- Идите вниз, к машине. Я догоню.

Флора сидела, отвернувшись от меня. Глядела вдаль, на тающие в синей дымке горы. Мне почему-то показалось, что она плачет.

Через пять минут Флора уже сидела за рулем - спокойная и, как всегда, точная в движениях. Но выражения глаз ее я не видел. Флора надела темные очки. Правда, день был солнечный, а в нашем "Москвиче" не было верхних светозащитных стекол. Очки - это было разумно. А Флора всегда поступает очень разумно. Куда мне!

6

Старик сам открыл нам дверь. Улыбнулся. Дрогнули вислые щеки.

- Это вы звонили утром? Проходите сюда. Даме - кресло, нам с вами стулья. Никто не помешает. Я живу один. Честно говоря, предпочел бы избежать этого разговора. Но понял, что вы так или иначе доберетесь до сути. Это было бы не только не желательно, но даже опасно.

- Почему? - спросил я.

- Для кого опасно? - поинтересовалась Флора.

- Для многих людей. Когда вы возвратились из Закарпатья?

- Вчера.

- Хорошо, - сказал старик. - Я навел о вас справки.

- Каким образом?

- С помощью обычного телефона. Валентина Павловна звонила мне, рассказала о вашем визите к ней. А я позвонил в местную редакцию и спросил, какую из центральных газет вы представляете. Затем по междугородной автоматике набрал уже вашу редакцию. Спросил, давно ли вы интересуетесь этой темой. Мне ответили, что около полугода. Я-то прожил на земле достаточно лет и знаю: журналист, у которого хватает терпения полгода гоняться за призраками, обязательно своего добьется. И потому решил поговорить с вами начистоту. Милая девушка, спрячьте диктофон. Записывать ничего не надо.

Флора послушно спрятала диктофон в футляр. Я увидел это краем глаза, так называемым боковым зрением. Сегодня, встретившись у дома старика, мы с Флорой не обмолвились ни словом. И о вчерашнем ночном разговоре - тоже. А был он неожиданным для меня самого. Думаю, и для Флоры. Она позвонила поздно, после двенадцати, когда я, утомленный поездкой, уже спал и видел странные сны: все ту же витую горную дорогу, но в машине мы почему-то уже не с Флорой, а с дирижером Игорем. Он что-то втолковывал мне о Юрии и Ирине Ильенко. Будто бы он, Игорь, теперь работал в столичном музыкальном театре (а я отлично знал, что это не так, но почему-то молчал и не перебивал Игоря) и пригласил их на работу. Игорь втолковывал мне: теперь, дескать, не времена Шаляпина и Карузо. Нынче на сценах в триста семьдесят два раза больше певцов, чем в начале века. Не всем же им быть гениями и первооткрывателями. Нужны "рабочие" голоса, которые тянули бы репертуар. В искусстве количество не всегда связано с качеством. Но если сегодня потребовалось качество, что же делать?! Нельзя же ждать, пока появится тысяча Собиновых! Ведь ставки первых теноров утверждены штатным расписанием, они реально существуют... Мне хотелось возразить Игорю, сказать, что он идет на поводу удобных обывательских мнений...

Спал я, видимо, плохо, неглубоко. Потому и услышал телефонный звонок. Флора извинилась - поздно. Но ей не спалось. Она думала над нашими разговорами в машине. И о романсе Демона, там, на горе, в самом сердце Европы, о чем возвещала табличка с наивным текстом. Флоре, видимо, показалось, что она поняла, чего не хватало во всех наших рассуждениях. Не прошли ли времена оперы? Ведь все великие за свою жизнь получали возможность впервые спеть, открыть для человечества пять-шесть центральных партий в тех операх, которые затем надолго становились репертуарными. Конечно, и сегодня рождаются новые оперы. Но даже количественно меньше, чем когда-то. Не потому ли, что у меня не было возможности спеть в совершенно новой, еще никем не замеченной и не открытой оперной партии, я так и заскучал когда-то, бросился в безнадежное соревнование с великими предшественниками, а под конец и вовсе запутался?

Мне не хотелось уже говорить на эту тему, чувствовать себя объектом анатомируемым, но была в голосе Флоры такая искренность и, как мне показалось, какой-то личный интерес, что я мягко объяснил: есть в ее словах правда. Но дело много сложнее. Оперу как жанр время от времени спешат похоронить. А она все же выживает. Да и с голосами сложно. Кто-то подсчитал, что циклы вокальных взрывов, когда появляется особенно много блестящих певцов, случаются раз в триста лет. С чем это связано - загадка. С солнечной активностью? С противостоянием планет? Да и верна ли сама теория?

- Вы меня слушаете? - Это был голос старика. - Мне показалось, что вы отвлеклись...

- Простите. Думал о вещах, близких к теме разговора.

- Привык, чтобы меня слушали внимательнее. Кстати, знаю, что вы сами некогда пели. Даже вспомнил вас по сцене. Но об этом позднее. Итак, с чего же мы начнем? Да, пожалуй, вот с чего. Ровно тридцать лет назад - нет, уже тридцать два года - в зубоврачебную амбулаторию оперного театра, где я в тут пору работал, зашел один известный певец и сказал: "Вы мне поставили новые зубные протезы, а у меня изменился тембр голоса и характер звуковедения". Я удивился: с какой стати? Почему? Как? Сравнили старые и новые протезы. Они действительно не вполне совпали по форме и размеру. Вскоре пришел еще один певец. И представьте, с подобной жалобой. Вот тогда-то мне и взбрело на ум провести серию направленных опытов. Постепенно с помощью пластмассовых пластинок начал укреплять нёбный свод. Вы должны знать, что в образовании звука нёбный свод играет большую роль. Затем мне было выдано два авторских свидетельства на изобретение. Вот, поглядите их. Начались эксперименты с группой специально выделенных певцов. Пластинки я стал делать не пластмассовые, а серебряные. Что вам сказать? Они, безусловно, помогали создавать концентрированный звуковой поток, это было уже успехом. Увеличивалась сила и чистота звука. А что еще важнее, удалось в заданном направлении - я подчеркиваю, в заданном направлении, - менять тембр голоса, его окраску. Это коротко о главном. Теперь полистайте папки, которые лежат перед вами...

В одной из них лежали акты и заключения, подписанные членами ученого совета вокального факультета столичной консерватории. "При всей сложности вопроса, в частности, с этической точки зрения, - прочитал я, - работа заслуживает внимания. Но до поры до времени надлежит хранить в тайне фамилии певцов, давших согласие на установку пластинки. Певцы должны находиться под наблюдением врачей".

Во второй папке были авторские свидетельства и опять заключения комиссий, но уже не консерваторских. Вот что писали члены ученого совета тоже столичного стоматологического института: "Практическая проверка способа показала, что пластинка, изменяющая конфигурацию нёбного свода с целью создания концентрированного звукового потока, что увеличивает силу и чистоту звука, меняет в нужном направлении его окраску, уменьшает утомляемость и снижает резонанс в области черепа, изменяет постановку дыхания и позволяет восстанавливать утраченные певческие возможности. Пользование пластинкой способствует перестройке певческого звуковедения, вновь выработанные вокальные данные сохраняются некоторое время и после снятия пластинки".

Документы всегда производят на меня странное впечатление. Я видел, что здесь все как надо - есть подписи и печати, но, как ни странно, все эти акты пока что оставались для меня лишь пожелтевшими бумажками. Я не успел понять и почувствовать, что уже у цели, что именно эти бумажки и кроют в себе разгадку всех страстей, бушевавших в последнее время на корреспондентском пункте.

- Дочитали? - спросил старик. - А теперь пойдем на кухню. Я угощу вас кофе. Сам уже не пью. Там можно, если хотите, и покурить.

Мы пошли следом за стариком. Сколько же ему лет? Восемьдесят? Девяносто? Полных сто? Не знаю, умел ли старик читать мысли, но, поставив на стол чашки с кофе и пепельницу, он тяжело уселся на табуретку и сам ответил на незаданный вопрос:

- Мне восемьдесят шесть. Мой старший сын год назад вышел на пенсию. А младшему до пенсии оставалось бы еще четыре года. Но он погиб в войну под Белой Церковью. Поднял в атаку взвод. Он был очень добрый и веселый мальчик. Это о моих детях. Теперь о Гитлере, в борьбе с которым и погиб мой младший сын. Вы, конечно, помните, что Гитлер был неудавшимся художником. А Наполеон - неудавшимся писателем и философом. Пытался подражать Вольтеру. Но вскоре сам понял, что на этом поприще ему лавров не стяжать. Один из самых кровавых римских императоров - Нерон - был неудачливым певцом. Я пока что называю факты. И не делаю никаких выводов. Понравился ли кофе? Будьте добры, налейте еще и себе и даме. Еще не устали? Сказ только начался.

- А можно ли хоть что-то записать? - спросила Флора. - Не на диктофон, а в блокнот.

- Пожалуйста, - сказал старик. - Но с условием, что я позднее прочитаю записи. Публиковать разрешу далеко не все. Что я говорил о Нероне? Ах, да - неудавшийся певец. Но знаем ли мы это наверняка? Был ли он неудавшимся артистом? То, что он был кровавым деспотом, даже садистом, не подлежит сомнению. Натура крайне неуравновешенная. Не исключено даже, что психически больной. Тяжелый случай паранойи. То осыпал народ подарками, то сжигал собственную столицу. Все это зафиксировали историки. Но был ли он плохим певцом? Или хорошим, но непонятым современниками? Вот в чем загадка. Как это теперь выяснить? Не жило ли в Нероне могучее творческое начало, так и не нашедшее себе применения? Не разрывали ли его самого на части, в клочья эти силы? Не бесился ли он оттого, что не состоялся в главном для себя? Ведь, даже умирая, он ничего не сказал о том, что был императором, а воскликнул: "Жаль, какой артист погибает!"

- Но Рубинштейн так и трактовал "Нерона". А Карузо сумел в стансах показать трагедию деспота, мечтавшего стать артистом.

- Или же неудачливого артиста, от своей неудачливости ставшего деспотом. Не от того ли и вы сами бросили пение, что побоялись быть несостоятельным в глубоком значении слова?

Я встретился со стариком взглядом. Старик опять едва заметно улыбнулся.

- Если в тебе развивается комплекс и ты сам это понимаешь, петь, оставаясь внутренне честным, трудно, очень трудно, - сказал я.

- Но есть же и такие, кто умеет через комплекс перешагнуть? спросила Флора. Вопрос был не случаен, что понял я, понял и старик.

- Согласен, - сказал он. - Не исключено, что ваш спутник из тех, кто нашел в себе такие силы. Однако вернемся к теме... Иногда я закрываю глаза и думаю. О разном. Времени теперь у меня много. Давайте пофилософствуем. Зависть, невежество и так называемый комплекс неполноценности - опасные вещи. Ведь не случайно среди фашистских главарей не было людей полноценных. Меня потрясла одна реальная история. Во время оккупации в лагере смерти фашисты создали оркестр из заключенных. Но это были не совсем обычные заключенные. Город большой, есть консерватория, филармония, два музыкальных театра. Захватили город на четвертый день войны. Мало кто успел выехать. Так вот, фашисты свезли в лагерь двадцать скрипачей лауреатов международных конкурсов. И дирижера Эдмунда Мундта. Их заставили играть специально написанное к случаю "Танго смерти", а затем стали по одному уводить на расстрел. Это очень напоминало по схеме "Прощальную симфонию" Гайдна. Там музыкант гасил свечу у своего пюпитра и покидал сцену. Здесь гасили человеческую жизнь, убивали самого музыканта.

- Николай Константинович не так давно писал об этом, - прервала старика Флора. - Уж не его ли статью вы читали?

- А я знаю об этой истории из бесед с очевидцами. Знаете, кто придумал изуверский сценарий? Комендант лагеря. Оказалось, что сам он - из бесталанных музыкантов. Он мстил тем, кто был талантливее его самого. О Моцарте и Сальери говорят двести лет. Одни утверждают, что Сальери оклеветали. Другие - что Моцарт вынудил старика к таким действиям. Но лично я твердо придерживаюсь того же мнения, что и Пушкин. Если Сальери и не отравил Моцарта, то мог бы из зависти отравить. Было время, когда я думал, что если мы научимся делать всех одинаково талантливыми, то исчезнет проблема Моцарта и Сальери. А на смену зависти, тайной недоброжелательности придут лишь чувства братские и светлые.

- Несколько романтично, но, может быть, верно, - заметил я.

- Совершенно неверно. Что же касается слова "романтично", то сегодня бы я его заменил словом "утопично" или же "наивно". Людей можно уравнять в гражданских правах, в имущественном положении, но никогда в степени талантливости. Вмешиваются гены и наследственность, глубинные, еще не познанные законы психики и бог знает что еще!

- Но вы же научились дарить голоса! - тихо сказала Флора. - Решились поспорить с самой природой?

- Правильно! - закричал вдруг старик. - Я научился дарить голоса. И поначалу думал, что это открытие века. Но я дарил только голоса. К тому же, заметим, голоса весьма средние. Я не дарил талантов. Голос - еще не талант. Голос - это просто голос. Он все, но он же и ничто! Талант - это человек. Давайте передохнем. Устал.

Старик вынул из кармана круглую жестяную коробочку. Положил под язык какую-то таблетку. Я поднялся с табурета, хотел было подать воды. Старик движением руки остановил меня: не надо! Минут пять он сидел с закрытыми глазами. На обтянутой сухой кожей голове часто прорисовывались синие вены. На виске билась жилка. Да, человек этот был очень стар.

- Ну вот, - сказал он вдруг. - Я даже слегка вздремнул. И сон увидал. Представьте себе, из детства. Как смешно. Мне почудилось, что у моих ног любимая собачка Пушок, которая померла, если не ошибаюсь лет восемьдесят назад, еще до Цусимы и революции 1905 года.

- Могу посочувствовать: мне сегодня тоже снилось нечто загадочное. Вел беседы со своим бывшим дирижером.

- Полнолуние, - философски заметил старик. - Всем снятся сны. Так было испокон века, так будет и в будущем, когда все мы давным-давно уйдем из мира и нам на смену придут другие...

- А мне, например, не снилось ничего, - сказала Флора. - Хоть и уснула поздно, днем поволновалась, но спала, как говорят, без задних ног. Откуда уж тут взяться сновидениям?

Старик покачал головой, вздохнул и пробормотал:

- Завидую вам. Я уже давно сплю очень неглубоко. Не то сплю, не то просто дремлю. С небольшими просветами. Похожу час-другой по квартире, а затем впадаю в спячку. Ну совсем как медведь! Ничего, старость не так страшна, какой она представляется тем, кто ее еще не вкусил. Вы, молодой человек, как я понимаю, виделись с четой Ильенко, а также с Валентиной Павловной. Что их роднит?

- Пожалуй, единственное - они какие-то задерганные и отовсюду ждут подвоха.

- В этом-то и суть. С серебряной пластинкой никто не обрел счастья. И не обретет. И большим певцом не станет. Если бы они могли, то стали бы и без моих пластинок. Заметьте, что у Собинова были совсем не певческие связки. А у многих других были идеальные вокальные аппараты, но они не стали Собиновым. Теперь о другом. На моих глазах, в семье знакомых, произрастало, так сказать, одно литературное дарование. Критик. Это был неплохой критик. Но у него с юности была какая-то болезненная страсть к интеллигентному обществу и умным беседам. Люди для него делились на оригинально думающих и неоригинально. С теми, кого он считал оригинально думающими, он готов был беседовать сутками. Если беседа затухала, он ловко поддерживал ее, подогревал... Со временем я заметил, что в таких беседах он черпает мысли для своих статей.

- Но может быть, в этом нет ничего плохого? - спросила Флора.

- Есть, - сказал старик. - Завуалированная форма плагиата, а попросту - литературного воровства. Кстати, этот молодой критик в свое время добился даже некоторой популярности.

- Вот вам и новая проблема, - сказал я. - Если статьи этого критика были хороши и полезны, вправе ли мы его осуждать?

- Вправе. Он взялся не за свое дело. И стал великим жуликом. Хорошо, что у него хватило сил посмотреть правде в глаза. Не спорьте. Ведь этим критиком был я сам. Это позднее переквалифицировался в зубного врача. Убедил ли я вас?

- Не совсем, - признался я. - Все, о чем вы говорили, проблемы морального порядка. Но может статься, что кто-то решит перешагнуть через них... Честолюбие или же другие мотивы...

- И хорошо запоет? - спросил старик. - Это вы имели в виду? Чепуха.

Старик подошел к старому пузатому бюро, какие были в моде в начале пятидесятых годов, открыл ключиком верхнее отделение и извлек оттуда несколько писем с аккуратно пришпиленными к ним конвертами.

- Вот некоторые письма тех, кто когда-то добровольно пошел на операцию. Подчеркиваю: добровольно. Более того, они настаивали, умоляли, чтобы я им поставил пластинку. Снимать копии с писем не разрешаю.

Я читал письма и передавал их Флоре. Это были удивительные документы. Авторы, каждый по-своему, самообнажались так, как и героям Достоевского не снилось. Сводилось все к одному: новоиспеченные таланты смертельно, панически боялись того, что тайна станет известна другим, что их разоблачат, может быть, отчислят из театра. И в каждой строке сквозила зависть к тем, кто поет - и поет неплохо! - без каких бы то ни было пластинок. Наконец я натолкнулся на совсем удивительное письмо. Его автор угрожал убить старика, если он не прекратит эксперименты.

"Вы дали нам возможность выдвинуться. Спасибо за это. Но не плодите певцов больше, чем требуется в театрах. Тем вы подведете всех нас. Если не остановитесь, вынуждены будем остановить вас силой. Ведь всякое случается - старики чаще молодых попадают под автомобили. Иной раз спотыкаются и падают на обычных лестницах..."

Подписи не было. Я передал письмо Флоре. Она быстро прочитала его и изогнула бровь. Затем принялась читать сначала, как будто хотела выучить наизусть.

Тем временем старик открыл крышку проигрывателя "Каравелла", поставил на диск пластинку.

- Бетховен. А играет Святослав Рихтер.

Слушали мы молча. Когда последние аккорды затихли, старик сказал:

- Рихтер - это гений, хотя, конечно, его творчество подчинено каким-то законам. Допускаю, что эти законы можно изучить, а затем кому-то преподать. И что же мы получим? Еще одну копию Рихтера. А в искусстве нужны не копии, а только оригиналы. Каждый новый гениальный пианист будет творить эти законы сам для себя. И почем я знаю, не станет ли он прямой противоположностью Рихтера?

- Спасибо, - сказал я. - Мы пойдем.

Он проводил нас до двери и покачал головой, словно извиняясь за свою старость и за отсутствие сил.

- Вот и конец всей истории, - сказал я.

Но Флора не согласилась:

- А вдруг начало?

Меня опять кольнуло в сердце. Болела голова. Клонило ко сну. На корреспондентском пункте я сразу же потребовал кофе. Флора внимательно посмотрела на меня, вздохнула, но поставила на огонь кофейник. Тем временем я просматривал почту. Несколько ответов на критические письма, посланные на расследование и для принятия мер, счета на междугородные переговоры, заметки с робкими сопроводительными письмами: нельзя ли опубликовать? Был и еще один плотный конверт, надписанный знакомым мне почерком. От Марины.

Вначале Марина обвиняла меня в том, что я, не спрося у нее на то разрешения, вызвал в город Юрия, который теперь постоянно звонит ей и не дает покоя. (Юрия я никуда не вызывал!) Далее шли обвинения посерьезней. Оказалось, я своим высокомерием, неуемной гордыней (отказался от сцены, хотя вполне мог бы петь) сбил своих бывших друзей с пути праведного, а сейчас постоянно всех будоражу и мщу за собственные жизненные неудачи. Марина утверждала, что таких людей, как я, любить нельзя по соображениям принципиальным. В своем стремлении добраться до сути явлений я мимоходом рушу иллюзии. Когда-то я помешал ей любить по-настоящему Юрия. Слишком уж разителен был контраст: человек с хорошим голосом отказывается от певческой карьеры, а безголосый за нее цепляется. Нынче напортил ей во взаимоотношениях с Николаем Николаевичем - постарался оттенить невыигрышные черты его характера (видит бог, не собирался я этого делать!), ироничностью перечеркнул, сделал смешным "лирично-элегичное" (так и было написано) его отношение к жизни. В заключение Марина еще раз просила исчезнуть из ее жизни, забрав заодно и "задиристую козочку Флору".

Кофе уже стоял на столе. "Задиристая козочка" была сегодня необычно тихой и вовсе не задиристой. Она сидела в кресле напротив стола.

- Письмо от Марины?

- Откуда вы знаете? Опять телепатия? Прочитайте... Она меня обвиняет в том, что я затеял расследование. Будто не она сама пришла сюда с письмами Юрия и газетными вырезками.

Тетрадные листки в руках Флоры дрожали. Наконец-то и она хоть чем-то выдала волнение. А то иной раз мне начинало казаться, что вместо нервов у этой девушки стальные проволочки.

- Хотят жить по большому счету, но не умеют. Порвите. Не отвечайте.

- Нет уж, отвечу обязательно. Кроме того, мы обещали старику...

Но в это время старик позвонил сам.

- Приезжайте, - сказал он тихим и хриплым голосом. - Немедленно. Сейчас же...

Я залпом выпил кофе. Налил себе еще. Меня как-то разморило. Хотелось одного: лечь и выспаться. Но понимал, что к старику надо мчать. Флора уже хватала с вешалки плащи, в руке у нее позвякивали ключи от машины. Я выпил третью чашку густого, как деготь, кофе.

Мы не нарушали правил, но у светофоров на зеленый свет уходили первыми, оставляя позади даже приземистые "Жигули".

Дверь в квартиру старика была приоткрыта. Сам он лежал в кабинете на кожаном диване с полотенцем на горле. "Каравелла" валялась на полу. Мы шагали по битым пластинкам.

- Кто здесь был? Воры?

- Садитесь, - прохрипел старик.

- Вызвать врача?

- Незачем. Я сам немного врач. Ничего страшного.

- В милицию звонили?

- Не звонил! И вам запрещаю! Во всем виноват я сам.

- А весь этот разгром? - Флора жестом обвела комнату. - Кто бил пластинки? Зачем сломали проигрыватель?

- Я! - прохрипел старик. - Я бросил на пол проигрыватель, я побил пластинки. У меня была истерика. Первая за восемьдесят шесть лет!

Я снял плащ, сложил его, повесил на спинку стула, затем уселся. Делал все медленно, выигрывая время, чтобы собраться с мыслями.

- Флора, - сказал я намеренно тихо, - поищите на кухне веник и уберите здесь.

- Веник в ванной, - прошептал старик. - Единственное, о чем прошу, принесите из аптеки свинцовую примочку, а из магазина хлеб и творог.

- Вас душили? Раз вы нас вызвали, потрудитесь объяснить все толком. С кем вы подрались?

- Подрался? - переспросил старик. - Гм, наверное, это так и называется. Тут была одна из моих бывших пациенток. Мы с нею здорово поссорились. Она требовала, чтобы я дал расписку, что лично ей не ставил пластинки. Это было бы неправдой. Такую расписку дать я не мог. Затем она обвинила меня в том, что я много болтаю. И даже назвала фашистом.

- Вы не можете вспомнить фразу поточнее?

- Кажется, это прозвучало так: "Человек, который может подарить другому талант, но не дарит - полуфашист". Тут я вспомнил погибшего сына, "Танго смерти", стал кричать, что ворованные таланты - не таланты. Она вела себя вызывающе... Назвала старым дураком. Толковала о внутривидовой борьбе и о праве каждого воспользоваться знаниями, неизвестными другим. Я потерял голову. Я схватил проигрыватель... Хватит об этом. Мне неприятно. Вот ключ. В бюро список и адреса всех, кто поставил себе пластинки. Заготовьте письмо от моего имени. Опыты прекращены. Возобновлять их я не намерен. Тот, кто хочет, может остаться с пластинкой. Остальным же я готов ее снять. А вы постарайтесь не будоражить умов своими расследованиями. Спасибо за помощь...

Вечером мы сидели в кафе Дома ученых и пили традиционный кофе. Кажется, никогда за всю свою жизнь я не пил столько кофе, как в те несколько месяцев. Сам граф, теперь уже в облике маскарона, смотрел на нас со стены и ехидно посмеивался.

- Уверен, что старика навестила Ирина.

- Вы думаете, она здесь?

- Не исключено. Прилетел Юрий. Она за ним.

Вдруг граф на стене принялся укоризненно качать головой. Вновь укол в сердце. Мне показалось, что я лечу под стол. Удержала меня рука Флоры.

- Вы побледнели. Скорее домой.

Мы довольно твердо прошли через зал, хотя мне было очень уж плохо. И не я Флору поддерживал, а, скорее, она меня волокла. Но со стороны, надеюсь, этого никто не заметил.

7

Вряд ли я смогу рассказать связно, что было дальше. На корреспондентском пункте я пытался диктовать письма, порывался печатать на машинке. Флора протестовала, отказалась варить кофе. Кончилось все неожиданно - в глазах сначала потемнело, а затем во всем поле зрения запрыгали яркие радужные кружочки, и сердце бешено заколотилось в груди. Я едва сумел дойти до тахты. Наверное, уснул сразу, провалился в нечто. Но это нечто было вовсе не темнотой, а каким-то особым, невиданным мною доселе миром - необычайно ярким и звонким... Помню, что Юра Ильенко, совсем еще юный, вихрастый, какими мы все были когда-то, запел грустные, надрывные "стансы Нерона" из оперы Рубинштейна. Он жаловался на свою жизнь, на непонятость. Он доказывал, что имеет право требовать внимания к себе и к своему голосу. А мне хотелось прервать его и воскликнуть: "Послушай, как ты посмел украсть у Карузо не только тембр, силу голоса, но и его манеру исполнения? Что же выходит? Это не ты поешь, это он поет!" Юра, угадав мои мысли, вдруг перестал петь, что-то написал на клочке бумаги и протянул мне.

"Каждый имеет право петь, как Карузо, - прочитал я. - Мы не можем ждать милости у природы. Вдруг она не пожелает во второй раз подарить нам бессмертные вечные голоса? Раз так, мы должны сами создать их!"

Потом возникал старик - зубной врач. Он был в бурке и папахе. Хватал себя за голову, стенал с кавказским акцентом: "Вах, вах! Что я наделал? Я выпустил джина из бутылки! Назад, в эту бутылку, его уже не вогнать. Теперь надо дождаться, когда он уснет... Вай, вай! Преступное легкомыслие!"

Зло, нагло смеялся мне в лицо маскарон с лицом графа Бадени. Это было даже страшно.

Но на смену маскарону приходили видения более приятные - тенистый парк, озеро, по берегу которого я любил гулять, вечно дерущиеся черные и белые лебеди...

Флора будила меня. Один раз для общения с каким-то человеком, вероятно с врачом. Он пощупал мой пульс, с глубокомысленным видом пронаблюдал циферблат собственных часов, а затем объявил, что надо проверить кардиальную систему. Меня все это раздражало - звуки, шум, голоса. Приезжали люди с каким-то аппаратом. Присоединили ко мне холодные пощипывающие электроды, колдовали над длинной бумажной лентой... Опять мне привиделся старый дантист. Пройдя в лезгинке на цыпочках по комнате, он пожалел меня: "Вай, вай! Что делают с бедным человеком".

- Оставьте меня в покое! - бурчал я. - Дайте поспать!

Приснился мне и душный вечер в приморском городе. Ветер с моря не приносил прохлады. Воздух был пропитан влагой и йодом. Мы с дирижером Игорем сидели у открытого окна.

"Дышу уже не легкими, а боками, - бормотал Игорь. - Хорошо бы, как рыбам, обзавестись и жабрами. Так что же ты хочешь выяснить? Отчего вдруг Юрий Ильенко запел? Да я почем знаю? И кто это может знать? Допускаю, что могли изобрести какую-нибудь хитрую штуку. Не таблетки, конечно, а что-нибудь другое. А ты вот о чем подумай: возник вдруг десяток этих "внезапно запевших", и на том все. Значит, кто-то делал опыты и прекратил их. Почему? Эх, если бы мне жабры в дополнение к легким! Тогда бы я и в таком влажном климате чувствовал себя, как орел в небе..."

Через какое-то время возник еще один врач. Уже без часов, зато с блестящим молоточком. Он долго о чем-то разговаривал с Флорой. До меня долетали лишь отрывки разговора... "Да, да, много кофе... почти не спал... режима никакого..." - "Опасности нет... переутомился... обычный вегетативный криз... мы это так называем... не волнуйтесь, ваш муж, судя по всему, крепкий гражданин... ничего, кроме покоя... несколько дней не работать... главное, чтобы не дошло до невроза..."

- На что жалуетесь?

Он потряс меня за плечо. Мне никак не хотелось просыпаться.

- Я вас спрашиваю, на что жалуетесь?

- На то, что меня будят!

Врач засмеялся:

- Извините, необходимость. Не соизволите ли вы, сэр, приподняться?

Слово "сэр" и настойчивость врача вывели меня из себя.

- Вот я сейчас встану, кое-кого приподниму и вышвырну в окошко. Дайте досмотреть сон!

Врач обрадовался еще больше.

- Все хорошо, - сказал он Флоре. - Пусть поспит. Ваш муж - отличный парень. Его загнать в невроз не так-то просто.

Было и другое. Я громко позвал Флору.

- Я здесь!

- Обзвонить все гостиницы, найти Юрия и Ирину Ильенко, - сказал я. Пригласить сюда.

- С чего вы взяли, будто они здесь?

- Они здесь, нисколько в том не сомневаюсь. Звоните! Во все гостиницы подряд. Назначьте им свидание на корреспондентском пункте. В один из ближайших дней. И старика доставьте!

Флора, видимо, решила, что я брежу. Я сказал ей напрямик: подозрения необоснованны. И вообще, она обязана, как секретарь, исполнять мои распоряжения. А затем долго поносил эмансипацию, матриархат и гнилых интеллигентов. Затребовал кофе, сигарету и последнюю почту. Среди прочих писем была заказная бандероль из Закарпатья. Понял: от Валентины Павловны. В бандероли было короткое письмо и магнитофонная кассета.

- Поставьте!

- Может быть, позднее?

- Нет, сейчас.

Это была хабанера из "Кармен". Аккомпанемент - не оркестр, а фортепьяно. Голос настоящий, глубокий, как мне показалось, даже со своеобразным вокальным эхом. Томные звуки хабанеры мягко качали, и я снова уплывал куда-то, где тихо, уютно и мягко, пока голос вовсе не угас где-то вдали.

И я спал, спал и спал. Сном праведным и богатырским. Как позднее выяснилось, этим занятием я баловался ровно трое суток. А затем проснулся и потребовал яичницу с помидорами, но, заметив синие круги под глазами Флоры, сказал, что все сделаю сам. Затем вдруг уснула Флора. Конечно, не на трое суток, а всего лишь на несколько часов. Спала она не раздеваясь, свернувшись калачиком на том же самом диване, на котором только что лежал я.

Я смотрел на девушку, которая сейчас мне казалась удивительно красивой, может быть, самой нежной из всех "задиристых козочек", и пытался понять, зачем я ей нужен? Зачем она со мною возится? Только из человеколюбия? Внезапно проснувшийся материнский инстинкт? Может быть, ее попросту закружил хоровод событий, возникших из-за серебряных пластинок, придуманных старым дантистом?

Под вечер Флора проснулась и мигом привела в порядок прическу, поколдовала у зеркала.

- Что здесь происходило? - спросил я.

- Разное. Всего не перечислишь. Например, звонили из редакции. Вас переводят на должность заведующего отделом литературы и искусства.

- Вот как! Интересно... А моего согласия не спросили... Квартиру хоть дают?

- Уже ждет вас.

- Определенно я из породы везучих.

- Похоже на то, - сказала Флора со значением, во всяком случае, с интонацией, для меня неожиданной.

Уж не иронизирует ли она надо мной? Впрочем, я еще не совсем пришел в себя. А больные, как известно, мнительны.

- Вообще было много звонков, - продолжала Флора. - Вы оказались правы: Юрий и Ирина Ильенко здесь. Но они остановились в разных гостиницах.

- Почему?

- Уж этого я не знаю. Видимо, между ними что-то произошло. Возможно, обычная ссора.

- Странно.

- Куда уж страннее. Я разговаривала и с тем и с другим. Пригласила их сюда на завтра. Юрий обещал прийти, а Ирина просто бросила трубку. Тогда я позвонила дежурной по этажу, продиктовала адрес корреспондентского пункта и попросила передать его Ирине.

- А старик?

- Он обещал быть, если будет чувствовать себя хорошо. Марина придет. А Николай Николаевич позвонил сам. Мне кажется, он чем-то недоволен, скорее даже, рассержен. А сегодня вечером вам будет звонить Валентина Павловна.

И тут Флора снова прилегла на диван и... уснула. Я прикрыл ее пледом, а сам принялся бродить из комнаты в комнату, ощущая, что меня постепенно начинает переполнять радость вновь обретенного бытия...

За окном спешили куда-то прохожие, время от времени проезжали автомашины, с соседней улицы доносились звонки трамваев. Вновь обретенный мир казался вдвойне прекрасным, неожиданно ярким и объемным - реальный мир реальных чувств и реальных красок.

Заварил чай, уселся в кресло напротив дивана и загляделся на Флору. Странно было думать, что через десять или пятнадцать лет это лицо станет иным: появятся морщины, уже не такими легкими, разлетными будут брови... Говорят, с возрастом лишь голос остается таким же по тембру, да и то не всегда... Уйдем мы, и придут другие люди, со своими волнениями, проблемами, радостями и горем. Но сейчас, в этой комнате, царствовала Флора. И она могла никого не бояться, даже первой красавицы мира или там королевы английской, даже если бы королева английская была одновременно и кинозвездой и Вольтером в юбке. У каждого в его жизни есть, наверное, свой главный миг, день, год. Мой, наверное, уже миновал. Для Флоры же он только наступает.

Проснулась она только под утро.

- Это что такое? Вы всю ночь просидели в кресле?

- Нет, отчего же? Бродил по комнатам, читал.

Неужто невозмутимая Флора смутилась? Наверное, догадалась, что я глядел на нее спящую.

- Мне что-то не очень хочется доводить до конца наш эксперимент, выслушивать речи Марины, Николая Николаевича... Да имеем ли мы право вторгаться в жизнь людей?

- Дело сделано, - сказала Флора. - И отступать поздно. Я поеду домой и переоденусь. А вы обязательно поспите. Приеду - разбужу. Сигареты отдайте мне. Хватит. До вечера - ни одной.

Прохладная простыня, удобная, баюкающая подушка, не слишком высокая и не слишком низкая, ровно струящийся по паркету солнечный свет - такой знакомый, такой родной мир обычных вещей, то, чему мы и значения никакого не придаем. Надо хоть на день лишиться его, чтобы осознать, как много он для нас значит.

И уснул я сном легким, свободным, как спят дети и баловни судьбы.

8

Вот и подходит к концу наша история. Остается рассказать лишь о том, что произошло тем вечером на корреспондентском пункте.

Первым явился Николай Николаевич. Лощеный, спокойный, прекрасно владеющий собою гражданин, застегнутый на все пуговицы отлично сшитого вечернего костюма кофейного цвета с какими-то фигурными лацканами. На левой руке перстень, празднично искрящийся в лучах света - "звездный" камень и тонкая филигрань. Даже мундштук у Николая Николаевича был необычный, резной, из какой-то кости, может быть, даже слоновой. Не человек, а памятник самому себе. Но иллюзия мигом рассеялась, как только Николай Николаевич уселся в кресло и принялся замшевой салфеточкой протирать очки. Памятники подобных действий себе не разрешают. Впрочем, я был, наверное, не вполне справедлив к Николаю Николаевичу. Ведь многое говорило о том, что за внешним спокойствием и невозмутимостью кроется смятенная душа и какая-то глубинная неустроенность. Не знаю почему, но мне подумалось, что Николай Николаевич, в общем, человек не очень-то счастливый, что где-то когда-то он капитулировал перед самим собой, а потому теперь робел и перед жизнью, ее мозаичностью, не всегда четко прослеживаемой логикой. В глубине его глаз таился страх - инстинктивный, плохо контролируемый. Не отсюда ли стремление хоть чем-то заслониться красивым костюмом, редкой красоты перстнем, специальной замшевой салфеточкой для протирания стекол очков - от тех неожиданностей, которые несет нам каждый час, каждая следующая минута?

За час до того, как Николай Николаевич появился у нас, я успел прочитать три очень важных письма, которые многое объяснили мне во всей этой истории. Но Николай Николаевич о письмах, естественно, знать не мог. И потому мы вели беседу не совсем на равных.

- Так! - сказал Николай Николаевич, и это "так" прозвучало как сигнальный выстрел, предвещающий канонаду. - Будем говорить начистоту. Вы не против? Вот и отлично. Чему вы улыбнулись? Я кажусь смешным или нелепым?

Я покачал головой и прямо поглядел в глаза Николаю Николаевичу, чтобы убедить его, что у меня и в мыслях не было насмехаться над ним. Прямой взгляд чаще убедительнее вороха слов. А улыбнулся я тому, как подобралась Флора, услышав "так" Николая Николаевича. Вообще-то во Флоре не было ничего хищного. Просто редкая грация и точность движений, не свойственная колеблющимся, путающимся в сомнениях людям, постоянно видящим себя как бы со стороны и лихорадочно пытающимся определить, какое впечатление они производят на окружающих. От многих женщин Флору отличало еще одно достоинство: она не требовала постоянного внимания к себе.

- Сегодня мы поговорим о Грушницком!

- О каком еще? - искренне растерялся я. - О лермонтовском?

- Вот именно. Вот уже полтораста лет все кому не лень презирают Грушницкого и в глубине души преклоняются перед недоброй памяти Григорием Александровичем Печориным. А кто такой Печорин, позвольте спросить вас напрямик? Спустившийся на землю Демон? Романтик, не выдержавший столкновения с действительностью и потому ставший циником, а заодно присвоивший себе право казнить или миловать других? Много ли доброго он совершил за свою короткую жизнь? Разбил души двум симпатичным женщинам, выпотрошил и уничтожил их, как можно выпотрошить рыбу, перед тем как положить ее на сковородку... Эка доблесть! А дуэль с Грушницким элементарное убийство. Грушницкий мог принести счастье той же княжне Мэри, стать отцом семейства, воспитать прекрасных детей. Вы никогда об этом не задумывались? Нет? Напрасно. Мне кажется, настала пора морально реабилитировать Грушницкого. Я собираюсь написать повесть, в которой, пусть не прямо, но все же назову вещи своими именами. Человечеству нужны простые, нормальные и, если хотите, традиционные во всех своих поступках и проявлениях Грушницкие. Что проку от доблестей Печорина? Кого согревает, кому несет добро его высокомерный ум, его злой взгляд, его самоутверждение через отрицание всего и вся?

Николай Николаевич дрожавшими руками водрузил очки на переносицу.

- Вы молчите? Почему?

- Не вступать же нам в спор по такому поводу. Все это давным-давно решено и названо своими именами в том же школьном учебнике.

Вдруг он поднялся и подошел ко мне. От неожиданности я тоже встал. Мелькнула мысль: уж не собрался ли писатель вступить в рукопашную?

- А на каком основании судите людей вы? - спросил он тихо, почти шепотом.

- Где и кого я сужу?

- Всех и повсюду. Я не случайно заговорил о Печорине, Грушницком и мании самовыражаться через отрицание других. Вас просили расследовать дело о внезапно обретших голоса певцах. Расследовать, но не больше! Вы же привнесли во все морально-этический элемент, затеяли разговоры о том, кто имеет право на талант, а кто нет... Вы выворачиваете людей наизнанку! Вы вторгаетесь в такие области человеческих отношений, в которые никому не дозволено вмешиваться! По какому праву? Скажите, кому стало жить веселее и радостней в результате ваших действий? Кто стал счастливее?

Николай Николаевич попросту кричал на меня, размахивал руками, и я испугался, что через минуту он наговорит такого, о чем позднее сам будет сожалеть, а наше с ним нормальное общение станет просто невозможным.

- Сядьте! - попросил я его. - Вы хотели откровенного разговора. Я готов к нему. Но чтобы такой разговор стал возможным, вы должны взять себя в руки и успокоиться. А теперь слушайте! И постарайтесь внутренне не отталкиваться от моих слов. Начнем вот с чего. Как вы знаете, я тоже пел.

- Да! - зло прервал меня Николай Николаевич. - Это было уже давно. Я признаю, что у вас неплохой голос. Можно даже сказать - нерядовой. Ну и пели бы себе на здоровье! До потери сознания! Но вы не то по великой гордыне, не то по каким-то другим причинам сменили профессию. Можно сказать, сами же отказались от карьеры, яркой жизни, успеха. Почему вы так поступили, не знаю и знать не хочу. Но уж не за это ли вы нам мстите? Уж не потому ли вы пытаетесь не то принизить остальных, не то отобрать у них право дерзать?

Флора приподнялась из-за своего столика. Она была готова вмешаться в разговор, а именно этого ей сейчас не следовало разрешать. И я жестом остановил ее.

- Дорогой Николай Николаевич! Я ни у кого и не думал отбирать право на дерзание. Даже у самых безголосых певцов, у самых бездарных художников, инженеров... Пусть каждый стремится стать кем угодно. Пусть даже человек маленького роста, допустим - как Наполеон, пытается стать рекордсменом мира по прыжкам в высоту. Попутный ветер в его паруса! Только бы делал он все это искренне, без обмана, без попыток придумать какие-нибудь скрытые котурны или ходули, искусственно увеличивающие его нормальный рост. Если такой малыш за счет воли, за счет тренировок прыгнет хоть на два с половиной метра, это вызовет лишь восхищение. Пока что все понятно? Вопросов нет?

- Понятно, - ошарашенно произнес Николай Николаевич.

- Пусть человек с небольшими вокальными данными становится всемирно известным. Пусть компенсирует природный недостаток за счет ума, артистичности, сценического такта. Так поступил некогда певец Фигнер. И в этом случае - аплодисменты и преклонение. Тоже понятно?

- Тоже... Но я бы...

- Подождите! Сам я не стал петь именно потому, что ни артистичности, ни сценического такта, ни уверенности, что я могу сказать что-то свое в вокале, у меня нет. И я это отчетливо осознавал. Запомните: осознавал и не строил иллюзий, не прятал, как страус, голову под крыло. Искренне заблуждающихся прощают. Тех, для кого сцена сама жизнь, поддерживают и в случае, если они далеко не гении. Но мне была уготована участь человека, который сознательно лгал бы и себе и слушателям. Я отказался петь.

- Сами?

- Да, сам. Не дожидаясь чьих бы то ни было советов.

- Но во имя чего?

- Во имя того дела, которым я сейчас занимаюсь. И занимаюсь честно. Пишу так, как умею, ни на кого не оглядываясь и ни с кем не соревнуясь. И не ввожу в заблуждение ни себя, ни других.

- Обман, - сказала вдруг Флора, - никогда никому еще не приносил добра. Обхитрить жизнь нельзя.

- Вот как вы поворачиваете вопрос! - Николай Николаевич опять снял очки. - Не слишком ли сложно для нормального, так сказать, ежедневного бытового мышления? Как же быть большинству людей, которым не до подобных философствований?

- Большинство здесь ни при чем, - сказал я. - Большинство живет, работает, растит детей, не разводя никаких секретов с серебряными пластинками на нёбном своде...

Дальше я зачитал Николаю Николаевичу письма. Одно из них было от старика - он все же прийти не смог.

Старик сообщил, что он согласен с решением ученого совета консерватории, отныне и сам тоже считает установку серебряной пластинки нарушением артистической этики. Как автор запатентованного изобретения, он накладывает запрет на дальнейшие опыты, ибо радости и счастья его эксперименты никому не принесли. Наконец, старик выражал удовлетворение, что пластинки поставлены лишь десятку певцов. Во всяком случае, это не успело превратиться в моду, как джинсы.

- Так что большинство здесь ни при чем! - жестко сказал я Николаю Николаевичу. - Речь идет всего лишь о нескольких отчаянно честолюбивых, лихорадочно и много говорящих во имя собственного самооправдания.

Далее были письма от Ирины и Юрия. Ирина предупреждала, что будет петь вопреки всему, ни за что не откажется от пластинки. Просила оставить ее в покое, не искать и не разглашать ее тайну. А Юрий писал, что на корреспондентский пункт приходить ему незачем. Пластинку решил снять. Отныне так же, как Валентина Павловна, будет заниматься вокальной педагогикой. В заключение неожиданно благодарил за то, что ему помогли вновь обрести себя самого.

Николай Николаевич не вскочил, а как-то взлетел над стулом. Затем сделал два шага вперед и остановился, будто натолкнулся на невидимую стену. Очки уронил и тут же наступил на них. Хруст стекла и движение Флоры - она бросилась к Николаю Николаевичу.

- Вот! - крикнул он. - Вот и весь секрет. Марина вернулась к вашему Юрию. Вы это знаете? А с чем остаюсь я?

- Сядьте в кресло, - мягко попросила Флора. - Ведь Марина всегда любила только Юрия. И он любил ее. Все естественно...

Флора отослала меня в соседнюю комнату - и поступила правильно.

Мужчины легче переносят, когда их растерянность видят женщины, но стыдятся даже самых близких друзей.

Через пять минут он вошел ко мне в кабинет, протянул руку. Она уже не дрожала.

- Спасибо.

- За что же?

- За урок. Каждому свое. И у каждого своя жизнь со своими трудностями. Наконец, каждого подстерегает соблазн воспользоваться в жизни символической серебряной пластинкой... Для меня подобным допингом могла бы стать Марина. В ней есть жизнь. А я сам, пусть это и горько, - как дистиллированная вода. Да что там! Благ и успехов! И постарайтесь никогда не оказываться в моем нынешнем положении.

В эту минуту Николай Николаевич был по-своему величествен и красив. Ни дать ни взять английский лорд еще времен империи, когда лорды могли себе позволить быть гордыми и элегантными. В эту минуту никому не пришло бы в голову пожалеть Николая Николаевича.

Мы с Флорой прощались с городом. Таким милым и уютным, как хорошо обставленная малогабаритная квартира. Здесь все было близко, все удобно, все под руками.

Флора принесла к озеру в Стрыйском парке хлеба и скормила его лебедям.

- Они уже жили здесь, когда я была совсем маленькой.

Мы побывали в кафе Дома ученых. Мне еще раз захотелось взглянуть на ехидного маскарона над камином. Сел на то же место, где сидел, когда почувствовал себя плохо, уставился на физиономию графа Бадени и подмигнул ему.

Уголок рта Флоры дрогнул. Она понимала, что я беру у графа реванш.

Вот, собственно, и конец странной истории. Да, вот еще - я снова начал петь. Нет, не на сцене, а для Флоры. И делаю это с удовольствием. Пакую книги, вещи и... пою.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Теперь пора рассказать, как рукопись попала ко мне в руки. Это важно. Более того, без этого не понять всего, что произошло однажды в милом и красивом городе.

Прибыв в город и став хозяином корреспондентского пункта, я долгое время чувствовал себя здесь не то гостем, не то постояльцем гостиницы. И то правда - хозяином этих мрачных комнат с лепными потолками пока что был вовсе не я. По-настоящему здесь обжилось и царствовало эхо. Скажешь слово или кашлянешь - и услышишь странное глухое бормотание и пришептывание, будто где-то в дальней комнате, прикрываясь плащами, совещались заговорщики. Дом был очень старый и, наверное, многое повидал на своем веку. Уж не хаживали ли по наборному паркету, бряцая шпорами, кавалеры в лосинах и дамы в атласных туфельках? Впрочем, в этой квартире вряд ли давали роскошные балы. В давние времена принадлежала она, надо думать, какому-нибудь купцу средней руки или просто зажиточному горожанину. А сейчас официально именовалась корреспондентским пунктом, что удостоверяла и вывеска - золотые буквы на черном поле.

Три комнаты, прихожая, в которой при желании можно было бы играть в настольный теннис, кухня, ванная комната размером с малогабаритную квартиру. И почти никакой мебели, если не считать странного дивана с тумбой для постели, стенного шкафа и двух канцелярских столов. Правда, были еще книжная полка со справочниками, кое-какая мебель на кухне и набор стульев разных стилей, времен и габаритов.

Стенной шкаф был завален старыми подшивками, письмами читателей (на каждом из них синим карандашом был проставлен номер и дата ответа), какими-то рукописями. На подоконниках, столах и на полу лежал густой слой пыли. По смете на уборку корреспондентского пункта полагалось девять с половиной рублей в месяц. Но я не знал, кому вручить эти рубли и копейки, а потому купил в ближайшем хозяйственном магазине щетку, взял напрокат пылесос, пустил на тряпки старую майку и принялся наводить порядок.

До моего приезда корреспондентский пункт пустовал год.

- Город не так уж плох, - говорил заместитель главного редактора, наставляя меня перед отъездом сюда. - По-своему, он интереснее и занимательнее многих других. Удивительная смесь сегодняшнего со вчерашним, истории с современностью... Там делают автобусы, начали строить и двенадцатиэтажные дома. А несколько лет назад местная команда неожиданно напомнила о себе, покусившись на Кубок страны по футболу. Но главная отрасль индустрии в этих местах - туризм. Недаром город именуют музеем под открытым небом. Там удивительные средневековые кварталы. Да и среди более поздних построек есть любопытные. Полтора миллиона туристов в год - это не шутка. Впрочем, сами все увидите и почувствуете. Когда-то я там жил и учился. Позднее работал на том самом корреспондентском пункте, во владения которым ныне вступаете вы. Нужны секретарь-письмоводитель и шофер. Но подобрать умелого секретаря не менее сложно, чем собственного корреспондента. Кстати, у нас там сменилось за последнее время трое... А последний год и вовсе место было вакантным. Я решился рекомендовать вас.

- Это звучит как предостережение.

- Нет, - сказал заместитель редактора, - вы справитесь.

- Не уверен.

- Зато я уверен. Предположим, что я немного разбираюсь в людях... а у меня есть такое подозрение относительно самого себя, если это не мания величия... В общем, вы внешне достаточно пластичны, чтобы вписаться в любую ситуацию, чем не обладали ваши предшественники... Но ошибается тот, кто примет эту гибкость за бесхребетность. И постоять за себя, и настоять на своем вы умеете...

- Странно выслушивать о себе подобное...

- Кажется, будто тебя препарируют? - спросил замредактора. Наверное... Ну да оставим эту тему. Скажу лишь, что я с пристрастием читал ваши статьи. Понимаю, что в институте у вас прекрасные перспективы впереди диссертация и тому подобное. Но я, как Мефистофель, решился смутить вашу душу и пригласить на работу к нам. Если вам когда-нибудь придет на ум чем-нибудь обогатить историческую науку, то вы легко это сделаете, не бросая журналистики. А журналистика - я позволю употребить себе расхожую фразу - много ближе к жизни, чем работа в таком институте, как ваш. Я никогда не любил историков, так сказать, в чистом, классическом виде. Предпочитаю Пушкина или Герцена... Если хотите, поедем сегодня вместе на природу. В шесть за мной заедут.

В тот вечер мы действительно отправились за город. И провели два отличных дня. Я узнал о заместителе редактора много такого, чего никогда не узнаешь, находясь с человеком в сугубо официальных отношениях.

Машину вела жена шефа. Очень молодая, красивая и, как мне показалось, уверенная в себе женщина. Вместе с нами был и их четырехлетний сын гражданин тоже весьма самостоятельный, унаследовавший решительность от своей матушки (стоило лишь поглядеть, как смело она шла на обгон попутных машин) и ироничный, острый склад ума от батюшки ("Миллиционер в будке очень строгий, - заметил юный пассажир. - Но люди смотрят на светофор, а на милиционера один я").

Я еще расскажу об этой поездке. О том, как сидел на берегу реки, у одинокой шепчущейся с ветром сосны и читал сборник рассказов моего шефа.

А сейчас несколько слов о прочитанной книге. Думаю, на многих она произвела сильное впечатление, - чувствовалась уверенная, твердо поставленная рука. Автор не страдал комплексами и не испытывал робости, столкнувшись с тем или иным характером. И все же я почувствовал не то легкую досаду, не то недоумение, когда понял, что автор как-то очень уж отрешенно, со стороны разглядывал и препарировал своих героев. И в этом чудился элемент высокомерия. Впрочем, я не литературный критик. Вполне мог ошибиться. Но об этом ниже.

Кроме того, он пел. Но не так, как поют дилетанты. Он не впадал ни в одну из крайностей - не кричал и не мурлыкал. Нет, он пел. Широко, свободно, как поют лишь настоящие профессионалы, одаренные от природы и голосом, и музыкальностью, и тем чувством меры, без которого не спеть ни арии Руслана, ни романса "Утро туманное, утро седое...". Оказалось, что ария Руслана - колыбельная его сына.

- Так уж случилось! - сказал он, извиняясь передо мной. - Пока не услышит "Времен от вечной темноты", не засыпает.

- Если же случалась командировка, - добавила его жена, - мне приходилось ставить на проигрыватель пластинку. Но ничего не получалось. Других певцов юный меломан не принимает... Спас магнитофон. Записали "Руслана" в папином исполнении...

А "Утро туманное" он спел на следующий день. Может быть, для жены. Или для меня. Но скорее всего - я поглядел на его лицо - он пел самому себе, как может петь человек, твердо знающий, что он никому не подражает, а поет так, как другой не спел бы... Лучше? Хуже? Как это определить? Одно несомненно: "Утро туманное" было лишь его "Утром туманным". И ничьим другим.

Мы долго беседовали. И я внутренне завидовал этому человеку, твердо знающему, чего он хочет. Настолько талантливому, чтобы не стать рабом своего таланта. Наверное, он мог бы петь. Но решил писать. Так захотелось. Того душа потребовала.

Поговаривали уже и о том, что вскоре его могут назначить главным редактором газеты. Нынешний собирался на пенсию. Вот уж воистину человеку не приходилось утверждать свое "я". Успех его сам искал.

Я вспоминал об этой поездке за город, вздымая клубы пыли на корреспондентском пункте. Уборка шла трудно. Да и вел я ее не в том порядке, в каком следовало. Сначала отмыл двери и протер окна, а затем уж принялся подметать и разбирать шкаф с бумагами. Вот тут-то и натолкнулся на рукопись. Вернее, это была довольно чистая, без помарок, машинопись. Ни названия, ни подписи.

Я сидел за столом и читал. И не сразу понял, что речь идет о моем корреспондентском пункте, о том самом столе, за которым я сейчас сижу, о холодильнике, который не так давно открывал, чтобы взять бутылку холодного пива.

Я читал и не мог понять, что это. Дневниковые записи? Большой рассказ? Маленькая повесть? Было совершенно очевидным лишь одно: записи принадлежали перу моего нынешнего шефа. А речь в них шла о событиях шестилетней давности...

Я закурил и закашлялся. Забормотало эхо в дальних углах. И возникло странное и тревожное ощущение, будто я в этих стенах не один, будто кто-то невидимый, стоя сзади за стулом, вместе со мной читает рукопись. Ощущение было не из приятных.

Помню, тут я прервал чтение рукописи и отправился на кухню заваривать чай. Шел я уже по совершенно иным комнатам. Они вдруг ожили. Вот здесь, наверное, сидела в тот вечер Флора и читала книгу о Клаузевице. На кухне она варила крепкий кофе для своего усталого шефа.

Хотелось бы мне знать, неужели наш заместитель редактора испугался сцены, публики или самого себя? Почему он в конце концов отказался от певческой карьеры? Ведь тогда, за городом, он удивительно пел "Утро туманное, утро седое...". Помню, я его спросил, почему он не записал этот романс, чтобы его могли слушать многие. "Так поют только для себя или для близких людей, - ответил он. - Стоит лишь выйти на сцену, в дело вступают другие законы". Тогда я не понял этой фразы и промолчал. Сейчас, кажется, начинал догадываться, что же тревожило некогда шефа...

Кроме того, меня не покидало ощущение, что я прочитал нечто не предназначавшееся для чужих глаз, заглянул в какой-то интимный уголок души другого человека. Но с другой стороны, пишут именно для того, чтобы кто-то мог прочитать написанное. Тем более эта машинопись была небрежно брошена в шкаф. Значит, ею не слишком дорожили.

И все же было странно читать строки о корреспондентском пункте, о городе, в котором я увидел совсем не то, что увидел автор записок. Например, я так и не побывал в парке, где обретались лебеди, и в кафе в бывшем доме графа Бадени. Но уже успел объездить почти все заводы. К ним вели широкие проспекты, как бы прорубленные сквозь кварталы типовых двенадцатиэтажных домов. Старая часть города затерялась среди новостроек. Да, наверное, и новостроек-то в пору, когда здесь жил мой предшественник, было поменьше.

С тех пор он не только успел переехать в столицу, но и выпустить в свет три книги. За одну - сборник очерков о чудаках, которые на самом деле были вовсе не чудаками, а людьми полезными, энергичными, деятельными, но, может быть, чуточку лишь не похожими на других, - ему присудили республиканскую премию. И вообще, наш заместитель редактора был не только администратором, но человеком, великолепно пишущим. И потому никого не раздражало, если он в чьем-то материале менял слова или правил целые абзацы.

Чайник вскипел. Я заварил себе чаю и возвратился в кабинет, к рукописи. Вероятно, время от времени я ставил чашку на обратную сторону уже прочитанных страниц. На них и по сей день сохранились желтоватые кружочки, оставленные донышком чашки.

Был момент: я вдруг почувствовал себя неловко оттого, что в моем сознании стали переплетаться мое собственное "я" и "я" автора рукописи. Мне стало казаться, что мы вместе глядим в окно, вспоминая, где стояла Марина, когда ей навстречу двинулся человек в светлом плаще; потом я начал вдруг искать спички и сигареты, досадуя, что от курения "садится" голос, хотя я никогда не курил, а о моем голосе говорить было просто смешно. Обычный голос, предназначенный для обыденного, ежедневного пользования. Никак не певческий.

...Кажется, я догадался, кого из местных писателей имел в виду автор. Это был человек солидный, с положением и определенным, отнюдь не малым весом в здешних литературных кругах. К нему не так-то просто было попасть в кабинет, уставленный стеллажами, за толстыми стеклами которых прятались корешки солидных изданий с золотым тиснением и с обычным, переплетенные в кожу и холст. На одной из полок выстроились книги попроще, большею частью в мягких обложках. Это были произведения самого хозяина кабинета. А на стене, обрамленные в красное дерево и орех, были развешаны иллюстрации к его рассказам и повестям.

Сам хозяин восседал за огромным столом старинной работы, поблескивавшим литой латунью и стеклами двух хрустальных фонарей по бокам. И так медленно, степенно поднимался он навстречу посетителю, что невольно приходило на ум не слово "встреча", а слово "аудиенция". Казалось, вас допускали в святая святых, туда, где творится высокая культура, где рождаются бессмертные строки и образы, которые вскоре, может быть, станут хрестоматийными, и школьникам придется писать сочинения на темы, некогда продумывавшиеся в этих стенах.

В комнате преобладали спокойные коричневые, золотистые и охристые тона. Наверное, это тоже было не случайным.

Выслушав мою просьбу написать статью для газеты, писатель снял очки, тщательно протер их кусочком замши, затем снова водрузил на переносицу и уставился на меня так, будто я совершил бестактный поступок или по неловкости разбил хрустальную вазу. Затем сказал, что благодарит за приглашение, тронут вниманием, но "в этот орган прессы" он писать не намерен, поскольку у него достаточно предложений от других, более солидных изданий. Мне следовало оскорбиться и уйти, но я был молодым корреспондентом, мне следовало смирить гордыню и терпеливо налаживать контакты с возможными авторами. И поэтому я решил объяснить, что у нашей газеты полуторамиллионный тираж, ее читают на всех континентах... Писатель скульптурно, как римский трибун, поднял руку: все это он знает, желает мне, как новому корреспонденту, всяческих благ и успехов в работе, готов помочь советами, если таковые понадобятся, но сам писать не может...

Он вновь принялся протирать очки. Я понял, что аудиенция окончена. Так неужели этот писатель и был тем, кто выведен в рукописи под именем Николая Николаевича? (На самом деле имя у него было совершенно иным; но почему бы не предположить, что в записках подлинные имена и вовсе не были названы: заместителя редактора звали не Николаем Константиновичем, а его жена была не Флорой, хотя и носила имя весьма экзотичное.)

Мне оставалось извиниться за отнятое время и для приличия вслух посетовать, что маститый литератор не захотел стать нашим автором. В ответ он улыбнулся, как улыбаются взрослые наивным речам детей, и принялся что-то рассказывать об особенностях города, в котором мне ныне предстояло работать. Этот город, дескать, и похож и не похож на все прочие. Старый, чтоб не сказать, старинный культурный центр. Полтора десятка вузов и столько же театров, капелл, ансамблей. В процентном отношении творческой интеллигенции здесь больше, чем в других местах. А это создает особый микроклимат. Нет и суеты, свойственной большим городам, уже успевшим обзавестись метро, небоскребами и стотысячными стадионами. Зато налицо другое преимущество - камерность, возможность спокойно думать, творить... Нечто вроде заповедника, в котором формируются смело и оригинально думающие люди. Все эти бесчисленные маленькие кафе, скверики с ресторанами под тентами, органные залы, старинные особняки, каждый из которых со своей сложной биографией, помогают проникнуться чувством историзма, осознать непрерывность развития...

Затем метр сам себя прервал (видимо, ему наскучил предмет разговора) и принялся жаловаться, что в городе всего два издательства, один ежемесячный журнал, а киностудии и в помине нет. Наконец монолог ему наскучил, и он проводил меня до двери, вежливо поклонившись на прощание, но не подав мне руки и не поглядев в глаза...

Можно было предположить, что охотник на этот раз сам стал жертвой писателя: послужил прообразом героя, выведенного в рукописи под именем Николая Николаевича. Да и где доказательства подлинности всего, о чем идет речь в записках? Не художественные ли это фантазии? Правда, фон точен. Корреспондентский пункт, несомненно, тот же самый. Город, которому уделено всего несколько страниц, был все же именно этим городом и никаким другим. Правда, его можно было увидеть иначе, другими глазами. Но это уж дело индивидуальное.

Кстати, обладатель кабинета, выдержанного в охристых и золотистых тонах, тоже много писал об этом городе. До визита к нему я бегло просмотрел несколько книг. Бросилось в глаза, что все его герои упорядоченно живущие и мыслящие, все без исключения занимающиеся зарядкой, а некоторые даже йогой, самовнушением и еще бог знает чем, старательно следящие за всеми новинками литературы и с завидной регулярностью посещающие театры люди - в конце концов обязательно женятся и получают квартиры в новых домах. А что дальше? Почему он не доводил повествование хотя бы до рождения первого ребенка в этих густо возникавших семьях? Не крылся ли здесь какой-то комплекс, какая-то собственная большая обида писателя на жизнь и свою судьбу? Может быть, именно этого ему всю жизнь не хватало: жениться и переехать в новую квартиру, бросив солидный кабинет, набитый старинной мебелью, полку с собственными книгами, и начать жизнь нормальную и спасительно упорядоченную во всех смыслах?

Но на прощание местный классик меня все же удивил.

- Впрочем, и в нашем городе порою возникают истории странные, я бы даже сказал, слишком странные и уникальные, - сказал он. - Когда-нибудь поведаю об одной них - слегка фантастичной, но в то же время вполне реальной... Тем более, что вы теперь восседаете на том же корреспондентском пункте. Как бы и сами не впали в мистику и назойливое стремление препарировать или математически вычислить мысли и поступки других. Опасное и никому не приносящее добра занятие. Но в другой раз. Не сейчас. Извините.

Понятно, что визит к метру еще больше запутал все. Я хотел было забросить рукопись и отогнать от себя химеры, но вновь и вновь тянулся к рукописи, вчитывался в нее, точно надеялся отыскать тайный шифр.

Помню, сероватый холодный свет раннего утра смешивался с электрическим. Электрический казался теплым, домашним, а тот, что лился в окно, навевал неуютные мысли о бесконечности Вселенной, о том, что наша Земля лишь атом космоса, а наше бытие - краткий миг, вспышка света во тьме. Самое время либо лечь спать, либо, внутренне собравшись, решить уже бодрствовать до следующей ночи. Но сна не было ни в одном глазу. Сейчас я дочитаю рукопись до конца. Может быть, все разъяснится. Но, собственно, на какое разъяснение я надеялся? Главного я все равно не узнаю: было ли в жизни все то, о чем здесь написано? В какой мере повесть (если это повесть) автобиографична? Наконец, почему рукопись бросили на корреспондентском пункте? В нее был вложен какой-то труд. Но закрадывалась и другая лукавая мысль. Ведь могло же быть, что автор ее скучал здесь, одинокими вечерами писал страницу за страницей, давал волю лишь своей фантазии. Кое-что вправду соответствовало действительности: общий фон, возникновение между ним и Флорой (как мы знаем, в жизни ее звали иначе) чего-то большего, чем дружеское расположение. Многие реально существующие люди могли послужить прообразом героев. Допустим... Как поступить в этом случае? Сжечь рукопись, выбросить ее или же отправить по почте шефу? Да, но ведь ни на первой, ни на последней странице нет ни подписи, ни имени автора. Что, если это кто-то из корреспондентов, служивших здесь после шефа, в качестве литературных упражнений решил написать такую странную штуковину, где реальность замешана на фантастике и чуть ли не на мистике?

Стало совсем светло. Я выключил настольную лампу. Передо мной сто страниц машинописи. Есть опечатки, забитые слова и целые строки. Значит, печатали сразу, без черновиков. Может быть, и написано все с ходу, за каких-нибудь два-три дня. Случались же у классиков минуты вдохновения, когда за неделю они писали повесть, а за три недели - роман. Почему бы не предположить, что и анонимный автор работал истово, в азарте, даже не перечитывая того, что написал? Но могло быть и иначе - человек сел за машинку и изложил то, что ему было досконально, в деталях известно. Тем более в каждой строке, в каждой ситуации чувствовалось очень личное отношение к тому, о чем шла речь. Наверняка автор сам когда-то пел или стремился к певческой карьере. И тут я увидел карандашные заметки на тыльной стороне одной из страничек. Полистал рукопись - таких заметок было не менее двух десятков.

Вот одна из них. У тракториста по имени Павлов, жившего около Курска, был великолепный бас. И в пахоту и в уборку разъезжал себе по полю Павлов на своем тракторе и пел. Пел то, что слышал по радио и в записях, - песни, арии и даже мелодии без слов. Но в самодеятельности решительно участвовать не желал: "Не хочу петь на людях! Пою для себя!" Прослышали о Павлове на вокальном отделении столичной консерватории. Приехали, убедились: голос редкий, музыкальность практически абсолютная. Увезли, начали учить. Павлов пробыл год в столице, затем забрал документы и отправился назад в свой колхоз: "Не хочу и не буду петь на людях! Петь на людях стыдно - душу не можешь раскрыть!" Сколько ни убеждали, ни просили - все даром. Так и разъезжает Павлов по сей день на своем тракторе, а над полями льется его удивительной силы и красоты голос... Поет для себя!

О некоем певце Филиппе Г. было рассказано иное. Он умел петь. И обладал вполне приличным голосом. Но пел всегда вполсилы. Причем об этом никто не догадывался. Какая нужна выдержка, какое владение собой, чтобы ни разу не выдать себя, не спеть так, как душа просит! А может быть, душа ничего и не просила? Но однажды Филиппа обманули. Ему сказали, что в зале инкогнито присутствует министр культуры и что ведущим певцам театра решено присвоить почетные звания. Многое зависит от того, чье пение больше понравится министру. И тут с Филиппом случилось нечто невероятное. Он запел не как бог, а много лучше. Он запел так, как мог петь только Шаляпин. Его бисировали и в куплетах Мефистофеля, и в сцене заклинания цветов у домика Маргариты, и в серенаде. Но в антракте авторы розыгрыша сжалились над Филиппом и сказали ему, что все это шутка, никакого министра в зале нет. "Эх вы! - сказал певец. - А еще люди!" И сник. Заключительные сцены Филипп провел ужасно. Он не пел, а шептал. И вообще никогда впредь не повторял своих подвигов.

Была здесь и сравнительная характеристика итальянских баритонов Марио Саммарко и Аполло Гранфорте. В первой трети века Саммарко блистал на оперных сценах всех континентов. Пел он мягко, красиво, но несколько манерно, злоупотребляя вокальной техникой. Он ее демонстрировал, как может демонстрировать свое мастерство фокусник. И образы у него получались неживые, излишне театральные, часто жеманные. Почти в то же время бывший ученик сапожника из Буэнос-Айреса, итальянец по происхождению, Аполло Гранфорте сумел пробиться на большую сцену. Пел он совсем не так, как Саммарко. Его голос, от природы очень красивый, со своеобразным, неповторимым тембром, звучал свободно, широко и мощно. Была в пении Гранфорте такая экспрессия, которая захватила бы любого сегодняшнего слушателя. Но... именно сегодняшнего, ибо во времена Гранфорте эстетические идеалы были иными. Тогда большинству нравился Саммарко. Выходит, Гранфорте попросту обогнал свое время. Сейчас мы наслаждаемся его немногими сохранившимися записями. Но, видимо, у искусства своя логика.

Да, конечно, все это, включая заметки на оборотной стороне листов, писал человек, много думавший о вокале и знавший его. И я твердо решил: это, конечно же, наш заместитель редактора. И вспомнил, как он не просто спел, а подарил мне на всю жизнь романс "Утро туманное".

Я снова взялся за рукопись с искренним сожалением, что осталось дочитать всего лишь несколько страничек. Я успел привыкнуть к Флоре, самому автору, старику и даже мало понятным пока что Марине и Николаю Николаевичу... Но с удивлением увидел, что дальше шли чистые страницы, исповедь была оборвана.

...Вскоре всех корреспондентов собрали в столицу на очередное совещание. Вместе с отчетом о работе и перспективным планом на следующий квартал я вручил заместителю редактора найденные мною в стенном шкафу сто страничек машинописного текста.

- Что это? - спросил он. - Статья таких размеров?

- Нечто иное. И, думаю, все сто страниц вы прочтете не без интереса, если уже успели забыть их, в чем я, впрочем, не сомневаюсь.

- Ну ладно! - сказал замред, посмотрел на меня и улыбнулся. Вечерком почитаю, если не очень устану. До завтра!

Тут мне почему-то представляется важным описать внешность шефа. Был он в том возрасте, когда о человеке говорят, что он в самом соку. Действительно, седые виски никак не старили его, а, напротив, подчеркивали пышность шевелюры, порывистость движений и отчаянно дерзкий, с хитринкой взгляд. Будто в каждом человеке он хотел разглядеть что-то тщательно скрываемое от посторонних. И если бы всем не было известно, что шеф объективен, неизменно доброжелателен ко всем, кого он считает людьми внутренне честными и не лукавящими перед собой, то под его проницательным взглядом подчиненные чувствовали бы себя неловко. Но мне всегда казалось, что хитринка в глазах шефа просто своеобразный код - приглашение к некоему сообщничеству, к тому, чтобы понимать друг друга с полуслова, жить повеселее, доверчивее и во всех смыслах слова распахнутой. Но чтобы эта распахнутость не переходила в бесцеремонность, шеф, видимо, и вел себя с каким-то легким налетом артистичности: будто бы всерьез говорил о чем-то, но в то же время и немного играем в игру, правила которой хорошо известны собеседникам и нарушать их нельзя. Не знаю, как другие, но лично мне было очень приятно встречаться с шефом, будто надышался озоном, свежим послегрозовым воздухом... Но о шефе довольно. А сейчас о найденной рукописи.

На следующий день беседа о ней не состоялась. Мы все очень устали после восьмичасовых совещаний - до ломоты в висках и поташнивания. Истово выясняли, кто из корреспондентов выполнил, а кто недовыполнил свои личные квартальные планы. Лились речи, звучали аргументы и контраргументы, пока все не почувствовали, что уже ничего не понимают, а в зале трудно дышать.

К шефу я попал за день до отъезда. Был вечерний чай, которым нас потчевала его очень красивая жена. (Ее, как я уже говорил, звали вовсе не Флорой, хотя я упрямо подозревал, что Флора именно она - кто же еще?) А затем до наступления детского часа, когда сына укладывали спать, был еще и небольшой концерт. Я не музыкальный критик. Не мне судить о качествах голоса и о манере исполнения. Но упрямо буду настаивать на том, что никогда не слышал эпиталаму Виндекса из оперы "Нерон" и арию Григория Грязного из "Царской невесты" в лучшем исполнении. Шеф умудрился сделать мне еще один подарок, оценить который невозможно. Не удивлюсь, если отныне стану любителем оперы и коллекционером записей великих певцов. Но на вопрос, почему он все же не выбрал для себя карьеру вокалиста, шеф ответил твердо и четко, что это его личное дело. Не имел на то права, поскольку не мог посвятить себя сцене с той же истовостью, с какой занимается сейчас своим делом.

- Возвращаю вам рукопись. Вы ее нашли. Она ваша. Поступайте так, как найдете нужным. Например, можете сжечь. Если автор, имени которого мы с вами все же не знаем, забывает рукопись в шкафу, значит, он ею не дорожит. - И в его взгляде опять мелькнула лукавинка, которая одних, надо думать, пугала, а других привораживала. - Я, во всяком случае, читал рукопись не без любопытства. Это исповедь человека, который долго, пожалуй, даже слишком долго шел к самому себе. Следует подумать еще и над тем, что в век всеобщей грамотности мы слишком легко разрешаем себе внутреннее соревнование с великими предшественниками нашими... Едва научившись петь, тут же спешим приравнять себя к Карузо или Шаляпину. Но они ведь были первооткрывателями, Прометеями. Для своего времени они шли новыми путями. Истина простая, но о ней многим свойственно забывать. Есть, возможно, тут что-то и от издержек высшего образования и кажущейся доступности вершин искусства, науки, жизни в целом. Поступил в вуз, закончил его, а в глубине души уже зреют честолюбивые желания стать обязательно великим и прославленным. Большинство из нас, думаю, в той или иной форме переживали то же, что и автор этой фантастической повести.

- Фантастической? - искренне удивился я.

- Полагаю, что именно так. Реального во всем этом мало. И довольно о рукописи.

Но странное дело, от разговора с шефом осталась неудовлетворенность: почувствовал, что от меня что-то скрывают, может быть, самое главное. Так иные родители, впадая в педагогический раж, с истовостью, достойной лучшего применения, доказывают малышам, что все в природе гармонично, волки любят овечек, а солнышко, ежели детки будут примерно вести себя, из красного превратится в голубое и на земле никогда не будет засух... В общем, наш певец и писатель попросту уклонялся от прямого объяснения. И мне на ум пришла крамольная мысль: не осознавал ли он сам себя человеком с серебряным горлом? Может быть, мифическая Флора, ее молодость и четкая направленность действий стали для него допингом, чем-то наподобие той пластинки, которую ставил на небный свод старик не очень удачливым певцам? И я как-то по-иному увидел давнюю поездку к реке, вновь вспомнил о рассказах, показавшихся мне техничными, но холодноватыми... В чем же дело? Чему верить - собственным ощущениям или словам шефа?

Скажу лишь одно: я не поленился проверить, существует ли патент на изобретение старика и акты заседаний ученых советов Московской консерватории и бывшего 1-го стоматологического института. И выяснил: документы налицо. Их можно посмотреть, прочитать и даже переписать.

Выводы и комментарии? Я их делать не стану. Пусть каждый подумает на досуге обо всем этом сам.

Загрузка...