II Три мертвеца

На следующий день я увидел мою новую школу. От интерната ее отделял лишь короткий путь пешком через церковный двор, и на этот раз, когда Альма Поппельуэлл вела меня мимо собора, я все же удостоил его заспанным взглядом. Улицу позади него окаймляли буки, и она оглашалась криками чересчур бодрых первоклассников. Будто желая меня защитить, Альма положила мне руку на плечо, и мне стало от этого довольно-таки неловко, в особенности когда мимо нас промчались первые девчонки.

Школьный двор лежит в конце улицы за железными воротами, перелезая через которые, распарываешь себе штаны как нечего делать. Но в это утро ворота были широко раскрыты. Украшавший их герб являл всего-навсего скучную белую лилию на синем фоне, никаких тебе там единорогов или львов, как на городской стене.

– Что ж, в конце концов, это тоже королевский герб Стюартов, мистер Уайткрофт! – заявит с изнуренной миной мистер Рифкин, мой новый учитель истории, когда я несколько дней спустя сочту это обстоятельство достойным порицания, и на протяжении целого мучительного часа будет объяснять, почему трогательные геральдические звери совсем непригодны для приходской школы.

Моя старая школа напоминала цементную коробку. Новая – была дворцом.

– Отстроена в 1225 году, в качестве резиденции епископа, – поясняла мне Альма, возвышая голос, так как на нас напирала шумная и беспокойная толпа взрослых парней.

От страха меня мутило, и потому мало было пользы воображать себе в утешение, как на одном из громадных деревьев, растущих посреди газона перед школой, болтается Бородай.

Пока мы приближались по скрипящему гравию ко входу, Альма продолжала свою лекцию:

– Основное здание было возведено в 1225 году, в XV веке епископ Бошам[2] приказал построить с восточной стороны башню, фасад… – и так далее и тому подобное.

Она с благоговением назвала даже имена нескольких епископов, проживавших здесь раньше. Портреты их висят на лестничной клетке, и бросать им в лоб бумажные шарики перед контрольной якобы способствует удаче. Правда, у меня из этого никогда ничего не выходило. Как бы то ни было… от всех знаний, которыми Альма начинила в то первое утро мою утомленную голову, у меня в памяти застряло только одно: как у Якова II[3] (за одним из окон на третьем этаже) так сильно по шла из носу кровь, что он, вместо того чтобы сражаться против Вильгельма Оранского[4], дни напролет валялся в постели.

Выучил я в этот первый день немного. Слишком уж я был занят тем, чтобы запомнить лица и имена и не потеряться в лабиринте коридоров и лестниц. Должен сознаться, было непохоже, чтобы мои соученики умирали с голоду, а темные залы, померещившиеся мне было сквозь слезы, я так нигде и не обнаружил. Даже учителя оказались вполне сносными. Но все это никак не меняло тот факт, что я был изгнанником, и потому я возвращался к Ангусу и Стью с одинаково мрачной физиономией, которую нацеплял на себя утром перед зеркалом в ванной. Я был графом Монте-Кристо, вынашивавшим план возвращения из ужасного заточения на острове, чтобы отомстить всем тем, кто его туда отправил. Я был Наполеоном, изгоем, в одиночестве погибавшим на острове Святой Елены, Гарри[5] под лестницей Дерсли.

Дом, где протекали ночи моей ссылки, историями о кровотечениях из королевского носа похвастаться не мог. Школьный интернат был переведен туда из епископальной резиденции совсем незадолго до моего поступления. Согласно рассказам Поппельуэллов, само здание тоже было довольно старым, но в современной пристройке, где мы спали, царил XXI век: линолеум, двухъярусные кровати, ванные комнаты, а на первом этаже гостиная с телевизором. Девочкам был отведен второй этаж, мальчикам – третий.

В нашей трехспальной комнате Ангус являлся неоспоримым обладателем отдельной кровати. На голову выше меня, на три четверти шотландского происхождения (о последней четверти он помалкивал), Ангус довольно ловко играл в рэгби и был одним из «избранных», как мы, в меньшей степени избранные, называли певчих в школьном хоре.

Певчие облачались в одеяния, почти такие же древние, как и сам епископальный дворец, для репетиций их освобождали от занятий, и пели они не только в соборе, но и в местах с экзотическими названиями вроде Москвы и Нью-Йорка. (Не выдержав отбор в хор, я не очень-то удивился, но мама порядком подрасстроилась. Ведь отец мой как-никак был хористом.)

Над Ангусовой кроватью висели фотографии его собаки, двух канареек и ручной черепахи, но не было ни одной с изображением членов его семьи. Когда мы, Стью и я, с ними наконец познакомились, мы признали, что они и в самом деле собаке и канарейкам в обаянии сильно уступали. Правда, дедушка Ангуса имел очень большое сходство с черепахой. Ангус спал под горой мягких игрушек и носил пижамы с изображением собачек; оба эти обстоятельства, как я вскоре узнал, лучше было оставлять без комментария, если тебе не хотелось на собственной шкуре испытать, что такое объятие по-шотландски.

Стью занимал кровать наверху, мне же досталась та, что внизу, а с ней – матрац над моей головой, чей скрип в первые ночи будил меня всякий раз, когда Стью переворачивался. Стью был лишь немногим больше белки, а веснушек у него было столько, что они едва умещались на его лице. Кроме того, он отличался такой словоохотливостью, что я был чрезвычайно признателен Ангусу, когда тот ему время от времени просто зажимал рот. Стью не испытывал никакого пристрастия ни к мягким игрушкам, ни к пижамам с собачками. Зато он обожал покрывать свое щупленькое тельце фальшивыми татуировками, которые наносил себе водостойкими фломастерами на любое доступное место, хотя Альма Поппельуэлл два раза в неделю их безжалостно с его кожи соскабливала.


Эта парочка предпринимала все возможное, чтобы меня развеселить, но с моей убежденностью, что я несчастен и отвергнут, мои новые друзья ничего не могли поделать. К счастью, ни Ангус, ни Стью не принимали мое угрюмое молчание на свой счет. На Ангуса самого подчас нападала ностальгия, хотя он уже второй год жил в интернате, а Стью был слишком озабочен своей влюбленностью во всякую мало-мальски сносно выглядящую девчонку в школе, чтобы еще предаваться каким-то размышлениям обо мне.


Это была моя шестая ночь, когда мне стало ясно, что тоска по дому будет моей самой незначительной печалью в Солсбери. Ангус напевал сквозь сон какой-то гимн, который он разучивал для хора, а я лежал тут же и задавал себе все снова и снова вопрос, кто первый сдастся: моя мать – осознав наконец, что ее единственный сын все-таки важнее, чем бородатый стоматолог, или я – не перенеся свинцовой тяжести на сердце и взмолившись, чтобы она забрала меня домой.

Только было я хотел накрыть подушкой голову, чтобы скрыться от бормочащего Ангусова пения, как услыхал фырканье лошадей. До сих пор я помню, как, на ощупь пробираясь к окну, я спрашивал себя: может быть, это Эдвард Поппельуэлл, только что вернувшийся верхом из паба. Сонное мычание Ангуса, наша одежда на полу, свет дешевенького ночника, который Стью держал на письменном столе, – все это ни в коей мере не подготавливало меня к тому, что снаружи, среди залитой дождем ночи, меня могло ожидать нечто грозное.

Но это были они.

Три всадника, таких бледных, как если бы ночь покрыла их плесенью. И они в оцепенении смотрели вверх. На меня.

Все в них было бесцветным: накидки, сапоги, перчатки, пояса, а также и мечи на боку. Они походили на людей, которым ночь высосала всю кровь из тела. У самого рослого пряди волос спадали до плеч, а сквозь его тело я различал кирпичи в стене, которой был обнесен сад. Другой, рядом с ним, был почти совсем лысый, и равно, как и третий, настолько прозрачный, что дерево за ними, казалось, прорастало сквозь их грудину. Вокруг их шей тянулись темные рубцы, как если бы кто-то провел им тупым ножом по горлу. Но самыми ужасными были их глаза: пустые глазницы, наполненные жаждой крови. До сих пор они прожигают дыры в моем сердце.

Их лошади были такими же бледными, как и всадники, со шкурой пепельного цвета, покрывавшей их обнаженные кости, словно изношенная ткань.

Я хотел было зажать ладонями глаза – только бы не видеть бескровные лица, – но от страха, даже не мог пошевелить руками.

– Эй, Йон! Что ты там разглядываешь за окном?

Я даже не слышал, как Стью слез со своей кровати.

Самый рослый призрак указал на меня костлявым пальцем, а его безгубый рот изобразил беззвучную угрозу. Я отпрянул, но Стью протиснулся мимо меня и прижал нос к оконному стеклу.

– Ничего! – констатировал он разочарованно. – Ничего не видно!

– Оставь его в покое, Стью! – пробормотал Ангус сквозь сон. – Он, наверное, лунатик. Лунатики сходят с ума, если с ними заговорить.

– Лунатик?! Вы что, ослепли?! – В панике я стал так кричать, что Стью бросил озабоченный взгляд на дверь.

Но Поппельуэллы спали крепко.

Призрак с лицом хомяка осклабился. Его рот казался зияющей щелью на матовом лице. Потом он медленно-медленно начал доставать свой меч. С клинка закапала кровь, а я ощутил такую острую боль в груди, что с трудом переводил дух. Я упал на колени и, дрожа, притаился под подоконником.

До сих пор помню свой ужас. Я буду помнить его всегда.

– Черт побери, Йон, иди обратно спать! – Стью направился к своей кровати. – На улице ничего нет, кроме нескольких мусорных баков.

Он их действительно не видел.

Я собрал все свое мужество и выглянул из-под подоконника.

Ночь была темная и пустая. Боль у меня в груди исчезла, и я казался себе полным идиотом.

«Здорово, Йон, – думал я, заползая обратно под кусачее одеяло, – теперь ты еще и сбрендишь от тоски!» Может быть, у меня уже начались галлюцинации, ведь, кроме леденцов Ангуса и Стью, я ничего не ел.

Ангус спросонок опять затянул что-то себе под нос, а я еще пару раз вставал и прокрадывался к окну. Но все, что я снаружи увидел, это пустынная улица перед освещенным собором, и наконец я заснул с твердым намерением пропихнуть себе в желудок интернатскую еду.

Загрузка...