Глава 2. ДЕЛА ПОГРАНИЧНЫЕ

1

ВАЛЬКИРИЯ. Форт-Уатт. 27 декабря 2382 года

Как сказано, так и есть: желанна для ничтожных, населяющих Твердь, снисходительность облеченных властью, но и вдвойне ужасен для них благородный гнев. А посему пусть будут низкорожденные усердны в служении и да остерегутся заслужить немилость…

В половине дневного перехода от стойбища Железного Буйвола великий Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, повелел каравану остановиться. Покинув пуховые подушки, сошел он наземь из громадного своего паланкина, положенного по рангу носителю титула Левой Руки Подпирающего Высь. Ничем не выдавая гнева, подождал, пока свитские выстроятся в шеренгу. Неторопливо и бесстрастно обвел взглядом посеревшие лица. И каждый, на ком задерживал свой янтарный взор Канги Вайака, полноправный наместник той части мира, что ограничена ручьем на опушке сельвы, сжимался в комочек, надеясь сделаться незаметным, словно крохотная полуденная тень.

Низкие уже были наказаны собственным ужасом, и все же никак нельзя проявлять к ним снисхождение, ибо не без веской причины явилась великая ярость!

Возможно ли представить? Паланкин покачнулся!

И когда же? В тот самый, каждому мужчине известный миг, когда волна блаженства подошла к наивысшему пределу, готовая расплескать по всему телу брызги сладчайших судорог!

Двенадцатилетняя искусница знала свое дело, о да! Великий Канги Вайака уже тихонько рычал, ощущая нежное томление в переполненных чреслах, когда носилки внезапно вздрогнули, накренились, и юная наложница, никак не ожидавшая этого, сомкнула уста чуть крепче, чем было необходимо для достижения повелителем вершины блаженства…

Никакой боли не было, да, впрочем, Ливень-в-Лицо и не страшился боли, как и подобает воину. Но твердая плоть, миг тому еще готовая ликовать, мгновенно увяла, волна восторга рухнула, не переступив заветную черту, — и разве найдется среди мужчин глупец, коему не по силам понять, отчего гнев и ярость обуяли Левую Руку Подпирающего Высь?!

Миндалевидные очи девчушки расширились от страха, когда владыка оттолкнул ее прочь, в угол паланкина; она ждала удара, но Канги Вайака никогда не наказывал невинных.

Кара втройне ужаснее, когда она справедлива! Итак, вот они, свитские, стоят и ждут. Трепещут носильщики, две дюжины, как один человек.

Дрожит, словно лист, носитель опахала. Стучат зубами глашатай и лекарь. И это слегка усмиряет гнев великого, ибо ничто так не угодно взору власти, как трепет и дрожь нижестоящих.

— Кто? — тише, чем намеревался, спрашивает Канги Вайака, чуть сдвинув брови.

Проходит десяток бесконечных мгновений, прежде чем из шеренги носильщиков выступает один, ничем не отличающийся от иных: он делает шаг вперед и падает ниц, словно подрубленное дерево; он, кажется, пытается лепетать что-то в свое оправдание, он шепчет о выбоинке в плохо утоптанной земле…

Он глуп, этот носильщик. Какое дело Ливню-в-Лицо до выбоинок? Канги Вайака даже не думает снисходить до выслушивания ненужных оправданий.

— Привязать, — голос его по-прежнему негромок, а жест повелителен. — И оставить.

Сбивчивый лепет перерастает в рыдание.

Сереют лица свитских.

Ужасна кара! Горе тому, кто оставлен в редколесье, привязанный к дереву, отданный во власть тварям мохнатым, и тварям пернатым, и жутким красным муравьям, чьи челюсти режут, словно обсидиановые резцы, а сок огненно-жгуч. Нет такому надежды, и страшна его смерть.

Однако безнаказанность развращает низких.

— Если будет жив, — роняет Канги Вайака словно бы в никуда, — на обратном пути отвязать…

Вопль восторга сотрясает Высь.

Носильщики славят милосердного, носильщики благодарят снисходительного. Как мудро и как справедливо! Наказав за провинность, подарить надежду на помилование… о, никто из подпирающих Твердь не способен на такое, кроме Ливня-в-Лицо, даже Правая Рука Подпирающего Высь, хоть и стоит он на ступень выше Канги Вайаки у резного табурета владыки владык!

Овеянный любовью низших, подобревший, довольный собою, Ливень-в-Лицо вновь занимает место в паланкине. Всего лишь сотня глубоких вздохов, и вот все необходимое завершено, наказанный накрепко привязан к тонкому стволу молодого бумиана, звонко кричит рожок, и караван трогается с места.

Тихо колышатся занавески, мерно выстукивает барабан, задавая ритм носильщикам, наложница робко выглядывает из дальнего уголка паланкина, готовая приступить к услаждению великого, но Канги Вайака не спешит обратить на нее взор.

Прикрыв глаза, расслабив могучее тело, великий думает, и мысли его светлы…

Он вспоминает себя недавнего. Вайаку, просто Вайаку, всего лишь рыхлящего землю, одного из многих, выделяющегося разве что силой. Странно, неужели было такое? Можно ли поверить: совсем еще недавно перед ним не склонялись, трепеща, окружающие, и слово его не звучало последним законом в равнинных землях до самого ручья на опушке…

Было, было такое!

А нынче — подумать только! — три десятка больших поселений и без числа поселков малых внимают ему, спеша услышать и выполнить в точности. Лучшие из девушек живут мечтою оказаться в объятиях его, и сильнейшие юноши бредят службой ему, и седые старики толпятся у высокой хижины его, надеясь, что совет их окажется полезен в нужную минуту…

Где ты, почтенная матушка, отчего так рано ушла?

Где ты, уважаемый отец, почему не задержался на Тверди, почему не подождал заветного часа?!

Такого не бывает и в песнях сказителей, когда жители равнины отдыхают после жатвы, такого не должно было случиться. Но случилось. Возникла в небе большая звезда, и была она не белой, как те звезды, что изредка пере— секали Высь, но сперва розовой, а затем алой, словно буянящее пламя. И опустилась она в полях, возделанных людьми нгандва, народом равнины, и вышли оттуда Могучие, несущие добро.

Но никто сперва не сумел понять этого.

Иные назвали их братьями мохнорылых, обитающих на заросшем редколесьем предгорье. Глупцы! И впрямь, с виду были Могучие похожи на мохнорылых, но щеки их были голыми, как шляпка кричащего гриба, а одежды пятнистыми, словно шкура страшного зверя, ужаса сельвы, которого дикари дгаа, обитающие в горах, именуют леопардом…

И велели Могучие, несущие добро, чтобы пришли люди нгандва выслушать их. Не все подчинились. Тогда подняли Могучие в небо красную свою звезду, и плыла она в Выси, повисая над деревнями, проявившими неблагоразумие, и яркие лучи испепелили там каждую пятую из хижин, короткие же стрелы людей нгандва не причиняли звезде никакого зла.

Увидев такое, пришли пахари равнин к подножию алой звезды и, придя, сами удивились числу своему, ибо оказалось их, мужчин, не сотня и не две, но много десятков сотен.

И велели Могучие, несущие добро, чтобы согласились глупые люди нгандва изменить жизнь, и объяснили как. Согласившимся приказали поднять правые руки, но многие отказались; десятки десятков кричали и топали ногами, не соглашаясь. Тогда, не сходя с места, яркими лучами сожгли могучие всех, проявивших непокорство и строптивость, спастись же бегством не было возможности, а тех, кого миновали лучи, догоняли громкие пчелы, посланные пришельцами; тонкие же копья людей нгандва не могли нанести Могучим вреда.

Обдумав такое, решили пахари равнин поступить так, как велели пришедшие с алой звездой, и было это разумно; все подняли правые руки к небесам, а несогласных не оказалось…

—Уф-ф…

Канги Вайака шумно фыркнул, и нагая девушка в уголке встрепенулась. Нет, великому не до нее! Широкой ладонью ухватывает он из туеска пригоршню пряных пластин нундуни, небрежно кидает их в рот, разжевывает и вновь замирает в тихой полудреме.

Так оно и было…

Убедив людей равнины жить по-новому, осмотрели Могучие всех мужчин, не пропустив ни единого, ощупали блестящими прутьями, и каждому определили надлежащее место.

Равные вчера, разделились пахари.

Многим из множества выпала доля трудиться, прокладывая путь Железному Буйволу, и наградою за труд стали зерна, уносящие разум в блаженную даль, а телу дарующие покой. Трижды испробовавший чудесных зерен не мог уже обходиться без них.

Могучие же не скупились, раздавая.

Немногим из множества выпало иное. Громкие палки выдали им Могучие и велели охранять тех, кто трудится. Каждый, обладающий такой палкой, мог посылать громких пчел и убивать на расстоянии; хижины таким полагались лучшие и пища выдавалась в изобилии, и рады были удостоенные.

Но нескольким, избранным из избранных, досталась судьба завидная, небывалая. По решению Могучих стали они теми, кто обладает властью…

— Уфф… — снова фыркает Ливень-в-Лицо, и вязкая капля медово-желтой слюны стекает из уголка губ, слева.

Разве забудет он, как ощупывали его холодные блестящие пальцы, как присасывались к вискам невесомые нити, как трепетало и содрогалось тело от ударов, наносимых ничем? И яркие пятна запомнились так, словно это было вчера: Могучие показывали их парню Вайаке и требовали рассказать, что мерещится ему в россыпи этих пятен.

Страшно было, а порой и больно. Но он вытерпел все, и Могучие улыбались, и хлопали его по плечу, запросто, словно он был одним из них. А потом сказали: ты отныне — не просто Вайака; запомни, ты теперь — Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, и быть тебе с сего дня Левой Рукой Подпирающего Высь, наместником половины мира.

Так сказали они и набили рот Канги Вайаки волшебной пищей кхальфах, недоступной смертным; истинное наслаждение таится в такой пище, еде Могучих, и отведавший ее единожды уже никогда не забудет ее вкуса…

Велики и справедливы Могучие; верен новой жизни Канги Вайака; прилежны его люди и отважны воины!

Одно обидно: отчего Подпирающим Высь назвали Могучие толстого и ленивого парня Муй Тотьягу, всем уступающего отважному Ливню-в-Лицо? Почему лучшую хижину отдали ему, и резной табурет, и самых толстоногих женщин?!

Нехорошо, неправильно…

Сколько угодно пищи кхальфах дают Могучие Муй Тотьяге, и брали с собой на алую звезду, чтобы там, далеко, в Выси, показать совету своих старцев, а Муй Тотьяга только и знает, что кивает и поддакивает. Разве это истинный повелитель? Разве таким должен быть владыка владык?!

Неразумно, неверно…

— Пфуй! — раздраженно сплевывает великий.

Он, Канги Вайака, исправит ошибку. Он покажет Могучим свою верность, и они поймут, они поменяют все; Ливень-в-Лицо усядется на резной табурет, и его назовут Подпирающим Высь в равнинах. Для этого и несут его паланкин в стойбище Железного Буйвола, для этого и упакованы в плотную корзину бесценные подарки главному из Могучих!

О, Канги Вайака умен! Он знает путь к сердцу пришельцев с алой звезды!

Два дня и две ночи минуло с тех пор, как пели Могучие, отмечая свой великий праздник: рождение их Бога, пригвожденного к дереву. Удивительно! Разве может Бог родиться? И зачем ему пригвождаться, раз уж рожден?..

Впрочем, Канги Вайаке нет дела до чужих идолов.

Зато он знает: Могучие любят получать в этот день дары. Глупый Муй Тотьяга дарит им женщин, и лучшую свинину, и прекраснейшие плоды нундуни, но разве такие простые подношения способны порадовать Могучих?! Нет, только Ливень-в-Лицо достойно почтит их. Вот она, корзина; в корзине же — семь голов, как живые; обработаны головы хоть и в спешке, но по всем правилам. Незваные пришельцы походили на Могучих, но не более того; их белая звезда была не такой, как звезда алая, и, главное, когда люди Канги Вайаки напали на них, они не сожгли их лучами.

Чужаками они были, и потому ни один из них не ушел; нет, один ушел, но его съела сельва, она не любит чужих, и кости беглеца уже наверняка белеют на одной из полян…

Будет подарок Могучим!

Будет много пищи кхальфах Ливню-в-Лицо!

Задумаются пришельцы: кто достойнее — он, угадывающий желания, или неразумный Муй Тотьяга?

Если же спросят: отчего дали уйти последнему, Канги Вайака не растеряется; не он виновен, нет, виновны громкие палки, выданные Могучими; отчего они так часто ломаются, нуждаясь в замене?..

Славные мысли, дельные мысли!

Сладостная истома зарождается в чреслах, и плоть наместника отвердевает, наливаясь темной кровью.

Уловив знакомый зовущий щелчок пальцев, девушка вновь выныривает из-под вороха тканей. Упругие груди тяжелы и соблазнительны, набухшие соски кажутся розовыми ягодами, сладковатый запах готовой к употреблению женщины бьет в ноздри.

Теперь ее появление уместно, ибо Левая Рука Подпирающего Высь утомлен раздумьями и жаждет ласк.

— Быстрей, дочь женщины, быстрей, — нестрого торопит он замешкавшуюся наложницу, маня ее к себе. — Приди и сделай мне хорошо…

Нежные губы смыкаются вокруг восставшей мужской плоти, и Канги Вайака, уже почти утонув в сладком тумане, вспоминает вдруг строгое, круглое, похожее на блин лицо Могучего, одного из начальствующих над стойбищем; он — Погонщик Железного Буйвола, не последний по рангу среди Могучих; Танака имя ему, простое и понятное имя.

Если в миг женской ласки кто-то привидится тебе, значит, увиденный тебя помнит; такова примета, слышанная от бабки в далеком детстве.

Бабка слыла колдуньей, она не ошибалась, толкуя сны.

Поэтому Ливень-в-Лицо уходит в полузабытье слияния уверенный: Могучий думает о нем…

Он ошибается.

Роджеру Танаке не до него.

У Роджера Танаки, инженера-путейца, нанятого по долгосрочному контракту ЗАО «Валькирия», слишком много текущих вопросов, чтобы вспоминать кого-то из местных дикарей, включая и туземную аристократию. Тем паче что она, эта самая аристократия, от корней волос создана аналитиками отдела кадров Компании, на которую он, инженер Танака, имеет честь работать.

В данный момент господин Танака (гражданин Галактической Федерации, уроженец Ерваана, регистрационное удостоверение № 55600712311, выпускник Ерваанского Центрального Политехникума, диплом № 62/Е-7893441, производитель работ на основном участке трассы «Альфа») близок к бешенству.

Работы на участке замедлили темп, они уже на трое суток отстали от утвержденного графика, а ему платят — и платят, между прочим, совсем не мало! — отнюдь не за простои. И пускай ответственные за безопасность работ сколько угодно ссылаются на объективные обстоятельства, ему, Роджеру Танаке, в конце концов наплевать на их лепет. Хорошо! Возникли проблемы с туземцами. Но какое ему до этого дело? Его долг — до начала сезона бурь протянуть трассу через предгорья, вверх, к плато, и он, будьте уверены, исполнит все, что обязан исполнить, в строгом соответствии с контрактом!

А туземцы… извините, это трудности службы охраны. Если на то пошло, этим дракулам в пятнистых комбинезонах платят больше, чем ему, дипломированному специалисту, они по самые уши обвешаны оружием, вплоть до армейских лучеметов, запрещенных для использования штатскими, и у них в подчинении почти три тысячи вспомогательных войск из аборигенов.

Можно, кажется, справиться с любыми сложностями.

Покачав головой, Роджер Танака приказал себе успокоиться. И закурил. Седьмую сигарету с того момента, как проснулся после короткого, неспокойного сна.

Не стоит горячиться. Следует быть справедливее. Охрана делает, что может. Доныне осложнений не было. Дикари с равнины вполне разумны и послушны, за таблетку галлюцина они готовы вкалывать изо всех сил. Сложности начались уже тут, в предгорьях. И хотя первые эксцессы были успешно преодолены, командир охранников, белесый гигант с непроизносимым именем Ыннэпяэыв, схлопотал-таки мушкетную пулю в живот, вынудив инженера Танаку временно взвалить на свои плечи груз неограниченного руководства участком.

А также и дипломатические функции. Вот почему сделалось невыразимо тоскливо, когда пару минут тому, почти допив послеобеденный кофе, он, случайно выглянув в окно, увидел подъезжающих к штабному вагону аборигенов. Сначала ему показалось, что зрение обманывает его, что это всего лишь мираж, вызванный влажной жарой. Но всадники приближались, и равнинные туземцы из обслуги, боязливо втянув головы в плечи, расступались перед ними. Аборигенов было человек десять, и все они были колонистами. Иными словами, лицами, равными ему, Роджеру Танаке, во всяком случае формально, и отказать им в приеме не представлялось возможным.

Кряжистые, тяжелые, немилосердно бородатые, с длинными, тщательно вычесанными волосами, свисающими ниже лопаток, они восседали на таких же массивных, как всадники, быках-оолах, умеющих при надобности бегать побыстрее иной лошади. Сейчас они ехали медленно, искрясь и колеблясь среди клубящихся облаков красной пыли, пронизанной солнцем и капельками медленно истекающего тумана; оолы тонули в мареве по самое брюхо, и с первого взгляда чудилось, что нежданные гости плывут…

— Господи, помилуй! — прошептал Танака, не удержавшись.

А спустя миг с облегчением вздохнул, увидев, что колонисты, уже выстроившиеся в ряд перед штабным вагоном, не имеют при себе оружия — ни кривых тесаков, ни тяжелых, невыразимо старомодных, но бьющих безотказно самодельных мушкетов. Кажется, инженер узнал тех, кто возглавлял маленький отряд: эти двое, постарше и посогбеннее прочих, не так давно наведывались в лагерь и беседовали с покойным Ыннэпяэывом, как раз накануне досадного инцидента с перестрелкой…

Пока кто-то из охраны, кажется заместитель носителя незабвенного имени, выполнял необходимые церемонии, Танака, лихорадочно приводя себя в порядок, пытался припомнить и рассортировать то немногое, что было известно ему о колонистах, с недавних пор являющихся нежелательными поселенцами, подлежащими, согласно Галактическому Праву, скорейшей депортации с данной планеты.

Так. Сменить пеструю майку на строгую рубаху. Можно с коротким рукавом, но обязательно повязать галстук. Вроде бы колонисты придают этому большое значение.

«Поселенцы Валькирии, — услужливо подсказывала тем временем память, — выселились с Земли около двухсот лет назад, как раз накануне Кризиса, в порядке организованной политэмиграции. Самоназвание: унсы, — как ни пытался Танака припомнить значение коротенького слова, это оказалось выше его сил. — За время автономного существования произошел серьезный откат в экономическом развитии, хотя основы металлургии и основные ремесла сохранились. Социальная организация: кланы, они же — большие семьи, происходящие от единого предка. На момент восстановления связей с Конфедерацией таких кланов насчитывалось девять…»

«Уже восемь», — автоматически промелькнула мысль и сменилась другой: что еще следует делать?

Бриться, пожалуй, не надо. Уже не успеть, да гости и не очень-то празднуют бритье. А вот носки — непременно, и полуботинки тоже, без этого никак. И, кстати, что там еще такое, запомнилось из справочников?

«Основное занятие унсов — производство продуктов питания, экологически чистых, но для экспорта непригодных ввиду высокой себестоимости перевозок…»

Ну, это понятно и так, хмыкнул Роджер. Возить морковку через Галактику? Бред! Не так много еще построено космолетов, и даже здесь, на Валькирии, приходится все необходимое производить на месте, наскоро обучив туземный персонал. Вот когда будет достроен прыжковый космопорт…

«До последнего времени считались единственными представителями цивилизованного населения планеты, — торопились извилины, пытаясь подбросить как можно больше информации, — и, соответственно, представляли Валькирию в Генеральной Ассамблее. Однако в связи с провозглашением коренным населением планеты королевства Нгандвани в настоящее время пребывают на Валькирии в статусе нежелательных мигрантов. Рекомендованные меры: постепенная, в течение четырех-пяти лет, реэмиграция с последующим расселением на малоосвоенных планетах Внешних Миров…»

Уже готовый к приему гостей, Танака скривился, словно невзначай проглотил таракана. Это, конечно, никак не его дело, но вся история с королевством Нгандвани отдает… как бы сказать… дерьмецом. Уж он-то многое мог бы порассказать об этом самом королевстве Нгандвани, спроси его те, кому положено. Впрочем, ничего и никому он не расскажет. Подписка о неразглашении есть подписка о неразглашении, тем паче у людей, обговаривающих с ним пункты контракта, были такие лица, что даже вспоминать не хотелось. Если что, найдут и во Внешних Мирах. И плевать! Он, между прочим, всего только путеец, и не его дело давать оценки нанимателям.

А трое из семерки прибывших уже поднялись по ступенькам и вошли в салон, и в их манере держаться не было ни намека на робость. Старец, идущий впереди, был, пожалуй, не очень велик ростом, разве что чуть-чуть выше Танаки, сутул, широкоплеч, с темным морщинистым лицом в белоснежных волнах бороды. Ничего не скажешь, он выглядел вполне привлекательно: высокий лоб, полураскрытый неснятой шляпой, большой нос с горбинкой, темные непроницаемые глаза, близко поставленные и терявшиеся среди множества морщин.

Что-то подсказывало, что опасаться рано — может быть, та неторопливость, с какой он, войдя, протянул руку Танаке. Его рукопожатие оказалось нестариковским, уверенным и крепким. И заговорил он тоже спокойно и размеренно, не на космолингве, а на каком-то из старых земных наречий, плавном и певучем. И, увы, совершенно неизвестном Роджеру.

— Вы… понимаете… лингву? — медленно и раздельно, словно говоря с ребенком, произнес инженер.

Вместо старика ответил другой, помоложе, облаченный не в строгий сюртук, а в нечто хотя и скромное, но значительно более легкомысленное и, главное, совершенно без галстука на загорелой шее.

— Уважаемый… вуйк… Тарас, — толмач владел лингвой более-менее удовлетворительно, с каждым словом делаясь все увереннее, — хочет спросить тебя: за что ваши люди погубили деревню Шевчуков?

Капли холодного пота выступили под рубашкой, и Роджер Танака вздрогнул от презрения к себе. Старик с первых же слов ухватил оола за рога. Похоже, у него свои представления о дипломатическом этикете.

— Скажи ему, — слова подбирались с неимоверным трудом, и страшно делалось при одной мысли о том, что переговоры зайдут в тупик; тут уже пахло не только срывом графика. — Скажи уважаемому вуйку Тарасу, что клан Шевчуков первым напал на строителей…

Немного подумав, толмач проговорил длинную певучую фразу, затем еще одну. Склонив голову набок, старец сосредоточенно вслушивался. Затем отозвался, так же мягко и певуче.

— Это так, — перевел молодой. — Но Железному Буйволу нечего делать на землях унсов. Ваши люди пришли. Наши прогнали их. Тогда ваши люди сожгли деревню. Род Шевчуков перестал быть. Это война?

Нет, седовласый категорически отрицал уловки. И, в сущности, был прав, потому что это была именно война. Однако Роджер Танака не имел права произнести такого слова вслух. У него на Ерваане осталась старуха мать, и невеста, и сопляк-племянничек, которого нужно еще ставить на ноги. Им и так нелегко дожидаться Роджа пять лет, а уж получать цинковый ящик и вовсе ни к чему. Конечно, автоматы есть автоматы, но в лесу от них мало толку, а самодельные мушкеты унсов бьют навылет с семисот шагов, и промахов почти не бывает.

— Скажи ему, — инженер не слышал себя и очень опасался, что голос предательски дрожит, — что нашей вины нет. Мы только строим. Не будет нас, придут иные. Нас нанял король. Если он обратится к Его Высочеству наместнику…

— Хватит! — переводчик не дал Танаке договорить, переводить он тоже не стал. — Незачем вуйку слушать, как ты лжешь. Если вы — ни при чем, то для чего там был ваш белесый? Он стрелял из лучемета, и моя пуля догнала его! А что касается короля, то ваши ручные макаки для нас не власть, и вы прекрасно это знаете!

Этот, который моложе, был вовсе не прост. И он знал, что такое лучеметы.

«Помимо унсовских кланов, — всплыло в памяти инженера, откуда-то из самых ее глубин, — планета заселена ограниченным числом лиц, высадившихся там в период Кризиса. Экипажи поврежденных космофрегатов, дезертиры, беглые военнопленные. С унсами поддерживают дружественные отношения, нередко бывают приняты в кланы, однако жить предпочитают отдельно…»

Только что свежая сорочка уже совершенно промокла.

— Вы землянин? — глупо спросил Роджер Танака. Ответ можно было спрогнозировать.

— Мой отец был землянином, — усмехнулся толмач. — А теперь говори дело. Не заставляй вуйка терять время понапрасну. Ты понял меня, человек?

Может, это было очередной глупостью, даже наверняка, но почему-то Роджер решился говорить прямо, как стоящий перед ним старец. В конце концов, этот, который моложе, он понимает, что такое Земля, он должен был слышать о ней от родителя. Чем черт не шутит?

— Скажи ему: в этой игре ему не выиграть, — сейчас инженер Танака был полностью, абсолютно искренен, и плевать ему было на всех и вся, тем более что пять «жучков» он собственноручно обезвредил еще месяц тому. — Возможно, они перебьют нас, и еще кого-нибудь, и еще. Ну и что? Ставки слишком высоки, ты-то должен хоть что-то понимать, человек! Скажи ему это и еще скажи: правительство готово перевезти вас в один из Внешних Миров, ничем не хуже этого. Не всех сразу, но постепенно — всех. Вам даже дадут подъемные!

И, наверное, столько боли было в голосе Роджера Танаки, что на сей раз толмач кивнул, а в глазах его появилось нечто, немного похожее на уважение.

Он перевел, и видно было, что перевод дается ему нелегко. А когда заговорил старик, тот, который моложе, начал переводить его речь от первого лица. Это оказалось для него трудным делом, и он с усилием подыскивал слова, косясь на вуйка, говорившего безостановочно и плавно.

— Ты говоришь: уходите? — сдержанно, не повышая голоса, говорил старик. — Ты говоришь: вам подарят новую землю? Я стар, мальчик. Я старше всех, кого знаю. И я не могу понять: неужели родную землю можно продать тому, кто захочет ее купить? Разве мать отдают насильнику, подчиняясь его мощи? Неужели ты сумел бы поступить так?

Говоря, он внимательно следил за побагровевшим лицом Роджера Танаки, и в глазах его не было ненависти.

— Я, Тарас Мамалыга, вуйк рода Мамалыг, говорю от своих людей и от семи родов, готовых нас поддержать: по-вашему не будет. Эта планета стала нашей матерью, а мать не дано выбирать никому, но если бы нам было дано, унсы не пожелали бы себе иной. Нам нет дела до равнин, но здесь, в предгорьях, наша земля, и Железный Буйвол не будет пастись в наших огородах. Мы живем мирно, человек, и пока ваша тропа еще не пересеклась с нашей, мы будем вести себя мирно. Но если те, кто послал тебя, хотят войны, то, клянусь Незнающим, мы станем сражаться с вами, и мы сможем пролить нашу кровь…

Бесхитростное красноречие вуйка Тараса, пускай и не в лучшем из переводов, не оставило бы равнодушным даже утес. Произнеся последние слова, он простер руки, и в салоне воцарилось липкое, напряженное молчание.

И вдруг Роджеру Танаке сделалось совсем легко, словно тяжелый камень упал с плеч и укатился куда-то вдаль.

О чем, собственно, разговор? Он всего только инженер-путеец, он не дипломат и не военный, и ничего подобного не предусмотрено ни одним из пунктов контракта. Пусть заказчики делают, что им угодно, и если им угодно воевать, пускай воюют, но — без него, Роджера Танаки! Завтра же он уедет отсюда на базу и потребует депортации. До ближайшего рейса менее трех месяцев, и война не выкатится на равнины, это уж точно. И вот тогда, когда все здесь закончится, но ни минутой раньше, он готов вернуться к прокладке магистрали! — Скажи ему: я желаю унсам удачи! Это прозвучало настолько звонко и бесхитростно, что даже старый унс, кажется, понял без перевода, и в почти незаметных среди морщин глазах мелькнули веселые искры.

Затем вуйк кивнул и протянул инженеру руку. На сей раз рукопожатие было крепче, нежели раньше, хотя лицо старика по-прежнему напоминало бесстрастную маску.

Когда они вышли из салона, Роджер Танака твердо знал одно: необходимо выпить!

И он отомкнул потайной ящик, добыл оттуда бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Наконец отпустило. Руководитель проекта бессильно рухнул в мягкое кресло, стоящее у окна.

Горько было на душе, скользко и противно.

Как ни жаль, но проекту, похоже, конец. Гореть ему белым пламенем, вместе с поселками и уже отстроенными станциями, и никаких сомнений в этом нет и быть не может. А жаль. Ведь как красиво все начиналось…

Танака не удержал стона, вспомнив.

Как красива была задача с точки зрения исполнителя!

Есть плато, идеальное для постройки прыжкового космопорта, но — никаких ископаемых. Есть равнина, где полно ископаемых, но — болота, никак не пригодные для стройки. И плюс ко всему раз в полгода рейсовый космобот, куда не умостишь и грамма лишнего груза.

И что прикажете делать, интеллектуалы?

Ведь все сломались на этом, все! А он, Роджер Танака, путеец с заштатного Ерваана, нашел ответ и выиграл конкурс. Все оказалось так просто, что дальше некуда. Если оборудование нельзя доставлять, значит, следует делать его на месте. Металл есть? Есть! Вот и развернем примитивные заводики, где сможет трудиться даже дрессированная макака. Дрова есть? Отлично! Значит, сам Бог велел вернуться к паровой тяге, как завещал Джеймс Уатт. И протянем дорогу с равнин к самому центру плато, через предгорья и перевалы…

Чем плохо?

Только одним. Он не учел туземного фактора.

Впрочем, и те, кому следовало, тоже не учли. Хотя постарались предвидеть все. Даже то, что автоматам, розданным в туземные войска, надлежит выходить из строя после семи часов эксплуатации. Всякое бывает во Внешних Мирах, и бунты туземцев тоже. Так что лучше чинить и чинить ломающееся оружие, чем бороться с мятежными аборигенами…

Все пытались предвидеть разработчики проекта «Альфа».

Увы, всего не учтешь…

Роджер совсем было усмехнулся запоздалому открытию, но губы не пожелали подчиняться. Алкоголь, запрещенный контрактом, взял свое, ноги стали ватными, плечи отяжелели, перед глазами поплыло, и не было снов, ничего не было, кроме густого маслянистого ничто, пробитого внезапным криком:

— Господин инженер! Наместник!

— Что?!

Вырванный из забытья, Танака не сразу сообразил, о чем это, собственно, вопит невесть откуда взявшийся комендант объекта, исполнительный, но не хватающий звезд с неба уроженец Новой Чукотки, затерянной на самом краю Галактики.

— Наместник короля Нгандвани прибыл с визитом! — комендант выглядел несколько обескураженным. — По-моему, господин инженер, он желает поздравить вас с Рождеством. Подарки…

Ах, вот как, еще и подарки! Можно себе представить!

— Спасибо, Рытхэу, оставьте здесь, — кивнул Танака, указывая, куда поместить объемистую корзину, покрытую плотно пригнанной деревянной крышкой. — Можете идти!

Сладкий сон без сновидений сгинул бесповоротно.

Приподнявшись с кресла, Роджер Танака выглянул в окно, во двор, где уже располагались, намереваясь отдохнуть после долгого перехода, свитские туземного вельможи.

Одетые в светлые хлопчатобумажные пижамки, они разлеглись кто где, примостившись в тени огромных уродливых носилок, и только сам наместник… как его, бишь?.. ах да, конечно, — Ливень-в-Лицо, оставался на ногах. Он стоял, подбоченясь, посреди двора, опираясь на широкий палаш, знак власти, и янтарный взгляд его, не мигая, следил за дверью салон-вагона, словно чурка ждал немедленного приглашения.

— Рытхэу! — вполголоса позвал Танака.

— Господин инженер? — комендант явился мгновенно, словно и не уходил от дверей купе.

— Сообщите Его Высочеству, что я приму его позже.

— Уже, господин инженер!

— И вот что… дайте, пожалуй, ему халвы.

— Слушаюсь, господин инженер!

Выждав еще пару мгновений и не получив дополнительных указаний, комендант исчез. Танака же, надежна укрытый шторами, изучающе присмотрелся к туземцу, горделиво сияющему украшениями, вырезанными из консервных банок.

Экая стать! И надменность лица! И этот жгучий взор!

Да, пожалуй, такой мог бы пойти далеко… и правильно поступили психологи из отдела кадров Компании, рекомендовав сего гордеца не на ключевую должность короля, а всего лишь в наместники.

Здесь, на границе, ему самое место…

Впрочем, тот факт, что Ливень-в-Лицо не забыл о празднике землян, льстил. Да и любопытство, честно говоря, подстегивало: что там за подарки, столь экстренно доставленные?

Подойдя к корзине, Роджер не без усилий освободил крышку, размотав тройной слой толстого, хорошо просмоленного каната. Распахнул. Нагнулся, присматриваясь…

И пришел в себя спустя некоторое время, с огромным изумлением обнаружив, что лежит на полу, уткнувшись лицом в лужу блевотины.

«Что за черт?» — подумал он.

Тотчас и вспомнилось: оскаленные головы, ехидно подмигивающие из недр корзины.

Головы землян!

Откуда они, так и растак, здесь, где всех белых, в том числе и немногочисленных негров, он, Роджер Танака, может без труда перечислить поименно?!

Наверное, ему просто почудилось. Ведь не бывало же до сих пор ничего подобного! Тем паче спиртное, жара, духота, выматывающий визит колонистов и этот старик с пронзительными глазами пророка… да, показалось, наверняка показалось…

И сейчас, не медля ни минуты, он убедится в этом!

Приподнявшись на четвереньки, Танака заставил себя снова заглянуть в рождественскую корзину. И снова его стошнило, вот только блевать было уже решительно нечем.

Все, стучало в висках, все решено! Нынче же, максимум завтра с утра, дрезину — на рельсы, и прочь отсюда. С рапортом об отпуске до окончания заварухи, и если скажут «за свой счет», то пусть будет так! А в приложение к рапорту — вот эту корзину, чтобы самым тупым из администрации стало ясно: это уже не весело! Какое уж там веселье, если теперь и союзные туземцы преподносят к Рождеству хорошо просушенные головы землян?!

С трудом преодолев спазмы, Роджер осторожно выглянул во двор. Его болезненно тянуло удостовериться: как там князек, стоит ли еще истуканом, нагло пялясь на плотно запертые двери штабного вагона?

Оказалось, уже не стоит.

Сообразил все же, что здесь свои порядки. Присел, прислонившись спиной к краю своего идиотского переносного шалаша, задрапированного пестрыми домоткаными дерюгами, звенит браслетами из жести и жрет халву, вычерпывая ее пригоршнями из объемистой банки.

— Мулеле!

Это выраженьице не слишком-то способный к языкам Роджер Танака запомнил уже давно. Именно так обращаются туземцы с автоматами к просто туземцам. И, кажется, инженер сказал звонкое словечко много громче, чем следовало бы.

— Недоносок!

Здесь, в пределах Тверди-под-Высью, мужчина, услыхав такое и не убив обидчика, становится равным пегой свинке тхуй. Но полноправный наместник окрестных земель никак не отреагировал на оскорбление.

Ибо не услышал. Как не услышал бы и громовых раскатов бубна Тха-Онгуа, грянь они сейчас из-за редких облаков.

Ему ныне было не до того.

Удобно поджав под себя ноги, Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, Левая Рука Подпирающего Высь, ел волшебную пищу кхальфах, равной которой нет в обитаемых землях.

В ярко блестящей Круглой жестянке осталось уже совсем немного коричневого душисто-рассыпчатого лакомства, и выскребать последние крохи было нелегко. Но великий, изламывая пальцы, добывал-таки с самого донышка все новые и новые комочки; он отправлял их в рот и смаковал, давясь липкой слюной; он в экстазе закатывал глаза, позабыв обо всем, и на широкоскулом, всегда настороженном и жестком лице его не было в этот миг начертано ничего, кроме ослепительного, ни с чем не сравнимого блаженства…


2

ВАЛЬКИРИЯ. Край Дгаа. Селение Дгахойемаро. Дни тайфуна

Время остановилось, и не было ничего, кроме удушливого жара, и ледяного озноба, и липкого пота, разъедающего глаза; смерть оказалась всего лишь радужным мерцанием, отделяющим тьму от света, и Дмитрий бродил в многоцветных переливах, пытаясь найти выход, и, не находя, вновь и опять проваливаясь в затхлую, то душную, то знобкую пропасть безмолвия.

А потом пришла Анька. Просто вышла из ослепительной белизны, полыхнувшей мгновенной вспышкой, и присела около изголовья, выхоленная, как всегда, и ухоженная, пожалуй, даже больше, чем в те дни, когда они еще виделись. Она протянула было руку к мокрому лбу Дмитрия, но рука, помедлив в воздухе, исчезла, так и не коснувшись слипшихся завитков волос, и он вовсе не обиделся, потому что это как раз было очень на нее похоже; Анька не была бы Анькой, позволь она себе дотронуться до чего-то неприятного, мокрого, неэстетичного. Но все это было совсем не важно, если она пришла, несмотря на все плохое, что было раньше; она — здесь, вот что самое главное, и Дмитрий всем телом потянулся к ней, попытался оторвать голову от влажного изголовья; ему необходимо было сказать ей очень много: как плохо было без нее, доброй или злой, верной или предательницы — неважно; как нужна она ему, любая, лишь бы рядом; и о том, что все забыто и прощено, тоже нужно было сказать… но губы не повиновались, губы предали, как некогда изменила Анька, и вместо наиважнейших слов вырвался сиплый всхлип, а девушка с кошачьим лицом, лукавыми глазами и совсем чуточку крупноватым носиком, подождав еще недолго, пожала плечиками, встала и спокойно, вовсе не думая оглядываться, пошла прочь, к белым сполохам, оставшимся после вспышки, чтобы шагнуть в них и уйти, пропасть навсегда, как уже сделала однажды…

«Не уходи!» — кричал Дмитрий, и плакал, и тянулся к Аньке, уже почти растаявшей в пламени; он звал ее, как звал когда-то, не умея поверить, что можно не откликнуться на такой зов… Сам бы он, конечно, отозвался, но Анька полагала иначе: ей, единственной, нечего было делать тут, у постели умирающего, где только пот, и слабость, и никаких удовольствий; и она ушла, так и не сказав ни слова, не позволив Димке даже услышать свой голос, умевший когда-то так неповторимо, неимоверно нежно и призывно шептать: «Оооо, Дииим, мооой Дим! ооооо… еще-еооо…» Он зверел от этого призывного шепота, превращался в добрую кудлатую собаку, готовую на все, лишь бы ткнуться головой в Анькины колени; но она исчезла, и снова полыхала, шипела, свиристела, булькала везде, и в нем и вне его, буря, вывинчивающая душу из тела, и не было рядом Деда, чтобы помочь, чтобы протянуть руку и выдернуть Дмитрия из глинистого, втягивающего болота: или — был, но не мог добраться?.. Может быть, может быть!.. Пару раз человек, мечущийся в бреду, слышал такой знакомый голос, властный и немного хриплый, но доносился этот голос словно бы из-за толстой, обитой войлоком стены, перемежаясь с глухими ударами, словно Дед бил в камень и войлок кулаками, и ногами,; и лбом, но не в его силах было продолбить дыру в преграде…

А тугая завеса, наброшенная на лицо, обернулась жесткой резиновой маской, сплошной, без отверстий; душная резина давила и сминала, и он понял в один из редких мгновений просветления, что уже не сумеет прорвать, прокусить, прогрызть ее; он понял, что бой проигран и скоро тьма станет вечной, а свет, уже сделавшийся неверным, тускломоргающим, взблеснет напоследок поярче и погаснет окончательно…

И тогда человек жалобно позвал:

— Мама-а-а…

Почему он не сделал этого раньше? Чего ждал?

Только лишь прозвучал невнятный зов, не успел даже и рассеяться, как тонкие руки возникли словно бы ниоткуда, даже без всяких вспышек; изящные пальцы с ярко накрашенными ногтями ухватили плотную завесу и легко, безо всякого труда разорвали ее пополам. Свежий, пьянящий воздух хлынул в легкие, мгновенно вскружив голову, нежный напев коснулся ушей, словно убаюкивая, навевая спокойные сны, уверяя, что все хорошо и нет ничего плохого, а иначе и быть не может.

— Ма-ма?

В переливах сияющих потоков склоняется к нему, близко-преблизко, совсем еще молодое, бесконечно милое, хотя и строгое лицо со скорбными складочками в уголках чуть-чуть подкрашенных губ. Она совсем такая, как на стереокарточках, мамочка, она красивая и чем-то обеспокоенная: такой он себе ее представлял, разглядывая альбом, а иной не умел и вообразить. Ведь Димке не исполнилось трех месяцев, когда какие-то негодяи захватили дочь Президента, отдыхавшую с мужем на аквакурортах Татуанги; сынишка чудом оказался тогда не с родителями, спасла какая-то детская хворь, не позволившая прихватить малыша с собой. Террористы выставили условия, но ответ Президента был однозначен. «Никаких переговоров, — сказал Даниэль Коршанский, — мы не на базаре. С захватами будет покончено любой ценой». Он сказал так перед семнадцатью миллиардами зрителей, прильнувших к стереоэкранам, а затем поцеловал стереопортрет дочери и перекрестился; спустя четыре минуты террористы просили уже одного: отпустить их с миррм, но и в этом им было отказано; когда их сажали на кол перед космопортом в Нью-Одессе, столице Татуанги, они вопили на всю планету, умоляя о виселице; они кричали, что пальцем не трогали семью Президента, что обоих, и мужика, и бабу, сделали «невидимки» из спецотряда «Чикатило», палившие без разбору куда глаза глядели, но все это мало помогло бандитам; они, все, кто выжил после штурма, подохли на кольях, а каждый из «невидимок», участвовавших в операции, получил из рук Президента орден Заслуг высшей степени…

Это был последний теракт, осуществленный в Федерации.

Но мать и отца Дмитрию Коршанскому довелось знать лишь по стерео в дряхлом альбоме, и до сих пор не мог он ответить себе на вопрос: прав или не прав был тогда Дед?..

Лицо той, которая разорвала смертную пелену, наклоняется ниже, ниже, но — странное дело! — становится расплывчатым, зыбким, губы делаются суше, на лбу возникают морщины, много, много морщин, и глаза ее уже не светло-зеленые, а карие, глубокие, пугающе пронзительные..:

— Мааааа… — хнычет человек.

— Мэйли, — поправляет его старая женщина, отирая пот с горящего лба, и подкладывает поудобнее высокую подушку. И кажется, Что там, за ее спиной, в мерцании возвращающегося бреда, виднеется еще одно женское Лицо… нет, девичье… совсем юное, еще не изуродованное сплетенной возрастом и невзгодами сеткой морщин. Она Держится поодаль, но в золотистых, загадочно мерцающих глазах — сочувствие.

И Дмитрий вновь проваливается в безвременье. Но теперь оно уже не такое, как прежде. Вместо жары — тепло, а вместо мороза — прохлада, и яркие вспышки больше не опаляют зрачки, они сделались матовыми, приглушенными… а окрест шелестит и шепчет, словно где-то близко, совсем близко идет негромкий ласковый дождь.

Дмитрий дремлет, и дыхание его звучит ровно. А Мэйли, Великая Мать народа дгаа, на зов которой сами выползают из бочаг травы, потребные для настоев, поправив покрывало, оборачивается к другой, юной женщине, так и не вышедшей из подсвеченной рдеющими углями очага полумглы.

— Он будет жить, Гдлами, — говорит она, шамкая беззубым ртом, и молодо блестящие глаза старейшей уже не так тревожны, как несколько мгновений тому. — Он уже запутался в сетях Ваарг-Таанги, но сумел вырваться…

Великая Мать старается выглядеть обычной, бесстрастной и невозмутимой, как должно ей по сану, но это не очень-то получается, и та, имя которой Гдлами, хорошо понимает почему.

Когда приходит хворь, на помощь зовут травы. Огромна их сила, ибо тяжелая мощь земли заключена в лепестках и стеблях; ни жаркий нарыв, ни знобкая лихорадка не способны преодолеть власть, источаемую Дьюнгой-Твердью, и как бы ни рвал воспаленную глотку кашель, как бы ни грызла лакомую плоть злая опухоль, но бессильны они перед горькими настоями, и сладкими отварами, и кислыми лепешками, изготовленными Великой Матерью.

А когда травы бессильны, их подкрепляют заклятьем. Не счесть их, всемогущих наговоров, завещанных людям дгаа предками, обитающими ныне в угодьях Красного Ветра. Ни хнычущим духам болотных трясин, ни хохочущим демонам лесных чащоб не устоять, если сила трав сплетается воедино со стуком маленького барабана дгаанги, и даже бормочущим снежным морокам приходится убраться подобру-поздорову, если над слабым телом, распростертым на ложе, соединят руки, сделавшись единым целым, дгаанга и Великая Мать.

Но редко кому удается возвратиться с Последней Тропы, если безликая Ваарг-Таанга уже успела, изловчившись, набросить на несчастного свою мохнатую сеть, сплетенную из сухожилий разделанных заживо ночных призраков. И если случается такое, то долго еще поют об этом сказители, а старики, вспоминая у костра дни юности, говорят: «Это было в то лето, когда Великая Мать посрамила Ваарг-Таангу!»…

Вот почему Гдлами, хоть и качаются в мочках ее ушей золотые серьги тао-мвами, знак высшей власти в пределах, заселенных народом дгаа, почтительно приседает перед старухой.

— Ты воистину любима Тха-Онгуа, Великая Мать, — шепчет девушка, прижавшись лбом к шершавой руке, покрытой пятнышками дряхлости. — Ты равна могуществом Красному Ветру…

Это уже почти кощунство, но травница не обрывает девушку. Старости приятно признание заслуг, а Предок-Ветер, слышащий все, не станет судить строго свою отдаленную потомицу, ибо, что ни говори, и впрямь совершено великое дело.

Да и не до женских бесед сейчас Красному Ветру! Шумит, воет, ярится за каменными стенами пещеры тайфун, и будет бушевать еще три дня и три ночи, подводя итог времени дождей, а в такую пору Предок занят многими делами, каждое из которых неотлагаемо. Гонит Предок-Ветер облака, и взвихривает шквалы, и закручивает смерчи, и разбрызгивает капли… где уж тут успеть ему расслышать, о чем шепчутся глубоко под землей, в укрытой от его дыхания пещере Великой Матери?!

Да, сладостны слова признания, и не спешит Мать Мэйли отнять руку. Но есть то, о чем не смеет она умолчать, потому что Великая Мать, скрывшая истину, теряет свою силу.

— Он сумел вырваться из сетей, — решается наконец открыть всю правду старая женщина, — но в этом нет моей заслуги. Родитель заступился за него…

В золотистых глазах девушки-вождя возникает недоумение.

— Говори же, говори, Великая Мать!

— У того, кто пришел с белой звездой, — завершает начатое травница, — два сердца, Гдлами. Но левое из них бьется громче, чем правое…

Ярче вспыхивает пламя в очаге. Громко трещат сучья, словно Вьянг-Огонь подтверждает сказанное. И Гдлами, едва успев сдержать громкий, не приличествующий вождю вскрик, оглаживает раскрытой ладонью макушку в знак величайшего изумления, граничащего с неверием. Два сердца?!

Она не говорит ни слова. Какие уж тут слова? Она просто становится на колени у невысокого ложа и прикладывает ухо к обнаженной груди лежащего, сперва — слева, затем — справа. Потом вскидывает голову, забыв подняться, и лицо ее так бледно, что Мэйли торопливо смотрит в тот угол, где на полке мостятся калебаски с успокаивающими настоями.

— Два… — тихонько, совсем по-детски подтверждает Гдлами. — И левое бьется громче.

Очень-очень тихо делается в пещере, но в тишине этой живет и ворочается, готовое прозвучать, имя, и вот оно вырывается на волю, произнесенное одновременно устами дряхлыми и устами юными, и величие этого имени заставляет робко утихнуть стонущие в объятиях Огня сучья.

— Тха-Онгуа!

Никто, кроме Всеобщего, не обладает двумя сердцами, и правое из сердец стучит громче левого, чтобы слышали биение его все, рожденные Необъяснимым. У детей Тха-Онгуа лишь по одному сердцу, хотя, в отличие от смертных, помещены они справа — у Дьюнги-Тверди и у Вьян-га-Огня, у Гьяни-Воды и у Хнгоди-Ветра, пращура всех Ветров; разве что безликая Ваарг-Таанга да еще слепой Вааг-Н'гур, сводный брат ее, обладают сердцем, уложенным посередке, но эти двое пришли в незапамятные годы из иной Выси и остались здесь навсегда лишь потому, что была на то воля Тха-Онгуа…

— Он… Он?… — трепещет Гдлами, не смея спросить. Мэйли мудро и снисходительно улыбается.

Какая же она все-таки дурочка еще, вождь Гдламини, маленькая Гдлами, выкормленная некогда ее, Мэйли, молоком…

— Нет, девочка. Разве ты забыла: Тха-Онгуа не дано воплотиться среди нас.

Это верно. Гдлами и впрямь не смогла вспомнить то, что известно любому: никто и ничего не может запретить Прапредку, кроме него самого, а сам он воспретил себе появляться в созданный им мир, дабы присутствием своим не нарушить основы основ.

— Но тогда…

Юная женщина вновь не договаривает до конца, и опять та, которая старше, понимает без слов.

— Может быть. Наверное…

Она надолго умолкает, беззвучно шевеля сухими губами, а потом добавляет, решившись:

— Это так, вождь.

Женщины смотрят на запрокинутый лик того, кто пришел с белой звездой. Кто же ты, кто? Левое сердце твое бьется сильнее, чем правое; оно обращено к людям, и, значит, ты — человек, смертный, как и все. Но, пускай тише, стучит и правое твое сердце, и смертным даже не дано догадываться о смысле такого, пока не придет срок узнать наверняка.

И точеное лицо Гдламини внезапно твердеет, становится таким, какое надлежит иметь повелевающему вождю.

— Кто, кроме нас, знает об этом, Мать Мэйли?

— Никто, — качает головой старуха-травница. — Я одна слушала его.

— Хорошо, — кивает вождь. — Пусть пока никто и не знает. Это знамение послано мне!

Редкие старческие брови сходятся на переносице.

— Разве не народу дгаа?

— А разве народ дгаа — это не я? — твердо, с неожиданной силой отзывается девушка, и старуха, потупив глаза, приседает. Она позволила себе забыться. Нельзя спорить с вождем.

А стройная фигурка уже мелькнула в полумгле, двумя легкими шажками преодолев путь от ложа до завешанного облезлой шкурой выхода в тоннель, ведущий из пещеры. И уже от самого выхода, почти из-за полога донеслись последние слова:

— Жди. Я пришлю дгаангу. Пусть позовет…

Вновь тишина, полумгла и легчайший чадный дымок, ползущий от синеватых ручейков пламени, прячущихся в обгорелых поленьях. Ничего больше…

Дымок, хоть и невесомый, словно паутинка, был более едок, чем муравьиный сок; сизой пленкой растекался он по обтянутым войлоком валунам стен, сомкнувшихся вокруг рассудка, и камень не устоял перед вкрадчивым ядом. Мельчайшие трещинки изъязвили его; отрава впиталась в войлок, и тот пополз клочьями, превращаясь в лохматую труху. И Дед, никуда не уходивший, вдруг успокоился там, снаружи, перестал биться головой о кладку стены, за которой находился внук, и присел, терпеливо ожидая минуты, когда преграда перестанет быть непроходимой…

Теперь дышалось легче. И не было выматывающего жара.

Уже не твердая скала высилась вокруг и не плотная завеса спускалась, мешая видеть и жить, нет, всего лишь мутная легкая пелена слабо шевелилась перед взором, словно колеблемая порывами неощутимого ветра. Она была полупрозрачна, и за нею двигались, корчились, расплывались и снова сгущались еле различимые тени, уродливо напоминающие человеческие фигуры. Пока еще Дмитрий не в силах был рассмотреть их истинный облик, размазанный кисейной накидкой не вполне ушедшего бреда, но уже отчетливо, с каждым мгновением все громче и яснее, доносились до него странные, но, безусловно, мелодичные звуки. Негромкое постукивание сменялось негромким же струнным перебором и поверх всего плыл глуховатый речитатив, перемежаемый гортанными вскриками…

Там, в мире дышащих и живущих, некто пытался дозваться его, Дмитрия Коршанского, эхом намекнуть, где тропинка, ведущая прочь из сумеречного узилища. И хотя слова, все до единого, были смутны и непонятны, резервные сектора мозга, обработанного лучшими психологами Земли, не дожидаясь указаний затуманенного пока что рассудка, уже включили вбитую намертво в подсознание программу лингвистического анализа. Если неведомый друг старался что-то объяснить, нельзя было оставаться непонимающим. Мозг настроился на нужный ритм работы. Еще немного, еще чуть-чуть, и суть напевного зова станет ясна, бессмысленные звуки и всхлипы наполнятся смыслом, и тогда песня превратится сперва в нить, указующую путь, а затем совьется в прочную веревку, уцепившись за которую не сможет вырваться только полный кретин… Лишь бы только этот, поющий, не умолкал. Лишь бы постарался…

А дгаанга, сидящий у ложа вторые сутки, и так трудился изо всех сил, и не было никакой нужды его подгонять. Вождь повелел позвать бродящего в сумерках Верхнего Мира обратно, а приказ вождя должен быть исполнен. Но дело не только в воле вождя. Дело еще и в нем самом, в юhom дгаанге, которого, пусть не в глаза, а за спиной, сородичи именуют «нгуги».

Ненастоящий.

Обидно. Но, надо признать, злословящие имеют на это право. Слишком рано возвысился он в служители Незримых, заменив собою учителя, ушедшего после беседы с живущими в небесах. Нельзя быть племени без дгаанги, и потому старцы велели ему служить. Но разве достоин он, избранный в ученики всего лишь полтора лета назад?..

Ненастоящий?!

Так нет же! Вы увидите, насмешники, и вождь увидит, и Великая Мать, желающая его: юный дгаанга достоин своего сана! Пусть немного пока еще подвластно его воле, но таинства путеводной песни освоено им в совершенстве, и даже ушедший учитель не раз удостаивал его похвалы! Он выведет пришельца на свет, выманит его, а Большой Старик, неведомо откуда взявшийся там, на перепутье сумеречных троп, поможет ему! Впрочем, он и так уже многое сделал, сам, до того еще, как зазвучала песня: этот Старик, большой и рыхлый, разбил кулаки о стену безумия, расшиб лоб, искровавив красивую седину, но он сумел расшатать валуны, облегчив песне дорогу к разуму лежащего на смятом ложе…

Грохочет маленький барабан, негромко звенят струны гъонса, плавно течет песня, и юный дгаанга успевает еще погордиться собою. Он достоин, достоин, потому что он, и никто иной, сумел различить присутствие Большого Старика… а ведь сама Мэйли, Великая Мать, так ничего и не заметила!

Дгаанга не знал устали; он уже вогнал себя в священный транс, выйти из которого мог бы лишь вместе с тем, кого звал, или не выйти совсем. И песня струилась, словно прозрачный ручей, а слух воспринимал незнакомые звуки, и миллионы, миллиарды клеток пробуждающегося мозга подхватывали их, анализировали в сотнях тысяч комбинаций, превращая неизвестное в знакомое, а всхлипы делая словами.

— …и отдали Высшие смертным Твердь, оставив Высь за собою, — долетало издалека до Дмитрия, и он, уже пробудившийся, в который раз поразился кажущейся простоте превращения чуждой речи в знакомую и понятную. — Людям, назвавшим себя нгандва, позволили Высшие поселиться в равнинах и копаться в мокрой земле, подобно землеройкам, но не возлюбили Высшие людей нгандва, ибо невелика честь тех, кто по доброй воле валяется в грязи; Людям уке, именовавшим себя дгаа, отдали Высшие белые вершины и лесистые склоны, откуда не так уж далеко и до сокровенной Выси. И принадлежала Твердь людям нгандва и людям дгаа, а более никому, и было так до того дня, когда по воле Высших спустились на Твердь белые звезды, но зачем они спустились и почему обошли стороной славный край дгаа, это, увы, неведомо даже наимудрейшим из мудрых горного народа…

Лежащий на влажных подстилках слабенько скривил губы.

Совсем немножко, почти незаметно, но дгаанга сумел не упустить великий миг, и увидел, и возрадовался, ибо пришелец уже вступил на путь, ведущий в мир живых, и пошел вслед за песней. Юный служитель Незримых хоть и был одарен, но все же не умел читать мысли, а потому так никогда и не узнал, что хворый хоть и не полагал себя наимудрейшим из мудрых, но мог бы, пожалуй, ответить на вопрос, недоступный мудрецам, и разъяснить то, что было непонятно дгаанге.

Ибо у всякой мудрости свои границы, и непостижимое для шамана с отдаленной планеты Валькирия было вполне очевидно лейтенанту космодесанта Федерации, тем более лейтенанту, всерьез увлекающемуся новейшей историей.

«Тоже мне, бином Ньютона», — вспомнилась Дмитрию любимая присказка Деда, и он снова улыбнулся, наслаждаясь стремительно возвращающейся способностью сознавать и мыслить.

Да уж, ответ прост, но попробуй растолковать дикаренку, что двести лет назад тогдашние демократы, совсем незадолго до начала Кризиса, дали «добро» на организованную эмиграцию всех, кому не нравились земные порядки, и что тотчас же во Внешние Миры хлынул поток самого разношерстного люда, прерванный лишь после Конхобарского инцидента, когда эскадра конфедератов обстреляла земные космофрегаты. А что касается выбора места для посадки, так все еще проще: что было делать колонистам в горах, да еще и заселенных, пусть даже и не абы кем-нибудь, а самим народом дгаа? Инструкции настрого предписывали обосновываться в безлюдных местах, и эмигранты старались не нарушать запретов, поскольку санкции могли быть весьма жесткими… — …никому не мешали мохнорылые, поселившись в предгорьях, — полузакрыв глаза, выводил тощенький юнец с насечками по обе стороны носа; песня стала просто песней, она уже не являлась путеводной нитью, но слушать ее было интересно, более того, необходимо; уж если кривая вывезла к туземцам, надо знать о них побольше. — Нечего было делить с ними ни народу гор, ни людям равнин. — Случались поначалу стычки, но завершились малой кровью, и более не повторялись, и не было ничего нового с тех пор до тех дней, когда по воле Высших посыпались из-за туч многие, многие звезды, и пришедшие с ними оказались буйными, . страшащимися лишь силы…

Ну что ж, это тоже не могло считаться пресловутым биномом. Десятилетия войны всех со всеми, стычки на орбитах, перехваты транспортов… и как результат сотни аварийных посадок, дезертирств, побегов; можно согласиться, что эта публика была куда менее сознательна, чем первые, организованные и законопослушные колонисты. Интересно, как аборигенам удалось поладить с военным сбродом?..

— …но поднявший инг'ганг от инг'гонга погибнет. Все, живущие на Тверди, встали против буйных, и пришлось буйным смириться, утихомирив свой нрав. Вновь настала тишь, и было тихо по воле Высших до нынешних дней, когда сотворилось невиданное, и пошел с равнины в редколесье, пыхая паром, мерзостный Железный Буйвол, да сгинут самки его, да покроются гнилью копыта его и да не будет легкой жизни и светлой смерти погонщикам его…

Судя по всему, на последних словах краткий курс местной истории завершился; резким движением отбросив в сторону нечто, напоминающее крохотную балалайку, мальчуган завалился на бок, и было не похоже, что он намеревается в сколько-то обозримом будущем дать разъяснения относительно немало заинтересовавшего Дмитрия Железного Буйвола.

Ну что ж, это, в общем-то, и не к спеху… Попробовав пошевелиться, Дмитрий с пронзительной радостью обнаружил, что тело подчиняется, что руки-ноги на месте и никаких неприятных ощущений, кроме вяжущей слабости, не наблюдается. Наслаждаясь возвращением в реальность, он перевернулся на бок, на другой, снова на спину, затем попытался присесть, но это оказалось выше его не таких уж пока еще великих сил; негромко охнув, он уронил голову на подушку, и в тот же миг у ложа появилась небольшая сухонькая старушка со смуглым и морщинистым, чем-то очень знакомым лицом…

— Мэйли, — сказала она тихим голосом и для верности ткнула себя в грудь тоненьким пальцем. — Мэйли!

Имя, как и облик старухи, казалось знакомым, но не более того. Память вернулась, и Дмитрий помнил все, от неудачной посадки, стычки и ямы до сожженного села; на этом воспоминания обрывались начисто.

— Мо-е и-мя Дмит-рий, — отозвался он, не сразу осваиваясь со звучанием и артикуляцией уже знакомого языка. — Спа-сибо те-бе за спас-сение-е.

Старая женщина отшатнулась, совершенно земным жестом всплескивая руками.

— Ты знаешь речь дгаа? — похоже, она не верила собственным ушам. — Значит, ты и впрямь дитя Тха-Онгуа?!

Дмитрий попытался пожать плечами. Многое ему еще было непонятно, но за то, что неведомый Тха-Онгуа не родственник ему ни в каком колене, лейтенант Коршан-ский мог бы поручиться и головой, и чем-нибудь более ценным.

— По-мо-ги мне, Мэй-ли. Я хо-чу сто-ять.

Старуха, насупившись, покачала редковолосой головой. Затем отошла от постели и почти сейчас же вернулась, неся нечто вроде мелкой пиалы с напитком, источающим пряный аромат неведомых ягод.

— Пей!

Отвар оказался вкусен и не очень горяч; он немного походил на жидкий мед, приправленный корицей, растертой вперемешку с кардамоном. Допив последний глоток, Дмитрий облизал влажные губы, улыбнулся.

— Вкус-но. Те-перь по-мо-ги!

Снова — насупленные брови. И повелительное:

— Спи!

Он нахмурился в ответ, собираясь сказать, что вовсе не желает спать, что достаточно отвалялся и пора честь знать; ему и впрямь не хотелось спать, совсем не хотелось, и он на миг прищурился, подбирая подходящие слова, а когда такие слова нашлись и Дмитрий открыл глаза пошире, все вокруг выглядело не так, как раньше.

Ярко-ярко полыхал огонь в очаге, без остатка рассеивая мглу, постель была сухой и почти несмятой, а около ложа не оказалось ни вырубившегося мальчишки-певца, ни старой женщины с добрым, словно бы светящимся изнутри лицом и редкими, почти бесцветными волосами. Зато, опустившись на корточки, сидели рядом два огромных полуголых парня, облаченных в грязноватые набедренные повязки; оба туземца были широкоплечи, широкогруды, и лица обоих, украшенные ритуальными насечками, отчего-то показались неуловимо знакомыми.

Резкие, запоминающиеся лица.

То, что слева, — удлиненное, темное, изогнутые черные брови срослись над тонким, с легкой горбинкой носом, выразительные глаза подчеркивают недюжинную силу воли, и без того вполне очевидную. То, которое справа, — помоложе, да и попроще; скуластое, округлое, с крупным приплюснутым носом, прямыми мохнатыми бровями и скошенным подбородком; пухлые, немного выпяченные губы и мягкий отсвет карих, чуть косо поставленных глаз скрадывают грубоватость черт, делая лицо юноши намного добрее, чем лик его соседа, словно высеченный из черного базальта.

— Кто вы? — спросил Дмитрий, и на этот раз чуждая речь далась ему легко, словно родная. — Где Мэйли?

— Мэйли? — голос горбоносого оказался под стать облику, сильным и властным; впрочем, было в тоне его и нескрываемое почтение. — Мэйли с женщинами. Наверное. Или в лесу. Что ей делать рядом с воином, если воин здоров?

Кажется, вопрос Дмитрия показался ему забавным, потому что тугие губы разошлись в неумелом подобии улыбки.

— Ты — Д'митри, мы знаем, — покосившись на сурового соседа, сообщил круглолицый и весело подмигнул. — А я — Мгам'ба. Я — хороший охотник. А вот — Н'харо. Он — великий охотник. Я и Н'харо — друзья. А ты, Д'митри, хочешь быть нашим другом?

— Почему нет? — глядеть в лукавые глаза Мгамбы было приятно, и не пришлось насиловать себя, чтобы улыбнуться в ответ. С такими ребятами, как этот Мгамба, невозможно кривить душой. Да и приятель его, похоже, тоже ничего. — Попробуем, парни, может, и выйдет толк!

— Хорошо! — круглолицый юноша громко хлопнул ладонью по колену, а суровый здоровяк Н'харо повторил его жест. — Совсем хорошо! Нам велено быть с тобой, пока горы не признают тебя. Вождь так сказал! — многозначительно прищурившись, Мгамба ткнул указательным пальцем вверх. — Мы будем рядом, пока нужны. Сейчас хочешь гулять?

— Еще как! — почти выкрикнул Дмитрий.

Он и впрямь захлебывался здесь, в уютной клетке, и все тело, уже не больное, истомившееся, просилось туда, наверх, где солнце и ветер. Только вот… что это? Ощутив какую-то неясную неловкость, Дмитрий провел ладонью по лицу. Господи, ну и бородища же! Какой же он теперь лейтенант? Не бывают лейтенантами Санта-Клаусы. Интересно, между прочим, имеются ли у народа дгаа цирюльники?..

— Очень хочу!

— Тогда пойдем, — просто сказал Мгамба, а молчаливый Н'харо, не тратя слов понапрасну, придвинулся поближе, готовый в любой миг помочь, если вернувшийся к живым попытается упасть. — Пойдем скорее, горы ждут, Д'митри-тхаонги!

И Дмитрий, легко поднявшись с ложа, пошел к выходу.

Откинул полог и шагнул в полутемный проход.

Он так спешил, что не сумел расслышать последнего слова. Просто пропустил его мимо ушей.

А зря. Очень и очень зря. Ведь это был первый раз, когда его, лейтенанта Коршанского, назвали полубогом…


3

ВАЛЬКИРИЯ. Великое Мамалыгино. Начало января 2383 года

В дальнем конце подворья, надежно привязанные к толстому бревну с ввинченными в дерево медными кольцами, волновались оолы. Гулко и трубно взмыкивали гладкошерстные, с крутыми рогами, напоминающими молодую луну; таких разводят в теплых краях, в самом начале предгорий, там, где кончается равнина. Заливисто, почти визгливо поддерживали собратьев мохнатые, украшенные тремя круглыми выступами на комолых головах: этих считают наилучшими те хозяева, что обустроились в местах попрохладнее, повыше к высокогорным плато.

Вволю отборного зерна насыпали в добела вычищенные ясли проворные мальцы, но оолы не спешили приступить к трапезе, хоть и проголодались изрядно за время пути. Толкались они боками и дергали мордами, пробуя на прочность медные кольца, но надежно держали могучих зверей витые ремни, продетые через нежные хрящи черных носов.

Семеро было их, трое мохнатых и четверо гладкошерстных, ровно столько, сколько людей, степенных и длиннобородых, прибыло к полудню в главный поселок унсов, откликнувшись на призыв старейшего из старшин, вуйка Тараса, главы всеми почитаемого рода Мамалыг; люди прибывали, отдавали поводья подбегающим парубкам и неторопливо поднимались в дом, тяжко ступая по скрипучим ступеням. Они были сосредоточены и спокойны, но спокойствие их могло бы обмануть кого угодно, кроме оолов. Умные и преданные, быки понимали своих всадников даже лучше, чем чуткие охотничьи псы, и потому никак не могли успокоиться, но и буянить сверх допустимого не позволяли себе, опасаясь отвлекать двуногих друзей и хозяев от дел, ради которых тем пришлось покинуть свои усадьбы и проделать нелегкий путь сквозь исхлестанное дождем редколесье.

Какова нужда, такова и встреча.

Ни один из положенных в таких случаях обрядов не был забыт прославленным родом Мамалыг. Все предписанное обычаем исполнялось без искажений, в наилучшем виде. В пояс кланялись почтенным гостям от самой околицы обитатели поселка, высыпавшие из своих бревенчатых домов. Узкие улочки, словно припорошенные ранним снежком, белели от множества рушников, вывешенных в честь прибывших. Слепой дедусь у ворот управы наигрывал на потемневшей от бремени бандуре, и сам вуйк хоть и мог бы по праву седин выслать к воротам вместо себя любого из дюжины взрослых сыновей, но не поступил так, а лично отводил утомленных оолов за дом, к стойлам, левою рукой сжимая ременной повод, а правой придерживая удобно примостившуюся на плече шишковатую булаву, символ безраздельной власти над родовичами.

Все было продумано, все было предусмотрено. Миловидные девчата, украшенные лентами и монистами, с поклоном подносили подле крыльца каждому прибывшему пышный каравай, посыпанный сероватой, крупно молотой солью, вкусно хрустящей на зубах. Бойкие хлопцы, млея от восторга, принимали у дверей на хранение тяжелые кривые тесаки и почтительно, на вытянутых руках, уносили оружие в отдельную комнату, чтобы и оно могло отдохнуть с дороги. И по глотку отборной горилки пришлось сделать всем семерым, переступившим порог громадного, из вековых бревен сложенного дома в самом центре поселка, не дома даже, а домины, увенчанного дозорной башней, похожей на журавлиную шею…

Ото ж! Любой из семерых приглашенных досконально разбирался в знаках уважения, и ни один из них не стерпел бы даже самого незначительного умаления своей чести. Но в этот день никому, включая старшину вспыльчивых Чумаков, не пришло в голову проявить недовольство! Все благоприятствовало замыслу вуйка Тараса. Ведь слишком весомой была причина чрезвычайного сбора, и потому сама природа, не шибко приветливая в эту хмурую пору, расщедрившись, решила побаловать собравшихся; накануне появления первого из гостей она смотала ненадолго серое полотно туманца и позволило нежаркому солнышку выйти порезвиться на вольной воле.

А вечером устроили хозяева честную трапезу и не ударили лицом в грязь, потчуя именитых гостей!

Да что там именитые? Никто не был обойден шматом сала и доброй чаркой, всякому сыскалось достойное место за широким столом, вплоть до самого безымянного из тех парубков, что явились пешими, сопровождая своих старейших почета ради и охраны для. И весело было на пиру, но без дурного крика и глупых свар. Когда же, наевшись и напившись, вставали гости со скамей, желая отойти ко сну, лица их были красны, а дыхание натужно, и сон на матрасах, загодя набитых душистым сеном, гостеприимно принял их под свое крыло.

А в дальнем конце подворья, в теплых стойлах уже мирно дремали переставшие понапрасну тревожиться, до блеска вычищенные оолы…

Но для всякой вещи свое место под солнцем, и всякому делу свой час. Исподволь подкравшийся рассвет оказался буднично-хмур, и старый вуйк Тарас, почти не сомкнувший очей в эту хмельную ночь, встретил первые проблески промозглого утра свежим, умытым студеной водой из колодезя и тщательно причесанным.

Иные из гостей еще отсыпались, другие мало-помалу приходили в себя, охали, крякали, промывали нутро и мозги кисло-сладким рассолом, а старейший Великого Мамалыгина уже сидел в рабочей каморе, снова и снова оттачивая напоследок давным-давно подготовленную речь.

Вовсе не походил вуйк на себя вчерашнего, добродушного и приветливого!

Опершись тяжкими кулаками о столешницу, восседал он в тесаном кресле, похожий на кряжистый, несломленный ветрами предгорный дуб. Черный, без единого пятнышка пыли выходной сюртук, застегнутый до самого верха, ладно облегал громоздкое тело, и самый взыскательный взгляд затруднился бы отыскать на добром домодельном сукне хотя бы одну-единственную ненужную складочку. Белый платок выглядывал из нагрудного кармашка, и белый шарф, хоть и напрочь укрытый бородою, был свеж и повязан по всем правилам, и широкополую шляпу, низко надвинутую на морщинистый лоб, привычная рука примяла не слегка и не чересчур, а ровно настолько, насколько полагалось по обычаю.

Почти не шевеля губами, вуйк взывал к Незнающему, прося поддержки и совета, и Книга, лежащая точно посередине темного стола, казалось, внимала ему.

Гордостью и надеждой рода Мамалыг была Книга; обладание ею свидетельствовало о превосходстве Мамалыг над иными родами, более многочисленными и зажиточными. А потому вот уже много лет люто завидовали иные роды обладателям Книги и на многое готовы были пойти, чтобы завладеть ею.

Но тщетно! Пуще зеницы ока берегли ее Мамалыги. Только переступив через труп последнего из них, можно было бы отнять бесценное сокровище, а кровопролитие между унсами было настрого запрещено пращурами. По— тому всем прочим оставалось лишь перешептываться:, и злословить, и сожалеть…

А ведь некогда, говорят, Книг было немало!

Сотни их привезли с собою Первые, когда пришли на эту землю для того, чтобы поселиться тут навеки. Всякая мудрость содержалась в тех, утраченных, и невосполнимою оказалась потеря. Что ж, каждый решает для себя, что спасать, когда пылает усадьба. В лютую пору войн с Новыми, когда довелось унсам сражаться не на жизнь, а на смерть, иные роды сберегали штуки сукна, и полотно, и оолов, и разную полезную снасть. Мамалыги же, жертвуя многим, сберегли Книгу, и хоть только одну, но и ее оказалось достаточно, ибо, опаленная и взбухшая от сырости, содержала она истинные рассказы о странствиях и подвигах Незнающего…

Крепчал за окном рассвет, лаская зыбкими касаниями покореженный переплет, возникли и окрепли голоса за дверью, зашуршали торопливые шаги, потянуло сытным духом с кухонного сарая, а вуйк не спешил обрывать думы, и мысль, оторвавшись от насущного, бродила по тропам минувшего.

Он знал себе цену, вуйк Тарас, он верил в себя, но нынешним утром, как никогда, нуждался в подсказке.

Ибо великим героем и мудрецом был Незнающий, первородный сын самого Унса Пращура, и умел достигать невозможного. Когда вошел он в пору расцвета, то понял: тоскливо жить в сытости и довольстве, словно оол, все стремления которого ведут к стойлу. И возмечтал Незнающий, отринув унылое бытие, вознестись в светлую Высь, к самому Солнцу, и поселиться в краю, где обитает светило, где нет места чавкающим и чмокающим, а несбыточное ценится выше обыденного.

Звал Незнающий за собою свой род, ни единого порога не миновал, убеждая, но никто не внимал ему — ведь далеко не каждому дано смотреть в небо, не щурясь, но только немногим избранным. Отказывались родовичи, говоря: «Где такое видано, чтобы взлетал двуногий за тучи? Разве способен летать тот, кто рожден ходить? Не птицы же мы, обладающие перьями, не стрекозы, наделенные слюдяными крыльями, не листья даже, способные вспорхнуть с порывом ветра!» Смеялись родовичи, и так еще говорили: «Опусти взор, Незнающий, осмотрись вокруг! Запустел твой дом, и не возделан цветник, и не мычат оолы в стойле, но лишь верный пес бегает по двору в поисках пропитания. Ничего нет у тебя, есть лишь зыбкие грезы. Можно ли так жить отпрыску Унса Пращура?» И, сказав так, уходили в свои терема, к оставленным скучным делам…

Никто не пожелал понять томление героя. Отказались идти с ним Авос-богатырь и Небос-богатырь, отважные братья, и Торопливый, умевший пожирать холодный металл, и сам Знающий, старейшина поселка, строго-настрого запретил брату своему будоражить умы родовичей разговорами о невыполнении. Но не уступил Незнающий, не смирился и выдумал дивную коляску, способную взлететь к воротам Солнечного Подворья, оторвавшись от постылой земли. И сделал ее Незнающий, не пожалев труда, и взлетел в Высь на зависть всем, обладающим перьями, и всем, наделенным слюдяными крыльями, и всем, способным вспорхнуть с порывом ветра, ибо о такой высоте никто из летунов и мечтать не смел. Родовичи же следили за полетом, задрав головы, и не разошлись до тех пор, пока совсем не исчезла чудесная коляска. Завидуя улетевшему, дразнили они Авоса и Небоса: «Ну, братцы, где же ваша храбрость?», а Знающего укоряли: «Ну, старейший, где же твоя мудрость?!»; так был посрамлен Знающий, а сородичи долго еще судачили и сожалели: «Эх, отчего же Незнающий нас с собою не позвал?», легко позабыв, как смеялись над героем, стоя на порогах своих добротных жилищ, утопавших в цветах…

Вот каков был Незнающий, сын Унса Пращура, и разве не указал он верный путь отдаленным своим потомкам? Разве не ушли унсы в Высь, когда жизнь на старой Земле стала тосклива, словно трясина, поросшая серой ряской?

И разве не скулили от злости благоразумные, дразнившие и проклинавшие унсов лишь за то, что не желали унсы походить на остальных, живущих бесцветно?

Так кто же, если не Незнающий, поможет потомству своему найти верный путь нынче; когда приблизились к мирным подворьям редколесья лихие времена?

Кроме него, некому…

В этот самый миг золотая капля, проскочив сквозь низкие облака, прыгнула на стол; сияющие искры обрызгали бугристую одежку Книги, запорошили суровые очи задумавшегося старца, и вуйк Тарас медленно и величаво наклонил крупную голову, безмолвно благодаря давнего предка за быстрый ответ.

Ясна, как солнечный луч, была подсказка, да и не мог Незнающий пренебречь безмолвным зовом. Он услышал и послал одобрение всему задуманному старейшим из Мамалыг…

Серебристые локоны, ниспадающие на обтянутые сукном широкие плечи, вспыхнули мириадами солнечных блесток, словно елочная мишура. Сомнений не стало, да и размышлять, пожалуй, не было больше нужды, тем паче что уже скрипнула дверь и горничный парубок, робко заглянув в запретную камору, известил: гости накормлены, довольны, а ныне, как указано, отведены в малую гридницу.

Медлить не следовало, чтобы не прослыть неучтивым.

Тяжело переставляя ноги, вуйк прошагал по открытой балюстраде. Всего лишь на миг приостановился перед входом в гридницу, огладил мозолистой ладонью сюртук, удаляя несуществующие соринки, поправил шляпу и вошел к поджидающим его, с порога почествовав семерых величественным жестом, адресованным всем вместе и никому в отдельности.

Старейшие побратимских родов, восседающие за массивным круглым столом, сработанным из цельного пня, чуть приподняли широкополые шляпы, ответно чествуя хозяина гостеприимной усадьбы, а спустя несколько секунд вуйк Тарас уже восседал среди них, равный меж равными, спиной к полураскрытому окну и лицом к пустующему креслу, которое, будь он жив, по праву занимал бы старейшина умершего рода Шевчуков.

— Мир вам, братия, — сказал вуйк, не поднимаясь, ибо обычай дозволял говорить сидя. — Вот мы все, как один!

Семеро неторопливо наклонили головы, принимая древнее приветствие.

— Пусть будут среди нас Снум Старый, и Уна Снумиха, и сын их, а наш любимый пращур Уне; пусть держится подальше от душ наших мерзостный Рух, да будет проклято имя его!

— Во веки веков! — вразнобой отозвались семеро.

— Ныне же, прежде чем начать, попрошу я старейшего среди нас, вуйка Евгена, благословить беседу…

Поддерживая просьбу, семеро мерно хлопнули ладонью о ладонь: один раз, два, три. До третьего хлопка надлежало скромничать, после него следовало соглашаться. И изжелта-сивый, некогда могучий, а ныне хрупкий от дряхлости старшина рода Коновальцев, еще и вуйка Тараса помнящий быстроногим парубком, воздел к дощатому потолку ладони.

Изъеденный годами голос его был неприятен слуху, но. сидящие за столом внимали старцу, благоговея, и кустистые брови их хмурились, скрывая повлажневшие очи.

Древнюю мольбу затянул вуйк Коновальцев, обращенную неведомо к кому, но мощью своей раздирающую сердца.

Он просил, когда наступит смертный час, похоронить его в глубокой могиле, на одном из холмов, что возвышаются среди широких степей, над разливистой, гневно ревущей рекой, чтобы, даже мертвый, мог он любоваться обрывистыми берегами, чтобы баюкал его рокот быстрых волн…

Он заклинал тех, кто похоронит его, сразу, не дожидаясь поминок, встать, немедленно разорвать нечто, после разрыва окропить землю злой кровью недругов…

Он, возвысив, слабый голос почти до крика, повелел, дабы сразу после похорон, разрыва и окропления его, молящего, помянула негромко и по-доброму чья-то большая, новая и совершенно самостийная семья…

Не каждое из слов, слетавших со старческих уст вперемешку с капельками слюны, было понятно внимающим; слишком давно было составлено моление, да и передавалось оно от родителя к отпрыску изустно, как самое дорогое богатство. Ибо странные, будоражащие словеса являли собою то немногое, что достоверно сохранилось из молитв и заклятий, собранных в Книге книг; некогда в каждой из усадеб была такая, но в пору сражений и пожарищ ни один род не сберег ее; ведь была она так тяжела, что, прихватив ее, пришлось бы оставить на поживу недругам гусака, а то и подсвинка…

Потом пожалели неразумные, но было поздно; попросить же земных прислать такую же хотели бы унсы, да не смогли; как попросишь привезти товар, не зная названия?

Умолк дряхлый вуйк, и долго царила в гриднице тишь.

А затем Тарас Мамалыга прокашлялся, прося позволения говорить и требуя внимания к речи.

И лишними были всяческие вступления, поскольку каждый из собравшихся здесь знал, ради чего собрались.

— Где ныне Шевчуки? — никто не ждал такого начала, и каждый из семерых невольно бросил взгляд на пустующее кресло. — Где братья наши, обитавшие в Старошевчукове, Шевчуковке, Шевчучихе-Заречной и во множестве иных цветущих хуторов и ухоженных слободок? Их нет. Их поглотила алчность дикарей с равнины, но всем вам известно, кто стоит за их спинами и чего хочет он от нас. Дадим ли мы в свой черед уничтожить себя без борьбы, покинув наши дома, позволим ли Железному Буйволу растоптать край, завещанный нам Унсом Пращуром и Незнающим, сыном его? Бросим ли на поругание огороды, и могилы предков, и пастбища оолов, и все, что нам дорого и свято? Знаю, вы воскликнете вместе со мной: «Нет, никогда!»

Он замолчал, понимая, что посеяны добрые зерна.

Теперь тем, кто согласен с ним, будет легко говорить, а несогласным придется быть поосмотрительней. К каждому из вуйков приходили Земные с дарами и посулами, и нынче иные из сидящих в гриднице — Тарасу известно от верных людей! — не хотят войны; но разве посмеет кто-то, дорожащий именем унса, во всеуслышание сказать, что готов поступиться святынями?

Это поняли все, сомнений нет. И кто-то из готовых продаться неизбежно ощерится. Но не сейчас. Пока что они будут выжидать. А тянущий руку здоровяк, самый молодой из старейшин, пусть говорит; его род, род Чумаков, славится буйным нравом, Чумаки никогда не избегали драки. К тому же их земли лежат рядом с землями Мамалыг как раз на пути Железного Буйвола…

— Твое слово, уважаемый Сергий, — поощрил он Чумака по праву хозяина гридницы.

— Мое слово не будет долгим…

Неизвестно почему, но борода у старейшего Чумаков не желала расти, и он восполнял досадное отсутствие ее пышнейшими усами.

— Мы, Чумаки, пришли на эту землю, когда она была дикой, и мы заставили ее расцвести. Мы корчевали пни и пасли оолов, держа в одной руке рукоять плуга, а другой сжимая «брайдеры», потому что Земля забыла про нас и там пришлось самим заботиться о своих детях. Сегодня Земля пришла снова; она говорит: отдай свое и уходи на чужое. Но чужое никогда не станет своим…

Не удержавшись, вуйк Сергий крепко хватил распахнутой ладонью по столу, и глиняный жбан с холодным ква-сом подпрыгнул, едва не опрокинувшись.

— Мы хотим, чтобы ни одного дикаря не было на возделанной нами земле. Пусть дикари творят, что хотят, у себя на равнине. Но предгорья принадлежат нам. Если дикари захватят их, мы, Чумаки, дадим отпор. Если Земные с лучеметами помогут дикарям, мы, Чумаки, встанем против Земных, и наши «брайдеры» выяснят, кто чего стоит!

Он снова хлопнул ладонью по столу, и глиняный жбан снова опасно подпрыгнул, плеснув на доску квасом.

Это было больше, чем смел надеяться вуйк Тарас. Если Мамалыги и Чумаки выступают согласно, то мало кому придет в голову мысль поспорить.

Впрочем, вот зашевелился почтенный вуйк Коновальцев. Коновальцы — сильный, многочисленный род. Их старейший некогда был одним из лучших унсов, но теперь он чересчур одряхлел, а согбенная старость боится беспокойств.

Как бы то ни было, у него есть право говорить.

— Дети мои! — сиплый голос сорвался было, но тотчас зазвучал увереннее. — Я назвал вас так, и это правда; ведь я старше вас всех и любой из вас мог бы быть моим сыном… Ко всем, сидящим здесь, приходил Земной; был он и у нас, тоже уговаривал отдать наши края дикарям. Он назвался по имени; имя его было Чиновник. Я угостил Чиновника салом наших свиней и настойкой из наших вишен, и ему понравилось. Тогда спросил его: найдем ли мы где-нибудь место, где вишни растут так, как тут, а свиньи нагуливают такой жир? И Чиновник пожал плечами, как дивчина, когда парубок зовет ее на сеновал, а потом ответил, что такова воля Великого Отца Федерации, обирающего на Старой Земле…

Слова дребезжали, словно дрянная повозка, и почти половина речи терялась в сиплом кашле. Старость беспощадна. Но, хотя престарелый вуйк Евген разучился говорить кратко, никто не смел его перебить.

— Тогда я сказал Чиновнику, что так поступать очень дурно; очень дурно сделал Великий Отец, отдав такой приказ… Я сказал, что летал на Старую Землю, и это правда; по вашей воле, дети мои, я представлял всех унсов в Генеральной Ассамблее и никогда не слышал о том, что наша планета принадлежит не нам. И еще я сказал, что это очень скверно; Земным не следует помогать дикарям с равнины, потому что унсы и Земные — братья, но Чиновник ответил, что наше братство тут ни при чем; планета принадлежит дикарям, а Земные не смогли бы нас защитить, даже если бы нас родила одна мать…

Вуйк Тарас позволил себе тихонько хмыкнуть, но старик Коновалец внезапно резко вскинул голову и обжег старейшего Мамалыгу таким взглядом, что хозяин гридницы замер в изумлении и восторге.

— Дети мои! — вороньим криком прокаркал вуйк Евген, расправляя плечи, словно парубок. — Я пришел в этот мир, когда здесь не было еще никого из вас; я знал ваших дедов и гулял с вашими отцами!.. Дети мои, если вы оторвете меня от этой земли, мне будет очень плохо. Я состарился на этой земле. Я хочу здесь умереть… Решайте, как знаете, но я не хочу отдавать ни одного клочка этой земли ни дикарям с равнины, ни Великому Отцу. Они сулят мне шесть миллионов кредов, но даже за трижды по шесть миллионов я бы не отдал никому эту землю… Почти чудом казалось, что дряхлый старик сумел завершить речь достойно и даже кивнуть в знак окончания, как велел обычай, но сразу после того вуйк Евген обмяк в кресле, уподобившись груде небрежно набросанного тряпья, и лишь сиплое дыхание свидетельствовало, что он еще не отправился искать дорогу к Незнающему. Но слово его усилило слова Мамалыг и Чумаков. Вуйк Тарас ждал.

Те, кто не согласен, должны выступить теперь или не выступать уже никогда. Потому что трое уже высказали волю своих родов, а род Артеменок, как всем известно, издавна держится заодно с Чумаками. Когда наберется пять голосов, зовущих войну, сбор можно прервать, потому что сказанное большинством — священно для унсов.

Просчитывая ночью ход предстоящей беседы, вуйк Мамалыг предположил, что первым залаявшим станет старейший рода Мельников. У них мало возделанных земель; Мельники промышляют варкой соли и порубкой леса на дрова: их дела круто пошли в гору после появления Железного Буйвола.

Некому, кроме как Мельнику, идти всуперечь. Так оно и вышло.

— Я знаю, братья, — начал старейшина Мельников тихо и раздумчиво, словно беседуя сам с собой, — что многие из вас ждут от меня возражений. Но я не стану говорить «нет»…

В звонкой тишине шесть пар глаз уставились на говорящего; даже почти неживой вуйк рода Коновальцев нежданно ожил, и в темных провалах глазниц его мелькнул огонек.

— Вместо того чтобы спорить с вами, — продолжал Остап Мельник, вроде и не замечая изумления собратьев, — я спрошу вас, и, если вы сумеете дать ответ, род Мельников первым займется набивкой патронов…

Надо признать, старейший Мельников был неглуп; с первых же слов он прочно овладел вниманием слушателей и был готов до конца использовать их любопытство.

— Мне не довелось бывать на Старой Земле, и я не дремал в Генеральной Ассамблее… — шесть пар глаз уткнулись в вуйка Коновальцев, но тот уже мирно клевал носом, еле слышно похрапывая, — … зато я умею считать креды, полученные за мою соль и мои дрова, а кто умеет считать одно, сумеет счесть и другое. Мы не сможем понять до конца, братья, отчего Великий Отец отступился от унсов и велел отнять наши земли. Но в покое нас не оставят. Я думаю так: кому-то, кто сильнее самого Великого Отца, нужен Железный Буйвол, и поэтому Железный Буйвол будет идти в предгорья, хотим мы того или нет. И вот мой первый вопрос, братья: под силу ли нам остановить его? Или унсы умрут все до единого и само имя наше сгинет навеки?

Загнув большой палец на левой руке, вуйк Остап вызывающе оглядел собратьев, понимая: каждый из шестерых, кроме спящего старика, сейчас лихорадочно складывает в уме.

— Не трудитесь, братья, я помогу вам. Двадцать сотен комбатантов выставят роды. Или двадцать пять, если поставить в строй голощеких. Но на парубков не хватит «брайДеров», а с тесаком не пойдешь против автомата. Вижу, вижу? Уважаемый вуйк Сергий собрался напомнить о слободских… — ошарашенный Чумак откинулся на спинку кресла, разинув рот и округлив глаза, — … но это еще сотни две, не больше, хотя вооружены они неплохо. А дикари с равнины пригонят сотню или три сотни. Или сто сотен, если велит тот, кому нужен Железный Буйвол. И даже если мы убьем всех, с равнины придут еще столько же, но этих уже не будет кому убивать…

Очень складно говорил он, с надрывом и болью; даже старейший Мамалыг вдруг ощутил смутное беспокойство, а еще не сказавший слова вуйк Ищенок хмурил брови, и щурился еще не сказавший слова вуйк Збырей; и вот уже и старшой Артеменок блудливо отводит взгляд от Тараса…

В запасе у созвавшего сбор оставался один удар, он готовил его для завершения беседы, но вышло так, что бить следовало немедленно.

— А если унсам помогут дикари с гор? — резко перебил Тарас, улыбкой прося простить нарушение обычая.

Но вуйк Мельников даже не подумал сердиться.

— Я отвечу тебе, — усмехнулся он, — и ответ будет вторым моим вопросом. Скажи, слыхано ли, чтобы горные вмешивались в чужие дела?

Теперь вуйк Ищенок, на которого крепко рассчитывал Тарас, уже не хмурился; глядя в,рот старейшему Мельнику, он часто-часто кивал, словно завороженный.

И внезапно Тарас Мамалыга почувствовал себя мухой, угодившей в хитро расставленную паутину.

— Но если все же помогут? — повторил он, просто чтобы не молчать.

— А если у бабуси вырастут яйца? — отозвался Мельник.

И уже иным, жестким тоном продолжил:

— Верно сказал уважаемый вуйк Евген! Много больше, чем шесть миллионов кредов, стоит обжитая нами земля. Верно и то, что трижды по шесть миллионов тоже малая цена. Но если Великий Отец согласится дать не трижды по шесть, а трижды по десять миллиардов кредов, тогда следует соглашаться…

Он умолк, гулко прокашлялся, и на сей раз никто не пожелал перебить его, даже упрямый вуйк Чумак.

— И вот почему. Все мы знаем: у Великого Отца есть большой сейф с кредами. И у нас, братья, есть большой сейф… Это редколесье — вот наш сейф. Мы должны: по-требовать тридцать миллиардов за нашу землю. Пусть эти креды положат в какой-нибудь банк, так, чтобы на проценты мы могли снарядить экспедицию и подыскать себе новую планету, такую, какую выберем сами; и если Великий Отец утвердит такой бюджет, тогда, я думаю, нельзя упорствовать. Лучше новая планета, чем гибель наших детей, потому что о ней никто не споет…

Нет, вовсе не даром род Мельников завел торговлю с равниной. Иные из слов, легко брошенных вуйком Остапом, казались старшинам унсов попричудливее, чем камлания горных шаманов, хотя о том, что такое «креды», знали все…

Креды дает Великий Отец за то, что унсы возделали здешнюю землю; их выдают товарами, и товары можно заказывать дважды в год, когда прилетает большой корабль.

Миллион — это много кредов, ровно столько, сколько положено получать унсам в год; это так много, что невозможно себе представить; товаров на миллион не вмещает корабль.

Сейф… трудно сказать наверняка, но, кажется, это тумба из металла, откуда Великий Отец берет миллионы; он хранит их там вместе с самыми дорогими товарами.

Но смысл известных вуйку Остапу слов банк, процент, миллиард, не говоря уж о страшновато звучащем бюджет, оставался для мудрейших из унсов мутным, как зимний туман…

Однако не следует выхваляться перед собратьями тайным знанием, и последние слова говорящего просты.

— Я сказал приходившему ко мне: передай хозяевам Железного Буйвола, что тридцать миллиардов — вот наша последняя цена. И креды мы возьмем авансом, — еще одно волшебное словцо уже никого не удивило. — Тот, кто приходил ко мне, сказал, что понял и передаст. Еще он сказал, что долго ждать ответа не придется…

Теперь вуйк Остап сказал действительно все, что хотел.

Один против многих, он сумел все же одолеть их, и ему есть чем гордиться, если даже в глазах заносчивого Мамалыги зреет согласие, хоть и перемешанное с неприязнью. Ну что же, пусть Тарас бесится. Мамалыги чванились своей Книгой из поколения в поколение, они прожужжали всем уши рассказами о своем Незнающем, но никто даже не догадывался, что род Мельников тоже сохранил Книгу, большую и толстую. Знание — сила; его следует хранить под спудом. И сегодня для Мельников нет неясного в основах политэкономии; им, и только им ведомо, что такое капитал и в чем отличие дохода от прибыли, и таинство образования прибавочной стоимости тоже постигнуто родом Мельников ценой упорного труда…

Остап Мельник, сказав многое, о многом умолчал, и это было правильно. Разве смогут понять собратья, что натуральное хозяйство ведет к регрессу и благородные унсы за полтора века деградировали, почти сравнявшись с местными дикарями? Нет, не поймут, как ни разъясняй. Как не поймут и того, что уход с обжитых земель (разве он, старейший Мельников, рад этому?) объективно неизбежен…

Ничто не доставляло вуйку Остапу такого наслаждения, как понимание своей избранности. И он любовался сейчас собою, хотя суровое лицо его, обрамленное аккуратно подстриженной клинообразной бородой, оставалось непроницаемым.

Угодно это кому-то или нет, но не может завтрашний день быть таким же, как день вчерашний, милый сердцам почтенных, но не по-умному упрямых вуйка Тараса и вуйка Сергия. Остап Мельник, никто иной, знает наверняка, каким следует быть будущему унсов, и если собратья доверят ему — а они доверят, им просто не остается ничего иного! — он сумеет позаботиться обо всем. Он найдет экспертов, подыщет юристов, определит приоритеты, и на новой родине жизнь унсов ничем не будет похожа на нынешнюю стагнацию, вот только контрольный пакет останется за родом Мельников, потому что из всех восьми родов только Мельники достаточно динамичны и коммуникабельны, и никому, кроме них, не под силу, возглавив совет акционеров, добиться экономического бума!

Этот миг — звездный для Остапа, сына Ибрагима из рода Мельников, его хочется растянуть надолго, надолго, надолго…

Но не удается.

В минуту наивысшего торжества со двора доносятся крики, а вслед за тем всю радость, и всю гордость, и все довольство вуйка Остапа начисто, словно метла, сметает гулко рухнувший в гридницу набат.

Высоко-высоко, на верхнем ярусе дозорной башни, бьет колотушкой в медное било караульный парубок. Грохочет, ревет, разрывается воздух, мгновенно пропитавшийся тревогой. И еще до того, как в гридницу врывается бледный до синевы домовой осавул, взглядам семерых, сгуртившихся у окна, открывается страшная картина.

Там, далеко, за лесными Кучмами, выкрашивая серое небо в смолистую чернь, клубится, растекается по сторонам тяжелый дым, изредка пробиваемый багровыми взблесками. Так не горит лес; нечему пылать там, на юге, среди голых болот. Это полыхает людское жилье, и, видно, некому гасить пожар, если с каждым мигом дым становится все гуще и гуще…

— Йосиповка? — испуганно спрашивает вуйк Ищенок; кажется, он просит братьев сказать ему: это не так.

В несколько голосов его успокаивают:

— Нет, Андрий… нет!

Но старшина Андрий уже и сам соображает, что зарево, слава Богу, встало в стороне от земель его рода.

Горит Мельникивка.

И, похоже, не только она. От одного поселка, пусть и немалого, дымы не застили бы полнеба.

Весь достаток Мельников уходит в тучи, обращаясь в ничто, и лик вуйка Тараса, оторвавшегося наконец от окна, темен, словно пропитан все тем же иссиня-черно-багровым дымом.

— Кажись, тебе уже ответили, брате Остап? Вуйк Мельников молчит. А потом отзывается. Откликается просто и понятно. Все потайные слова навсегда вылетели из его памяти, остались лишь обычные, и не все из них можно произносить в присутствии собратьев.

— На палю. До шибеньци. Уcix. Пид корень, — хрипит он, и зубы его жутко поскрипывают. — Но мы же не убьем их всех, Тарасе, если ты не сумеешь уговорить горных…

Большая ладонь Мамалыги ложится на вздрагивающее плечо Мельника, и глупый Остап, всхлипнув, припадает к широкой груди мудрого и доброго старшего брата.

— Я уговорю горных, — нехорошо улыбается Мамалыга. — А если не уговорю, так заставлю!

Загрузка...