Глава 9

Глава девятая

Бабочка взмахнула крылом. Весьма мерзкое создание, к слову сказать. Машет крыльями где-то у себя в Бразилии, а бурю пожинает крестьянин Рязанской губернии, со страхом наблюдая за шквалистым ветром, рвущим в клочья соломенную крышу глиняной мазанки. И капусту жрет беспрестанно. Бабочка, естественно, а не крестьянин. Ибо только соберется расейский дехканин постных щец сварить, ан, нет — кочана-то словно и не бывало.

И в этом мире вредное создание внесло свою лепту. Доподлинно неизвестно, чьи действия послужили тому причиной, но факт остается фактом: бабочка истории, взмахнув крылом, сжала спираль, сблизив на мгновение витки времени. Бунт, коих на Сечи случалось по десятку за год, неожиданно перерос в полновесное восстание.

Краковский епископ Каэтан Солтык выступил на сейме с пламенной речью, нашедшей поддержку среди противников Станислава Понятовского, ставленника российского престола. Суть речи была ясна и понятна последнему забулдыге: Польша для поляков, а каждый поляк — католик. Несогласных просим удалиться. Король получил плевок в лицо, и Россия немедленно ввела на Правобережье войска. Князь Репнин, полномочный посол в Варшаве, арестовал епископа и его особо рьяных сторонников.

Взбешенная шляхта, создав Барскую конфедерацию, начала войну со схизмой и пришедшими из-за Днепра полками генерала Михаила Кречетникова. Стычки российских войск с конфедератами население восприняло просто: «Ганна не дозволила, так Катерина позволяет». Вновь поползли слухи о Золотой Грамоте.

Преподобный игумен Мелхиседек Значко-Яворский, известный как стойкий борец с унией, собрал в монастыре гайдамацких вожаков и провел обряд освящения ножей. Продолжив это действо по примеру своего краковского собрата по церковному цеху пламенной проповедью, он предъявил казачьей вольнице золоченый свиток, с его слов полученный лично из рук императрицы. В прощальном напутствии прозвучал недвусмысленный наказ «резать с божьей помощью ляхов и жидов, хулителей нашей веры». Правобережье заполыхало, перекинув волну народного гнева на левобережную Сечь.

Запорожская Сечь раскололась надвое. Часть войсковой старшины во главе с кошевым атаманом безуспешно пыталась охолонить буйные головы, взывающие к походу. Хмельная, деятельная натура казаков жаждала крови и наживы. Майдан бурлил не умолкая, и в скором времени казачья лава, вздымая тучи брызг, переправилась на правый берег. Три конные сотни Незамаевского куреня в числе других присоединились к гайдамакам.

Справедливости ради стоит заметить, что не только бабочка послужила виной последовавшим событиям. В этой истории беспредельничала и иная живность.

В благоухающих садах Сераля, стекающих к Босфору, прогуливался султан Османской империи Мустафа III. Прячась от палящих лучей стамбульского солнца в прохладе журчащих фонтанов, он с мрачным лицом внимал сладкоречивому послу коварного Версаля. Барон де Тотт излагал свою версию похищения красавицы-одалиски.

— О, великий султан! — лился приторный елей в монаршье ухо. — Прахоподобная русская императрица нанесла величайшее оскорбление нашим державам, похитив прекрасную наложницу, предназначенную для султанского ложа.

Посол, со зверским выражением лица, взглянул на великого визиря Гамзы-пашу, ярого противника войны с Россией. Сложенный вчетверо лист бумаги обжигал промежность высшего османского сановника сквозь тонкую парчу парадных шаровар. Этот невзрачный листок, до последнего акчэ выявляющий неприглядную картину воровства из имперской казны, был доставлен визирю босоногим посыльным. Короткий допрос указал в сторону французского посольства.

Трудовое законодательство Блистательной Порты в таких случаях предусматривало лишь два варианта лишения должности: либо чашечка крепкого кофе, с растертым в мельчайшую пыль бриллиантом, либо шелковая удавка в руках умелого дворцового палача. Впрочем, наградой могло быть и место на мраморной колонне у дворцовых ворот, куда торжественно водружалось серебряное блюдо с отрубленной головой отставника. Менее знатные сановники обходились деревянными подставками, но это было слабым утешением для великого визиря. Дипломатия Версаля как всегда была на высоте.

На молчаливый вопрос угрюмого султана, Гамзы-паша также молча показал доклад стамбульского асес-паши, из коего явствовало, что похищение наложницы было спланировано русским Кабинетом.

— Мы не готовы к войне! — в слабой попытке возразить обронил Мустафа III, снимая тюрбан с наголо обритой головы и вытирая обильный пот шелковым платком.

— Екатерина становится сильнее с каждым днем, — коварно заметил посол. — Еще несколько лет, и мощь ее армии испытают на себе многие державы. Крымское ханство уже сейчас можно считать потерянным...

Султан в глубокой задумчивости затеребил крашеную в иссиня-черный цвет бороду. Он не был гением (как утверждал Вольтер), но не был и идиотом (на чем настаивала Екатерина). Нормальный такой султан, без особых комплексов. Если наложница приходилась по вкусу, то путь ее, устланный лепестками роз, лежал в гарем. Если же нет… Море рядом, а кожаные мешки имелись в изобилии.

К войне султан относился философски — надо, так надо. У благочестивого правоверного не так уж и много развлечений в бренной жизни. Но начинать ее — войну, не жизнь — прямо сейчас? Времена расцвета Блистательной Порты канули в лету, и империя клонилась к упадку. Мустафа III тяжело вздохнул и вновь прошелся по лысине платком, размазывая белила по лицу.

Жирный сизокрылый голубь, откормленный отборным египетским зерном, лениво парил в безоблачном стамбульском небе. Через мгновение, зорко выделив крохотный отблеск, голубь произвел прицельный выстрел.

— Нечестивое отродье шайтана! — громко выругался султан. — Чтоб тебя дэвы сожрали! — с ненавистью плюнув в сторону недосягаемой птицы, он брезгливо вытер с головы едко пахнущее пятно.

И без того неблестящее настроение было безнадежно испорчено беспримерно наглым пернатым. Круто развернувшись на высоких каблуках, величайший из султанов рявкнул в оторопелую физиономию визиря:

— Посла гяуров в яму!

Как говорится, ничего личного. В Османской империи заключение под стражу дипломатов враждебного государства было правилом без исключений. Не прошло и часа, как российский посланник Обресков был препровожден в одноместный зиндан Семибашенного замка, меблированный глиняным горшком и ворохом вонючих одеял из верблюжьей шерсти…

Живность продолжала бесчинствовать. В не менее далеком Петербурге, в личных покоях императрицы всю ночь скреблись мыши, гоняя из угла в угол черствую корочку хлеба. Разжиревший дворцовый кот лениво взирал на творящийся беспредел из-под сонно прикрытых глаз, едва шевеля усами. Утром невыспавшаяся Екатерина II раздраженно внимала речам своих подданных. Выслушав доклад о неудавшемся похищении, она гневливо упрекнула фаворита:

— А куклу-то безмозглую зачем с собой приволок?

Орлов беспечно пожал плечами:

— Като, она единственная, кто знает в лицо самозванку.

— И лик сей она пытается узреть, не покидая твоих палат? — ехидно вопросила государыня.

Не придумав ответаь, фаворит с показным покаянием развел руками: мол, что ж ты хочешь, родная, от здорового мужика.

В кабинете императрицы было тепло и уютно, вокруг тяжелого стола стояли глубокие кресла, на полу лежала бурая медвежья шкура, а с потолка свисала неаполитанская люстра на двадцать пять свечей. Помимо Григория Орлова на совете присутствовал Никита Панин, а в уголочке, стараясь не привлекать к себе внимания, скрипел гусиным пером, высунув от усердия язык, карьерист Безбородко.

— Бегая за одной юбкой, прихватил другую? — подбросила еще одну шпильку Екатерина и, не сдержавшись, протяжно зевнула.

— Он прав, матушка государыня, — поддержка пришла с неожиданной стороны. Панин размерено, хмуро пожевав губами, проскрипел бесцветным, лишенным эмоций голосом: — В руках французов беглянка сулит нам многие беды. Мало нам грамот подметных, самозваных, так еще и живой штандарт узрим…

— Делайте, что хотите, — обречено махнула рукой Екатерина. — Меня другие думы гнетут. Османы голову поднимают, Украина беспокойна.

— Войны с туретчиной так и так не миновать, все в руках божьих, — рассудительно молвил Панин. — А то, что запорожцы шляхту пощиплют, нам только на руку. Паны сами виновны в народном гневе.

— Пощиплют… хе-хе, — в точности скопировав интонации вельможи, хмыкнул Орлов. — А коли во вкус войдут? Иль набеги казацкие на Москву из памяти стерлись? Дай им волю, беды не оберешься.

Басовито гудя, над сановными головами пролетела ярко-желтая оса, скрывая черные полоски за мельтешением прозрачных крылышек. Императрица отмахнулась веером от назойливого насекомого и с едва заметным беспокойством спросила:

— Что ты предлагаешь, Никита Иванович? Говоришь, Гонта и Железняк бунтовщики? Аль запамятовал, что булава Хмельницкого тоже из кровавой купели явилась.

Панин многозначительно замялся, но ответить не успел — его опередил неизвестно чему веселящийся фаворит:

— Много воли взяли запорожцы. Государь Петр разгонял уже единожды Сечь, пришел и наш черед, Катенька.

Екатерина нахмурилась, обменялась быстрым взглядом с кивнувшим в ответ Паниным и… громко ойкнув, обескуражено произнесла:

— Вот ведь несносная тварь! Вреда ей не чинила, за что же жалить меня удумала?

— То божья тварь, безмозглая, — философски отметил фаворит. — Так что с Запорожьем делать будем, матушка?

Императрица, поморщившись, потерла укушенное место и, ловко сбив веером настырную осу, раздавила ее каблучком. Ответ прозвучал с неприкрытым злорадством:

— Давить!..

Нарочный курьер вылетел из Царского Села, пряча за отворотом камзола царский свиток с личной печатью императрицы. Спустя месяц, двадцатитысячный корпус генерал-поручика Петра Текели осадил Запорожскую Сечь.

Живность развлекалась.

***

Туман постепенно редел, расползаясь молочными хлопьями, сквозь которые проступали черные стволы деревьев и взмыленные бока хрипло дышащих скакунов. Солнце едва-едва выглянуло краешком из-за далеких холмов, согревая первыми, робкими лучами прохладное майское утро. Длинные тени скользнули по некошеному травяному полю, играясь с капельками сверкающей росы.

Усталая неполная тысяча бывшего надворного сотника князя Потоцкого, а ныне — полковника Ивана Гонты, скрытно уходила вдоль вод пограничной Синюхи к турецкой Галте. Уходила с потерями, после сокрушающего сдвоенного удара панцирной конницы конфедератов и русских полков генерала Кречетникова. Уходила, оплакивая погибших товарищей, горькую судьбину, и осыпая проклятиями предательство императрицы.

А как славно все начиналось! Выйдя из ворот Мотронинского монастыря во главе небольшого вооруженного отряда, бывший послушник, а ныне вождь гайдамаков Максим Железняк в короткий срок стал единственно реальной силой в крае. Пали Корсунь, Черкассы и Богуслав, волна народного восстания, набирая обороты, докатилась до Галиции и Волыни, сотрясая степь копытами гайдамацкой конницы.

У ворот Умани зажглись костры казачьих отрядов. Знатный пан Цесельский, не без оснований подозревая Гонту в симпатиях к бунтовщикам, отдал короткий приказ: на виселицу. Время было такое, бесцеремонное. Спасла сотника жена коменданта крепости. Гонта поклонился в пояс паненке, взглянул на болтающуюся петлю и… ушел со своей сотней к гайдамакам.

Умань брали штурмом, ломая брамы под пушечным огнем. Казачьи сотни в ярости хлынули на узкие улочки, круша саблей правых и виноватых. Пощады не было. Кровь лилась рекой, и бледнели лица привычных ко всему запорожцев. Око за око, кровь за кровь. Паны получили свое с лихвой. Скатилась к ногам надворного сотника голова ясновельможного Цесельского, но та же самая сабля защитила и паненку — не всегда воздается добро злом.

А через неделю поспела депеша из Петербурга. Генерал Кречетников, прочитав ее с сумрачным лицом, скрепя сердце приказал майору Гурову:

— Бунтовщиков в кандалы!

Были арестованы Максим Железняк и сотенный атаман Шило, и лишь Иван Гонта, прислушавшись к совету запорожского характерника Данилы Палия, сумел выскользнуть со своей тысячей из приготовленной ловушки. Атаманов-зачинщиков делили просто: левобережных в цепях отправили в Киев, а правобережных отдали панам. Вдоль пыльных шляхов заколыхались виселицы. Стон и плач прокатились над незалежной Украиной…

Туман опал. Свежий ветерок пах сырой землей, степной травой, дорожной пылью и — тревожно — запахом оружия. Тихо фыркали стреноженные кони, позвякивая уздечками и нервно прядая ушами от пронзительных трелей какой-то полевой пичуги, затерявшейся в небесной синеве. Вдали виднелись зубцы каменной городской стены, с выглядывающими из-за них золочеными шпилями минаретов турецкой Галты.

На зеленой траве был расстелен красный ковер персидской работы, на котором вольготно разлеглась казацкая старшина. Настроение было мрачным. Ко всем бедам добавилась еще одна безрадостная весть, с рассветом доставленная гонцом: в Сечь вошли войска генерала Текели.

От трех сотен Незамаевского куреня осталось менее половины. Пали в боях сотенные атаманы и Данила, чей десяток отделался лишь легкими царапинами, был жалован наказным бунчуком. Сход запорожцев был единодушен: раз сумел оберечь характерник своих бойцов, то быть ему в ответе и за всю оставшуюся дружину.

— Какие думы маете, казаки? — хрипло спросил, словно прорычал Гонта, окидывая собравшихся рыскающим взглядом затравленного зверя. — В чьи края путь-дорожку держать будем?

— К султану турецкому, куда ж еще, — подал голос сотенный атаман Суховий, крепкий жилистый казак с седыми вислыми усами.

— Османы в поход на Русь собираются, — возразил другой сотник, по прозвищу Секач. По кроваво-бурой тряпице, плотно перехватившей раненную руку, неторопливо ползла крупная зеленая муха. — Срамно оружие супротив братьев своих подымать, за веру басурманскую.

— Тогда одно остается: пасть государыне в ноги и молить о прощении. Повинную голову меч не сечет, — оскалился в невеселой улыбке Гонта.

— Меч-то может и не сечет, а кандалы и веревка уже уготовлены, — язвительно, вполголоса проговорил Секач.

Услышали все. Гонта стянул с себя окровавленную рубашку, смял ее в руках и, прошипев сквозь зубы от стрельнувшей болью раны, зашвырнул комок в кусты.

— Порохом надо присыпать, — негромко посоветовал Данила, глядя на неглубокую сабельную рану, тянущуюся наискось через грудь полковника.

— Заживет и так, — мрачнея, отозвался Гонта. Выдержав паузу, он испытующе уставился на Палия. — Ну а ты что молчишь, колдун? Сумел гибель от нас отвести, выручай еще раз.

Под молчаливыми взорами войсковой старшины Данила привычно потер виски и выдал ответ, удививший его самого:

— За океан надо бежать, батько! В Америку.

Поднявшийся было гвалт пресек повелительный жест полковника:

— В Америку, говоришь? — Он усмехнулся в усы. — А ведь добрая мысль, братцы, — оглядев внимательным взглядом примолкших казаков, веско добавил: — Крепкая рука и добрая сабля везде в цене.

Мнения разделились. Ожесточенный спор продолжался до полудня, пока палящее солнце не загнало казаков в тень. Остудив пересохшие глотки кислым вином, к единому решению войсковая старшина так и не пришла. В итоге судьбу конницы вынесли на кош. Тысячеголосая толпа на закате солнца огласила окончательный вердикт: одна половина решила искать счастья на службе у турецкого султана, вторая — за океаном.

Утром следующего дня оставшиеся обсуждали план действий.

— Вот только гроши где раздобыть, ума не приложу, — пожаловался Данила, лихорадочно высчитывая в уме стоимость корабля.

— Сдурел, казак? — изумленно вскинулся Гонта. — Запорожец не купец, так возьмем!

Дружный гогот, сорвав с деревьев испуганную стаю ворон, несколько разрядил невеселую обстановку. Данила смущенно пожал плечами — в последнее время торгашеская жилка давала знать о себе чаще прежнего.

— Раздобудем челны и захватим корабль, — уже спокойно продолжал Гонта. — Чай не впервой.

На том и порешили. В эту же ночь конная лава стронулась со стоянки в направлении Крымского ханства.

Примерно в тоже время, в далеком Париже, Григорий Орлов маялся срамной болезнью. Безуспешные поиски беглянки наконец-то вывели на след, но прок от него был невелик — отплывать за океан фаворит не собирался. Уже смирившись с потерей, он бесцельно тратил время в постелях искусных куртизанок, пока в одно прекрасное утро нестерпимый зуд не дал о себе знать.

Наружу выплеснулось все: и досада от неудачи, и злость на парижских кокоток, и… В общем, спешно вызванный адъютант получил от яростно чешущего причинное место светлейшего срочный наказ: немедленно доставить грамоту на борт тридцатипушечного фрегата, поджидавшего в порту на случай поимки самозванки.

Греческий корсар Ламбро Каччиони, верой и правдой служивший России, хмыкнул в смолисто-черные усы и отдал команду поднять паруса. Путь пирата лежал через океан.

Живность нанесла завершающий удар.

Загрузка...