Ночью неизвестные люди забрались в экскаватор, разбили приборы и нарушили что-то в моторе. Экскаваторщик пришел, поругался, потребовал составить акт и сказал, что минимум неделю — ни-ни, никакой работы. Котлован копать вручную не станешь, не те времена. И все побрели в будку.
Бригадир Костя Фомин сел за стол и начал делать расчеты к курсовой. Дядя Миша рассказал очередную байку: как в один буфет забежал подвыпивший мужик и тут же, на глазах у всех, овладел буфетчицей. А медицинская экспертиза показала, что если бы он в тот момент немедленно ею не овладел, то тут же бы и умер в страшных муках. И поэтому ему ничего не было.
Рассказ вызвал оживленный разговор.
— Вполне возможное дело, — рассудил Федя Гильмуллин. — Со мной тоже однажды случилось. В семьдесять втором или третьем выписали, помню, из больницы. С переломом ноги лежал. Ну, к дому на такси, чин чинарем… Гляжу: дверь открыта, белье в палисаднике, ага, значит, баба дома. И тут, братцы, будто по башке меня огрели. Кровь, что ли, после долгого застоя в голову бросилась? Махнул в огород, поленом по гипсу — б-бац!! Развалил на-раз. Домой врываюсь, и — а-ах ты, что тут было!.. — лохматые его брови метнулись вверх, он тяжко задышал и шумно потянул в себя слюну.
— Так то своя баба, — резонно сказал бывший рецидивист Геня Скрипов. — А тут — натуральная сто семнадцатая, вторая часть.
Витька Федяев, молодой специалист, биолог по образованию, не вмешивался в их разговор. Он сидел в уголке и спокойно почитывал книжечку старинной мексиканской поэтессы Хуаны де ла Крус. Перед тем как попасть в бригаду, он поработал три месяца по распределению в далекой деревенской школе, но сбежал оттуда и устроился в СМУ, заявив, что он студент, перевелся только что на вечернее, желая покончить со студенческой нищетой и ознакомиться с прямым производством. Его оформили в два счета, без лишних расспросов. Ему нравилось работать в бригаде гораздо больше, чем в школе. Во-первых, веселее, а во-вторых — здесь лишь бы работал, как все, а до остального никому нет никакого дела.
Хлопнула дверь — в будку зашел Толик Рябуха. Он сегодня маленько опоздал.
— У стенки спал! — обрадовавшись новому поводу для разговора, возгласил дядя Миша.
Но Толик не откликнулся. Он и правда не выспался, глаза были красные. Толик в прошлом году демобилизовался из армии. Определившись на стройку и поселясь в общежитии, он объявил себя диск-жокеем и сказал, что намерен организовать дискотеку. Ему сразу выделили отдельную комнату, которой он теперь и пользовался вовсю.
— У стенки-то у стенки, — проговорил наконец Рябуха, и в будке пахнуло густым застарелым перегаром, — да только не выпить ли нам пивка?
Все переглянулись. Захотелось пива.
— Отставить! — обрубил намерение бригадир. — Идите хоть поработайте немного. Чистить территорию, забор обратно ставить, дыру заколачивать.
Снова забили дыру, хоть и понимали никчемность этого дела: каждый день ее забивали, а она появлялась и появлялась. Да и как ей не появляться, если через стройку — ближайший проход к домам? Бригадир Костя одно время убеждал начальство вообще ее не заколачивать, потому что никакого толку. Но оно, начальство, упрямо стояло на своем: пусть все будет как положено. Чин чином. Через стройку все равно ходили, воровали разную мелочь и не мелочь, безобразничали, зато душа у начальников была на месте.
Вот они и сами пожаловали: прораб СМУ Рудик Пьянков и какой-то мужичок из управления механизации, которому принадлежал экскаватор. И еще подъехала машина — из нее вылез не кто иной, как сам начальник СМУ Илья Иванович Муромцев. Необхватный, кудрявый, бородища лопатой, нос картошкой, негнущиеся ноги-тумбы, словно он их отсидел однажды и навсегда. Остановил криком тех двоих, зачастил бойким владимирским говорочком.
— Ы! — разозлился Толик. — Сходили, называется, попили пивка…
— Ты не гуди, обожди, — сказал ему рассудительный дядя Миша. — У начальства свои заботы, у нас свои. Потолкутся и уедут, а наше, как говорится, дело правое.
Разговор строительного и механизаторского начальства поначалу не клеился: строители заявили, что ставить здесь сторожа им никто не позволит, потому что с какой это стати у них должна болеть голова за чужой экскаватор? А в будку бетонщиков забирались всего раз, унесли оттуда лом и чайник, так ведь это — ерунда! Управление механизации приводило свои резоны: почему они обязаны стеречь чужую стройку? Добро хоть бы один экскаватор.
— Так ставьте сторожа хотя бы к экскаватору, — частил Муромцев.
— У нас их сорок штук, — отвечал хитрый механизатор. — А бульдозеров еще больше. Напасись сторожей-то!
Обговорив это дело и так и сяк, пришли наконец к выводу: надо оставлять на вечер и на ночь человека из бригады, ставить за такое дежурство смену и отгулом прибавлять ее к выходным.
Это решение бригада приняла охотно. Шутка ли, на всю ночь в твоем распоряжении пустая будка, что хочешь в ней, то и делай. Особенно обрадовались бывший рецидивист и юный биолог. У Гени Скрипова были на стороне свои делишки, которые он тщательно скрывал от жены, а молодой специалист все равно плохо спал весной, особенно сейчас, собираясь жениться. На него первого и пал указующий перст бригадира. И все пошли пить пиво.
Когда возвращались обратно, дядя Миша пролез в дыру забора первым, посмотрел в сторону будки и сказал размякшим голосом:
— О! Уже пришла. Явилася. Японская королева.
Возле будки сидела, постелив газету на чурбачок, Комендантша. Так ее прозвали за то, что она, как только началась стройка, проводила на ней большую часть дня. Все ходила с черным пудельком на цепочке, что-то высматривала, считала, ругалась с рабочими и изводила бригадира Костю своими непомерными претензиями: мол, и дисциплина-то у вас низкая, и то неправильно лежит, и другое вы не так сделали. Гнали ее, гнали, а потом не стали обращать внимания. Тем более что она и вечерами здесь крутилась со своей собачонкой — стало быть, какой-никакой догляд обеспечивала.
— Где же ты, бабка, вчера была? — спросил, подходя к ней, Федя Гильмуллин. — Не уследила. Ведь искурочили нам машину-то! — И он показал на поникший стрелой экскаватор.
Пуделек визгливо затявкал, а бабка откликнулась:
— Ну так оформляйте! Задаром я вам сторожить не согласная! Оформляйте, ставьте на оклад. Ни щепочки не пропадет. Я ведь тут, рядом, вона где живу-то! — Она указала на дом, стоящий рядом с забором.
— Нельзя, бабка, — задушевно сказал Костя. — Рады бы, но нельзя. Не положено, понимаешь? Трибунальное дело может получиться, ечмить твою через колено!
Выпив, бригадир становился сентиментален.
— Неладно вы живете, ребята. — Комендантша встала в обличительную позу и погрозила костлявым пальцем. — Ни дела, ни работы толком не знаете, все у вас воруют, ломают. Надоело мне на это смотреть. Я вот в другой раз сына сюда пошлю, пускай разбирается! И нечего смеяться. Он у меня следователь, серьезный мужчина. Все чего-то следывает, наследывает, иной раз и домой ночью не придет. Я его наругаю, тут, бывало, но не шибко: чего, он ведь холостой! А может, и работа задержала, ничего не знаю! Вот и сле-едывает все, насле-едывает все, только что да почему у него там — никогда не скажет. Я и не спрашиваю, лишь бы мать слушал да уважал. Послушный! Стоит мне только сказать, он вас всех живо укоротит.
— Ве-ерно, верно! — хрюкнул рецидивист Геня. — Это будет — расстрельная статья, никак не меньше! Убирайсь, бабка, отсюда, не зли меня!
Старуха ослабила поводок, и собачка тотчас впилась в Генин сапог. Скрипов с удивлением отшвырнул ее, и она, вырвав цепочку из хозяйкиных рук, пулей вылетела со стройки, изнемогая в трусливом визге.
— Зачем вы, молодой человек, обидели собаку? — тихо, на шепоте, спросила старуха. — Что за отношение к животному? Это вам всем зачтется, помните…
— Кус-сается еще! — вопил обидчик пса. — Рвань блохастая! Убир-райсь, говорю!
Комендантша прошла мимо них, шурша плащом, сухая и длинная.
— Чего ты обидел ее? — покачал головой Костя. — Ведь не зря же она тут ходит, всех жучит. Болит, значит, сердце-то. И не за свое болит.
— Болельщица! Скрипит, скрипит… надоело! Сыном еще начала пугать. Дескать, следователь! Да пошли они все вместе! Что он мне сделает? Что я здесь — ворую, тяжкие телесные наношу, насилую кого-нибудь? Я здесь работаю. Так какое она имеет право меня преступником представлять? Я ей еще сделаю козу, задрыге! Ха, следователь!
— Чего ты раздухарился? — раздался голос Феди Гильмуллина. — Храбрый стал, как освободился в последний раз? И следователи ему нипочем. Храбрецы: вы все — от ходки до ходки…
— Может, и статью скажешь?
— Только и разговоров у тебя — статья да статья… Не в статье дело. Совесть, ответственность должна быть, вот в чем дело-то!
— За что?
— Да вот! — Федя обвел рукой обнесенное забором пространство. — За это все!
— Ну, даешь! — развеселился рецидивист. — А мы здесь при чем? А следователь здесь при чем? Он ведь может — если только по статье. Беспорядок не его дело. За такие дела разве что какой-нибудь полоумный начальник выговор вмажет.
— То-то. А не мешало бы разобраться! — встрял в разговор дядя Миша.
Но дядя Миша любил болтать, слыл в бригаде демагогом, поэтому его никто не слушал.
Вечером бывший молодой специалист Витька Федяев заступил на новый пост. Однако сидеть здесь весь остаток дня и вечер он, понятно, не собирался: с какой это стати торчать в будке или бродить по стройке в то время, когда еще светло? В эти часы обычно не орудуют воры и разорители — опасно, могут схватить за руку те же жильцы из сознательных, идущие через площадку к своим домам сквозь снова проломанную дыру в заборе. Дыра образовалась моментально, как только ушла бригада, и Витька не стал этому противоборствовать, потому что знал: бесполезно. Ну, не оторвет доски один, так через минуту их оторвет другой. Не шагать же человеку лишние полкилометра в обход. А доски эти Витька сам приколотит обратно, только и всего.
Планы на этот вечер у него были поистине наполеоновы: недавно он со своей невестой Ириной подал в загс заявление на регистрацию брака, и сегодня собирались покупать кольца.
Витька переоделся и пошел звонить Ирине. Лучше было встретиться прямо у магазина, потому что заход за ней был чреват очередными моральными потерями. Сказать точнее, Витька трусил перед Ириниными родителями. Когда-то, когда он был еще студентом, родители даже поощряли их роман. Но теперь, сбежавший от распределения, работающий на стройке обыкновенным бетонщиком, живущий в далеком от центра строительном общежитии, как претендент на руку их дочери он стал абсолютно нежелателен. А Ирина, похоже, любила его, да вдобавок ей хотелось замуж и совсем не хотелось уезжать нынче из города по распределению в далекий сельский район. И она решилась на ослушание. От того, что они с Витькой затеяли, веяло чем-то таинственным, неуловимо порочным, и это Ирине ужасно нравилось. И еще ей нравилось то, что она наконец-то почувствовала себя самостоятельной девушкой, которая не даст никому в обиду ни себя, ни мужа, ни будущих детей, способной в необходимый момент принять верное и смелое решение. Ей уже не раз грезилось, как в один из ближайших дней она в ответ на какую-нибудь придирку отца или матери гордо бросит: «Ну перестаньте же меня учить! Я в конце концов взрослая, замужняя женщина!» — и покажет свой паспорт. Что произойдет после этого, она никак не могла себе представить — ее начинало нервно потряхивать, спина покрывалась зябкими мурашками. Все-таки она всегда была примерной дочерью. И послушной. Как, где, на что они будут жить — об этом Ирина не думала, полагаясь на то, на что полагалась всю жизнь: «Папа сделает!» То, что папа после самовольного замужества может отказаться от каких-либо обязанностей по отношению к ней, — такое не приходило и в голову.
Но, как бы то ни было, в этот день они покупали кольца. Чтобы взять деньги, Витьке сначала надо было зайти в сберкассу. Всю зарплату он переводил на книжку, а потом брал оттуда помаленьку, и теперь у него скопилось рублей двести пятьдесят. Сберкасса, на счастье, находилась неподалеку от «Магазина для новобрачных». Договорившись с Ириной о встрече через полчаса, он зашел в сберкассу, сел за стол, поближе к окну, и достал из кармана диплом, сберкнижку и паспорт. Документы он всегда носил с собой. На всякий случай. Диплом положил на подоконник, а паспорт и сберкнижку — на стол перед собой, и стал заполнять расходный бланк. Заполнил, пошел к окошечку.
Предъявив справку, они быстро выбрали в магазине для новобрачных кольца. Когда Витька у кассы стал доставать из сберкнижки вложенные между страниц деньги, его внезапно прошиб ледяной пот; он сунул руку обратно во внутренний карман и лихорадочно зашарил там, пытаясь нащупать твердые корочки диплома. Ну конечно! Забыл его в сберкассе, на подоконнике!
— Что с тобой, Вить? — спросила Ирина.
— Подожди меня здесь. — Он выбежал из магазина и кинулся к сберкассе.
Диплома на подоконнике не было.
— Девушка, вам диплом не сдавали? — завопил он, протолкнувшись к окошку кассирши.
— Ничего мне не сдавали! Какой еще такой диплом? — испуганно вытаращилась она. — И не ори, не дома, не на свою орешь.
— Товарищи! — обратился Витька к негустой очереди. — Никто из вас не брал, случайно, с подоконника диплом об образовании — синенькие такие корочки?
Очередь молчала, только какая-то бабка буркнула:
— Нужон он сто лет!
— Как, куда он мог пропасть? Меня не было здесь всего минут десять-двенадцать!
— Сюда заходил один мужчина, — сказала усталого вида женщина с тяжелой сумкой. — Зашел и сразу вышел. Такой весь рыжий, плотный, немолодой уже, в темно-синем плаще. Не сильно еще пожилой, нет. Неужели никто больше не видел?
Нет. Никто не видел. В магазине ждала Ирина, и Витька в самых расстроенных чувствах возвратился обратно. Дорогой он решил невесте про диплом пока не говорить — авось объявится! — сказал, что просто не рассчитал, не хватило денег, пришлось бежать снимать еще. Ирина подулась, однако ненадолго, лишь до момента, когда кольцо оказалось на пальце. Оно ей очень нравилось: разглядывая его с разных расстояний, с разных положений руки, Ирина стонала от наслаждения. Огорчало одно: целый месяц она еще не сможет его носить. Ужасно! А впрочем, почему? Ведь потихоньку-то можно. Сходить, например, в кино или посидеть в кафе, если рядом нет знакомых.
Витьку ее манипуляции с кольцом и рассмешили, и растрогали. Он предложил обмыть такое крупное дело. Зашли в ресторан, выпили шампанского, бросив кольца в фужер, и Витька заторопился «на объект», где ему предстояло сегодня провести ночь. Пригласил с собой и невесту — так просто, чтобы посмотрела, как выглядит современная бытовка строительных рабочих, но на самом деле его мысли и намерения были не очень-то чисты. Однако Ирина с негодованием отвергла его поползновения, сразу разгадав, в чем тут дело. Не то чтобы была особенно против, но в бытовке — никогда, ни за что, что он, с ума сошел в конце концов?! Совсем огрубел. Ну ничего, на первых же днях замужества она покажет ему всякие бытовки! Пусть увольняется как миленький и ищет приличную работу. Не обязательно биологом, мало ли Других хороших специальностей. Например, можно попробовать устроиться журналистом. Вполне престижно. «Мой муж журналист», — про себя произнесла она, в ответ на воображаемый вопрос подруги, и зарделась от удовольствия. Ирина стала сладко мечтать, сделалась рассеянной и на прощание поцеловалась с Витькой не пылко, как обычно, а довольно холодно. Он обиделся, фыркнул и ушел. Ирина простояла немного, освобождаясь от своих грез, и хотела уже бежать за ним, но раздумала. Нечего за ним бегать, никуда он теперь не денется, когда куплены кольца. Еще подумает, что перед ним преклоняются. Завтра позвонит как миленький. И она пошла своей дорогой, раздумывая, где бы ей купить вкусную мороженку.
Жених же сидел в бытовке и пил сухое вино. Еще днем он сбегал в магазин, купил бутылку, чтобы не скучно было вечером. Вдобавок он рассчитывал на визит Ирины. А она… Она! Ладно, придет и его время, пускай тогда попробует в чем-нибудь отказать…
Немножко повспоминал об утраченном дипломе, но совсем немного, чтобы не особенно огорчать себя всякими неприятными мыслями в такой роскошный, удивительный весенний вечер. Он допил вино и с теплой, размякшей душой вышел из будки, сел на чурбачок. Хорошо, нет ветра, звездочки переливаются на небе. Слабая лампочка над дверью будки светит тускло, неблизко, почти не освещая стройку, однако зыбкий. ничтожный свет ее делает бесчисленные ямы, другие впадины рельефными, контрастными, и — мрачными, таинственными. Ископаемым пауком распластался изуродованный экскаватор. Завтра его увезут в ремонт, а пока он стоит помалкивает, темнеет холодным железом. Витьке стало зябко и страшновато. Чтобы перебить это чувство, он достал из кармана фотокарточку Ирины, снятую прошлым летом на пляже. Когда разглядывал, в голову пришла крамольная мысль: «И это все, что я получу? Хм-м…» Но, подумав, заключил: «Что ж, в конце концов, и этого не так уж мало…» Вынул из коробки кольцо и приложил к пальцам Ирининой руки, вскинутой на снимке.
Рядом зашевелился кто-то, Витька вздрогнул и обернулся. За плечом стояла Комендантша. Она ласково глянула ему в глаза и потянулась к фотографии и колечку.
— Вы чего, бабушка? — вскрикнул он.
— Дай… дай сюда… — бормотала старуха, вырывая у него снимок и кольцо. Карточку она бросила на землю. Тотчас вынырнул из ночи черный пудель, подхватил легкий квадратик и сиганул во мглу, соединившись с нею, будто его и не было.
— За… зачем вы-ы? — хрипел Витька, задыхаясь от ужаса.
Комендантша села на чурбак, спихнув с него растерявшегося жениха. Он распростерся на земле, раскроив лицом тоненький ледок начавшей подмерзать лужи. «Что такое, что такое?» — отстукивало сердце. Витька повернул голову, скосил глаза вверх и увидал, что Комендантша примеривает его обручальное кольцо на свой безымянный палец.
— Кар-раул!.. Грабят… — тонко, пискляво застонал он.
— Что? Где? Кого грабят? — схватилась старуха.
— Отдай колечко, гадина! Оно не твое…
— Эх ты, сторож! Кого испугался-то? Бабушки старенькой, слабосильной. Забирай свое колечко! Неси его завтра к ювелирному магазину и продай барыге. Хоть капитал наживешь, а то так от него — никакого толку…
— Зачем барыге? Я с ним еще жениться буду, — закряхтел Витька, поднимаясь.
— Ой, не надо, молодой! — каркнула Комендантша. — Ой, не надо! Только душу надорвешь. Ровно три месяца двадцать два дня женат проживешь, а наследишь — на всю жизнь хватит. Разве ж они такого тебя ждут?
— Кто — они? Ты чего тут болтаешь, бабка?
— Не шуми. Мало испугался? Я могу ведь и больше испугать. Не очухаешься. Как кто — они? Будущая жена, с тестем, да с тещенькой. Кто ты теперь для них есть?
Господи! Откуда она все знает? Или просто так, обалтывает?
— Если вы не в курсе, — вежливо сказал Витька, — то я, к вашему сожалению, не вечный здесь работник. Я специалист. Биолог с высшим образованием.
— Биолог! Биолог он, глядите! А документ у тебя есть?
— А как же! — Специалист полез в карман, но, вспомнив недавнюю историю, хмуро сказал: — Его у меня сегодня какой-то рыжий дядька упер. Ну ничего, я найду. Если и не найду, пойду новый выпишу.
— Выпишешь, выпишешь, знаю… Только я на твоем месте и стараться бы не стала. Все равно ты по тому документу работать не будешь. Не твой он, зря было и учиться.
— Ну-ка, ну-ка, — внезапно разозлился Федяев. — Вы уж договаривайте, если на то пошло дело! Кем же я буду работать, по-вашему?
— Ох, беда с тобой! — Старуха махнула рукой и стала загибать пальцы. — Стропальщиком — раз, в уголовном розыске — два, администратором в цирке — три, шабашником по деревням — четыре, диспетчером на автобазе — пять… Хватит с тебя? А то устала я.
— Эх, бабушка! — Витька захохотал. — Выдумает ведь тоже — диспетчером, стропальщиком… кем там еще? Ладно, хватит тут темнить, отдай фотографию и дуй отсюда, не мешай сторожить объект!
Комендантша пожала плечами: как, мол, хочешь! — и хлопнула в ладоши. Пудель вынесся к ее ногам, она сняла с его клыка пробитую, словно компостером, фотографию. Витька стал засовывать ее во внутренний карман пиджака, и в это время над стройкой раздался тихий, неуверенный свист. А начавшись, сразу стал громче, мощнее и вдруг перелился в трель, сменившуюся длинной и причудливой руладой. «Соловей!» — догадался бывший молодой специалист, удивившись его внезапному пению в таком глухом, посреди каменного города стоящем месте. Он вспомнил темные, весенние соловьиные сады на своей родине, в далеком районном городке, откуда уехал учиться шесть лет назад, оставив мать одну зимовать и летовать в старом деревянном доме…
Часто-часто замелькала-замигала вдруг слабая лампочка над будкой; совсем потухла. И внезапно возле Витьки, сидящего на скамейке, забегало много людей. Ярко озарилось окруженное забором пространство: рядом с будкой, чуть ли не упираясь одним концом в недорытый котлован, стоял длинный стол, покрытый ткаными узорными скатертями. Многочисленная челядь, выскакивая из дыры в заборе, тащила к столу огромные блюда с жареным мясом, кашами, грибами, пирогами, изогнутые ковши с медовыми хмельными напитками. Сидящие за столом мужчины в нарядных кафтанах, с сальными от мяса рожами, сыто кряхтели, дремали — носами в испачканную скатерть, орали песни, кто-то рвал бороду у соседа. В середине сидела румяная, строгая Комендантша в платье из плохо гнущейся материи, слева от нее — плотный мужик с густой рыжей шевелюрой. Тот самый, утащивший из сберкассы Витькин диплом. Федяев хоть и не видел его прежде, однако сразу признал. Мужик был как мужик, с большим носом, далеко в щеки уходили широкие ноздри. Кафтан красный, вышитый цветами, со стоячим воротом. Только все это уловили Витькины глаза, как сзади его крепко взяли под руки, подняли со скамейки и потащили к столу. Он обвис, заболтал ногами и руками, засипел отказывающим голосом. Бросили на истоптанную за день бригадой и жильцами сырую весеннюю землю, измарали хороший костюмчик. Тут и за столом все замолчали, глядя на него, посасывая кости; шут с бубенчиками заплясал вокруг Витьки, ухая.
— Точно, что он, мать, жениться у нас надумал? — обращаясь к Комендантше и вперяя суровый взор в стоящего на расползающихся коленях бывшего молодого специалиста, спросил Рыжий.
— Чтоб мне с места не стронуться, милый сын Соловеюшко! Сама колечко меряла.
— А ведом ли тебе, непочтенный вьюнош, новый мой указ?
— Ка… ка… какой еще указ? — спросил изумленный Витька.
— Что я каждого такого, как ты, загадкой пытаю. Отгадаешь — женись и живи, а если нет — эй, гридни, тащите плаху!
Чурбачок оказался перед самым Витькиным носом.
— Как вы смеете!..
Но его тут же сшибли ударом по уху на бок, и он снова завозился, поднимаясь.
— То-то… Слушай загадку. День да ночь — сутки прочь. Стоит середь земной тверди и хляби домушечко-избушечка. — Рыжий указал перстом на бригадную будку. — Оконцем — то на луну, то на солнце. Справа — море-окиян, слева — остров Буян. А как раз если аккурат прямо — растет дуб-дерево, соловьиная красота, высокая макушечка, зеленая верхушечка. Шел-проезжал мимо царь-государь. Рубил-рубил дерево — не срубил. Ехал мимо купец-молодец — пилил дерево три года и три дня — не мог спилить. Шел добрый молодец, гикнул, свистнул, стукнул кулаком — вот тебе и все. Упал дуб, тут ему и конец. Теперь: каков был у того молодца цвета кафтан?
— М-м… Зеленый, что ли? — напрягся Витька Федя ев.
Сидящие за столом заорали, застукали, забили кружками по скатерти. Комендантша визгливо и тонко смеялась, а Рыжий вложил в большой рот сразу шесть пальцев — по три с каждой руки — и страшно засвистел, загудел, выкатывая рачьи глаза. Дрыгающегося бывшего молодого специалиста уложили шеей на чурбачок, тонко вжикнула сверху сталь…
Очнулся он уже утром, когда совсем рассвело. Проснулся и огляделся кругом. Никакой Комендантши рядом не было. И стола не было, и никаких следов пира. Костюм его был чист. Возле двери на большом гвозде, куда вешали всякое барахло, нацепленная на дырку, проделанную клыком старухиного кобелька, висела Иринина фотография. Витька снял ее, заметил на обратной стороне буквы, прочитал. Шальным, раскошенным в разные стороны почерком было написано: «Каждую весну в соловьиную пору пытану бысть». И подпись из одной буквы: то ли «Ф», то ли «В», то ли «Б», то ли еще какая.
Он положил фотографию в карман, и на душе стало еще тяжелее. Неужели так жизнь и полетит, как сказала чертова бабулька: в шабашниках, диспетчерах, неизвестно в ком еще… Ну и ладно! Что ж таскать на себе, как крест, когда-то любимую и желанную, а теперь напрочь разонравившуюся, ненавистную специальность? Лучше уж на стройке, или в цирке, или где там… Он вынул колечко, побывавшее уже на пальце и его, и Ирины, и Комендантши, повертел его немного перед глазами, опустил обратно и пошел заколачивать дыру в заборе.
«Шалишь, чертовка! Все равно женюсь!» — приговаривал он, яростно взмахивая молотком.
Бригада, вскоре явившаяся на работу, нашла, что сегодня на стройке, на удивление, все в полном порядке и ничего не исчезло. Тут же было решено, что ночные дежурства, пожалуй, имеют свой смысл.
Утром же на стройке появилась Комендантша. Когда она, переругавшись со всеми и пригрозив сыном-следователем, собиралась уходить, Витька подошел к ней и тихо спросил:
— И как прикажете это понимать?
— Что понимать?
— То, что было.
— Эх, мальчик! — Бабка потрепала его по плечу. — Что тут понимать-то? Ты вот шибко грамотный, а я — нет. Ты двадцать четыре года на свете прожил, а я — в сто раз супротив твоего. Ты вот пожил бы столько-то, тогда узнал…
— Вы меня не путайте! Вы чего меня путаете? Отвечайте прямо на вопрос! — жалобно взвизгнул бывший молодой специалист.
— Путаю я его! Ну и иди давай! Обожди, время пройдет, каково тогда с тебя спросится! Аль ты до моих годов в ребенках ходить надумал? Это ведь шибко просто. А мужиком надо ставать, человеком. Обожди-и, еще не добралась я до тебя. Иди, иди, кому сказала!
И Витька в страхе отошел к стоящей поодаль бригаде.
— Что это у тебя за секреты с бабуськой появились? — спросил его дядя Миша. — Или вы теперь уж на пару с ней договорились нас гонять? Ой, умора была на вас смотреть! — захохотал он.
— Смейся, смейся, — со злорадством сказал ему Федяев. — Сегодня, кажется, тебе дежурить? Ну, смейся давай!..
В обеденный перерыв он еще раз тщательно обследовал место, где происходили ночные дела. И — нашел! Нашел-таки затоптанную в землю позолоченную кисточку с бахромой. Кто-то, видно, оборвал ее со скатерти. Витька хотел сначала взять ее себе, однако, подумав немного, схватил лопату и быстро закопал находку в котловане.
Дядя Миша, Михаил Иванович Мохнутин, считал себя человеком не простого, но государственного ума. Неуклонно и неустанно выискивая недостатки в окружающей жизни, он как путем непосредственного обращения в соответствующие инстанции, так и иными доступными способами бичевал их и требовал устранения. Оставшись сегодня на дежурство, он не стал заниматься разной чепухой, вроде борьбы с шастающим через стройку людом, а сразу засел в будке и начал писать бумагу известному работнику областного масштаба товарищу Соловью. На тему о гвоздях. Ведь, как известно, опалубка для фундаментов и прочих бетонных сооружений сколачивается из досок, посредством скрепления их гвоздями. После же того как фундамент готов, бетон застыл, надобность в опалубке пропадает, и она просто выбрасывается. Сколько тратится зря дефицитного материала — гвоздей! Предложение дяди Миши исходило из того, чтобы внедрить на первый раз хотя бы в разрезе области массовое, организованное выдергивание гвоздей из досок силами бригад, с установленным процентом потерь и обязательной отчетностью в отдельной графе, заполняемой мастерами. Сначала, когда пришла в голову такая идея, дядя Миша предложил осуществить ее в своей бригаде. Личный состав, однако, отнесся к этому весьма прохладно: вот, была еще нужда дергать гвозди из грязной опалубки! Тоже, нашел дурачков. Бригадир же Костя сказал: «Надо тебе, так вытаскивай, а народ не буровь. Что тебе гвозди? Есть так есть, хорошо, нет — так привезут, куда денутся?» — «Но ведь економия!» — вскричал Мохнутин. «Економия!» — усмехнулся бригадир. Дядя Миша сам было начал выдергивать гвозди из опалубки, однако скоро бросил, потому что понял, как это тяжело — без моральной поддержки, без прямых указаний начальства. Притом при втором использовании гвозди гнулись, ломались. Но дядя Миша, взявшись за дело, уже не бросал его. Что такое, в конце концов?! Должно же быть им какое-то применение, этим гвоздям! Совсем негодные можно сдавать в металлолом, привлечь к важному делу пионеров. А годные — исправлять специальным прессом, и в создании пресса должна сказать свое слово наука. Таким образом, все новые и новые слои общества включались в реализацию идеи плотника-бетонщика Мохнутина. Правда, только в его мыслях, мечтах. А на самом деле никто пальцем о палец не ударил. Совсем обюрократились, отгородились от жизни некоторые руководящие товарищи. Дядя Миша ходил по конторам, отделам, управлениям, канцеляриям, требовал скорейшего разрешения вопроса, а ему показывали его заявления с такими резолюциями: «Нецелесообр.»; «Рассм. Ответ получить у тов. Онисько»; «ОТиЗ! Подсчитать экон. неэффективность предложения, с уведомлением товарища»; «Тут что-то есть! Предлагаю вынести вопрос на коллегию»; «Клара Конст.! Вы забыли, что я не решаю подобных проблем! Возмутительно! Переправьте Кукуеву» — и т. д., т. д., т. д… Постепенно, однако, круг сужался, сужался, сужался — и вот теперь в центре его маячил только один ответственный работник — товарищ Соловей. От него зависело, дать или не дать ход дяди Мишиному предложению, а значит, будут ли правильно использованы средства, будут ли задействованы школьники в столь важном деле, получит ли наука соответствующее задание на разработку? Плотник-бетонщик уже состоял с ним в заочной переписке, и она проходила весьма благополучно. Последняя резолюция руководящего товарища на заявлении гласила: «Автору! Тов. Мохнутину! Подготовьте более развернутое обоснование идеи! Запишитесь на прием!»
Прием этот предстоял сегодня, в семь ноль-ноль вечера, дядя Миша записался на него еще месяц назад. А пока он, пыхтя и напрягая мозг, зачем-то слюня кончик шариковой авторучки, писал то самое «развернутое обоснование идеи». Сначала он написал про общий подъем строительства, упомянув некоторые руководящие документы по этому вопросу, затем: «Однако, наряду с серьезными достижениями, имеются существенные недостатки. Так, в частности…» Чтобы иметь образец стиля, он специально ездил в трест, взял в постройкоме один нестарый доклад. В описании недостатков особый упор сделал на несовершенство снабжения в строительстве, на расточительное отношение к отпускаемым материалам. А когда пришел черед излагать самую суть, дядя Миша яростно заскоблил затылок. Ну что тут можно написать еще, кроме того, что уже написано? «Развернутое обоснование»! Политическую подкладку он вроде уже дал, какое еще надо обоснование? Вот, значит, вытаскивай из опалубки гвозди, сортируй, негодные сдавай в металлолом, чтобы возместить потери металла, а годные отправляй в изобретенную конструкторами для выправки машину. Разве не ясно? Описав, как мог, подробно процесс повторного использования гвоздей, дядя Миша витиевато расписался, поставил число и начал переодеваться — пора было готовиться к встрече с товарищем Соловьем. В предвидении ее он уже утром явился на работу в бостоновом костюме, в скромном синем, но дорогом плаще — точно таком, в каком ходил сам товарищ председатель постройкома треста Репин, Аскольд Трофимович, — и в добрых, до ужасного блеска начищенных туфлях. В обед сходил в магазин, купил галстук, без помощи бывшего студента и Толика Рябухи — ну их, новомодных! Чай, не на гулянку идти. Купил синий, в горошек.
Дядя Миша переоделся, причесался, перед маленьким зеркалом в будке придал лицу деловитое, внимательное выражение и, стараясь не запачкать туфель, кратчайшим путем, через дыру в заборе, пошел со стройки. Идти до учреждения, где ждал его могущественный товарищ Соловей, было совсем недалеко, а времени до встречи еще оставалось порядочно — около часа, поэтому плотник-бетонщик решил предварительно покушать. Он зашел в ближнюю столовую, снова (днем уже был здесь) поприветствовал раздатчиц и кассиршу, взял холодное блюдо — ставриду обыкновенную с огурцом соленым, луком зеленым, первое — суп особый с фрикадельками отдельными, второе — биточки пикантные с соусом основным, два стакана чаю, три кусочка хлеба, и точнехонько отдал кассирше деньги, прежде чем она сама успела сосчитать.
— Как это у тебя всегда так получается? — весело воскликнула кассирша.
— Уметь надо! — так же весело откликнулся дядя Миша.
Он любил пошутить с простыми людьми — такими же, как он. Покуда он кушал, приятные мысли посещали его. Вот принято и утверждено его предложение, и все завертелось. На глазах у начальства. А начальство не беспамятное, оно помнит, кто был инициатором этого ценного начинания. И вполне может статься, что его вызовут и предложат должность. Нет, он не претендует куда-нибудь в верха — маловато грамотешки, но вот в СМУ, в производственно-технический или в диспетчерскую… Там он, пожалуй что, справится. Видел, как они трудятся в поте лица. Только болты болтают, анекдотики травят. Показал бы им… Живо! Быстро! Одна нога здесь, другая там! Р-разговоры! Обнаглели!.. Такое отношение к подчиненным было по душе дяде Мише. Когда не касалось его самого. В этом случае он умел поставить на место. Недаром семь лет служил на сверхсрочной службе. Так что, в случае удачи, вполне могло получиться и с должностью. В самом деле, не в бригадиры же ему стремиться! Не для того ему дана государственная голова, способная к правильной оценке событий не только внутреннего, но и международного масштаба!
Неторопливо, хорошо покушав, дядя Миша зашагал к высокому, давно и крепко построенному зданию — месту служебного обиталища товарища Соловья. Он вежливо, приветливо поздоровался со швейцаром, сказал, к кому идет. Тот позвонил, осведомился, действительно ли товарищу такому-то надлежит следовать туда-то, провел посетителя в открытую комнатку, где стояло несколько вешалок, и сказал:
— Разденьтесь, пожалуйста.
На такое предложение Мохнутин выдал вопрос:
— А не украдут?
Швейцар только крякнул, выпучил рачьи глаза и ничего не ответил.
— Со мной вот в армии был такой случай…
И дядя Миша рассказал: когда он служил сверхсрочную, у него на полигоне украли почти новый полушубок, и ведь он нашел было похитителя, а чем все кончилось? Тем, что в характеристике написали: «Ставит личные интересы выше общественных» и не подписали очередной контракт. А то разве бы он ушел? Служил бы себе да служил.
Швейцар слушал его с огромным интересом и несколько раз взмахивал руками, собираясь перебить посетителя и начать свой рассказ, но тут дядя Миша вспомнил, кто его ждет, и поскучнел. Он бы с гораздо большим удовольствием постоял тут, внизу, поговорил о том о сем с простым человеком, чем взбираться сейчас наверх, где еще неизвестно, что его ждет. Он прижал к боку белую картонную папочку, с вложенным в нее «обоснованием», и двинулся к лестнице.
— Постой! У нас ведь лифт! — догнал его и взял за локоть швейцар.
Он отпер железную дверцу, затолкнул дядю Мишу в объемистый лифт с открытым, железной сеткой забранным верхом, и тот медленно стал возноситься вверх, на самый последний этаж. По мере подъема нарастали страх и тревога. Давно затверженная формула приветствия: «Плотник-бетонщик Мохнутин прибыл с целью доклада и обоснования, как было письменно указано, поданной ранее записки-заявления, для совместной беседы по данному вопросу!» — как-то скомкалась, перекувыркалась в мозгу, и теперь дядя Миша даже не знал, с какого слова начать. Выскочив на площадку этажа, он побежал по длинному коридору, отыскивая кабинет товарища Соловья. Нашел его; проник, слабо скребнувшись, в большую приемную. Там было пусто и прохладно. Массивная дубовая дверь в кабинет — плотно прикрыта. Мохнутин оторопел. «Хос-поди…» Тут в приемную из коридора вошла высокая, красивая брюнетка и грозно спросила:
— Куда, товарищ?
Дядя Миша назвал себя, и женщина, уже с радушными нотками в голосе, сказала:
— Ну, пожалуйста! Он ждет вас!
Дядя Миша потянул на себя ручку двери — она открылась неожиданно легко — и ступил, задом вперед, на мягчайший, нежно провалившийся под его ногами ковер. Обернулся, вскрикнул во весь дрожащий голос:
— Совместного плотника-бетонщика Мохнутина, заявившего целеуказание-обоснование, считать отсутствующим, как поданного ранее! Я прибыл!
В глубине кабинета раскинулся огромный стол с многими папками, бумагами, телефонами. Но за столом никто не сидел. Посередине его стояла клетка с серой, весело посвистывающей птицей. И никто не расхаживал по помещению, поджидая дядю Мишу. В общем, было пусто.
— Вот так фокус! — воскликнул плотник.
— Фю-фю-фю! — откликнулась ему птица.
Дядя Миша подозрительно глянул на нее, придвинулся ближе к клетке:
— А ты-то как здесь оказался?
— Фю-фю-фю-фю-у!.. — залился соловей.
— Смотри у меня! — Сердце у Мохнутина дрогнуло, он нерешительно погрозил птице пальцем и бросился обратно к двери.
— Как? Ка-ак? — заволновалась, заплескала руками секретарша и тут же исчезла.
Из кабинета доносились ее крики:
— Ну как же, как же, как же так? Ведь я на секунду, буквально ну на секунду… Ах, замолчи, Фомка, Фомка, Фомистый!..
Она выбежала с перекошенным в рыдании лицом, перегнулась через подоконник, и вскрикнула истерически-радостно:
— Вон же он, вон!
Дядя Миша тоже перегнулся и посмотрел вниз. Там, внизу, у подъезда, некто с ослепительно рыжей головой, ничем не покрытой, в таком же, как у дяди Миши и у председателя постройкома треста товарища Репина, Аскольда Трофимовича, плаще, садился в большую машину.
— Товарищ Солове-ей! — пронзительно зазвенела секретарша.
— Това-а-а!.. — рявкнул вслед ей плотник-бетонщик.
Но чернильный прямоугольник уже сдвинулся, легковуха отъехала от тротуара. Женщина разогнулась, стала закрывать окно, задергивать шторы. Попудрила лицо, спросила:
— А вы чего ждете, товарищ? Рабочий день кончился.
— Так што… значитца… Я назначенно! Обоснование… изряднейшее заявление…
— Надо было являться раньше! Разве не видите — уже три минуты восьмого.
— А когда я входил, было без двух семь! Вы тут мне не говорите! Дело государственное, по расписанию у него прием граждан, а он меня, выходит теперь, обманул? Вот так-та-ак…
— Ну и товарища Соловья можно понять! — чеканила секретарша. — Все время на нервах, такая напряженная работа, масса строительных объектов, при этом больная мать, и еще тут разные неприятности по службе. Сегодня вот у него — я вспомнила — бассейн в семь ноль пять. А там попробуй опоздай! Так что вы должны понять товарища Соловья. Но как же он выскочил, убежал? Ведь я на секундочку, буквально ну на секундочку… — Она шмыгнула, готовая снова заслезиться.
— Я вот тоже кумекаю: как он со мной-то мог разминуться? — произнес дядя Миша.
— Не знаю! — сурово сказала секретарша, подняла сумку, и взялась за дверную ручку.
— Что же мне теперь с этим делать? — каменно отваливая челюсть, печально спросил Мохнутин и показал свою папку из белого картона.
— Не знаю, не знаю.
Оказавшись по другую сторону приемной, она обрадованно завертела ключом в скважине.
— Приходите, приходите в другой раз. Я вас запишу. Я ведь теперь вас знаю, запомнила. Может быть, в другой раз лучше получится. Вы позвоните, и я вас запишу на прием, да?
Однако телефона почему-то не назвала.
Плотник вздохнул, смиряясь.
— А что это за чудо у вас в клетке посвистывает?
— А! Смучилась я с ним. Гадит, да еще дух такой дает… фу! И не убрать, не унести: земляки, видишь, подарили. Была тут делегация…
Она засмеялась и тут же оборвала смех, потому что лифт уже спустился вниз и надо было выходить Секретарша упорхнула на улицу, а дядя Миша задержался возле швейцара.
— Вот так-то! — сказал он, поднимая вверх и показывая тому папку с «обоснованием».
— А… кх-ха-а!.. — весело зазевал швейцар. — Это… что т-ты, брат! У нас так-то в пятьдесят шестом или седьмом, помню, был случай…
— Что мне тот случай! — отмахнулся дядя Миша, минуя настроенного на воспоминания мужика. — Важнейшее дело, считай, пропало…
Покинув высокое, крепко построенное здание, плотник постоял на тротуаре, раздумывая: куда теперь идти? Одет он был — хоть в ресторан. Но с какой радости? Притом дядя Миша отличался скуповатостью, денежка у него лежала к денежке, зря не расходовалась. По этой причине отверглась мысль о том, что неплохо было бы выпить. В нем прочно до сих пор сидел хитрый, озорной, хваткий и бережливый парень, ушедший тридцать лет назад из деревни в армию и навсегда покинувший с того времени родные места, потому как было решено: это — не его масштаб, не его условия, и вообще там не место предприимчивому, деловому, обладающему государственным суждением человеку. Чужбина тоже жгла и стегала сурово, но никогда Мохнутин не пожалел о старом решении. Когда ездил в родные края в последний раз, видел: только развалины остались от его дальней, лесной деревеньки. Даже родного духа жителей ее он не почуял. Сгоняли их в большое село, да только раздернули, сбили с места, и разлетелись они во все стороны, тоскливо крича и суетясь крыльями, словно больные птицы. Дядя Миша вспомнил соловья в клетке на столе у руководящего товарища и снова удивился: что за чудо? Держит птицу в кабинете, источник вони и шума, предмет для отвлеченных мыслей, разговоров. Нет на них управы! Он подумал о собственной неудаче, прижал крепче к себе картонную папочку с обоснованием использования вынутых из опалубки гвоздей и потопал на стройку. Хотел еще съездить домой, да отказался от этого намерения. Кто там так уж особенно его ждет? Сыновья — один пристроен в ПТУ, по мясному делу, другой — шестиклассник, люди самостоятельные, без него управятся со всем. А хозяйки у него нет. Потеряли ее три года назад. Она работала продавцом в гастрономе; однажды пришла с работы и сказала: «Миша, что-то тяжело мне…» Прилегла на диван и через два часа умерла. С той поры он жил вдовцом. Правда, ходила тут одна… Но это было уже не то. Ребят он воспитывал сурово, без потачки, хоть и с пониманием, а они платили равнодушием, никакой благодарности, и так горько становилось иной раз…
Нет, домой он не пойдет.
Дядя Миша вспомнил вдруг, что он пожилой, кадровый, заслуживающий уважительного отношения рабочий человек, и, строго и требовательно поглядывая на прохожих, долго стоял у дыры в заборе, решительно пресекая попытки пройти к дому незаконным путем.
Потом пришли сумерки, поток нарушителей иссяк тихонько, и дядя Миша удалился на скамеечку возле будки. Зажглась жидкая лампочка; где-то защелкал, запосвистывал соловей. Услыхав его, дядя Миша сразу же вспомнил своего руководящего обидчика. Нет, такое спустить нельзя! Гибнет государственное дело. Он открыл будку, нашел в бумагах бригадира Кости чистый лист, положил его на папку с «обоснованием» и, снова пристроившись на скамейке, стал писать:
«Товарищу Министру Строительства и Монтажа Нулевого цикла плотника-бетонщика СМУ треста „Энскстрой“ Гражданина Мохнутина
РАПОРТ-ЗАЯВЛЕНИЕ
относительно обоснования выдергивания, дальнейшего распрямления с помощью науки, а также сдачи в металлолом использованных в старой опалубке деревянного типа гвоздей различной длины и диаметра, а также относительно безобразного бюрократизма в этом вопросе, проявленного руководящим работником учреждения, подведомственного Вам, товарищ Министр Строительства и Монтажа, так называемым товарищем Соловьем. Этот так называемый руководящий товарищ, кроме того, что держит в своем кабинете птицу, не имеющую отношения к обстановке и источающую гнусный, зловонный запах…»
— Чего это ты тут строчишь?! — каркнул кто-то у него над ухом; дядя Миша оторопел и замер. Узкая кисть в темных нитяных перчатках легла на бумагу.
— Не отдам! — взвизгнул плотник.
— Тебя никто не спросит, — произнесли сверху.
И тут же белая папочка из тонкого картона с лежащим в ней «обоснованием» была вырвана из его рук и брошена вниз, прямо в зубы неведомо откуда взявшемуся черному пудельку, который порскнул во мглу.
«Так вот кто это!» — подумал Мохнутин и, повернув голову, убедился в правильности мысли: рядом, за плечом, стояла Комендантша. Горесть об утраченных бумагах перешла в ненависть, заледенила:
— Вы что это, гражданка, позволяете себе? Поч-чему на объекте?! Смирно! Равняйсь! А-т я тебя-а!.. — И он бросился к старухе с намерением заломить ей руки и представить куда следует. Но она с несвойственной возрасту легкостью ускользнула от него, отбежала в сторону, на бегу стаскивая с себя плащ. Словно тореадор, вытянула руку и подняла его вверх, — теперь только он белел в темноте да старухино лицо, неестественно бледное. И когда дядя Миша снова побежал на нее, она выбросила плащ вперед себя. Плащ опутал тело, повис непонятной тяжестью, однако стряхнуть его оказалось непросто. С ужасом плотник почувствовал, что плащ намертво висит на нем, и не только висит, но и упруго борется, крутит, пытается уронить на землю. Ах, ах ты!.. Вроде сил в нем было и не шибко много, но — куда девать сковавший тело страх? Плащ и упасть не давал: вертелся, в обнимку гнул туда-сюда шею, словно баловался, а Комендантша бегала рядом и подзадоривала:
— Одолевай, обарывай! Жми его, дави! Одолевай обарывай!
Наконец плащ, словно выдохшись, распластался по грязи, потянув на себя дядю Мишу. Он шлепнулся на него, сел и стал что есть мочи отползать назад, подальше от старухи. Одной рукой помогал себе двигаться, другую же вытянул вперед, сделал пальцами рога и завыл трясущимися губами давно, кажется, забытое и вдруг вспыхнувшее в памяти заклинание «Шилцы-вилцы-цыгорцы-ходилцы! Шилцы-вилцы-выгорцы-ходилцы!» Некогда бабушка с этим заклинанием выгоняла веником из избы нечистую силу. «Шилцы-вилцы! Ы! Ы! Ы-ы-ы!..» Как он ни дергался на плаще, сползти с него никак не удавалось: шлепнувшись на середину, так и оставался на ней. И расстояние от него до старухи было прежним.
Комендантша подняла ладонь. Дядя Миша вскинулся и замер, выпучив глаза. Она подошла, погладила по стоящим дыбом волосам, наклонилась:
— Ты отдыхай. Здесь тебе мя-агко будет. Отдохни. Шибко задумался ты. А я пойду. Сын ждет. Он ведь у меня следователем работает.
Тут же она исчезла, а Мохнутин попытался было подняться, но не смог — плащ словно держал его, и он опустился обратно, на его ставшее неожиданно мягким и нежным ложе.
Свистнул, залился и снова повел свою мелодию соловей. Шумнули деревья — где-то за забором, вблизи от стройки, — слышно было, как прошел ветер в их кронах. Затем он опустился, двинулся низом, шурша по земле, и коснулся головы бедного плотника. Дяде Мише показалось сразу, будто он снова стал молодым и таким же вечером в своей деревне, еще не заброшенной жителями, а полной ребят и девок, сидит на лавочке возле своей избы и играет на двухрядке. Чуб вьется из-под козырька фуражки с пуговкой наверху, с вложенной внутрь по кругу картонкой. Сам он чуть хмелен — хватил дома перед тем ковшик бражки. Через месяц ему идти в армию, и он гуляет. Кто подойдет к нему сегодня, он сам не знает. Но кто-нибудь из друзей да подойдет, и они побредут по деревне, горланя частушки, дразня собак:
По деревне я иду,
Ахаю да ухаю,
Ох и худо тому будет,
Милку с кем застукаю!
Ты, милашечка, не вой,
Я теперича не твой,
Я теперича не твой,
Я солдатик рядовой!
А залетка выйдет из своего дому, пристроится сбоку и тоже споет:
Платок, синие каемочки,
Плыви, не утони,
Милый, карие шарёночки,
Люби, не измени!
Забьются, заколотятся в песне соловьи, уснет деревня, тогда он уйдет с милкой за околицу, постелет пиджак на траву…
На Висиме робила,
Да троечку заробила.
Милый дал пятиточку,
Да иссушил, как ниточку…
Дядя Миша лежал, и слезы светились на его лице. Ночь высвистывала, высвистывала, затем свист прекратился, накатилась темнота…
Проснулся плотник на раннем рассвете. Плаща никакого не было на земле, а лежал он на лавочке у будки, прямо на голой доске. Дядя Миша встал, отряхнулся, и тут его взгляд упал на гвоздь, торчащий рядом с дверью будки. На нем, приколотая точнехонько посередине, красовалась папочка из белого картона с обоснованием использования гвоздей из опалубки, а также рапорт-заявление, написанное Мохнутиным после похода к товарищу Соловью. В каждый угол было вколочено по гвоздю из числа тех, какие он в свое время лично вытащил из опалубки и таскал с собой, чтобы демонстрировать заинтересованным лицам. Гвозди теперь погнулись во все стороны, и вид имели весьма жалкий.
Дядя Миша воровато огляделся по сторонам, содрал папку с позорного места и, не заглядывая внутрь ее, скомкал. Все так же оглядываясь, отнес ее в котлован, где уже покоилась погребенная бывшим студентом позолоченная кисть с бахромой; вырыл ямку и положил папку туда. Придавил камешком. Вернулся к будке, вытащил кусачками гвозди и тоже закопал их вместе с папкой. Потом он переоделся, посидел, покурил, удивляясь про себя, как спокойно сегодня с утра на душе: тихо, благостно и не гнетет никакая мысль. Вздохнул, вспомнив всякие вчерашние дела, взял молоток и отправился заколачивать дыру в заборе.
Следующее дежурство выпало на долю бывшего рецидивиста Гени Скрипова. Чему он очень радовался. Так беспросветно, так черно было в последнее время вокруг него, что ничего нигде не приносило отрады, хоть маленького успокоения душе, — кроме визитов к подруге Поле, штукатурше.
Эта печаль наваливалась на него каждую весну, сосала и грызла. В такое время ему часто снилась ночами Зона, которой он отдал лучшую часть своей молодости, за исключением нескольких весьма коротких периодов. Снились побеги, в которых он никогда не бывал, вышки, крики конвоя, «цыганочка», каменные заборы, проверки, треск мотопил на лесосеках. Сопутствующее всему этому состояние страха, напряженной и глухой полуистерики, долгой надежды вновь возвращалось к нему. И не было из него выхода. Иногда вечерами он выходил из дому и начинал кружить по улицам. Часто выбирал себе жертву, но никогда не нападал на нее, а только следил издали, покуда она не заходила куда-нибудь. Тогда он выбирал новую или же возвращался домой. Это давало какую-то иллюзию власти над другим человеком, и настроение улучшалось. Но иной раз прошлое накатывало так, что темнело в глазах, тоска по Зоне обволакивала сердце. Тогда Геня не показывался вечерами на улице, крепился, но сидел дома: срабатывал последний инстинкт обреченного человека, сознание того, что стоит выйти — и все, возврата уже никогда не будет. Он просто сгинет, исчезнет с той поры, оставив после себя тяжелую память жене Раисе, двум дочкам — Наде и Нине. Больше у него никого не было.
Кроме, повторяем, штукатурши Поли. Он познакомился с нею прошлой осенью, придя в контору получать отпускные деньги. Кассирша еще не приехала из банка, и он стать ждать, присоединившись к двум женщинам, которые тоже пришли за деньгами. В этом долгом ожидании они и познакомились и даже успели немножко выпить до того времени, как открылась касса. Заодно Поля оформила кредитную справку, пригласила Скрипова пойти покупать ей пальто. Он охотно пошел, совершенно не имея со своей стороны никаких намерений по отношению к штукатурше. Однако Поля ему понравилась сразу, это он не мог скрыть. Купили пальто и направились к Поле домой, обмывать его. Она занимала комнатку в двухэтажном деревянном бараке с длинными коридорами. Выпили, подруга ушла домой, а Скрипов остался с Полей. Все было просто, хорошо, она заласкала, зацеловала его, и Геня, не привыкший к такому обхождению со стороны женщин, совсем размяк. Поля тоже числилась в отпуске, и они четверо суток провели в вязком любовном тумане, мотая скриповские денежки. Остатки их ухнули в последний вечер, когда Геня повел свою подругу в ресторан. А назавтра она с утра стала собираться, говоря, что в конце отпуска ей надо еще успеть навестить своих стариков в деревне и живущую там с ними дочку. «Поедем, если хочешь?» — предложила она. «Хомутает!» — с запоздалой паникой подумал бывший рецидивист и угрюмо сказал: «Не. Домой пойду. Баба с ребятами потеряли, наверно». — «Ба-аба! — презрительно и жестко усмехнулась Поля. — Ты смотри — бабу с детьми он вдруг вспомнил… Убирайся!»
Геня ушел, выдержал дома вой, яростный крик жены, плач испуганных, ничего не понимающих детишек. Раиса успела уже избегать все морги, милицейские отделы, вытрезвители, и не по разу… А он — вот он, явился не запылился, и хоть бы хны, как ни в чем не бывало! Когда же выяснилось еще, что денег, оставшихся при муже, — всего рубль с мелочью, она пронзительно завизжала, как будто ее резали, и грохнулась на пол без памяти. Геня даже удивился: на Раису это совсем не было похоже, нервы свои она всегда держала в кулаке. Брызнул ей в лицо водой, дал понюхать нашатыря, привел в чувство. И снова пошла их угрюмая совместная жизнь.
Раиса была дикой, отчаявшейся уже девкой-перестаркой, когда встретила Геню Скрипова. Он в то время освободился в последний раз и твердо решил навсегда завязать, чтобы не коротать больше время в проклятой Зоне. Мать, пока он сидел, умерла, право на ее жилплощадь Геня давно утратил и поселился жить в строительном общежитии. И вот однажды сожитель по комнате позвал его в женское заводское общежитие, на день рождения к своей подружке. Там-то Скрипов и подметил невзрачную, угловатую Раису и пристроился к ней кавалером, надеясь на легкую добычу. Склонить ее к греху действительно не стоило особого труда, но, когда это произошло, Геня был потрясен: избранница его оказалась девушкой! Его, выросшего и возмужавшего среди нечистых разговоров, помыслов, дел, такой факт настолько удивил, что на другой вечер он явился к ней снова, а вскоре и женился. Они получили отдельную комнату в Генином общежитии, и Раиса, как-то скоренько, среди ругани, суеты, житейского мельтешения, произвела на свет двоих дочерей, одну за другой. Это, однако, не смягчило ее характер. Вся желчь, раздражение на мир, накопленное ею в долгом девичестве, выливались, выплескивались теперь на мужа и детей. Даже улучшение жилищных условий — им дали две комнаты в большой квартире — не изменило ее характера. Но Геню, как ни странно, это не особенно раздражало. Он жалел Райку, хоть ему и было неуютно с ней. Главным же он считал — свое жилье, своя семья, свои дети. Все, как у людей. Насчет дочек… Появление на свет каждой он встречал с гордостью, с законным отцовским удовлетворением. Однако была ли тут любовь — затруднительно сказать. Ему нравилось гулять с ними на людях, поговорить о разных их смешных словах и поступках, короче, более надо было выставить на свет сам факт своего отцовства, чем проявить какое-то действительное движение души, вызванное любовью. Когда-то, в колонии, он решил про себя, что вряд ли станет в своей жизни вообще чьим-то отцом. А когда стал, то упивался этим, хвастался, сделал главным для утверждения в роли человека. Вообще же Геню Скрипова никак нельзя было назвать плохим отцом, он водил детей в садик, забирал оттуда, одевал — как положено. Играл с ними, усыпляя, пел им блатные песни. О недостатке внимания, следовательно, говорить не приходилось. Когда заболела старшая дочка, Геня сам сидел на больничном, потом на справке, плакал, затем, отпрашиваясь с работы, водил ее каждый день на уколы в больницу. И душа у него болела сильно, по-настоящему. Но разве сравнить эту боль с болью, с какой Скрипов ждал возвращения Поли из отпуска, с какой подходил к ее бараку как-то вечером! Он даже покаялся однажды, что не уехал с нею в деревню. Правда, тут же спохватился: а как же ребята? Их ведь тоже оставить нельзя. Может быть, это была обыкновенная тоска по ласке, которой никогда не одаривала его Раиса?
В тот вечер он долго ждал ее, время от времени поднимаясь на второй этаж барака и постукивая в дверь, вызывая сильное любопытство соседей. Она пришла в девятом часу. Увидав Геню, не удивилась: «Явился? Ну что ж, пошли…» Раздвоилось и время, и жизнь Генина. В одной жизни все происходило как-то механически: вставал утром, ел, одевал и вел дочерей в садик, если была его очередь, или просто шел на работу. Там делал свое дело вместе со всеми, после смены возвращался домой, смотрел телевизор, ругался с Раисой. Но все это — с думой о Поле. Тот же инстинкт мешал ему уйти к ней, закуриться в сладком житье, ибо ясно было, что в сладком житье легко растворяются, развязываются путы, удерживающие от опасных шагов. И Геня осторожно, дальновидно решил: ходить к Поле не более чем один раз в месяц. Этого, во-первых, хватало, чтобы утолить нестерпимую жажду любви; во-вторых, уж за одну-то ночь перед Раисой ничего не стоит отговориться. Напился, ночевал в будке на стройке, у друга; попал в вытрезвитель, в конце концов.
Ночное дежурство открывало еще один, вполне легальный путь посещения подруги, и грех, грех было совсем им не воспользоваться! Тем более, Геня не был у нее уже около трех недель. Весь день прошел в чудесном предвкушении. Вечеровать же и ночевать в будке он совсем не собирался. Вот еще! Чего тут охранять? Экскаватор увезли ремонтировать в мастерские, а в будке, кроме инструмента да грязной одежды, все равно ничего нет. Если что и пропадет — невелика потеря. Ну, высчитают с получки, подумаешь… Цена ли это ночи с Полей! Да никто в будку и не полезет, сколько она тут стоит — всего раз лазили. А уж к утру он, Геня, явится, будьте спокойны, отгул ему тоже пригодится!
Наступил конец рабочего дня, и бригада ушла с объекта. Геня сходил в столовую неподалеку, перекусил маленько, затем устроился в будке и стал ждать вечера. Рано являться не стоило: Поля хоть и работала все время в первую, но могла припоздниться, а торчать перед ее дверью, под любопытными взглядами — удовольствие невеликое. Полистал оставленную Витькой Федяевым книжку, но ничего, кроме стихов, там не нашел и положил обратно. Стихи он всю жизнь терпеть не мог. Сходил к знакомому деду, купил бутылку водки на свистнутые утром у Раисы деньги. Это на вечер, это они выпьют вдвоем, перед любовными играми. При думах о таком близком будущем Скрипова прошибла счастливая слеза. Он забегал по будке, спотыкаясь о лопаты; выскочив наружу, запер ее на замок и покинул территорию стройки.
Возле ближнего «Гастронома» торговали пивом. Здесь Геня задержался довольно долго, толкуя с двумя только что освободившимися корешами и потягивая с ними пиво из бутылок. Но стали наступать сумерки, и Скрипов быстренько распрощался, сообразив, что пора идти по своим делам, и еще — уловив алчные взгляды корешей на топырящую карман водку. Пошел на остановку, оглядываясь: не догоняют ли? С ними двоими ему было не справиться, и пришлось бы отдать предназначенное для размягчения души зелье. А на другое не было денег. Впрочем, вместе с водкой забрали бы уж заодно и деньги. Но все обошлось, все при нем, и это важно!
Поля жила не так уж далеко от центра, однако с троллейбуса приходилось топать изрядно. В райончике тесно грудящихся однотипных бараков не было тротуаров, отсвечивала жирная грязь, особенно много было ее возле дровяников, между которыми пробирался Геня к дому своей подруги. Настала уже совершенная темнота, только свет из окон и лампочки от подъездов помогали ему одолевать нелегкую дорогу. Прежде чем войти в подъезд, Скрипов обошел барак и поглядел на Полино окно на втором этаже. Оно светилось, но только тихим, мутным светом — наверное, горел ночник. «Дома!» Генино сердце будто жамкнула сильная, не знающая жалости рука, сделала больно в груди и жарко осушила гортань, он пошатнулся, сошел с места и стал огибать барак.
Поднялся на второй этаж, дошел до обитой двери с ромбовидной табличкой сверху: «17», постучал тихонько. Подождав, постучал громче. Никто не ответил. Гене показалось только, что за дверью пронесся какой-то шорох. Но он не поверил ушам и снова застучал, теперь уже отчетливо и требовательно. Что за напасть, никакого ответа! Ведь есть же свет в окне, есть! Может, ушла к соседке за каким-нибудь делом? Помаявшись в нерешительности — уж так не хотелось! — Геня стукнул в дверь рядом. Открывшая соседка узнала его: как-то из любопытства она заглядывала к Поле во время прихода кавалера. Она поздоровалась и усмехнулась:
— Что, не пускают сегодня? И не пустит, не торкайся. Сегодня другого принимает.
— Кого… другого? Ты чего мелешь, в натуре?! — бледнея и напрягаясь, задушенно выговорил Геня.
Соседка испугалась, прикрыла дверь на цепочку.
— Не ори! Ишь, нашелся какой! Уматывай! Кто ты ей? Муж, что ли? Мало вас тут бродит, хахалей-то. Только и посматриваете, где плохо лежит. У, заиграл глазами, засверкал! Нужон ты ей. У ней теперь мужчина обходительный, солидный, в теле. Правда, рыжий, — ну так что ж?
— У-у-ая-аа! — завизжала она и еле успела захлопнуть дверь, на которую Скрипов кинулся всем телом. С набрякшим взглядом, обострившимися носом и подбородком, он рванул пару раз ручку, затем крутанулся на месте, отошел к другой стене коридора и побежал на дверь Полиной квартиры. Она гулко бухнула. «Ой-ёй!» — скричал кто-то изнутри. В коридор стали выходить жильцы.
— Кур-рва-а! — надрывался Геня, беря новый разгон. А когда, отыграв обратно, оказался у противоположной стены, его схапал за плечо здоровый мужик в майке и притянул к себе:
— Ты зачем здесь шалишь? Ты здесь не шали, а то загну салазки, будешь знать. А с этой блудью я еще разберусь. Надоело. Канай, голубь!
Говоря это, он вытащил Геню на лестницу и турнул его вниз. Геня скатился, на лестничной клетке упал; встав на четвереньки, поглядел на столкнувшего его мужика. Тот был устрашающе могуч, но мало того, рядом с ним стояли еще двое и строго глядели на Геню. Да, с такими связываться не стоит, живо сломают. Ладно. Попробуем другую тактику. Скрипов встал, злобно выругался в сторону жильцов и — стремглав наружу, чтобы не догнали. Сразу же свернул за угол барака, обогнул его и выбежал с другой стороны, прямо под окно Полиной комнаты. Ночник там уже не горел. Снова кровь мутно хлынула в мозг. «Я ее… любил… любил… к ней… как к человеку… а она… словно фраера… хо… хо… хооххх…» Геня покружил возле стены дома и нашел булыжник. Им он и зафитилил в окно изменницы-подруги. Раздался звон: камень влетел внутрь и ударился во что-то деревянное. Тотчас же распахнулась створка, голый, в одних трусах, мужчина, белея телом, вспрыгнул на подоконник, свесился, приладившись, на руках и, упав на землю, оказался внезапно рядом с разъяренным, но не ожидавшим такого поворота дела Геней. Рецидивист только успел прошипеть:
— Ну ты, ты, в натури… — и, изобразив пальцами рога, ткнуть ими в сторону противника, будто бы собирался выколоть глаза. Но тут же был сбит с ног резким ударом по колену. Геня упал и замер в страхе. Мужчина нащупал ворот его болоньевой куртки, оторвал от земли, подвесил так, что подошвы скриповских сапог болтались сантиметрах в пяти от земли, и сказал неожиданно мягким голосом:
— С-скати-ина…
После этого он отбросил его от себя, и, уже летя в воздухе, Геня почувствовал пинок такой силы, что отнялась вся задняя часть от копчика до пяток, но лишь на мгновение. Шлепнувшись, он ободрал лицо, ладони; чудом осталась цела бутылка в кармане брюк, а то ранения могли быть тяжелее. Поднявшись, Геня сразу бросился прочь, за барак, даже не попытавшись заглянуть в лицо сопернику. Острое, отработанное чутье бывшего рецидивиста сказало ему: здесь сила сильнее твоей, поэтому уходи! Включился инстинкт самосохранения, столько раз спасавший раньше. И он трусливо побежал от бараков. Но душа клокотала и задыхалась от ужасного коварства женщины, от разрушенных больших надежд на сегодняшнюю ночь.
«Сука… сука…» — подвывал Геня. Бараки кончились, и он, весь в грязи, выбежал на асфальт перед пятиэтажным кирпичным домом. Глянул на часы — уже одиннадцать. Возле дома был маленький скверик. Сев на песочницу, Скрипов вытащил из кармана бутылку и стал рвать зубами пробку. Выпил, не отрываясь, треть и внезапно ощутил спокойствие. Такое властное, сосредоточенное, какого уже давно не ощущал. Покуривая, он подождал немного: не выйдет ли кто-нибудь из дома. Вот вышли двое парней, но что толку идти за ними, самого запросто уторкают. Если бы бабенка… Однако вокруг было тихо, и Геня снова принялся за водку.
Он выпил ее всю, разбил бутылку о грибок песочницы, оставив при себе острое, зазубренное горлышко, и двинулся на охоту по ночным улицам. Сосредоточенно гонялся за попадавшими в поле зрения прохожими, но они легко убегали от него, потому что Геня был пьян, падал. Так он пересек полгорода и оказался перед дырой в заборе стройки, где работал плотником-бетонщиком. К этому времени бывший рецидивист уже захотел спать. Он пролез в дыру и направился к будке, над дверью которой горела лампочка. Возле будки на чурбачке сидела Комендантша. У ног ее лежал черный пудель-кобелек.
— Привет, м-мамаша, — вполне миролюбиво сказал Геня. Злоба его на коварный и злой мир выдохлась и, вероятнее всего, он забрался бы в будку и грохнулся спать, если бы не пудель: он, почуяв Геню, злобно зарычал и сунулся оскаленной пастью к Гениной ноге. Тот выругался и хотел пнуть собаку, но старуха схватила его за локоть:
— Перестань же дразнить собаку, наконец! Ах, безобразие какое.
— А он… чего?
— Его как раз можно понять. Помнишь тот твой удар? Он не забыл.
— Ах, он не забы-ыл… И вы туда же, паскуды… — В Гениной голове снова заплескалась мутная, больная тоска.
Над стройкой раскатилась звонкая соловьиная трель. Кобель тихонько завыл. На носу его жирно отсвечивал лунный блик. Комендантша подняла голову и выжидательно поглядела на Геню. А он рос, пучился над ней, и ладонь его все сильнее сжимала острое бутылочное горлышко. Давно не испытываемая радость потряхивала его, словно лихорадка. Вот, вот она, вражина, и наконец-то ему будет покой! Сейчас он отомстит и за прошлые свои отсидки, и за Полину, и за жизнь с Раисой, и за другие свои неудачи. Свист соловья достиг необычайной силы. Вокруг было светло и пусто. Скрипов резко размахнулся и вонзил бутылочное горлышко в сухую и длинную старухину шею. Обливаясь кровью. Комендантша упала с чурбачка. И тут же ослепительный свет, гораздо ярче лунного, вспыхнул над строительной площадкой и озарил ее. И Геня увидел Зону Тот же забор, только — с вышками для часовых, их светлые во вспышке силуэты он видел совершенно отчетливо. Толпа гульливых некогда, а теперь угрюмых друзей-корешков окружила Геню, жала ему руку, кричала приветствия. Спокойно, с достоинством принимал он эти знаки внимания, Но затем свет пропал, Зона исчезла, и ужасная мысль проникла в пьяный, разгоряченный преступлением мозг: а если — не Зона, а выше, до самых пределов? Станет кто-то церемониться, если речь зайдет о рецидивисте, хоть и бывшем! Геня застонал, выронил из окрашенной чужой кровью руки зазубренное стекло, повалился на скамейку и потерял сознание.
Утром он пришел в себя, ощутив, как к лицу его прикасается и гладит что-то теплое, мокрое, шершавое. Открыл глаза — черный пуделек стоял над ним и лизал щеки, нос, губы. Геня вздрогнул, чихнул — и собака тотчас унеслась через дыру в заборе. Он сел, огляделся.
Ни души. Поднял с земли зазубренное бутылочное горлышко, без всяких следов крови. И старухи нет, и не похоже, чтобы ее уносили, уж его-то в этом случае побеспокоили бы обязательно! Значит, поблазнило? Вот ведь какая приключилась сатана! Геня вспомнил свои вчерашние похождения и покачал головой. Нет, надо завязывать с этими делами, а то нарвешься, чего еще проще… Он взял горлышко, спустился в котлован и похоронил его рядом с закопанной молодым специалистом тяжелой золоченой кистью и белой папкой дяди Миши Мохнутина. Постоял немного, повздыхал о чем-то своем и пошел заколачивать дыру в заборе.
Когда, ближе к обеду, на стройке снова появилась Комендантша, Геня сначала не поверил своим глазам: шея у нее была забинтована.
— Где шею повредила? — спросил ее бригадир Костя, и она ответила коротко:
— Поранилась о стекло.
От таких слов у бывшего рецидивиста закололо в груди. Стараясь не глядеть на старуху, он направился в будку, занял там у дяди Миши рублевку, сходил в столовую, купил три котлеты пикантных, завернул их в газетку и на стройке отдал черному пудельку. Тот сожрал подарок с большим аппетитом, а Комендантша — так показалось Скрипову — поглядела на него с необыкновенной мягкостью. Весь остаток смены он был бодрым и веселым.
Начальник строительно-монтажного управления Илья Иванович Муромцев вернулся домой поздно вечером и сильно не в духе. Шуганул по углам дочерей Маланью да Василису, чтобы не мешались под ногами, достал из большого холодильника бутылку чешского пива и выпил всю махом. Опять вызывали в трест, 'опять была накачка, лупанули выговорком. Вроде многие годы прошли на стройке, а вот, поди ж ты, — каждый раз неприятно. Как будто он виноват в том, что опять все делается не как следует. Или никак не делается. Порядок, конечно, есть порядок, выговор тоже нельзя не дать. Разве он не понимает? Мастер спросит с бригадира, тот разведет руками: а я при чем? Того не было, то не дали, другое не завезли. Один был на больничном, другой на сессии райсовета, третья в декрете. С мастера спросит прораб и услышит в ответ почти то же самое: я бы, мол, с удовольствием и доброй душой, да ведь сам видишь, как получается… И так до министра, а уж он перед кем там оправдывается, бог весть. Каждый в чем-то виноват, и у каждого, опять же, есть причины выставлять себя правым. И оправдаются, каждый оправдается, разве ж начальство не понимает, не входит в положение? Ну, начальник СМУ даст выговор прорабу, начальник главка — управляющему трестом, что от того изменится? Да он их уже считать перестал, эти выговоры. Выговорешники, выговорунчики… Нет, за производственные дела теперь сильно, по полной катушке не нагорает. Нагорает, вплоть до снятия и прочих оргвыводов, за другое… Если докопались, что воруешь, или всплывет крупная аморалка, раздутая недругами до чрезвычайных размеров. А так — ничего.
Илья Иванович Муромцев выпил еще холодного чешского пива из большого холодильника, поморщился на крики бесящихся в другой комнате девок, пожалел, что нет на них жены Варвары, уехавшей лечиться в санаторий, и стал укладываться спать.
Как побил он силушку великую, поганую, да и поехал во стольный Киев-град дорожкой прямоезжею. Заколодела дорожка, замуравела. Перестал тут добрый конь с горы на гору перескакивать, с холма на холм перемахивать, мелкие реченьки, озера промеж ног пускать.
Возговорил Илья Иванович таковы слова:
— Ах ты, волчья сыть, травяной мешок! Ты чего, собака, спотыкаешься? Или плетка по крутым бокам долго не хаживала?
Отвечает Бурушка-косматушка:
— Ой, сын Иванович! Ты дородный добрый молодец! Впереди, у Черных Грязей, у речки у Смородины, возле Леванидова креста стоит дуб сырой. Сидит в нем Соловей-разбойник Одихмантьев сын. От его-то посвиста соловьиного травушки-муравушки уплетаются, лазоревы цветочки приклоняются, а что есть людей — все мертвы лежат…
Ах! — как свистнул плеткой!
— Не слыхал ли, собака, посвиста соловьиного? Не видал ли ударов богатырских?
Скок, скок! Через речку Смородину, к кресту Леванидову, ко сырому дубу…
Рыжий, лохматый, свесился с ветвей в диковинном кафтане, и — фью-юу, фью-у-у-у-ухх!.. Аж земля полетела, рыба поскакала из речушки на берег.
Наладил тугой лук разрывчатый, натянул шелковую тетивочку, наложил каленую стрелочку — вж-жик! Бахнулся рыжий с воем оземь, закатался. Куд-да-а? Пристегнул его ко стремечку булатному, повез по чисту полю. Барабается, скулит в тороках…
Илья Иванович проснулся в липком поту. Черти-дьяволы, опять тот же сон! Что такое, к чему? Не скакал он в жизни на Бурушке-косматушке, не разил поганенького на речке Смородине, у креста Леванидова… Не сидел сиднем на печке тридцать лет и три года. Он уж в тридцать-то три года — о-о, какую жизнь успел прожить, кем стать. Нет, с тем — ничего общего. Даже если по анкете судить. А ведь просвечивали! И что имели в ответ? Нет, не был. Не состоял. Да, член. Состою. Нет, не привлекался. Да, русский. Высшее. Владею, со словарем.
Что же, что же?.. Может, это следователь Соловьев мутит воду? Сначала приходил, справлялся на стороне, шастал по конторе, что да почему, на каком основании? Думал, не донесут, не скажут Илье Ивановичу верные люди. Нет, никто и ничто не скроется от его взгляда!
Наконец нагрянул. Рыжий, точно что похож на того… во сне… Тихо говорит, мягко стелет. Но напрасны, напрасны потуги! Не о чем говорить. Чист. Чист, ребята.
— Говорят, вы материалы на дачу приобретали не совсем законными… э-э… так сказать, путями…
Вытащил из сейфа бумажный ворох, шваркнул на стол:
— Н-на-а!
Все куплено. За все заплачено. Чист, ребята.
— Н-да. Еще сведения, э-э… приписки… План, незаконная премия, то, се…
Из того же сейфа бумагу — хоп!
— Н-на!
Постановление директивного органа: в целях обеспечения… выполнения… перевыполнения… руководствуясь…
— ?!!
— Я солдат. Сказали — делаю.
Попробуй возьми! Чист. Чист.
Ушел. Но нагадил напоследок, испортил настроение:
— Не радуйтесь. Я, знаете, э, цепкий. И до вас все равно доберусь, докопаюсь.
Если до тебя раньше не доберутся. Кто ты? Букашка возомнившая. А Илья Иванович? Ого-го-о! Ну-ка, Галочка, соедини с самим управляющим трестом.
— Не дают работать. Травят. Дезорганизуют производство. Коллектив просит оградить.
— Да. Да. Да. Продолжайте работать. И, в душу твою бога мать, чтобы послезавтра нулевка на шестидесятом доме была готова!
Тон давал чувствовать: силы по ограждению будут задействованы немалые.
— Только так!
Илья Иванович Муромцев лежал на широкой кровати из мореного дуба, а за окном все кто-то посвистывал, посвистывал так затейливо. Потом взошла весенняя луна, сквозь шторки проникла в комнату. Начальник СМУ встал, распахнул окно. Стало свежо, знобко. Свет залил все кругом. Вдали виднелся забор, ограждающий новый объект, который предстояло возвести доблестному коллективу, возглавляемому им. Колдовские, причудливые изгибы забора, холмы на месте предполагаемого фундамента. Мельтешит около будки какая-то фигурка. И не похоже, что сторожит. Так… шляется. А кто позволил? Ведь было же ясно предписано: распределить в бригаде дежурства и оставаться на ночь. И вот, пожалуйста… Хоть все разворуй. Так где же сторож-то? Небось напился пьяный и дрыхнет себе в будке. Н-ну, работнички… Вот и поруководи такими. Не вылезешь из инфарктов и выговоров.
«Надо разобраться!» — вдруг решил он. Все равно первый сон перебит, теперь долго не уснуть, а прогуляться по такой погоде совсем невредно. Быстро оделся, прошел мимо двери, за которой все еще бесились девки, и вышел.
Отодвинул доску в заборе и проник на стройку. По четко обозначенной луной дорожке двинулся к будке. Гражданка пожилого возраста стояла около нее, с собачкой на поводке. Муромцев боялся собак, особенно ночных; пуделек, словно бы почуяв это, не залаял, лишь обнюхал ноги остановившегося рядом с хозяйкой человека и потерся об них, как кот.
— Вы кто? — спросил Муромцев.
— Никто, — ответила она и вздохнула.
— Отвечайте! — В голосе его проявилось железо. — Я начальник этой стройки. И здесь нельзя посторонним. Ходят, воруют, понимаешь…
— Воруют, воруют, голубчик! — поддакнула старуха. — И чт-то это за подлый народ, скажи! Ну, а сами-то — не воруете, нет?
— Позвольте! — гневно воскликнул начальник СМУ.
— Ну, шуметь-то зачем?.. Я ведь просто так спросила. Вы честный. Как это… чистый, да? А как спите, хорошо? Сны не снятся?
— Чистый! Не снятся! И — мар-рш отсюда!
— Стро-огий, у! А чего? Устали, что ли? Конечно, жизнь у вас тяжелая. Надо отдохнуть, родной.
— А ну… — хотел зайтись в привычном крике Илья Иванович, а затем просто вытурить в шею с объекта препротивную старушонку, но неожиданно обмяк, опустился на скамейку возле будки и уронил голову на ладони. Пуделек улегся возле его ног.
Откуда-то выплыло, забрезжило в лунном свете чье-то лицо.
…Сенька, Сенька!
Попробуй найди виновного, когда каждый считает себя правым. Да и виноват ли кто-нибудь в чем-нибудь вообще?
Началось с отца. Я накануне после лекций куда-то завалился, пришел домой уже под утро — и оказалось, что он в мое отсутствие вернулся из экспедиции, ждал, запсиховал, начал смотреть бумаги на столе и полках, книги…
«Эт-то что еще у тебя такое?!» — орал он, тряся рукописями. Это были «Чевенгур», «Собачье сердце», «Доктор Живаго». Злой, красный. Я думал, ударит. Нет, сдержался.
«Что… читаю, не видишь, что ли?» — «Я не спрашиваю… Где ты это взял?!..»
Он был Железный Человек. Непреклонный. Чистый. Один, без матери, растил меня.
«Где… ты… взял?! — долбил он меня в лоб, словно обухом топора. — Ты… ты знаешь, представляешь ли себе, что это такое?!» — «Да чего ты, в самом деле… отстань, я спать хочу…» Он вздохнул: «Нет, ничего ты, видно, не понимаешь, сынок… Ты связался с врагами, и я не могу допустить… — Он охнул, схватился за грудь. — В общем, так: я позвонил куда следует. Все обсказал. Пойдешь вот по этому адресу, — он протянул бумажку, — там для тебя уже заказан пропуск… вот в этот кабинет». — «Никуда я не пойду, что за чепуха!» — «Пойдешь. Или ты не сын мне больше. Иди и очистись от всей этой гадости, накипи. Мне горько, что ты отступил от наших идеалов…» — «Я не отступил! Ну что это за жизнь… Ты чего… откуда свалился, вообще? Ты где живешь? Какие враги?! Это же литература!»
Он встал и крикнул, указывая на дверь: «Ступай!! Или за тобой придут. Я позабочусь об этом. И ты не увидишь больше ни института, ни этой квартиры».
Можно было не ходить, конечно. Но я подумал: если уж он позвонил, все равно доберутся. Не лучше ли сделать шаг навстречу? Зачем зря рисковать институтом, который сам выбрал, расположением человека, которого люблю, который для меня — единственный на свете?
Пропуск, правда, был заказан. И я поднялся в кабинет. Представился ему. Он был круглый, опрятный, улыбчивый.
«Как же вы так? — укоризненно спросил он. — Ай-яй-яй. Ах-ах-ах». И сразу: «Где взяли? Конкретнее: кто дал?» — «Не скажу». — «Ну и не надо, пожалуйста, — краснодушно произнес он. — Мы знаем и так. Вайсман, да? Семен Вайсман? Мы ведь давненько присматриваем за ним и знаем его окружение. Надо сказать, что вы вовремя пришли сюда. Ибо та компания догуливает последние денечки. Вы, верно, рассуждаете про себя, — он улыбнулся, — мол, что это он говорит мне такие вещи? А вот что: сейчас вы сядете и напишете своей рукой: как, что и кто. Когда, где. И озаглавите это: „Явка с повинной“. Ясно?» — «Ни за что!» — «Ну, напра-асно. Я же хочу помочь вам, только и всего. Пройдете свидетелем, в институт мы не сообщим, учитесь на здоровье! Может быть, из вас и выйдет человек. И не надо упрямиться. Вы же видите: нам и так все известно. Так что с вашей стороны это будет только констатация фактов, вот и все. И не рискуйте, вы никому этим не принесете облегчения. Пожалейте отца в конце концов. Он у вас настоящий человек, патриот».
Покойный батя! Ты умер через три года, после трудного маршрута, в палатке. Я в то время уже работал мастером на стройке, а Сеня Вайсман заканчивал отбывать свой срок в колонии… Железный Человек, ты-то в чем был здесь виноват?
«Я не хочу и не буду писать доносы на друзей!» — «Перестаньте, какие тут доносы… Просто нужно сразу решить: или — или. За или против? Принципиально. Ну подумайте, что у вас может быть общего с этим… кучерявым, извините? Имейте в виду: тем, кто нас не слушает, мы можем делать весьма больно…»
…Я только похоронил отца, было тоскливо и пусто, и вдруг — явился Сенька. Прилично одетый, только короткие волосы и серое, лагерное лицо. «Что же ты наделал, сволочь?» — спросил он и попытался ударить меня в лицо кулаком. «Успокойся, Сеня. Пойдем, выпьем лучше, посидим». — «С чего ты взял, что я стану с тобой пить?» — закричал он. «А почему нет? Ну, пошли, не обижай, у меня отец помер». — «Ты же Иуда, доносчик! Раньше таких из общества исключали, они… сами стрелялись, вот!» — «Вон что… Нет, Семен, я не Иуда, и не доносчик, и стреляться не стану. Там уже все знали, поверь. И у меня не было выхода. Или вместе с тобой вдоль по Владимирке, или — нет. Почему я должен был выбрать худшее?» — «Да… с тобой тяжело. Тебе, я вижу, выгодно быть таким…» Он ушел. А вскоре и вообще куда-то сгинул, говорили, что уехал — туда… Ну и ладно. Скатертью, как говорится, дорога. И мне не в чем винить себя. Чист.
Только вот то жалко, что были мы большие друзья…
…Илья Иванович очнулся, встал со скамейки и огляделся. Кому это все он только что рассказывал? Никого не было кругом. Только большая луна по-прежнему бежала по небу, одиноко стояла будочка среди островка земли, обнесенного забором. Он закурил, бросил в котлован скомканную пустую пачку из-под «Мальборо». Она прилипла там к грунту цветным маленьким комочком. Повернулся и пошел. Тихо, осторожно, не оглядываясь, брел по дорожке. Сердце билось тупо, болезненно.
Настал черед дежурить на стройке Феде Гильмуллину. Федя недавно вышел из отпуска, который провел на родине, в большом татарском селе, у брата-муллы. Брат был уже старый, толстый, с маленькой седой бородкой. Подвыпив с ним, Федя (татарское его имя было — Файзулла) неустанно обличал религиозную профессию брата, его отсталые убеждения. Мулла обычно выслушивал такие рассуждения добродушно, не пускаясь в особенные разговоры на эту тему. Файзулла нравился ему не только потому, что был братом, но еще и тем, что имел золотые руки и изрядное трудолюбие. В то время как мулла исполнял свою непочетную для Феди службу, сам он обязательно находил себе какую-нибудь работу у него в хозяйстве: возил, пилил, строгал, приколачивал. Все старье, все обветшавшее ко времени его отъезда обретало прочность, белело свежим деревом. У Феди и в городе был свой дом с хозяйством, и он ни за что на свете не согласился бы променять его на квартиру. И здесь он тоже целыми вечерами, а в выходные — с утра до вечера, если не уезжал на рыбалку, — копался, занимался чем-то в доме, в пристройке, в огороде, в палисаднике. И делал все неторопливо, добротно и красиво. В строительно-монтажном управлении Федя раньше был бригадиром, и бригада у него числилась одной из лучших, потому что Федя и людей понимал, и любил порядок, и его уважали, и стремились к нему в бригаду — там был заработок. Но вдруг начальство свергло Федю и поставило на его место Костю Фомина, студента-заочника, — пускай, мол, растет человек, привыкает к руководству. Гильмуллина такое решение обидело очень больно: уж он-то знал, что в бригадирах его место, как нигде. С трудом усмирив себя, он стал работать в Костиной бригаде простым плотником-бетонщиком. Костя был мягок, легко поддавался влиянию, и, постепенно приспосабливаясь к этому, бригада стала работать шаляй-валяй, не больно стараясь. И Федя тоже работал шаляй-валяй, как все. Только вечерами, недовольный дневной работой, становился еще неистовее. Точно по мановению руки вокруг него сгруппировалось еще несколько таких же недовольных, и составилась артель, начавшая возводить в свободное от работы время дачки, домики на мичуринских участках, баньки и прочие деревянные, а порою и каменные сооружения. В артели этой Федя, как и полагается, был старшим, иначе — бригадиром. И все у него делалось как следует, как встарь, а это значит — не посачкуешь. Появились вдруг деньги, которых раньше всегда не хватало и которые Федя, как человек скромных запросов, не знал, куда девать. На машину у него было, но он сначала решил построить в своей усадьбе капитальный гараж. И вот теперь ждал, когда на стройку начнут возить поломанные бетонные блоки, чтобы их можно было выбраковать и увезти домой.
Человек Федя был практичный, деловой, в обычном состоянии имел вид молчаливо-степенного, задумчивого татарского мужичка себе на уме. Но хитрым он вряд ли был, во всяком случае, гораздо проще того же Гени Скрипова или дискжокея Толика Рябухи. Именно поэтому он отнесся к заданию сторожить стройку очень серьезно, как и ко всему, что ему поручали. Надо — значит, надо, какие могут тут быть разговоры? Проводив товарищей с работы, Федя сел на скамеечку возле будки, положил на оставленный бывшим молодым специалистом сборник стихов листок бумаги и, строго поглядывая вокруг, чтобы посторонние люди не шатались по стройке, стал писать письмо брату-мулле. В нем он призывал брата бросить напускать религиозный дурман на татарское население, а лучше продать свой дом в большом селе и переехать для постоянного житья в город. Лично он, Файзулла, поможет ему — в случае согласия — сторговать здесь неплохой домишко с усадьбой, — а также походатайствует, чтобы бывшего муллу зачислили в бригаду, в которой трудится теперь он сам, Файзулла Гильмуллин, в качестве плотника-бетонщика. В каждом письме, каждом разговоре Федя внушал брату подобное, и каждый раз ответ был один: «Я подумаю о твоих мыслях, Файзулла». И вот теперь рука писала свое, а сам Федя кряхтел и качал с сомнением головой: нет, ни за что не вытащить брата из большого села, слишком стар и толст он для работы на стройке. Сам Федя в свою бригаду его ни за что не взял бы. Да и привык, наверно, мулла к жирному религиозному харчу, ленивой жизни, мягчайшим послеобеденным подушкам. Так что, скорей всего, — получит он письмо, попыхтит, понадувает толстые щеки, помигает глазками — и отпишет привычное: «Я подумаю о твоих мыслях, Файзулла». Представив себе такое, Федя аж заскрипел зубами от злости. Быстренько кончил писать, походил по территории, наблюдая порядок, затем сбегал до киоска «Союзпечать», купил конверт и отправил письмо.
Покуда он занимался этими делами, кто-то уже успел проделать дыру в заборе, и народ хлынул через стройку. Федя побежал, стал останавливать людей, заворачивать их, ругаясь и взывая к совести, на одного гражданина даже замахнулся, сделав зверское лицо. И тот заспешил обратно, нервно потряхивая портфельчиком. Да, впрочем, Федя никогда не ударил бы его. Некогда, больше тридцати лет назад, Федя был чемпионом флота по боксу в среднем весе. После одного страшного, почти невероятного случая был дан железный зарок.
Растопырив руки, похлопывая ладошками, Гильмуллин гнал, словно пастух, громко ропчущую толпу к проделанному ею отверстию. Выгнал, сходил за молотком, заколотил дыру и снова сел на скамеечку. Посидел и вспомнил: а ведь надо бы поесть! Не сидеть же весь вечер и ночь голодным. И тут же призадумался: а имеет ли он право? Но, поразмыслив, пришел к выводу: да, имеет. Ведь что ему ставят за дежурство? Одну смену. А в рабочую смену обязательно включается перерыв для приема пищи. Но опять возник казус: на кого же оставить территорию, ведь он один. Народ тут, как видно, настырный, не успеешь отвернуться — готово, отодрали доски, побежали! Совсем не знают порядка. А ведь некоторые неплохо одеты, возможно, работают какими-нибудь доцентами. Или бухгалтерами. Или архитекторами. Образование-то дали, а правила объяснили плохо. Ну вот, разве непонятно: заколочено—значит, не ходи. Расколочено — значит, ходи! Нет, так и норовят нарушить. И все ведь тайком, тайком, украдкой… Федя тяжело вздохнул. Видно, придется голодать, оставить пост никак нельзя. Но тут из-за забора послышался знакомый лай, и Федя приободрился: кажется, еще не все потеряно. Он вышел с территории и крикнул гуляющей вдоль забора с пудельком Комендантше:
— М-мамаша! На минуточку!
Старуха медленно, чопорно двинулась в его сторону. Собачка тявкала куда-то в сторону, просто так, на белый свет. Федя знал, что пуделек его совсем не имеет в виду: он животных не обижал, и они относились к нему равнодушно.
— Вы не посидите у будки немножко, не посмотрите за порядком? А я схожу, маленько поужинаю, а то столовая через полчаса закрывается.
— Отчего же, я с удовольствием. — Она наклонила голову и прошла на территорию.
— Справитесь ли? — с сомнением сказал ей вслед Федя. — Тут ведь народ-то — ой да ой!
— Не беспокойтесь.
С этого момента Гильмуллин был спокоен: старушка все сделает как положено. Она вообще молодец! Любит порядок, уважает. И других этому учит. Вот быть бы всем такими, как она, насколько бы проще, спокойнее стала жизнь! Он, не торопясь, поужинал, вернулся на стройку и сел на скамеечку рядом с Комендантшей. Затеял вежливый разговор:
— Как сами-то? Не болеете? Голова не болит? Ноги не болят? А сердце? А спина? Сын-то как? Не обижает? Работает?
— Спасибо, хорошо. Нет, не болею. Только мозжу иногда вот прямо вся. К сырости. Нет, не обижает. Работает, работает. Следователем работает.
Тем временем быстро смеркалось. Старуха попрощалась. Федя бросил ей вдогонку:
— Приходите еще, мамаша! А то мне, поди, скучно. Она глубоко, внимательно заглянула ему в глаза, так, что стало зябко, и вполголоса сказала:
— Обязательно.
После ее ухода Федя затосковал. Взошла луна, подул теплый весенний ветер. Свистнул раз и пошел, пошел наяривать раскатами соловей. Как-то постепенно, смывами, исчез, растворился белеющий забор, затем ушла, раздвинувшись в стороны, земля, и по поверхности раскатилось море. Оно шумело вначале в отдалении, но набегало ближе, ближе, с грохотом волна проплыла под ногами, и тогда Федя понял, что стоит на палубе родного своего эсминца «Разительный» в одних трусах, а сверху, на голове, привязанная обвитым вокруг лица ремнем — его матросская одежда: фланелька, брюки, вместо ботинок—легкие сандалии, купленные задешево в Неаполе. Он собрался в очередную самоволку на берег, на свидание с красоткой-итальянкой Джельсоминой, Джелькой. Федя — артиллерист, старшина второй статьи, он молод, красив, строен, притом боксер, чемпион флота. С ним не шути!
Пятьдесят шестой год, и Федина служба подходит к концу. Он еще успел застать на флоте воевавших, много видавших на веку, не лезущих в карман за словом и делом морячков — «вся корма в ракушках», и многому научился от них. Не только в службе, служить они умели и умели требовать с «салаг». Не только. За Федиными плечами были и отчаянные побеги от патрулей, и дикие, без единого звука, драки за пакгаузами, и лихие гулянки с портовыми девочками. Пять лет службы на кораблях сделали из с трудом объясняющегося по-русски деревенского татарского парня другого человека. Он стал проворным, дерзким, отчаянным и не боялся ничего на свете. На «коробке» Федя слыл хорошим, исполнительным матросом—иначе нельзя, таков был закон, — но звериная сила распирала грудь, искала выхода, больно ломила молодые мускулы. Бокс отвадил его немного от случайных драк, старшина начал бояться своего удара: ну его, еще прихлопнешь кого-нибудь! Лучше уж девчонки… Немало их было в военно-морском городе Севастополе, изведавших ласк иссиня-черного, горбоносого старшины, тайно плакавших по нему, из-за него — по разным поводам. В период своего увлечения женским полом Федя и изучил тот способ самоволки, который собирался применить сейчас: ночью, после отбоя, со стоящего на рейде корабля — в воду по штормтрапу, и — к берегу. Надо только затемно вернуться на корабль, иначе может засечь вахтенный.
Итак — к Джельке, Джельсомине! В первый же день, когда стали пускать на берег моряков с прибывшей в Неаполь эскадры, Федя и «защучил» ее. Он сразу отстал от своей группы и пошел один по узким улицам, хищно взглядывая по сторонам.
«Чао, синьора! — поклонившись и прижав руку к груди, сказал он идущей навстречу ему Джельсомине. — Буэно!» — и тем израсходовал весь свой запас иностранных слов.
Она остановилась перед ним, чуть присела, засмеялась и подмигнула. Через полчаса совместного шатания по городу он уже почти все понял про нее: Джелька девка битая, портовая, бывавшая во многих переплетах, в том числе с иностранными моряками. Что ж — нашим легче! Он увел ее к портовым причалам, за склады, поцеловал, взял в руки ее груди и почувствовал, как она затрепетала и стала задыхаться. Однако на дальнейшую любовь у него уже совсем не оставалось времени, и никак нельзя было опоздать на идущий к кораблю катер, иначе — прощай, Неаполь, навсегда! Федя взял за запястье Джелькину руку, на циферблате ее часов ногтем ткнул в цифру: «12». Указал пальцем на землю, сказал: «Жди тут!» — и побежал прочь. На катер он прибежал последним и удостоился гневного замечания офицера, старшего их группы, и подозрительного взгляда замполита. Перед обоими Федя немедленно извинился и сказал, что отстал, задержавшись у газетного киоска, купил там газету, так как решил изучать итальянский язык. И при этом помахал газеткой, выхваченной по дороге у какого-то почтенного синьора. Ему, конечно, не поверили: Гильмуллин решил вдруг изучать иностранный язык, что за чепуха! — однако находчивость оценили и больше не приставали.
Той же ночью он впервые отплыл к берегу, на свидание с Джелькой. Она ждала его на том самом месте, где расстались. Нашли местечко поукромнее, Федя развернул и постелил свою одежду, и они легли на нее. Кругом было неспокойно, прохаживались и лежали парочки, мелькали какие-то тени, но Феде и Джельке не было до них никакого дела. Грохотали, светили невдалеке фарами полицейские мотоциклы и машины, но сюда блюстители порядка, видимо, соваться боялись: здесь можно было нарваться на нож и даже получить пулю от темного люда.
Задолго до восхода солнца, когда еще не начало светать, Федя расстался с Джельсоминой, поцеловал ее в дрожащее веко и, привязав к голове одежду, поплыл к «Разительному». Поднялся по штормтрапу и прокрался в кубрик.
Еще и еще раз он плавал на берег, встречался с Джелькой. На четвертую ночь глухие портовые постройки удивили его пустотой, безлюдьем. Замолк жаркий, громкий, стонущий шепот парочек, не шатались праздные пьяные и непьяные люди, угасли фонарики. Только Джелька ждала его на прежнем месте. Она дрожала, прижималась к нему худым телом. «Что с тобой?» — спросил Федя. Девчонка затаила дыхание, прижалась еще крепче. И ласкала его как-то неуверенно, торопливо — точно боялась чего-то. Провожая его к воде, на вопрос: «Завтра? Тут же?» — испуганно замотала головой: «Но, но! Но, Федья, но! Бандитто!» Он похлопал ее по спине, удивляясь: «Что это с ней?» И спохватился: «Ах, ведь подарок! Чуть не забыл!» Еще днем он призадумался над тем, что девчонка портового города наверняка все-таки небескорыстна к матросу-иностранцу и надеется на вознаграждение за любовь. Рано или поздно она потребует или подарок или деньги. Что ж, после этого можно было бы и смыться — чао, бамбина! — но расстаться просто так с Джелькой Феде не позволяла совесть и… еще что-то. Что-то заставляло думать о ней, когда он днем, злой и непроспавшийся, бегал по горячему кораблю или сидел в душной артиллерийской башне. И Федя решил сделать Джельке подарок. Сначала хотел что-нибудь купить на берегу, куда снова днем ездил на катере, итальянских денег у него немного было, он выменял их через Джельку на рубли. Выбирая подарок, походил немного по магазинам и неожиданно купил для себя сандалии. И больше денег не осталось. Покупка имела для Феди свой резон: таскать через залив на голове кроме формы еще и тяжелые ботинки было хлопотным делом, а ходить ночью портовыми закоулками босиком опасно, можно запросто сделаться калекой из-за обилия битого стекла. А рассадишь ногу — как доберешься обратно? И остаться нельзя — может получиться трибунальное дело, товарищ старшина. Так что сандалии, что ни говори, были необходимы. Но как же теперь быть с подарком для Джельки? У Феди имелась в наличии только одна вещь, которую можно было признать ценной, и то с натяжкой. Перламутровые, из одного набора, портсигар и зажигалка в алом бархатном расшитом бисером чехольчике. Портсигар и зажигалку ему подарил демобилизовавшийся друг на прощание — сам он привез их из дальнего похода, из Индонезии. А чехольчик вышила мать, когда Федя приезжал в отпуск. Зажигалка была не совсем приличная рисунком, и Федя ее оставил себе, портсигар же в чехольчике решил подарить Джельсомине. С одной стороны, конечно, выходило не совсем ладно: зачем девчонке портсигар? С другой — не дарить же пустой чехольчик… А больше ничего нет.
Он достал из кармана клешей портсигар в чехольчике и отдал Джельсомине: «Джелька, презент!» Она осмотрела подарок в слабых бликах волн, отражающих идущий от города свет, тихо и счастливо засмеялась. Федя тем временем собрал свою амуницию, подтянул ремнем к голове и, готовясь идти в воду, поцеловав Джельку, сказал: «Чао, бамбина!» — «Чао, ма-рино!» — «Завтра — здесь!» — Он указал на гору старых ящиков, из-за которых они только что вышли. Джелька изменилась лицом, топнула ногой, ударила Федю в грудь маленькими сухими кулачками, крикнула: «Но! Но!» — и тут же испуганно зажала рот ладошкой. «Как хочешь!» — Он пожал плечами и пошел в воду. Оглянувшись, увидал, что подруга плачет. И когда плыл, долго еще видел ее: сначала она стояла лицом к морю, а потом медленно пошла за ящики. «Что за чепуха? Взяла заревела… Может, я мало дал ей? Мало, конечно… Подумаешь, портсигар. Нужен он ей. Ну так ведь я простой матрос, это она тоже должна понимать…» — таковы были Федины мысли. И он решил не видеть больше Джельку, жадную портовую шлюшку. Не плавать к ней ночами, не совершать поступков, чреватых в случае обнаружения ужасными последствиями для военного человека. От этой мысли ему было легче днем и вечером, даже исчезла прежняя сонливость, он почувствовал себя свободным и независимым. Так же легко и свободно он ощущал себя после отбоя, забравшись на свою койку в предвкушении хорошего, долгого сна. Он и правда проспал почти два часа. И проснулся от раздавшихся в голове сирены и топота — как будто на корабле сыграли боевую тревогу. Вскинулся на койке, но в кубрике было тихо, матросы спали, и корабль тоже спал, зыбко врезанный в теплую воду. Федя встал на ноги, нашел под койкой фланельку, брюки, сгреб их и тихо шмыгнул на палубу. По штормтрапу спустился в шлюпку и скользнул из нее в воду.
Он плыл четко к тому месту, где обычно встречала его Джельсомина. Но на этот раз ее не было видно на молу. Федя вышел из воды, огляделся, снял с головы форму, пошел к горе ящиков. Странная, непривычная тишина висела над припортовой территорией. С одной стороны горы часть ящиков раскидали предприимчивые влюбленные, и образовалась небольшая уютная площадочка. Джелька может ждать его и здесь. Из-за ящиков Федя осторожно заглянул на площадку. Сначала ему показалось, что там никого нет, однако, приглядевшись внимательнее, заметил, что в глубине что-то белеет. Потом глаза привыкли к царящей там тьме, и вырисовалось лежащее тело, скорей всего женское, судя по обнаженным ногам. Федя затаил дыхание. В это время сдвинулся под чьим-то неосторожным движением ящик рядом, матрос отпрянул — и вовремя, ибо в следующее мгновение страшный удар обрушился на его плечо. К счастью, задело его только скользом, и чем его ударили, Федя так и не понял, кажется, железным прутом. Вскрикнув и крутанувшись пару раз вокруг себя, Федя влетел на середину площадки. И сразу же увидал своего противника. Невысокий, с мощной, непропорционально телу развитой грудью и длинными руками, он враскоряку двигался на Гильмуллина. Дышал хрипло, глубоко, с хрюканьем. В одной руке у него была палка — видно, та самая, железная, в другой Федя разглядел нож. Сжавшись, как на ринге, выставив вперед руку со скомканной одеждой, он легкими, мелкими шагами стал отступать назад, — только так можно было уклониться от резких выпадов, которые делал ночной враг.
В момент Федины страх и удивление исчезли, сгинули внезапно, сменились расчетливой яростью. «Держись, гадюка, шпана береговая!» Вдруг согнувшись и вытянув руку с одеждой, он нырнул в сторону от того места, где поблескивал нож, и почувствовал, как лезвие вошло в ком, небольно оцарапав кисть. Ребром другой ладони он ударил по руке, держащей палку. Не дожидаясь, когда враг освободит нож от тряпок, Федя бросил их и сильным, отработанным в драках кинжальным ударом приложился к челюсти нападавшего. Сначала стукнул об землю железный прут и отскочил в темноту. Мелькнув белым пятном лица с разинутым в крике ртом, Федин противник опрокинулся назад. Осекся, хрипанул — и замолк. Замолк слишком внезапно. Федя присел рядом с ним на корточки, потряс голову, обхватив щеки пальцами. Ни звука, ни движения. Тогда матрос стал шарить по площадке, искать стянутую ремнем одежду. Нашел, развернул и вынул из брюк зажигалку с перламутровой оправой. Зажег ее над лицом лежащего человека. Оно теперь совсем не было страшным, видно, таким только показалось Феде в темноте. Короткий бобрик, невысокий лоб, тяжелый подбородок. Открытые глаза… Гильмуллин взял запястье — пульс не прощупывался. Что такое? И тут он увидел рядом с головой лежащего разломанный ящик, и догадка так обожгла его, что Федя схватился за сердце. Видно, падая, враг его ударился головой об острый угол ящика. Ну, точно. Вот ранка на самом виске. Странные, большие тени от огня зажигалки метались кругом, искажали очертания ящиков, лицо мертвеца… Федя встал, прижал к губам руку с немного кровоточащей раной. Еще болело место, куда пришелся удар палкой, и содранная кожа на плече. Что ж, для него это был честный бой, ему не в чем себя упрекнуть. Это тот, поверженный сейчас, напал на него подло, из тьмы, с оружием в обеих руках. Надо только скорее мотать отсюда, вот что. И тут он вспомнил, что еще одно совсем упустил из виду, распаленный схваткой. Ведь он видел кого-то на земле в глубине площадки… Подняв зажигалку, Федя пошел туда. Шагал он уже очень осторожно, скрадывая шаги, словно боялся, что его кто-нибудь услышит.
Там, в глубине, лежала на боку Джелька. Федя повернул ее лицом к себе, и она укоризненно заглянула ему в глаза. Он прикрыл ей веки. Руки ее были вытянуты вдоль тела, будто она продолжала защищать свои бедра, свои голые ноги. Рядом с ней лежал выроненный Федин подарок — портсигар в расшитом бисером чехольчике. Матрос присел рядом, одернул ей платье, и — подбородок его круто повело на сторону, в глазах защипало. Он понял все: и непривычную тишину припортовых закоулков в последние две ночи, и Джелькин испуг, когда он сказал, чтобы она приходила сегодняшней ночью на место их свиданий. Как же она ждала его, если смогла перебороть себя, пойти на это вымершее внезапно, меченное людским страхом место! «Но, но, Федья! Бандитто!» Пошла — и попалась в чужие, не знающие жалости руки. Джелька, Джелька, Джельсомина… Словно окаменев, он сидел возле нее часа три, пока еле заметное изменение в небесной окраске не напомнило: пора плыть обратно! Федя вытер слезы с ресниц, поцеловал Джелькино лицо и поднялся на ноги. Свой подарок — чехол с портсигаром — он сначала положил Джельке на грудь. Затем, уже опоминаясь и приходя в себя, подумал: это ведь не женская безделушка, не могут ли использовать чехол с портсигаром как улику, не разыщут ли по ней его самого, старшину второй статьи с советского эсминца «Разительный», Файзуллу Гильмуллина? Если станут искать на кораблях, такое вполне может случиться: на «Разительном» Федин портсигар в чехольчике знали многие ребята. Да и офицерам он был известен. Поэтому он взял подарок и упрятал в сверток с одеждой, который привычно приторочил к голове. Произнес глухо: «Ну, прощай…» — Тут он замялся, не зная, как назвать ее в прощальный момент. Закончил после недолгого раздумья: «Девушка дорогая…» Склонился еще раз, запоминая восковое ее лицо, повернулся и пошел к молу. Мимо поверженного врага он прошагал не остановившись, только душа еще раз наполнилась жестокой ненавистью. Вызванная этой ненавистью, пришла и ушла, не зацепившись, мысль о том, что по идее надо бы сейчас бежать в город, поднимать полицию, вести ее сюда, рассказать все, что было… Но он сразу понял, что не сделает этого: за ним стоял военный флот, и старшина не мог подвести его скандальной, вкусно пахнущей для врагов историей о том, как матрос оказался впутанным в преступные дела на чужом берегу. Притом Федя хорошо знал, чем может окончиться все это для него самого. Рот на замок, душу на замок!
Так, с закрытыми на замок ртом и сердцем, он прожил все остатнее время пребывания эскадры в Неаполе. Краем уха слышал разговор офицеров о том что на припортовой территории обнаружены тела некоей девчонки — матросской забавы и бежавшего из тюрьмы бандита. За его голову после побега полиция обещала большую награду, и вот теперь неизвестно, кому ее отдать. Но следствие прошло мимо кораблей, никак не коснувшись их. Когда эсминец покидал порт, Федя вышел на корму и бросил в кипящую воду расшитый бисером чехольчик с перламутровым портсигаром. Прощай, Джелька!
Все это было давно и давно исчезло, только вот боксом Гильмуллин с тех пор больше никогда не занимался. Один раз, перед самой демобилизацией, схлопотал даже пять суток, но на соревнования не пошел. Он теперь боялся бить человека. Мало ли чем может обернуться такой удар? Лучше сидеть молча, посапывать в две дырочки. Куда как спокойнее такая жизнь! Тихо живи, спокойно, хорошо… — нашептывал изнутри голос.
И, поселившись в городе, работая на стройке, завертевшись в постоянно окутывающих жизнь всяких толковых и бестолковых делах, все реже и реже вспоминал о Джельке, о том, что произошло теплой южной ночью в Неапольском порту, на окруженной горою ветхих ящиков площадке.
Что Джелька! Есть семья, ее надо кормить. Вот уже трое внучат. А и дети еще не очень самостоятельные, приходится помогать. Машину тоже охота купить, чтобы было не хуже, чем у других, чтобы не думали, что он плохой работник. Нет, Гильмуллин хороший работник, таких поискать!..
Сомкнулась земля, поглотив море, заточив его под собою. Вновь перед скамеечкой, на которой сидел Федя, возникли темные глыбы смоченного весной, твердого еще изнутри грунта. Едкие, дымные слезы текли по лицу плотника-бетонщика. Он не слышал, как грянул снова над стройкой оглушительный соловьиный свист, как подошла к скамейке сухая Комендантша с пудельком на привязи, как погладила его по жестким вороным волосам и что-то сказала негромко. Словно туман опустился сверху на Федю и закрыл от него все, что было вокруг. Он лег на скамейку, почувствовал щекой теплый, южный неапольский ветер, что-то упало на его ладонь, он судорожно сжал ее, и ласковый тихий сон накрыл бывшего матроса. Во сне приходила Джелька и беседовала с ним на понятном обоим языке. Только он был уже старый, а она — совсем молодая, годилась в дочери. Рыжий, с бобриком, уничтоженный Федей враг несколько раз прохаживался неподалеку, но лица его не было видно: на месте его белел пустой овал.
На рассвете он проснулся, почувствовал виснущую со скамейки, чем-то заполненную, тяготящую руку ладонь; разжал ее — это оказался скомканный, из алого бархата, расшитый бисером чехольчик под портсигар. По материалу, по рисунку вышивки — тот самый, подаренный когда-то Джельке. Только не было самого портсигара. Наверно, его взяло море. Как плату за хранение.
Федя Гильмуллин встал, повертел старую знакомую вещь; Вот так штука! Как она тут оказалась? На что она ему теперь сдалась? Тем более без портсигара. А портсигар он не носит уже давным-давно. Федя хотел выбросить чехольчик, но, подумав, отнес его в дальний угол котлована, выкопал ямку, положил в нее и забросал землей — по соседству с тяжелой золоченой кистью от скатерти, скомканной пачкой заграничных сигарет, зазубренным бутылочным горлышком, картонной папкой и выпрямленными опалубочными гвоздями. Постоял, опустив голову, словно мучительно что-то вспоминал. Но застучали шаги утренних прохожих, а значит, пора уже было идти на свой пост, отгонять жителей, чтобы не проделали в заборе дыру, не вздумали бегать на работу кратчайшим путем. Машинально покрикивая на них и махая руками, Федя рассуждал про себя, что хорошо все-таки придумали с этими ночными дежурствами! Вот, у него теперь есть в запасе целая смена, и можно взять отгул. И это очень кстати, потому что второй уже месяц ходит мужик, просит срубить баню и изрядно надоел, придется сделать, деваться некуда!
Сегодня привезли на стройку отремонтированный экскаватор. Целый день он рычал, роя котлован сложного профиля и расширяя фронт работ бригаде бетонщиков. Костя-бригадир воспрял духом и не давал покоя ни себе, ни бригаде, ни экскаваторщику: бегал, проверяя уровни, сверялся с чертежами, а остальных послал готовить подъезды для машин. И верно: в конце смены пришла машина с тесом, но ее успели только разгрузить, и рабочий день истек. Ну да ничего, завтрашняя суббота значилась последней в месяце, следовательно, рабочей. Так что можно будет с утра дочистить котлован и начать сколачивать опалубку. Тогда, может быть, поставят наконец сторожа, не придется отрывать людей от бригады. А пока надо дежурить, никуда не денешься, начальство требует. И Костя Фомин, прощаясь, сказал остающемуся диск-жокею Толику Рябухе:
— Ну, ты давай тут… Не журысь…
— Была мне нужда! — откликнулся тот.
На самом деле «журыться» на стройке он никоим образом сегодня не собирался. Сегодня в Толином общежитии проводился вечер «Диско», как он собственноручно намалевал в объявлении. Согласно должности диск-жокея, главная роль здесь отводилась Рябухе. Поэтому немедленно после ухода бригадира он переоделся и через дыру в заборе, уже проделанную неугомонными жильцами, выскочил на городскую улицу. А через полчаса был уже в общежитии. Сразу организовал себе бригаду добровольных помощников и приступил к делу.
Пока таскали в зал, расставляли и налаживали аппаратуру, отбирали пленки, проверяли проектор, цветомузыку, зал стал заполняться. Диск-жокей Толик Рябуха гордо стоял в углу, гонял пленку с легкой музыкой и ждал наступления своего часа. Иногда он останавливал музыку, тогда его помощник, стоящий у проектора, менял слайды и тихим, мяукающим задушевным голосом ворковал в микрофон: «Донна Саммер — сегодняшняя королева секс-рока! Название ее последнего диска „Вандерер“, что в переводе с английского обозначает „Бродяга“, очень точно определяет ее путь к славе. Она 'родилась в большой и бедной негритянской семье, и никто не мог подумать, что голос вознесет ее на вершину славы. Юная Донна пробовала петь в негритянских трущобах, а потом счастье улыбнулось ей, и ее заметили на одном из конкурсов музыки в стиле диско…»
Тут Толик выхватил из его рук микрофон и хрипло, но с теми же мяукающими оттенками взвыл:
— Ка-ампазиция-а из диска «Бродяга», записанная на пластинку «Ай филл лав», что в переводе означает: «Мне нравится любить!»
Тотчас врубилась на полную мощность акустическая система, замигали цветные прожекторы в углах зала, ударили барабаны и синтезаторы, и после небольшого проигрыша знаменитая негритянская дива запела низким контральто:
О-о, лав'ю, лав'ю, бэби!..
О-о, лав'ю, лав'ю, бэби!..
Зал сразу приобрел вид фантастический: запрыгал, заскакал в разном свете. Толик Рябуха стоял и снисходительно поглядывал на танцующих. Он был здесь богом. Так на него и смотрела подружка Варька, стоя поодаль и не смея приблизиться. Она работала сварщицей в ихнем СМУ, вчерашняя пэтэушница. В модном, купленном на рынке под немыслимые долги комбинезончике, Варька зябко жалась, вздрагивая плечами, постукивая каблучками туфель в такт музыке. Раздавленная ослепительной, только что оглашенной карьерой девчонки из негритянских трущоб, она относилась теперь к Толику так, как будто он лично был причастен к чудесному вознесению на вершины. Метавшийся по залу свет от прожекторов и точечный луч светопушки по-разному озаряли восхищенное Варькино лицо. Ей очень хотелось танцевать, тем более в таком замечательном, новом комбинезоне, и она иногда устремлялась в гущу толпы, но почти сразу же выныривала обратно и снова стояла, глазея на священнодействующего за пультом Толика. Она как бы огораживала его от тоже взблескивающих глазами в сторону диск-жокея девчонок, танцующих в зале: «Не смейте, это мой!..» Хоть и понимала краешком ума, сколь наивны эти движения, ибо знала: у Толика есть другие любушки, и бросать их всех ради нее одной он пока не думает. Но что же ей делать, если и день и ночь в голове только одно: красавец диск-жокей, король общежитского рока? Убери его из головы, и так станет одиноко, холодно, невесело, никакой мечты… А вокруг него всегда музыка, изящная чужая жизнь на цветных картинках, самые красивые, хорошо одетые мальчики, звездная россыпь: Донна Саммер, Сузи Куатро, Аманда Лир…
Толик Рябуха отмечал Варькнно присутствие только мельком, не слишком отчетливо: стоит, и ладно, пускай стоит, дожидается своего часа… Он жил музыкой, под ритм которой балдел и бесился народ в зале, душа его разноцветно мигала, в такт вспышкам установленных по углам прожекторов… Иногда ему хотелось потанцевать самому, пусть хоть с той же пухлой, веснушчатой Варькой, однако Рябуха никогда не сменял бы своего теперешнего места на место среди танцующих. Он был богом, пока стоял за пультом. Здесь — одно дело, а там — совсем другое. Отсюда он управлял толпой. Она — в его подчинении. Нажми он на кнопку, поверни выключатель — будет по-иному, чем прежде. И дает это — подумать только — всего лишь власть над музыкой. Не надо ни метаться, ни орать, надрывать голос. Тут — дело не солдатское, этим не возьмешь. Толик вспомнил бывшее свое ротное начальство — капитана Акалелова, прапорщика Нечитайло — и усмехнулся. Нет, товарищи, есть место, где рядовой Рябуха посильнее вас.
Еще год назад, дослуживая последние недели, Толик и думать не думал о том, что судьба назначит ему быть диск-жокеем. Поигрывал на гитаре, слушал модные записи, несшиеся из окон офицерского общежития, — этим, пожалуй, ограничивалось его общение с музыкой. Его и записи интересовали неконкретно: кто там поет, в чьем сопровождении — это ему было все равно. Толик жил в некотором отдалении от других людей, спокойно и вдумчиво, и хотел так прожить жизнь, не избегая, впрочем, некоторого минимума удовольствий, — они тоже были пропланированы, как было пропланировано тщательно вообще все будущее. Рос и воспитывался Рябуха в детдоме, куда попал со старшим братом после того, как мать лишили родительских прав. Толик тогда учился во втором классе, брат — в четвертом. Мать они видели в последний раз на суде, да и то пьяную, ну, а дальше она как сгинула. Старший брат через год, соскучившись, сбежал из детдома в деревню к матери, но ее там уже не застал, и никто не мог толком сказать, куда она девалась: уехала в один прекрасный день на машине заночевавшего у нее шофера — и все. Брат, вернувшись из побега, неделю ходил сам не свой, а потом, видно, что-то решил для себя и резко изменился: не мешался в озорство, полюбил тихие, развивающие способности игры, налег на учебу, да так, что скоро стал отличником по всем предметам. Из ребят лишь Толика он удостаивал своим вниманием, да и то по-своему; однажды, оттрепав его за двойку, сказал: «Ты понимаешь или нет, зараза, что теперь мы — сами по себе? Никто наверх не потянет, коечку за просто так тоже давить не даст. Это уж, будь добр, сам побеспокойся. Хошь — воняй, хошь — в грязь полезай, хошь — дело делай. Да не зыркай, не тырься, братан, падло, а то пропадешь…» Брата как отличника оставили в детдоме до окончания десятого класса, и Толик жил под его жестким прикрытием, проникаясь постепенно нехитрой братниной философией. Потом их дороги разошлись: брат, кончив школу, поступил в институт, на специальность буровика-нефтяника, а Толик после восьмого класса ушел в ПТУ, учиться на электрика промышленных предприятий. Здесь у них получилось расхождение во взглядах: брат считал, например, что надо сразу определяться в институт, именно на буровое отделение, ибо там после окончания гарантирован хороший заработок и квартира, плюс к тому есть возможность быстро выбиться в люди; Толик же напирал на то, что спешить особенно некуда, есть еще время и свет повидать, людей посмотреть, себя показать. Это пригодится. Надо сказать, уже в то время он хорошо представлял линию своей собственной жизни. В ней, в этой линии, значились такие пункты: «Получить специальность», «Сходить в армию», «Погулять, одеться после армии», «Поступить в институт, на буровика», «Стать начальником управления», «Стать управляющим объединением», «Стать министром», — все четко расписано по времени. Брат в своем стремлении выбиться в люди выглядел бескорыстным идеалистом: случись что, и он за своим дипломом побежал бы голый, в рубище, голодный и холодный. Толик же чувствовал себя человеком похитрее, пообстоятельнее, ситуации и выбирал, и использовал так, чтобы они приносили не только пользу, но и какое-никакое житейское удобство. Так, поступление в ПТУ убивало сразу несколько зайцев: он избавлялся от осточертевшего детдома, получал специальность, среднее образование и некую финансовую самостоятельность в виде стипендии и процентов с получаемой во время практики зарплаты. Он даже сумел к окончанию ПТУ сравнительно прилично одеться и купить магнитофон. Не очень хороший, и все-таки… Однако долго попользоваться им не пришлось: ушел как-то из общежития, и товарищи по комнате спалили с таким трудом нажитую вещь! А еще они носили его одежду, ходили в ней в город, на танцы, на свидания. С тех пор он решил избегать сожителей, стараться по возможности жить одному. И неуклонно стремился проводить этот принцип в жизнь. Даже в армии, где, казалось бы, никуда не денешься, — даже тут Толик нашел выход: сумел понравиться комбату, изобразить из себя хозяйственного мужичка, и тот перевел его в другую роту, на вакантную должность старшины. Сразу стало легче, проще: своя каптерка, коечка в ней, что хочешь, то и делай. Да и продольная старшинская лычка чего-нибудь стоила. Правда, покрасоваться с ней Толику пришлось недолго: оказавшись самостоятельной личностью, Рябуха скоро обнаглел и начал ставить в каптерке бражку, которую затем распивал по ночам с друзьями-старичками. Однажды их застиг дежурный по части, и после отстрижения перед строем продольной лычки и последовавшей вслед за этим отсидки Толику пришлось вернуться в родную роту, на должность стрелка-автоматчика. Долго вспоминал он короткое, но прекрасное время! И на будущее заказал себе быть умнее.
Как он стал диск-жокеем? Истоки следует искать в той же армии, хотя нет, еще раньше, в тех временах, когда он заметил впервые, что тот, кто владеет музыкальным инструментом или имеет голос, — всегда на виду. Позже было взято на заметку и другое: не только! Не только талантливый и умный! Сам Толик, к примеру, голосом никаким не обладал, терпение и слух имел маленькие, каких хватило лишь на то, чтобы научиться бренчать немного на гитаре-шестиструнке. Однако стоило ему приобрести магнитофон, и отношение к нему сразу стало другим. Отсюда он сделал вывод: в центре внимания не только умеющий, но и имеющий! Однако только иметь — это еще не все. Вот эту-то истину Рябуха усвоил на службе. Там с ребятами, знающими толк в модной одежде, ансамблях. записях, дисках, молодые офицеры держались более просто, иногда просили консультации, иногда даже пытались достать через них кое-что. Значит, надо не только иметь, но и быть максимально осведомленным относительно того, что касается предмета твоего владения. Тогда будут уважать, будешь на виду. Отсюда и только отсюда — путь к иным благам. Это все уже знал Толик, демобилизовываясь, не знал лишь одного: каким образом этих благ достичь? Через владение чем? Через какое знание? Ответ пришел довольно быстро и сам собой. Единственной родной душой у Толика, как известно, оставался брат, он к моменту его демобилизации заканчивал институт и жил в студенческом общежитии. Ухаживал за невзрачной институтской же девицей, которую заметил только потому, что отец ее был немалым нефтяным начальником где-то в районе. «Женюсь — и сразу будет квартира!» — радостно говорил он брату. Толик помалкивал: считал, что тот мелконько плавает. Так вот, в общежитии брата он и столкнулся с такой удивительной вещью, как дискотека. Заведовал ею братов однокурсник, и жил он один в маленькой, заставленной аппаратурой комнатке на первом этаже, рядом с залом. К своей невероятной удаче, то есть к собственной комнате, он относился весьма равнодушно и только ночи напролет дулся там в карты, благо мешать, за отсутствием сожителей, было некому. Стоило Рябухе побывать в этой обители, как он немедленно примерил ее к себе и осознал собственные возможности. Безмерно расхвалив и записи, и аппаратуру, он расположил к себе институтского диск-жокея, и тот выболтал ему все нужные сведения о направлениях в рок-музыке, о модных певцах, ансамблях, а главное — свел его со сведущими людьми и указал места, где следует искать то, что нужно.
Толик к тому времени жил в строительном общежитии, в комнате на четверых. Устраиваться после демобилизации на завод электриком, по своей специальности, он и не подумал: слоняться по пыльному цеху, околачивать груши и получать мизер — такое было не по нему. Он пошел на стройку, где можно было подзаработать перед институтом, плюс работа на чистом воздухе и не очень строгая дисциплина. Сейчас, после того как возникла эта мысль, он решил еще избавиться от докучливого чужого присутствия, получить самостоятельную жилплощадь. Сначала поставил вопрос о дискотеке в комитете комсомола треста и получил полную поддержку. Потом стало уже проще: купили по безналичному расчету аппаратуру и поместили ее в комнату, выселив жильцов; осталась только одна койка — для диск-жокея. При помощи друзей-дискофилов он отладил систему, организовал цветомузыку, превратил комнату в картинку, предполагая ее своим жильем и в те годы, когда он будет учиться в институте: никто не посмеет его тронуть, заявить, что он не имеет права здесь проживать, если он докажет, что незаменим. И вскоре действительно стал необходимым, незаменимым. Деньги на первые записи ему нашли и выделили, причем правдами и неправдами — наличные, и он их честно вложил в дело, даже не подумав, что они, по сути, бесконтрольные, и часть их свободно могла бы осесть в кармане. В делах он всегда был честен, знал: достаточно вильнуть глазами, сделать неверный жест, и — все, не будет веры, а без веры ты не человек. Он даже своими деньгами поступался сколько раз, приобретая хорошие диски, и это тоже должно было воздаться сторицей.
К тому времени, о котором идет речь, Толина дискотека сделалась не только лучшей в тресте — о ней уже поговаривали в городе, и ее вечера посещали не только ребята и девчонки из соседних общежитий, но и любители рок-музыки из других районов, даже отдаленных.
…Скрестив на груди руки, выставив вперед ногу, Толик Рябуха стоял возле пульта и смотрел на танцующих. Вот пропрыгал мимо соратник по бригаде Фомина, живущий в этом же общежитии бывший молодой специалист Витька Федяев, биолог. Верткий, веселый, в паре со смазливой крановщицей. Подмигнул: вот, мол, как ты стережешь народное добро! Ничего, Витька не выдаст, он парень свой. Давай, давай, наяривай… Иногда к диск-жокею подходил кто-нибудь из ребят, склонялся к уху и говорил заискивающе: «Пошли, Толян, у нас есть…» — и делал выразительный жест. Толик отрицательно качал головой: «Не могу, старина, видишь — при исполнении…» Сварщица Варька все еще крутилась перед ним, приплясывала, иногда устремляясь в толпу и тут же выныривая обратно. Толик глянул на часы — пора уже было закругляться, думать о близкой ночи. Он согнул руки, постоял какое-то время, приноравливаясь к ритму, и двинулся от пульта к Варьке. Она ахнула восхищенно и запрыгала перед ним, увлекая на середину зала. Так они плясали весь оставшийся вечер, а музыкой управлял один из Толиных ассистентов. Другой менял слайды в проекторе. Когда кончилась возня с занесением аппаратуры обратно в Толину комнату, он привел туда Варьку, и она снова замлела, разглядывая усеявшие стены цветные фотографии, портреты, плакаты: Карлос Сантана, «Кисс», «Блонди», «Клэш», «Бумтаун рэтс»… Они посидели немного, поели наскоро сваренного Толиком на плитке «перлового супа особого» из пакета, выпили бутылку принесенного Варькой сухого вина, а потом он привалился к теплому Варькиному телу и не выпускал его из рук до самого утра. Она все говорила: «Ну скажи, что любишь меня, ну скажи, скажи…» Он молчал, притворялся, что засыпает. Где-то далеко свистели, заливались, умирали от страсти соловьи. «Скажи, скажи, ну хоть соври мне…» — тормошила его Варька. Он молчал. Он не хотел врать в таком важном вопросе. А Варька плакала, ей была обидна его нелюбовь, она чувствовала себя одинокой, хоть ее и касался сильный, неутолимый мужчина. Так, в слезах, девчонка и ушла в свое общежитие, когда забрезжил рассвет, побежали под окнами ранние трамваи и Толику пора было спешить на работу, чтобы успеть раньше всех и сделать вид, что он никуда не отлучался ночью. Варька проводила его до остановки, он рассеянно поцеловал ее и вскочил в вагон.
Еще находясь за забором, он услыхал доносящиеся с территории стройки непонятные металлические стуки и насторожился. Осторожно глянул из дыры в заборе… Кабина экскаватора была открыта, и внутри него кто-то находился. Он-то и постукивал, видимо, и лязгал там. Неужели так рано явился на работу машинист? Сколько времени? Десять минут седьмого. Нет, едва ли это он. Даже точно, что не он. Толик постоял, раздумывая, что же ему теперь предпринять. Связываться с порушителем экскаватора ему совсем не хотелось. Ухватишь его, а он как стукнет в полутьме чем-нибудь железным, и — будь здоров, не кашляй!
— Эй! юноша! — вдруг услыхал Толик знакомый сварливый голос. Со стороны будки к нему шла Комендантша с пудельком на цепочке.
— Не перевелись еще охотники до народного добра! — кричала она, указывая на экскаватор. — Что же вы стоите? Идите, ловите его, а то уйдет!
— Да, да… — бормотал Рябуха, размышляя, повернулся, воскликнул: — Эй, ты… там! Давай… сдавайся! Быс-стро! А то милицию позову!. Впер-ред идут щтррафные батальоны-ы! — бодро запел он и двинулся к экскаватору. Шел он не торопясь, надеялся, что порушитель машины выскочит и убежит: лязг и стук в ней после крика Комендантши прекратился. Тут послышалась негромкая команда старухи, зашлепали сзади собачьи лапы, и Рябуха, шатнувшись, упал на четвереньки, расквасил ладонями застывшую сверху грязь: это пудель вскочил ему на спину и, часто и жадно дыша, стал подбираться клыками к шее. В это время из экскаватора высунулся и спрыгнул, задом к Толику, коренастый человек с непокрытой головой, заросшей длинными буйными рыжими волосами. Одет он был в нечто вроде стеганого узбекского халата, расшитого и подпоясанного кушаком. Пока Толик возился с собакой, пытаясь свалить ее с себя через голову, рыжий отбежал к забору, вскарабкался на него и исчез на другой стороне. Кто-то там пронзительно гикнул, коротко заржал конь, и послышался стук удаляющихся копыт. Толик же, ухватив, наконец, пуделя обеими руками, подбежал к экскаватору и ударил собаку что было сил об гусеницу. Она свалилась мертвой, с залитой кровью головой и оскаленной пастью. И сразу наступила великая тишина. Только — динь-динь-динь! — звякнул бубенчиком трамвай вдалеке. За ним — как продолжение звонка — залился и моментально оборвал свою трель поздний соловей. Рябуха снял замызганный пудельком плащ, покачал головой.
Комендантша сидела на чурбаке возле будки и глядела на забор — на то место, за которым скрылся рыжий порушитель. Лицо у нее было скорбное, нижняя губа вздрагивала.
— Ступай, забирай свою падину! — грубо сказал ей Толик. — И — живо отсюда. Ма-арш! Здесь закрытая территория. И я охраняю! Одна нога здесь, другая там!
Она подняла на него уже тронутые голубоватой мутью слезящиеся глаза, махнула рукой и устало поднялась с чурбака. Почувствовала себя безмерно старой, больной, несчастной и абсолютно ненужной этим людям.
— Ох, болят мои ноженьки-и… — застонала старуха. — Ломит, ломит мои косточки-и… — Кривой нос ее уныло обвис, вздернулся к нему крючковатый подбородок, стала видна дыра на чулке. Тряся сухими руками, она засеменила кругом чурбака, что-то наборматывая. Толику быстро надоело это дело, и он рявкнул:
— Я что сказал — жив-ва! Вперед!
Старуха побрела к домам, даже не оглянувшись на то место, где лежал ее пуделек. Толик вспомнил о плаще, хотел окликнуть Комендантшу и вручить его старухе, чтобы вычистила, но почему-то не сделал этого — то ли постеснялся, то ли побоялся непонятно чего. «Что за чепуха!» — подумал Рябуха и решил перекурить. Уселся на чурбак, только что покинутый Комендантшей. И даже успел вытащить сигарету…
То, что произошло с ним, даже нельзя было назвать видением в полном смысле: просто его телом, мозгом завладел другой человек, которому по возрасту подкатывало уже к шестидесяти, и был это не кто иной, как сам Толик, только уже изрядно постаревший…
Тяжелой трусцой он бежал по окраине дачного поселка, задыхался, и мысли его были таковы:
«Бегом от смерти, бегом от смерти… Надо же так назвать книжку! Да, убежишь, кажется… И остановиться, сачкануть тоже нельзя: увидят домашние, донесут врачу — такой поднимется галдеж! А возможно, и действительно помогает… не все же врут врачи. Вот давление зимой — верхний предел скакал за сто шестьдесят, а теперь — сто сорок стабильно, иной раз и сто тридцать пять… Может быть, и не бег помог, а то итальянское лекарство? Да-а, тяжеленько было его достать. Не дай бог, доберутся ревизоры до некоторых бумаг, подписанных мною в те поры! Аж холодок меж лопаток… Далеко ли до инфаркта и прочей пакости при таких волнениях! Было же плохо на прошлой неделе, вечером, в Наташкиной квартире… А если бы серьезно — скандал, скандал, не дай бог! Умереть на квартире любовницы — такое не забывают и после смерти. Жена — ладно, она и так уже все поняла и сама не зевнет, если тихо, а вот детям какая память? Впрочем, что дети? Живут себе, похохатывают, пока молодые… А если случись такое дело, Наташка не станет никуда звонить и бежать, подумает тоже о своей репутации да тихонько, ночью, втащит в машину, увезет подальше и выбросит где-нибудь на свалке, забросает мусором. Да еще передернется брезгливо, как она умеет. Надо побеседовать с ней, напомнить, кто я все-таки такой… Нет, смерти боюсь. Не надо ее… не надо ее… Хоть бы еще немного… И сразу, если что. Нет, и сразу не надо… вообще не надо. Ох и посуетятся в министерстве, ох и порадуется кое-кто! Грядки топчут… Опять надо идти, разбираться. Раз-два, раз-два, правой-левой, вдох-выдох…»
Здесь все пропало, Толик снова стал молодым, очнулся и содрогнулся от омерзения. Но тут же забыл все, что ему привиделось. Потому что никому не дано помнить свое будущее.
Он переоделся в будке, забрал лопату, взял за задние лапы лежащего у гусеницы, окоченевшего уже пуделька, оттащил его в котлован. Роя яму, выкопал разные предметы: тяжелую золоченую кисть, зазубренное бутылочное горлышко, скомканную папку, несколько гвоздей, мятую цветную сигаретную коробку, грязный расшитый чехольчик, — и все это, не разглядывая, разбросал лопатой кругом себя. Зарыл собаку, отдохнул маленько. Когда стоял над маленьким холмиком, слегка прихватило—дало маленький сбой — сердце, но только чуть-чуть, и сразу все прошло. Он двинулся к будке, чтобы взять в ней молоток и идти заколачивать дыру в заборе.
Честно, с открытыми, горящими глазами Толик Рябуха повинился Косте Фомину и всей бригаде, что не смыкал глаз, караулил государственное добро всю ночь напролет и только задремал под утро, сморенный, как в экскаватор забрался пацан-школьник. Он и пробыл-то там совсем недолго, потому что Толик сразу же, как только услыхал стуки, осуществил преследование с целью захвата. Однако пацан оказался шустрым и убежал. Много он вряд ли успел натворить.
И верно: видимых повреждений на дизеле не обнаружили. Исчезло только магнето с пускового двигателя. Костя Фомин пошептался с машинистом и вынес Толику свой приговор:
— Иди и достань! Не достанешь за два часа — мало того, что не получишь смены за дежурство, заплатишь еще и за убыток, и за простой. Усек?
— Где я его достану? — заужимался было Толик, но Костя сурово бросил ему:
— Нас не касается! Прояви солдатскую смекалку! — и больше не стал с ним разговаривать. Рябуха убежал и довольно скоро, не истекли еще те два часа, явился с магнето. На вопросы, где достал, он только хмыкал и подмигивал. Живо поставили деталь, завели мотор, и снова началась работа.
Однако только успели врубиться, — над стройкой взвился и полетел к небу смерчик из пыли и сухого цемента. Засвистел, загудел мотором еще не подключенный ни к какому источнику электронасос. Треснула опалубка и оттуда полез квашней застывший уже, казалось бы, бетон. Крохотное, единственное на небе, висящее в зените, похожее на детский кулачок облачко вдруг распушилось и быстро побежало к земле. Все заслонили глаза от песка и света, закачали головами.
— Ю-ух, Дербент-Дербент-Калуга-а! Засосала погодушка-а! — ухнул дядя Миша Мохнутин.
— Чтой-то нашей старушонки с собачонкой нынче не видать! — сказал бригадир Костя.
— Да вот же она! — показал Федя Гильмуллин. И бригада увидела идущую по направлению к ним Комендантшу. Только сегодня она была не одна, рядом шел еще кто-то, огромный и рыжий. Старуха бегала, поскакивая, вокруг своего страшного спутника и указывала на бригаду длинным пальцем.
Забежала вперед него и крикнула, приплясывая, сложив трубочкой ладони:
— Ну, всё! Привела, привела-а! Всё теперь, всё!
«Это он! — думал тем временем молодой специалист, биолог по образованию Витька Федяев. — Это он, тот самый, что взял в сберкассе мой диплом!..»
«Ах ты! — думал бывший рецидивист Геня Скрипов. — Так вот кто отбил у меня Полю и избил ночью возле ее дома!..»
«Вот где пришлось увидеться! — думал Федя Гильмуллин. — Ведь это ты, ты встретился мне тогда ночной порой в Неаполе, на площадке за грудой старых ящиков!..»
«Наконец-то пожаловали на стройку, товарищ Соловей! — думал рационализатор дядя Миша Мохнутин. — Обоснование… целеуказание… как поданное ранее…»
«Вор-рюга! — думал диск-жокей Толик Рябуха. — Я тебе покажу, как снимать магнето!..»
Бригадир Костя Фомин, студент-заочник, тоже при виде ужасного незнакомца насторожился и подобрался, но только так, на всякий случай, ибо, как ни прикидывал, никаких грехов ни за собой, ни за кем из членов бригады не мог вспомнить.
Подкатила и остановилась возле стройки легковая машина. Из нее вылез сам начальник СМУ, Илья Иванович Муромцев. Он подошел к доскам, прикрывающим дыру в заборе, легко отодрал их и вступил на территорию.
«Кто же это такой? — подумал он, вглядываясь из-под ладони. — Что-то не разберу… То ли следователь, товарищ Соловьев, по мою душу, то ли Сенька Вайсман… Ну, небось! Бог не выдаст, свинья не съест…»
Он подошел к бригаде и встал рядом со всеми. Машинист заглушил мотор экскаватора, и на стройке стало тихо. Рыжий со спутницей остановились на другом краю котлована. Оттуда донесся тихий, зловещий свист, пригнувший всех к земле и заставивший дрожать доски забора. Восходящим штопором он ввинтился во вновь забушевавший над землей смерч. Маленькое облако чудесным образом всосалось в его воронку, дошло до низу и ударилось об котлован. Жаркая влажная мгла закрыла все вокруг. Свистнуло еще раз — и будка, влекомая бешеным ветром, стала возноситься к небу. За нею пошел экскаватор с жалко суетящимся в кабине человеком. И закрутилась следом вся бригада во главе со всемогущим начальником. Мелькнули тела, болтающиеся ноги, воздетые кверху руки; исчезли. Летели следом за ними распрямленные гвозди, картонная папка, прочие мелкие вещи. Где суждено им приземлиться? Земля велика!
Когда затих смерч, на площадке ничего и никого не было — только ровная почва, окаймленная забором. Некоторое время там было пусто, но вот подошел первый прохожий, отодвинул доску, заглянул в дыру и — бесстрашно пошагал через территорию.