Сон был странен и почему-то страшен: ослепительно белые колонны, увитые виноградом, позолота высокого потолка, прохладный мрамор пола, на котором отдыхали исколотые камнями босые ноги. И одни и те же фразы назойливо лезли в уши:
"В белом плаще с кровавым подвоем… ранним утром четырнадцатого числа… в крытую колоннаду…" Он видел их обоих — этого самого человека в белом плаще, сидевшего в кресле, и другого, стоявшего перед ним, худого, небритого, со связанными сзади руками, — видел со стороны и в то же время был как бы и тем и другим, думал за них, говорил за них.
— Зачем ты смущал народ?
— Я видел, что людям можно помочь.
— Что тебе до этих людей? Разве ты один из них?
— Я не знаю, кто я.
"Зато я знаю, — подумал сидевший. — Был бы из них, катался бы в ногах, просил помиловать. А упросив, плевался бы, смеясь над судьей, которого одурачил. А этот ни о чем не просит, ни на кого, выгораживая себя, не наговаривает. Говорит правду, даже когда выгодней соврать".
— Они приговорили тебя к смерти. Те самые, кому ты хотел помочь.
— Люди часто ошибаются.
— Эти люди редко ошибаются. Они приговорили тебя к смерти на кресте, зная, что такой приговор должен утвердить я. Они хотят убить тебя моими руками. Он замолк: не говорить же подследственному, что не верит в его виновность.
— Я хотел только, чтобы истина дошла до них.
— Истина? Что есть истина?
"Вот ты и попался, — подумал сидевший. — Ответишь, и я узнаю, откуда ты родом. Для римлянина истина — юридическое, правовое, не противоречащее римским законам, для иудея — это неизменность, соответствие вечному Закону. "Скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из Закона пропадет", сказано в их учении. Ну а если скажешь, что истина — нечто жизненное, меняющееся, значит, пришел издалека-из Индии или же из тех таинственных земель, что лежат по ту сторону Понта Эвксинского…"
Неожиданный треск скатился по знойному лучу, наискось пронизывающему пространство, и оба они разом взглянули вверх, в блеклую синеву неба, просвечявающую меж высоких колонн. И погасло видение, и замельтешило вдруг, как на экране у зазевавшегося киномеханика. Снова послышался треск, и Андрей окончательно проснулся. Полежал, удивляясь сну. Увиденное и пережитое не уходило, не заплывало в памяти, как всегда бывало после пробуждения. Вспомнил, что недавно смотрел очень неприятный фильм Пазолини "Евангелие по Матфею", что в тот вечер был долгий разговор о фильме, о романе Булгакова "Мастер и Маргарита", о загадочности образа Христа, и успокоился: все обыкновенно, никакой мистики. Опять затрещал телефон. В трубке дребезжал, как всегда крикливый, голос дежурного по отделению милиции лейтенанта Аверкина:
— Савельев! Спишь, что ли? Не дозвониться. Давай ноги в руки…
— Что случилось-то?
— Случилось, тут одна баба двух мужиков под электричку загнала.
— Что?!
— Срочно давай. Дэмин сказал: твое это дело. Смотри не засни, больше будить не буду.
— Погоди. Я же в отпуске.
Но трубка уже частила гудками. Андрей сунул руку под подушку, достал часы. Было ровно семь утра. Семь утра?! Вспомнился вдруг чей-то рассказ, что будто бы тот приснившийся ему суд Пилата над Иисусом начался к ровно в семь утра. Это совпадение почему-то встревожило. И пока брился, он все думал о фильме, о книге Булгакова, о своем сне, который никак не забывался. И еще вспомнилось, что Пилат-то, по существу, пытался спасти Иисуса, придумывая то один довод, то другой, чтобы не утверждать решение Синедриона о казни, И жена-то его уговаривала. Дескать, видела сон, а сны перед пробуждением сбываются… "И у меня перед пробуждением", — подумал адруг Савельев. На минуту он застыл у зеркала, словно впервые увидев себя намыленным, и испугался своего вида. Подумалось, что в зеркале кто-то другой, бледный, пятнистый от какой-то копоти и будто от ожогов.
— Черт знает что! — выругался он, промаргиваясь, мотая головой.
Непонятно, по какой аналогии вспомнилось вдруг давнее дело, так и не раскрытое им. Еще зимой была обворована одна квартира. Чисто обворована ни взломанной двери, ни разбитых окон и вообще никаких следов. А унесли, как уверял хозяин, только старинное серебро — ложки, вилки, бокалы, супницу, — всего больше ста предметов. Ценность по нынешним временам неимоверная. Кто-то знал, что брать. Правда, хозяин — Клямкин — оказался потомком богатой до революции купеческой фамилии, и это, вероятно, было вору известно. Но серебряный сервиз, чудом уцелевший после всех реквизиций и конфискаций, наверняка прятался от чужих глаз, и, если о нем все-таки разузнали, значит… Вот тут и вышла закавыка. Хозяин клялся, что, кроме него одного, никто про сервиз не знал. Полгода следили за рынками и комиссионными магазинами, думали — всплывет серебро. А оно как в воду кануло, и у Савельева начало закрадываться сомнение: а не врет ли Клямкин, не перепутались ли у него в голове времена на старости лет?..
Снова затрещал телефон, тихо и хрипло затрещал, незнакомо, и это тоже отозвалось в душе смутной тревогой.
— Слушаю! — раздраженно сказал он в трубку, сердясь на самого себя: такого с ним еще не бывало, чтобы сонная одурь не проходила сразу, как вставал. На другом конце провода кто-то кхекал, откашливался.
— Это товарищ Савельев? Он узнал голос начальника отделения милиции майора Демина. Но это был вроде бы и не Демин. Тот никогда не выражался так вежливо.
— С кем я говорю?
— Вы меня не узнали?
— Теперь, кажется, узнал. Вам звонил дежурный?
— Звонил. Но вы же мне сами выходные дали. Догулять от отпуска.
— Отдыхайте. Это дело не горит.
Опять тенью прошла тревога. Чего это Демин вдруг на «вы» перешел? Никогда этого не бывало. И откладывать дела — не в его правилах.
— Когда это случилось? — спросил Савельев.
— Вчера вечером. Да, собственно, ничего и не случилось. Пострадавших нет.
— А дежурный говорит… под электричку.
— Да, собственно, так и было. Но они запнулись…
— Запнулись?
— Да, оба. Это их спасло. Они даже в милицию не хотели заявлять.
— А кто заявил?
Какое-то время трубка молчала. Андрей ждал, что Демин выругает его за неуместные расспросы по телефону и бросит трубку. Но тот только недовольно кхекал, что тоже было никак не похоже на строгого, не любящего рассусоливать начальника.
— Потом заявление написали. Да и женщина пришла. Говорит, что сама испугалась и тем напугала этих двух граждан. А потом опять испугалась за них, упала и сильно ушиблась.
— Запнулась? — машинально спросил Савельев, трогая пальцем засыхающую на подбородке мыльную пену.
— Как вы догадались? Андрей хотел сказать, что в этой белиберде кто-то явно крутит: мужики, которые не собирались жаловаться в милицию, а пожаловались, эта баба, запинающаяся за компанию с мужиками, или же сам Демин. Что-то было во всем этом странное до дикости.
— Аверьян Ильич, как вы себя чувствуете?
— Я? А что? Хорошо чувствую.
— Я сейчас приеду.
— Сегодня вы можете отдыхать.
— Я приеду, Аверьян Ильич. Отдохнем потом…
Он хотел добавить любимую фразу Демина — "когда попадем в госпиталь", но промолчал. Подумал, что Демину до госпиталя ближе, а обижать людей даже случайными намеками было не в его характере. Характер у Савельева, надо сказать, был прескверный. Так он сам определял его. Даже в приятельском трепе что-то все время держало его за язык. Иной бухнет, подумавши, нет ли, поди разберись, и, если обидишься, захохочет, похлопает по плечу, дескать, на своих не дуются, юмор понимать надо. И инцидент исчерпан. То ли извинился, то ли нет — думай как хочешь. На душе всегда было скверно после таких «шуточек», а самое пакостное — оставалась какая-то робость перед бесцеремонным шутником. Сам же Савельев никогда не позволял себе подобное. В самый ответственный момент мысль делала какой-то кульбит, на мгновение он ставил себя на место собеседника, и готовая сорваться с языке бесцеремонная фраза застревала в зубах. Он видел, что это не прибавляло ему авторитета, что нагловатые да развязные преуспевают куда больше, но переломить себя не мог. В критический момент жалко ему было людей, жалко, и все тут. Не в милиции бы ему работать, а в детском саду. И потому понимающий порой больше других, видевший, как ему казалось, дальше других, обладающий столь ценной для следователя интуицией, он числился в отделении в посредственностях. Осознание своих пороков мучило Савельева больше, чем самая изнуряющая работа, и если хогда и накатывала хандра, так только, пожалуй, от такого вот самобичевания. И в этот раз с изрядно испорченным настроением доехал он до отделения милиции, кивнул у входа дежурному Аверкину, разговаривавшему с кем-то по телефону, прошел по коридору и здесь у двери своего кабинета, увидел молодую и очень даже миловидную женщину.
— Я вас жду, — сказала она.
— Именно меня?
— Да, мне сказали, что мое дело будет вести следователь Савельев.
— А откуда вы знаете, что я Савельев? Мы с вами вроде бы прежде не встречались.
Ему захотелось добавить: "А жаль!". Но он не решился это сказать, только про себя усмехнулся.
Женщина пожала плечами:
— Просто знаю.
Он пропустил ее вперед себя в кабинет, не без удовольствия оглядывая стройную фигурку, у которой, как говорится, все было на месте и осекся, поймав почти насмешливый взгляд посетительницы.
Сказал, нахмурившись:
— Просто так и вороны не летают.
— Вы правы, — согласилась она. — Просто так ничего не бывает. И то, что случилось вчера вечером, не случайность. Я полностью признаю обвинение.
— Вот как? А я вас пока что ни в чем не обвиняю, поскольку сам ничего не знаю.
— Но вы же знаете.
— Вы поразительно осведомлены. Откуда?
Он подумал, что Демин, должно быть, при ней звонил ему, и скорее всего этим объясняется удивившая его странность утреннего телефонного разговора. Хотя тут же возник другой вопрос: с чего это вдруг Демин разговорился при человеке, против которого выдвигается обвинение?
Савельев искоса глянул на женщину и подумал о своем начальнике, далеко уж не молодом, невесть что.
— Давайте по порядку, — сказал он, садясь за стол.
И спохватился, что сам никакого порядка не придерживается. По порядку полагается прежде всего зайти к начальнику.
— Вы идите, я подожду.
— Что?!
Это совсем уж было ни на что не похоже: заговаривается, вслух произносит то, что думает. Встал, намереваясь идти к Демину, и открыл рот, чтобы предложить женщине подождать в коридоре.
Но сказал совсем другое:
— Подождите здесь.
Привычно окинул взглядом стол, запертый сейф, зарешеченное окно и вышел. Какой-то звук догнал его в коридоре, слабый, мелодичный, похожий на далекое птичье пение. Приятные щекотные мурашки волной скатились с затылка на плечи, на спину. Мурашки эти были знакомы ему с детства, с тех пор, как он себя помнил. Может, от материных ласк? Возникали они всегда неожиданно, а основном когда касались его чьи-либо добрые руки, например, в парикмахерской. Непременно добрые, это Савельев знал твердо, ибо не могли недобрые так потрясать, наполнять неведомой радостью и надолго, иногда на целый день, улучшать настроение. Но теперь-то никто его не касался. Откуда же этот внутренний трепет, от которого хотелось сладко потянуться, поежиться?..
Кабинет Демина оказался запертым. Недоумевая, Савельев прошел к дежурному и здесь удивился еще больше: оказалось, что Демин еще не приходил. Откуда же он звонил? Из дома? А эта женщина что же, была у него дома? И толком выспросить у дежурного все не удавалось: непрерывно звонил телефон, перебивал. Из сумбурного рассказа уяснил только суть, больше похожую на нелепицу: ночью прибежали в отделение два гражданина, до крайности возбужденные, потребовали привлечь к ответственности свободно разгуливающую ведьму.
— Поначалу решил: пьяные. Вот, думаю, до чего дошло, с белой горячкой в милицию бегут. Велел дыхнуть — ничего. Заявление накатали.
Дверкин шлепнул на стол перед Савельевым исписанный тетрадочный лист.
— Я их туда-сюда — зачем нам лишнее заявление? — ни в какую.
А час назад эта птаха явилась, все подтвердила…
— Постой, — перебил его Савельев.
— Когда ж Демин-то успел?
— Сам удивляюсь. Звонит строгий такой…
— Строгий?!
— Прямо не узнать.
— Странно.
Савельев позвонил домой Демину, но телефон не ответил.
— Значит, едет, — посочувствовал Аверкин. — Подожди, раз уж приехал.
Всегда этот Аверкин со своими советами, скажет, как смажет. Прибежишь вымокший под дождем, он непременно сообщит: "Дождь на улице". Пожалуешься, что не успел пообедать, услышишь назидательное: "Кушать надо вовремя". И теперь: знает ведь, что заявление есть заявление, сковывает по хлеще наручников. Одно слово — Бумага. Хоть бы и самая разнелепейшая…
Как ни разжигал себя Савельев, а благостное состояние, возникшее в коридоре, не проходило. И вернувшись в кабинет, он почти весело поглядел на ответчицу.
— Ну-с, рассказывайте.
Она почему-то смутилась, даже покраснела, отчего стала еще миловиднее.
— Что рассказывать?
— А все. Вон заявители вас ведьмой обзывают.
— Люди часто ошибаются.
— Что?!
Ясно вспомнился сон и эти самые слова подследственного. И еще фраза: "Сны перед пробуждением сбываются". Он поднял глаза и увидел явный испуг на лице женщины.
Спросил обеспокоенно:
— Что-то случилось?
— Я за вас испугалась.
— За меня? А что я?
— В глазах у вас… Что-то вспомнилось?
"Этого еще нехватало, — подумал Савельев. — Исповедоваться перед допрашиваемой?" И одернул себя: никакая она не допрашиваемая. Для допроса надо достать бумагу и перво-наперво спросить имя и фамилию. А он даже документов ее не видел. Женщина открыла сумочку и положила на край стола новенький паспорт в целлофановой обертке.
— Вы от меня не таитесь. Я ведь все понимаю.
— Неужели все? — смущенно засмеялся он.
— Не все, конечно, только основное.
— Интересная вы личность.
— Вы тоже интересный.
— В каком смысле? — спросил Савельев и покраснел.
— Вообще, — ответила она и тоже покраснела.
Замолчали. Он тупо разглядывал первую страницу паспорта, десятый раз перечитывал фамилию, имя, отчество и никак не мог запомнить. Написано «русская», а фамилия Грудниченко. Украинка? А имя вовсе непонятное Гиданна. Что-то знакомое было в этом имени, будто слышал где-то. И вспомнил: Ганна. Не та ли Ганна, про которую шепчутся в городе, одни с восхищением, другие с испугом? Ганна-чудесница, целительница. Думал старуха, а она вон какая…
— Всякое про меня говорят. Больше выдумывают.
— Вы что, мысли читаете?
— Не-ет, — неуверенно протянула она. — Я сама думаю. А когда говорю, что думаю, получается, будто угадываю.
— Что это за имя у вас — Гиданна?
— Дед у меня осетин, он придумал. А люди зовут, как понимают.
Ему почему-то стало грустно. Посмотрел на запыленное окно, по которому крался солнечный блик, подумал, что через полчаса солнце ворвется сюда прожекторным лучом и в комнате будет не продохнуть. И еще подумал о том, как хорошо сейчас там, за городом, куда хотел уехать пораньше. Хотел, да проспал. А может, и хорошо? Иначе бы не встретил эту женщину. Вот с кем бы за город-то!.. Машинально пролистнул странички паспорта, ища штамп о браке. Штампа не было. Поднял глаза, наткнулся на ее серьезный, все понимающий взгляд и торопливо закрыл паспорт, отодвинул его от себя на край стола.
— В лесу сейчас хорошо, — сказала она.
"Точно, читает мысли, — испугался Савельев. — Не дай Бог такую жену — вся жизнь на просвет". И тут же, вопреки всякой логике, подумал: "Вот бы помощницу такую! Может, Демин это и имел в виду? Намек на засохшее дело с фамильным серебром Клямкяных?"
Он посерьезнел, стараясь скрыть смущение, сказал строго:
— Однако ближе к делу. Расскажите, как все было…
Окна объединенной железнодорожной поликлиники долго не гасли. Уж и закат отгорел за рощей, что тянулась по ту сторону дороги, и поутихло громыханье на близкой сортировочной станции, и ночные лампочки зажглись меж колоннами у входа в поликлинику, а за матовыми освещенными окнами первого этажа все ходили смутные тени, словно призраки, манипулировали длинными руками, вселяя безотчетную жуть в души тех, кто осмеливался в этот час долго смотреть на эти окна. Перед входом была небольшая асфальтовая площадка, за ней — плотные кусты, В этих кустах вот уже битый час сидели двое. На одном была шляпа с широченными полями, какие в городе давно не носят, другой был совсем без головного убора, хоть и лыс окончательно. Заморосил дождичек, реденький и мелкий, но человек и тогда не прикрыл голову. Мокрая, она блестела, словно придорожный валун, отполированный прохожими, часто присаживавшимися на него отдохнуть. Тишина опускалась на город. Неподалеку время от времени пробегали электрички, по дороге; тянувшейся вдоль железнодорожного полотна, изредка проносились машины, но шум их словно бы только сгущал наваливавшуюся потом тишину.
— Чего мы сидим, как ненормальные? — спросил лысый. — Пойдем да поглядим, может, и не она вовсе.
— А если она? Увидит — пиши пропало, враз догадается.
— Так уж и догадается. Мало ли зачем пришли.
— Ты ее не знаешь. — Человек приподнял шляпу, вытер вспотевший лоб. — Из-за нее Санька умер. Как сказала, что умрет, так и вышло. Инфаркт. Был человек — и нету.
— Может, она, как врач…
— Какой врач?! Медсестра она. Да и не видала Саньку никогда, только на фотографии. Ткнула пальцем: умер. Мы — смеяться. Санька-то? Да он нас всех переживет, такой здоровяк. А она только головой покачала и пошла. А утром соседка прибежала: точно, умер. А ты говоришь… Помолчали, поежились. Июль и ночами мучил духотой, а их знобило.
— Как к ней только люди-то идут, как не боятся?
— Боятся?! Да к ней не пробьешься. Весь город гудит: ох, Ганна, ах, Ганна! Она у нас знаменитей любого артиста.
— Ишь ты, массажисткой заделалась. Ну да ведь человеку что, только бы молодым себя почувствовать. Особенно бабе. Хлебом не корми, только чтоб помял кто-нибудь. Тогда снова хоть на танцы.
— Да она и не мнет вовсе, хоть и зовется массажисткой. Поводит руками — и будь здоров. Люди все деньги выкладывают. Говорят, не берет, да кто поверит? Кто теперь не берет? Говорят, не прямо дают, а подсовывают кто куда — под бумаги на столе, даже под ковер. Всем кажется, что если не заплатить, то и здоровья не будет…
Тут дверь поликлиники беззвучно приоткрылась и выглянула чья-то лохматая голова — не поймешь, мужика или бабы, повела глазами на обе стороны и скрылась. Друзья невольно подались друг к другу от охватившего их обоих страха. Дверь снова раскрылась, теперь уж настежь, вышли две старушки, словно бы поплыли над дорожкой — ни шагов не слыхать, ничего. Рядом в кустах взвыл кот, да так, будто с него шкуру сдирали. Друзья разом оглянулись, но никакого кота не увидели. А когда снова посмотрели на дорожку, то старушек уже не было, будто оторвались от земли и улетели в темный проем за углом поликлиники.
— Не-е, брат, пошли-ка, — испуганно начал лысый.
И замолк. Потому что свет в окнах вдруг заморгал и погас. И дверь поликлиники снова начала открываться. Обоим им показалось, что дверь открывалась слишком долго, а потом они увидели у колонн невысокую худощавую женщину с черными волосами, спадавшими на плечи.
— Она?
— Она, ведьма!
Женщина посмотрела на кусты, тряхнула волосами.
— Кто там?
Друзья замерли в совершенной уверенности, что их никак нельзя разглядеть в темных кустах.
— Почему вы прячетесь?
Лысый почувствовал, как задрожало плечо товарища, прижавшегося к нему.
— Я же чувствую, что вы тут.
Она так и сказала — не «вижу», а «чувствую», и от этого ли слова или потому, что ему передалась дрожь напарника, только лысый тоже начал трястись, как в лихорадке. Удивлялся сам себе — чего бояться? — но дрожь унять не мог.
— Ну, тогда… — Женщина помолчала и вдруг вытянула перед собой обе руки. И волосы ее, как показалось обоим, тоже потянулись вперед. — Тогда я сама к вам пойду.
Она так и пошла с вытянутыми вперед руками, как слепая, медленно пошла, тяжело переставляя ноги. И с каждым ее шагом безотчетный страх все больше охватывал людей, спрятавшихся в кустах. Вдруг оба они, не сговариваясь, вскочили и кинулись прочь, ломая кусты, топча газоны, примыкавшие к дороге.
— Остановитесь! — неслось им вслед. А слышалось, будто не женщина кричит, а невесть кто, столько ужаса было в этом крике. Электричка летела с истошным воем, но они и электричку не слышали, не то что крик. И вдруг оба разом запнулись за какую-то проволоку и шмякнулись так, что в глазах потемнело. Когда опомнились, увидели колеса вагонов, мелькавшие в каких-то двух метрах. И снова ужас охватил их, отползли, вскочили, кинулись прочь…
Солнце ослепительным сиянием заливало кабинет, но перед глазами Савельева все была темень, и тускло горели дальние фонари, и набегал желтый глаз электрички, и свистели близкие колеса. И страх сжимал сердце. Хотелось бежать, он мысленно торопил ноги, но они, как во сне, еле двигались. Потом была долгая тишина. Савельев, не отрываясь, глядел в темные провалы глаз сидевшей напротив женщины и пытался угадать: заметила она или нет, что он задремал, слушая ее?
— Извините, — сказал на всякий случай. — Плохо спал сегодня. Кошмары какие-то. Но я все слышал. Интересно вы рассказываете, впечатляюще. Снова осмелился взглянуть ей в глаза. Теперь они показались ему не черными, а серыми, с искорками в глубине. — Понятно, люди чуть не попали под электричку. Но вы-то тут при чем?
— Я их напугала.
— Каким образом? — Они прятались в кустах, и я подумала: бандиты какие. Решила повлиять на них.
— Как?
— Очень просто. Надо протянуть к ним руки и сосредоточиться, чтобы передать свой испуг. Я, наверное, перестаралась.
— И вы уверены, что передали, как вы говорите, свой испуг?
— Конечно.
— А может, они сами испугались? Выпивши были…
— Нет, нет, я знаю, это я виновата.
— Ну, хорошо. А что дальше?
— Я с трудом их остановила.
— Но вы говорили, что они запнулись за какую-то проволоку.
— Это им так показалось. А на самом деле мне самой пришлось нарочно запнуться и упасть. Видите? — Она показала на ленточку лейкопластыря на лбу. — Некогда было выбирать место.
В этот момент солнце соскочило с подоконника, залило кабинет особенно интенсивным светом, и Андрей разглядел сидящую перед ним женщину всю, до мельчайших подробностей, от белой наклейки на лбу, до округлых коленок, мягко обтянутых платьем из какой-то свободно спадающей, текучей сиреневой ткани. Он зажмурился, чтобы не глядеть, поймав себя на неподобающих мыслях. Но не глядеть было еще труднее. Тогда он чуть разжал веки, увидел дрожащий хаос черно-белых пятен, смазанные контуры предметов. Сиреневое пятно плыло и увеличивалось. Показалось ему, что женщина встала и тянется к нему оголенными до локтей руками. Он понимал, что этого следовало бы испугаться, но боязни не было, как раз наоборот, было какое-то благостное чувство, и знакомые расслабляющие мурашки щекотно сбегали с затылка за шиворот. Андрей поежился и открыл глаза. Сидя на своем месте, женщина в упор внимательно, как диковинку, разглядывала его.
— Я вижу… у вас ко мне… много, вопросов, — сказала она, многозначительно разделяя слова.
— Немало.
— Он опустил глаза, чувствуя, что краснеет.
— Я ведь еще не арестованная?
— Ну что вы!..
— Так не все ли равно, где задавать эти вопросы?
Она поглядела на залитое солнцем окно, и Андрей с необыкновенной ясностью представил себе мягкую зелень поляны в обрамлении молодого березняка, песчаную проплешину у манящего изгиба речки.
— Я ведь в отпуске, — неожиданно для самого себя признался Андрей. Выпросил. Как раз с сегодняшнего дня. Да вот вы…
— Извините.
— Сам виноват. Хотел еще вчера вечером уехать… Работа такая: не удерешь — обязательно разыщут.
— Так удирайте.
— Теперь уж все. Сейчас придет начальник…
— Он не придет.
— Как это не придет? Демин да не придет?
— Не придет.
— Откуда вы знаете? — насторожился Андрей.
— Не знаю.
— А я знаю. Пришел уж, наверное. Пойду доложу.
Он встал, соображая, идти или не идти? Если бы Демин пришел, вызвал бы. Решил пойти, хоть у дежурного спросить. Аверкин, как всегда, кричал в телефон. Какой-то странной способностью обладал этот лейтенант: в его дежурство телефоны почему-то не умолкали. Или же он сам звонил. Как бы там ни было, без телефонной трубки в руке Аверкина представить было невозможно. Увидев Савельева, Аверкин замотал головой — нет, мол, не приходил Демин.
На миг зажал трубку ладонью, выкрикнул:
— Не придет! Звонил…
— Как звонил? Откуда?
— Не знаю, не знаю…
— Ты ему сказал, что я здесь?
— Сказал. Велел передать, чтобы ты шел.
— Куда шел?
— Домой или куда там?.. Нету дела, все… Заявление забрали.
— Кто забрал?
— Да они же. Пришли, сказали: ведьмы боятся… Их право.
— Чего мне-то не сказал? Я же тут.
— Да вот! — Аверкин мотнул головой на зажатую в руке трубку. — Не оторвешься.
Выругавшись, Савельев вернулся в кабинет, ни слова не говоря, убрал со стола бумаги, подергал ящики — заперты ли, поглядел на женщину. Она стояла у двери, с напряженным ожиданием смотрела на него.
— Все, мадам. Сеанс окончен. Заявления нет, пострадавших нет, виноватых нет. Все.
Он злился на себя, на Демина, на эту женщину.
— Прощайте. Она кивнула и улыбнулась так, что у него затомилось сердце.
— До свидания, — сказала многообещающе и исчезла. Только что стояла в полуоткрытых дверях и вдруг пропала. Ни шагов по коридору, ничего, Савельев выглянул — пусто. И ни посетителей в коридоре, никого из сотрудников. Понятно — воскресенье. И все-таки жутковато было от такой пустоты. И голос Аверкина в глубине коридора казался далеким и глухим, нереальным. "И впрямь ведьма, — подумал Савельев. Но подумал как-то весело, будто они, ведьмы, каждый день перед глазами. — Конечно, каждый день, — все так же весело подумал он о себе. — Что ни встречная, то и ведьма. Голодному любой кусок — пирожное…"
Вот уже второй год Савельев бедовал в одиночестве, хотя по документам третий год числился женатым. Засидевшись в холостяках, он не рассчитал и ухватил молодую Тамарочку, на одиннадцать лет младше себя, — ему тридцать два, ей двадцать один. Больше года прожили не то чтобы душа в душу, но и не из души в душу, и Андрей начал привыкать к мысли, что так и полагается. Но прошлой весной Тамарочка почему-то вдруг стала стесняться его милицейского мундира. Хотя он, следователь, и надевалто свою форму старшего лейтенанта милиции только по праздникам. Первое время Андрей испытывал нечто вроде ревности, подозревая, что дело не а мундире. Потом молодая жена уехала в другой город, к маме, заявив на прощание, что разводиться не собирается, и он неожиданно для самого себя успокоился. Одно было неудобство — не сходишь на танцы, как прежде, не погуляешь: начальство блюло, чуть что — выговаривало. А потому простим ему, дорогой читатель, некоторую легкомысленность поведения, которую вы несомненно заметили. Вспомним свою молодость, не оглядывались ли и мы на красивых женщин? До женитьбы, избави Бог, конечно же до женитьбы. Ну а положение нашего героя с полным правом можно рассматривать как холостяцкое. Из дома Андрей снова позвонил Демину — глухо. Решил, что тот просто — напросто уехал за город, поскольку воскресенье и поскольку научен опытом: не удерешь — обязательно вызовут в отделение. Жизнь-то на воскресенья не останавливается, даже еще больше случается всякого по воскресеньям. А раз так, то и ему не грех подумать о прогулке за город. И лучше, если не одному. И он уже ругал себя за то, что не поболтал подольше с этой женщиной, может, до чего-нибудь и доболтались бы. А что, красивая, умная, загадочная. Не чета тем дурехам, с которыми знакомился в последнее время. Даже если исходить из интересов службы, то и тогда следовало бы поговорить. Экстрасенсша в следственном деле! А что? Может, помогла бы разобраться и с той кражей фамильного серебра Клямкиных, которое ему так и не удалось отыскать… Он все думал о ней, не переставал думать. Вызывал в памяти ее гладкие коленки под сиреневым платьем, ее руки с длинными пальцами, ее глаза, то ли черные, то ли серые, то ли вовсе зеленые, нетерпеливые, жадные.
— Ведьма! — совсем не испуганно, скорее восхищенно восклицал он, останавливаясь посреди комнаты. — Ах ты!.. Не каждый день ведьмы встречаются!.. Вон как: знаю, и все. Бывает, неделями разбираешься и ничего не знаешь, а она — сразу. Вот бы помогла бы…
Последнее явно было из области фантастики, это он понимал. Но думать так ему нравилось, и он так думал. Потом ему пришла в голову логичная мысль: если будет сидеть дома, то дождется очередного звонка из отделения. Он схватил рюкзак, приготовленный еще накануне, и выскользнул за дверь. Большие часы на фронтоне вокзала показывали ровно двенадцать, когда он с разбегу влетел в вагон электрички. Пневматическая дверь тотчас плотоядно чмокнула, захлопнулась, поезд дернулся, толкнув Андрея на единственное, будто для него и приготовленное свободное место с краю, и он виновато оглядывался, сам удивляясь, что все так хорошо получилось: на нужный поезд успел, место свободное нашлось, и вообще. Что такое «вообще» он не знал, но уверенно отмечал в мыслях своих: все о'кэй! В отличие от многих сидевших в электричке горожан Андрей точно знал, куда едет, — в деревню Епифаново, к бабке Татьяне. Ни о Епифанове, ни тем более о бабке Татьяне до прошлого лета он и слыхом ни слыхал. Все случилось вскоре после того, как его Тамарочка ускакала к маме. Тогда в горестях душевных ему никого не хотелось видеть. На службе от людей не отвернешься, зато в свои заслуженные выходные он удирал подальше. В насквозь прокультуренном нашем обществе куда удерешь? Только, как в отшельнические времена, в пустыню, то бишь, "в леса и долы молчаливы". Леса и долы в радиусе двух километров от любой станции были отнюдь не молчаливы — гремели транзисторами да магнитофонами. Но городские меломаны, как правило, ленивы, на три, а тем более на пять километров их не хватало. Это Андрей понял в первый же свой загородный вояж.
Пришлось обзавестись рюкзаком, кедами, походной спиртовкой и прочими аксессуарами цивилизованного скитальца, знавшего дальние дороги лишь по телевизионному клубу кинопутешествий. В первые дни его старательно испытывали на прочность комары да оводы, и он, лупцуя себя по щекам, посмеивался, что, мол, не выбив из себя городского бэби, не станешь человеком. В какой-то из дней летающая нечисть вдруг перестала досаждать: то ли места пошли некомариные, то пи привык. Это открытие воодушевило, и он, где можно было идти босиком, стал разуваться. Скоро заметил, что босиком ходить можно чуть ли не везде. Приятно было ступать по мягкой податливой траве или по дороге, когда горячая пыль при каждом шаге щекотно профыркивает между пальцами. Не только ходьба по прохладным лесным тропам, но даже по колючей стерне, чему он удивился, доставляла удовольствие. И совсем уж несказанная благость приходила у темных бочажков на редких ручьях, куда он опускал горящие от ходьбы ноги, а затем погружался и весь по самые плечи. Однажды у такого вот бочажка с ним ЭТО и случилось.
Был вечер, тихий и теплый. Днем прошла гроза, быстрым торопливым дождем промыла травы, листву, сам воздух. К вечеру, когда Андрей вышел к ручью, все просохло и прогрелось, и он, долго просидев в воде, ничуть не озяб. Рядом полуразваленная копна — кто-то блаженствовал на свежем сене совсем недавно. Сено было чуточку влажным, нестерпимо пахучим. Он навзничь упал на него и замер в неге. Быстро потемнело небо, как-то внезапно высыпали звезды, заморгали, заперемигивались в вышине. Ветра не было, и Андрей слышал, как звонкие струи ручья играют с гибкими травинками, дотянувшимися до воды. И еще были какие-то звуки, странно вплетавшиеся в тишину, сливавшиеся с ней, рождавшие в воздухе, в траве, в близких кустах, во всем тела, в душе ликование. Вроде бы он спал, но в то же время знал, что не сомкнул глаз в ту волшебную ночь. Остры были чувства, ясны мысли. Все, до чего прежде приходилось тяжко додумываться, представлялось ясным и простым. И свое личное, и всечеловеческое. Сама Великая История внезапно предстала перед ним в первородной прозрачности, без пестрых разномастных одежд, в какие обряжают ее люди. Все былое открылось в его истинности, и казалось, не осталось вопроса, на который он не мог бы просто и ясно ответить. В такой же обнаженности увидел Андрей и свое собственное. И поразился, до чего же все легко объясняется. Даже то, что он числил за собой как "комплекс неполноценности". Было это связано с женщинами, то, что другим давалось просто, для него было полно душевных терзаний, — ни обнять простецки, им поцеловать без внутренних мытарств. "Они же презирают нерешительных, — ругали его друзья — товарищи. — Они же, бабы, ждут, чтобы их хватали и тискали. Это у них потребность, именно это, а не твои цветики, воздыхания". Он соглашался, ругал себя, но перемениться не мог. Образцы тургеневских недотрог, с юности пленивших его чувства, не уходили. А может, не Тургенев был виноват, а девятиклассница Тоня, в которую влюбился еще в седьмом классе? Он бегал на переменках на другой этаж, чтобы увидеть ее, и больше всего боялся, чтобы, не дай Бог, она не заметила его. Стал сочинять стихи, начал учиться рисовать, чтобы запечатлеть ее глаза, волосы, губы…
Платоническая любовь! Какой от нее прок? Только расслабляет, обезволивает мужчину. Вслед за многими другими так считал и он. А в ту чудодейную ночь у ручья внезапно понял: все человеческое в нем от первых мук любви. Верующие люди знают: любовь — это Бог. Не на всех снисходит благодать, но кто удостаивается ее, тот на всю жизнь — Человек. Несчастны не познавшие Бога, то есть настоящей любви, души их подобны бескрылым птицам. Это они придумали пошлый термин "заниматься любовью", это их ущербные толпы изрыгают в мир безнравственность и преступность. Человек, хоть раз глубоко, по-настоящему любивший, не способен на бесчеловечность…
Утро в тот раз было сухим и знойным. Разбуженный солнцем, Андрей долго ходил вокруг копны, гладил траву, плескался в ручье и ничего чудесного ни в чем не находил. Чудесное жило в нем самом, в его воспоминаниях о живых ликующих существах, олицзтворяющих эти травы, эти воды, существах, рядом с которыми было так легко и радостно. Этот восторг нечаянного единения с природой жил в нем все время: и когда шел по мягкой полевой траве, и когда, обогнув березовую рощицу, увидел на взгорье веселую россыпь изб. Будто детишки разбежелись по лугу и замерли, не зная, что делать: и хочется удрать подальше, и боязно. Он огляделся, у кого бы спросить, и ничуть не удивился, именно в этот момент увидев неподалеку девчушку лет восьми со старой — престарой, совсем почерневшей корзинкой в руках.
— Это что за деревня?
— Эта-то? — обрадованно переспросила девчушка. — А Епифаново.
Мало осталось на Руси незамордованных, незагаженных деревень. Может, и вовсе не осталось, и Епифаново — единственная? Андрей думал об этом все время, пока, не сводя глаз с крайней избы, шел к ней напрямую через обширную луговину. Сказка жила в нем самом, но он был уверен, что сказочное и все вокруг. Пестрая дворняга выскочила навстречу, облаяла для порядка и, успокоенная, побежала обратно к дому. Тягуче скрипнула дверь, на крыльцо вышла женщина неопределенного возраста, как все деревенские женщины, которым перевалило за полвека.
— Кого это Бог послал? — И всплеснула руками: — Господи, да что ж ты босиком-то? Али обувку жалеешь?
— Так ведь вы, бабушка, тоже босиком, — засмеялся Андрей, косясь на ее растоптанные, никогда не знавшие модной обуви ступни.
— Дак я, чай, дома. — И засуетилась, затопталась на крыльце. — Чего ж мы тута? Заходи в дом-то, заходи.
Он ступил на мягкую дорожку половика, наискось пересекавшую желтый пол, и внезапно почувствовал себя так, будто вся предыдущая жизнь его была сплошным бродяжничеством и только теперь вернулся он к себе домой. Сел на лавку у печки, теплой, протопленной, и закрыл глаза. И показалось вдруг, что вновь, как было этой ночью, занежили, затормошили счастливо смеющиеся существа, то ли спрыгнувшие с близких звезд, то ли выбежавшие из вод, из кустов и пахучих трав. Принюхался, и впрямь пахнет травами, и увидел увядшие пучии, висевшие под матицей: бабка, видать, была травницей.
— Что это со мной сегодня? — спросил сам себя, наблюдая сквозь прищуренные веки за хозяйкой, споро хлопотавшей у стола. — Ночь волшебная, и деревня какая-то колдовская.
— И-и, милок, — сразу отозвалась бабка. — Ето што?! Вон старейший у нас, Епифан, — сущий колдун. Я сама его боюсь.
— Деревня Епифаново и старейший — Епифан. Кто от кого?
— Деревня-то эвон отколь… — начала было она и замолчала, задумалась. — Дак ведь… что иван-чай из лугу, что клевер — все трава. Которая кому царь? А вместе — царство.
Легко было с ней. Ни о чем на спрашивая, накрывает на стол, все-то с полуслова понимает… Вскоре Андрей узнал и о других достоинствах бабки Татьяны, как она тогда же, будто походя, назвалась, — доброте несказанной, сердобольности бесконечной, непостижимой проництельности. Прогостив у нее целых два дня, переночевав на сеновале, он уехал тогда в свой шумный город совсем другим, Преображенным.
— Влюбился, что ли? — спрашивали друзья, подозрительно вглядываясь в его глаза. — Ты же женатый, не забыл?
— Мне теперь все нипочем, — неопределенно отвечал он.
— Что случилось-то?
— Я узнал себя…
Узнал себя! Так мог бы сказать о себе гонимый ветром клочок бумаги, внезапно упавший на раскрытую книгу, из которой был вырван, и обнаруживший, что письмена, начертанные на нем, не пустой набор слов, а часть великого смысла. Он узнал не только себя, он узнал мир и, как ему казалось, место каждого человека, каждого явления в былом, настоящем, а может быть, и в будущем. Что за прозрение снизошло на него той ночью у ручья, в тот день в деревне Епифаново, переполнившее радостью от сознания своей прозорливости, своего могущества? Что за чудо случилось?!. Каждый выходной он уезжал в Епифаново. Ходил босиком по тем же тропам, ночевал на том же месте у ручья, страстно желая вновь испытать однажды пережитое. Ничего не получалось. Звезды были далеки, ручей молчал, травы не певучи. Он удовлетворялся воспоминаниями, и в следующий выходной снова ехал в Епифаново. И теперь туда же. Андрей не читал дорогой. Раньше без верного собеседника в виде любого популярного журнала не мог скоротать дорогу, теперь ему были интересны собственные мысли, желанны свои чувства. Пассажиры, сидевшие рядом, думали: "Умаялся мужик, спит". А он, если и задремывал под монотонный говор, под гул двигателей электрички и стук колес, то ненадолго. Но и в дреме ему было хорошо наедине с собой. А в этот раз пришлось очнуться. В вагоне явно что-то происходило: из другого конца доносились возмущенные голоса, не похожие на обычную вагонную перебранку. Из общей разноголосицы выбивался дребезжащий старческий фальцет.
— Чего он тебе сделал? За титьки ведь не хватал?!.
— Молодец девка! — перебивал другой голос, женский. — Пристал бы ко мне, я бы…
— Да кто к тебе пристанет?
— Ах ты старый пень! Я что, по-твоему…
— Ладно вам! — рассудительно сказал кто-то густым басом. — Человеку, может, врача надо.
— Милицию надо! — не унимался старик, Андрей вздохнул — так не хотелось ему ввязываться.
Привстав, поглядел через головы пассажиров, Все крутили головами, но не вскакивали, боясь потерять место, поскольку в проходе стояли другие пассажиры, безместные.
— Он сейчас очнется.
Андрей узнал бы этот голос из тысячи! Раздвигая пассажиров, он заспешил в другой конец вагона. Там, загородив проход длинными ногами в грязных кедах, полулежал на сиденье патлатый парень. Лицо его было совершенно белым, почти зеленым, как у покойника. А возле, положив руку на его лоб, сидела, тоже бледная, Гиданна.
— Вы?!
Она виновата вскинула на Андрея глаза.
— Я ненарочно.
— Опять ненарочно?!
— Он сейчас очнется.
— Очнется, жди, — заскрипел старик, сидевший напротив. — Так врезала…
— Я его не трогала, — сказала Гиданна.
— А я не слепой, я свидетель…
Парень вдруг открыл глаза, полные ужаса, и стал сползать на пол. Андрей подхватил его, но парень вырвался и бросился к выходу.
— Сейчас дружков приведет, — злорадно заметил старик.
— Нет, нет, дедушка. — Гиданна подалась вперед, тронула старика за руку, и тот сразу успокоился, зевнул, заелозил спиной, устраиваясь поудобнее.
Захрипело, забулькало радио, объявило:
— Следующая станция — Девяносто третий километр.
— Мне сходить, — растерянно сказал Андрей.
— Да, да, мне тоже. — Гиданна встала.
— И вам?!
— Да, да…
На платформе почти никого не было: мало кто сходил здесь, среди полей, вдали от деревень и поселков. Эта малолюдность когда-то и привлекла Андрея, и он поначалу недоумевал: зачем эта станция, для кого? Потом, пережив сказочную ночь под деревней Епифаново, решил: не иначе, какой-нибудь большой начальник так же вот ночевал в теплой копна и осознал, что места эти особенные. Другого объяснения не находилось. И теперь он ничуть не удивился тому, что Гиданна тоже сошла здесь.
— Что вы с парнем-то сделали? — спросил он, тщетно скрывая радость.
— Не рассчитала я.
— Он что, приставал?
— Хамил, — резко ответила Гиданна, и Андрея почему-то качнуло.
— А вы что?
— Разозлилась. Отстань, говорю, Махнула на него рукой, вот так.
Снова Андрея качнуло, закружилась голова. Удивился: может, от недосыпу?
— А он что?
— Сами видели.
— Махнули рукой — и человек с копыт?
— Я у него ауру погасила. Не рассчитала.
— Опасный вы человек, оказывается. — Андрею подумалось, что самое время свести разговор к шутке, иначе придется расспрашивать про эту ауру, и Гиданна будет молоть мистическую чепуху. А ему совсем не хотелось видеть в ней одну из тех дур, каких в последнее время немало развелось вокруг всяких там гуру, проповедников оккультного бреда.
— Не надо верить всему, — сказала Гиданна. — Но нельзя и впадать в неверие.
— В таком случае, — ему все хотелось отшутиться, — у вас следует взять подписку о неприменении вашего «оружия» в недобрых целях.
— А я не могу в недобрых.
— Не можете, а вон как…
— Это случайно. А если делать в недобрых, то способность воздействия на людей ослабевает и может совсем пропасть. Они все стояли на пустой платформе, и Андрей все растерянно оглядывался, гадая, куда пойдет Гиданна.
— Вам куда? — спросил наконец и напрягся весь, готовясь заявить, что и ему туда же.
— В Епифаново, — вроде даже с удивлением ответила она.
— И мне в Епифаново…
— Я знаю. Пойдемте.
Ну конечно, и не такое она угадывала, убедился…
— Все-то вы знаете!
— Мне баба Таня о вас рассказывала.
— Татьяна Егоровна?!
Гиданна засмеялась.
— Кто вам сказал, что она Егоровна?
— Как кто? Наверное, она сама.
— Она не говорила. И никто не говорил. В деревне по отчеству не принято.
— Где-нибудь слышал.
— Не-ет. — Гиданна снова засмеялась, повернулась к нему, и он увидел совсем близко ее большие глаза, в бездонной глубине которых часто вспыхивали золотые искорки. — Просто вы угадали.
Они шли рядом по узкой тропе, то и дело касаясь друг друга руками. Касания эти были приятны Андрею, а вот взгляд, близкий, пронизывающий, пугал. Пожалуй, даже не пугал, а как бы опустошал. Было отчего-то беспокойно. В точности как на службе, когда версия, которую разрабатывал, ведя очередное дело, внезапно рушилась, и он чувствовал себя совершенно беспомощным.
— Вы все спрашиваете, откуда я знаю…
— Я не спрашиваю…
— Ну, хотите спросить. А теперь вот сами поняли, откуда приходит знание.
— Ничего я не лонял.
— Поняли. Или скоро поймете. Все вы разучились видеть жизнь, факты, явления в их движении. Вы, как охотники, признаете сущим лишь того зайца, которого подстрелили, то есть мертвого. Вы не верите живым, меняющимся ощущениям, предчувствиям…
— Кто это-"вы"?
— Да все, люди.
Словно тень набежала, и стало вдруг зябковато. Она что, не человек?
— Этому можно научиться, — сказала Гиданна. — Надо только верить себе, не давать волю скепсису. Она вдруг резко остановилась, напряглась вся. — Слышите?!
— Что?
В поле стояла необычная тишина, ни шелеста ветра, ни щебета птиц, никакого, хотя бы отдаленного, звука.
— Здесь это часто бывает.
— Что бывает?
— Вы должны слышать, вы умеете.
Опять захотелось спросить, но он промолчал. Не признаваться же в своей неспособности, когда такая женщина высказывает полную в тебе уверенность. И он поднял голову, замер, будто и в самом деле услыхал нечто. А что там было слушать в безмолвии пустого поля? Разве что свое неровное дыхание да сердитое урчание живота, злого от всегдашней сухомятки. На слабый цветочный аромат он вначале не обратил внимания, решил: Гиданна надушилась. Уловил тихий звон и подумал: "В ушах звенит". Звон этот непонятно почему показался созвучным аромату. Или аромат соответствовал звуку? Поди пойми. Одно было ясно: между ними что-то общее. И будто свет над полем изменился, стал каким-то пронзительно-серебристым.
— Смотрите, смотрите!..
Знойный воздух колыхался, вибрировал, ломал перспективу. В одном месте, в отдалении, он вроде как сгущался или солнечный — блик был там какой-то особенный, только почудилось Андрею, что поднялась из травы женщина с распущенными волосами и совершенно нагая. Непонятный восторг охватил его, нестерпимо захотелось пойти туда, к этой женщине, и, не будь рядом Гиданны, он, наверное, и пошел бы, заторопился, как мальчишка, внезапно уверовавший в свое счастье.
Он смущенно покосился на Гиданну, а когда снова посмотрел в поле, то никого уж не увидел. Все так же колыхался зной, а женщины не было. Или спряталась в траву?
— Никого там нет, — сказала Гиданна.
— Как же… я видел…
Почему-то ему очень не хотелось, чтобы это было лишь миражом.
— В такие минуты каждый видит то, что хочет видеть. Андрей покраснел, не зная, что сказать. И нашелся: — А что видели вы?
— Человека.
— Мужчину?
— Не знаю, — усмехнулась она.
— Не разглядели?
— Почему же. Огромный, шеи нет, руки до колен.
— Обезьяна какая-то, — ревниво сказал Андрей.
— Я его не первый раз вижу. Чего-то он хочет.
— Ясно чего…
— Чего-то он хочет, — повторила Гиданна. — То ли спросить, то ли что-то сказать.
— Может, мне им заняться? Как работнику милиции…
— Это было бы интересно. — Гиданна скосила на него насмешливые глаза с загадочными искорками в глубиме.
— Дело о пришельцах с того света?
— С какого света?
— Вот этого я совсем не знаю. Может быть, с первого, а может, с седьмого.
Андрей загрустил, подумал, что зря втянулся в пустой мистический разговор, в котором ни начала, ни конца. А главное, бред этот заволакивал, гасил радость от близости, почти доступности Гиданны, ее глаз, рук, ее тела. Переступил в растерянности, не зная, что теперь делать. Может, взять Гиданну за руку и повести дальше или, может, попросту обнять?.. Спохватился, что она прочтет его мысли, и заставил себя думать о работе, об этом болтуне Аверкине, который на его месте наверняка бы не растерялся. Искоса глянул на Гиданну, боясь увидеть на ее губах ироничную ухмылку. Но та, казалось, совсем забыла о нем.
— Смотрите, смотрите!
И он опять увидел. Солнечный свет, заливающий поле, словно бы начал сгущаться в один большой блик. И словно бы луч какой-то выбился из этого светового сгустка, лег на траву, потянулся к ним, ослепил, наполнил непонятной тревогой и погас. Слабый порыв ветра полосой прошелся по траве, добежал до одинокой березы, растрепал вислые ее ветки. Издали донесся тонкий вскрик электрички и будто развеял сонное наваждение.
— Ночью был бы светящийся шар, — сказала Гиданна.
— Решили бы — НЛО.
— НЛО? С другой планеты?
— Ну почему с другой?
Андрей огляделся, словно хотел получше запомнить это место, на котором пасутся НЛО. Поле, утыканное кустами, отсеченное от горизонта высокой насыпью, по которой беззвучно ползла зеленая гусеница электрички. По другую сторону в точности такое же поле, только чистое, без кустов, с тропой, убегающей к дальнему перелеску. Поле как поле, каких много. Места, действительно, предостаточно. Непонятно только, почему пустующее это поле до сих пор не распахано, не утыкано будками садовоогородных участков. Может, инопланетяне машают?.. Ну уж нет, нынешних огородников никакие инопланетяне не остановят, тут что-то другое…
— А вы напрасно не верите, — сказала Гиданна и пошла по тропе.
Андрей попытался идти рядом, но это не получилось: на узкой тропе он то и дело оступался, отставал.
— А вы верите? — спросил машинально, совсем не думая о смысле вопроса, весь поглощенный созерцанием ее длинной шеи, ее спины, ее бедер, обтянутых тонкой тканью.
— Я знаю, — сказала она, не оборачиваясь, каким-то низким сдавленным почти мужским голосом. — Верить и знать-это не одно и то же…
Он сразу понял, что зря полез в дебри философствования. Ему хотелось видеть в Гиданне женщину, и никого более, хотелось легкой беседы, полной веселых намеков и иносказаний. Но разговор получался слишком серьезным, в котором не пошутишь, а тем более не распустишь руки. Даже и не разговор, а вроде как лекция, в которую и словечка не вставишь. Даже, пожалуй, и не лекция, а проповедь. И обращалась Гиданна будто не к нему одному, а к целой аудитории засушенных академиков.
— Законы существуют независимо от того, верят в них или не верят. Кто понимает, тот всматривается в 'исторические процессы, вслушивается в голоса природы, в самого себя, наконец, и живет в соответствии с увиденным и услышанным. Для понимающих безболезненно происходит восхождение на очередную, высшую ступень познания. Но много ли понимающих? Очевидно, что немного. Об этом свидетельствует полный потрясений двадцатый век, смятение умов, нравственное падение, какого в таких масштабах не знала история…
Андрей даже поотстал. Жутковато было слышать все это, говорившееся вроде совсем не к месту. К тому же голос был чужой, не Гиданны голос. Будто какой-то зануда лектор талдычил — свое, не очень интересуясь, слушают ли его. Хотелось забежать вперед, посмотреть, она ли говорит. Может, это лишь слышится ему?
— Что это? Может быть, предвестие конца человеческой расы? Может, это начало того, о чем говорили еще тысячелетия назад мудрецы Востока, предрекавшие гибель городов, вымирание целых народов? В священных книгах Древней Индии говорится о конце Кали Юги — темной эпохи, о жестоких ненасытных властителях, о всеобщем развращении и господстве лжи, о власти обезьян. Может, грядет смена эпох, гибель цивилизации, как это было с Атлантидой?..
— Вы верите в Атлантиду? — робко спросил ом. Гиданна не ответила, не обернулась, продолжала вса так же идти и говорить все тем же низким хрипучим голосом.
— Существуют исчисления. Они указывают сроки перелома — середина двадцатого века. Затем пойдут годы, когда будет решаться участь планеты. Мы не знаем, когда и как все решится. Ни ОНИ, возможно, знают и не потому ли зачастили к нам в последнее время. Зачем? Чтобы предупредить? Чтобы поглядеть на нас в последний раз?..
— Кто? — спросил Андрей.
— ОНИ, — повторила Гиданна и, не оборачиваясь, повела рукой влево и назад, показывая на отдалившуюся одинокую березу в поле.
И он поглядел туда. И опять почудилось ему какое-то сияние вдали. Сияние быстро угасло, из него вычленился силуэт человека, здоровенного детины с руками до колен и одетого странно, вроде как в телогрейке и шапке-ушанке на квадратной голове. Человек этот шел через поле, прямиком направляясь к ним, и Андрей забеспокоился: ну как алкаш какой? Не хотелось ему сейчас демонстрировать милицейскую сноровку, совсем не хотелось. Оглянулся на Гиданну. Та шла себе, удалялась. Он решил догнать ее, побежал по тропе, но вдруг запнулся и упал, сильно ударившись локтем о подвернувшийся то ли корень, то ли камень. Гиданна ничего не заметила, не остановилась, и это обидело его. То все знает наперед, а то не видит, что под носом. Поднимаясь с земли, со злостью оглянулся на приближающегося алкаша, но тот будто провалился — поле было пусто до семой насыпи, по которой все ползла, никак не могла уползти длинная электричка.
"Черт бы вобрал всех этих инопланетян. — мысленно выругался он, потирая руку. И тут же спохватился. Они-то при чем? С тобой пообщаться, поговорить хотят. По-людски. А ты вызверился? Показалось, что эту мысль вроде кто подсказал. И вдруг совершенно ясно понял, что инопланетян никаких нет, что он сам, всего скорей, и есть инопланетянин. И видения он вызывает сам, своим воздействием на чтото. Гиданна вон так и говорит: каждый видит то, что хочет видеть. И мысли не потаенно свои, а лишь часть какого-то вселенского мыслительного процесса. Ты мысленно подсказываешь кому-то, кто-то подсказывает тебе. И вообще, человек существует не сам по себе, он лишь частица чего-то громадного, всеобъемлющего. Частица, обладающая свободной волей, чтобы деяниями своими обогащать нечто всеобщее. Вселенский разум? Вселенский дух? Или и то, и другое, и что-то еще третье?..
Даже о Гиданне забыл Андрей в эту минуту. Шел, не стараясь догнать ее, боясь отвлечься, потерять вдруг охвативший его восторг всепонимания, очень похожий на тот, что однажды испытал он здесь, неподалеку, во время ночевки в ароматной копне сена у тихой речушки. Место это было все ближе, вот сейчас пройти березняк, пересечь еще одно неширокое поле. оставив слева клин молодого ельнике. А там опять россыпь молодых березок, столпившихся вокруг светлой полянки у голубого глаза бочажка, неглубокого, по грудь, если зайти в самую середину. Андрей будто вновь ощутил нежное касание струй, и сам не заметил, как заторопился, догнал Гиданну. Та, похоже было, отошла уже от своих пророческих видений, оглянулась, ожгла его озорным взглядом.
— Почему они вас любят?
— Кто? — удивился Андрей.
— Да все.
— Интересно. — Он хотел добавить, что если бы его любили, так сейчас был бы совсем другой разговор, но не решился сказать такое, побоялся спугнуть наметившееся доверие.
— Вот и мне интересно. Жмет вот тут, — Она прижале руку к груди. — Что-то нас ждет, а что-не пойму…
— Тут?..
Он бесцеремонно положил свою пятерню на ее руку и ощутил частое и неровное дыхание. Отдал себе полный отчет, что обнаглел до крайности, но руку убрал не сразу. И она вроде бы не торопила его. Так он и шел некоторое время боком, полуобернувшись к ней, ловя ее ускользающий взгляд. Что-то одинаково поняли они в эту минуту, о чем-то важном договорились. Дальше шли, не касаясь друг друга, не разговаривая, — торопились. У знакомого бочажка никого не было. Копешка сена стояла на зеленом лугу, как и прежде, ровненькая, кем-то подправленная, только чуть примятая сбоку. Возле копны Гиданна остановилась, глянула на Андрея какими-то новыми, бездонными, почти безумными глазами. Он отшатнулся было, но Гиданна внезапно вскинула легкие руки ему на плечи, удержала…
— …О каких пространствах ты все время говоришь? Пространство одно-вот оно. Лежавший на сене Андрей поднял руку, показал на пушистые облака в блеклом знойном небе. Опустив руку, ощутил под пальцами округлую упругость, ту самую, которой еще полчаса назад так хотел коснуться и не смел. Он легонько, ласково сжал пальцы и собрался уж повернуться к Гиданне, лежавшей рядом, но та вдруг отстранилась, зашуршав сеном. Андрей объяснил ее резкость обычной женской стыдливостью и еще строптивостью, нежеланием выглядеть покорной. Подумалось даже, что она скажет донельзя банальное: "Ты меня больше не уважаешь". Но она спросила совсем о другом:
— Как твое сердце?
— Сердце? А чего ему? Работает, как насос.
— Я не о том.
Он и сам знал, что не о том речь, но все ломала его гордыня: как же, превозмог, не уронил мужского достоинства. — А что сердце? Оно свое дело знает.
— Да, оно свое дело знает. А ты вот не знаешь.
— Сердце — насос! — Гиданна насмешливо хмыкнула, — О нет, не только.
Помолчала и снова заговорила назидательным менторским тоном:
— А ведь зачем-то сердце оплетено сетью симпатической нервной системы, через которую тесно связано с головным и спинным мозгом. Зачем-то тянутся к нему бесчисленные плети церебральных волокон от блуждающего нерва. Для чего-то напрямую связано оно с центральной нервной системой. Сердцу до всего дело. Сигналы всех пяти органов чуств сливаются в нем в некое шестое, каким-то образом накладываются на сложные орнаменты мыслительных процессов и рождают предчувствие, прозрение… Она замолчала.
И вдруг спросила:
— Ты веришь в существование души?
— М-м… — замялся Андрей.
Менторский тон Гиданны и это новое для него обращение на «ты» так не вязались.
— Она в сердце или возле него, в сложнейшей системе чувственных и предчувственных взаимосвязей организма.
— Почему же ее никак не найдут? — ему не хотелось выглядеть глупым учеником перед всезнающей учительницей.
— Душа-опора духовности. Не знают духовности бездушные люди, и спит душа у особей бездуховных коллективов.
Повернуться бы к ней, обнять, и все мудрствования улетучатся. Но он не мог заставить себя сделать это. То ли мешала ее леденящая рассудочность, то ли что другое.
— Душа живет и здоровеет только в общении с другими душами. Тогда возникает духовность, как новое качество сонма душ. Закон перехода количества в качество разве тебе неизвестен?
— Как же… диалектика, — выдавал он из себя, совершенно растерянный. И зашуршал сеном, поворачиваясь к ней.
Гиданна отстранилась. Она стояла нед ним, ничуть не помятая. Мелькнула даже шальная мысль, испугала: вдруг нечего не было и все это ему лишь приснилось?
— Вставай, пора идти. Некоторое время он еще нежился, глядел на нее снизу вверх, любовался. А затем вскочил, хотел схватить ее в охапку, но она опять ловко отстранилась и, ни слова больше не говоря, быстро пошла по тропе, светлой змейкой скользившей по темной луговине к березовой рощице, за которой была деревня Епифаново. За рощей, на опушке, повстречалась им бабушка Татьяна.
— А я как знала, — радостно запричитала она. — Дай, думаю, пойду, в крайности найду чего, грибок там али ягодку. Епифан встрелся, иди, мол, порадуйся… А чего вы позно-то?
Ее вроде бы ничуть не удивило, что явились они вдвоем.
— Потусторонние задержали…
— Посюсторонние, говори. — Бабка мотнула головой назад и повысила голос, чтобы Андрей слышал. — Гляди, девка! Студент вона тоже ходил.
Андрей сократил дистанцию, чтобы не прозевать, что ответит Гиданна про студента. Но та будто не слышала. Спросила:
— Как они, все еще появляются?
— Ой, не говори. Одолели, проклятые. Что ни ночь шастают, а то и днем. Чего-то все ищут, ищут. Особенно там, где студент-то сгорел.
— Как — сгорел? — не выдержал Андрей.
— А так и сгорел. Примус у него взорвался…
— Не примус, баб Тань, а бензиновая горелка.
— Все равно. Увезли чуть живого, помер небось.
— Да не помер, живой он.
— Все одно не жилец.
— Баб Тань, зачем же хоронить? Вылечили его, и очень быстро. Я помогала.
— Ну разве что ты…
— Что за студент-то? — опять спросил Андрей.
— Ухажер ейный, как и ты.
— Да не ухажер, баб Тань. Ухажер вот он, Андрей…
— Вона! Жених, никак?
— Жених, — ответила Гиданна. И остановилась, и притопнула, улыбнувшись Андрею так, что у него приятно защекотало на затылке, будто подул кто, разворошил волосы.
— Кто он все-таки, студент-то?
— Уфолог. Пришельцы его интересовали. А с ними надо знать, как себя вести.
— Какие пришельцы?
— Не про то ты спрашиваешь. Он и сам знал, что не про то, но не говорить же без конца об этом студенте, подумают еще, что ревнует.
— Почему не про то? — заупрямился он. — Пришельцы поинтересней твоего студента.
Гиданна засмеялась.
— Видишь, баб Тань, ревнует. Как же не жених?
— Кто ревнует?!
Теперь и баба Таня тоже засмеялась, тоненько, прерывисто, будто заикала.
— Э-э, милай, да ведь видать, чего таиться-та? От Бога любовь-та, от Бога, говорю. Токо и свету, пока любовь…
Чтобы поотстать, Андрей присел, потер лодыжку, будто заболела. И не стал больше догонять женщин, все говоривших меж собой, и все, как ему думалось, о нем. На пороге избы Гиданна разулась. И он тоже расшнуровал кеды, с удовольствием прошелся босиком по чисто вымытым дескам пола, по мягкому половику. Бабка Татьяна сразу принялась хлопотать у печки, что-то вытаскивая из ее горячего зева. Гиданна не кинулась помогать, пошла вдоль стен, разглядывая фотографии с таким вниманием, будто никогда не видала их. Подсев к столу, Андрей с удовольствием вытянул ноги. Прищурившись, стал наблюдать за Гиданной.
— Вот это кто, по-твоему? — ткнула она пальцем в блеклую фотографию, на которой угадывалась девчушка возраста "под стол пешком".
— Соплюшка какая-то.
— Это я.
— Извини…
— А это мой жених, — ничуть не обидевшись, продолжала она.
Андрей разглядел на фото парнишку того же сопливого возраста, успокоился. Студент — серьезно, а это… В деревнях что ни девка, то невеста, что ни парень — жених.
— До самой армии женихался, — хихикнула от печки бабка Татьяна. — В отпуск приезжал, все обещал да клялся. А она сказала, как отрезала: не вернешься. И не вернулся, женился там где-то.
— Баб Тань, ты мне жениха-то не пугай, — засмеялась Гиданна.
— Как же! Ты небось без меня все наперед знаешь.
— Что ты знаешь? — заинтересовался Андрей.
— Что знаю, то и знаю…
И снове уставилась в фотографии.
— А вот это, узнаешь? Вишь, какая красавица была баба Таня. А это дядя Епифан, как с фронта вернулся… Баб Тань, чего ты не вышла-то за него, так ведь и не скажешь?
Старушка сделала вид, что не расслышала, только громче зашуровала ухватом в печи.
— Она ведь у нас чуть попадьей не стала. Вот он, дьякон-то местный. В Епифанове что ни мужчина — орел был. Место Богом не забытое, вот и порода такая. Это теперь помельчали. Как церковь порушили, так и началось. Только все поправится. Не зря они зачастили сюда, не зря. Дьякон тогда еще говорил: все возвернется…
— Чего мелешь, ну чего мелешь-та? — опомнилась бабка Татьяна. — Отца Федора-то забрали, когда тебя и в помине не было. — И махнула рукой, оставив ухват на шестке, сердите протопала в сени.
— Епифаново наше для отца Федора светом в окошке было до последнего часа. — И добавила, вглядываясь в фотографию: — Страшного часа…
Внимательно наблюдавший за ней Андрей спросил:
— Ты чего, судьбу-то по фото угадываешь?
Гиданна села напротив него, через стол, уставилась, и Андрей не выдержал, отвел глаза.
— Не знаю, — сказала, будто через силу. — Что приходит в голову, то и говорю. А если взвешивать каждое слово…
— То и сказать будет нечего? — спросил Андрей. Неожиданно вскочив с места, она обежала стол и села рядом с ним, прижавшись горячим боком. — Какой ты у меня…
— У каждого мыслей-то полна голова, но мы все взвешиваем, прикидываем, прежде чем сказать, и потому больше молчим?
— Какой ты у меня умный!
— А если бы не молчали, если бы доверяли потаенному…
Он чувствовал, что тонет, захлебывается в волнах ее близости. Но все пытался удержаться на плаву своей благоразумности. Но уже не хватало воздуха, уже мутилось в голове, и наплывал звон, тихий нежный, убаюкивающий.
— Ай, девка! — послышалось из сеней. — Постыдилась бы целоваться-та.
— Баб Тань!..
Гиданна вскочила, пометалась глазами по комнате, остановила взгляд на раскрытом окне, порьвисто кинулась к нему, быстро и ловко выскользнула через окно на улицу. Андрей тоже шагнул к окну, легко, ни за что не зацепившись, вылез наружу. Ничего не говоря друг другу, они быстро прошли через огород, перелезли через зыбкий плетень, едва не повалив его и не обратив на это ни малейшего внимания. Только уже в поле Андрей понял, куда направлялась Гиданна, — к старому полуразвалившемуся сараю, стоявшему на отшибе. В сарае пахло пылью. По зыбкой лестнице Андрей вслед за Гиданной забрался на сенник, полный старого, слежавшегося сена.
— Что-то влечет сюда, — тихо, с придыхом сказала она, обессиленно садясь на сено.
— Может быть, я? — Он распластался рядом с ней.
— И до тебя было…
— Что?!
— Влечет…
— Как это-было?!
— Глупый ты мой…
…Пространства, подпространства, надпространства…
Все перемешалось, слилось в единый всепроникющий поток мгновений и вечности, света и тьмы, силы и слабости. Что-то шевелилось в дранке старой крыши — ветер, что ли? Что-то шуршало в сене — мыши, что ли? Кто-то смеялся и звал, звал нежно, ласково. И был краткий сон с долгим легким полетом куда-то, зачем-то…
Он очнулся от внезапного холода, сжавшего сердце. Гиданна стояла над ним во весь рост, в растрепанных волосах ее торчала сенная труха, и вся она была в этот миг какая-то жалкая, испуганная.
— Пойдем отсюда.
— Что случилось?
— Мне страшно.
— Я тебя напугал?
— Что-то тут не так.
— А по-моему…
— Пойдем! — крикнула Гиданна и даже притопнула, отчего сено под ногой по-змеиному зашипело, испугав на этот раз и Андрея тоже. Он спустился по лестнице первым, принял ее на руки, на миг прижал к себе, снова ощутив головокружение. Гиданна резко вырвалась и побежала по чуть видной заросшей тропе обратно к деревне. Там, где они перелезали через плетень, навстречу им поднялся из травы старик с широкой пестрой бородой — одна половина совершенно белая, другая-с рыжинкой.
— Вы туда не ходите, — сказал старик, махнув бородой в сторону сарая. — Нечистое место, чтоб оно сгорело.
— Дядя Епифан?! Ты чего тут? — Гиданна резко остановилась, видно было, что внезапное появление Старика ее испугало.
— Тебя дожидаюсь. Сказывают, приехала, а и не заявляется. Обидно.
— Я собиралась, дядя Епифан.
— Собиралась, да не собралась. Понятно, как не понять. Старик коротко глянул на Андрея, и тот счел своим долгом встрять в разговор.
Сказал игриво:
— Зачем сараю гореть? Очень удобный для сена. Старик не обратил на его слова никакого внимания, будто это ветер прошумел или пролетная птица чирикнула.
— Ты меня, внучка, не обходи. Я еще не все тебе сказал. Боюсь, не успею.
— Мы обязательно придем, — сказала Гидамна и взяла Андрея за руку. Теперь старик оглядел Андрея так, будто впервые увидел. — Он все понимает. С ним душки беседовали.
— То-то я гляжу…
Старик еще раз смерил Андрея уже другим, потеплевшим взглядом и, ничего больше не сказав, пошел вдоль плетня, заросшего высоченной крапивой. Андрею показалось, что стебли крапивы тянулись к старику, терлись о его старый пиджачишко, а потом долго трепетали. Или это ветерок тянул?
— Колдун? — тихо спросил Андрей.
— Какие теперь колдуны? Просто человек! Человек понимающий.
— Был человек умелый, потом гомо сапиенс — человек разумный. Теперь человек понимающий?
— Да, понимающий. Чувствующий поле.
— Поле?
— Не это поле, — она повела рукой вокруг себя, — а поле вообще.
Снова Гиданна повела рукой, но уже по вертикалх, потом еще раз, обеими руками, показывая какое-то пространство над собой.
— Поле мыслей, чувств, душ людских, что объединяет. Старик обернулся, издали погрозил пальцем. И пропал. Так-таки взял и пропал, то ли сел в траву, то ли внезапно завернул в какую-то неразличимую на фоне зелени кустарниковую поросль.
— Я тебе потом расскажу про поле и про все, — ласково сказала Гиданна, беря Андрея под руку. — Пойдем-ка ужинать, баба Таня блинов напекла.
В тот самый миг, когда баба Таня ухнула на стол горячую сковороду с фырчащими блинами, пришел Епифан. Будто в окно подглядывал.
— Хлеб да соль, — сказал с порога и сразу, как у себя дома, уселся за стол, погладил свою пеструю бороду, протянул Гиданне тарелку.
— Накидай, дочка.
— Остынут на тарелке-то.
— Ничего, я с чайком. Плесни малость.
Самовар стоял тут же, блестел начищенным боком, выпячивая полустертые вензеля старых гербов. Гиданна налила в большую глиняную кружку темной заварки, затем крутого кипятка, отчего по избе разлился травяной аромат, поставила кружку перед Епифаном и уставилась смотреть, как он ест. А ел старик красиво, не торопясь, не роняя крошек, и в то же время очень уж аппетитно, так, что самому хотелось есть. Андрей покосился на бабку Татьяну, все бегавшую от печи в сени и обратно, думая, что вот сейчас она принесет заветную, выставит если не рюмки, то хоть стаканы. Выпил бы он сейчас с превеликим удовольствием. После всего пережитого в этот день. Но бабка все бегала, Гиданна все смотрела, а Епифан ел, ни на кого не обращая внимания.
— Ты ешь, ешь, — шепнула Гиданна, подставляя Андрею тарелку полную блинов, густо залитых сметаной.
— А ты?
— Я успею.
— Она успеет, — сказал Епифан. — Не ей говорить, тебе.
— Мне? О чем?
— Ты же познал истину.
— Я?!
Внезапно вспомнился сон, сразу весь. Вспомнилось и удивительное чувство всепознания, охватившее его в ту ночь у ручья. Мелькнула мысль: откуда Епифану-то известно? Мелькнула и пропала: в этих чудодейных местах все возможно.
— А разве можно познать истину? — спросил спокойно.
Епифан заерзал на скамье, улыбнулся, прищурившись:
— Позна-ал. Не истину, конечно, но познал, верю.
И еще глубже упрятал насмешливый прищур глаз:
— Познайте истину, и истина сделает вас, свободными. А? Это ведь Христос говорил. Значит, можно познать, ежели много узнать.
— Многознание уму не научает, — вспомнил Андрей невесть когда слышанную фразу. Епифан крякнул удовлетворенно и отодвинул от себя тарелку.
— А? Познал ведь. Расскажи, расскажи.
— Вроде что-то понял, — неуверенно сказал Андрей. — Но как-то вдруг. Не учил, не зубрил, а понял.
— Ты познал мир сердцем, — еще больше оживился Епифан. — Сердце не копается в деталях, как недоверчивый разум, не ищет, как разум же, проторенных троп, сердце познает вдруг и все сразу. Так птица взлетает здесь и садится там, не ведая того, что посередине. Разум-раб причинно-следственных связей, сердце обращено к Богу или к космосу, если угодно, оно — орган высшего провиденческого познания.
Опять Епифан удивил. Вроде мужик мужиком, что по виду своему, что по речи, и вдруг выдал такое. А может, он и сам не сознает, что говорит?
— Теперь ты обязан. А ты, — старик погрозил Гиданне, — не мешай ему, не мешай. Святой Иустин что говорил? Всякий, кто может возвещать истину и не возвещает ее, будет осужден Богом. Так вот. — Он снова повернулся к Андрею. — Не бесцельное умножение знаний ради самопревознесения, а познание истины и передача ее другим.
— Говорится: кто умножает познание, умножает скорбь, — не удержался Андрей от колкости.
Епифан внимательно посмотрел на него и сказал вроде бы невпопад:
— Надо верить, тогда все будет.
— А я неверующий.
— Неверующих людей не бывает. — Он сказал это сердито, даже прихлопнул ладонью по столу. — Всяк, познавший любовь, верит. Али не так?
Андрей промолчал.
— Так. И всякий, сделавший добро, верит. Тако же всякий, хоть раз сотворивший нечто трудом ли долгим, прозрением ли мгновенным.
— Не всякий, — возразил Андрей. — Взять преступников…
— Страхом объяты они, страхом Божиим. Глушат в себе божественное из страха же — вдруг да проснется? Тогда ведь — в петлю!
— Божественное? У преступников?
Епифан вздохнул и повернулся в Гиданне:
— Объясни ты.
— Чего ему объяснять? Он понимает, только притворяется.
— Все равно.
— Тогда так, — многозначительно начала Гиданна. — Задумывался ли ты, почему человечество не деградирует, несмотря ни на какие провалы истории? Вот ты думаешь: люди звереют…
— Я не думаю…
— Допустим. А я говорю: очеловечиваются. Отдельные могут. Но этим они обрекают себя на новую жизнь в созданной ими же помойке. Всяк обречен выкарабкиваться сам. Не в этой жизни, так в другой. Всяк обречен начинать с того шага, на котором оступился. И нет иного, только к свету. Таков закон кармы. И я говорю: если ты не преуспеешь, если не преодолеешь себя, тебе придется прожить свою жизнь со всеми ее тяготами еще раз. И я говорю: все божественное, что тебе дано, ты должен воплотить в себе и развить. Не в этой жизни, так в другой, так в третьей.
Епифан кивал удоволетворенно при каждом ее слове, будто она отвечала урок, и бабка Татьяна, стояла в дверях, подперев кулачком, подбородок: слушала завороженно. По избе разливался багровый отсвет от оконных стекол, впитывающих закатное зарево. Андрей молчал, раздумывая не столько над словами Гиданны, сколько над заверением Епифана, что и он, Андрей, тоже верующий, как все. Скажи такое в отделении милиции — шарахаться начнут.
— Какой я верующий… — сказав задумчиво. — Молиться не умею.
— Молиться надо, — обрадованно выкрикнул Епифан, словно ждал сказанного и вот дождался. — Только не для Бога это, а для себя. Чтобы не забывал о своем божественном предназначении…
— И в церковь не хожу.
— В церкви, ясное дело, скорее снисходит благость. Единое устремление создает. — Старик пошевелил пальцами в воздухе и замолк, не находя слова.
Снова повисла тишина, ощутимая, плотная. И с улицы не доносилось ни единого звука. Было в этом всесветном молчании что-то многозначительное и жутковатое.
— Сильные духом молятся в пустыне, — сказал наконец.
— Противоречие получается, — возразил Андрей.
По следовательской привычке ему хотепось и теперь все до конца прояснить.
— Христос создавал церковь для всех, не деля людей на сильных и слабых…
— Церковь создал Павел, — прервал его Епифан.
При этом он опять сердито прихлопнул ладонью, и Андрей решил больше не возражать, не лезть в спор со своими куцыми познаниями в этом деле. Но похоже было, что, возражая, затронул он что-то важное. Епифан выпрямился, навис над столом и заговорил назидательно. В точности, как Гиданна, когда поучала. Даже голос был похож.
— Не поняв учение Христа, да толком и не зная его, Павел связал это учение с фарисейским преданием, с Ветхим Заветом. Со времени Павла начинается Талмуд христианский, называемый Учением Церквей. Учение Христа проповедует непосредственное общение человека с Богом, утверждат, что учительство есть источник зла в мире. И вот первый фарисей Павел, не понимая учения, подхватывает слова и торопится поскорее всех научить какой-то внешней вере в воскресшего и искупившего мир Христа. Когда Павел учит, Евангелия еще нет и — учение Христа почти неизвестно, и Павел, переменив одно суеверие на другое, проповедует его миру. И многие приняли толкование Павла, одни — заменяя им иудейство, другие — эллинство. Но когда являются Евангелия Матфея и Луки и в них выясняется вся сторона учения Христова, его, это учение, подгибают под суеверие Павла, примешивают иудейства, и вера в Христа представляется верой в нового прибавочного Бога — Мессию…
Андрей слушал и недоумевал: чего это Епифана понесло в такие дебри? Вроде и повода не было. Но что-то такое имелось в словах, заставляя следить за мыслью. Он коротко глянул на Гиданну. Она сидела бледная, с таким напряжением на лице, что, казалось, вотвот потеряет сознание. Напряжение это передавалось Андрею, но проходило, когда он отворачивался. Не задевала его премудрость Епифанова, почти не задевала.
— Думаешь, все это я сам придумал? Это говорил еще граф Толстой. Тот самый, писатель.
И еще больше удивился Андрей. Но не тому, что Лев Толстой бросил Павла, то бишь еврейского проповедника Саула, что называется "рожей об стол" — все русские писатели были горазды мудрствовать, а Лев Толстой в особенности, поразило, что деревенский мужик так лихо цитирует классика. Что это? Откуда это у него? Или русскому колдуну все нипочем? Не зная, ведает, не ведая, знает? Ничего Андрей не сказал, но Епифан сам догадался о его думах.
— Да нет, какой я колдун. Я просто умею использовать дар, данный мне, как и всякому, — разум и сердце.
Андрей подумал, что таких «умельцев» в некие времена называли еретиками. И опять Епифан догадался и почему-то очень разволновался. Заговорил так, будто продолжал незаконченный с кем-то спор:
— Еретики те, кто считает, что Богу, для того чтобы вочеловечиться, нужно непременно поступать почеловечески. Ахают: девственница родила! Эка невидаль! Такое бывало во все времена, и никого это не удивляло. Вдумайтесь, как объясняют-то. Является к девице человек… Ну, ангел, ангел, не маши головой-то, — резко повернулся Епифан к бабке Татьяне, будто видел спиной. — Явился и говорит: придет к тебе вечерком некто, а ты на всякий случай подмойся… Не вскакивай, не вскакивай, ишь, запрыгала, опять оглянулся Епифан. — А ты сообрази сама-то, что должна была дева подумать?.. Пусть не подумала, не догадалась по неведению. Но люди-то потом все так вот и посчитали. Иначе откуда же пошли всякие «Гаврилиады» и прочие срамные байки… Не-ет, Духу Святому, чтобы вочеловечиться, совсем не нужно лезть на деву-то по-мужицки. Дух Святой всегда и во всем, войти-выйти для него — не обязательно дверью хлопать. Вникаешь? Вот и вникай, вникай.
— Чтой-та ты, Епифан, седни не в себе как! — сердито выкрикнула баба Таня и порывисто заметалась по избе, запереставляла громко ухваты у печки, загремела ведрами в сенях. — Послушать тебя, так сына-то Божьего и не было совсем.
— Как же не было? Был Иисус, и родила его простая женщина обычным образом.
— Обычным?! Без отца-та?
— Почему без отца? У тебя вон трое было, сама знаешь, можно ли без отца.
— Тьфу, охальник!..
— Не плюйся, о Боге речь.
Баба Таня, присевшая было на табуретку у двери, опять вскочила, убежала в сени и затихла там, прислушиваясь.
— Отец был, да только нельзя было Иисусу по отцу зваться. Не для того он рожден, чтобы продолжать отцово. Иисус не твой, не мой, он всеобщий.
— Без роду, без племени, — вынырнула из сеней баба Таня и хихикнула, явно на что-то намекая.
Епифан крякнул, но виду не подал.
— Принадлежи Иисус к какому-нито племени, и племя это возгордилось бы надо всеми, и не единение было бы, а распря.
Тут и Андрея проняло, и он сказал:
— Как же… Известно же, мать-то еврейка.
— Это еще вопрос. Вифлеем не один был. На севере, в нынешней Сирии, тоже был Вифлеем, иные люди считают, что именно там Христос и родился. И говорил-то он на галилейском речении арамейского языка. А арамейцы восходят к финикиянам, а финикияне к древнеариям… Знаю, знаю, чего скажешь, — замахал он рукой в сторону Андрея. — Дескать, Иудея, евреи кругом. А ты что же думаешь, что Спаситель мог явиться там, где в нем нужды не было? Иудеи погрязли в грехах, как никто. Уже тогда они провозгласили себя избранниками Божьими и сочли, что им все дозволено. Первый грешник, который зло объявляет благом, и не совсем падший тот, кто, творя зло, знает, что он творит именно зло. Человеком был Иисус, обычным человеком…
— Как же, обычным! — опять встряла баба Таня.
— Не совсем обычным, — согласился Епифан. — Да ведь и Ганка наша, к примеру, не совсем обычная. Много таких, кому они помогают, те, которые все знают и нам говорят. Кто они? Ангелы? Пускай ангелы. Но такие же, как мы, только другие, с другого свету.
— С того свету? Окстись, Епифан!
— С того, не с того, а с другого, откуда видней…
Епифан внезапно вскочил, уставился в окно:
— Да вона они, вона, опять шастают.
Андрей подался к окну, потом к двери:
— Поглядеть бы!
И остановился в дверях, оглянулся: вдруг скажут — нельзя?
— Чего ж не поглядеть? Можно и поглядеть.
Они прошли в дверь мимо крестящейся бабы Тани, остановились у приоткрытой калитки. Совсем уже стемнело на улице, только вдали, над лесом, кровямела неширокая полоса заката. В другой стороне, за огородами, где был одинокий сарай с памятным сенником, стлался туман. А в том тумане медленно плыли две человеческие фигуры, прозрачные, вроде как вырезанные из полиэтиленовой пленки.
— Они? — шепотом спросил Андрей Гиданну, стоявшую рядом, прижавшуюся к нему плечом. Плечо чуть подрагивало-то ли от прохлады вечерней, то ли еще от чего.
Ответил Епифан:
— Они, родные.
— С летающих тарелок?
— С каких еще тарелок? Выдумки это. Тут они живут, где и мы, только в своем мире.
— Как это?
— А так вот…
— Ученых бы позвать. По всему миру пришельцев ищут, а они тут, искать не надо.
— Приезжали. Обругали нас выдумщиками, ничего, мол, нету.
— Да вот же…
— Это для тебя — вот же. Ну мы еще, они к нам привыкли, не прячутся.
— Ученых боятся, что ли?
— Чего им бояться у себя-то дома? Видать, не интересны им. Они ведь заранее знают, кто чего скажет — подумает. И что завтра будет, тоже знают, кто когда чихнет или помрет.
— А мы?.. Я-то чего?
— Чем-то ты им приглянулся.
— Может, пойти спросить?
— Не любят они, когда к ним суются. Надо — сами тебя найдут, а так ходи, не ходи…
Прозрачные силуэты меж тем совсем потерялись в тумане, растворились в нем. И как-то сразу туман погас, стал невидим в сгущавшемся сумраке. Только закат еще тлел, сужаясь, но не угасая.
— Пожара бы не было, — непонятно почему сказал вдруг Епифан. — Не нравится мне…
Что ему не нравилось, Андрей не спросил, И Гиданна тоже промолчала. Так они и стояли некоторое время, ни слова не говоря. Андрей все вглядывался в тьму за огородами, где был тот самый сарай и где только что плавали странные силуэты, но ничего там уже не видел, совсем ничего. Епифан застегнул на все пуговицы свой старенький пиджачишко, ознобно передернул плечами.
— Ну, я пойду.
И пошел было, да остановился, оглянулся и, как тогда, у плетня, погрозил пальцем:
— Смотрите у меня!..
Андрей засмеялся, но Гиданна никак не отозвалась, и он примолк, почувствовав вдруг за шутливой угрозой старика что-то отнюдь не шуточное. Он обнял Гиданну, прижался щекой к ее щеке, задохнувшись и возликовав в душе, Но она отстранилась, шагнула к крыльцу.
— Спать пора. Завтра рано вставать.
"Можно и не вставать", — хотелось сказать Андрею. Но промолчал, подумал: "Потом скажет, ночью".
В избе ярко горела электрическая лампочка, и свет ее после всего таинственного, что было в тот вечер, показался неестественным. На высокой кровати с железными спинками и никелированными шарами была пышно взбита перина, острыми углами наволочки топорщилась подушка, тоже высоко взбитея заботливой бабой Таней. А у другой стены лежал на полу ватный матрац с аккуратно разглаженной подушкой и пестрым ватным одеялом. — Располагайтесь, голубчики, приятных вам сновидений, — ласково пропела баба Таня и подалась к выходу.
— А ты, баб Тань?
— Я в чуланчике.
— Давай я в чулане…
— Располагайтесь. Тебе, Андрей, чай, не жестко будет на полу-та?
— Не жестко, — весело ответствовал он, косо гяянув на высокую кровать.
— А я в чуланчике. Хорошо там. Прохладно, травами пахнет.
И выскользнула в сени, плотно затворив за собой дверь.
— Ты на кровать-то не заглядывайся, — сказала Гиданна. — Такой бугай.
Он подергал железную спинку и вздохнул: жидковато для двоих, поломается, того гляди.
— Давай ты ко мне.
— Ладно. Потом. Гаси свет.
— В темноте раздеваться?
— Ничего, не запутаешься.
Промолчал, щелкнул выключателем, разделся, лег на жесткий матрац и уставился во тьму, раздумывая, что делать: идти к Гиданне или дожидаться, когда сема придет? Спохватился: если молчать, она возьмет да уснет. Позвал тихо:
— Ты спишь?
— Засыпаю.
Хотел позвать ее, да вдруг сказал совсем другое:
— Эти чудики-то прозрачные в сарай пошли.
— Они который день там ходят.
— Чего им надо?
Сказал он это с чуть заметной иронией, дескать, ясно чего, мы тоже там были.
— Ты зря смеешься.
— А как думать о пришельцах с того света? Всерьез?
— Я тебе говорила о других пространствам, да ты не понял.
"Не до того было", — подумал он.
— Ну так слушай, я расскажу.
"Иди, здесь расскажешь", — мысленно произмес Андрей. И еще повторил там же мысленно, чтобы хорошенько поняла. Не поняла, не захотела. И он, закинув руки за голову, стал глядеть на неясные тени на потолке. А Гиданна говорила, тихо, назидательно, переходя на этот так не нравившийся ему менторский тон.
— Русский математик Лобачевский путем аналогии между нашим трехмерным и воображаемыми двух- и одномерным мирами выводил законы высших миров. Представь себе одномерное существо, способное двигаться лишь в одном направлении, не знающее что такое право и лево. Теперь представь себе, что к нему приближается двухмерное существо, некая плоская фигура, квадрат там либо треугольник. Одномерное существо увидит лишь линию, подобную себе, если треугольник приблизится ребром, и ничего не увидит, если приблизится плоскостью. Точно так некое двухмерное существо, не знающее верха и низа, не способно понять трехмерное существо. Если последний обратится к первому, то двухмерному будет казаться, что голос звучит где-то внутри его самого. Если существа высшего измерения попадают в фокус зрительных образов низшего измерения, то эти последние видят только ту сторону первых, которая свойственна их собственному измерению. Таким образом, существа низшего измерения всегда находятся в сфере наблюдения невидимых ими существ высшего измерения, и понятия высшего измерения настолько неизвестны для существ низшего измерения, что последние не в состоянии определить их свойственным им языком. Понятно?
Андрей промычал что-то невразумительное. Подумал, что такие мудрствования и днем-то не переварить, не то что теперь, когда волнуют совсем другие мысли и образы.
— Может, ты спать хочешь?
— Я сегодня вовсе не усну.
Надеялся: поймет. Не поняла. Или не захотела понять.
— Точно так же и мы, трехмерные существа, не способны ни увидеть, ни описать, ни понять существ высших миров. Мы окружены ими, как бы плаваем в их субстанции, подобно линии внутри квадрата или квадрату внутри куба. Когда мы слушаем их сообщения, обращенные к нам, их голосе слышатся как бы внутри нас самих, или где-то в воздухе, или даже в неодушевленных предметах… Опять не понял? Но вот тебе пример одномерности — время. Мы знаем его только вперед или назад и не представляем себе, как может быть иначе, нет у нас для этого «иначе» ни терминов, ни понятий. А в мыслях мы безмерны, нет ни временных, ни пространственных границ. Человек-живой образ Бога или Космоса, если угодно, о чем мы часто говорим, но чего всерьез все не хотим признать. В человеке, в его чувствованиях и мыслях, в его биологической и духовной жизни воплощена вся сложность мироздания. Мы говорим о чудесах, как о чем-то нереальном, не заслуживающем внимания. Но известно: чудеса случаются с теми, кто верит и ждет. Сергий Радонежский с Фаворским светом и явлениями Богородицы, Менделеев с таблицей во сне. Надо исступленно, долго и настойчиво искать, хотеть, добиваться, надо всей своей духовной энергией жаждать желаемого, и оно, желаемое, приходит. Духовная исступленность — это, возможно, и есть та вибрация, на которую резонансом отзываются вибрации высших миров, вибрации космические, всесветные, всепронмкающие, вездесущие…
Он очнулся от того, что Гиданна замолчала. Открыл глаза, увидел ее стоявшей посреди избы в белой ночной рубашке. Ровный свет, лившийся неизвестно откуда, освещал ее всю-от серебристого нимба волос на голове до босых ног. Она подала ему руку, и Андрей, вместо того чтобы притянуть Гиданну к себе, сам быстро невесомо поднялся. Не заметил, как вышли во двор, а затем а поле, залитое тем же призрачным сиянием. Вроде луна взошла, подсветила тонкую пелену облаков. Андрей посмотрел вверх, но лунного пятна за облаками, как ожидал, не увидел. И вообще ничего не увидел, небо было совершенно черным, беззвездным. Мельком отметил про себя, что почему-то ничуть не удивился увиденному, а через мгновение вовсе забыл об этой небесной странности.
Знакомый сарай вырисовывался невдалеке ярко очерченной крышей, будто за сараем стоял грузовик с зажженными фарами.
— Ты туда не ходи, — сказала Гиданна и потянула его за руку прочь от сарая. Блеклый сумрак открытого поля внезапно окрасился багрово, затрепыхал. Оглянувшись, Андрей увидел, что сарай беззвучно горит, сразу весь. от крыши до самых нижних бревен, будто подожженный со всех четырех углов. Вспомнились слова Епифана: "Пожара бы не было". Еще позавчера в нем взыграл бы следователь: если знал заранее, значит…
Теперь думалось иначе: ничего не значит, не замысел это, а предвидение.
— Разве можно знать, что будет завтра? — спросил он у Гиданны.
— Грядущие события бросают перед собой тень, — произнесла она, весомо выделяя слова, будто декламируя. И тут зазвенело, затенькало мелодично со всех сторон:
— Тень, тень, тень…
И опять Андрей не удивился. Знал уже, как звенят ночные голоса птиц ли, трав ли, ветра ли. И как тогда, у ручья, что-то ликующее заполнило его всего, понесло в неведомом потоке несказанного восторга и всепонимания.
— Куда мы летим?
— Туда, где нас знают.
— И меня?
— И тебя. И вообще все. Что было, есть и будет.
Замелькали вокруг какие-то тени, послышались голоса. Восторг, захлестнувший душу, готов был объять все и всех, излиться на весь этот ночной, загадочный мир. С черного неба упал луч, за ним другой, третий. Через мгновение мягко светящиеся колонны огородили пространство, в середине которого в глубоком кресле кто-то сидел. Что-то знакомое было во всем этом. Мелькнули воспоминания: "В белом плаще с кровавым подвоем — ранним утром четырнадцатого числа", в крытую колоннаду…" Чего-то не хватало в этой картине, и он, лишь когда вступил в серебряный круг, очерченный светящимися колоннами, ощутил босыми ступнями приятную прохладу травы, догадался — не хватало допрашиваемого, усталого, исхудавшего человека со связанными руками.
— Зачем ты здесь, женщина? — спросил сидевший в кресле человек, лица которого, как ни старался, Андрей разглядеть не мог.
— Я пришла свидетельствовать за него, — сказала Гиданна и красиво, театрально повела рукой в сторону Андрея.
— За Иисуса тоже свидетельствовала женщина, которую он излечил. Не бескорыстное свидетельство.
— И у меня не бескорыстное. Я его люблю.
— Он открыл Книгу Бытия. А всякому знанию — свое время.
— Он не ведал, что творил. У людей книги для того и существуют…
— Открывший Книгу Бытия должен быть наказан. Так они говорят.
Сидевший тоже повел рукой, и Андрей услышал вроде как шум разгневанной толпы. Ему хотелось вмешаться в разговор, но он молчал. Сказывалась служебная привычка поменьше говорить и побольше слушать. Переступая босыми ногами по мягкой траве, он обдумывал сказанное. Похоже было, что сидевший перед ним таинственный Вершитель Судеб не на стороне тех, кто требует наказания.
— Бог не наказывает, а воздает по делам, — сказала Гиданна.
— Ты женщина и потому споришь.
— Я отстаиваю истину.
— Что есть истина? — Вопрос быстрый, заинтересованный. — Никто из людей не может знать ИСТИНУ. Людям рано читать Книгу Бытия.
— Зачем же ее давать людям?
— Тому, кто это сделал, воздается.
— А если ее никто не прочтет?
— Тогда я… умою руки…
Разом погасли, пропали колонны, и откуда-то из дальней дали потекла знакомая мелодия. Андрей узнал песню: "Ах ты, степь широкая… ах ты, Волга-матушка". Вспомнил, где слышал ее последний раз, — в том самом не понравившемся ему фильме Пазолини "Евангелие по Матфею", в котором только эта мелодия и была живой нитью среди — мертвечины, только она и создавала ощущение величественности. Тогда еще он подумал: почему русская мелодия так уместна здесь? Не потому ли, что русская душа, как часто говорят, — последнее прибежище мировой духовности?..
Песня-то его и разбудила. Еще толком не просмувшись, он понял, что уже утро и где-то в деревне слишком громко включили радио. Открыл глаза, увидел большой темный крест на белом боку печки — тень от оконной рамы. Не поворачивая головы, скосил глаза на кровать, думая, что Гиданна еще спит, и чуть не вскочил: кровать была аккуратно заправлена. Мысленно обругав Гиданну за то, что не пришла, ночью, что не разбудила пусть не поцелуями, а хоть как, он стал торопливо одеваться. Запутавшись в штанине, допрыгал на одной ноге к окну, выглянул. Улица была по обыкновению чиста и пуста, только на другой стороне ее возле дома копошилась белокурая девчушка лет пяти. В сенях звякнуло ведро, и вслед за тем приоткрылась дверь.
— Ай ты господи! — послышался голос бабы Тани. — Вот неловкая, так и знала, что разбужу.
— Да уж я встал, — пробормотал он и, кивнув на кровать, спросил игриво: — А где невеста-то?
— Проспал невесту, — засмеялась баба Таня. — Уехала.
— Куда уехала?
— А в город, чай. Не велела тебя будить.
— Как — в город?! — Он сел на лавку, торопясь вспомнить, говорила она про отъезд или не говорила.
— Тут наш один на мотоцикле подвернулся, захватил до станции.
— Как уехала? — опустошенно повторил Андрей. — Не собиралась вроде.
— Да ты загоревал, никак? Примчится, куда денется. Поживешь у нас денек-другой, глядишь — и она тут. Покормлю счас тебя и гуляй, хоть по грибы, хоть куда. Он ел, не замечая, что ест, давился обидой. "Говорила, что любит, а сама… Так во сне ж говорила, в твоем сне. А это все равно, что ты сам себе говорил, выдавал желаемое за действительное…" Баба Таня не сидела напротив, не глядела на него, ходила по избе, что-то делала. А будто в душу заглядывала.
Сказала наконец:
— Не убивайся больно-то. Девка она девка и есть, да еще подневольная.
— Как-подневольная?
— А так. Голос у ей.
— Какой голос?
— А такой. Почище зубной боли. Позовет — не хочешь, да побежишь.
— Ах, вы про это, — догадался Андрей и замялся, не зная, как сказать.
— Про это, милок, про это самое. У нас многие с голосом-та, а таких, как Ганка, нету. Разве что сам Епифан.
— Не, баб Тань, — решился он. — Я тоже поеду.
Сразу после завтрака он и собрался. Кинул рюкзак за спину и пошел. День был чудный, как вчера. И опять к горлу подступила обида: гулять бы с Гиданной, а тут на тебе. За деревней остановился, огляделся. И первое, что попалось на глаза, знакомый сарай. Был он в стороне, но Андрей все же решил заглянуть в него. Захотелось увидеть все, вспомнить, что было. Да было ли? Теперь уж казалось, что и не было ничего. К сараю подходил со страхом, невесть почему вдруг охватившим его. По зыбкой лестнице залез на сенник. Ложиться на то самое место не стал, отошел в сторону, развязал рюкзак, достал фляжку, что всегда брал с собой на всякий случай, приложился и не заметил, как ополовинил. Обида, душившая его, немного отпустила, и он откинулся навзничь, размахнул руки, держа фляжку в левой. Видно, забылся на миг, потому как почувствовал вдруг, что в руках ничего нет. Пошарил в сене, но вместо фляжки под руку лопалось что-то другое, вроде как книжка. Удивленный, он поднял ее и сел, разглядывая. Книжка, похоже, была из тех, что в последнее время заполонили киоски и магазины, — ни фамилии автора, ни названия на глянцевой обложке, только странный рубиново поблескивающий орнамент, то ли птицы какие в замысловатых полукружиях, то ли сказочные зверюги в немыслимых позах.
А на первой странице крупно и жирно, показалось даже, что выпукло, только одна фраза:
ОТКРЫВ ЭТУ книгу, УЗНАЕШЬ то, что смертному ЗНАТЬ НЕ ДАНО.
И все, и ничего больше. Он собрался пролистнуть дальше, но тут вдруг обрушился гром. Так подумалось в первый момент. Гром был рокочущий, растянутый, похожий на рев двигателя, от которого задребезжала драночная крыша и весь сарай затрясся, завибрировал.
"Вертолет! — определил Андрей. — Так низко?! Может, авария?" Схватив рюкзак, он спрыгнул с сенника, подвернул ногу и захромал в сторону, чтобы глянуть, что гам за вертолет такой над самой крышей? Небо было чистое, ни тучки и никакого вертолета. Зато увидел другое — обесцвеченный солнцем выплеск пламени над крышей. Припадая на левую ногу, отбежал подальше, оглянулся. Сарай горел весь, снизу доверху, будто подожженный сразу со всех четырех углов. Жуть прошла через сердце, какой он никогда не испытывал, и ноги сами собой понесли его прочь. Он бежал, забыв про боль в ноге, ничего не видя вокруг. Ветки хлестали по лицу, плотные кусты рвали одежду, но он и этого не замечал, бежал, охваченных страхом. Остановился, лишь когда страх отпустил. Прижался спиной к березе, чувствуя, как дрожит в нем все, удивляясь самому себе, злясь на себя. Стыдоба-то! Вдруг кто видел его, убегающего? Что подумают? Поджег и сбежал, струсил?..
Поразмыслив, он решил, что надо сейчас же идти обратно в деревню и все там рассказать. И про сон, и про Гиданну во сне, и про книжку. Не поверят? В городе высмеяли бы, а в Епифанове поверят. Он шагнул и чуть не упал — так резануло ногу. Огляделся, понял, что находится недалеко от памятного места у ручья, где ему однажды было так хорошо. Решил доковылять сначала до ручья, отдышаться там, остудить горевшую лодыжку. Еще издали увидел кого-то, сидевшего у знакомой копны сена, и узнал Епифана.
— Скидавай кеду-то, — сказал Епифан, когда Андрей тяжело упал на сено рядом с ним.
— Да ничего…
— Скидавай, говорю… Неча в речку лезть со всеми болячками.
— Да не болячка, подвернул только.
— Знамо, что подвернул, потому к говорю: сымай.
Андрей разулся. Епифан обежал пальцами вспухшее место, подул на него, принялся что-то делать, то ли мять, то ли гладить ногу, то ли прикасаться только, бормоча себе под нос непонятное. Легкая ломота поднималась по ноге, разливалась по всему телу. Хотелось потянуться, но Андрей терпел, сидел неподвижно, со скептической ухмылкой наблюдая за стариком.
— Ты не мешай, а помогай давай, — сказал Епифан.
— Как помогать?
— Гони боль-то, гони. Или мне отдавай. Так и говори: возьми боль-то, дядя Епифан, возьми мою боль.
— Вслух?
— Хоть и про себя. Не отвлекайся только, о девках-то не думай.
Может, и удалось бы Андрею сосредоточиться, если бы не последнее сказанное. Сразу перед глазами встала Гиданна, какой он видел ее во сне, в обтекающей фигуру белой ночной рубашке. Резануло тоской: где-то она теперь, с кем?
— Я чего сказал? — повторил Епифэн, не поднимая головы.
— Ганка уехала, — сказал Андрей.
— Знамо, что уехала. И ты уезжай.
— Я и хотел. Да вот в сарай зашел.
— Я говорил: не ходи.
— А он сгорел…
— Знамо, что сгорел.
— Я некурящий.
— Чему быть, того не миновать.
— А как вы вчера, про пожар-то почувствовали!
— Завтрашнее бросает перед собой тень в сегодня. Андрей дернулся, и Епифан поднял на него укоризненный взгляд.
— Будешь неслухом, домой не доскачешь.
— Мне вот эти самые слова сказала Гиданна. Во сне.
— Эка новость, это у нас, почитай, полдеревни знает.
— Но я не знаю. А приснилось-то мне.
— Тоже не диво. Знание часто приходит неведомо как.
— И вы не знаете, почему знаете?
— Бывает, что и не знаю. А то адруг знаю, что будет, но не знаю, что именно, вроде как вон то дерево. Издали-то ни веток, ни листьев не видать, но ведь знаю, что они есть. Чтобы увидеть ветки да листья, надо подойти или как следует всмотреться, вот я и всматриваюсь, и говорю.
— Всматриваетесь в завтра?
— Или в послезавтра. Трудно угадать.
— И можете сказать, что будет завтра?
Епифан подумал, оглядел речку, кусты на берегу, потрогал сено, на котором сидел и насторожился.
— Пожара бы не было.
— Где?
— Да здесь же, здесь! — внезапно раздражаясь, выкрикнул Епифан и оттолкнул от себя ногу Ачдрея.
— Уходи отсюда, не ко двору ты тут.
— Как это?
— Не такой ты сегодня. И вообще…
— Какой не такой?
— Не знаю. Теперь идти сможешь, уходи.
И быстро встал, будто испугался чего, отряхнул руки, отер их о штаны и заспешил прочь, опасливо оглядываясь. Всю дорогу, пока ковылял Андрей до станции, согнутая испуганная фигура старика не выходила из головы. И все думал он, отчего такое? То лечил, боль готов был взять на себя, а то как подменили. Что случилось? Как раз про будущее говорили. "Пожара бы не было", — сказал. Но он-то, Андрей, при чем? Чего прогонять-то?.. В поле, у одинокой березы, опять увидел Андрей того — куль кулем, квадратная голова. Пришелец махал длинными руками, вроде как звал. Но не то чтобы идти к нему, остановиться не мог Андрей, такой жутью вдруг охватило его. Заторопился, не оглядываясь, спиной чувствуя чужака, будто не там он, возле березы, а тут, за плечами, в рюкзаке.
Жуть отпустила только в электричке, когда он, скинув рюкзак, устроился у окна и закрыл глаза. И почувствовал, как же устал. Казалось бы, отчего? "А сарай? — неожиданно упрекнул сам себя. И принялся оправдываться: — Да ведь не я, не я… — А кто? А что? — сонно тянулась мысль. — А никто, а ничто. Сено перегрелось. Энергия-самая таинственная субстанция, энергия, энергия…" Мысль запутывалась, терялась. И вдруг зазвучал голос Гиданны:
"— Ничего нет во Вселенной, кроме энергии. И материальные тела не что иное, как концентрация, консервация той же энергии. Рассеянная, она присутствует в любой точке пространства, всегда готовая материализоваться в каких угодно видах и формах. Законы природы для всего одинаковы, и нет оснований считать, что человек-исключение из этих законов. Возможно, что человек-совершеннейший из известных во Вселенной концентрат энергии с уникальной способностью познавать себя и весь мир… — А Бог? — спросил кто-то. Андрею показалось, что сам и спросил. — Бог и Вселенская Энергия — разные термины одного и того же непомерно громадного, не имеющего ни лика, потому что у него множество ликов, ни предела, потому что оно беспредельно, ни силы и массы, потому что оно всемерно и всесильно. Понятие Божества-это очеловеченный образ ВСЕ СВЕТСКОГО НЕЧТО. Отрицая Бога, атеисты, по-существу, ведут с верующими терминологический спор, ибо не отрицают главного — существования законов природы, которым подчинено все. — А наука? — опять прозвучал вопрос. — Вера в Бога и научный метод — суть лишь разные формы познания. Ученые утверждают, что до ближайших звезд — световые годы, что для межзвездных полетов нет ни энергетических, ни временных возможности. И все же верят в возможность межвездных перелетов, то есть верят в условия, при которых не существует ни времени, ни пространства. Но не все ли это равно, что верить в непознаваемое? Верующие убеждены: истина познается в молитве, в глубочайшем сосредоточении своих мыслей и чувств на Божественном. Ученые атеисты доверяют лишь анализу, тому, что вписывается в узкие рамки их знаний и представлений. Но многое существует лишь в целом и исчезает при разложении на части, то есть при попытке анализа. Целое познается по законам целого… Все необъяснимо и все объясняемо… — А чудеса? — Чудеса противоречат не природе, а известной нам природе. Это говорил еще Блаженный Августин полторы тысячи лет назад. — А любовь? — Энергия присутствует всегда и повсюду, но проявляется лишь когда переходит из одной формы в другую. Так и любовь. Разлитая по миру, по душам людским, она в потенции и становится заметной лишь когда изливается на другого. Любовь-это проявление наиболее тонкой духовной энергии… — А билет? — Какой билет?!."
Кто-то толкнул Андрея в плечо, он вздрогнул и открыл глаза. Крупнотелая женщина в черной служебной куртке стояла перед ним, загораживая проход, контролер.
— У вас есть билет?
Он сунул руку в карман, вынул первый попавшийся клочок. Женщина щелкнула компостером и ушла, А он уставился на продырявленную бумажку. Это был магазинный чек, оставшийся от какой-то покупки. Не удивился. Столько было всякого со вчерашнего дня, что это дивом не показалось. Снова закрыл глаза. И чуть не вскочил, вдруг ясно увидев перед собой белое, помертвевшее лицо майора Демина. Черное пятно синяка у самого виска, струйка крови, вытекающая из уголка рта. Помотал головой и стал неотрывно смотреть в окно, боясь задремать и снова увидеть что-то подобное. На вокзале, выйдя из вагона, Андрей потоптался на платформе, жалея, что уехал из Епифаново. Куда теперь? Не к Гиданне же. Что подумает, если он явится? Решит, что с таким, бегающим за ней, можно и вовсе не считаться? И застыл от спасительной мысли: Епифан же прогнал. Можно сказать Гиданне: потому приехал, что не ко двору он там, в Епифанове. И только так подумал, только успоколся, как уткнулся взглядом в такое, что лучше бы и не видеть. Женщина, очень похожая на Гиданну, в таком же сиреневом платье, стояла перед каким-то лысым пижоном в белом костюме, и тот целовал ее. Вроде бы в щечку, как встречающий, а там поди-ка разбери. Он медленно пошел к этой паре, чувствуя, как все сжимается в нем от обиды. Да видно отвлекся на миг, потому что не заметил, как подозрительная пара исчезла. А горечь от увиденного осталась, и она погнала его домой, в свою пустующую квартиру, где к одиночеству было не привыкать.
Дома стояла духота, совсем нечем было дышать. Андрай распахнул окна, разделся до трусов, с затаенной надеждой покрутил краны в ванной. Кран с красной кнопочкой сердито зашипел, но воды не выдал ни капли — объявленный больше месяца назад летний профилактический ремонт труб, увы, не закончился. Расстроенный, Андрей походил по комнате, думая, что теперь делать. На глаза то и дело попадался телефон, дразнил красным блескучим боком. И ом снял трубку, набрал номер.
— Аверкин? Ты что, опять на телефоне?
— Кто это?
— Да я же, Савельев, не узнаешь, что ли?
— Савельев? Голос какой-то не такой. Ты чего не приехал?
— Зачем? Я же в отпуске.
— В отпуске? — Аверкин хохотнул с намеком, как умел только он. — А чего тогда звонишь?
— Да так.
— Небось спросить хочешь?
— О чем?
— О своей ведьмочке. Я же видел, как ты на нее пялился. А теперь мы все на нее поглядели. Вблизи. Про любовь нам битый час толковала да про Бога, да про какую-то энергию. Не путай с электроэнергией…
Аверкин болтал в обычной своей манере, а Савельев молчал, вспоминая голос Гиданны, который слышал, сидя в вагоне электрички. Тоже про энергию говорила и тоже про любовь. Что это? Совпадение?
— А чего она… приезжала-то? — спросил наконец.
— Лекцию читала. Я думал, ты пригласил. А раз не ты, так Демин. Понимаешь, он ее про будущее спросил. Правда ли, мол, что провидит? А она ему: вы, говорит, не далее, как через полчаса, будете видеть что-то белое и нюхать что-то неприятное. А он: обедать поеду, скатерть-то белая. Мы, конечно, ха-ха! А она: нет, говорит, с вами, говорит, случится что-то нехорошее… Жаль, не был, много потерял.
— А где?..
— Дамочка-то? Уехала. Ее белый «жигуль» дожидался.
— Демин где?! — заорал Савельев, почему-то вдруг разозлившись на Аверкина.
— Домой поехал. И она сразу, в поликлинику, говорит, надо, на прием. Ты приезжай, расскажу подробней. Чего вздыхать-то? Вздохи помогают только при бронхите.
Андрей положил зачастившую гудками трубку, поел в задумчивости и начал одеваться. Через полчаса Андрей вбежал в широкий подъезд поликлиники. Бабушка, сидевшая у двери, вскочила невстречу:
— Пропуск есть?
— Я из милиции, — бросил он, проходя мимо старушки, и, спохватился, вернулся. — Где здесь массажистка ваша, Ганна?
— Господи, за что ее? Такой добрый человек.
— Мне только спросить.
— Спросить? Это можно. Она все знает, она скажет.
Указанная бабушкой дверь оказалась запертой. Андрей хотел было толкнуться в соседний кабинет, но тут услышал глухие голоса. Один вроде бы мужской, а другой… другой ее, Гиданны, голос, тут он ошибиться не мог. Разговор, слышно, не врачебный вовсе, так, светская беседа, с вопросиками, с шуточками и смешками. В какой-то момент почудилось Андрею даже повизгивание. Сразу вспомнилось слышанное недавно по радио сообщение о новшестве в раскрепощенных странах Восточной Европы салонах эротического массажа. И он не выдержал, постучал. Постучал, должно быть, нервно и сильно, потому что за дверью сразу затихли. А еще через минуту дверь приоткрылась.
— Ты?! — удивилась Гиданна, как-то странно посмотрев на него. — Подожди.
И захлопнула дверь. Но Андрей успел разглядеть в щель какого-то долговязого хмыря, торопливо натягивавшего белые брюки. Хотел уйти сразу, но не было сил, ноги противно дрожали. Рвануть бы дверь да взять долговязого костоломным приемом — это он мог. Мешала злость и еще тоска, расслаблявшая, вышибавшая слезы. Сел на скамью и так и сидел, глядел в пол. Не поднял головы, даже когда дверь открылась и долговязый прошел мимо, обдав запахом незнакомых духов. Потом рядом кто-то сел на скамью. Он все не поднимал глаз, но понял, кто это, потому что злость сразу пропала.
— Ну, не дуйся, я же на работе.
— Ничего себе работа, — выдохнул он. — Мужиков, ублажать.
— Побойся Бога! Это же дама.
— Дама в брюках.
— Ну и что? Теперь многие носят.
"Выкрутилась", — хотел он сказать, но только мысленно обругал себя за то, что дал волю обиде и не поглядел, когда пациент уходил.
— Что с тобой?
— Со мной?.. Вот ты чего? Уехала, не сказав.
— Что с тобой? — повторила Гиданна, и был в ее голосе явный испуг. — Ты совсем другой.
— Это ты другая…
Гиданна взяла его за руку, и он послушно пошел за ней в кабинет.
— Сядь, успокойся.
— Я спокоен.
— Раньше я понимала тебя, а теперь… Что с тобой?
— Удирать мне надо, вот что. Куда-нибудь подальше от тебя.
— Нельзя. Ты умрешь от моей тоски.
— Тебе можно, а мне нельзя?
— Не зови! — громко выкрикнула Гиданна. — беду не зови!
Кто-то заглядызал в кабинет, о чем-то спрашивал, но они ничего не слышали, и то ли необычная напряженность их лиц и поз, то ли еще что-то пугало людей, дверь тотчас закрывалась. Зазвонил телефон, и Гиданна взяла трубку:
— Да… Ах ты Господи, совсем забыла. Сейчас еду.
Она поднялась так резко, что табурет, на котором сидела, упал, заметалась по кабинету, сбросила халат, зазвенела склянками в стеклянном шкафу.
— Ах ты Господи! Мне же надо…