, когда слышал о непогрешимом и совершенном Спасителе, с которым он прежде жил в ежедневном общении неизбежно скандального и неучтивого свойства. И он к тому же обнаружил, что его собратья по Серебряному Жеребцу, еще оставшиеся в Пуактесме, Нинзиян и Донандр, по крайней мере, начали врать о Мануэле с таким же благочестивым отсутствием меры, как и все остальные. Мудрец Гуврич, конечно же, чопорно соглашался со всем, что утверждали достойные уважения люди, поскольку эгоцентричного старого плута никогда по-настоящему не волновало, что думают остальные. Тогда как было известно, что Хольден и Анавальт всегда стараются перевести разговор на другую тему. Короче, эти стареющие герои сталкивались в лице этой легенды об их прежней славе и привилегиях с непобедимым противником, с которым им, каждому в соответствии со своей натурой, приходилось искать компромисс.
Ибо великий Спаситель Мануэль, который сперва физически спас Пуактесм в битве с норманнами, а затем спас Пуактесм на более возвышенных полях брани, при своем уходе взяв на свою гордую седую голову все грехи своего народа, – этот Мануэль должен был вернуться и вновь принести с собой золотой век, который, как все утверждали, царил в Пуактесме при правлении Мануэля. Это была сладостная, притупляющая рассудок, манящая легенда, это было предсказание, переданное юным шалопаем Коттом, теперь всей душой обратившимся к пророчествам и юбкам. Не было смысла спорить с таким пророческим фанфаронством, поскольку оно обещало всем незадачливым людям то, во что они предпочитали верить. Повсюду в мире люди ожидали последующего пришествия того или иного сомнительного мессии, который устранит те неудобства, с которыми сами они либо из лености, либо по неумению не в силах справиться. И никто ничего не мог добиться, принимая позицию стороннего, вечно недовольного наблюдателя.
Даже Котт это видел. Так что лысый реалист проинспектировал свой погреб и предпринял сходную процедуру в семьях своих вассалов на предмет подающих надежды девушек. Он выдал такие распоряжения, которые казались наилучшими в свете обеих проверок. И он устроился настолько уютно, насколько это было возможно, чтобы дожить до преклонного возраста в этой стране дураков. Он, на худой конец, мог получать искомые удобства, проистекающие из этих бочек, и благосклонности дружелюбных, сообразительных наперсниц. Азра утомляла его не больше, чем любая жена, а его юный Юрген, в конечном счете, мог оказаться лучше, чем казалось.
Так что в итоге Котт позволил плаксивым полоумкам заявлять все, что им заблагорассудится о славном пребывании на земле и втором пришествии Спасителя Мануэля, и Котт отвечал им, в худшем случае, нечленораздельным рычанием. Но о том, что любовь старого грубияна к Пуактесму осталась неизменной, свидетельствовал пыл, с каким он теперь повелел обильно украсить два своих дома гербами Пуактесма, так что при любом повороте головы взгляд падал на вставшего на дыбы серебряного жеребца и знаменитый девиз этой страны: «Mundus vult decipi». Такой патриотизм, как говорили все, свидетельствовал, что, несмотря на придирчивость, сердце у Котта на своем месте.
А рассказ по-прежнему о Котте и повествует теперь о том, как он избежал двора Ниафер, а также внешних приличий и благочестия, которые были там в моде, и как он благоразумно предавался излишествам в своих собственных цитаделях.
Котт больше не сражался, но у него не было недостатка в иных удовольствиях. Он охотился в Акаирском Лесу и частенько разъезжал по полям Руаня в своей богатой лисьей шубе, с гончими и соколами. Он устроил превосходную медвежью яму, в которой дикие кабаны и медведи дрались и убивали друг дружку для его развлечения. Когда стояла теплая погода, он пил и забавлялся игрой в кости и в триктрак у себя в ухоженном саду. Зимой он уютно располагался у своего огромного камина. И на благо его здоровья ему ставили банки и пускали кровь, а ольдермен Сен-Дидольский тихо и неутолимо пил горькую.
К тому же Котта то и дело забавляло приведение в исполнение приговоров его вассалам на изящной виселице – эта знаменитая виселица стояла на четырех столбах, хотя его ранг ольдермена позволял ему иметь только два столба, – поскольку эта малая толика надменности в вопросе двух лишних столбов являлась постоянным источником раздражения его формального повелителя – госпожи Ниафер. Но, в конце концов, свое главное занятие на досуге Котт нашел в стремлении превзойти очень древних и весьма известных монархов, Юпитера и Давида, постоянно меняя женщин. И прекрасные пуактесмские девушки оставались, как и всегда, его вечной отрадой.
И к тому же ежедневно ольдермен Сен-Дидольский бранился с женой и сыном, а так как он везде мог обнаружить благодатные основания для придирок, то находил в этом достаточное утешение.
В этот период он, со своими сардоническими наклонностями, забавлялся, замечая, как степенно процветает Пуактесм благодаря фанатичной вере в спасителя Мануэля, который в прошлом уничтожил все заботы и обязательства и который вскоре придет вновь и без сомнения для того, чтобы подобающим образом подчистить всеобщее моральное состояние. Поэтому не было настоящей необходимости беспокоиться о будущем, да и о любых мелких личных проступках (которые еще не стали общеизвестными), поскольку они, конечно же, подпадут под общую амнистию, когда Мануэль возвратится, чтобы заняться делами своего народа.
Но, однако, существовала еще одна, более тревожная сторона этого дела. Молодежь тут и там начинала в меру сил стараться превзойти того Мануэля, который никогда не жил. Это Котт тоже видел довольно ясно. Он видел, как молодые люди – тут и там – проявляют черты характера и привычки, достаточно чуждые, а то и вовсе неизвестные опытному старому распутнику. Например, повсюду распространялась весьма тошнотворная эпидемия вежливости: красивые сильные парни, разошедшиеся во мнениях по тому, или иному, или еще какому-то поводу, вместо того чтобы благоразумно прибегнуть к дуэли, остужали пыл, сев рядком, чтобы изучить чужую точку зрения, а после этого зачастую вообще отговаривали друг друга от поединка. Это происходило из-за прославленной вежливости Мануэля, которую мошенник, в самом деле, выказывал, извлекая из нее превосходную выгоду.
Или можно было увидеть, как люди извинялись и даже помогали тем, кто их оскорбил или обидел, они поступали так из-за прославленной мануэлевой терпимости к своим ближним. И повсюду также распространилось совершенно беспочвенное и тошнотворное представление относительно отбирания, при большом желании, чужой собственности. Можно было увидеть, как здоровенные молодые люди избегали обычных удовольствий юности или, во всяком случае, их ограничивали как в среде своих сверстников, так и в постели из-за известных примеров трезвенности и целомудренности дона Мануэля. Короче, повсюду слонялись бесхарактерные люди, забросившие все действительно чудесные пороки из-за клеветнических слухов о пристрастии Мануэля к добродетели.
Не то, чтобы эти молодые идиоты – во всяком случае, не всецело – думали, что они многого добьются такими крайностями. Но их почему-то искушал этот вздор о добродетельности Мануэля. И потом они – по-прежнему как-то совершенно необъяснимо – находили в этом определенное удовольствие. Котт воспринимал все это весьма мрачно: молодые люди получали спокойное и сдержанное, но истинное удовлетворение, будучи добродетельными. Значит, наверняка где-то в глубине человеческой природы таится определенная склонность к извращенным наслаждениям, получаемым от такого отрицания и обуздания человеческих желаний. И поскольку сравнительно умные и грешные люди извлекали пользу из возросшей воздержанности своих собратьев, все кругом получали выгоду.
Это проклятое новое поколение из-за своих ненормальных устремлений было счастливее своих отцов, живших в царстве прямоты и здравого смысла. Эта бредовая легенда о Мануэле, разумеется, не породила повсеместного нестерпимого совершенства, но бесспорным было и возрастание спокойствия и довольства всего Пуактесма. Котт это тоже видел.
Он вспомнил то, что сказал ему его настоящий сеньор в Месте Мертвых. И Котт признавал, что (говорите что хотите о Мануэле, который действительно жил) косоглазый негодяй, как правило, знал, о чем говорил.
Известия о делах при дворе и на окраинах провинции доходили теперь до Котта, в два его логова в О-Бельпейзаже, редко и с опозданием. Однако от него не укрылся слух, что Анавальт Учтивый покинул Пуактесм, предупредив об этом лишь близких, как и другие властители Серебряного Жеребца: так Гонфаль, Керин, Мирамон да и сам Котт уходили из страны после кончины Мануэля.
Эти ночные бегства, по-видимому, вошли в привычку (сказал Котт своей жене Азре), и ей лучше лелеять его в ночное время, пока она может, а не нести всякий вздор насчет его холодных рук. Она ответила с присущими женам обобщениями относительно ноющих медведей, каймановых черепах и дикобразов, которые действительно не были некстати. А вскоре пришли сведения об Анавальте Учтивом и загадка его бегства была разгадана, но лишь много позднее были получены известия относительно его кончины, которую Анавальт встретил близ мельницы в Эльфхеймской Чаще при ухаживании за хозяйкой этого зловещего места.
– Это в его-то возрасте! К тому же с женщиной чересчур тощей, чтобы его согреть! – сказал Котт. – Это хорошо показывает, мой дорогой сын, к чему приводят развратные привычки, и я верю, что ты можешь извлечь из них выгоду, ибо мир полон подобного обмана.
И Котт для пользы Юргена благочестиво указал на девиз, который встречался почти на каждой стене двух домов Котта наряду с поднявшимся всеми членами на дыбы жеребцом.
Впрочем, Котт был менее счастлив, чем хотел это показать. Он любил Анавальта в те дни, когда они вдвоем служили под знаменем Серебряного Жеребца. Котту казалось, что в темной Эльфхеймской Чаще статный, красноречивый и добрый негодяй попался в ловушку и погиб ни за что ни про что. Не радовало его и осознание того факта, что теперь в живых оставалось лишь пять членов великого братства… Между тем, при воспитании в сыне рассудительности следовало придерживаться надлежащего тона.
И Котт также услышал, примерно в то же время, о чарах, наложенных на короля Гельмаса Глубокомысленного – того монарха, которого, как говорили, в стародавние времена мистифицировал дон Мануэль, что дало Мануэлю в жизни отличный старт. Котт слышал о том, как эти чары были наложены на Гельмаса его собственной дочкой Мелюзиной, и о замечательном перемещении королевского дворца, его лично и всего антуража из Албании на возвышенность Брунбелуа в непроходимом Акаирском Лесу, где, как говорили, весь злосчастный двор Гельмаса так и оставался заколдованным.
И Котт вывел отсюда определенную мораль.
– Это показывает, чего могут ожидать родители от своих детей, – заметил он, бросив недоброжелательный взгляд на обожаемого им Юргена. – Это показывает, к чему приводит привычка баловать детей.
– В общем, отец…– сказал юноша.
– Прекрати кричать на меня! Как вы смеете пытаться меня запугать, сударь! Ты принимаешь меня за еще одного Гельмаса!?
– Но, отец…
– Уйди с глаз моих, склочный щенок! Так не заткнешь мне рот. Возвращайся к своей Доротее! Тебя же больше никто не волнует, – сказал ревнивый старый Котт.
– В общем, отец…
– Ты все еще со мной споришь! Думаешь, мое терпение беспредельно? О чем тут спорить? Щенок идет за сукой. Все естественно.
– Но, отец, как вы можете!..
– Уйди с глаз моих, пока я тебе все кости не переломал! Возвращайся к этому холодному ханжескому двору и к своей пылкой девке! – сказал Котт.
Однако все время, пока он говорил так гневно, на душе у Котта было тревожно. Конечно, при воспитании в сыне рассудительности следовало придерживаться надлежащего тона. Тем не менее Котт в душе чувствовал, что, возможно, пошел в отношениях с сыном не тем путем и стал почти бесцеремонным.
Но Котт есть Котт. Такова его судьба. У него только один путь.
Теперь Юрген очень часто бывал при дворе, поскольку юноша двадцати одного года был по уши влюблен во вторую дочь графа Мануэля, которую звали Доротея ла Желанэ. Котт видел ее лишь раз. И вдобавок к его гневу при мысли, что он делит Юргена с кем-то еще, его значительный будуарный опыт побудил Котта высказать одно не совсем вежливое пророчество. При этом разговоре с Юргеном, происходившем в главном зале Бельгарда с дюжиной людей вокруг, Котт был беспощадно точен как в отношении качества Юргенова ума, так и в заявлении, что не желает никаких невесток.
Отец и сын устроили жаркую перебранку. Теперь это было не в новинку. Разница состояла в том, что в эту ссору Юрген вложил всю душу. Поэтому наглый, властный, дерзкий и юный негодяй был выставлен из дома и отправлен на службу к видаму де Суаэкуру. А до конца года Котт услышал, что эта самая Доротея ла Желанэ вышла замуж за сына Гуврича Михаила.
– Этот Михаил – лишь первое блюдо из приготовленных для ублажения широкой публики, – такова была эпиталама Котта.
И множество слухов достигло О-Бельпейзажа относительно поведения Юргена в Гатинэ, и хотя все они оказались достаточно безвредными, не все из них отец был рад слышать. Котт считал, например, что Юрген поступает неосмотрительно, столь поспешно делая Котта дедушкой при содействии третьей жены видама де Суаэкура. Мужья печалятся, когда их провоцируют таким потомством, на совершенно нелогичном основании, что провокация не носит взаимного характера. Все же молодежи надо как-то развлекаться, а мужья, согласно опыту Котта, не очень опасное племя. Однако стареющего ольдермена действительно раздражало, что подобные истории доходят до него случайно, а от самого Юргена ничего не слышно.
К тому же из Бельгарда и Сторизенда приходили и другие сплетни относительно того, что старшая дочь Мануэля, госпожа Мелицента, была помолвлена с королем Теодоретом, а накануне венчания исчезла из Пуактесма. А затем прослышали, что она живет в нехристианской роскоши далеко за морем в качестве – если вам угодно выразить это более изящно, чем сие делал Котт, – жены сына и убийцы Мирамона Ллуагора Деметрия.
– А почему бы и нет? – спросил Котт. – Почему бы смуглому парню курносого Мирамона не заводить себе девок, когда заблагорассудится? Отцеубийство – не препятствие для блуда. Это грехи, совершаемые абсолютно различным оружием. Между прочим, многие сыновья намерены сделать то, в чем он так преуспел. К слову сказать, как дон Мануэль, этот ваш знаменитый Спаситель, обошелся с собственным отцом, Пловцом Ориандром?
Его жена Азра поспешно объяснила, что это лишь часть самопожертвования и самоотречения великого Спасителя. Это искупление грехов и принесение в жертву своего единственного, любимого отца для того, чтобы загладить более крупные грехи Пуактесма…
– Заглаживать грехи одного человека, убивая другого, – ответил Котт, – это не искупление. Это вздор.
Но далее было пояснено, что сие искупление – великое и священное таинство. И в качестве такового к нему нужно подходить скорее с благоговением, чем с обычной рассудительностью. Однако это возвышенное таинство искупления без сомнения должно символизировать то обстоятельство, что для достижения совершенства Мануэль сбросил узы со своей плоти…
На это Котт сказал, задумчиво глядя на свою жену Азру:
– Я видел эту схватку. Он сбросил узы со своей плоти, а голову Ориандра с его плеч с таким удовольствием, какого Мануэль не выказывал ни в одном поединке. И многие сыновья такие же. Разве у нас нет сына? Почему ты продолжаешь мне докучать?
– Я лишь имела в виду…
– Прекрати мне противоречить! – Но очень быстро Котт добавил, словно что-то проглотив: – …моя дорогая.
Ибо Котт менялся. Он больше не охотился, он закрыл медвежью яму. Казалось, он предпочитает находиться в одиночестве. Азра частенько видела его развалившимся в кресле – ничего не делающего, а просто о чем-то думающего. И тогда он смотрел на нее диким взглядом, ничего не говорил. И она уходила от него, ничего не говоря, поскольку она тоже для собственного утешения обычно думала об их сыне.
Затем достиг совершеннолетия Эммерик, и, как говорили, правление госпожи Ниафер закончилось, поскольку граф во всем подпал под влияние своего кузена, епископа Айрара Монторского – того самого, что впоследствии стал Папой Римским.
– Молодая церковная крыса выжила старую, – сказал Котт. – Теперь хромоножка Ниафер должна обходиться без ночника и спать без нимба на подушке.
Но верховенство Айрара длилось недолго, и, в конце концов, Святой Гольмендис оставался при дворе, поскольку как раз в это время худощавый Хольден Смелый появился в Сторизенде с красивой молодой сероглазой чужестранкой по имени Радегонда, которую он представил как вдову царя царей Эльфанора. Люди чувствовали, что этой Радегонде, пережившей мужа на более чем тринадцать веков, следует кое-что объяснить, но ни она, ни Хольден этих объяснений не дали.
История любви Радегонды и Хольдена описана повсюду, и на сей раз она останется нерассказанной. Но теперь, по истощении этой любви, Радегонда нашла благосклонность в жадных глазах графа Эммерика и вышла за него замуж. И впоследствии, в течение всей жизни Радегонды, никогда не ставился вопрос, что это за ветреная особа правит Пуактесмом и Эммериком. А Радегонда – после очень мило, но откровенно высказанной оговорки относительно божественного права князей, делающего их и их жен ответственными непосредственно перед Небесами, а больше ни перед кем, которую, в чем она была уверена, дорогой мессир Гольмендис прекрасно понял, – Радегонда благоволила Гольмендису и его чудодейственным реформам, затрагивающим интересы соответствующего класса людей, поскольку считала, что его нимб – чистое украшение, а практикующий святой при дворе придает этому двору, как она выразилась, должный вид.
Котт обо всем этом слышал. И он кивал огромной куполообразной головой с удовлетворением.
– О дереве можно судить по плодам. Сейчас в Англии длинноногий ублюдок дона Мануэля и королевы Алианоры вернул свою молодую жену в детскую. Сегодня он, как мне рассказали, – в типичной манере всех сыновей – пирует при иностранных дворах вместе с дочерью лорда Бальмера. Короче, он искренне намерен, пока бароны разворовывают его Англию, породить собственных ублюдков…
– Но ты тоже, муженек…
– Перестань затыкать меня своими разговорами на неуместные темы! В Филистии драгоценный отпрыск дона Мануэля и королевы Фрайдис использует в своих целях методы языческого беззакония и уже заточил в позорный Антан собственную мать, пожив с ней какое-то время в кровосмесительной связи…
– Тем не менее…
– Азра, у тебя выработалась, говорю для твоего же блага, скверная привычка перебивать людей, и эта привычка совершенно невыносима. О дереве, повторяю тебе, можно судить по плодам! Это общеизвестно. У нас в Пуактесме прирост семьи дона Мануэля пока дал двух проституток и обжирающегося рогоносца…
– Но даже при этом…
– Ты несешь вздор! О дереве, говорю тебе, можно судить по плодам! Я считаю, это рисует весьма красноречивую картину истинной природы нашего Спасителя.
Азра ничего не ответила. А Котт уставился, довольно-таки угрюмо, на свой девиз.
– Не то, чтобы я намеревался, – продолжил он вскоре, сумев превозмочь себя, – нагрубить тебе, моя дорогая. Но я ненавижу дураков, и в частности упрямых дураков.
Здесь также следует упомянуть, что в ночь бракосочетания Радегонды старый Хольден ощутил нестерпимое желание умереть. Все было совершено его собственной рукой, без чьей-либо помощи, но дело замяли. Таким образом, семейная жизнь графа Эммерика началась с намного меньшего скандала, нежели тот, что послужил ее кульминацией.
Котт и об этом тоже слышал. Взглянув на девиз, он вспомнил о любви, которую питал к Хольдену во времена, когда Котт еще кого-то любил. И слегка удивился, что Хольден в его возрасте все еще разделял заблуждение, что одна девка намного желаннее другой. В основном (думал Котт) у них лишь одно применение, для которого любая из них сгодится, если тебя еще интересуют подобные пустяки. Лично он становился все воздержаннее и чаще всего весьма раздражался, когда кто-нибудь из его вассалов женился, и ожидалось, что ольдермен Сен-Дидольский исполнит свой долг сеньора с новоиспеченной женой. Все повсюду приходило в упадок и вырождалось.
Даже великое Братство Серебряного Жеребца злоба и алчность времени неуклонно сводили на нет. Донандр Эврский оставался единственным из баронов Мануэля, который еще то и дело разъезжал по свету в поисках достойного поединка и красивых женщин. Лучшие же члены братства умерли и исчезли, остались лишь одни лицемеры и дураки (сдержанно оценил Котт). Ибо он да этот парень Донандр, по крайней мере, не были лицемерами…
И к тому же Котт частенько смотрел на свою жену Азру и вспоминал девушку, которой она была во времена, когда Котт еще кого-то любил. Она и сейчас ему весьма нравилась. Но ощущалась некоторая утрата в том, что у нее уже не было настроения ругаться, как в их счастливейшие дни. Уже более двух лет Азра не бросала в его сторону не то что по-настоящему возбуждающих колкостей, но даже тарелок. И Котт жалел глупую бедную женщину, ежесекундно беспокоящуюся об этом юном негодяе Юргене, который, как говорили, выдавал себя за поэта и – в компании, как кто-то слышал, одной великой герцогини – буйствовал по всей Италии, ни слова не написав родителям. Котта теперь вообще не волновала сыновняя неблагодарность. Не менее двадцати раз на дню он указывал жене, что лично он никогда и не думает об этом распутном бродяге.
Жена печально ему улыбалась. А когда старый Котт особенно бранился на Юргена, она молча гладила узловатую, крепкую, покрытую веснушками руку своего мужа или его напрягшуюся щеку или одаривала той или иной абсолютно непрошенной лаской, словно это нелогичное, разбитое горем существо думало, что у Котта какие-то неприятности. Хотя эта женщина никогда его не понимала…
Потом Азра умерла. И Котт остался один. Ему казалось странным, что тот Котт, который когда-то был бесстрашным героем, венценосным императором и равным соперником Высших Божеств, должен запереться в этой тихой комнате и плакать, словно маленький, испуганный, наказанный ребенок.
В последующие месяцы у Котта был вид расстроенного, сбитого с толку человека. Его слуги сплетничали, что он почти непрестанно беседует сам с собой. Но это, как говорили они, была бессвязная, нехарактерная для него болтовня без всякой ругани… Котт наконец-то почти бросил к чему бы то ни было придираться. Он был просто сбит с толку.
Ибо жизнь каким-то, пока не окончательно определенным образом его надула. Казалось невозможным, чтобы при повсеместно честной игре жизнь предоставляла бы тебе в качестве итога и окончательного урожая не более, чем вот это. Не оставалось никаких удовольствий: девушки, найденные именно для известных занятий, оставляли тебя совершенно холодным; от вина тебя рвало. Ныне ты хотел, словно на холодном кладбище желаний, лишь одного…
Однако сын Юрген, которого помнило и желало суровое сердце Котта, по-прежнему резвился в злачных и знаменитых местах этого мира, не собираясь терять время в застойном Пуактесме. И Котт весьма подозревал, что даже теперь, при этом болезненном, невообразимом одиночестве, вернись Юрген, уже редко гневающийся Котт набросился бы на мальчишку и выставил того за дверь.
Ибо таков путь Котта. У него лишь один путь… Теперь он задумался о том, что Юрген уже далеко не мальчишка. И, на самом деле, вполне возможно, что этот гуляка в оспинах и с засаленными волосами закончит свою жизнь с кинжалом чьего-либо мужа между ребер. Хотя последние сведения о Юргене гласили, что он пел песни в Византии при содействии некой беглой аббатиссы, у которой не было мужа. И, в любом случае, Юрген никогда бы не вернулся, поскольку Котт встал между юношей и плотоядной, горбоносой проституткой из Аша, о которой сообщалось, что по количеству партнеров в своих играх она побила рекорд бедной вдовы Керины Сараиды.
– Дерзкая пиратка в мужских делах; жалкая шлюпка, плавающая под «Веселым Роджером»! – таков был вердикт Котта, повторенный подслушивавшим пажом. – У этой мадам Доротеи в гостях побывало больше…– тут он начал мямлить, и кое-что утерялось, – чем деревьев в Акаире. А все деревья в Акаире ценятся по их плодам. Эта Доротея – весьма соблазнительный плод с буйно разросшегося дерева Спасителя. Эта Доротея унаследовала от дона Мануэля такую похотливость, которая вполне подходит воину, но не идет молодой женщине. Весьма жаль, что эта легкомысленная трясогузка, похоже, навсегда встала между мной и Юргеном.
Котт произнес эти слова без какого-либо гнева. Он просто был сбит с толку.
Ибо казалось, что все повсюду пропали и бросили его. Котт в свое время стал героем, но ни одно из тех далеких приключений, похоже, теперь не имело значения, да он и сам не мог полностью поверить, что все это произошло с усталым старым человеком, слоняющимся, бормоча что-то себе под нос, по уединенному Шато-де-Рош и поддерживающим в себе жизнь кашей-размазней и ячменным отваром. Эта трясущаяся хрупкая развалина, конечно же, не являлась тем Коттом, который одним ударом убил трех турков в Лакре-Кае и который похитил толстого Кипрского короля, а в Пиае на виду у двух армий повесил на терновник корону еще одного короля, и который сам был императором, и который удерживал Белую Башню в Скеафе от нападения компрачей, и который замечательно обхитрил влюбленную в него одноногую тиранку Ран-Райгана, и который участвовал в таком множестве других великолепных переделок.
В этих переделках присутствовал сонм женщин – прекрасных женщин, не прибегавших просто на свист, как эти белобрысые Доротеи, которых расплодили повсюду нынешние ханжеские времена, чтобы они вставали между отцом и совершенно беззащитным сыном. И ни одна из этих драгоценных женщин не имеет сейчас никакого значения… Кроме того, неверно сказать, что Юрген совершенно беззащитен. Юрген с самого начала был неистов и своеволен. Это тоже печально, но Юрген пошел в мать (размышлял старый Котт), а его мать всегда была неблагоразумна, как балуя, так и наказывая Юргена, а в итоге Юрген теперь представляет собой компендиум непотребства.
И к тому же тот Мануэль, которого любил Котт, теперь ушел и окончательно вытеснен из памяти всех людей блистающим надгробием в Сторизенде, где некоего Мануэля, который никогда не жил, почитают как бога. Однако это тоже не имеет значения. Это нелепо. Но весь мир нелеп. И ничего с этим не поделать усталому, бормочущему под нос старику.
Без сомнения, люди жили более тихо и более пристойно благодаря этому выдуманному Мануэлю, которого они любили и не без помощи изможденного велеречивого Гольмендиса, которого они боялись. Но для Котта это тоже не имело никакого значения. Люди ныне были такими дураками, что (как расценивал Котт) их поступки и плоды этих поступков равным образом были неважны. Если они преуспевали в проползании червями в рай, существуя здесь так же бездуховно, как черви, Котт не возражал, поскольку сам был приписан к аду и сообществу своих сверстников, живших в более мужественные времена.
Котт получал мало удовольствия от размышлений об аде и о прекрасных великих грешниках, которые уступят ему там место, зная того Котта, который когда-то жил, и о веселом, радушном пламени, в котором никому не будут докучать болтовней про их проклятого Спасителя всякие бесхарактерные людишки. А Мануэль – настоящий Мануэль, тот косоглазый, чванливый, седой подлец, чьи кражи, ублюдки и убийства несметны, – тот Мануэль также будет, конечно же, там. И они с Коттом превосходно повеселятся, обсуждая те реформы, которыми заманивают в рай бесхарактерных людишек, хотя и высокой ценой разрушения Пуактесма Коттовой юности.
Ибо прежние героические дни завершились. Из великого братства оставались, кроме являвшейся Коттом скорлупы, лишь Гуврич, Донандр и Нинзиян. Говорили, что Донандр Эврский сейчас находится в далеком Марабонском царстве, сочетая удовольствия рыцарских странствий с благочестивым паломничеством к могиле Святого Фомы. И хотя Котт всегда восхищался Донандром как своеобразной боевой машиной, в остальных отношениях Котт считал его жалким молодым идиотом, да и придерживаясь такого мнения в течение двадцати пяти лет, Котт не был готов его изменить. Нинзиян являлся елейным лицемером, нерешительным малым, который ограничил себя одним-единственным бедным и блеклым прелюбодеянием с женой ростовщика и который процветал в ханжеской атмосфере этого отвратительного времени, потому что теперь раболепствовал перед Гольмендисом точно так же, как прежде низкопоклонничал перед Мануэлем. Этого чопорного и осторожного Гуврича, которого люди называли Мудрецом, Котт всегда от всей души ненавидел. А когда Котт услышал – от кого-то, как он смутно припоминал, но чересчур хлопотно вспоминать от кого, – что старый Гуврич теперь тоже отбыл из Пуактесма, то и это, похоже, не имело значения.
Вероятно (рассуждал Котт), один из этих встревоженных с виду слуг рассказал ему, что Гуврич умер. Почти все умерли. И, так или иначе, в отношении Гуврича это не имеет значения. По-настоящему больше ничто не имеет значения…
Все, что Котт когда-либо любил, ушло из его жизни. Седой Мануэль, самый величественный и восхитительный из земных властителей (как бы часто этот человек ни нуждался в небольших искренних беседах для его собственного блага), и неуживчивый, мягкосердечный, благоразумный Мирамон, и учтивый Анавальт, и педантичный, добродушный Керин (который привык моргать, глядя на тебя, словно самый большой друг сов, прежде чем выдать свое мнение по какому-либо предмету), и Хольден – самый смелый среди бесстрашных, и ленивый, веселый Гонфаль, которому можно было даже разрешить, в определенных пределах, иронизировать над тобой, потому что Гонфаль был всемирно известным повесой, – все они ушли, самые дорогие товарищи, которых знал когда-либо любой воин, в то утраченное далекое время, когда члены Братства Серебряного Жеребца сотрясали землю лязганьем своих мечей и затмевали небеса дымом разграбленных городов и когда по всему миру люди рассказывали о чудесах, творимых этими героями под предводительством дона Мануэля.
И в небытие ушло к тому же множество великолепных женщин. Эти дни производят теперь лишь сплетниц Мелицент, да Доротей, да тому подобную дрянь. Сейчас нет таких женщин, как Азра, как Гуннхильда, как Муирна Болотная… или как пухленькая, пылкая, смуглая Уцума, или Оргелеза, та гордая владычица Кипра, которая, однако, под конец сдалась, или как Азра… И Котт, задумчиво пережевывая пустоту ввалившимся, беззубым ртом, думал также о великодушной госпоже Абонде, и о маленькой Флеретте, и об Азре, и о Кредхе, той веселой, хотя и чрезвычайно требовательной ирландской девушке, и о высокой Асгерде, и об Азре, и о Бар, той вероломной, но прелестной морской деве, и об Орианде, и о бедной Фельфель Расиф Иедуе, которая отдала все волосы с тела, а потом и жизнь, чтобы сохранить его жизнь, и об Азре.
Он вспомнил ту девушку, которой была Азра, и без всякой радости подумал о десятках других усладительных особ, которых Котт знал давным-давно. Все эти женщины ушли из жизни. Парочка из них, вероятно, еще делает вид, что выжила в отвратительной коже, похожей на сморщенные старые уродливые мешки, и в каком-нибудь темном углу, возможно, еще с трудом жует – ввалившимся, беззубым ртом, таким, какой и у него, – пустоту. Ибо пустота теперь их паёк. А тех любвеобильных, великолепных, пресыщенных, постоянно падающих в обморок девушек, которых Котт помнил в нескромных подробностях, сегодня больше уже нигде не существовало.
А Юрген, тот бесподобный ребенок, и тот свернувшийся калачиком мальчик, лепечущий свою детскую ложь о доне Мануэле, его вознесении на небо и другой вздор, чтобы избежать порки, и тот красивый, честный и прямой юноша, как раз вступивший в пору угрей, которому Котт так обрадовался, когда вернулся из Толлана и с трона Толлана, – его Юрген в дюжинах дюжин этапов роста – теперь все эти дорогие образы его сына ушли в небытие. Остался лишь беспутный и бессердечный прожигатель жизни, воющий рифмованный вздор и носящийся по свету – везде, где с ним нянчатся великие герцогини и аббатиссы. Котт взглянул на свой девиз.
Значит жизнь в пределе, когда все ценности жизни собраны и ты – уважаемый, процветающий ольдермен, сводится вот к этому. Ничего не дало то, что ты был нежным и внимательным отцом, или исполненным долга и много выстрадавшим сыном, который, правда, избил своего отца, когда последний раз уходил от него, но лишь после существенной провокации… или любящим и верным мужем в рамках человеческой неустойчивости, или бесстрашным героем, убивающим мускулистых противников, как мух, или даже императором, увенчанным тем странным мягким золотом Толлана и тащившим черных, разлагающихся богов по большим дорогам. В конце жизни ты, тем не менее, ссохшаяся скорлупа – без гордости, и без надежды на удовольствие, и без настоящего желания, живущего в тебе. И тебе вечно холодно, даже когда ты клюешь носом вот здесь у камина. И не с кем поговорить, кроме этих смущенных с виду слуг, которые никогда не подходят к тебе чересчур близко…
Если б у тебя только был сын, все могло бы быть по-другому… Тут Котт вспомнил, что, в сущности, у него где-то есть сын. Эта мысль мгновенно вылетела у него из головы. Но он очень стар, а старики все забывают. Да, красивый парень. И он вскоре придет ужинать – страшно опоздав на ужин, со шляпой, сильно сдвинутой на затылок, и в очень грязных башмаках – и Азра будет его распекать… Только Котту казалось, что Азра, или какая-то еще женщина, умерла. Жаль, но слишком хлопотно вспоминать все сожаления и всех умерших в этом мире. И еще хлопотнее старику удерживать эти утомительные вопросы у себя в голове. И, кроме того, все умерли. В мире существует конец всех приключений. И ничего с этим не поделаешь.
Но, по крайней мере, еще одно приключение предстоит тому Котту, который не мог достичь льстивых компромиссов с вымыслами, посредством которых жили дураки и сохраняли как дурацкую надежду, так и показушное удовлетворение. Ему казалось, что порой он был весьма груб с этими дураками. Но все это тоже закончилось. Они пошли своим путем, а он – своим. И когда это последнее приключение будет успешно завершено, ты можешь надеяться уютно обосноваться вместе с чванливыми и великодушными грешниками и расположиться не слишком далеко от того седого, косоглазого грешника, который был самым дорогим и восхитительным из земных властителей; и вечно оставаться с этими красивыми мошенниками среди веселого, бушующего пламени, в котором больше нет одиночества, и нет холода, и нет мелочных разговоров о том или ином Спасителе, несущем общее бремя, и где испуганные слуги больше не шпионят за тобой…
Герольды не возвестили об этом последнем приключении, ибо Котт умер во сне, пережив жену своей юности ровно на четыре месяца.