— Простите меня, герцог Ролан! Я должен был…
— Перестань, мальчик мой. Что ты мог сделать?
— Я мог быть рядом! Я… — мальчишка по-жеребячьи переступал с ноги на ногу и прятал заплаканные глаза.
— Перестань, — устало повторил Ролан, потом протянул руку и потрепал жеребенка по пышной золотой гриве. — Ты и не мог, и не должен был. Иди, Реми. Пятнадцатилетний племянник и воспитанник Ролана, полноправный герцог Алларский, не хотел уходить, и пришлось положить ему ладонь на плечо, развернуть к двери. Нужно было найти время для разговора, долгого и серьезного, и найти сегодня же — вечером или ночью. Нельзя оставлять мальчика одного. На него и так третий год валится слишком многое, от ранней смерти отца до… …до всего, что случилось позавчера. Герцог Гоэллон, похоронивший вчера двоих детей, разминувшийся на дороге с единственным оставшимся сыном, стоял у окна и глядел на море. Серые волны мерно накатывались на серые же валуны, да и небо, до горизонта затянутое низкой плотной дымкой, было все того же цвета. Серое. Родовые цвета. Цвета матери, ставшие для младшего сына короля Лаэрта родными. Замок был сложен из того же камня, что веками выдерживал напор волн Литского пролива. Воплощение надежности, неприступная крепость, родовое гнездо герцогов Гоэллонов. Гнездо, не сумевшее защитить своих птенцов. Не спасла крепость, не спасли слуги и гвардия, в верности которых Ролан не сомневался. Он потратил полдня, пытаясь понять, что же произошло — но то, что удалось восстановить по расспросам, звучало и слишком дико, и слишком просто, чтобы поверить. Чтобы хотя бы принять.
Медленно, медленно темнело небо, сверху уже наползала непроглядная чернота, а над морем еще тлела тусклая ало-розовая дымка. Винная дорожка терялась в антрацитово-серых волнах, ни на миг не прекращавших свое размеренное движение. Далекий путь, от самого побережья Эллоны — и лишь для того, чтобы разбиться о камни, рассыпаться тучей бессильных брызг, стечь пеной с полированных валунов…
Возвращаясь с Адиль из столицы, герцог Гоэллон не ждал ничего, кроме покоя, кроме любимой домашней рутины, такой привычной и теплой, особо родной после столичной сумятицы, после безумия двора и невозможно тягостных часов рядом с братом. Только притихшая — или навеки наполнившаяся могильной тишиной? — сумрачная громада замка больше не была ни домом, ни убежищем. Ролан возвращался к детям, а вернулся — к похоронам. К похоронам, к суете, которая все же казалась вязкой, липкой как патока, не приносила ни усталости, ни — по окончанию своему — облегчения. Может быть, дело в том, что от герцога Гоэллона потребовался лишь краткий кивок, знак одобрения всех распоряжений, отданных накануне сыном. Энио не ошибся ни в одной мелочи, ни в одной детали.
Только — уехал, не дождавшись возвращения отца и матери, не встретив; оставил перепуганных слуг, гвардию, готовую принять любую казнь — не уберегли, не защитили! — опустевший, выстуженный навсегда осенним ветром замок Грив, зареванного двоюродного брата… Куда, мальчик мой, куда же тебя унесло, где же тебя искать теперь — и что делать?..
Адиль сидела в кресле, вокруг нее — четверо дам. Несмотря на поздний час, все старательно делали вид, что вышивают. Эмилия Лоанэ старательно бубнила над Книгой Сотворивших. Госпожа герцогиня подняла голову, отложила шитье и поднялась навстречу мужу. Темно-синее траурное платье превратило супругу в стройную девочку, слишком юную для темных покрывал, для постнолицых квочек, для чтения молитв и житий.
— Мой господин? — церемонный поклон, застывшее бледное лицо. Адиль, герцогиня Эллонская, в девичестве Адиль Алларэ, не умела плакать при чужих; но куда хуже было, что и наедине с супругом она не плакала. Бледным воском, сжигаемым невидимым огнем таяла, закрывала сухие глаза, застывала статуей — но ни слезинки не пролила с тех пор, как выслушала от капитана гвардии злую весть. Оперлась на руку племянника, но ни слова не сорвалось с губ, и лишь через сотню ударов сердца — «Реми, проводите меня в мои покои». Сил говорить с Адиль при квочках не было, а они застыли в реверансах, таращась на господина и герцога, так что пришлось махнуть рукой. Шурша жесткими платьями, четыре дамы уселись на свои пуфики и вновь обратились к благочинным занятиям, приличествующим девятине самого строгого траура.
Ролан предпочел бы, чтобы они пели и плясали, нарушая все приличия и обычаи — только бы Адиль не казалась восковой куклой, не смотрела смутно и покорно, словно святая с поблекшей фрески… Завтра же написать Лансии, матери Реми: алларская герцогиня и сама потеряла двоих детей, пусть и во младенчестве, потом и мужа — но не сгорала заживо, подобно невестке; может быть, она сумеет разговорить Адиль?
— Я зашел сказать, что жду, пока вы закончите шитье.
— Мой господин, вы могли бы не утруждать себя подъемом, — опустила глаза супруга, и на Ролана повеяло отчетливым холодом. — Довольно было бы и пажа.
— Я учту, — кивнул герцог. — Благодарю, госпожа моя, за заботу. Алларский жеребенок ухитрился втиснуться в узкий оконный проем и неведомым чудом уместиться на подоконнике шириной с ладонь. Глядел в щель между ставнями, туда, где, неразличимое уже в глухой ночной тьме, плескалось море. Несмотря на потухшие угли в жаровне, на сквозящий из щелей сырой и холодный ночной воздух — в одной рубашке, угловатый и несчастный. На столе — опрокинутый бокал с отбитой ножкой, алое вино разлилось по столешнице, растеклось причудливым морским зверем со щупальцами и крыльями. «Как же хорошо, что он не похож на моих сыновей», — подумал Ролан и тут же устыдился этой мысли. Да, не похож ни на Арно, ни на Энио, совсем другой, кровь от крови алларских герцогов. Другой, не подвластный злой судьбе, что однажды ударила в лицо зеленым сиянием.
— Реми, не слишком ли поздно для бдений у окна? Пусть топорщится и бьет копытом, как всегда, стремится удрать от излишней опеки и напоминает в тысячный раз, что он — герцог, полновластный повелитель Алларэ, а не беспомощный ребенок, младший в доме Ролана, только не застывает, подобно Адиль…
— Не знаю.
— Иди сюда, сядь. — слишком уж покорно уселся в кресло; для бешеного мальчишки, на которого никто не мог надеть узду — дурной признак. — Мы днем не договорили, а я хочу, чтобы ты меня все-таки понял. Ты не виноват в том, что все так случилось. Никто не виноват… «Кроме меня самого, кроме моего брата и короля…».
— Хорошо, что ты не оказался рядом. Хорошо, что ты не пропал вместе с Энио. «Хорошо, что ты — не мой сын…».
— Я рад, что ты здесь. «И можно не бояться, что с тобой случится то же самое…» Зеленоглазый юноша встряхнул головой:
— Вы напрасно меня утешаете, дядя. Вы говорите…
— Я говорю то, что думаю, — жестко сказал Ролан. «Примерно половину…». — Я рад, что ты здесь, я не простил бы себе, случись с тобой какое-то несчастье, и, пожалуйста, перестань считать себя виноватым. Это глупо, Реми.
— Я должен был удержать Энио здесь! Но… я даже не заметил, я…
— Ты заснул, — Юноша вздрогнул и опустил голову; но если рыболовный крючок вонзился в палец, его не нужно тащить медленно, проще и добрее — сделать один быстрый надрез. Сын уехал перед рассветом, сумев обмануть и охрану; что мог тут сделать друг, проведший рядом с ним весь день и вечер?.. — Реми, ты всегда засыпаешь, когда сильно устаешь.
— Я должен был!..
— А я должен был вернуться раньше, так? Или не уезжать вовсе? Или — что еще, Реми?
— Нет, что вы такое говорите? — вскинулся воспитанник, потом глаза блеснули — понял. Ему всегда хватало и намека.
Реми протянул руку, положил ее поверх ладони Ролана. Горячие пальцы, о другом герцог подумал бы, что мальчишка подхватил простуду, но у этого с детства были такие, раскаленные, ладошки — как шутили многие, от избытка сил и темперамента. Вдруг стало легко — впервые, и, должно быть, ненадолго, но… хотя бы тут тревожиться не о чем. Воспитанник не будет грызть себя виной. Подло было бы, погубив всех, утянуть за собой еще и племянника. Хватит и двоих — или троих? — отданных в жертву собственной преступной глупости. Сейчас об этом думалось почти без боли. Просто ясно было, — и сама эта простота казалась странной, — что он сделал, не рассказав никому о давнем происшествии в Междуречье. «— Ты не скажешь отцу?
— Нет. Может, я делаю глупость… И наверняка так… Но…» Глупость состояла не в том обещании; в том, что Ролан не заговорил и после смерти отца. Эниал был и остается братом и господином, королем Собраны; ему Ролан был обязан верностью и преданностью. Тридцать шесть лет о том, что случилось в поместье, название которого герцог Гоэллон давным-давно позабыл, не напоминало ничего. В первые годы Ролан, тогда еще принц Ролан Сеорн, помнил о нем каждый день, помнил, боялся — но на губах лежала печать страха перед отцом. Король Лаэрт был суровым судьей и не менее суровым отцом; узнай он о происшедшем, Эниалу бы не сносить головы — не помогло бы и заступничество матери… но обнаружить, что слова, брошенные в лицо Ролану, оказались чем-то большим, чем словами, все не удавалось. Годы, подобно волнам, не останавливались — но, накатывая, распадались на брызги и пену. Умер отец, Эниал взошел на престол, а еще до того женился на девице из графов Саура, обзавелся двумя сыновьями. Он был не худшим из королей для мирного времени, а для войн был младший брат, Ролан Гоэллон, Ролан Победоносный. Потом все покатилось под откос — но без связи, без малейшей связи с тем рассветом в Междуречье. Просто брат, который всегда был слабовольным и подверженным чужому влиянию, все больше лишался сперва мужества, а потом и последних остатков здравого смысла. Просто старший из его сыновей слишком часто стал пугать и дядю, и прочую родню своей непредсказуемостью, жестокостью и злопамятностью. По правде говоря, и такое в династии Сеорнов случалось. Племянник все так же сидел, согревая ладонью руку Ролана, но по глазам уже видно было — вот-вот заснет прямо в кресле.
— Ложись, Реми. Завтра ты мне будешь нужен с самого утра. Короткий разговор с жеребенком принес куда больше облегчения, чем ожидал Ролан. Тупое ледяное оцепенение отступило, позволило вздохнуть — но вслед за вздохом пришла боль, принося за собой воспоминания. Арно, первенец. Этель, дочь. Казалось, что оба идут на шаг позади по темному коридору замка Грив. Ровный ритм шагов сына, торопливый перебор каблуков дочери. Двое призраков за спиной, и страшно оглянуться, увидеть, что и вправду — вот они, рядом, две немые тени, не нашедшие успокоения в погребальном обряде и храмовой земле, обреченные навеки быть пленниками места гибели… но — двое, не трое. Ролан шел к замковой часовне — сам не знал, зачем. Молиться он не мог; молитвы не слетали с губ еще на отпевании. Слова застревали в горле. Вспоминалась все та девочка из Тамера, и преступление брата, и наказание — для невиновных; к божеству, покаравшему невинных, к божеству, по чьему благословлению сбылось несправедливое обвинение, герцог Эллонский обращаться не мог. Знал бы, что поможет молитва о прощении — молился бы, звал, распластавшись у алтаря, всей своей силой, своей кровью, выжигая себя дотла; но молитва не могла помочь, ибо слово, сказанное Матерью — свято и непреложно. Да и не было бы в молитве искренности, ибо — невиновность своя въелась в плоть и кровь, и Ролан попросту не мог выговорить: «Прости!». В том не было гордыни, лишь удивление, доводящее до бессилия, до невозможности говорить, двигаться, дышать — словно у ребенка, наказанного за чужую вину. Что, помимо молитвы, он еще мог сделать? Вспомнить написанное едва ли не на первой странице Книги Сотворивших, в Книге Закона: «Кто повергнет извечного врага сущего, тому будет дана милость просить о чем угодно, и будь оно невозможным — исполнится, ибо нет невозможного для Матери и Воина!». Усмешка неприятно дернула губы. Где его искать, этого врага всего сущего, и как его повергнуть — силой оружия или молитвы? Или попросту сказать ему: «Сдайся мне, Противостоящий, чтобы я мог перекрыть слово — словом!» — то-то же потехи будет среброглазому насмешнику и его спутницам-воронам…
— За что? — спросил Ролан, снизу вверх глядя на две статуи из белейшего литского мрамора. — За что? Вы же знали, что я был невиновен, что все мы, кроме Эниала и маршала Мерреса, были невиновны! За что?! Почему Ты позволила? Почему Ты не остановил?! За что вы убили моих детей?.. Крик отразился от круглого свода, ударил вниз, словно молния. На миг Ролану показалось, что он получит ответ — и пусть ответом будет смерть за богохульство, но это лучше равнодушного молчания статуй, лучше слепых мраморных глаз, тупо и слепо глядящих мимо, через дерзкого оскорбителя, в неведомое. В пустоту. В пустоту, которую таил в себе камень, бессильный и глухой.
— За что?! — прошептал Ролан, потом осекся. Тщетно, все тщетно — кричать, молить, просить, да и сбросить с пьедесталов статуи… Это не боги, это лишь камень, равнодушный мертвый камень, который никогда не внемлет; да и сами Сотворившие — все те же камни, брошенные бездумно и наобум, поражающие случайных, невинных, непричастных…
— Зачем же Ты дала ей силу? — задал божественной прародительнице последний вопрос герцог Гоэллон. — Силу, убившую всех нас… О чем Ты думала, Ты, которую зовут Матерью? И почему Тебя так зовут? Разве Ты была матерью своему единственному сыну? Разве Тебе понять… «Я проклинаю тебя, тебя и твой род! Будет твоя кровь восставать друг против друга, пока не умрет последний! Я проклинаю тебя и всех причастных. И да будет так!» Почему именно в этот раз случилось все так? Почему не виновный? Почему — причастными оказались те, кто не знал, не подозревал, даже не мог воспрепятствовать?! Уж не потому ли, что со своих потомков боги взыскивают по другой мерке? Как в старину — за преступление главы рода казнят три колена его потомков и два колена предков: дабы не плодились бесчестные, предатели и изменники.
— Так, да? — шепотом спросил Ролан. — Пять колен? Статуи молчали. Под куполом едва слышно шелестело, должно быть, среди балок заблудилась летучая мышь или свили гнездо ласточки. В часовне было темно, пусто и холодно. Никто не собирался отвечать или карать, никого, кроме птицы или летучей мыши здесь не было. Ни богов. Ни ответов. Ни справедливости.