Если бы сторонний наблюдатель вдруг надумал бы оставить твердь земную и, воспарив ввысь над Ерофеевой пустошью, направил бы крылья своего дельтаплана, вертолета или, скажем, помела, чуть правее восходящего солнца, то, отдавшись потокам легкого южного ветерка, он в скором времени среди балок и холмов смог бы различить юркой змейкой бегущую речку Букашку. Следуя ее неторопливому течению, этот наблюдатель спустя несколько минут полета над глухими лесными чащобами и перелесками, приблизился бы к беспорядочной россыпи бревенчатых строений, со всех сторон обступивших единственную мощеную булыжником площадь, на которой высился монументальный особняк XVIII века. Вторым каменным зданием была высившаяся на окраине полуразрушенная часовня, третий же, недостроенный шестнадцатиэтажный небоскреб уже пятый год взирал на мир дырами исполинских окон и скалился выщербленными зубами беломраморной кладки. Совокупность трех каменных и пяти сотен бревенчатых строений и именовалась городом Букашиным.
История сохранила одно не вполне достоверное предание касательно топонимии данной местности. Сказывают, что во времена Крещения Руси, насаждавший в этих местах истинную веру столбовой дворянин Воибор Добрило, собрав жителей окрестных деревень и загнав их по горло в речку, добрые трое суток учил их кротости и смирению и убеждал принять учение Спасителя нашего. Остановился же лишь тогда, когда почувствовал, как кто-то пребольно куснул его в шею. Почесавши в бороде, боярин извлек из ее густых зарослей миниатюрную и донельзя противную рыжеусую тварь с шестью лапками и круглым брюшком, на вид злющую-презлющую. Даже будучи сжимаемой крепкими боярскими перстами, она шевелила лапками, усами и жвалами, изо всех сил стараясь тяпнуть карающую длань.
– Что ж это за пакость такая? – возопил изумленный Добрило.
– Вестимо что, – забубнили мужики, стуча зубами. – Это букашки наши от Хреста твово бегуть…
Строгим взором поглядел вокруг Добрило и убедился, что в данном случае глас народа и впрямь оказался гласом божьим. Несметные полчища букашек, покинув тела, шевелюры и бороды своих хозяев, видимо сомневаясь в их стойкости и дальнейшей жизнеспособности, образовали из тел своих сотоварищей живые понтонные мосты и решительно устремились на берег. Стройные колонны насекомых дружно атаковали боярскую дружину, которая усердно почесывалась в своих панцирях и кольчугах. Лошади воинов крутились на месте, вставали на дыбы и усердно мели хвостами.
– Ступай себе с богом, болярин! – взмолились мужики. – С верой твоей мы сами как-нибудь разберемся. Вишь, наши букашки совсем озверели. Съедят они тебя, как твой бог свят – съедят!
Воибор Добрило раскрыл было рот, чтобы рявкнуть на смердов начальственным матерным рыком, но, убедившись, что сам уже почти окружен превосходящими силами голодного зверья, приказал трубить ретираду и поспешил удалиться, прокляв на прощанье и букашинцев, и всю их алчную живность.
Трудно сказать, проклятие ли боярина или обилие насекомых оберегали городок от лихих исторических катаклизмов. Лишь раз букашинцам довелось выдержать настоящую битву со случайно заблудившимся в этих местах батыевым разъездом. В том бою полегли пятьсот букашинцев, все мужское население города и все до единого пятнадцать татар. В память об этом историческом сражении и была воздвигнута часовня, в стенах которой похоронили героических защитников города. Правда, в годы повального порушения церквей и этот древний храм был подорван трехтонным зарядом динамита, отчего вмиг развалился почти весь город, а оставшиеся в живых жители в момент оглохли и многие навсегда (потому-то, говорят, в войну их и в армию не брали). Дальнейшие отечественные беды не обходили городок стороной, хоть и не задерживались надолго. Хоругвь польских гусар выстояла здесь не более суток, французы – лишь заночевали, а немец – так и вовсе позорно бежал, обливаясь карболкой и развесив по округе тревожные вывески и надписи крупные готическими буквами: Achtung! Bucaszchein!
* * *
Вечером того же дня баянист и бузотер Гришка Семужкин с трудом добирался к родимому дому. Путь его был крут и извилист. Во-первых, потому, что улицы размыло после дождя и редко какую можно было пересечь, не оставив в грязи сапога. Во-вторых, на небе не было видно ни звездочки, ни краешка месяца, хоть вчера он красовался вовсю. В-третьих же, идти Гришке было трудно потому, что всю минувшую ночь и весь день Гришка гулял на свадьбе у своего племянника в деревне Лепилино.
Гришка брел, волоча за собой инструмент, спотыкаясь и падая, поминутно увязая в грязи и сопровождая каждый свой шаг непереводимыми сочетаниями из двух, трех и более букв.
Вдалеке уже загорелся огонек родного его дома, когда из темной подворотни поразительно знакомым скрипучим голосом его окликнули:
– Гринь, а Гринь?
– Ну че те-е? – отозвался он, мутным взором упираясь во тьму.
– Ты… подь сюды, а? – негромко позвал неизвестный.
– А… язви твою бога в душу… – пробормотал Гришка, но подошел.
Пожилой мужчина в прорезиненном плаще, понурив голову и не глядя Гришке в глаза, попросил у него сигарету. Гришка щедро сунул ему пачку «примы». Покопавшись в ней и перебрав все, мужчина выбрал сигарету, потер, понюхал, точь-в-точь как Гришкин покойный дядя Макар Селиверстыч, что прошлым летом утонул в Букашке. Прилепив сигарету ко рту, мужчина попросил огоньку.
– Ить ведь… – буркнул Гришка, но бросил свой баян на землю, отчего тот жалобно взрыдал, полез в карман за спичками, достал их и зажег. И лишь когда мужчина начал прикуривать, обхватив по дядиной манере гришкины руки своими холодными и влажными пальцами, Гришка, уже начавший помаленьку трезветь, бросил взгляд в его хмурое, востроносое лицо и с сомнением брякнул:
– Ты, что ли, дядя Макар?
Пустив облачко смрадного дыма, мужчина поднял на него глаза и кивнул.
– Я, Гринь, я. Кому и быть, как не мне?
Помолчали.
– Ну, и как вы тут? – вздохнув, спросил Макар Селиверстыч.
– Да… живем… – Гришка пожал плечами. – Помаленьку…
– Танечка в школу пошла?
– Пошла.
– А Валёк все двойки таскает?
– Все таскает.
– А дед Федор все лежит?
– Лежит. Что ему сдеется? – отозвался Гришка, тоже доставая сигарету. Сунул ее в рот, поджег и озадаченно спросил:
– А ты… Дядя Макар, вроде бы того… только ты не обижайся, а? Ты ж вроде… того, а?
Спички одна за другой ломались в его одеревенелых пальцах.
– Чего это «того"? – переспросил дядя.
– Ну… утоп, вроде…
Три спички, сложенные вместе, наконец-то зажглись, ярко высветив лицо Макара Селиверстыча. Оно было в точности таким, каким его год назад увидел Гришка, когда дядю вытащили спустя неделю после пребывания в омуте: иссиня-черное, с оскаленными зубами и закатившимися фарфоровыми белками.
– Ну… утоп, – подтвердил дядя, дохнув на Гришку запахом тины, гнили и разложения. – Бывает. И не то в жизни бывает.
– Оно-то… конешно… – еле слышно проронил Гришка, с которого моментально сошел весь хмель.
Спички, догорев, обожгли ему пальцы. Гришка, ругнувшись, отбросил их в сторону, еще раз глянул на воскресшего дядю и… совершил виртуозный прыжок с места назад, спиной вперед на самую середину улицы, под лучи единственной городской лампы.
Из темноты вослед ему алчно клацнули зубы.
– Ты… куда ж… Гринь?! Куда?.. – проскрипел дядя, протягивая к нему руки с длинными когтями и заходясь трескучим деревянным смехом. – Сам же ко мне придешь… все – придете!.. – и вновь захохотал.
Этот смех еще долго стоял в ушах Гришки, который несся по улицам родного городка, не разбирая дороги…
* * *
В кооперативном кафе «Чудо-Юдо» в тот вечер, как и всегда по вечерам гремела стереофоническая музыка, и бравый экс-"морской волк» Черноморского пароходства Миня Караулов, стоя за буфетной стойкой, демонстрировал посетителям достоинства видеомагнитофона Джи-Ви-Си, привезенного им из знойного Гонконга. На экране громадного «Шарпа» наяривал чечетку Рэй Паркер, напевая песенку о привидениях, а те, жутковатые и загадочные, преследовали полураздетых девиц и приводили в ужас обывателей.
Собравшийся в полутемной зале с обомшелыми сводами, разрисованными картинками из русских сказок, «цвет города» цокал языками и покачивал головами.
– Вай! Как… скачет! – обратился к арбузнику Тактымбаеву картошечник Абдирянц. – Самсэм как братья Гусакяны.
– Якши… – закивал головой арбузник.
– Я грю, страхулядин окле себя собрал, – встрял в разговор Боб Кисоедов, бывший городской маляр, с некоторых пор объявивший себя «свободным художником». Недавно, разрисовав кафе русалками и лешими, он на целый год выторговал себе право накачиваться в нем спиртным бесплатно, и теперь старался употребить максимально возможное количество означенного продукта. Супруги Карауловы, прикинув расходы, пошли на эту сделку, но поздно поняли, что в своих расчетах не учли ни поглощающих способностей Боба, ни широты его натуры – он не только пил как губка, но еще и задарма поил всякую шушеру. Не соглашался он и пьянствовать где-либо вне стен, собственноручно им расписанных, ибо неустанно требовал восхищения публики.
– Я грю, рази ж это призраки? – гундел он под носом у почтенных купцов-барышников. – Тьфу, а не привидяшки, так, шушера мелкая. Во-он, какой нечисть должна быть! – восклицал он, указывая на сумрачно-темный бесплотный лик на центральном панно. Призрак и впрямь был отменный, будто срисованный с натуры. Был он черен словно сам мрак, но где-то в глубине этой темноты просматривалось некое непередаваемое мерцание чего-то, заменяющего ему глаза и проблеск пока еще не раскрывшихся во всей красе своей клыков. Во тьме этой чувствовалась непередаваемая словами физическая мощь и, что самое странное и страшное, недюжинная духовная сила, ибо выступал он, гордый и могучий, во главе легиона бесов, ведьм, вампирчиков и прочей нечисти рангом помельче, как-то: вурдалаков, леших и домовых, не считая русалок, скелетов и каких-то еще гадов на редкость отвратительного типа. И вся эта нечисть, возглавляемая Черным Призраком, шла, перла, давила, неслась вперед, казалось, грозя через мгновение раздавить, смять и размазать по стенкам всех посетителей кафе.
Налюбовавшись своим творением, Боб загоготал и захлопал в ладоши, выражая свой восторг танцем в стиле «брейк», который на площадке исполняла дочка «отца города», Сашенька Бузыкина. Худенькая, затянутая в черную с заклепками кожу, с головой, напоминающей бело-голубую астру, она не блистала особыми статями, но умела производить впечатление. По словам Боба, она была «столичной штучкой» и всем своим видом старалась подчеркнуть, что в эту глухомань ее забросил злой рок. Недавно появившись в городке, эта миловидная девушка стала главой местных рокеров и золотой молодежи. К таковой себя причисляли и бывшие в тот вечер в ее компании главный местный бандит и бывший комсомольский вожак Жора Кашежев, молодой прораб Федюня Цыганков и пышнобедрая Лиана Бабурова.
Вокруг них за двумя столами спереди и сзади сидела местная «братва», во всяком случае так они себя называли. На самом деле это была самая обыкновенная банда молодых ублюдков, которая рэкетировала и обирала весь город пользуясь молчаливым попустительством «отцов города». Половина доходов от рэкета, наркотиков и фальшивой водки шла прямиком в карманы Бузыкина и Колоярова (о чем знал весь город, знали и в области, и даже писали разика два в оппозиционных газетах позже без вести пропавшие репортеры) – и беспрекословное соблюдение этого порядка служило основой стабильности в городке.
Музыка гремела, экран светился всеми цветами радуги, прелестная Бони Тэйлор, страдая в руках насильников, слезно призывала героя, и уж мчался с дальних техасских гор ей на помощь белозубый ковбой в белоснежной шляпе, а хозяин кафе, Миня Караулов, несокрушимой грудой возвышался над стойкой, бодро взбалтывая коктейли (перекупщикам захотелось попробовать «хайбола"). «Ну, мля, я вам, суки, щас смешаю такой «х…бол», про себя говорил Миня, три дня икать, падлы, будете…» – и старательно взбалтывал подозрительного вида суспензию из спирта, бормотухи, экстракта «фанты» и домашней бражки, время от времени попшикивая туда дихлофосом из баллончика. Делая это, он зорко следил за посетителями, которые все уже постепенно пришли в достаточно нетрезвое состояние, чтобы их можно было обдирать как липку. Неспешно прикидывая в уме выручку, он не сразу обратил внимание на призывный взор своей супруги Аннушки, исполнявшей при кафе обязанности официантки, судомойки и уборщицы. Взгляд ее недвусмысленно источал тревогу. Миня моментально отложил шейкер и двинулся на подмогу. Подойдя, он обнаружил, что за столиком, огороженном декоративной решеткой от общей залы, который держали, как правило, для самых уважаемых гостей и проверяющих, привольно расположилась отталкивающего вида старушонка с большим горбатым носом и уродливо оттопыренной нижней губой. Одета она была в овчинный тулуп мехом наружу и какую-то засаленную кофту. Рядом с нею в барочном кресле стояла видавшая виды облезлая и неопрятная метла. Хихикая и взвизгивая от удовольствия, она поигрывала с маленьким злобным хорьком, который с шипением прыгал по столу, расшвыривая хвостом столовые приборы и салфетки, щерил зубы и вертелся юлой, издавая самый препоганый запах, который только можно себе вообразить.
Пронзив испепеляющим взглядом сидевшего с осоловелым видом у дверей вышибалу Микиту, хозяин кафе надел на физиономию самую холодную и презрительную из своих улыбок и, вскинув озабоченно брови, негромко произнес не предвещающим ничего хорошего тоном:
– Гражданочка…
Не обращая на него внимания, старушонка резвилась со зверьком, который вдруг оказался ростом чуть ли не с кошку, хотя мгновение назад вполне поместился бы в рукавице.
– Гражданочка, сюда с животными вход воспре… – не договорив, бармен замолчал.
Старушонка лишь взглянула на него, и бравый Миня, отошедший на судах родного пароходства все моря и океаны, не покидая теплого буфета, сразу же уловил в ее взгляде тяжелый и властный огонек силы. И потому он немедленно сменил улыбку на радушную и дружелюбную, и мороз в его глазах сменился лаской и теплотой, позвоночник, повинуясь годами выработанному рефлексу, изогнулся в виде буквы S, и, приняв самую раболепную позу, Миня осведомился:
– Чего изволите-с?
Это «с» родилось в нем непроизвольно. Эта крохотная, неуловимая, еле слышимая частичка, этот, не звук даже, а нечто вроде шипения, импонировала власть имущим, где-то в глубине души возвеличивая их над самим собой.
– Шм-м-мпанского, – процедила сквозь зубы старуха, откидываясь в креслах на манер светских львиц из фильмов сороковых годов.
– А зверечку – сахарочку? – игриво осведомился Миня, скосив глаза вбок и тут же вытаращил их, разинув рот и захлопал им, как рыба, выброшенная из воды. Хорька и след простыл: вместо него на столе развалился ражий рыжий детина в легкой маечке, которая не скрывала буйной поросли на его плечах, шее и груди. Коренастый, с длинными руками, должно быть, достававшими до колен, он шипел и поигрывал своими бицепсами, способными устыдить самого Шварценеггера, и скалил острые зубы, словно примериваясь, как бы половчее вцепиться бармену в горло.
– Фи, фи, Аредишко, – выговорила ему старуха. – Зачем его когтить, он и так наш с потрохами, а? – она изучающе взглянула на хозяина.
– А… – Миня судорожно сглотнул и, жизнерадостно заулыбавшись, осведомился: – Кушать что будем-с? – при этом он жонглировал меню и одновременно смахивал со стола невидимые крошки и сдувал незримые пылинки со стаканов, перекладывая ножи и вилки, выстраивая фужеры и рюмки согласно западному этикету.
– …икорка черная, красная, балычок, сервилатик, салями, севрюжка пареная, крабики… – бормотал Миня, как заклинание.
– Поросеночка бы разварного с кашей… – пробурчала старуха, – расстегайчиков, блинов с вязигой…
– А платить чем будем? – остановил ее Миня. Внешность, оно, конечно, внешностью, интуиция – интуицией, но Миня не был бы самим собой, если б доверял таким эфемерным понятиям. Мало ли какие нахальные оборванцы разгуливают по матушке-земле?
Но, произведя едва уловимое движение пальцами, старуха подбросила нечто круглое, тяжелое, желтоблеснувшее, что Миня мгновенно перехватил на лету, ощупал, обнюхал, куснул, сжал в кулаке, а затем отправил в потайной кармашек жилетки. Ему даже не потребовалось глядеть на монетку, чтобы узнать на ней чеканный лик последнего российского самодержца.
– Айно моменто! – провозгласил Миня, собирая со стола скатерть со всем ее содержимым и вручая ее подоспевшей жене. Затем самолично застелил стол панбархатным, расшитым золотом покрывалом и распорядился подать столовое серебро и хрусталь. А сам стремглав полетел на кухню…
* * *
Сидя верхом на своем старом, побитом мотоцикле, старший сержант Семен Бессчастный уже отчаялся выбраться из обширной лужи, в которую угодил ненароком и засел аж по самые колеса. «Ижик» сидел крепко и наружу выбираться не собирался.
Букашинские дороги были сущим проклятием в течение последней тысячи христианских лет. Властей придержащих проблемы бездорожья как-то не волновали. Лишь в начале нынешнего века градоначальник барон Фуфиков совсем уж собрался было замостить дорогу от города до железнодорожной станции и уже дал команду сгонять крестьян и арестантов на работы, но ухитрился исключительно неудачно усесться на бомбу, которую под его кресло в присутствии подложили анархисты. С тем он и оставил свое благое намерение, вымостив им собственный путь в геенну. Все же последующие «отцы города», не исключая нынешнего, были заняты делами куда более важными. Каждому из них, мечтающему подольше усидеть на своем месте, изо дня в день приходилось бороться «за», решительно выступать «против», старательно выказывая нерушимое единство «с», так что после очередного дождика все дороги продолжали превращаться в непролазную трясину, и городок оказывался напрочь отрезанным от цивилизованного мира.
Вновь и вновь пытался Семен выволочь своего скакуна из грязи, но тщетно. Отчего-то в памяти возникли последние слова старика Всеведа, который перед тем, как отправиться в КПЗ, с горечью посмотрел на Семена, укоризненно покачал головой и сказал осуждающе:
– Эх, сынок коровий, не в ту сторону ты поехал, где не надо и застрянешь… Вижу, вижу на тебе печать Каинову!..
– Точно, сглазил он меня, старый хрыч! – придя в ярость при этом воспоминании воскликнул Семен. Однако не особенно поверил в это, поскольку не веровал ни в сон ни в чох, ни в честное слово, а только лишь в то, что от государства ему дана непререкаемая власть над этими суетливыми и вечно полупьяными людишками, и покуда он будет жив, то и будет эту власть осуществлять.
С каждыми движением колеса все глубже погружались в глину, которая уже подступала к седлу. Попытки вызволить машину вручную к успеху не привели. Выключив двигатель, сержант взобрался на коляску и огляделся. Вокруг царила первозданная тишь. Ночь была хоть и безлунной, но ясной. Неподалеку высокой, темной стеной стоял густой лес, до которого еще не успели добраться цепкие лапы Федюни Цыганова. За лесом и песчаной косой, густо поросшей камышом, мелодично плеская, блистала речка.
Провести всю ночь (такую ночь!), сидя в грязи, на дороге, в каких-то трех километрах от дома казалось Семену немыслимым. Сердце его рвалось в город, и не без основания. Во-первых, он сдавал дежурство и собирался вдосталь отоспаться. Во-вторых, его престарелая приемная мать, прозванная мамой-Дуней, ужасно недовольная избранной им профессией, любую его задержку расценивала, как ЧП со смертельным исходом и немедленно шла «искать правды» у Семенова начальника, майора Колоярова. Встречая поутру его насмешливый взор, Семен краснел и молча страдал. В-третьих же и в в-четвертых… нет, Семену положительно требовалось попасть в город нынешней ночью, как по служебной надобности, так и по личному интересу.
Совсем недавно, возвращаясь с дежурства, он едва не налетел на полуночного мотоциклиста. Неудачно вильнув в сторону, мотоцикл заграничной марки ухнул в кювет, а водитель вылетел в противоположную сторону, в крепкие объятия постового. Каково же было изумление Семена, когда он обнаружил, что сжимает в руках Сашеньку Бузыкину. Девушку всю трясло, но поскольку от удара и падения она не пострадала, а кроме того шел третий час ночи, Семен устроил ей форменный допрос, крепко выругал и отобрал права. При этом девушка так посмотрела на него, что Семен сразу же потерял всякий аппетит и сон. Не забудем, что было ему лишь чуть больше двадцати трех, что недавно он отслужил армию и что всяким его контактам с местными представительницами прекрасного пола мешал зримый, либо подразумеваемый силуэт мундира.
Неожиданно откуда-то издалека ему послышалась тихая и нежная мелодия. Всмотревшись в лесную чащу, он различил за деревьями слабое сияние, в котором колыхались какие-то странные тени. Решительно спрыгнув с мотоцикла и одернув свой мундир, наш герой двинулся в направлении леса, откуда доносилась эта удивительная музыка, рассчитывая с помощью предполагаемых туристов извлечь свой многострадальный мотоцикл из цепких объятий дороги.
Чем ближе он подходил, тем ярче разгорался свет, принимая удивительный розовато-сиреневый оттенок предрассветной поры, мелодия становилась все более явственной, но она звучала уже не с какого-либо определенного места, нет, эта музыка, непохожая на все, слышанное им ранее, казалось звучала отовсюду, рождалась прямо в душе его или гремела с небес. Представлялось, что она исполняется неведомыми гулкими и полнозвучными деревянными инструментами, которым аккомпанируют множество очень тихих и гармонично сочетающихся с ними серебряных колокольчиков, ударяемых такими же серебряными молоточками. Подойдя же еще ближе, Семен раздвинул кусты, вздохнул от изумления, да так и остался стоять с раскрытым ртом и выпученными глазами.
Давно знакомая ему местность вдруг совершенно преобразилась. Он, без всякого сомнения, находился на излучине Букашки, в том месте, где она особенно густо поросла камышом, но сегодня с речкой произошла удивительная метаморфоза: она буквально струилась живым светом, в ней поминутно возникали искрящиеся фонтаны, или их испускали диковинные рыбины с алмазной чешуей и рубиновыми глазами, которые порой выпрыгивали из воды? И тростник казался совсем живым, он нежно шелестел, стлался и танцевал под небесную музыку, изумрудные же лягушки перепархивали с куста на куст, разливая дивные рулады.
Но не это было главное, поразившее Семена. На отлогом берегу, почти уткнувшись радиатором в воду стоял перевернутый молоковоз, а неподалеку от него в трех шагах от места, где воды Букашки омывали обширный пойменный луг, танцевали от полутора до двух десятков девушек в причудливых, чтобы не сказать легкомысленных одеяниях. Легкая газовая ткань не скрывала атласной белизны их нагих тел, движения их рук и ног были предельно отточенными, будто раз и навсегда заданными и вместе с тем невообразимо сложными, изысканно-витиеватыми… Танец их приковывал к себе взор, полнозвучная, прозрачная мелодия завораживала, наполняло тело умиротворением и покоем. Более того, ноги их не мяли траву, но как будто порхали над ней в бликах лунного света. На самом же деле этот свет исходил от самой поляны, от травы и воды, он лился с деревьев и кустов, столпившихся вокруг луга неподвижной и угрюмой, несмотря на освещение, стеной.
Однако, насколько элегантным и прелестным казался танец девушек, настолько же смешным и нелепым выглядел перепляс владельца молоковоза, уже знакомого нам Ююка. Он вразнобой заламывал руки и дрыгал ногами, высоко подбрасывая вверх то одну, то другую. В иное время его пляска показалась бы комичной, но сейчас она выглядела уродливой и жалкой. Неожиданно каким-то подсознательным чувством Семен ощутил, что Ююка не просто пляшет, нет, он отчаянно пытается вырваться из круга полуобнаженных красавиц, что дрыгаясь всеми конечностями он пытается выпутаться из плена незримых тенет, которые опутали его и медленно, но верно подталкивали его к самой воде, к губительному омуту, где сгинуло уже немало людей, в том числе в прошлом году Макар Селиверстыч. Более того, ощутил Семен, что Ююка отчаянно устал и до одури напуган, что он держится из последних сил, а неожиданно блеснувший свет выглянувшей из-за туч луны высветил на его лице влажно блеснувшие дорожки слез. И в том же самом луче в кустах блеснула сержантская кокарда. Увидев ее, Ююка разинул рот в отчаянном и безмолвном вопле. Семен Бессчастный решительно раздвинул кусты, вышел на поляну, поднес к губам свисток и дунул. Резкая трель острым коловоротом впилась в гармонию чарующей мелодии. Танец оборвался. Лица девушек повернулись к сержанту.
– Гляньте, девоньки, какой славный молодец, – произнесла, как пропела одна из девушек с распущенными волосами, светлыми, медового цвета с зеленоватым отливом. На голове ее красовался пышный венок из кувшинок.
– Милый, милый молодец… – хихикнула девица в венке из ромашек.
– Какой робкий… – защебетали прочие девицы. – Какой добрый и славный… – нежно лились их голоса, но лица оставались спокойными и бесстрастными, а губы – сомкнутыми и мертвенно-бледными. По лицам их не пробежало ни единой улыбки, несмотря на то, что явственно слышался смех, не одна морщинка не исказила молочно-восковой глади их щек и лбов. Но особенно поражали их глаза – большие, глубокие, темные, в которых, казалось, совершенно, напрочь отсутствовал белок, и глубокий черный зрачок зиял глубоким таинственным омутом.
Нерешительным движением сержант коснулся кобуры.
– Он не доверяет нам… – послышались голоса, – …он боится нас… Не бойся нас, ладо!.. Мы – любим тебя!.. Мы – невесты твои… Мы будем твоими женами… подругами… любимыми…
С каждым движением они приближались, не совершая при этом ни единого шага. Они как бы смыкали круги, переходя одна в другую, суматошной вереницей мелькали перед глазами их обнаженные руки и груди. От этого невероятного перелива Семен остолбенел, голова его закружилась, взгляд рассеялся и помутнел, непрерывно следя за начинающимся танцем. Лишь какой-то странный далекий шепоток в дальнем уголке мозга быстро и тревожно повторял: «не спи… беги… не спи… не верь… не слушай…"
– Милый ладо… – мягко прошелестела одна из девушек, приблизившись на расстояние вытянутой руки. – Люби меня, желанный…
– Бери нас, нежный, коханый, сладкий, юный наш… – отозвались другие.
– Будь моим, славный мой… – прошептала первая. И взгляд ее был тяжел, глубок и темен. Завораживающий и манящий, он наливал тело теплом и тяжестью, заставлял мышцы цепенеть и двигаться в каком-то судорожном, настойчивом ритме. От девушки явственно исходило дыхание холода, смешанное с тонкими ароматами тины и водяной гнили. И вдруг сержант понял, что так поразило его во взгляде девушки – у нее не было глаз!
Соболиные брови и бархатные ресницы окаймляли пустые глазницы, на дне которых копошились мерзкие белые черви…
Неожиданно взревел мотор молоковоза. Машина рванулась с места и, не разбирая дороги, помчалась по поляне, выруливая из лесочка на дорогу. В кабине Семен успел различить искаженное ужасом лицо Ююки, взмахнул было рукой, но тот, не обращая на него внимания, правил дальше. Открытая правая дверца машины тяжело и гулко хлопала.
В следующее мгновение сержант почувствовал, как ледяные руки обхватили его тело, голову, шею, ноги, и потянули, поволокли к омуту. Иссиня-белые губы, раскрывшись, приблизились к его лицу, остудили его своим ледяным и гнилостным дыханием.
В эту минуту из кабины молоковоза выпал мешок, раскрылся в падении и из него показалась голова петуха. Резко встрепенувшись и вытаращив глаза, петух разинул клюв и истошно закукарекал.
В единый миг число девушек неожиданно сократилось, плотный строй их несколько поредел, они отдалились от сержанта на несколько метров. Незримые пути, сковывавшие тело юноши, несколько ослабли, теперь он почувствовал, что в силах растянуть их, отбросить, если не до конца разорвать.
Со вторым криком петуха призраки съежились и значительно уменьшились в размерах. Некогда нежные голоса их слились в один тонкий натужный вой. Петух крикнул в третий раз – и пропало и сияние, и музыка, и девицы. Видение вмиг исчезло, будто его и не было.
Икнув и похлопав глазами, Семен, не разбирая дороги, кинулся к шоссе. За ним с истерическим кудахтаньем поспешил петух. Мотор, как ни странно, завелся с пол-оборота, и мотоцикл (то ли ему передались чувства хозяина, то ли устал он от долгого стояния) напряг оставшиеся силы и, вырвавшись из плотного глинистого плена, умчался в город.
Стискивая коленями теплые бока своего железного скакуна, и выжимая из него все, на что он был способен, старший сержант Бессчастный вновь и вновь прогонял сквозь память недавний инцидент и составлял в уме рапорт, который прозвучал бы достаточно убедительно для майора Колоярова, дабы не заподозрил он сержанта в неумеренном потреблении ююкиного пойла. Спустя четверть часа от души его отлегло и все только что случившееся, возможно, в скором времени могло бы быть им сочтено ночным кошмаром, плодом усталого, больного воображения, возможно он бы и вовсе забыл про свою встречу с жуткими девицами, если бы не живое тепло сидевшего у него за пазухой петуха. Он зорко пялил во тьму глаза, бдительно дергал из стороны в сторону головой, увенчанной роскошным мясистым пурпурным гребнем, до такой степени отчетливо повторял «ко-ко-ко», что Семен окрестил его Кокошей. Тот, нам думается, не возражал.