Фитотрон Янкова расширялся. Почти половина старой площади отводилась для флоры дальневосточной. Как ни странно, никто как будто не помышлял об этом раньше. Считалось: северному фитотрону нужны тропики и саванны со всеми их обитателями. Прежде всего. Затем культурные растения. И уж в третью очередь все остальное.
Но теперь положение менялось: от отдельных реликтовых видов приморской флоры нужно было шагнуть к целым сообществам растений. Это должна была быть управляемая модель целой зоны. Восстановление лесных массивов, возрождение долин — это не поиски вслепую, которые чаще оставляют печальные памятники — запустение, эрозию земель. На воле порой буйствуют сорные травы и кустарники, но пройдет время — сменятся поколения, и на том же самом, безнадежном, казалось бы, месте вырастет лес. Бывает и иначе: поверхностная забота приносит недолговечные успехи, потом — не без помощи человека — леса отступают, реки мелеют, звери и птицы ищут новые места или погибают. Так он мне объяснил…
Янков собирался приехать в наши края. Я торопил его. Нас разделяло три-четыре часа дороги, а он все откладывал поездку. Начинался сентябрь. Мне полагался отпуск. А я ждал его и сидел в городе, предвкушая, как мы облазим с ним побережье и горные перевалы. Где-нибудь в чаще набредем на белый орех и корень жизни, с шумом будем продираться через заросли заманихи и свободноягодника. Женьшень, лотос, бразения растут у нас на воле.
Кажется, и у нас есть фитотрон или даже два, но не такие, они непохожи на гигантскую лабораторию Янкова. Он мне говорил. У него все не только растет, но и образует целые ботанико-географические области под крышей. У нас по-другому. «Нет комплексного подхода, — так он выразился, кроме того, у вас увлекаются тропиками». Что ж, посмотрим, поможет ли его поездка восстановить исчезнувшие пижмовые степи у Ханки или заросли бразении Шребера в озере Заря. Когда-то не представляли, как трудно это сделать, и считали прихотью. Сейчас знают, чего это стоит, и думают на сей счет иначе.
До меня доходили слухи о необыкновенной женщине. В глухом месте, на быстрой полноводной реке в самый ледоход она спасла двух мальчишек, решивших перебраться на необитаемый остров. На пути к островку оба робинзона стали молча, мужественно тонуть. Не миновать бы беды, события развивались слишком стремительно. Вдруг по тонкому льду, перепрыгивая черные разводья, пробежала она, бросилась в холодную воду, скрылась подо льдом, вытащила обоих и неведомо как, на глазах у немногочисленной команды спасательного эля, вывела, вынесла их на берег.
…В городе, в синем просвете среди лип, вдруг появится на аллее женщина, похожая и непохожая на Аиру: легкие шаги, чуть слышный шорох невесомого, как туман, платья, облако волос, то светлых, то темных, то золотых, теплых. И пленительный взгляд прозрачных глаз. В поле, в лесу, на солнечном косогоре — ее плечи цвета светлой бронзы, букет жарков в загорелых руках, едва заметный след, убегающий за ней по спутанной траве, мимолетное сияние из-под полуопущенных ресниц.
Будто бы видели женщину далеко от берега рыбаки. Она плыла наперегонки с дельфинами. Над ними прыгали летучие рыбы, которые в последние годы действительно появлялись даже у Сахалина. С судна просигналили, думали, нужна помощь. Святая морская наивность.
Кто знает, так ли было на самом деле. Вздумай она продолжать в том же духе, о ней сложили бы легенды. Но случай особый: легендам о ней никак не превзойти правды.
…Вдруг выяснилось, что мне нужно ехать на Север. Недалеко от устья Алазеи старый охотник-якут Василий Олонгоев нашел ископаемого кита. Это, без преувеличения, настоящая сенсация.
Несколько тысячелетий назад стотонный исполин подошел к берегу и, как это бывает с китами, буквально сел на мель. Море отступило, и царь млекопитающих оказался погребенным под слоем суглинков. Прошли века, и море придвинулось, захватив у суши старые свои владения. Вода наступала. Бывали годы, когда двухметровая полоса берега оказывалась за чертой прибоя…
Василий Олонгоев оказался не очень разговорчивым, но веселым человеком. В теплой палатке первооткрывателей ископаемого дива нашлось место и для меня. Несколько дней я жил жизнью эскимосов, чукчей и бродячих охотников, какой она была, вероятно, несколько десятилетий назад.
На побережье стояла тишина. Только ночами завывал ветер, и утром ослепительно белый снег сверкал так ярко, что каждый раз приходилось привыкать заново к девственности и чистоте северного пейзажа. Льды, шурша, то отходили в море, то придвигались к берегу.
Однажды ночью меня разбудил Олонгоев:
— Проснись, Глеб, северное сияние проспишь!
Я вскочил и быстро оделся. Мы вышли в ночь, расцвеченную трепетом живых огней: зеленые и алые столбы света нависали над нашими головами и убегали вдаль. На их месте появлялись другие, они раскачивались и путешествовали по всему небосводу. Движение их предугадать было трудно, и потому игра света поражала воображение. Белые и цветные завесы колыхались в небе, как будто далеко-далеко, за горизонтом, снежная королева играла своим алмазным веером. Прошло полчаса. Я не замечал холода. Вдруг в самом зените завертелась электрическая карусель, вспыхнуло белое пламя, языки его, как от ветра, наклонились и начали свиваться в спираль. На мгновение расцвела золотистая яркая заря, и вот уж на месте фейерверка, на месте огненных кружев — мерцающий гаснущий свет. Небо превратилось в тусклую заснеженную пустыню и погасло. Только слабые отблески еще оживляли угольно-черный купол над нами, но и они скоро пропали. Мы вернулись в палатку и долго не могли уснуть.
Работать начинали рано. Через несколько дней я почувствовал, что меня считали уже своим. Это чувство всегда приносит радость. Но я знал, что скоро мне придется проститься со всеми, кто был в этой экспедиции, и вспомнить обещание, данное Янкову.
Дело двигалось не слишком быстро. Электрическая помпа подавала воду к обрыву. Струя была похожа на скальпель, вскрывающий земляной пласт. Постепенно обнажались кости. Часто приходилось останавливаться и работать вручную, чтобы не повредить скелет. Это был ископаемый усатый кит; меня поражали его размеры: двадцать восемь метров! Каждое ребро не меньше трех метров. Позвонок кита и тот не обхватишь.
— Было время, другим был Северный океан, — размышлял вслух Олонгоев, — и льдов не было летом, и киты водились. Такого красавца теперь на всей планете не найти. Самый большой из гренландских китов почти вдвое меньше.
— Как ты разглядел его здесь? Охотился?
— Песцы дорожку показали. Весной все следы шли в одном направлении. Много следов. «Что такое?» — думаю. Пошел по следам. Вот и набрел. Сначала думал, мамонт. Потом смотрю: нет, непохоже.
— Что же, песцы добычу учуяли?
— Очень им китовое мясо по нраву пришлось. Даже меня перестали бояться. В воздух выстрелишь для острастки — разбегутся. Пришлось прожектор поставить с красным стеклом. Ну и забавно они на него лаяли, почти как собаки. Соберутся кругом, злые, шерсть дыбом, а подойти боятся. Так и уцелел кит. Теперь можно узнать, чем он питался здесь пять тысяч лет назад. И как жил. И где успел поплавать за свою долгую жизнь. Теперешние киты живут на севере и на юге, в Антарктике. И в гости друг к другу не плавают. А раньше? Совсем мало знаем…
Недалеко от нас тянулась цепь озер. По их берегам торчали стволы лиственниц. Я знал, что водоемы здесь чаще всего образуются из-за протаивания льда. Лед этот упрятан под почвой. Сверху растут лиственницы, их корни и нижние части стволов как бы по наследству достаются потом рыбьему населению — щукам, чирам, хариусам.
В тонком слое жизни, распластанном по здешним тундрам, вечный сон часто приходит на смену подъему и цветению. Предательски ненадежны ледяные стены: их прорывает вода, и тогда целое озеро вдруг уходит в реку. На обнаженном дне остаются черные пни, ил, торф — и тут же режут лед ручьи, протаивают новые лабиринты в мерзлых толщах. Не в таких ли вот местах гибли некогда мамонты?
— Если и остались мамонты, то встретить их можно только здесь, сказал я Василию.
— Ни разу не видел большого зверя, — ответил он серьезно и, подумав, добавил: — Давно-давно ездили на собаках к островам, кость добывали. Сейчас ее совсем мало осталось.
— Далеко ездили?
— Далеко. К Новосибирским островам. Через проливы.
…Лес прячется здесь в долинах горных речек. В широких заболоченных котловинах, где ископаемый лед выступает над урезом воды, лиственницы ростом не больше человеческого. Я срезал одну из этих страдалиц: ствол насчитывал больше ста годичных колец.
Сверху, с эля, хорошо все видно: окрест мерцают бледные лики озер, над ними возвышаются округлые безлесные вершины горных кряжей.
Все чаще играли сполохи.
И не однажды светлело небо на севере и над равниной вставал мягкий ровный свет. Зеленовато-голубые огненные лучи разбегались по всему небосводу, словно ища кого-то: шайтана, царь-птицу, крылатого скакуна… Лучи поочередно вспыхивали, расширялись, крутясь, точно веретено, теряли огненное оперение; словно с жар-птицы, слетали с них яркие перья и светлый пух. Начиналась гигантская пляска, хоровод. Вырастали и рушились невесомые замки, небесные мосты. Мгновение — и картина менялась. Словно со дна моря вдруг выплывали очертания дальних сопок. Над тундрой занимался пожар. И долго еще метались вокруг причудливые его отсветы.
Вечерами, когда работа была окончена и я чувствовал приятную ломоту в теле, меня тянуло иногда в город, к людям. Олонгоев предоставлял мне полную свободу и молча курил старую юкагирскую трубку (она досталась ему от отца). От поездок он отказывался:
— Поезжай, я здесь, у чувала, посижу, трубку покурю.
Я брал эль и через пятнадцать минут был в Черском или в Алазейске. Полет над сияющей снегами равниной освежал и оставлял в памяти ощущение девственного простора, неподвластного еще человеку.
Там, в Алазейске, я встретил Силлиэмэ, девушку с монгольским лицом, в унтах, русском платке и белой оленьей накидке. Во Дворце книги, где она работала, было, пожалуй, пустовато. Она отвела мне комнату, где я не то писал, не то дремал, не то читал. Так проходило два-три часа, потом я провожал ее домой и возвращался к Олонгоеву.
Кабинет Силлиэмэ тоже был уставлен книжными полками, среди них вились незнакомые мне лианы с алыми цветами. Она подолгу слушала о «Гондване», об океане и колдовала с газовой горелкой и прозрачным кофейником, похожим на колбу алхимика. Как-то она спросила:
— Правда ли, что хотят взять у Солнца побольше света и тепла?
— Правда. Есть такой проект.
— Это трудно, даже не верится… Разве мало того, что оно дает сейчас?
— Пока хватает. Только вот у вас здесь холодновато.
— Да ничего вроде. От тепла земля оттает, тогда и поплывет все дома, мосты, дороги. Много тепла — плохо.
— Много и не будет. Нужна энергия. Как человеку кровь, так и планете необходима энергия. Для космических и лунных станций. Для поселков на Марсе. Для межпланетных и межзвездных кораблей.
— Это не скоро будет.
— Что не скоро?
— Солнечный туннель.
— Туннель… а ведь верно, и так можно назвать. Раньше отводили воду из озер по туннелям на турбины. А сейчас вот подумывают о том, чтобы от самого Солнца свет к Земле подвести.
— Только туннель будет прозрачным, как из стекла. Его образуют частицы, атомные ядра. Все это я слышала много раз. И читала. Извини, Глеб, я тебя немного разыграла. Ведь я давно хочу поехать на эту стройку. Жду не дождусь, когда же это начнется. Ведь интересно, да?
— Я едва не оказался в роли старого-престарого чудака, который с ученым видом намеревался изречь истину.
— Не кокетничай, ты молод. Чудак… Может быть. Но разве без этого можно? Чудаки те, кто от других отличается. Ну и что?
— Нет. Никаких чудачеств. Помнишь, у Свифта один презабавный старикан восемь лет разрабатывал проект извлечения солнечного света из огурцов? Быть может, мы чем-то на него похожи.
— Ну нет!
— Почему же?
— Нужно было быть очень смелым человеком, чтобы два с половиной века назад думать об использовании солнечного тепла. А сегодня об этом каждый школьник знает. Потому и непохожи.
У нее было много старинных книг.
На просторных деревянных полках разместились сотни томов: среди многоцветья прописей на их плотных корешках мелькали слова-солнцецветы. Корона Солнца; солнечные бури; лучи, дарующие жизнь, — все это слова из заголовков, все это обещало рассказы о Солнце. Зачем же ей старые-престарые книги? (А кроме них, были и другие — легенды и сказы названия их забылись.)
Позже я спросил ее об этом. Ответ был прост:
— Мои предки называли себя людьми Кюн Эркен.
— Кюн — Солнце! — догадался я и обрадовался догадке.
— Угадал. Теперь угадай, что означает Эркен…
— Эркен… Эркен… — повторял я. — Нет, не знаю. Об этом ты не говорила.
— Ну и что же! — тихо воскликнула Силлиэмэ. — Загадка так проста!
— Яркое! — твердо сказал я и в глазах ее прочел: «Да!»
— Люди лучезарного Солнца. И я тоже, — сказала Силлиэмэ. — Похожа?
— Конечно, — сказал я. — Иначе ни за что не угадал бы смысл второго слова. Ты похожа на таитянку.
— Ты видел таитянок?
— Никогда. Так, на картинах… Гоген, другие…
— Они, по-твоему, красивые? Или… нет?
— Не знаю. Быть может. Те, что похожи на тебя.
— Не надо, — сказала Силлиэмэ, — это у тебя плохо получается. И скучно.
— Расскажи о лучезарном Солнце.
— Ты знаешь о нем больше моего.
— Теперь я не уверен в этом.
— Хорошо, я расскажу, — вдруг согласилась она. — Я расскажу о людях с поводьями за спиной…
И это, по словам Силлиэмэ, было еще одним поэтическим названием племени солнцепоклонников, легендарных кураканов, пришедших с юга. А поводья — это лучи, с помощью которых Солнце управляет ими. Их земли Алтай, Саяны, Забайкалье, может быть, и другие — к югу от Алтая. Десять столетий назад пришли они на Север. Они принесли с собой свои легенды, предания, умение жить в ладу с природой. Сам их приход стал легендой, наверное, он все же растянулся на века и десятилетия. Кюнгэсэ символическое изображение солнечного диска, железный кружок, пришитый к старинному шаманскому костюму, который увидишь разве что в музее, — память о прошлом. И маленькие гравированные серебряные пластинки на серебряном же кольце напоминали о солнце, о юге. Пространное и звучное слово «илинкэлин-кэбисэр» (так они назывались) чем-то сродни «бисеру» и русскому «кольцу». Может быть, родина их была далеко на западе, в просторных степях, недаром же Арал хорошо известен их сказителям под именем Араат. А имя одного из богов судьбы — Чынгыс Хаан — разве не говорит о реальной основе их мифов?
…Мне не казалось исключительным ее увлечение, граничащее с идолопоклонством. И я не спрашивал, почему она горячо и наивно одухотворяла Солнце, ни сейчас, ни позже, когда встретил ее далеко отсюда. У самого Тихого океана, где начинался невидимый туннель, ведущий к Солнцу.
…Как ни странно, я не видел настоящей северной весны. Говорят, она такая бурная, что застать ее не так просто. За считанные дни лес одевается светлой свежей хвоей, над тундрой пролетает невиданное множество птиц: гуси, утки, лебеди, кулики, стерхи, чайки.
Рассказы Силлиэмэ и ее книги помогли мне как бы воочию увидеть это быстропреходящее состояние природы на Крайнем Севере. Весна здесь показывала, что было бы, если добавить не так уж много тепла и света. Для меня это было своеобразной моделью будущего. Проект «Берег Солнца» прежде всего нужен был северу — Вершине Планеты. Чтобы навсегда удержать весну, которая, если верить рассказам, полна необычного шума, движения, рокота бегущих потоков, пения и говора перелетных птиц, живительных дуновений южного ветра.
«…Земля, точно в упоении, при несмолкаемых возгласах радости и неги, спешит сбросить с себя снеговые покровы. С поразительной быстротой тают, рвутся, слетают снега, обнажаются черные вспухшие груди бугров, скользкие покатости обрывов, мысы и острова. Всплывают из-под снега черные леса, напоенные теплой влажностью и ароматом древесной смолы. Там и сям блестят голубые заливы живой воды. Тучи пернатых гостей — белых как снег лебедей, серых уток и гусей, мелких и бесчисленных, точно пчелиные рои, куликов-плавунчиков, полевых петушков — садятся на проталинах, плещутся в воде, гогочут, шныряют в прошлогодних аирах. Голоса их тонут в общем гомоне жизни, как звуки отдельных инструментов в музыке оркестра. Он гремит непрерывно в лучах незаходящего солнца, никто не спит, не отдыхает, все торопятся насладиться теплом, любовью, движением… все точно боятся, глядя на скованное еще льдами озеро, что вот-вот вернется только что исчезнувшая зима. Просыпаются наконец крупные водоемы. В них собралось уже достаточно воды, заколебались и поднялись их водяные щиты. Кругом, вдоль берегов, образовались широкие забереги, в которых волны, вздымаясь, крошат и объедают края оставшихся льдов.
Рыбы весело заплескались в просторных полыньях. Нередко после жаркого дня, когда заря клала на черное спокойствие воды свой алый отблеск, в столбах света можно заметить ряды неподвижных черных точек: это огромные рыбы высунули наружу кончики морд и лениво отдыхали в теплой воде. Их жабры, уставшие дышать в зимних тенистых омутах, жадно втягивали теперь с влагой пахучий свежий воздух. Днем рыбьи круги постоянно мутили воду».
Кажется, цитата из Серошевского. Начало двадцатого века. Лучшее из описаний северной весны…
Но вот среди тайги и тундры словно нахлынет вдруг море, и зазвучат далекие голоса, среди них голос Аиры. Всего несколько слов, что я услышал от нее, хватило, чтобы хорошо запомнился тембр: она говорила так, как будто сильная медленная волна перекатывала по дну круглые камни. Низкий красивый певучий голос.
Но облик ее был пока неотделим от Соолли. Что мне оставалось делать? Постепенно я прозревал. Аира не хотела стать «объектом изучения». Вот в чем дело. И понять это было не так уж трудно. Сколько мы ни старались с Янковым, дело не продвинулось ни на шаг. Непостижимая, запутанная задача. Ее можно решать и десять и двадцать лет, и вряд ли доберешься до сути дела.
Никто, кроме нас с Янковым, не принимал происшедшее всерьез, в конце концов ему пришлось придумать какую-то фантастическую историю для того, чтобы объяснить пропажу в фитотроне. Ему помог Нельга. Тогда все поверили.
Я ждал его со дня на день. Во-первых, мы условились встретиться после моего возвращения. Во-вторых, у него были дела на побережье: вот уже несколько месяцев он откладывал командировку в район восточных субтропиков.
Через две недели я вернулся с Крайнего Севера.
Порой казалось, что «Гондвана» привиделась, в редакционной суете. Кто-нибудь нашептал мне на ухо о подводных мирах, о далеких островах, о днях приключений, когда я, не покидая палубы, мог почувствовать близость чужой жизни. Поздно вечером, подходя к окну, я с удивлением замечал: вот оно, море, в пятистах метрах, рядом, рукой подать, но ведь оно здесь совсем другое! Таким я его видел каждый день, много лет кряду. Но здесь не испытать близости каждодневных перемен. Для меня этот рейс был еще одним напоминанием о проблемах океана. В океане можно усмотреть хаос — и ничего больше. Но есть и другой подход. Стихия? Пусть. Но обязательно должно быть и что-то вроде кузнечного меха, сердца или часового механизма — неважно, как это назвать. Тайфуны, смерчи, вихри, волны, течения — не только хаос. Когда-нибудь рассчитают все так точно, что на десять, двадцать лет вперед станет ясно, в какой день и час ждать тягун, цунами или извержение подводного вулкана. Слов нет, сдвиги в области прогноза медленные. И все же. Когда-нибудь…
Дома меня ждало письмо. Я бы никогда и ни за что не угадал, от кого оно, если бы согласно старинному обычаю меня спросили об этом прежде, чем вручить. Вот оно, это письмо.
«Дорогой Глеб! Пришло время написать Вам — и я пишу. Совсем не для того, чтобы рассказать о себе — главное Вы уже знаете, об остальном догадываетесь.
Мысль написать Вам возникла тогда, когда я представила Вашу будущую статью о проекте «Берег Солнца». Вы ведь собираетесь ее написать? Как же иначе: что может быть интереснее и важнее? Да, я знаю, что многие думают так же, и знаю еще вот что: Вы будете молчать до тех пор, пока не поймете события по-своему, не продумаете их до мельчайших деталей. А тогда напишете. Непременно напишете.
Но попробуйте на минуту задуматься: почему же это нигде в обозримой окрестности Галактики не работает такая космическая машина? И как это никому из мыслящих существ, о которых на вашей планете создана обширная литература гипотез и фантастических теорий, не пришло в голову заняться всерьез подобными опытами? Любопытно было бы услышать Ваш ответ. А может быть, такую звездную станцию трудно заметить издалека? И в этом все дело?
Нет, Глеб. Было время, наши астрономы следили за звездами, и от стекол их приборов не укрылось бы плененное разумом светло. Поверьте, Глеб, они знали свое дело. Мы не стремились выйти в космос, мы не спешили: места было предостаточно. Наш путь был другим: волны и лучи давали нам знания, мы читали книгу звезд, мы осязали дыхание туманностей и галактик, и мы многое узнали о жизни (Вы правы: это загадочная стихия).
И тогда случилось то несчастье, о котором Вам рассказали письмена на камне. Мы не добрались бы вовремя до другого солнца и другой планеты. У нас осталось слишком мало времени. И тогда мы укрылись в озере, оставшемся на нашей планете. Мы заранее позаботились о новом доме… мы сами его создали и оберегали. Вы знаете: мы готовились к тысячелетнему сну из странной сказки. Что мы могли поделать?..
Ах, как это было бы здорово: направить ваш луч к созвездию Близнецов и отобрать у нашего слишком яркого солнца ровно столько лучей, сколько надо, чтобы вернуть планету к жизни! Всех, кто там остался (их миллионы!), вызволить из подводной темницы. Поздними вечерами я иногда думала об этом. И мечта уносила меня вдруг туда, к ним. Потом я вздрагивала — и пробуждалась. Это было тяжелое, болезненное пробуждение. Если бы Вы знали, как хотелось поверить в мечту! Я говорила себе: они сделают это, у них конус, туннель, по которому можно отводить лучи света, словно воду из озера. И потом думала и вспоминала… тех, кто там. Но сон кончался. Вы хотите овладеть энергией звезды, управлять ею? Задумайтесь: солнце светило уже тогда, когда и планет не было. Разве позволено проникать в то давнее время, когда не было ни нас самих, ни даже тверди, которая нас держит? Овладеть энергией солнца — это значит частично погасить его. Согласитесь, это похоже на изменение звездной структуры Галактики. Для того чтобы отважиться на это, нужно либо знать гораздо больше, чем мы, либо вовсе ничего не знать о вселенной.
Но жизнь, разум быстро изменяют все, к чему прикасаются. Травы и цветы устлали долины, и стволы подняли зеленые головы встречь светилу. Потом на смену девственной синеве джунглей и раздолий тайги приходят другие оттенки — желтеют нивы, чернеют пашни, изумрудные зеленя встречают жаркое лето. Встали города, подняв слепые перископы башен. Сиреневые шоссе прочертили междуречья. Бетон и железо безудержно теснят леса и сам океан. И вот, когда кажется, что планета охвачена стальным кольцом, неумолимо сжимающимся, растущим вглубь и вширь, происходит очередное превращение. Бетонное кольцо отступает. Снова зеленое царство, и песни птиц, и журчанье ручьев. По крайней мере, в растущих заповедниках. Найдены, нащупаны истоки жизни. Сероватая пузырящаяся масса дает все больше того, что раньше называли хлебом. Дает энергию и редкие металлы, нужные для колоний совсем других, крохотных телец. (Здесь я оторвался от письма. В комнате было темно, на столе медленно сходились два сумеречных пятна. Граница слабого света и тени делила страницы пополам. Письмо было написано наспех, электропером, кое-где пропущены буквы. Показалось: зажгу свет — и оно исчезнет, улетучится. Нет уж, не буду… Дочитаю сначала.)
И так до тех пор, пока истоки живого и неживого не сомкнутся — вот тогда-то сложные приборы смогут расти, как грибы. Сами по себе, как будто без всякого вмешательства извне, возникают неведомые конструкции, плотины, летательные аппараты диковинного вида. Сами гены, освобожденные от врожденной обязанности вечно сопутствовать телу, сами эти неуловимые частицы разума и жизни (впрочем, тоже синтезированные) дают начало цепочке метаморфоз.
Все ступени этого восхождения были уже видны нам… Покинуть бы нам планету на таком вот корабле! Почти живом, сотканном, сплетенном мириадами незримых помощников. В теле его тысячи струн-нервов, и чуткие космические уши ловят потоки частиц и волн, что без устали посылают звезды.
Мы не смогли этого сделать, мы опоздали. Навсегда. Навечно. Нелепая случайность: в системе двойных звезд планета потеряла свою орбиту, ее захватила другая — горячее солнце… Быть может, виной тому опыты с концентратором гравитации? И мы сами столкнули этот невидимый камень с горы, который катился, катился вниз, да и остановился у подножия вулкана? Никто не знает этого наверняка.
Вы уверены, что вмешательство в жизнь звезды пройдет бесследно для будущего или хотя бы для настоящего?
Будет совершен поступок, который трудно прогнозировать и предвидеть кому бы то ни было. Со стороны это выглядит странно: вдруг звезда теряет заметную долю своего блеска. Пусть на очень короткое время. Лучи ее собираются в конус, слабо светящийся, вытягивающийся к невидимой точке. Что дальше? Вы изменили вселенную, вы дали знать о себе всем, у кого есть приборы и средства наблюдения.
Вы догадываетесь теперь, что не одиноки в космосе. Но я узнала о вас только здесь. Значит… остается простор для гипотез: перед вами бесконечность, где-то в черных пустотах плавают жемчужно-розовые шары, диски, огромные, как ваши древние дирижабли. Что это? Легче всего увидеть в этом символическую связь времени и пространства. Вы еще не можете ответить на этот вопрос, так же как не могли этого сделать мы. Но уже хотите пригасить звезду.
Дело не в той небольшой доле тепла и света, которую вы отберете у солнца (равно принадлежащего всем), а в другом: начав изменять мир, вы не сможете остановиться. Закончив фундамент, вы поставите стены. Построив дом, вы будете строить город. Создав город, будете прокладывать дороги, строить новые города — в космосе. Звезда станет в одном из них уличным фонарем. В другом городе — другая звезда… Я не зря напомнила Вам о том, как быстро изменяет разум все, к чему прикасается. Есть, наверное, пределы влияния на будущее. Вы можете уничтожить лес, реку, залив, даже планету или ее спутник. И от этого зависит только локальное, ваше собственное будущее. Время затягивает почти любые раны, нанесенные планете и ее ближайшей окрестности. Действие, созидание помогают этому. Устанавливается своеобразное равновесие. Динамическое равновесие между природой и человеком: условием его является постоянная деятельность. Прекратите ее и сады зарастут сорной травой, реки погибнут от вторжения сине-зеленых водорослей, под городами в тундре протает вечная мерзлота и дома обрушатся, микроорганизмы, дающие металлы, рассеются из реакторов по планете и съедят ее. Вы должны постоянно поддерживать это равновесие, заботиться о нем не покладая рук.
То же самое может произойти в космосе, в дальнем космосе. Вы будете вынуждены постоянно изменять его. Раз начав, нельзя успокоиться. Что это будет означать?
Мы остановились когда-то вплотную у этого рубежа. Вы тоже приблизились к нему. Это новая, удивительная граница возможностей. До сих пор все, что вы могли сделать, вы делали. Любые проекты казались вам осуществимыми или неосуществимыми только по одному признаку: хватит ли сил и средств или нет? Я думаю, это первая фаза развития любой цивилизации. Можно все или почти все. А все, что можно, осуществляется рано или поздно.
Вторая фаза совсем иная… Совершается не все, что можно осилить. Что-то должно остановить вас. Заставить задуматься. Может быть, стоит внимательнее присмотреться к себе, к своим успехам? И попристальнее вглядеться в черные, кажущиеся безжизненными, пустоты? Разум — это тоже стихия. Он сложнее, сильнее и загадочней всех стихий, о которых вы, Глеб, иногда вспоминали на «Гондване».
Старые истины о контактах вам, вероятно, известны. Вообще говоря, контакты невозможны. И все же, как ни странно, они, наверное, не такая уж редкость. И тут есть границы дозволенного, или, как мне нравится говорить, пределы упругости. Я за «пластичные» контакты: тогда вы можете вычеркнуть их из памяти, если нужно. Контакты не оставляют следов, иначе они будут означать вмешательство в чужую жизнь. Последствия предвидеть невозможно. Как невозможно создать компьютер, который бы подменял собой жизнь, общество, людей (включая и тех, кто его создал или наделил программой и желанием обучаться).
И мое письмо к вам было бы неполным, если бы я не добавила того же и относительно освоения энергии звезд. Ведь это освоение с неизбежностью означает и контакт, по крайней мере односторонний. (Я хорошо помню, вас, Глеб. Признаюсь вам: нелегко отказаться от извинений за то, что произошло на «Гондване». Легче считать, что ничего не случилось. Погиб кибер, вот и все. Хорошо, что вы журналист: можно придумать для себя и других любую историю. Мое письмо к вам — пример пластических контактов. Ведь его можно сочинить самому. Или порвать. Или предать забвению. Или рассказать о нем все равно не поверят.)
Аира».
Сентябрь стоял теплый; не помню ни одного пасмурного дня после возвращения в город. Здесь, в городе, в его окрестностях, как и во всем Приморье, было еще лето. Резкий контраст с тундрой. И когда приехал Янков, мы сошлись с ним на том, что не все еще потеряно.
Сборы были недолгими: мы погрузили походный скарб в эль и, сделав прощальный круг над бухтой, понеслись в таежные джунгли.
По дороге он рассказывал о Байкале, где провел целых два месяца. Трудно было поверить, что там, у холодного озера, можно увидеть еще такое, о чем я и не слышал. По его словам, например, весной сквозь незаметные трещины во льду на свет божий выползают личинки бабочек-поденок, куколки ручейников и направляются к берегу: их так много, что прибрежный лед черен. Потом с береговых сопок ими приходят лакомиться медведи. Вода становится серебристой от плавящейся на необыкновенном пастбище рыбы. Миллиарды личинок буквально заваливают береговую полосу. Их больше, чем в иную зиму снега.
Это загадка. Взрослые насекомые спариваются и гибнут через несколько дней. Зачем природе такое расточительство? Когда птицы летят на север выводить птенцов, то это понятно: летом именно там много света, корма, простора для пернатых. И это экологическое раздолье заполняется как по мановению волшебной палочки. А вот бабочки, умирающие сразу же после рождения, заставили меня поломать голову. И мой друг-биолог ничем не мог мне помочь.
Зато я узнал от него, как называются байкальские ветры, а их там столько же, сколько на настоящем море, если и не больше. Верховик, култук, сарма. Всего около тридцати. И среди них, конечно, баргузин, вырывающийся из большой Баргузинской долины. Он расшевеливает на озере высокие белые валы. Его называют еще полуночником, потому что нередко он дует по ночам. Вот откуда слова песни, которую услышала от меня на «Гондване» Соолли.
Мы сели на хорошо заметную площадку для злей. А вокруг нас джунгли, непроходимые чащобы. Впереди бурлил поток. Вода скатывалась по валунам, покрытым лишайником, пенилась и падала в серо-синюю каменную чашу. Там мелькали тени форелей и под свесившимися кустами какой-то зверь жадно пил воду. Мы вспугнули его, и он удалился, уронив в ручей несколько мелких камней.
Выше каменной чаши через поток было перекинуто толстое дерево. По стволу шнырял поползень, увидев нас, он скрылся среди листвы. Дерево над потоком жило. Зеленели его ветви, орошаемые голубоватой водой, и когда-нибудь на этом месте, думал я, поднимется настоящий зеленый мост.
Мы прошли по живому дереву, выбрались на берег и долго брели по чаще папоротников, доходивших до пояса. Впереди мелькнула рыжая спина косули. И снова заросли, зеленые разливы…
Нам приоткрылась долина. Тридцатипятиметровые раскидистые чозении высились над ней почти на равных расстояниях друг от друга. Ближайшее к нам дерево развесило вековую крону так привольно, что заслонило половину долины. В ее листве спряталось и солнце, и светящиеся облака, и близкие лбы сопок. Рядом с чозенией усохшее дерево обычных размеров казалось причудливым кустом. На сухой вершине его я заметил брошенное гнездо скопы. Где-то стучали дятлы.
На исходе первого дня — гроза. В мгновенной вспышке света под исполинской изломанной молнией — гребни леса, серые столбы дождя. Гул раскатов и эхо, грохот воды в распадке. Черная быстрая тень — не то зверь, не то человек. Я даже испугаться не успел. Прыжок, еще прыжок, удаляющиеся шаги — вот и все.
— Это была она! — выпалил я утром.
— Аира? — Янков настороженно посмотрел на меня.
— Что же тут такого? — сказал я. — Раньше она слышала нас в эфире, а теперь след наш утерян. И вот она…
— По-моему, кто-то из нас нездоров, — оборвал он меня.
А утро! Ясно. Тихо. Забыты тревоги. Начинается-разгорается день. День с большой буквы.
На пойменных лугах с высоченными, в рост человека, травами мы с Янковым собирали нашу коллекцию особенно тщательно. Здесь встречались желтушник левкойный, жгун-корень, девясил японский. Нам попадались кусты секуринеги и родственница батата — диоскорея лечебная. Мы разбредались среди зарослей и выискивали все новые экспонаты. Одной только жимолости мы нашли несколько видов. Янков действовал так осторожно, что растения, наверное, даже не ощущали прикосновений аппарата. Даже стыдливая мимоза не сложила бы свои листья, настолько осторожен был поиск. Ведь требовалась всего одна живая клетка: потом в лаборатории из нее вырастет целое растение. Вся коллекция умещалась в небольшой коробке. В фитотроне из нее поднимется лес: в маленьких прозрачных каплях смолы, сохранявшей живое, уже были и клетки маньчжурского ореха, и амурский бархат, и рябинолистник, и тяжелые ильмы с корой стального цвета. И «нижний этаж»: амурская сирень, актинидии, багульник, барбарис амурский.
На марях мы находили белозор, водянику, разноцветные мхи. Здесь росли вереск, клюква, голубика. Входя снова в полосу разнотравья, мы удивлялись пламеневшим цветам лилий и оранжевым саранкам, светящимся с приходом сумерек.
Словно драгоценными камнями, любовался Янков прозрачными кусочками смолы. Разумеется, клеток, законсервированных до случая, сквозь смолу не было видно, слишком уж они малы. На каждой бусинке мы писали несмываемой краской номер, чтобы потом можно было разобраться в этом богатстве.
К ночи мы запалили костер под сенью огромного тополя. Внизу о чем-то бормотали струи Кедровой. У нас здесь было почти темно, и красный огонь в ясном прозрачном воздухе напоминал лампу. Багровые языки легко поднимались вверх, свет их был ровным, без искр и дыма. А далеко-далеко, в той стороне, где сопки убегали к морю, еще висели позолоченные облака. Их алые края касались каменных гребней и составляли единое целое с хребтом необыкновенно привлекательный мир света, волшебных небесных, огней, в реальность которого поверить было трудно. Мир сузился и померк. Центром мироздания сразу стал наш ярко пылавший костер, освещавший палатку, ствол гиганта тополя и фигуру моего спутника. Шорохи настораживали. Меня не покидало ощущение, что за нами пристально кто-то наблюдает. На следующий день я заметил следы на песчаной косе, место посадки чужого эля, но промолчал.
Мы вошли в один из лесных заповедников долины Амура, оставив за спиной Хабаровск, живописную Уссури с ее привольными берегами, левые притоки Амура, и повернули к Амгуни.
Старая тропа, проложенная такими же искателями лесных кладов, как и мы, вела на северо-восток. Над нами было ясное холодное небо. Часто встречались бирюзовые озера, по берегам которых толпились светлые березы и золотистые пихты. И неизбежные сопки у горизонта — они волнами убегали от нас. С эля они казались застывшим голубым морем — особенно ранним утром, когда тени придавали распадкам глубину.
…Я уговорил Янкова, и мы часть пути проделали на легкой оморочке, которую я выпросил в поселке. Это была моя мечта — пройти порожистую речку на оморочке. Мне казался фантастическим и способ ее постройки. Надо найти березу, у которой древесина сгнила, осталась одна кора. По длине ствола прорезается щель, через которую удаляют труху. В щель вставляют один или два деревянных обруча. У концов лодки береста складывается и загибается кверху. Последний пеший переход — от поселка к речке, и вот мы уже идем на лодке мимо гористых берегов, там высятся вековые деревья.
Теоретически я мог управлять оморочкой, целый день во время длинного привала меня учил этому старый эвенк, старожил заповедника. Он же отметил на карте опасные места — перекаты и затопленные деревья. Лодку швыряло в водоворотах, и от края борта до воды оставалось всего два-три пальца, но я удерживал оморочку, благополучно входил в быстрое течение, миновал коряги, торчавшие из воды, и большие камни.
Когда красное солнце касалось вершины сопки, лес пылал. Над нами на каменных осыпях, на крутых обрывах, на галечных косах у реки, на каменистых склонах, лицом своим обращенных к пламеневшему краю неба, всюду проступала багровая краска заката. Лодка наша неслась по черной стремительной воде, и запахи предвещали свежие, ясные, благоуханные ночи время сов, белых мотыльков, странных шорохов в распадках…
На сравнительно спокойном месте наше берестяное суденышко в один прекрасный день стукнулось обо что-то и начало наполняться водой.
Мы оказались по грудь в воде.
— Смотри-ка! — воскликнул Янков. — Эль!
Впереди, в углублении, выбитом в дне реки, лежал затонувший эль. По его помятому боку струилась вода. Наша оморочка натолкнулась на его ионообменник.
— Авария произошла недавно, — заключил я.
— Интуиция?
— Да нет. Присмотрись: там еще горят красные сигналы.
Мы выбрались на берег, переоделись, развели костер.
— Эту машину я однажды видел, — сказал я. — Любопытно!
— Не стоит… о том же самом! — ответил Янков.
Лежа на теплых камнях, мы рассуждали о затерянных мирах — в космосе и на нашей планете.
— Помнишь впадину в Бразилии, которая могла бы служить моделью «затерянного мира»? Крутой обрыв, кратер с отвесными стенками и на дне там, куда и солнце заглядывает лишь на один час в сутки, — неведомый лес и перепончатые крылья невиданных тварей… Жаль, что с тех пор так много воды утекло, и никому из нас не встретить больше ничего подобного — ни в Бразилии, ни даже в Антарктике. Все. Свершилось. Затерянные миры изучены и занесены в каталоги и географические атласы. И этот тоже.
— Зато мы нашли настоящий затерянный мир среди звезд. Точнее, не мы, а наши предки, пославшие корабль… — И я рассказал Янкову о письме Аиры.
— Это близко и далеко. Это почти сказка.
— Мы еще вернемся к ней.
— Может быть. Хотелось бы.
…Над нами поднимались высокие ровные стволы пихт. Их золотые шапки старались задержать мерное шествие солнца. И это как будто удавалось. Лучи пробивались сквозь золото ветвей и согревали нас.
— Как она узнала, что копия записи у тебя? — спросил Янков. — Ну скажи на милость, как ей все удалось так ловко?.. Я вас не знакомил друг с другом. Это раз. В фитотроне тебя с нами не было. Это два.
— А браслет?
— Что браслет? При чем?..
— Мы же с тобой говорили о ней! Связь, радиоволны… Достаточно любого чувствительного телеприемника, чтобы узнать, даже увидеть нас с тобой во время разговора. И совсем уж нетрудно ей было догнать «Гондвану».
— Значит, браслет?..
— А почему ты решил, что она беспомощна? Она не из каменного века к нам пожаловала. Умеют и знают они больше нашего, пожалуй. Зачем ей браслет?.. Украшение? Нет. Биоприемник. Излучатель. Ее электронный помощник, наконец. Научиться языку надо? Надо. Освоиться со своей ролью надо? Надо.
— Несложно все это. Нажала кнопку любого автомата на улице — и платье и туфли как раз по размеру. Знание языка?.. Ну о чем ей говорить-то?
— Да не говорить! Понимать! Должна она знать, к кому попала в гости? Должна. Ты мне хорошо как-то объяснил, что человек состоит почти исключительно из воды, и потому в аквариуме фитотрона понизился уровень. Но куда делся цветок или то, что от него осталось? Подумай.
— Значит, браслет?..
— Да. Без него ей было бы трудно. Такая уж у нее судьба — жить под чужим именем, затаиться на время. Ее письмо… видишь ли, оно написано так, как я сам бы написал. Ей нужен проект, это ясно. Она хотела помочь, ее письмо — почти готовая статья. Она как будто говорит нам: «Добейтесь успеха. Это нужно, быть может, не только вам. Будьте осторожны и настойчивы». Она разгадала меня, Борис. Мне кажется, она теперь может думать за меня. Разве сама она смогла бы?
— Ну что ж, значит, браслет! Кто ее двойник?
— Соолли? Просто женщина…
…Утром мы не нашли на площадке свой эль. Он пропал.
— Починить оморочку? Скажи-ка, кому это нужно — красть чужие эли, произнес я с расстановкой. — Машину легко заменить, вызвать другую, сообщив лишь свое имя и точные координаты. Понимаешь?
— Этим мы и займемся, — хладнокровно ответил Янков.
В небе горел теплый желтый огонь. Вот уже около часа я следил за ним. Он стоял на месте, потом опускался вниз, касаясь вершины отдаленной сопки. Затем быстро, почти мгновенно набирал высоту.
Вряд ли это был эль. Я позвал Янкова, он выбрался из своей палатки, присмотрелся, но не нашел ничего интересного и скрылся. Мне показалось, что он устал за день и готов оставить за мной право наблюдать за всем, что происходило вокруг нас, в нашем мире, замкнувшемся двумя цепями невысоких хребтов, распадком и пихтовым лесом на перевале.
Я задремал у костра. Потом что-то разбудило меня, какой-то слабый голос подсознания. Я открыл глаза и увидел большой желтый огонь над самой тайгой. Он показался мне похожим на шаровую молнию, какой я представлял ее себе по описаниям. Но лучи, шедшие от светового пятна, слепили, видел я его неотчетливо и не мог решить, что бы это такое могло быть. Я плеснул в ладонь воды, умылся. Дрема с меня соскочила. Я прозрел: над дальней сопкой висел яркий болид. Он не двигался несколько минут. Я еще раз окликнул Янкова. Он с неохотой отозвался и не вышел из палатки.
Думаю, что я без труда узнаю ракету, ионолет или терраплан. Ракетные огни стремительные, хвостатые, они похожи на кометы, только быстро тают. У любого авиобуса (да и у терраплана тоже) целая россыпь цветных огней. Это не прихоть: когда в атмосфере мчится тело механической птицы, приходится, как и десятилетия назад, думать о безопасности, несмотря на автоматику, световые радары и другие атрибуты воздушных трасс.
Не так уж трудно оценить расстояние, даже в горах. После двух-трех попыток мне удалось это. Ответ был поразительным. До светящегося объекта было несколько километров. Значит… я прикинул его диаметр: около трехсот метров. Он приблизился и стал похож на луну, только сиял ярче. И оттенок свечения был другой. Я понял, что это не отраженный свет и не иллюзия, не мираж.
Не отрываясь наблюдал я за его полетом. Можно было подумать, что внутри шара струится белесый дым — и оттого он светится. Какие-то едва различимые струи переливались внутри него, какие-то шестеренки и колеса вращались там, а он рос на глазах.
Меня ничуть не испугало его приближение. Только когда вокруг стало светло, как на заре, и от деревьев упали на пологий склон, где стояли наши палатки, длинные тени, я подумал, что, возможно, не проснулся еще окончательно.
Я крикнул. Янков вышел из палатки и уставился на меня. Потом повернул голову в ту сторону.
— Что это? — спросил он глухо.
И тут шар снизился так, что, казалось, сейчас коснется самых высоких деревьев (они загорелись в его лучах). Но этого не произошло. Он чуть подпрыгнул вверх и стал разворачиваться. Он менял форму и все больше становился похож на старинную аэрогондолу, наполненную легким газом, — на дирижабль. На бортах этой чрезвычайно легкой на вид сигары вдруг вспыхнули два луча — зеленый и красный. Они быстро промчались по еловой чаще ниже нас, миновали палатку и разбежались в разные стороны. Красный луч поднялся, упал на группу высоких пихт, и вершины их охватил густой темно-красный огонь. Я думал, что они и в самом деле обуглились, но луч скользнул дальше, по склону побежало темно-красное пятно, а пихты над нами снова засияли в бело-желтом свете, заливавшем окрестность.
— Смотри, смотри! — воскликнул Янков.
К двум лучам прибавился третий, ультрамариновый. Он стремительно обшарил склон, сделал полный оборот и снова вернулся к нам. Но и этот ультрамариновый луч миновал наши палатки. Костер давно подернулся пеплом и казался грудой остывших углей — так ярко сияла сигара.
— Вот чего нам недоставало, — сказал я и осекся, потому что она вдруг стала опускаться, садиться в долину у подножия нашей сопки.
И я вспомнил, как давным-давно видел нечто подобное, как пахла осенняя листва, хвоя, как мелькали зеркала озер и пламенели багряные черемухи у дороги.
Мне хотелось как-то назвать эту светящуюся махину, но я тут же сообразил, что сейчас она была другой, чем много лет назад, на загородной дороге, — у нее сверкали на бортах лучи, была она огромной и осторожной, как рыба в мелкой заводи.
— Ты рассказывал мне… про осенний лес, — сказал Янков.
Нам показалось, у сигары убавилось яркости, а лучи стали гаснуть, но как-то странно; они вдруг оборвались в пространстве, укоротились и не доставали теперь до пихт. Только наш склон с палатками был бы им подвластен.
Сигара снизилась еще — верхушки деревьев прикрыли ее нижнюю часть. Раздался легкий рокочущий звук. Был слышен треск сломанной ветки. Стало тихо. Лучи пропали, но сияние осталось. Снова изменились его оттенки. Теперь это напоминало холодный люминесцентный экран, на котором не так уж удивительно было бы увидеть изображения объемного кино.
— Включили другой свет, — проговорил Янков, и я заметил, как он быстро потер виски ладонями.
Возникло необычное ощущение, будто вокруг запахло металлом и космосом, будто лес и долина была только декорацией, фоном для происходившего здесь, в ста метрах от нас. «Включили другой свет». Что-то в этом роде.
Неровности почвы, бугры, камни протягивали черные тени.
— Спрячься, — сказал Янков, — встань за дерево!
Я отошел от палатки и притаился. В этом, кажется, был резон.
— Мы похожи на… — я не договорил.
— Тише, ни звука, — резко оборвал Янков.
От светящейся сигары отделился тусклый серый предмет. С минуту он висел над ней, покачиваясь. Между этим предметом и сигарой проскочил едва заметный голубой луч, и тогда он тоже стал светиться. На наших глазах он увеличивался в размерах и, как мне показалось, вращался, одновременно покачиваясь. В эту минуту его можно было сравнить с абажуром или мягким люминесцентным светильником. И вот он поднялся вверх — плавно, бесшумно, быстро. В трехстах метрах над нашими головами он повис, постоял там, как комета среди звезд, и понесся на юго-восток.
— К морю полетел, — сказал я, — догоним?
— Как это ты собираешься догнать? Любопытно…
— Вызовем эль и догоним.
— Поздно. Он уйдет от нас.
— Там никого нет. Ручаюсь, что это автомат.
— Ты ясновидец.
— Останься здесь, — сказал я, — а я посмотрю…
Во мне проснулся босоногий исследователь, лазающий по скалам над бухтой в поисках тайн. Но когда-то, лет тридцать назад, первым был чаще всего Янков.
— Осторожнее! — крикнул он мне вдогонку.
Я замер. Встало зарево, метнулись разноцветные лучи, и из-за деревьев взлетело светлое облако. Оно парило над долиной, чуть ниже того места, где мы находились. Оно переливалось, меняя оттенки: окрест стелился как будто цветной туман. Но вот облако поднялось еще немного над вершинами кедров и пихт и приняло свою первоначальную форму. Это была та же сигара, и так же посылала она свои лучи. Только теперь лучи нащупали нас. Они ослепили. Я не удержался и прикрыл глаза ладонью. Сигара поднялась, зависла в воздухе и бросила сверху брызжущий синими и зелеными искрами сноп. Тревожно заметались тени — она оставила едва приметный след и унеслась на восток. Превратилась в хвостатую звезду и растаяла в глубоком темном небе.
Мне вдруг расхотелось идти вниз, к ручью. Для чего? Я заставил себя преодолеть раздвоенность. Точно перешагнув через невидимую перегородку, я двинулся в распадок, где все явственней шумела вода. Потом пошел вдоль русла, одолел первую сотню метров и различил светящееся на земле пятно там, где сидела сигара.
Каждый шаг давался с трудом, словно ходьба по ночной тайге была невесть каким сложным и неприятным делом.
Я заметил маленькие странности, словно перенесся ненадолго в иные измерения, где время текло так медленно, что хотелось поторопить его. Казалось, что я переставал иногда замечать тайгу, и передо мной несколько раз вырастала та незримая преграда, о которой я упоминал, и я каждый раз заставлял себя двигаться дальше только усилием воли.
Ориентировался я по светящемуся пятну — скоро к нему добавилось еще одно, а потом, приблизившись к ним почти вплотную, я обнаружил четыре овальные площадки, от которых исходило холодное сияние. Три из них были укрыты кустами. Вдруг я подумал, что слышал как будто бы голоса. Но когда это было — перед подъемом сигары или после?.. Ни малейших проблесков: с моей памятью что-то происходило.
И только потом, вернувшись к Янкову, я смог восстановить последовательность событий.
— Кто они, как ты думаешь? И почему они здесь? — спросил он меня.
— Это слишком серьезно… У меня что-то с рукой. Я ее просто не чувствую, совсем одеревенела… Жаль, что ты не врач, а биолог.
— Дай посмотрю.
— Я не могу поднять локоть выше плеча, сил не хватает.
— Правая рука?
— Я прикоснулся к следу… там, на месте посадки. Такая гладкая площадка, и вокруг трава примята. У дерева сук обломан и раздавлен, как цветок в книге, в детском гербарии. Четыре глубокие вмятины. И они светились. Я боялся пожара.
— Давай-ка ближе к огню. Рукав засучи!
Я не почувствовал его прикосновения, даже когда он сжал мою руку. Она была неестественно белой, безжизненной, и это напугало меня. Не хотел бы я быть обузой.
У него было серьезное лицо, когда он, распластав ладони, сближал их у моего локтя. Я почувствовал теплую легкую волну, которая возникала вслед за его движениями. Прошла минута, другая. Возникла непонятная упругость, казалось, это воздух наэлектризован и струится возле, оказывая легкое давление. Потом я почувствовал локоть: стало тепло, холод ушел… Я мог двигать рукой. А Янков по-прежнему водил ладонями, сближал и раздвигал их снова, и я все-яснее ощущал ток крови у локтя, у плеча, по всей руке.
— Вот и все, — сказал Янков.
— Как это у тебя получается?
— Представления не имею. Биополе.
— Я знал об этом. Читал у Куприна.
— Это литературный факт.
— М-да, старо как мир.
Я подробно рассказал Янкову, что увидел на месте посадки. Прежде всего о четырех следах. Они светились холодным люминесцентным светом, как маленькие озера под луной. Но луны не было, вокруг кромешный мрак, и только из-под земли, как мне показалось, пробивалось в трех местах сияние (первый след открылся сразу). Их загораживали кусты и нижние ветви могучего кедра, которым я любовался минувшим вечером. Я подумал, что там, внизу, еще остались ночные гости, пошел быстрее, споткнулся и чуть не упал. Фонарь едва теплился: я подумал, что сел аккумулятор. Но сейчас, полчаса спустя, лампа горела полным накалом.
Следы были глубиной около полуметра, один из них заметно глубже, примерно метр — метр с четвертью. Края их были ровные, точно обожженные, по ним пробегали светлые змейки. На моих глазах их становилось меньше, они угасали и вот совсем исчезли, точно в землю зарылись. Я подошел, наклонился над самым большим углублением и протянул руку, но светящегося дна не достал. В стороне я увидел расплющенный древесный сук. Отошел в сторону, нашел поваленную молодую березу, подтащил ее к яме и сбросил вниз. Осторожно спустился по стволу, как по трапу, и дотронулся до светящейся земли. Моя рука вдруг вспыхнула, ее охватило холодное пламя, и я перестал ее ощущать. Оглядев еще раз место посадки (в холодном свете серебрились ближние деревья и подлесок), я подошел к нашему лагерю. За моей спиной еще горело оловянное пламя. Минут через десять оно угасло, а может быть, его закрыл кустарник.
У нас остался свободный день. До нашего города было что-то около восьмисот километров, и мы побывали там. С моря дул ветер, было холодно, и высоченные белые дома летели над бухтой, словно сказочные корабли. У берега, у причалов мы не увидели ни одной шлюпки, даже ни одной яхты. Ветер, соленые брызги, серая холодная вода, ясный горизонт. Это был другой город; нам так и не удалось в этот раз побеседовать с ним, с его улицами и проспектами о прошлом.
Вечером того же дня мы были дома. Темные глазницы окон — только на верхнем этаже еще горит свет… Может быть, там кто-то готовится к экзаменам, или пишет повесть, или читает книгу. Шелестят листья. Люблю едва слышный говор тополей. Сейчас этот шелест возвращает меня в мир привычный, обыденный, обжитой. Мы с минуту стоим у моего дома, на каменном крыльце, где светятся ночные фиалки в больших глиняных вазах, а сквозь каменную вязь над перилами видна звездная пыль.
— Говорят, звезды мерцают к сполоху, — вспоминаю я северную примету.
Но что это? Я вижу свои окна на втором этаже. Одно из них распахнуто настежь. Само собой разумеется, я закрывал их.
Мы поднимаемся по лестнице, открываем дверь. Темно. Я зажигаю свет. В одной из комнат кто-то есть. Я осторожно заглядываю туда, чтобы ненароком не испугать гостя.
Что это сегодня у меня дома?.. У зеркала, на журнальном столике, аккуратно сложенное женское платье, и рядом на полу светлые туфли. И чьи-то загорелые руки разметались во сне на постели. Я тихо подошел: Валентина. Ее волосы совсем закрыли подушку. Я в первый раз увидел, как она спит. Янков стоял у двери. Я чувствовал его взгляд. Мы ушли с ним в другую комнату и долго сидели за чаем. Я рассказывал ему о «Гондване», об океане, о Полинезии, которую, как оказалось, он не видел и не представлял ее себе, эту заповедную землю, затерянную в синих просторах на радость путешественникам и морским бродягам. Он был удивительным домоседом, почти кабинетным ученым, чуть ли не отшельником. Но можно на это взглянуть иначе: ему хватило на первую половину жизни той удивительной энергии, которую рождали в его голове давние дни. Он даже уверил меня, что иногда нужно новый день прожить только старыми воспоминаниями: это-де не дает стариться.
И вот наконец о главном: что делать со всей этой космической проблемой? Если мы об этом не подумаем, то кто же?.. Я достаю письмо, эту странную реликвию, очевидное для меня свидетельство контакта с иной цивилизацией. Интересно, поверит ли кто-нибудь, что эти строки написаны инопланетянкой, да еще попавшей на Землю таким необычным путем?
— Конечно, нет! — восклицает Янков. — Даже я иногда думаю, что нас кто-то разыгрывает. Быть этого не может, говорю я себе иногда. И голову незачем ломать. Да и что бы мы с тобой могли придумать в этой ситуации? Я подозревал, что она… они могут управлять собой. Видишь ли, удивительные создания, которым ничего не стоит принять любой облик, до сих пор были известны нам только по сказкам предков. Как говорится, слишком мало точек соприкосновения.
— А между тем он состоялся… контакт. Однако с тобой согласен: мы ничего нового, пожалуй, не узнали бы. Нам открылись бы кое-какие детали. Всегда найдутся люди, которых заинтересуют такие крохи. А ей-то зачем?
— Да. Из нее не получится делегата конференции по контактам. Так, кажется, это называют. Огромный зал… объемные экраны, полная связь со всеми континентами, с марсианскими и лунными станциями и филиалами. Тысячи специалистов. Сотни томов отчетов. Расчеты и прогнозы — наука! И вдруг контакт! Случайный. Краткий, как мгновение. Наука? Но наука чаще всего имеет дело с повторяющимися явлениями.
…Меня разбудило не по-осеннему горячее солнце. Весь оконный проем затопил поток рыжих лучей. За стеклом они, точно монеты, перебирали желтеющие листья аллей. Их колючие зрачки то прятались в кронах, то ослепительно сверкали. На сосновом полу, точно живая, дрожала тень тополиной ветки у самого окна. Я встал, умылся и долго смотрел, как ходили по небу белые облака. Где-то скрипнула половица. Прохладные ладони закрыли мне глаза. Она была за спиной и держала мою голову так, что я не сразу мог повернуться к ней.
— Не отпускай меня! — сказал я. — Я должен сам освободиться.
Она послушно прикрывала глаза ладонями и прижимала мою шею к себе.
— Теперь отпусти, — сказал я, — уж очень стало тепло!
И так же послушно она выпустила меня, я повернулся и увидел ее серые глаза и светлые волосы, они были немного растрепаны. Я никак не мог понять выражение ее лица. Не отрываясь я смотрел на нее. Мои плечи грело солнце. И я пытался, насколько это возможно, растянуть время. «Хорошо, чтобы оно совсем остановилось, хотя бы часа на два», — подумал я. Но вот я увидел: зрачки Валентины стали сужаться. Наверное, от света. Вместо глаз два странных серых цветка.
Я находил в ее лице перемены. Но мне трудно было пока подыскать слова, чтобы рассказать ей о них. Потом когда-нибудь, решил я. А теперь снова соединилось прошлое и настоящее, и я старался не думать о том, что разделяло нас. И возможно, будет еще разделять.
— У меня глаза устали, — сказала Валентина, — солнце как в июле.
Я вспомнил о Янкове. Где он?
— Он уехал, — сообщила она спокойно, — собрался и уехал. Рано утром. Я уже не спала.
— Как? — удивился я. — Неужели?
— Что ж тут удивительного? Ему пора. Он тебе, кажется, записку оставил. А я у тебя могу немного задержаться. До завтра.
— До завтра? — машинально переспросил я. — Ты что, тоже уезжаешь?
— Завтра «Гондвана» уходит. Я жила у тебя три дня, а ты все не приходил и не приходил. Где вы бродили?
— Да уж побродили… всю тайгу облазили. Потом расскажу.
— Когда это потом? Рассказывай уж, будь добр. А то мне в редакции ответили кратко: в экспедиции.
— Сказали, когда я буду?
— Сказали. Только немного ошиблись. И я тебя все ждала…
— Да, я несколько дней от отпуска прихватил… Собственно, самое время угостить тебя завтраком. С твоей стороны невежливо не напомнить мне об этом.
— Прошу тебя, сядь. И рассказывай. Можешь транслятор включить. Вот так. Я пойду на кухню.
Через минуту она вернулась с подносом. За время моего отсутствия она, вероятно, привыкла к кухонному автомату. У меня, честно говоря, чаще всего не ладилось это нехитрое дело, хотя станция уверяла, что автомат исправен. На подносе были два блюдца с пирожными и две чашечки кофе. Я потребовал себе двойную порцию, и она опять вышла. Потом вернулась и сказала, что автомат перестал работать и не дает пирожных.
— Пустяки, — сказал я, — их несложно испечь обычным способом.
Она смутилась.
— Неужели Энно до сих пор не научил тебя? — спросил я.
Она покраснела. Мне стало неловко: разве я допустил бестактность?
И вдруг вспомнил: боже мой, ведь ей только двадцать два!
— А мне сорок три, — сказал я вслух. — Исполнилось.
— Я знаю, — сказала она, — хороший возраст. Для мужчины.
— Лет сто назад тактичные мужчины благодарили женщин за комплименты. Но обычай давно канул в Лету. Теперь наш брат стал не таким отзывчивым.
— Я пойду.
— Куда?
— Достану еще кофе.
— Нет уж. Я сам это сделаю, если будет нужно. Послушай лучше, что происходит в тайге…
Я почему-то запомнил больше всего именно это солнечное утро. А день пробежал так быстро, что сумерки вызвали у меня самое настоящее чувство страха: где там рыжее солнце за окном? Почему Валентине пора уходить? Что за нелепость, разве нельзя отложить до завтра? Я обещал догнать «Гондвану» на эле, но она только упрямо качала головой:
— Сегодня. Сегодня вечером!
— Нет. Я уговорю Ольховского.
— Не надо. Ты совсем одичал в тайге. Сегодня.
Мне стало не по себе, как будто меня уличили в мальчишестве. Я замолчал, собираясь с мыслями. «Боже мой, куда мы спешим? — подумал я. Просто несемся, да еще с возрастающей скоростью, а планета по-прежнему неторопливо и размеренно подставляет светилу свои крутые бока, и все часы в мире подчиняются этому неотвратимо неизменному ритму». Я пробурчал это вслух. Валентина живо возразила:
— В твоих рассуждениях нет логики.
— Да уж куда там, — устало отозвался я, и в этот момент меня осенила мысль: нужно ответить Аире. Через журнал. Такое письмо до нее дойдет.
Хорошо помню, как обрадовало меня это необыкновенно простое решение. Разумеется, по форме это будет не ответ, а статья, но она будет адресована и читателям и Аире. Она поймет!
Я видел, как Валентина застегивает пуговицы на платье, надевает туфли.
— Подожди, я помогу, — сказал я, подошел и поднял ее на руки.
Она молчала, и я заметил легкий испуг в ее глазах. Тень испуга. У нее сейчас были серые большие усталые губы. Как тогда, на острове… Вот сейчас, только сейчас я узнал ее — и не смог отпустить сразу.
Мы вышли на вечернюю улицу. Меня не покидало чувство новизны, столь обычное после месячного отсутствия. Куда-то спешили бесконечные эли, под их прозрачными куполами я видел и угадывал улыбки, смех, грусть, волнение, тревогу. Перед нами открылся многоликий мир, наполненный сияющими огнями, движением, шумом и электрическими шорохами, серебристыми лентами движущихся во все стороны тротуаров, рукотворными рощами, просторными, как реки. Стояла дивная погода, несколько жарких солнечных дней заставили забыть всех об осени: женщины были в легких платьях, на улицах было много цветов — дальневосточных и тропических, на улицах города пахло теплым морем, и мне казалось, что вот-вот я увижу в воздухе странных морских бабочек, о которых когда-то писал поэт.
— Не помню такой теплой осени, — сказал я, — в тайге намного прохладней. За Амуром скоро выпадет снег, а здесь!.. Праздник цветов. Как будто решением Совета отменили зиму!
— Жаль было бы. Я люблю снег и легкий мороз. И лыжи. И зимние костры.
Я подумал вдруг, что ее, наверное, так увлекает работа, что просто некогда оглянуться вокруг. А надо, чтобы оставались вехи на пути… Все-таки мы не на дистанции, которую нужно пробежать побыстрее и рвануть финишную ленточку.
— Брось однажды дела, дружище, — сказал я ей, — и давай-ка сюда!
Чувствуя одновременно усталость и бодрость от теплой воздушной волны, укрывшей город, море и сопки, принесшей запахи соленых брызг, ароматы водорослей и прибрежных трав, я стал расписывать ей наше с ней путешествие в будущее.
Наш эль поднялся. Мы летели над городом.
— А дельфины по-прежнему плавают себе на просторе и в ус не дуют, вдруг сказала она не без иронии. — А с нами поддерживают поверхностное знакомство и делают вид, что не понимают человеческой речи.
— Ну что ж, самая верная тактика для того, чтобы попасть в «Красную книгу», — улыбнулся я. — Неизвестно, выжили бы они вообще, заговори они, скажем, в семнадцатом веке. Или в девятнадцатом.
— Или в двадцатом, — добавила она, подумав. — А все же поймем ли мы их?
— Когда-нибудь — да! Но задача труднее, чем можно было предположить. Как будто бы человек удаляется все дальше от природы — и тем труднее ему поддерживать с ней связь на всех уровнях ее проявлений.
— Ну, положим… ты сам знаешь, что это не так.
— Как будто бы нет. К счастью для нас. Но многого уже не вернуть… И вот мы вышли в большой космос. Первые десятилетия… что дальше? Как будет там? Что за сверкающие шары уже летают там, над нами?
— Они тоже молчат.
Я рассказал ей о первой и второй встрече с женщиной в зеленом пальто. Когда это было?.. Я подумал и назвал год, даже месяц. Она рассеянно слушала.
— Что это было?
— Контакт, — ответил я. — Я часто вижу этот багряный лес. Как будто наяву. Там были черемухи и клены с такими красными листьями, что глазам больно. Мы были с товарищем. С тех пор я его не видел — разъехались. Иногда я спрашиваю себя: уж не сон ли это, не приснился ли мне лес у обочины? Если бы ты видела, какой это удивительный лес. Я и сейчас могу вспомнить каждое дерево…
Я поднял эль повыше, и машина оказалась в самом верхнем ряду, среди террапланов и лайнеров. Их было не так уж много в этот вечерний час, и за ними тянулись светлые шлейфы — заряженные частицы рекомбинировались, давая это мягкое неяркое свечение, которое было особенно заметно над окружавшими город сопками.
Вечерние улицы внизу походили на потоки. Они сливались, совсем как реки, уносились к мерцавшим огнями озерам-площадям, тянулись к приморскому бульвару. Чтобы передать эстафету синих, желтых и красных огней маякам и судам.
Я повел эль к югу. Внизу угадывались главные магистрали. Мне пришло на ум, что еще Леонардо да Винчи предложил проект многоярусного города. В его эскизных тетрадях возникали наброски странных дворцов — плод воображения великого художника и трезвого расчета талантливого архитектора. По крышам дворцов пролегали широкие дороги, другие дороги вели под арочные пролеты (уже на уровне земли). Они пересекались и расходились на все четыре стороны, обещая и путникам и экипажам немалую выгоду во времени. Ведь томительное ожидание на перекрестках не редкость во время оно. Я рассказывал:
— И все же многочисленные проекты градостроителей тех лет, да и более позднего времени удивительно плоски — в буквальном смысле слова, конечно. Кто-то придумал страну Плосковию — гладкий лист без третьего измерения, без высоты. Жилища плосковитов, ее обитателей, — квадраты с откидывающейся стороной — дверью. В такой дом можно попасть, минуя дверь, перешагнув ее, если, конечно, предварительно овладеть нехитрым секретом третьего измерения. Современному инженеру и архитектору совсем необременительно оперировать тремя измерениями. Воображение наших предков, как говорится, заметно хромало, стоило ему покинуть привычную плоскую твердь земную. Слов нет, кругосветные путешествия и точные наблюдения беспристрастно свидетельствовали в пользу ее трехмерности и шарообразности, но города еще изрядное число лет напоминали жилища плосковитов (отдельные чудеса зодчества, разумеется, не в счет). Постепенно положение изменилось. Вслед за идеей многоэтажности зародилось то направление в градостроительстве, которое если и можно было в чем-то упрекнуть, так это в стремлении к безудержной «эксплуатации» именно третьего измерения. И все вдруг потянулось вверх, ввысь — не только дома, но и опоры мостов, и радиомаяки, и телевизионные вышки, и даже транспортные стоянки. Кажется, в этом неудержимом стремлении к солнцу не отставали и сами жители городов, о чем свидетельствуют антропометрические измерения и журналы мод тех лет. Прошло время — люди стали еще выше, а города стали расти медленнее. Ведь город должен вписываться в серебряную оправу рек и озер, в зеленые раздолья, в заснеженные леса. Чтобы ветер приносил тем, кто в нем живет, напоминание о весенних разливах, о таежных заветных тропах и речных перекатах, о шири земной.
— О шири земной… — как эхо откликнулась Валентина.
Иногда можно подумать, что в редакции руководят морским сражением. Появляются бородатые, точно викинги, ребята, демонстрируют морские реликвии вроде якорей испанских галеонов, бронзовых пушек с челнов Стеньки Разина (?), бортовых журналов первых подводных лодок заодно с перископами, древними компасами и гироскопами, брандспойтами, кусками обшивки и пеньковыми концами. Их сменяют франтоватые мореходы в кожаных куртках и сапогах. Некоторые приходят поговорить, другие требуют организации экспедиций.
За несколько лет работы мне пришлось детально разбираться в двадцати проектах полного преобразования океана. Среди них были довольно смелые (помнится, кто-то настаивал на полном осушении океана и конденсации всей влаги на околоземной орбите — так ее якобы удобнее распределять по всем материкам).
Народ у нас бывалый, привычный. Нас не удивить морской экзотикой. Даже письмо инопланетянки можно преподнести как событие вполне будничное, требующее делового обсуждения. Для начала я выбрал Андрюшу Никитина, мужественнейшего из коллег, но настоящего «непротивленца», не способного настоять решительно ни на одной правке чужой статьи (когда его друзья делают это за него, он только широко разводит руками). Но в тот день он был, видимо, не в духе, а может быть, именно с этого момента вдруг решил сменить характер. У меня почти ничего не получилось. Он забраковал идею ответного письма Аире, сказал, что ничего из этой затеи не выйдет.
— Что с тобой сегодня? — спросил я недоуменно.
— Уволь. В заговор с тобой не вступлю. Не могу. Вчера…
И он поведал мне печальную историю о своих редакторских злоключениях. Я успокоил его как мог и стал обдумывать положение.
Кого увлечь идеей переписки? Может быть, сразу к шефу? А если не повезет: угадывать настроение я не умею, а шеф — фигура сложная, даже противоречивая. Журналист без труда поймет меня: статья должна пройти так, как я ее напишу, творчество по очереди все испортит. Получится просто статья, а не ответ Аире.
Я попытался представить, как это произойдет: вот она берет журнал, вот садится в кресло, находит нужный микрофильм… Наверное, она улыбнется, когда увидит свой портрет — вряд ли рисунок может оказаться удачным. А может быть, художник угадает? И сходство покажется ей странным? Тогда она задумается, припомнит подробности первой встречи.
Я волновался, меня мучили бесконечные вопросы, кажется, я даже не спал одну ночь, обдумывая ситуацию, готовясь к разговору. Потом пошел к шефу и выложил идею.
— Это будет рассказ, — заключил я, — рассказ с выдуманными героями. Проще говоря, фантастический рассказ.
Но нет! Он строго взглянул на меня, поправил очки и тут же дал понять, что не собирается делать исключений. И дело вовсе не в самом замысле. Ответить можно (меня поразило его спокойствие). Дело было в жанре. Не рассказ нужен и не очерк, а статья… о проекте «Берег Солнца»! Ни звука об Аире.
— Проект имеет самое непосредственное отношение к океану, — изрек он хорошо поставленным голосом, и я понял, что сопротивляться бессмысленно.
— Пусть будет статья, — согласился я, — но…
— Статья, — вдруг нежно подхватил он, — хорошая статья, а не письмо мифической героине рассказа.
Вот оно что! Он не поверил ни единому моему слову. Как же иначе истину знали только трое, да и то один из этих троих — журналист… Какое-то наваждение: Аира как будто предвидела такой поворот событий и безобидную шутку шефа — тоже, она писала мне о статье. Шеф только повторил то, что сообщила два месяца назад она в своем письме.
Та же знакомая мысль мелькнула в моей голове, когда я выходил из просторного кабинета шефа с аппаратами полной межконтинентальной связи. «Это предупреждение, — подумал я. — Аира предупреждает меня, нас предупреждает о возможной судьбе проекта «Берег Солнца». Она хочет, чтобы мы были осторожны, чтобы у нас хватило сил завершить проект! Зачем это ей? Да очень просто: когда у нас будет вся энергия солнца, мы сможем послать сколько угодно кораблей к Близнецам. И разве найдется другой способ вызволить тех, кто ей дорог?» Я догадывался, правда смутно, как нужно делать статью, в каком ключе.
Недели через две Никитин неожиданно спросил:
— Как дела с перепиской?
Я даже не сразу понял. У него были удивленные глаза. Подумал — и рассказал ему. Многое рассказал…
Он был похож на меня. Настоящий мой двойник. Таким вот, наверное, я был лет двадцать назад. Пусть послушает.
— Вот чем придется заняться, — сказал я, — каждый из нас в какой-то степени открывает новые истины или стремится к этому, но ведь я-то был физиком, ты знаешь. Тогда все казалось проще, особенно сначала. Вечно волнующаяся астата заполняла беспредельный мир, а законы физики напоминали чем-то волшебную палочку, с помощью которой раз и навсегда можно навести в нем порядок. Мне казалось, что мой наставник Лайманис посматривает на меня с уважением и надеждой. Он приезжал к нам в редакцию как-то. Симпатичный старикан… настоящий ученый.
— Что же случилось потом?
— Потом… ничего не случилось. Это и обидно. Я увлекся, несколько дней ходил сам не свой, как будто невесть что открыл. Так оно, может быть, и сталось бы, если бы у меня было больше таланта или трудолюбия. Я нашел удивительно простую запись отражения волн от движущихся слоев. И понял, что закон верен и для ионосферы, и для морской поверхности. Каждый электромагнитный импульс, отражаясь, приносил информацию о непрестанном движении. А раньше картину отраженных волн считали хаотичной, беспорядочной, на нее, можно сказать, махнули рукой. Казалось немыслимым рассчитать эхо. Я нашел эту формулу. Несколько импульсных вспышек могли дать точный портрет звездного вихря, метеорного роя или зарядов в ионосфере. Прошло полгода, и Лайманис показал мне статью Ольмина. Сначала я не понял ее. А когда понял, то увидел, какая пропасть между его и моими результатами. Из его работы моя закономерность вытекала как частный случай, как пример. Он опубликовал ее за два года до того, как я приступил к работе над темой. Иногда я думаю о нем. Об Ольмине. Кто он? Даже пытаюсь представить, как он выглядит. Видишь ли, его работа не просто талантлива, нет. Ее не с чем сравнивать. Она даже как-то небрежна, но это, бесспорно, небрежность гения: оставить после себя немного и для других — пусть поломают голову.
— И только поэтому… ты отошел… отрекся?
— Да. Отрекся. Я не хотел быть в числе тех, кто ищет крохи. И выбрал нашу профессию.
Я не знал, что толкнуло меня к исповеди. Разговорился вдруг. И без всякой причины.
— Проектом «Берег Солнца» руководит какой-то Ольмин, — оказал вдруг Никитин, — может быть, тот самый. Я слышал: шеф говорил. А это значит, ты с ним встретишься. Потом расскажешь. Неужели у Солнца когда-нибудь отберут все тепло и свет? Это же немыслимо!
— Вовсе нет. Возьмут сколько надо. Да и то в порядке эксперимента. Ты в каком веке живешь, мой милый журналист? Почти за двести лет до тебя люди мечтали о полном использовании солнечного света и тепла.
…Да, о полном освоении энергии светила. Наверное, авторов проекта могло бы задеть за живое недоуменное замечание Никитина: речь шла об отношении к эксперименту. Я успел побывать в Солнцеграде, я успел почувствовать ритм новой стройки, успел понять людей, причастных к ней. Это не было похоже на академический опыт или на простую проверку принципа. Я видел Ольмина. Слышал, как он разговаривал с критиками и оппонентами. Побывал в институтах. В только что созданном институте Солнца, к примеру.
Может быть, архитекторы старались воплотить немного абстрактную идею щедрости светила, неиссякаемости его энергии: размах поражал воображение.
Помню какие-то круглые огромные кабинеты и лаборатории со сводчатыми потолками, с бесконечными панно, ритмически повторяющими один и тот же сюжет: солнечные лучи — ярко-желтые, жгучие, зеленые (в морской таинственной глубине), багрянец и золото небесного света, горячие просторные горизонты. А на верхнем этаже зал, открытый, без стекол, с высокими колоннами под серебряными капителями, с дикими виноградными лианами, обвивающими мрамор и дальневосточный гранит, с защитными полями, отводящими непогоду, ветер, дождь, полный желто-зеленого света, как аквариум. Широкие проемы между колоннами пропускали так много света с улицы, что казалось, вот-вот подует ветер, если там, снаружи, качаются деревья… Но здесь было неуютно, и неизвестные мне люди — не то просители, не то посетители, не то прожектеры, точно сошедшие со старых полотен, — с трудом, казалось, привыкали к этой современной, но неподдельной роскоши.
Ольмин оказался шатеном среднего роста, с обаятельным лицом — он меньше всего был похож на того физика, о котором я вспоминал и которого, казалось, так живо мог бы себе представить. Нет, тот был бы другим… И все споры здесь были об отношении к эксперименту. Сопротивляясь чьей-то воле, Ольмин старался превратить его в начало самого дела. Он вовсе не был похож на одержимого, и только манера говорить иногда выдавала его. Ему не нужна была ни электронная память, ни записи, ни особый настрой. Я слышал, как он убеждал, не повышая голоса, с какой-то даже интонацией утомления сообщая цифры, формулы, легко превозмогая собеседника, делая его союзником. Я не мог понять, в чем источник этой гипнотической силы. Искал его — и не находил. Оппоненты ссылались на авторитет науки. Легко ли возражать, когда цитируется одна из глав книги Константина Циолковского? Или известного физика прошлого Дайсона?
Встает, положим, академик Долин и произносит целую речь:
— Рост населения обусловливает космическое расширение общества. Причины такого расширения надо искать также и в объективной логике борьбы с природными стихиями, в неизбежных законах развития. Константин Циолковский еще в 1895 году высказал свое знаменитое положение: человек должен использовать весь солнечный свет и все солнечное тепло. Начало тому должно положить освоение пояса астероидов. Масса этих небольших небесных тел, по выражению Циолковского, «разбирается до дна». Из этого материала «лепятся» искусственные космические тела с наиболее выгодной формой поверхности. Но масса астероидов не так уж велика, как мы знаем. Вот почему когда-нибудь настанет черед Земли и других планет. Прошло несколько десятилетий, и американский физик Дайсон вновь рассмотрел вопрос о перестройке солнечной системы. Позволю себе напомнить его расчеты. «Сфера Дайсона» — это сравнительно тонкая скорлупа, опоясывающая наше светило. На внутренней ее поверхности располагаются машины, приборы, люди — все, что составляет нашу цивилизацию. И ни один луч света не минует гигантской оболочки. Получается как бы огромная комната с одним-единственным светильником — Солнцем. Двойные звезды позволят украсить исполинское жилище светильником иной формы. Для создания сферы Дайсон предложил распылить Юпитер. Для этого нужна энергия в 10\44 эрг. Ее может дать Солнце за 800 лет. Площадь сферы примерно в миллиард раз больше площади земного шара. Прошу присутствующих обратить внимание на эту цифру: в миллиард раз.
Дайсон подметил любопытную закономерность, которая связывает между собой независимые, казалось бы, величины: массы больших планет, толщину искусственной биосферы, энергию солнечного излучения, время «технологического» развития общества и время, нужное для «распыления» больших планет. Эти величины, оказывается, согласованы. (Пауза. Глоток воды.) Прислушаемся к ученому. «Поэтому, — заключал Дайсон, — если пренебречь возможностью случайной катастрофы, вполне закономерно ожидать, что разумные существа в конце концов будут вынуждены прибегнуть к подобной форме эксплуатации доступных им ресурсов. Следует ожидать, что в пределах нескольких тысяч лет после вступления в стадию технического развития любой мыслящий вид займет искусственную биосферу, полностью окружающую его материнскую звезду». Сфера Дайсона, как мы ясно себе представляем, должна излучать в мировое пространство инфракрасные лучи: в этом месте Галактики вспыхнет сильный источник теплового излучения, мощность его равна мощности материнской звезды. И нетрудно видеть, что именно такая оболочка, или сфера, вокруг звезды дает сразу и площадь и энергию ее обитателям. Позволительно ли считать, что проект «Берег Солнца» так же успешно решает обе эти проблемы? Вряд ли. Вопрос об увеличении площади, пригодной для обитания, остается открытым… Это лишь частный эксперимент, и не надо закладывать в его программу больше того, что он может дать (и т. д.).
…И вот слышны голоса, поддерживающие Долина:
— С мнением видного ученого трудно не согласиться! Нашим потомкам нужна будет сфера Циолковского — Дайсона. И может, раньше, чем предполагается.
И невозмутимый ответ Ольмина:
— Если мы не овладеем энергией Солнца, то создавать такую сферу нужно восемьсот лет. О чем же спорить? Значит, именно тот проект, который сегодня обсуждается, даст путевку в жизнь давнишней, но интересной идее Дайсона и Циолковского. Три-четыре года вместо восьмисот лет!
Теперь другие голоса:
— Неужели вы верите в идеи и проекты, относящиеся исключительно к области фантастики?
— Мы собрались здесь, судя по всему, как раз для того, чтобы говорить исключительно о фантастических проектах, — таков был ответ.
— 3автра Солнце пересечет экватор! — воскликнула Калина Зданевич. Жаль, что это только иллюзия, а на самом деле еще немного повернется наша Земля.
— Говорят, на этот раз все будет иначе, — сказал Ридз Кеттл, и я был готов подхватить его шутку; он не так уж хорошо говорил по-русски.
Мы видимся раз в год, и эти встречи всегда памятны. Ридз похож на провинциала откуда-нибудь из Калуги или Костромы позапрошлого века. У него пшеничные усы, квадратный подбородок, добрые глаза. Осенью или весной, на праздниках Солнца, он частый гость редакции. Мы сделали с ним репортаж о «Гондване» — для другого континента. Подружились.
— Все равно нам не избежать праздника, — продолжала Калина с серьезным выражением лица.
— Вы совершенно правы, — сказал я. — У нас на берегу почти как в море: только там праздник носит имя Нептуна. Правда, нет корабля, пересекающего экватор. Но разве планета не корабль? А Солнце?
— И все же… — сказал Ридз, — завтра не осеннее равноденствие будет причиной праздника, а день Солнца вызовет необходимое для празднества положение светила!
— И тебе, Ридз, я не могу отказать в правоте.
— Хитрите, — рассмеялась Калина, — говорите так, что вас нельзя поймать на противоречиях.
— Это невежливо с его стороны. — Ридз кивнул в мою сторону. — Но я уверен, что он поправится.
— Обещаю. Завтра все будет в порядке. Облетим город или сразу в отель?
— Не знаю, — сказала, додумав, Калина.
— Как знаешь, — сказал Ридз.
— Мне нравится летать на эле. Только повыше, поближе к небу.
Я поднял машину. Свод неба был золотистым, теплым. На его фоне четко вырисовывалась прихотливая линия крыш в старой части города. Там был совсем другой мир, до которого мне как-то недосуг было добираться. Но сегодня я провел эль на взгорье, мы пронеслись над шпилями и куполами, промчались мимо потемневших от времени кирпичных башен и стеклянных небоскребов. Открылись страницы истории. Меня всегда поражало вот что: в какую бы глубь веков мы ни заглядывали, всегда обнаруживалось дыхание красоты, ее ритмы, необъяснимое наваждение искусства.
Наверное, мы думали об одном и том же, потому что Ридз, и я, и Калина вспомнили об этом вечере на празднике…
Очаровательный беззаботный день праздника: две-три такие встречи давали право называть человека с любого континента другом. Рндз рассказал, как он впервые, еще мальчиком, увидел Приморье. После приключенческих романов о Севере и Дальнем Востоке его удивляла почти тропическая природа южных долин, осенние зеленые раздолья, контрасты горных ландшафтов. А начало дальневосточной зимы произвело на него такое впечатление, что он хотел еще раз побывать здесь именно в это время, в декабре.
— И за двадцать лет мне так и не удалось покататься у вас на лыжах! закончил он рассказ о первом своем не столь уж далеком путешествии. — А город, — вдруг сказал он, — бережно сохранил все старое. Не знаю, как это ему удалось с вашей помощью, но уверен: так и должно быть. У города, как и у человека, должна быть память. Память о прошлом.
— Это не память, — оказала Калина.
— Что же?
— Искусство.
— Искусство памяти, — улыбнувшись, сказал Ридз.
— Вот и нет, — упрямо возразила Калина, — вы играете в слова: то, что вы называете памятью, несвойственно киберам и электронным машинам. Но вы ведь не будете утверждать, что у них нет свойства запоминать?
— Вечная тема: искусство… Как совместить это с поразительной гармонией мира знаний и поисков? Разве любой кибер со средним объемом памяти не изобразит первобытного зверя быстрее и точнее, чем охотник неолита?
— Может быть. Только искусство совсем не для того, чтобы выполнять точные эскизы и чертежи. Хотя бы и с натуры. Искусство несет совсем другую информацию, чем трактат или теорема.
— По-моему, любую информацию можно выразить в единицах ее измерения в битах.
— Никогда вы это не сможете сделать! Танец, песня, рисунок — это целый мир переживаний. Они вызывают больше чувств и мыслей, чем в них заключено. Они только сигнал, который заставляет вспыхивать ассоциации. Точно так же, как панорама старого города или башни маяков. Вы напоминаете мне инквизитора, Ридз. Для вас не существует ничего, что не укладывалось бы в схемы или формулы.
— У меня много союзников, милая Калина. Иные из них уверены, что искусство — это иррациональное начало — понемноту уступит место науке. И отомрет со временем.
— Кажется, я догадываюсь. Знакомая формула: не искусство и наука, а искусство науки. Нет, Ридз. Искусство — это не надгробие человечества. Оно наш современник.
— Для меня оно означает красоту познаний и поиска.
— Оно прежде всего утверждает человека и все человеческое в мире, измененном силой знания. Уничтожьте наши следы во времени, наши традиции, музыку, картины, стихи — и вы уничтожите человека.
«…Кажется, она права, — подумал я. — Вон там, у камина, старинные перекрещенные шпаги — символ мужества, и древний стальной якорь — знак морской доблести. А гравюры, подсвеченные красными языками пламени, переносят нас на столетия, отодвигают непроницаемый горизонт времени. И это пока единственный способ путешествовать в прошлое. Но что мы там забыли? Знаем все, что знали предки. И много больше того. Не в искусстве ли, которое проявляется так ярко и сильно, причина этого движения к первоистокам бытия?..»
…В начале двадцатого века в Финляндии, в деревне Лутахенде, поселился молодой человек с мягкой бородкой, со спокойными и простодушными глазами, с румянцем вовсю щеку. Жил он на болоте, которое все — и дачники, и местные жители — именовали Козьим, в крохотной хибарке, упрятанной в лесу. Стены и углы своей комнаты он украшал кустами можжевельника, сосновыми и еловыми ветками, букетами папоротников, ярко-красными ягодами, шишками. А над дверью хибарки он приколотил дощечку с изображением лиловой кошки. И вскоре все стали называть лачугу «Кошкин дом». (Мне где-то уже приходилось писать об Алексее Толстом.)
«Посередине комнаты в «Кошкином доме» стоял белый сосновый, чисто вымытый стол, украшенный пахучими хвойными ветками», — вспоминал современник. Молодой человек, поселившийся в лесу, в этом деревянном домишке с закоптелыми стенами, был тогда начинающим писателем, и никому еще не стали известны его книги: «Хождение по мукам», «Петр Первый» и другие — просто потому, что они еще не были написаны.
А задолго до этого, где-то у большого озера, на гранитной скале первобытный художник начертал контуры огромного, почти сказочного великана из мира животных. Но зачем это ему? Ведь он, вероятно, многажды встречался с мамонтом в то зеленое утро нашей планеты, когда природа была и щедра и загадочна… В чем же дело? Почему на скале возник странный живописный образ обычного, казалось бы, зверя?
И что же такое язык искусства?
…Куда занесло меня! Еще немного — и меня стали бы расспрашивать, наверное, что случилось. И какое это имеет отношение к нашему разговору? Мне стало неловко. Я все еще искал ответ на вопрос, заданный женщиной, сидевшей рядом со мной за столом. И знал: ответ будет таким, что я не смогу сообщить его ни Ридзу, ни ей, ни другим…
Да, в искусстве порой все сложно и все просто. Пройдут века. Сорок тысяч лет, быть может, семьдесят… В теплый летний день к деревянной лачуге на Козьем болоте, что у околицы Лутахенды, совсем недалеко от Куоккалы, подойдет юноша с букетом лесных папоротников и прибьет над дверью дощечку с изображением кошки.
…А вот трезубец Нептуна. О чем расскажет потускневшая зеленая медь и прихотливые пятна полустершейся чеканки? Что за тайный умысел у создателя языческого знака власти над морем? И почему мы собрались в роскошном зале под этим знаком? Что скажут уму и сердцу тысячелетние легенды и мифы?
В пряже дней время выткало нить — это поэзия. Почему же не обрывается легчайшая нитка, ведущая в прошлое? Как будто бы она из сверхпрочного металла и от времени становится крепче. Калина говорит об ассоциациях. Может быть, проще? В искусстве, в человеке можно узнать целый мир… так, например.
Когда я впервые это понял? Понял и не смог выразить словами? Да, Валентина… Я увидел ее такой, что не мог потом забыть. И не знал, почему это произошло. Далеко-далеко отсюда. На острове. Где когда-то плавала «Гондвана».
Кажется, начинался спор, долгий, горячий и бесполезный, как всегда. Страстно возражал Ридзу Саша Костенко, в первый раз присутствовавший на традиционной встрече журналистов, к нему присоединился Джон Ло; звучали стихи, и сочинялись гимны науке, искусству, человеку. Стало шумно. Я видел, как бородатый и респектабельный Гарин встал из-за стола, подошел к Костенко, пытался, его в чем-то убедить, но нить спора была вскоре утеряна. Только я помнил, с чего все началось: память, потом Валентина…
Джон Ло, исколесивший Сахару и Ближний Восток, рассказывал о своих наблюдениях. Великолепные краски на скалах и стенах храмов сохранились в течение тысячелетий. Бесчисленные рельефы и скульптуры. Тонкие контуры, изящество художественной техники — все это бросается в глаза. Даже простому журналисту. Но живопись эта плоская, без теней и переходов. Ни намека на перспективу: пруд с водяными птицами рисовали так, как будто зеркало воды вертикально. А люди… Ноги видны сбоку, лица в профиль, а грудь всегда изображалась во всю ширину. Голову быка художник видел в профиль, а рога оставались в плоскости рисунка. Замечание Джона Ло привлекло мое внимание: египтяне как бы пользовались приемом собирателей гербариев. Так дети засушивают цветы между страниц, невольно изменяя их форму.
Стенная живопись Геркуланума и Помпеи, городов, засыпанных некогда вулканическим пеплом, гораздо больше напоминает современное искусство. Открытие перспективы уже состоялось, на панно появились тени.
— Искусство может все, — сказал Гарин. — Современное искусство. Но оно отдаленно напоминает памятник, вечно строящийся и остающийся незаконченным. Что-то всегда перестраивается, доделывается, в его пьедестал добавляются камни, мрамор, затем устанавливают новые и новые фигуры.
— Хватит об этом! — воскликнул Костенко и стал рассказывать о горной цепи в Атлантике, опустившейся на дно океана. Он только-только вернулся из экспедиции.
— Катастрофа произошла 40 миллионов лет назад, — сказал он, — совсем недавно. Единственное место, где можно найти сказочную Атлантиду.
— Тогда еще не было человека, — сказала Калина. — Одни динозавры.
— Откуда вам это известно? — возразил Костенко. — Мы вообще с некоторых пор лучше ориентируемся в космосе, чем у себя дома, на нашей планете. При мне изучали керн, извлеченный с глубины трех километров… Там был целый архипелаг. С тех пор как острова затонули, их покрыл слой морских осадков.
— Атлантика — настоящий клад для журналистов, — заметил Джон Ло. — До сих пор никто не знает, что же за следы на дне открыли Жорж Гуо и Пьер Вильм в районе Дакара. Мы действительно плохо ориентируемся.
— Это история с бородой, — сказал Ридз. — Но никто ничего действительно не знает.
— А я даже не слышала, — сказала Калина Зданевич.
— О, это настоящая загадка, — сказал Джон Ло. — Они увидели на дне, в иле, следы гигантов. Так им показалось.
— Что же это было?
— Углубления, похожие на отпечатки гигантских ступней. Два-три метра в длину. Расположены они по какому-то периодическому закону. В 1960 году такие же следы засняты на дне Индийского океана советской глубоководной камерой.
Меня забыли, и я думал о своем. Я нашел ключ к своим переживаниям. Вот четыре стихии древних: земля, огонь, вода, воздух. Пятую придумал Ольховский: жизнь. И еще две стихии — любовь, разум.
Да, я знал теперь семь стихий. Как же иначе! Недаром я плавал на «Гондване»: можно было ведь ограничиться полной связью или даже телеканалом. Говорят, что любовь — тайна. Но любая из стихий тоже тайна. Нам не доведется увидеть ни близкое сияние новых миров — звездных огней будущего, ни многие и многие отдаленные небесные земли-планеты с их диковинами. И никто не предскажет тайфун или смерч, несмотря на кажущуюся простоту задачи.
В проеме окон, над головами людей, открывались дали, охваченные слабым вечерним сиянием. Внизу был город. Здесь, в излюбленном нами зале, чувствовалась высота: двести метров от подножия сопки и тридцать этажей. Я встал и подошел к окну. Море казалось белым в лунном свете. Его бороздили голубые, красные и желтые огни. Над ним оставляли фосфоресцирующий свет террапланы и эли. Розовые и голубые огни в окнах разбегались правильными рядами по вертикалям и горизонталям — улицы казались висящими в воздухе елочными гирляндами. Отсюда, с высоты, были плохо видны детали, а знакомые ориентиры сместились так, что я долго искал северные радиомаяки и станции полной связи. В той стороне на высокие вершины спускались туманы и облака окутывали каменные глыбы и заполняли ложбины.
Я осторожно открыл окно. Ворвался свежий холодный воздух, запахи гор и леса. Ветер донес до меня звуки «Эстрелиты» Понсе. И потом — чарующие танцы Глазунова…
Где-то сейчас «Гондвана»? Хотелось махнуть рукой на все и улететь. За час я смог бы вызвать «Гондвану», узнать координаты и еще часа через четыре быть там. На борту. И почему это я, в самом деле, так редко навещал «Гондвану»? Вечные дела и хлопоты, а выкроить несколько часов на дорогу не удавалось. Сегодня наступил перелом, я знал. Теперь все будет иначе, повторял я. Будет по-другому. Это сентябрь был таким хлопотным.
Как это случилось? На борту «Гондваны» приняли сигналы тревоги. Чувствительные гидрофоны непонятным для непосвященных языком рассказали о беде; весть звучала, как музыкальная гамма — высота звуков нарастала, потом убывала. Но они были короткими, как вскрик. Будь они немного послабее, приборы не смогли бы их уловить.
«Дельфины!» — подумала Валентина. Ей не нужно было ничего разъяснять. Сигналы пропали, значит, дельфины были далеко, но зря они не стали бы тревожить своих сородичей, да и двуногих друзей тоже.
Стояла ясная тихая ночь накануне полнолуния. Валентина быстро собралась, доложила о курсе, которого, как ей показалось, нужно было придерживаться, и вышла в океан на спасательном аппарате. Через час стало ясно, что ультразвуковые импульсы дельфинов могли дойти по волноводу: игра случая порой так перемещает воды различных слоев, что образуется как бы тоннель под водой — по нему звук бежит, отражаясь от более плотных горизонтов. Такой волновод может ввести в заблуждение, если он хотя бы немного изгибается. Пеленг окажется мнимым.
Валентина запросила «Гондвану». Автомат гидрофонов ответил ей, что новых сигналов не поступало. Чуть позже за пультом управления оказался Энно, он потребовал возвращения Валентины, но Ольховский разрешил ей продолжить поиск. Это ведь была ее прямая обязанность: помогать обитателям океана, значит, всему океану.
Старик всполошился. Ему еще иногда чудился «Летучий голландец» по ночам, а в своей каюте он держал забытые всеми книги, в которых, разумеется, было больше вымысла, чем правды, о разных бедствиях, кораблекрушениях и таинственных исчезновениях целых экипажей. Но потом он вспомнил «Бегущую по волнам», и это немного успокоило его: да, женщины выходили в океан. В одиночку. Воспоминание было смутным: он даже не знал, было ли то легендой, поверьем или писательской фантазией.
Он так и не смог помочь Валентине. Ни одного сигнала от дельфинов не поступило на «Гондвану», и Энно решил, что акустический канал разрушился или судно оставило его за кормой. Других объяснений не было.
А Валентина продолжала слушать океан. Она решила отклониться от курса и вдруг напала на след. Новая серия импульсов. Еще несколько минут хода и связь с дельфинами стала устойчивой. Она ответила им: аппарат послал сигналы помощи, тоже, конечно, ультразвуковые. В этот момент ее отделяло от «Гондваны» около двухсот километров.
У горизонта показалась темная громада острова. Ни одного огня только радиомаяк посылал предупреждения: осторожно — мель! осторожно заповедник!
Валентина включила инфракрасный прожектор и увидела на трехмерном индикаторе тот же остров, но уже хорошо освещенный, как в ясную солнечную погоду. Теперь была видна береговая линия с белыми бурунчиками волн. В бухте она сумела разглядеть один-два так хорошо знакомых ей округлых плавника. Это были крупные афалины — дельфины, любящие теплую воду тропиков. Она подумала, что на зов бедствующих сородичей откликнулись другие дельфины и приплыли сюда и это именно их она увидела сейчас. Что произошло?
Она подвела аппарат поближе, послав ультразвуковые предупреждения. В ответ посыпались импульсы, и компьютер быстро перевел их на язык слов настолько точно, насколько это было возможно при общении с существами, не умевшими говорить, не знавшими языка, но понимавшими, казалось, попытки человека установить контакт. Она узнала: несколько десятков дельфинов здесь, в этой бухте, могли бы погибнуть. Она погрузила аппарат в воду и наблюдала, как афалины выталкивали наверх дельфинов, готовых погрузиться на дно. Потому что под водой дыхательный аппарат дельфина словно на замке — сигналы, обычно поступающие в легкие, заторможены. Человек продолжает дышать, даже потеряв сознание. У дельфинов все иначе: чтобы снять тормозящие дыхание сигналы, он должен обязательно всплыть на поверхность. Если он сам не может этого сделать, его выносят на поверхность другие.
Афалины помогали своим. Наверное, они подоспели ненамного раньше Валентины: судя по тревожным импульсам живых сонаров (щелканье и звуки, напоминающие скрип двери), они искали врагов. Тщетны были эти попытки. Враги были невидимы: едва заметный беловатый налет покрывал спинные плавники и тело дельфинов — новая разновидность вирусной болезни, как удалось установить Валентине. Больные дельфины скоро не смогут двигаться. Тогда смерть. Пока самых слабых из них выносили наверх несколько здоровых афалин. Нетрудно было догадаться, что произойдет через два-три часа.
Валентина приблизилась к одному из дельфинов, подняла его механической рукой на поверхность. Он глотнул воздух. У Валентины было теперь в распоряжении несколько минут. Она взяла образцы пораженных тканей лимфы и крови. Через минуту-другую молекулярный анализатор дал ответ: из множества лейкоцитов выделена устойчивая форма. Организм вырабатывает своеобразные антитела — они атакуют вирус… Всего несколько клеток оказались пригодными для работы. Валентина включила синтезатор, и зеленый огонек на панели тревожно замигал: собранный материал был различным по структуре. Это равносильно недоуменному вопросу: что же синтезировать?
Валентина разделила клетки, и прибор дал первую серию вакцины. Вскоре было выделено действующее начало — антиген.
Волосы закрывали ей глаза, руки и лоб были горячими. «Наверное, простуда», — решила Валентина.
Она сделала несколько инъекций. Реакция должна была наступить позже. А пока нужно было получить антиген другого типа, снова сделать несколько инъекций и сравнить результаты. Но дожидаться конца эксперимента — значило безнадежно упустить время, сложить оружие… Уже сами эти опыты должны были дать результаты, иначе смерть неминуема. Потом — в случае частичной удачи — повторные инъекции…
Она устала, и перед глазами плясали расплывчатые фиолетовые круги от яркого света. Дважды она выслушала Ольховского. Он советовал проводить дельфинов из этой бухты в другое место — конечно, позже, когда они в состоянии будут передвигаться.
Энно передал ей, что к острову направилась еще одна группа афалин, принявшая сигналы бедствия. Их помощь, правда, была не нужна: подводный аппарат успевал теперь выталкивать дельфинов к поверхности, где они делали вдох. А те афалины, которые подоспели сюда, теперь только патрулировали: на мелководье пытались прорваться несколько акул. Валентина видела, как один из дельфинов буквально протаранил большую белобрюхую рыбину. Он был похож на торпеду: челюсти плотно сомкнуты, хвост, точно стальной винт, отбрасывал поток воды. Когда до хищника осталось полметра, дельфин сделал рывок. Удар! Раненая акула повернула и поплыла прочь, в открытое море, но там ее подстерегали другие хищницы, такие же, как она, холодные грациозные твари, реликты прошлого.
Через час теплая струя подогретой воды образовала маленькое подводное течение: монитор смывал с больных страшную плесень, прилипшую к коже. Валентина видела, как дельфины грелись в струе, как их спины обтекала морская вода, насыщенная целебными ионами, как они тянулись за ней, если аппарат приходил в движение.
Она вывела их из бухты — около двухсот дельфинов, начинавших оправляться от болезни. Они плыли за аппаратом, а впереди шли здоровые афалины, показывая дорогу. И среди них — Элвар и Лиззи, которые первыми приплыли на помощь. Так она назвала своих лучших помощников. Они направлялись к тому месту, где сливались теплый и холодный потоки. Именно в таких местах, где встречаются разные по температуре течения, много планктона и рыбы. Кристально чистые океанские просторы часто безжизненны. Нужно искать контакт глубинных и поверхностных вод — давным-давно дельфины научили этому простому правилу рыбаков, и те платили им признательностью, положив, если угодно, начало взаимопониманию, даже дружбе.
Простуда давала себя знать все сильнее. Но ей не хотелось работать с синтезатором. Она устала. Стакан горячего молока с содой, решила она… самый старый рецепт и самый приятный. Через час она задремала и сквозь сон услышала тревогу. Снова дельфиньи голоса. Они выглядели совершенно здоровыми. Но Элвар сделал круг, словно приглашая следовать за собой. «Зачем?» — подумала Валентина. Она видела, как пустел экран: дельфины уходили к северу.
«Осталась одна, — подумала Валентина, — пора на «Гондвану». Она повернула аппарат к югу. Еще с минуту до нее доносились тревожные сигналы, потом они заглохли. И в этот момент электрограф качнул красной стрелкой, и три резких свистка сирены оглушили ее. Но было уже поздно.
Слишком поздно… Внизу, на дне, вспыхнул багровый глаз подводного вулкана.
Толчок. Резкий удар. И еще…
Она направила аппарат вверх. Стоило ему, как дельфину, глотнуть воздуха, остаться на плаву, и удар волны сжатия был бы не так уж страшен. Она не успела.
Невидимый таран настиг ее. Энно видел: оставалось метров тридцать до поверхности, когда Валентины не стало.
Навигатор исследовательского судна «Гондвана» Энно Рюон — руководству Международного геофизического центра:
«23 ноября с. г. в 8.09 в точке, расположенной в тридцати километрах к северо-востоку от атолла Эаурипик, обнаружено изменение окраски водной поверхности. Накануне в этом районе отмечены тектонические сдвиги, зарегистрировано извержение подводного вулкана.
Пятно с окраской желто-зеленого цвета достигло на следующий день диаметра двенадцать километров и было хорошо различимо на фоне ярко-синей океанской поверхности в соседних районах. Предположение об образовании нового острова вскоре подтвердилось. Ввиду того, что над океаном опустился легкий туман, отдельные этапы рождения острова проследить не удалось. Общий ход явлений напоминал поднятие океанского дна вблизи острова Нисинодзима в 1973 году.
Направленный к месту событий геофизический терраплан подтвердил вывод о рождении нового острова и произвел съемку в инфракрасных лучах. Собраны образцы изверженных пород, уточнен новый профиль дна, выяснено, что видимость в окрестности внезапно ухудшилась в связи с тем, что вскоре после извержения над водной поверхностью поднялась пелена пара. Над тремя кратерами вулкана просматриваются воронки водоворотов. Отчетливо видны черные частицы вулканического пепла и обширные белые полосы — легкие изверженные породы, близкие по составу и свойствам к пемзе.
Съемки завершены. Координаты острова уточнены.
Особое мнение: предлагаю назвать новый остров именем Валентины Ануровой, выполнявшей задание по охране дельфинов согласно программе «Афалина» и погибшей во время извержения».
О чем мы говорили с ней в день знакомства?..
Я вдруг вспомнил: она говорила о потопе, о наводнении из-за таяния льдов. Когда-то девчонкой пыталась она вычислять содержание углекислого газа в воздухе — тогда об этом писали еще чаще, чем сейчас. Она призналась: ей было страшно, что океан будет наступать. Две-три неосторожные статьи — и в ней поселилась тревога. Странная прихоть думать о вопросах, волнующих взрослых. Она рассказывала мне:
— Мне представилось, что я смогу в этом разобраться. То, что писали и говорили, мне постепенно стало казаться несерьезным. Сжав кулаки, я готова была спорить с кем угодно. Я помнила: за полтора столетия углекислоты в атмосфере стала больше на одну четверть. Из-за этого планета могла превратиться в гигантскую теплицу: молекулы углекислоты задерживали инфракрасное излучение от поверхности Земли. Словно кто-то накинул на земной шар теплое покрывало. Действовал и другой фактор: пылевое облако над континентами. Дым из фабричных труб и частицы почвы с распаханных полей, выхлопные газы двигателей…
Как все это влияло на климат? Пылевое облако не пропускало солнечный свет к Земле, способствовало остыванию планеты. Углекислота и пыль оказывали прямо противоположное действие. Общая же картина почти не поддавалась расчету. К тому же все вокруг постоянно изменялось: появлялись ионолеты, гелиостаты, магнитные поезда, новые и новые двигатели и виды транспорта. Если бы растаяли льды Северного Ледовитого океана, беды еще не было бы: когда-то океан освобождался ото льда летом, а зимой опять покрывался не столь уж толстым слоем льда. Воды, конечно, прибавилось бы: ее общий уровень поднялся бы на 20 — 30 сантиметров. Это не страшно. Но вот если бы начали таять двухкилометровые льды Гренландии и Антарктиды, последствия могли бы быть катастрофическими. Вода поднялась бы на 50 — 70 метров. Дном моря стали бы Нидерланды, часть Северной Европы, Канады…
И как ни парадоксально, защиту от вод океана человек мог найти у океана же. Его просторы очищали воздушные массы от углекислого газа (и от пыли тоже). Океан — легкие планеты.
Но углекислый газ, содержащийся в воде, приведет в конце концов при некоторой критической концентрации к растворению твердых форм карбоната кальция, например арагонита. Это означало, что начнут растворяться раковины моллюсков.
…Все перекрестки ее рассуждений вели к тайнам океана.
Я еще раз вспомнил этот разговор с Валентиной, но уже гораздо позже, через несколько лет. Случайная встреча с Ольховским (он не без труда узнал меня), и я понял, как важно было, что она говорила когда-то. Углекислота скапливается на дне морей, объяснял Ольховский, в грунте, в придонных слоях. Всюду, где происходит окисление органического вещества.
— Мы уже оставили память о себе, — Ольховский был настроен пессимистически, его колючие глаза потемнели, он постарел или очень устал. — На дне оседают скелеты животных, их останки. Еще немного, и мы стерли бы эти бесценные для нас следы жизни. Вы помните, конечно, «Гондвану»? Так вот, сейчас десятки таких исследовательских кораблей убедили нас в том, что мы стояли у самой грани: углекислота действительно растворяла раковины. Представляете, как могли бы мы разочаровать наших потомков, не оставив им не только живых моллюсков, но даже их ископаемых останков? В том-то и дело, что, когда мы приблизились к грани дозволенного, предпринимать что-либо уже поздно. За моллюсками неизбежно вымерли бы другие виды: океан стал бы похож на огромную пустую лужу. Сначала мы находили то, что ожидали: в северных морях от раковин астарт, йольдий и портландий — так именуются эти моллюски — оставалась лишь темная наружная пленка, которую так легко соскоблить с раковины ножом. Называется она периостраком. Этот мягкий роговой слой — все, что напоминает о жизни обитателей дна.
Но в этом повинен не только человек: углекислота, образно говоря, прилипала ко дну, и бактерии, разлагавшие органику, пополняли ее запасы.
Потом уж им стал помогать человек. Пятнадцать лет назад мы нашли роговые слои тропических моллюсков — известковая часть их раковин полностью успела раствориться. Это было уже страшно — это была уже память о человеке. Потому что без его преобразовательской деятельности (Ольховский саркастически усмехнулся) природа успевала справляться с вредными влияниями. Да, мы изменили энергетический баланс, но мелочи остались: кое-где дымили трубы, испытывали двигатели, кто-то экспериментировал с сухой перегонкой, где-то чадили химики. Мелочи… но только по сравнению с техникой сегодняшнего дня. А по меркам, дозволенным природой, этого допускать мы не вправе. Не вправе. Знаете, — усмехнулся он, — я не сторонник охраны каждого мотылька на том основании, что потерянное крылышко насекомого изменит будущее. Нет! Вы можете растопить айсберг, засыпать озеро, если так надо, отвести течение реки в новое русло, прорубить арктическую полынью. На будущее это не повлияет. Время затянет эти раны, которые мы нанесли планете. Важно не перейти опасную грань. Где эта грань? Раньше до нее было далеко. Потом мы приблизились к ней. Природа не успевала оправляться от наших ударов.
Он внимательно наблюдал за мной, словно пытаясь угадать, понял ли я его так, как он хотел, или нет… А мне вдруг стало неловко. Он был похож в эти минуты на проповедника. Он был тысячу раз прав. Но это его проповеди могли быть повинны в том, что нет Валентины. Разве не выполняла она его волю? С неожиданной симпатией я подумал о смелых, отчаянных людях, не думавших когда-то о будущем, подчинявших природу своим желаниям. Странная, мгновенная мысль. Человек все больше терял право распоряжаться планетой. И в этом повинно было его могущество.
— Как жалко, — сказал я, — еще немного, и мы не знали бы, что такое жемчуг. А может быть, наши потомки уже никогда не увидят настоящей жемчужины? Ведь сокровища полуденного моря — это не что иное, как известь, кальций…
Он пристально посмотрел на меня, и я невольно сжался под этим тяжелым взглядом.
— На Филиппинах некогда нашли жемчужину ровно в четверть метра длиной и около четырнадцати сантиметров в поперечнике. Такой ни мне, ни даже вам не увидать в обозримом будущем. У испанского короля Филиппа Второго была белая жемчужина грушевидной формы размером больше трех сантиметров. И таких пока нет.
— Их можно, наверное, увидеть в музеях?
— Увы, жемчужины живут не больше полутора веков. Потом разрушаются. Потому что это не кальций и не известь, как вы изволили выразиться. Кроме извести, любая жемчужина содержит роговое вещество — конхиолин. Оно-то и высыхает, разлагается со временем. Сокровище превращается в прах. Ну а об искусственном жемчуге мы с вами наслышаны.
Прошла зима, пробежала весна.
Стояли холодные дни. Дули северные морские ветры. Ночью шли часто быстрые шумные дожди, потом до полудня бежали над городом низкие облака, и лишь к вечеру прибавлялось света — проглядывало маленькое желтое солнце, подавая надежду на хорошую погоду. Ночью, однако, все повторялось, и я уж подумал, что все лето будет таким. Меня давно не тянуло к морю: что там, за туманными далями, бог весть, — но не напомнит ли оно мне то, что уже готово затеряться в памяти? Как хорошо было бы все забыть, но по ночам, когда я вслушивался в шум дождя, как наяву, всплывало знакомое лицо. Тогда ночь пробегала стороной, точно юркая серая мышь, и поднималось за окном безрадостное утро.
Навещали друзья. За кофе рассказывали о проекте, приносили лесные ягоды, какие-то необыкновенные сувениры из древесной коры, из амурского бархата, один раз подарили живую белку — я открыл окно, хотел выпустить ее на свободу, но она осталась и прижилась. Я кормил ее по утрам орехами, конфетами, сушеными грибами, она привыкла ко мне и ворчала, когда кто-то приходил. Я махнул рукой на портьеры, занавески и отдал их в полное распоряжение зверьку. Так мы и жили вдвоем.
Как-то появилась Соолли, обаятельная, заботливая, с важными слухами и новостями о проекте, об экспериментах на побережье, которые покажут всем, что бояться Солнца не надо… Глядя на нее, я думал, что только такие вот красивые женщины и могут узнавать самые важные новости задолго до того, как они будут опубликованы, и, узнавая, убеждать в их значимости всех. Я был ей несказанно благодарен: она ни слова не сказала о Валентине.
Помню день зноя и гроз. В воздухе вдруг запахло тропиками, морем, над землей разом поднялись теплые испарения, дурманящие ароматы диких цветов и лесной зелени. И ночью шаги под окном и чьи-то приглушенные голоса. Слышалась знакомая песня. Душная, пряная, южная ночь. И за ней еще одна, когда небо раскрылось звездным шатром и, стоя у окна, я жадно вдыхал этот пряный воздух — предвестник перемен.
И вот неожиданно крылатый, зеленый день со свежим морским воздухом, и солнце над вымытыми крышами и белыми стенами домов, и легкое сердце. Внизу, на склоне холма, убегавшем к морю, — сиреневый чистый асфальт старых аллей, и ветер в кронах оживших от тепла деревьев, и стройные ноги купальщиц.
Чаще всего я откладывал работу до вечера. Я нашел себе место недалеко от северной пристани: две-три минуты для проворного эля. Там был заросший редкой травой сухой склон, камни и песок, редкие сосны, зеленая лощина с родником под валунами, узкая безлюдная тропа. Я бывал там до заката солнца. Место называлось по-старинному: Приморский парк. Все здесь одичало; забылись вмешательство машин для стрижки травы, ножницы, коверкающие кусты и деревья, искусственные газоны и зеленые ковры с запрограммированным набором цветов. И это нравилось. Дышалось легко, и только однажды… Вдруг какой-то приступ, беспамятство и сердечная боль. А над морем широкие белоснежные паруса, парение гидропланов, далекий синий корабль у горизонта.
Я на время забыл дорогу к парку. Прошло дней пять, пока я выздоравливал.
И снова знакомые сосны и белые цветы — пять дней назад их не было, они распустились без меня. Здесь все изменилось. А в зеленой лощине говор и смех, веселье, нарядный эль, невеста в белом, вечерние тени…
Прошла неделя, и установилась жаркая погода, море стало теплым, как парное молоко, все вокруг казалось желтым, оранжевым, золотым, в ярких точках света, как на картинах импрессионистов. На небе царствовало солнце. Душно, тесно как-то на бульварах и улицах.
Рано утром в воскресенье полетели к Уссури: Андрей Никитин, Даниил Розов, я, еще двое или трое наших, какие-то незнакомые девушки в ослепительных платьях. Выбрали песчаную косу, зачем-то развели костер, забросили удочки. Никитин с видом старшего учил меня премудростям рыбной ловли. Потом ему это надоело, и он оставил меня. Я побрел по песку, дошел до изумрудных зарослей, которые заметил сверху. Здесь, у самого берега, у корней, в камышах, среди подводных трав алели огни рыбьих плавников и поднимали со дна муть ключевые струи. Рыбу здесь можно было ловить руками. Удивительный залив с прохладной водой и легкой дымкой тумана над ней. Следы от моих ног на старом сером песке быстро заполнялись водой. Тонко жужжали осы. Среди светлых стволов с ободранной корой, вынесенных половодьем, — кусты жимолости с длинными сизыми ягодами.
Краем глаза увидел я человека, не из наших, постукивали камешки, раздвигались кусты, мелькали темные волосы… женщина. Я остановился и наблюдал. Она быстро шла поодаль от берега, быстро скрылась из виду, потом на миг показалось — солнце выхватило ее платье в чаще, за поваленным деревом. Там просека, ведет через такую глухомань, что страшно… но она шла не по просеке. Нет… Шла стороной.
К вечеру за чащей взлетел эль, повисел-повисел и исчез. У меня возникла странная догадка. Стал соображать. Да нет, отмахнулся я, не может быть! А мысли приходили такие: «Я знаю ее, видел… на «Гондване». И раньше. На кадрах, отснятых в фитотроне. Ее движения, хотя лица не видно. Откуда она здесь? А как же, вспомни про письмо, не зря же она писала о проекте. Ее это интересует не меньше нашего. Значит, она осталась где-то здесь, на побережье. Где-то здесь…»
Я вошел в воду и машинально побрел вдоль берега. Слева от меня, в маленькой луже, соединявшейся с заливом, ходили легкие волны. Рыба, догадался я. Я нагнулся и осторожно приблизился. Тень от меня падала так, что рыба не испугалась и продолжала ходить в заводи. Я опустил руки в воду и стал понемногу сгребать камни и песок. Получалась маленькая плотина. Я делал это машинально. И очень удивился, когда рыба, оказалась запертой в луже. По-моему, это была стая хариусов. Я перегородил заводь сухими стволами, вода стала мутной, и мне удалось поймать руками несколько рыбин. Остальных я выпустил на волю. Прошел час. Я услышал крики. Меня искали. Я поднялся и пошел к ним. Из голубой долины дул лесной ветер с ароматами голубики и грибов.
— Да ты настоящий рыболов! — не без зависти воскликнул Никитин, когда увидел меня с тонким прутиком, на котором одна к одной красовались одиннадцать рыбин, моя добыча.
— А ты? Поймал что-нибудь? — деловито осведомился я.
— Ни одной. Не везет.
Подошли остальные, стали поздравлять и заискивающе улыбаться. Как будто я совершил подвиг. Кто-то предложил меня качать.
— Не надо, — сказал я, — это моя доля. Женщины варят уху, остальные собирают ягоды и грибы. — И указал рукой на пологую сопку, где им надлежало поработать.
Они перестали улыбаться, и выражение их лиц стало озабоченным: они явно предпочитали заниматься ухой. Каждый взял рыбу и стал потрошить ее и чистить. А я разлегся на песке как ни в чем не бывало. Но мне стало страшно смотреть в синее-пресинее небо, как будто я мог там увидеть то, что произошло тогда с мезоскафом. Сжалось сердце, я повернулся и закрыл лицо ладонями. Резкий запах травы… А рядом веселые, звонкие голоса, и смех, и шутки, и девичьи босые ноги, мягко ступающие по песку.
Кто-то говорил о проекте «Берег Солнца», а я, точно оглушенный, не мог понять смысла слов, не улавливал их связи, и после нескольких минут мучительных раздумий день стал серым, будничным, тревожным. Подошел Никитин, присел рядом, спросил:
— Что с тобой? Болен?
— Да нет, ничего…
— А я думал… Пойдем к костру, погреешься.
— Спасибо. С чего ты взял, что мне холодно?
— Мне показалось. Ты не жалеешь, что поехал с нами?
— Нет. Ничего. Все хорошо. Что бы я один делал? Горячий чай есть?
— Ну вот видишь, я же говорю, ты замерз, и на ощупь совсем холодный, кто угодно подтвердит!
Они стали по очереди подходить ко мне и подчеркнуто-обеспокоенно тянуть:
— У-у-у, совсем закоченел!
Отнесли к костру и дали огромную кружку с горячим, жгучим чаем.
— Лимонник! — угадал я. — И жимолость.
Стало легко, меня даже испугала эта резкая перемена; что такое, в самом деле, со мной, совсем расклеился. Но самое трудное было позади. Позади! И я увидел, как садилось на зеленые вершины деревьев теплое красное солнце, и заметил, как широка и нарядна река, что струится по камням, по вековому руслу, пробитому среди марей и каменных осыпей, и не устает.
С жаром вдруг стал рассказывать им о проекте, о встрече с Ольминым…
— Это тот самый Ольмин? — спросил Никитин и почему-то широко улыбнулся.
— Нет, — сказал я, — наверное, другой. Впрочем, не уверен.
Их лица были смуглыми, веселыми — в этой синей долине с теплым солнцем было хорошо. Я обрел интерес к окружающему и опять рассказывал, рассказывал, точно обрел дар речи. О «Гондване». И не побоялся. Она как будто была рядом. Это были не воспоминания. Просто слова. Что там случится через пять-десять лет? Что станет с океаном? Удастся ли его насытить солнечным светом, сделать многоэтажным, сияющим — другим? Нет, океан не станет ласковей. Он станет богаче. Простая случайность — вода так быстро поглощает лучи, что над темными безднами лишь пленка, тонкий слой жизни.
— Так будет всюду, — закончил я, — до глубин в полкилометра. Гигантский резервуар жизни и света.
— Ты уверен, что это необходимо уже сегодня? — спросил Розов, и я вдруг заметил, что не все разделяют мой энтузиазм.
— Что ты имеешь в виду?
— А вот что: после этого сделать океан прежним уже нельзя. Изменения необратимы.
— Это и не понадобится!
— Как знать. Не слишком ли многое мы изменили уже на нашей планете? Я не знаю, что произойдет, когда целые моря превратятся в фермы. Может быть, будет слишком много тепла…
— Тепло можно отвести. В космос. На Марс. На Юпитер.
— А что изменится там — на Марсе, на Юпитере?
— Это уже отдаленное будущее. Слишком отдаленное.
— Возможно, — спокойно ответил Розов.
— Предки были неглупые люди, — многозначительно сказал Никитин.
— И они оставили нам океан таким, каким мы его знаем! — воскликнула девушка в соломенно-желтом платье.
— Ну не совсем, — вдруг возразил Розов. — С того незапамятного момента, когда возник человек, он только и делает, что изменяет все вокруг себя. Начав это делать, просто невозможно остановиться. Это как бы овеществленное время. Первые эксперименты покажут, что можно ждать от проекта.
— Ты что же, не веришь расчетам? — спросил Никитин.
— Да разве дело в расчетах? Все основано на допущениях, на смелых гипотезах. Если фотоны будут отражаться… если пучок частиц достигнет Солнца… если магнитная буря не собьет их с пути… если… Да что говорить! Было время, когда никто не взялся бы за это. Когда-то действовали почти наверняка. А это роскошь — зондировать Солнце лучками высоких энергий. Мы можем себе это позволить, потому что знаем: что-то получится, что-то прояснится. Не одно, так другое. Какие-то результаты будут. Поговорите еще раз с Ольминым. Только откровенно. Неужели он уверен на все сто, что можно наверняка изменять направление солнечных лучей, стягивать их к Земле? Да не может этого быть! Он же ученый. Думаю, у него уже готовы не один и не два варианта эксперимента. Это пока опытная установка. Реактор. Построят — запустят, тогда станет ясно, как с ней работать.
— Да уж запустят, — протянул Никитин и, обратившись ко мне, вдруг спросил: — А что же с тем делом, с той историей, о которой мы говорили?
Я понял: он вспомнил об Аире.
— А как об этом рассказать! — ответил я. — Попробуй, может быть, у тебя получится.
Он озадаченно посмотрел на меня, помолчал, потом добродушно улыбнулся.
— Жаль! — кокетливо воскликнула девушка в соломенно-желтом платье. Мне непонятно то, о чем вы говорите.
— Какой-то скользкий невразумительный разговор, — добавила другая и поежилась от вечерней прохлады.
— Скользкий? — переспросил Никитин.
— Скользкий, — сказала девушка.
— А вам бы хотелось знать до конца… то, что знать пока не дано. Изучить под микроскопом. Пинцетиком потрогать. — Никитин широко улыбнулся. — И меня тоже. Как инфузорию или моллюска.
— Ты усматриваешь в этом желании что-то противоестественное?
— Не усматриваю. Пытаюсь понять мотивы.
— Мотивы? Вот они: скучно — это раз. Домой пора — это два.
— Домой! — громко сказал Розов.
А мой двойник стал читать стихи:
Зашумела синева на склонах,
Золотыми лучами светится,
Вдаль — молодое, зеленое,
Несись, мое сердце, мой ветер!
Мы пошли к элю. Его алые от солнца бока были приятно теплыми, чуть шершавыми от дождей, градин, ветра, невзгод, почти незнаемых нами, людьми. Он раздвинул свои легкие, невесомые дверцы, подал нам трап, как будто был живым существом. И движения эти были такими мягкими, ритмичными, такими почти музыкальными, что я подумал: может быть, где-то там, среди тонких электронных слоев памяти, под никелем и пластиком конструкторы умудрились спрятать маленькое сердце.
Мы взлетели к алым небесам. Нас провожало солнце. Сосны на песчаных косах, где между длинных теней светились цветы.
Снова я услышал стихи; они казались знакомыми…
Скользнула птица черной тенью
В квадрате солнечном окна.
И что же? Вновь простор весенний
И небо, где не видишь дна!
А всходы! Зелень! По равнинам
Потоп травы, листвы разлив.
Родная, далеко идти нам
В напев берез и шепот ив.
Я знал эти строки. Губы шептали знакомые слова — на них щемяще отзывалось сердце:
А путь все длится, жизнь все длится.
Полжизни пронеслось, как день,
Как миг… Промчалась с граем птица,
И по окну скользнула тень.
В моих руках книга, удивительная книга: можно читать слова и строки, можно видеть и слышать все, что хотел передать автор; привычка к чудесам все же мешает мне осознать всю необыкновенность происходящего; воображаемый мир становится реальностью, стоит только нажать маленькую клавишу, спрятанную в переплете… Шумели тополя под окном. К дождю, гадал я, или к погоде? Руки и плечи были приятно теплыми от загара. А на улице необыкновенно свежо.
Сейчас в комнате возникнет объемное изображение — это словно вторая жизнь, которой можно тешиться до старости. Но я чаще всего забываю о клавише. Люблю читать, как читали встарь. А если уж забавляться… я вспоминаю иногда простой способ: выключить программу сопровождения, подрегулировать генератор, поменять контакты — немного терпения, и объемная книга превращается в любопытную игрушку. Ее содержание можно менять, ее можно дописывать за автора или, наоборот, сокращать. И герои, почти живые, во всяком случае, очень похожие на таковых, тут же, на глазах, изменяли свои привычки и характер, а стало быть, и собственную судьбу. Как выигрывал какой-нибудь неважнецкий роман от такого неожиданного соавторства. Любые изменения, казалось, только украшали его. Каждое новое слово было уместным и нужным. С другой стороны, и сокращения тоже шли на пользу: прояснялись события, а образы как будто становились выпуклее, осязаемее. Но зато уж к хорошей книге притронуться трудно. Красота и мысль, соединенные навечно в скупых и лаконичных строчках, сопротивлялись любому постороннему натиску. По-разному, по-своему хороши такие книги, каждая на свой лад. И всегда меня смущала тайна: ни одна голографическая инсценировка не могла бы заменить мне слов и музыки фраз. Быть может, когда-нибудь человек овладеет этим тончайшим видом искусства: переложением книг на язык объемного кино. Но ведь искусство слова тоже на месте не стоит. По-прежнему со словом связано всякое движение души, его нечем заменить. Нити фраз связывают нас с тканью мира. И только они слова и фразы — донесут до нас настоящий смысл событий, их подлинность. Без слов мы слепы. И это не парадокс. Цветной калейдоскоп — вот что такое планета, пока не будут названы вещи, люди, поступки.
Два или три раза за чтением меня посетил странный образ: в ткань повествования вдруг входил человек, вовсе непричастный к сюжету. У него крепкие скулы, чуть покатый лоб с продольными морщинами, зеленые глаза, каштановые волосы с небрежным пробором. Так я его себе представлял. И стоило мне притронуться к этой удивительной электронной машине-книге с клавишами, как чаще всего именно он появлялся вместо другого, книжного героя. Я называл его гармонистом. Звонко и чисто звучала старинная гармонь в его загорелых руках. Таким я его видел в мыслях — таким он и появлялся.
Забавно все вдруг мешалось в книге, и я уже не читал, а фантазировал. Но когда-то гармонист успел увлечь меня заливистыми переборами — и стоило ему появиться, как я старался удержать его. И долго-долго не смолкала гармонь. Все просто: биотоки… Но гармонист казался таким живым и веселым, что сомнения таяли: наверное, я видел его когда-нибудь. Или, может быть, когда-то возникший образ так поразил меня, что в памяти остался нестираемый след?
Не знаю, что более верно. Он появлялся, стоило вспомнить о песне, мелодии, даже об одной-единственной музыкальной фразе… и играл. И его продолговатые, чуть прищуренные глаза смотрели вдаль, мимо меня. Раз показалось: глаза как будто печальны, это только игра света делает их такими лучистыми, чуть смеющимися. Меня озадачило: как это не вязалось с его игрой! Есть такая высшая ступень мастерства, когда любая тема звучит как откровение. И тогда рождается свет, от него — сила, волшебство, долгие мгновения озарений!
Так уж он умел играть.
Его большие ладони прикасались к серебряным планкам, и звуки наполняли комнату. Он почти не говорил. Только играл. И не столько для меня, сколько для себя. Словно раздумывал о прошлом, о времени, о разных людях и, конечно, о любви. О чем поведали его музыкальные размышления?
Заиграет — и я вижу старые улицы над рекой и чей-то белый платок, яркие девичьи губы, весенний зернистый снег и огонь холодного заката… Музыка — искристая роса и желтоголовые калужницы над омутом, зеленые холмы за речной излукой и гребни волн на озерном просторе. И купол дерева на берегу с теплым воздухом под ним — влажным, с шорохом листьев и веток. Как будто тростниковый перезвон… Мелодия рассказывает: синь, ветры, высокие сосны, желтое свечение ивняка, березы, черные волны. Отголубело лето!
О чем расскажет сердцу гармонь? О долгом безлунном времени. О том, что быстро чертят небо темные птицы. А небо, как кровля, нависло над землей. Обветшали зеленые ограды рек — дремучие кусты. И роща прощально шумит листьями перед зимним сном.
Живые звуки: вышла за околицу девица с гладким пробором. Смеркается. Моросит. Стелется туман. Все затихает.
И снова звуки. Точно хрусталь. Мороз. Снег. В распахнутом небе синие таинственные огни. О временах года, как повелось, рассказывает музыка. Поет гармонь, звучит стародавняя песня. Глаза гармониста веселы, непроницаемы. Пальцы бьются как крылья: звени, звени, гармонь! Играй, гармонист.
Я заснул с мыслью о гармонисте.
В мой сон вошли едва уловимые запахи и шорохи. Наверное, я не закрыл окна, и к утру в комнате стало прохладно.
Но еще раньше я просыпался. Я говорил. С кем же?..
…Женщина с коротко подстриженными волосами и тонкой ниткой коралловых бус на стройной шее. Бусины были красными, как густая кровь или как темная ржавчина, причудливой формы, но гладкие — с отсветами мерцающих точек. Я долго не узнавал ее. Пока мы не заговорили. Она сидела на стуле у самого окна.
— На улице свежо, — сказала она, — может быть, прикрыть окно?
— Нет, не надо, впрочем, если вам холодно…
— Мне? — удивленно спросила она. — Холодно? Ну нет…
Ее реплика озадачила меня. Я сидел за столом, гораздо дальше от окна, и то ощущал легкий озноб. Впрочем, он скоро прошел. Меня не удивило, что на улице ночь и что визит ее, следовательно, можно назвать поздним. Я пытался об этом думать, но никак не мог сообразить, была ли какая-то причина ее прихода или нет. Мой сон как будто начинался с середины.
— Вам нравятся мои бусы? — спросила она с наивной интонацией, но вполне искренне.
— Очень красивые бусы, — отозвался я, и у меня вдруг возникло такое чувство, что одновременно я ответил и на другой ее вопрос. И как будто этот другой вопрос, не относящийся к бусам, был важнее для нее. Но потаенный смысл разговора все еще не доходил до моего сознания.
Она улыбнулась. Спросила:
— Вы помните меня? Или забыли?
И я вспомнил. Но не сказал вслух. Промолчал. Просто кивнул.
— Хорошо, что вспомнили, — сказала она и опять улыбнулась.
Улыбка у нее была едва заметная. Только глаза улыбались, но не губы. Меня вдруг осенило. Я понял, почему она спросила о бусах. Хотела сказать, что я не смогу ее больше увидеть. Вот что она хотела сказать! Она кивнула, словно подтверждая мою догадку.
— Я давно не видел вас, — сказал я и тут же заметил, что лицо ее стало серьезным, даже озабоченным. Как тогда… почти сорок лет назад, зимой, когда она наклонилась над заснеженной ямой, чтобы подать мне руку. Но с тех пор она не изменилась, вот в чем штука, и я почему-то не был нисколько этим удивлен.
— Что же случилось? — спрашивал я. — Куда вы исчезли?
Она наконец рассмеялась. До того необыкновенен был мой вопрос.
— Я понимаю, — поправился я. — Очень даже хорошо понимаю, как сложно…
Смех застыл в ее глазах. И я будто бы спросил ее, почему эта встреча — только сон.
— Но во сне время бежит иначе! — воскликнула она. — За одну минуту можно поговорить о многом.
И я опять понял скрытый смысл ее ответа: «Пусть это останется сном!» И понял, что смог раньше увидеть ее только потому, что случилось нечто непредвиденное, из ряда вон выходящее. Что же? Я вспомнил далекую зиму в северном поселке… Что случилось тогда?
— Нет, не могу понять… — сказал я откровенно, и она, конечно же, догадалась, о чем я, и сказала:
— Это было так давно.
Вот оно что, подумал я, и опять возник другой, настоящий ответ: незадолго до того, в один прекрасный день и час космический зонд поднял со дна впадины подводный цветок. Там, на планете, в созвездии Близнецов. Наш земной зонд. Посланный предками, он успел приблизиться к горячей планете, облететь ее, сесть, успел поднять со дна добычу. Вот оно в чем дело! Совпадение казалось случайным — и закономерным. Мысль работала быстро, я пробовал разобраться в вихре событий. Но как передать словами эту удивившую меня взаимосвязь явлений и фактов, разделенных годами и парсеками?
Мне придется начать издалека.
Кто похож на нас во вселенной? Где миры, на которых есть жизнь? Поколения исследователей и мечтателей задавали себе эти вопросы и пытались на них ответить. Придумали даже гипотетический язык для межпланетных и межзвездных контактов — линкос. Будто бы и в самом деле полезно обмениваться фразами, основанными на математических аксиомах и константах. Наконец стало ясно: контакт возможен при близких уровнях развития цивилизаций. В иной ситуации диалог носил бы даже забавный характер, а его последствия трудно было бы предвидеть. Кто рискнет на свой страх и риск вмешаться в естественный ход событий? Сделав это однажды, нельзя потом освободиться от необходимости делать это постоянно. Начав, нельзя остановиться. Можно говорить лишь о локализации такого влияния, но и это стоит огромного напряжения: ведь на арену действующих сил выступает пространство-время. И еще один фактор, который мы склонны недооценивать. Это энергия-точность… именно так. Чтобы электронная машина вычисляла тридцать знаков после запятой, нужна энергия: расчет длителен, утомителен. Многие часы и дни работы — затрата энергии. Только тогда результат точен. А если говорить о больших величинах, об очень высокой точности? Если, к примеру, нужно получить пятьдесят, сто знаков? Может показаться, что это абстрактная задача, никому не нужная. Безусловно, если речь идет о масштабах планеты или даже солнечной системы.
Но, положим, требуется рассчитать положение космического зонда, отправленного за тридевять земель, к другой планетной «карусели», для того, чтобы управлять им? Чтобы движения его механических рук были точны, чтобы электронные зрачки его работали бы наподобие птичьего глаза? Речь идет о метрах, сантиметрах, прибор должен ощущать их сквозь пустоту космических бездн. Рассмотреть один-единственный атом под увеличительным стеклом. Попасть пулей в невидимую мишень. Различить на дне океана песчинку. Вот на что это похоже. Только еще труднее.
Сто цифр… В недавнем прошлом это стоило бы энергии всей планеты. Сто двадцать цифр — энергия всей солнечной системы. Вот что означает точность и достоверность. Управлять на близком расстоянии, на самой планете? Тогда нужно передать сюда энергию. И тоже издалека. И тоже точно. Но ведь управлять нужно не только зондами. И не только киберами…
Вот почему отношения между цивилизациями разного уровня — задача, чаще всего непосильная ни для одной из них.
Но контакт с равными себе — совсем другое дело. Он ускоряет развитие почти всегда. Он почти невероятен, это правда. Случайную возможность легко упустить. У таких цивилизаций нет карты Галактики с пометками против обитаемых миров…
И вдруг опускается зонд. Посланец с далекой звезды (ее почти не видно на здешнем небосводе, не говоря уже о планетах, ее спутниках, — уж их-то не рассмотреть даже в самый сильный телескоп).
Контакт может состояться. Стоит только механической руке зачерпнуть грунт в нужном месте. Маленькое отклонение, промах — и возможность сообщения утеряна на тысячелетия, если не навсегда. Нить межпланетной связи окажется разорванной: в бескрайней вселенной найдется немало других объектов для исследования. Что по сравнению с утраченной навсегда возможностью пауза в столетие? Пусть даже через двести лет проснется заколдованный стихиями мир подводных цветов — и тогда это будет праздник для всех. Но он никогда не проснется, если наш земной зонд не поднимет грунт с цветком, если механическая рука промахнется, если внимание электронного глаза привлечет глыба гранита, песчаника или просто горка глины. Только равные, только представители близкой цивилизации могут снять вековечные чары: другим, даже более могущественным, туда дорога заказана.
Правда, они могут кое-что: нетрудно чуть-чуть поправить движение механической руки, не так ли? Ведь это все равно могло произойти само собой. Случайно. Вмешательство? Отнюдь…
— Ну вот, — сказала женщина с коралловыми бусами, — так, быть может, это и произошло тогда.
И она снова улыбнулась, на этот раз чуть лукаво.
А я стал думать о продолжении истории.
Стало ясно, как развивались события.
Как раз тогда она была нашей гостьей, если только так позволительно выразиться, — незаметной, неприметной, но так и должно было быть. С ней был кто-то еще, все вместе они наблюдали и за нашим зондом, посланным к Близнецам (мы о нем давно и думать перестали). Это же поворотный пункт! С него могли начаться наши отношения с соседями по Галактике. И вот они решились: небольшая коррекция — и манипулятор нашел камень, испещренный письменами, и цветок на дне бассейна… Свершилось. То же самое могло произойти и само по себе. И все же это был удивительный по нашим понятиям и масштабам эксперимент. Они измеряли параметры зонда отсюда, с Земли, и тут же вводили новые данные, на расстоянии в десятки световых лет… Трудно даже вообразить такое. Вот почему она лукаво улыбнулась, когда сказала:
— Это нетрудно: чуть-чуть поправить движение мемеханической руки, не так ли?
Одно это рассказало мне больше об их уровне и возможностях, чем я смог бы усвоить из многотомного трактата. Я представлял, что это значило, у меня захватило дух, и я попытался вдруг совсем не к месту выразить восторг. Она сухо остановила меня. Тогда в нетерпении я воскликнул:
— Это удивительно, вы раскрыли мне глаза на саму проблему! Но я могу упрекнуть вас в противоречии: наша с вами встреча была контактом! А ведь его не должно быть! Уровни несопоставимы.
— Не должно… — задумчиво сказала она. — Вы говорите о той, первой встрече? Когда я увидела, как мальчик провалился в яму?.. Что ж, вы правы.
— Но ведь вы спасли меня тогда! Как же, позвольте, согласуется это с проблемой контактов столь разных сообществ? Как вы могли это сделать, не нарушая ваших же принципов? Уж это-то вам объяснить не удастся!
— А как бы поступили вы?
— Я? Почему я?
— А вот почему. Представьте, что вы потратили много, очень много сил на то, чтобы выручить — я не нахожу более подходящего слова — другого, другую… там, за тридевять земель, где-то в космосе, Аиру, например. Выручить, спасти — и это стоило таких трудов, что вы и ваши друзья смертельно устали и кто-то произнес слово «подвиг». Но рядом, заметьте: рядом! — погибает человек. Даже не в двух шагах, нет, а совсем близко. Так близко, что вы ощущаете почти физически тепло его протянутой руки. Что вы сделаете? Вспомните о теоретических предпосылках? Об информативности контактов? Ну?
— Я думаю, что… нет. Да, я понимаю.
— Ну вот и все. Я упрощаю вопрос, на самом деле все было несколько сложнее. Но в общем так. Понятно?
— Но потом, позже, через много лет, я снова увидел вас! Это было на опушке леса. На вас было зеленое пальто. Я помню встречу: красные и желтые листья, теплая осень, наш эль… Это было?
— Возможно. Но мы говорили только о контактах. Вы знаете, сколько надо энергии, чтобы сделать эль невидимым? Не ваш, а НАШ эль?.. Он не должен мешать: сквозь него должны быть видны деревья, кусты, багровый лес на заднем плане и все остальное. А для этого нужно излучать фотоны так, чтобы получалось новое изображение, чтобы весь эль превратился в объемный экран. Вписался в местность, в пейзаж. Превратился в огромное декоративное панно. И когда мимо нас проносится терраплан, или гелиостат, или любой другой экипаж, мы должны управлять свечением этого гигантского панно, так чтобы с разных точек оно было принято за нечто другое — за группу деревьев, например. А если нас наблюдают с двух разных точек? Тяжелая задача. Это утомляет.
— И потому я видел ваши корабли ночью в тайге?
— Может быть.
— Они летели в направлении Берега Солнца. Там осуществляется… проект, вы знаете…
— Знаю. Странный проект. Он мне напоминает вашу легенду о Прометее. Вы хотите овладеть звездным огнем. Но что вы знаете о самих звездах? Об их недрах? Почти ничего.
— Мы знаем, что звезды — источник энергии. Мы действительно ближе к той цивилизации, что постигла тайны генов, к биоцивилизации. Мы лишь чуть уклонились в сторону: теперь мы поклоняемся звездам, Солнцу, естественному реактору. Мы хотим сохранить пространства планеты свободными от термоядерных станций — пусть цветут сады. Мы сделаем океан легкими и сердцем планеты.
— Ну что ж, может быть, это ваш путь… Но кто знает, что ждет нас и вас в будущем? Звезды… если бы вы могли представить, сколько тайн еще скрыто от вас и даже от нас. Наш поиск приносит поразительные находки… Но теперь мне пора. Я вернулась к вам, чтобы исправить ошибку… ту, давнюю ошибку, в которой я не могу все же никого винить. Я не могу отнять у вас воспоминаний, но пусть происшедшее будет казаться вам сном. Поверьте, у нас нет иного выхода. Прощайте!
Я попытался удержать ее. Но она спокойно поднялась со стула и ушла. Я остался один и несколько минут раздумывал о происшествии, и голова у меня почему-то кружилась. С необыкновенной ясностью возникали вдруг обрывки фраз, я словно еще продолжал спорить и убеждать ее. Все было напрасно: какая-то невидимая работа происходила в моем мозгу. Но я уже спал.
Рано утром серые ветки тополей качались на ветру как тени. И было свежо от открытого настежь окна. Я поднялся с постели. Легкое головокружение живо напомнило мне ночь: я умылся, оделся, вышел на улицу, прошел около километра по пустынной улице, направился к шумевшему морю. У двух скал кружили ветры. Под рассветными полотнищами облаков бежал по морю корабль. Я сел на камень, морщинистый валун, и бездумно следил за кораблем… Уж не созданный ли моим воображением гармонист навеял странные грезы о космосе?
Я решительно встал и быстро пошел домой. Я не в силах был пока разобраться: требовалось время. Взбежав по лесенке, я вошел в комнату, где была она. Приблизился к окну, притронулся к спинке стула, на котором она сидела будто бы ночью… Справа на подоконнике я заметил красную горошину. Я осторожно сжал ее пальцами. Она была твердой, прохладной, блестящей. Бусина. Все, что она мне оставила на память.
На набережной среди пестро одетых людей меня догнал Энно. Я почувствовал, как рука его сжала мое плечо, и в ту же секунду услышал густой приятный голос:
— Вот мы где прячемся!
— Рад видеть, Энно. Тысячу лет…
Он тут же поволок меня куда-то, я не сопротивлялся, но и не помогал ему, просто переставлял ноги, удивляясь очевидному, неопровержимому факту: он был еще молод. Почти ровесник. «Да нет, — подумалось мне, — теперь я старше его».
Он втиснул меня в свой эль («самая быстроходная машина в мире»), и мы взлетели, я и глазом моргнуть не успел.
— Прощайся с берегом, — добродушно прогудел Энно.
— Ты с ума сошел — работа!
— Какая работа, если впереди три выходных! Чудак.
Он не понимал, не знал, не догадывался. Каково мне будет на «Гондване» теперь? У них это очередное плавание, шестнадцатая или семнадцатая экспедиция. Это их дом. И что бы там ни случилось, они оставались там. И тоже кое-что, наверное, помнили. И не распускали нюни.
— Ладно, — сказал я. — Покатай.
— Я тебе покажу настоящее каноэ, — по-детски улыбнувшись, таинственно, вполголоса сказал Энно.
Я узнал: Соолли теперь на Байкале, временно, на каком-то сверхсовременном глубоководном аппарате, потом собирается опять на побережье, будет работать по проекту «Берег Солнца»; Ольховский по-прежнему командует экспедицией, они идут в тропики — в Индийский, потом в Атлантику. Он сумел промолчать о главном.
Энно остался верен себе, и меня совсем не удивляли его чудачества. По его словам, он работал целый год, и ему помогали все киберы «Гондваны»: наконец-то он нашел им подходящее дело — вместе они построили «летающее каноэ». Это не игра слов: каноэ полинезийцев скользят по океанским просторам легко и быстро, и такой способ передвижения, по словам Энно, напоминает поездки на эле; но никогда раньше не спускалось на воду парусное судно с такими удивительными характеристиками.
Полинезийцы постепенно утратили часть своих секретов.
Еще до того, как викинги достигли берегов Северной Америки, жители тихоокеанских островов ходили под косым треугольным парусом и легко маневрировали в лабиринте архипелагов и течений. Уметь возвращаться на крохотные острова, затерявшиеся в морских просторах, непросто, особенно если не пользоваться никакими приборами, кроме незатейливых подобий карт, сплетенных из прутиков, к которым привязаны ракушки и камешки. Все лодки собирались из одинаковых деталей, на первый взгляд могло бы показаться, что на каждом из островов хранилась копия единого чертежа. На самом деле ни чертежа, ни копий не существовало. Строили по памяти.
— Корпус каноэ слегка выпуклый; свободно закрепленный аутригер уравновешивает платформу, это для остойчивости, — пытался объяснить мне Энно преимущества допотопного экспоната, пополнившего его собрание.
На воде лодчонка произвела впечатление: под ветром она плавно кренилась, только при сильных порывах набирала немного воды через планширы, которые приподняты всего на треть метра над поверхностью. На встречной волне она шла под парусом, как танцовщица с платочком.
— Теперь у нас есть самый точный чертеж каноэ! — торжественно провозгласил Энно. — Первый документ эпохи великих тихоокеанских путешествий.
— Пригодились все-таки киберы, — заметил я.
— Да, одному мне пришлось бы туго, — сознался он, — эскизы, копии, расчеты — это все же для них, для бездарных механических бестий.
Он собирался когда-то показать мне руины города-храма Нан-Мадола на острове Понапе. Его крепости и каналы, пробитые в коралловых рифах, родились на тысячу лет раньше, чем возникла Венеция. Энно рассказывал, как строили Нан-Мадолу, как подвозили шестигранные базальтовые глыбы из каменоломни, расположенной за сорок километров, как поднимали их по насыпным откосам из раздробленных кораллов. Как многажды восстанавливали здесь творения рук человеческих, пострадавшие от смертоносных тайфунов и цунами.
Но это было слишком далеко, чтобы мы могли добраться на каноэ. Несмотря на энтузиазм Энно, мы не достигли бы Понапе и за месяц плавания: «Гондвана» вот-вот должна выйти в Индийский океан! Слишком далеко. А у меня были считанные дни. Мы пошли другим путем. Пришлось перенести срок фантастического путешествия. Не забыл ли ты о нем, Энно?
В заповедной деревне, где крыши домов покрыты пальмовыми листьями, а стены сплетены из прутьев и лиан, мы слушали песни у костра. Нам отвели хижину с очагом, матами, табуретками. Энно развел огонь, чтобы ночью было тепло. Утром мы должны были тронуться в обратный путь.
Языки пламени казались юркими, красными в прозрачном воздухе — от них поднимался легкий теплый столб, в котором расплывались контуры луков, ружей, дубинок, тыквенных сосудов, мотыг, веретен, украшавших обмазанные глиной стены. В теплой золе, завернув в листья кусочки рыбы, пойманной на удочку, Энно приготовил ужин, позвал с улицы старика, который первым встретил нас на берегу, и о чем-то попросил его.
Старик ушел и через четверть часа вернулся с кувшином холодной ключевой воды. Пока варился чай, он рассказывал легенду о заселении острова. Самая наивная история, какую мне когда-либо приходилось слышать!
Давным-давно земля была необитаема: дикие равнины в объятиях гор, буйные, кристально чистые водопады, синие лагуны. Люди жили на небе. Однажды, когда мужчины ушли на охоту, самая красивая девушка племени искала ракушки на берегу и случайно проткнула палкой небесную сферу, ставшую совсем тонкой от вечного прибоя. Заглянув в дыру, она увидела далеко внизу землю, так похожую на знакомые ей места вокруг деревни. Три дня ходила девушка к берегу моря, чтобы любоваться необыкновенным зрелищем; на четвертый ее тайна стала достоянием старейшин, ибо все тайное рано или поздно становится явным. Созвав жителей деревни, старейшины уговорили их сплести длинную веревку из лиан. Потом все спустились по ней на землю. От них и пошли земляне. Но на небе до сих пор осталось то круглое окно-лаз, которое открыла девушка. Говорят, его можно увидеть, если только угадать местонахождение и хорошенько присмотреться. Правда, еще никому не удавалось обнаружить его.
— Мифы помогают изучать будущее, — заметил Энно, когда старик кончил рассказ. — В них есть стремление к познанию. А легенды — вымысел, и только.
— Разве это не близкие понятия? По совести говоря, я не различаю их. Мифы и легенды для меня почти одно и то же.
— Ну нет! В мифе может быть выражено прошлое, настоящее и будущее. Аллегория и гипербола только слегка маскируют идею, зато делают ее общедоступной. Эволюция мышления во многом обязана мифам. Появился старик и сообщил нам о небесной проруби — она была вчера, ее можно найти завтра. Вот в чем смысл мифа. А вот из эддических песен:
Как море зовут,
Стремнину, несущую струги,
В разных мирах?
Люди Морем зовут.
Водами — боги,
Волнами — ваны,
Влагою — альвы,
Домом Угря — великаны,
А карлики — Глубью.
…Утром мы отошли от гостеприимного берега. Вскоре показался второй остров архипелага. Его вулканический конус упирался в облака.
— Высадимся, — предложил я.
Каноэ направилось в бухту. Мы вышли на берег. Было так тихо, что мы слышали, как у подножия вулкана шелестела трава под ласковым дыханием муссона.
— Хорошо бы подняться к самому кратеру, — сказал я.
Энно испытующе посмотрел на меня.
— Это далеко.
— Ничего, каких-нибудь три часа ходу.
Мы начали подъем, постепенно углубляясь в настоящий тропический лес. И как только нашлось ему место на склоне, который казался таким зеленым и приветливым издали! Уже через час Энно пустил в ход большой нож, который он захватил с собой. Приходилось прокладывать путь через густые заросли. Слева и справа от нас доисторические джунгли. Нас встречали реликты прошлого: древовидные папоротники, огромные хвощи, гиганты-плауны. Все здесь напоминало о миллионах лет, о жаркой влажной колыбели удивительных растительных форм, лишь кое-где переживших свою эпоху.
Так мы добрались до вершины холма, потом спустились в долину с высохшим руслом ручья. На другой стороне русла я увидел застывшую лаву. До кратера было еще далеко. Только теперь я заметил, что гора над нами курилась. Энно вопросительно посмотрел на меня и кивнул головой, указывая на ее вершину.
— Пойдем, — сказал я.
Подъем стал круче. Лес кончился, попадались места, где даже трава не росла. Мы оба начали уставать, но я обязательно хотел добраться до кратера. Через полчаса нас окружил туман. Моросило.
Мы иногда останавливались для отдыха. Мне показалось, что под ногами стало тепло. Жар земных недр давал о себе знать.
Туман становился реже, прозрачнее. Последняя сотня метров — и перед нами обрыв, крутая стена кратера, уходящая вниз. Сквозь клубы дыма и пара мы увидели кипящую магму и услышали ее неровное дыхание. Земля здесь была мертвой, выжженной, лишь метрах в тридцати от нас ютились меж камней кустики вереска. Я как зачарованный смотрел вниз.
— Пора, — сказал Энно.
— Подождем, куда спешить.
— С такими горами шутки плохи.
— Успеем.
— Мы вряд ли дождемся извержения. — Энно пристально смотрел на меня. — Они бывают здесь не чаще чем раз в несколько лет.
Вот он как заговорил! «А тогда, — подумал я, — когда Валентина… все они тоже были рассудительны и так же вот осторожны?»
— Энно… — сказал я и почувствовал, что не смогу продолжать: наверное, сказывалась высота и усталость. Сладковатый дым поднимался со дна кратера. Глубокая мрачная пропасть казалась миражем.
Он молчал.
Прошла минута-другая. На мое плечо легла его рука. Мы начали спускаться, обходя дымящиеся трещины, каменные глыбы, спотыкаясь в тумане, который встретил нас ниже.
К вечеру прояснилось, выглянуло солнце, открылся вид на море и бухту, где нас ждало каноэ. В закатном свете мы различали полосы морских течений, бегущих вдоль берега. Мы добрались до сухого русла, вошли в лес. Стемнело. При свете фонарика продолжали идти к берегу. Каменные глыбы, поросшие мхами и лишайниками, преграждали дорогу, я упал и больно ушиб колено. Мы остановились. Над головами — бирюзовые звезды, а за спиной у нас высилась гора, затмившая полнеба.
Наконец мы добрались до каноэ. Я невольно вспомнил легенду, записанную на песчинке, которую когда-то нашла Валентина. Тот остров был совсем другим — светлым и просторным.
Стоило мне увидеть красавицу «Гондвану» на рейде — и я опять вспомнил прогулки на «Дельфине». И Валентину.
Она не утратила для меня ореола неизведанности и волшебства. Меня не покидало ощущение калейдоскопичности событий и встреч. Но у нее был необъяснимый дар: она оставалась сама собой. И в моей памяти тоже. Я думал о ней, а она казалась все тем же, чем была когда-то, Валентиной. С наивно-пленительными губами, неотбеленным льном волос, серыми глазами, которые могли так широко раскрываться, что за ними угадывался неповторимый, девственный, просторный мир. А если она смеялась, то глаза темнели, странно сужались и светились голубоватым огнем. Я замечал его, даже когда она опускала ресницы.
Представлялось мне, что волосы ее спутаны, как осенняя листва на сильном ветру, такие же прохладные и влажные и похожие на нее цветом. В ней было так много от упругости земли, от весенних холмов и первых проталин с подснежниками, что я подумал: не подыскать другого, лучшего сравнения. Олицетворение одной из стихий: сила и слабость в светлых глазах-озерах… и руки как березы.
Подол цвета травы с морщинами и складками — это как будто зеленели лощины; тугие волны ветра с налету измяли легкие живые покровы. Пролетел шквал — приклонил две сосны с бронзово-желтой шершавой корой. Ветви касались песка; иглы так внятно шуршали, что в ушах стоял немолчный шум. Или это волны шумели, набегая на берег?
Следы на песке. Брошены белые туфли с бантами — они запутались в волосах Валентины… Коричневые соцветия бровей с оттенками спелого тмина, ржи, сухого хмеля; две влажные полоски ресниц и тонкая, как стрела, морщина на лбу с каплей морской воды, с рассыпанными, как мука, кристалликами соли у переносицы… Землистые серые губы с облетевшей кожей — еще одно жаркое напоминание о наготе весенней земли.
В долгом сне к ней приходили радостные минуты: она снова была Аирой. Губы ее готовы были приоткрыться, чтобы произнести заветные слова: мраку уйти, электрическим призракам — сгинуть, сердцу — оттаять. Она читала стихи и пела. То были мимолетные проявления жизни, странная мечта, на миллионную долю градуса она повышала температуру тела — ведь мечта уходит от нас последней.
Но ни слова не было сказано и ни одной песни не спето. И земной корабль, повинуясь изначальной воле, скользил в пустоте.
У пылающего зеленым пламенем солнца он попал в огненный вихрь, и великан-протуберанец едва не втянул его в пучину раскаленного океана. Звезда готова была слизнуть его с собственного небосвода своим жарким языком. Но, расправив крылья-паруса, точно исполинский космический жук, корабль оттолкнулся от сверкающего шара. И снова просторы. И звездная пыль.
Странная метаморфоза — далекая пылинка превращалась в очередную планету — спутник зеленого солнца, где звездоплавание прерывалось: из трюмов выбегала ватага механических зверей, искавших тепло в недрах, кристаллы в пещерах, воду среди каменистых пустынь. Свою добычу они поспешно несли в механических лапах, как будто их кто-то ждал на борту, подгоняя неслышным свистком. В расселинах они вынюхивали жизнь… Но открылся ли им новый мир как целое, мог ли задержать их внимание яркий окоем, ветры, запахи, свечение неба? Вряд ли. Вот и получалось — Аира не знала, в какие края занесло корабль, и не могла стать здесь гостьей, хотя ей-то эти недальние земли были, наверное, памятны и рассказали бы о многом.
И вот — последняя планета зеленой звезды. Начало полета к Земле. Долгая, очень долгая ночь.
Потом пришел конец путешествию. Она открыла глаза, дивясь случаю: почему именно ей на долю выпало это?
Было сумрачно. Тихо. Вмиг поняла она смысл происшедшего — ведь к этому она готовилась когда-то. Готовилась без всякой надежды. Но этот, один-единственный путь в будущее — через легенду, через сказочное превращение — стал былью.
Она пришла в мир вольного ветра и чистых просторных рек.
Прежде всего надо было понять, так ли уж она отличалась от тех, кто был здесь, на этой планете… Нет, никому, ни ей, ни им, не надо было бессмертия, бессмысленного счастья даром, ненужного, недостижимого дара прорицания. Она всматривалась в то, что ее окружало, что входило в ее жизнь. Но чем дальше, тем полней становились ее ощущения — и вот открылось само ее сердце. В первый раз случилось такое: летним вечером на всхолмленном поле ржи ее вдруг застало одиночество и вернулась память. Зазвучали забытые голоса, она увидела лица… услышала жгучий ветер, узнала прошлое. Стало страшно, и кровь застыла в жилах, и она остановилась, не в силах сделать больше ни шага. Лица… Голоса… как настоящие.
Она пришла в себя около полуночи. Поле серебрилось под луной. Перед ней лежали пологие холмы. На горизонте светились огни. Высокое темное небо было усеяно звездами. Пахло сеном, цветами. Она едва добралась до эля. С этих пор она узнала, что такое страх.
Бежали дни. Она старалась привыкнуть к реальности, изучить ее.
Одна за другой открывались перед ней дали. С высокого озерного берега она увидела раз сверкающие гребни волн на закате, акварельно-зеленые острова, тревожное движение желтых облаков, косые лучи садившегося солнца. Дул чистый, сильный, ровный ветер. Она стояла, держась за черную ольху, смотрела, как уходило солнце в воду, и не могла надышаться вволю. Каждый день она просыпалась так, как будто заново рождалась, как будто у нее вырастали крылья. Одно крыло — любовь. Другое — свобода. Подолгу бродила она у лесных ручьев, где росли калужницы, стрелолист и незнакомые белые цветы, и думала о будущем. Теперь все это должно стать ее домом. Воспоминания невыносимы. Об ушедшем могут поведать стоны, боль, слезы. Слова не в силах передать отчаяние. И потому — забыть, забыть… стать как все. Она рассказала людям, что могла, что помнила. У них ее письмо или память о нем. Помощь ее теперь никому не нужна. Но жить с мыслью о прошлом нельзя, это выше ее сил.
И если травы не скошены, если ногам не колко, еще и еще раз пробежать по лугу босиком, потом прилечь на поваленной сосне над оврагом, и смотреть на солнце, и гладить руками теплую тонкую кору… И разыскивать родники, грибы, узнавать травы, собирать ягоды в ладонь. А к вечеру склоняться над омутом в заповедной роще, чтобы увидеть себя в водяном зеркале. Руки смуглы от солнца, губы от ягод красны. Ты ли это, Аира? Чьи это волосы тяжелы, как волны, — клонят стройную шею к воде?
Не твои ли пальцы до боли сжали виски?.. Там все еще твое лицо, и в глазах твоя боль, и на левой руке твой браслет. Пусть подует ветер, закроет зеркало!
Она будет другой, ее жизнь. Что же было раньше на САМОМ ДЕЛЕ? Вместо иссохшей земли — мохнатые берега синих озер. Розовые и ясные вечера. Весной деревья по пояс в воде — половодье. Ивы, осины, вербы… Она придумывала, день за днем сочиняла историю своей жизни. Старушка, что повстречалась ей однажды у околицы, помогла ей. Рассказала о таких давних временах, что она как будто воочию увидела и широкие береговые луга, и серебристо-серые избы, и темные вечерние реки. Девушки, похожие на нее, волосы мыли дождевой водой, косы заплетали. Одна подняла голову; лицо круглое, лоб чистый, высокий, губы малиновые.
— …Нет, што вы! Плясать-то и иной раз можно. А нам с вами поговорить любопытно.
Голос негромкий, прозрачный, как у нее самой. «Пусть будет мне сестрой», — подумала Аира. И поверила. И опять голоса:
— Разливалась мати вешняя вода!
И этому поверила Аира. Узнала про бело-розовую повилику. От призору, от глазу дурного. Про тайну плакун-травы. Увидела красивую темно-зеленую ветку — и поверила. И была еще вязель-трава, та самая, что привораживает. Сестра остановила:
— Зачем тебе вязель-трава, не бери ее, и так хороша — лучше быть нельзя!
И она снова поверила. Утром роса у речной излуки, холодно босым ногам. Шла по воду, смотрела на светлое далекое поле, грустила. Будто бы повстречала кого-то. В белой рубахе, волосы льняные, глаза чистые — по берегу шел с той же пространной песней о вешней воде. Взглянул — и глаза отвел. И прошел мимо. Вспоминала о нем. Сколько дней минуло! Осенним вечером над крыльцом остался красноглазый огонь холодного заката — она ушла с ним.
Значит, было это. Потом был сон. Будто бы долгий-долгий. 3аболела она, что ли? Что за вопрос — если бы не болезнь, все было бы по-другому. Иначе. Может быть, ей вся жизнь ее приснилась? Может быть, она все придумала? И сестры не было — никого?
Нелегко с памятью совладать. Нужно вернуться, решила Аира, снова пройти по тем местам, где уже побывала. Тогда все и вспомнится. И она улетела в тайгу.
Она постигала секреты одной из стихий — земли. Но первые впечатления ее относились к озерам, рекам, морю, к ним безудержно тянуло, и любовь к воде была ей непонятна. Так, попалось однажды озерцо в хвойном глухом лесу. С черной, но прозрачной водой. Дно темное, покрытое слоем коричневых игл. Она долго всматривалась в воду. Заметила свое отражение, нагнулась совсем низко. Белое лицо, большие глаза да темные брови. Волосы упали в воду, а она смотрела и смотрела.
Она разделась, сложила платье, поставила рядом туфли и вошла в воду. Как завороженная. Было холодно, но приятно.
Она поплыла, медленно, без брызг. Легла на спину и закрыла глаза. Что-то почудилось вдруг. Представилось, что под ней бездонная пропасть, и она падает, падает… и вода уже подхватила ее и несет вниз, где темнота и вечный плен. Она вскрикнула:
— Нет! Нет!
Боясь открыть глаза, поплыла к берегу. Поняла, что ошиблась: все было на своих местах. Открыла глаза: вокруг светло. Высокое небо. Вздрогнула от страха. Успокоилась. Тело покрылось мурашками, она вышла на траву. Прутики, иглы кололи подошвы ног. Кожа ее рук пахла старым деревом, смолой, хвоей.
Она приложила ладони к щекам и расплакалась. Потом заставила себя снова войти в воду. Страх пропал.
Вышла однажды к реке. На галечной косе костер. Невдалеке эль. У костра о чем-то беседуют люди. Пятеро… нет, шестеро. Подошла так тихо, что не треснула сухая ветка. Спряталась за кустом, смотрела-смотрела, и самой захотелось погреться у костра. Да вдруг увидела: человек как будто знакомый. Как будто знала его. Почему-то стало опять страшно. Ушла и снова вернулась. Скоро они улетели.
Читала, говорила с другими, поняла: вода — стихия родственная. Некогда, века и века назад, на сваях, вбитых в дно, ставились хижины, шалаши, позднее — настоящие дома. Двести свайных построек раскопали на берегу одного из швейцарских озер. В египетском храме сохранились настенные изображения: царица Хатшепсут в стране Пунт, на цветном барельефе — свайные дома. Путь многих цивилизаций проходит через морское побережье. Легендарный капитан Немо говорил: «Ветер над морем чист и животворен. В бесконечном одиночестве на море человек все же чувствует вокруг трепетание миллионов жизней. Море хранит в своем лоне изумительные, неистощимые богатства, все оно — движение и любовь». До странного знакомые слова, подумалось ей, как будто кто-то шептал ей это во сне. «Море хранит в своем лоне…»
Несколько бедуинов из Африки гостили в Европе. Как-то раз их повезли к водопаду. Хрустальный столб, мельчайшая пыль брызг, радуга. Здесь можно было вволю напиться и снова смотреть на чудо, неведомое жителям знойной пустыни. Сколько переходов нужно сделать на лошадях или верблюдах, чтобы добраться до колодца! А бывало, и глубокие колодцы пересыхали. И тогда надо рыть песок и растрескавшуюся глину, чтобы добраться до жидкой грязи. Каждая капля воды на вес золота. Чтобы посмотреть, как растет трава, бедуины готовы проехать сотни километров. И вдруг…
Точно продырявился бурдюк, где хранится запас воды для всего мира. Водопад! Бедуинов позвали дальше. Они не трогались с места. «Побудем еще немного», — просили они и снова погружались в созерцание. Вода, питьевая вода!
— Пойдемте дальше, здесь не на что больше глядеть.
— Подождем еще.
— Чего же ждать?
— Подождем, пока кончится вода.
…Что-то мешало ей вспомнить все до конца, как жила она раньше и о чем говорила с сестрой, как встречала в детстве зиму и радовалась весне. И где затерялся этот северный край? Как теперь найти дорогу к дому? Узнают ли ее? И горестно отозвалось: нет! Не узнают. Порой она догадывалась, что места эти придуманы ею и люди тоже.
Исходила много троп: привыкала к раздолью, размышляла о себе и пока старалась не попадаться часто на глаза. Слушала говор воды на перекатах, всплески, звоны брызг, ловила взглядом мелькания лучей на пестрых каменьях. Старалась понять, почему брошено гнездо скопы на сухой лиственнице и откуда этот несказанный предвечерней свет от оранжевых цветов, разбросанных на лугах. В пойменных лесах, где много усыхающих деревьев, чутко прислушивалась к стуку белоспинных дятлов, искавших личинки усачей, златок, короедов. Там разбила эль. Нашла другой…
Чувствовала себя иногда просто, свободно с людьми: но что-то мешало сделать последний шаг. Вдруг поняла: браслет. В нем причина.
Ранним утром улетела к реке, где камни и тальники, пади и висячий мост. Ступила на мост. Дошла до середины, сжала голову руками, сказала громко: «Хочу быть как все! Не надо мне больше ничего! Устала, измучилась, пора!» И сняла браслет. Облокотилась на перила и наклонила голову: под мостом шумел белопенный поток. Протянула руку вниз: браслет выпал из пальцев и утонул. «Вот и все», — подумала она. И с этого дня началась новая жизнь. Удивителен и неповторим ее талант — вживаться в новый образ. Можно вспомнить о грации, пластике души и тела, но происходившее поразило бы кого угодно.
Совсем вычеркнула она из памяти то давнее, что так пугало ее. Мысли были ясными, и неведом с этих пор стал ей разлад с собственным сердцем. Ибо не было другого пути спрятать от себя самой: нескончаемые раздумья, сомнения, тревогу, прошлое, лики друзей, былую любовь.
Светел ее ум: она познала многое и сумела бы теперь жить в этом мире, как ей хотелось. Только так ведь и можно вступить в эту жизнь. Только так ведь, и не иначе, постигается гармония, пропорции, сам смысл инопланетного бытия. Но если бы вдруг ей показалось, что пришло время вспомнить — и помочь, рассказать, убедить и добиться своего, она бы снова стала Аирой. Такая уж она. Увы, барьер в десятки световых лет преодолим лишь для сотни-другой астронавтов. Это не утешение. И так будет еще долго.
Пусть же здесь, на Земле, задумаются о другом пути. Она поможет. Если настанет день и час.
Я видел ее на мосту. Крутые склоны, поросшие редким кустарником, спускались к воде. У берега громоздились глыбы гранитов, пенные струи лизали их шершавые красноватые бока, поднимались по камню вверх и отступали, срывались в свое ложе, вымощенное валунами.
Я видел ее. Солнце слепило глаза, но я успел заметить, как склонилась она над потоком и как рука ее свесилась вниз. Она что-то сжала в ладони и это был, несомненно, браслет, хотя я тогда и не подозревал об этом. Нас разделяло несколько десятков метров. Стоял дивный день. Под ее ногами покачивалось полотно туристского моста в две доски и бушевала вода со светлой каймой едва наметившейся радуги. Место было очень живописное, глухое, дикое — центр заповедника.
Она стояла на мосту, который так хорошо мне знаком. Старые стальные канаты, на которых он держится давно успели покрыться налетом ржавчины, доски его посерели от дождей. Я направлялся прямо туда, где была она… И ничего не заметил. Она повернулась и пошла не быстро и не тихо, и только позже, много позже волна ее темных волос напомнила мне встречу на «Гондване». Даже малиновый эль, взлетевший вскоре неподалеку от нашего лагеря, не подсказал ничего такого, о чем я догадался, узнал несколько месяцев спустя.
Она утопила браслет.
Я отчетливо помню тот день и ее шаги. И как чутко вздрагивал и покачивался мост под ее ногами!
На пороге была весна, когда я узнал, с кем довелось мне увидеться тогда, в тот день, который не повторится. Той весной и начала открываться мне вся эта история…
Ты из шепота слов родилась,
В вечереющий сад забралась
И осыпала вишневый цвет,
Прозвенел твой весенний привет.
С той поры, что ни ночь, что ни день,
Надо мной твоя легкая тень,
Запах белых цветов средь садов,
Шелест легких шагов у прудов,
И тревожной бессонницы прочь
Не прогонишь в прозрачную ночь.