ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ ЛЕВИАФАН

Хирурги Изымают Органы Пациентов После Эвтаназии

Майкл Кук, 14 мая 2010 года, веб-журнал BioEdge

Как часто это происходит в Бельгии и Нидерландах? Блогер Уэсли Смит, занимающийся вопросами биологической этики, привлёк наше внимание к докладу, изложенному на конференции бельгийских хирургов. В докладе речь идёт об изъятии донорских органов после акта эвтаназии. На Всемирном конгрессе хирургов-трансплантологов 2006 года на заседании экономической секции врачи из Антверпенской университетской клиники сообщили, что убили сорокашестилетнюю женщину, давшую согласие на эвтаназию, и забрали у неё печень, почки и кое-какие другие органы.

В докладе, датированном 2008 годом, врачи рассказывали о том, что между 2005 и 2007 годом эвтаназии подверглись три пациента...

В статье отмечается, что специалисты были настроены весьма оптимистично по поводу дальнейших перспектив развития трансплантационной хирургии в странах, где эвтаназия разрешена законом...

Самое любопытное — данные факты прошли почти незамеченными для широкой публики, несмотря на то, что бельгийские врачи опубликовали отчёт о своих достижениях в ведущем мировом журнале по вопросам трансплантационной хирургии. См. Transplantation, 15 июля 2006; Transplantation, 27 июля 2008.

Полностью статью можно прочесть здесь:

http://www.bioedge.org/index.php/bioethics/bioethics_article/8991/

21 • Лев

Хлопатель, который не хлопает — явление чрезвычайно редкое, потому что к тому моменту, когда человек решает превратить собственную кровь во взрывчатку, душа его уже уходит за ту черту, откуда нет возврата.

Но Левий Иедедия Калдер сохранил в себе искру света. Её оказалось достаточно, чтобы полностью изменить его взгляды.

Хлопатель, который не стал хлопать.

Вот почему он сделался знаменитостью. Его лицо стало известно всей нации и за её пределами. ПОЧЕМУ, ЛЕВ, ПОЧЕМУ? — кричали заголовки на журнальных разворотах. Мир, жадный до всяческой грязи и копания в личных трагедиях, смаковал историю его жизни и жаждал ещё и ещё.

— Он всегда был прекрасным сыном, — говорили его родители, и эти слова цитировались повсюду. — Мы ничего не понимаем.

Видя слёзы, которые проливали на многочисленных интервью родители Лева, можно было вообразить, что мальчик действительно взорвал себя и погиб. Что ж, отчасти так оно и было, потому что тот Левий Калдер, которого его родители принесли в жертву, больше не существовал.

Прошёл почти год с того момента, как Лева схватили в заготовительном лагере «Весёлый Дровосек». Сейчас, в это дождливое воскресное утро, он сидит в тюремной комнате отдыха. Нет, он не заключённый; он здесь с воспитательной миссией.

Напротив него расположился юнец в оранжевом комбинезоне, руки его вызывающе скрещены на груди. Между ними — руины паззла, оставшиеся от кого-то, кто сидел за этим столом до них; подобных неоконченных проектов в тюремной комнате отдыха — великое множество. Сейчас февраль, и по стенкам развешаны украшения к дню святого Валентина — жалкая попытка придать помещению хоть чуточку праздничный вид, впрочем, больше похожая на издевательство, потому что в колонии сидят только мальчики. Лишь единицы находят любовь в этих стенах.

— Ну что, ты, вроде, должен сказать мне что-то эдакое умное, — произносит парень в оранжевом комбинезоне — нагловатый, весь в татуировках и весьма дурно пахнущий. — Слушай, да ты же совсем сопляк. Сколько тебе? Лет двенадцать, не больше?

— Вообще-то, мне четырнадцать.

Парень кривит губы в усмешке.

— Ни черта бы не дал тебе четырнадцать. Вали-ка ты куда подальше. На фига мне такой духовный учитель — младенец Иисус какой-то. — Он взъерошивает волосы Лева, которые, кстати, за последний год отросли до плеч, так что мальчик действительно похож на исусика.

Лева эта реплика не задевает — такое он слышит через день да каждый день.

— У нас ещё полчаса. Может, поговорим о том, почему ты попал сюда?

— Потому что меня поймали, — бросает панк. Он сверлит Лева пристальным взглядом прищуренных глаз. — Что-то рожа у тебя больно знакомая. Где это я тебя видел?

Лев пропускает его вопрос мимо ушей.

— Тебе, наверно, лет шестнадцать, — говорит он. — Я прав? В твоём досье написано, что ты «кандидат на состояние распределённости». Тебе об этом известно? Это значит, что тебя могут отправить на расплетение.

— Спятил? Чтобы мамаша отдала меня в расчленёнку? Да у неё духу не хватит. Кто тогда будет оплачивать её долбаные счета? — Парень закатывает рукав: оказывается, у него вся рука в наколках — от запястья до плеча живого места нет от костей, черепов и всяких прочих ужасов. — К тому же — ну кому на фиг сдались такие ручки?

— Ты удивишься, — возражает Лев, — но люди платят большие деньги за такие замечательные наколки, как у тебя.

Панк, кажется, огорошен. Он снова вперяется в Лева.

— Слушай, ну правда, откуда я тебя знаю? Ты живёшь здесь, в Кливленде?

Лев вздыхает.

— Ты не знаешь меня, ты знаешь обо мне.

Проходит миг, и глаза панка округляются — вспомнил.

— Вот это да! Ты тот самый чувак! Ну то есть хлопатель! Ну то есть тот, что не стал хлопать! Это про тебя во всех новостях уши прожужжали!

— Да, это я. Но здесь я не для того, чтобы говорить о себе.

В одно мгновение панк превращается в другого человека.

— Да, да, знаю. Ты того... извини, я вёл себя как последняя жопа. Так почему ты не в тюряге?

— Заключил сделку о признании вины — знаешь, юридический термин такой. Мне нельзя об этом говорить. Скажу только, что вести беседы с такими, как ты — это часть моего наказания.

— Во бля! — говорит парень, лыбясь во всё лицо. — Тебя, небось, в пентхаусе поселили?

— Слушай, мне действительно нельзя об этом распространяться. Зато я вправе слушать всё, что тебе только вздумается мне сказать.

— Понял, понял. Ну то есть, если тебе так уж хочется услышать всю эту фигню...

И парень ударяется в исповедь и выкладывает всю свою историю — наверняка он ничего такого в жизни никому не рассказывал. Так что в печальной известности Лева есть хотя бы одна положительная сторона — уважение со стороны тех, кто не оказывает его никогда и никому.

Ребята в колонии всегда очень живо интересуются жизненными обстоятельствами Лева, но, отпуская его на свободу, власти поставили предельно чёткие условия. Он снискал столько симпатии со стороны одних людей и столько неприятия со стороны других, что в «интересах народа» было как можно скорее удалить его из новостей и всячески избегать того, чтобы он стал общенациональным рупором против расплетения. Дело кончилось тем, что его приговорили к домашнему аресту, вживили в затылок следящий чип и припаяли 520 часов общественных работ в год, до тех пор пока Леву не исполнится восемнадцать. Общественные работы состоят в том, чтобы подбирать мусор в местных парках и вразумлять сбившуюся с пути молодёжь, предостерегая её против наркотиков и деструктивного поведения. В обмен на относительно лёгкое наказание Лев обязался выдать властям всю известную ему информацию о деятельности хлопателей и других террористических группировок. Это как раз было проще всего — он практически ничего не знал о происходящем в организации за пределами его ячейки, а все её члены погибли. Ещё мальчика обязали молчать — он не имел права ничего рассказывать о расплетении, жертвовании десятины, а также о том, что случилось в «Весёлом Дровосеке». То есть, Лев Калдер должен был исчезнуть.

— Нам надо бы называть тебя Русалочкой, — подтрунивал над ним брат Маркус, — потому что эти кудесники за возможность свободно ходить забрали у тебя голос.

И вот теперь каждое воскресенье пастор Дэн забирает Лева из дома его брата Маркуса, и они отправляются делиться сомнительными сокровищами своей духовности с ребятами из колонии для несовершеннолетних преступников.

Поначалу Лев чувствовал себя мучительно неловко, но через некоторое время он научился проникать в сердца своих незнакомых собеседников, докапываться до затаившихся в их душах бомб и выдёргивать запал прежде, чем начнётся обратный отсчёт.

— Пути Господни неисповедимы, — как-то сказал ему пастор Дэн, придавая старому изречению новый смысл. Если Лев и восхищается кем-то, то это, безусловно, своим братом Маркусом и пастором Дэном. Маркусом — не только за то, что тот заменил ему отца и мать, но за то, что Маркус ради него, Лева, не побоялся порвать все связи с семьёй. Они теперь стали изгоями. Их семейка, с её закоснелыми понятиями и верованиями, записала обоих в мертвецы, вместо того чтобы принять и примириться с их выбором.

— Это они нас потеряли, а не мы их, — часто говорит Маркус Леву. Однако при этом он отводит взгляд, чтобы скрыть боль.

Что до пастора Дэна, то его Лев считает героем за то, что священник сумел преодолеть свои убеждения, не потеряв веры.

— Я по-прежнему верую в Господа, — говорит пастор, — но не в того, который одобряет жертвование человеческой десятины.

Лев со слезами на глазах спрашивает себя: а он сам смог бы сохранить веру в жадного до жертв Господа? Он не отдаёт себе отчёта, что ему, Леву, такого выбора не было дано.

Когда они в первый раз пришли в тюрьму для проведения бесед, им пришлось заполнить анкету. Дэн, которого больше никто, кроме Лева, не называет пастором, определил себя как внецерковное духовное лицо.

— Так что у нас за религия? — спрашивает его Лев каждый раз, когда они входят на территорию колонии. Это у них такая дежурная шутка. Каждый раз пастор Дэн отвечает по-разному:

— Мы пятоподзадники, потому что даём пяткой под зад обману и лицемерию.

— Мы умиш, потому что набрались ума.

— Мы гнустики, потому что гнём свою линию несмотря ни на что.

Но больше всего Леву нравится: «Мы левиафаны, потому что для нас в центре всего — то, что случилось с тобой, Лев».[26]

От этих слов мальчик чувствует себя ужасно неловко, и в то же время он гордится тем, что находится в самом сердце духовного движения, пусть в нём и насчитывается только два члена — он да пастор Дэн.

— Но ведь Левиафан — это большое и страшное чудище? — уточняет Лев.

— Да, — соглашается пастор Дэн, — поэтому давай надеяться, что ты никогда им не станешь.

Конечно, не станет он большим и страшным чудищем. Если уж на то пошло, то Леву ничем большим стать не суждено. Никогда. Причина, почему он не выглядит на свои четырнадцать, кроется не только в том, что он просто кажется моложе своего возраста. В течение нескольких недель, последовавших за его поимкой, ему делали одно переливание крови за другим с целью очистить её; и всё же организм мальчика был необратимо отравлен взрывчатым раствором. Несколько недель всё тело Лева было с ног до головы укутано в толстый марлевый кокон, словно мумия, а руки широко разведены в стороны и зафиксированы — чтобы помешать ему взорвать себя.

— Да тебя распяли, вернее, распялили, как чучело на палке, — говаривал пастор Дэн, но Леву тогда эта шутка смешной не казалась.

Лечащий врач пытался скрыть своё презрение к Леву под маской холодной клинической объективности.

— Даже когда мы очистим твой организм от химикалий, — сказал он мальчику, — они всё равно возьмут свою дань. — Он горько усмехнулся. — Жить ты, правда, будешь, и тебя никогда не расплетут. Ты до того навредил всем своим органам, что они потеряли ценность для кого угодно, кроме тебя самого.

Его рост и физическое развитие остановились. Тело Лева навсегда останется телом тринадцатилетнего мальчика. Такова плата за то, чтобы быть хлопателем, отказавшимся хлопать. Единственное, что у него по-прежнему растёт — это волосы, и Лев принял сознательное решение отращивать их. Он никогда больше не будет тем аккуратно подстриженным и легко управляемым пай-мальчиком, которым был когда-то.

По счастью, наихудшие пророчества не сбылись. Ему предрекали вечный тремор в руках и невнятность речи. Этого не случилось. Ему говорили, что его мускулы атрофируются и постепенно он очень ослабнет физически. Этого не случилось. Постоянные тренировки в спортивном зале, не делая из него, конечно, атлета-бодибилдера, способствуют тому, что мышцы поддерживают постоянный, нормальный тонус. Само собой, он никогда не станет сильным и рослым парнем, каким мог бы стать, но с другой стороны — у него и так этой возможности не было. Его бы расплели. Принимая во внимание все эти обстоятельства, дела у него не так уж плохи.

И он ничего не имеет против того, чтобы проводить по воскресеньям беседы с ребятами, от которых в другое время бежал бы без оглядки.

— Слушай, чувак, — говорит татуированный панк, наклонившись к нему через стол и смахивая несколько кусочков паззла на пол. — Ты вот что мне скажи: а как оно там, в заготовительном лагере?

Лев поднимает глаза на камеру, объектив которой направлен на их стол. В этом помещении такие камеры следят за каждым столом, за каждой беседой. В этом смысле здешние порядки мало чем отличаются от порядков в заготовительном лагере.

— Я же сказал, что не могу об этом рассказывать. Но уж поверь, тебе лучше постараться дожить до семнадцати без заморочек, если не хочешь узнать, каково там, в заготовительных лагерях, на собственной шкуре.

— Понял, не дурак, — отзывается собеседник. — До семнадцати без заморочек — возьму-ка это себе девизом.

Панк откидывается на стуле; в глазах его горит восхищение, которого Лев, по собственному мнению, не заслуживает.

Когда часы, отведённые для визита, истекают, Лев и его бывший пастор отправляются домой.

— Ну и как, продуктивно? — спрашивает Дэн.

— Трудно сказать. Может быть.

— «Может быть» всё же лучше, чем вообще ничего. Хороший мальчик-умиш выполнил своё дневное задание.

• • •

В центральной части Кливленда есть дорожка для бега трусцой, проходящая вдоль берега озера Эри. Она огибает Научный центр Великих Озёр, затем проходит позади здания Зала Славы рок-н-ролла, где увековечены имена участников куда более значительного бунта, чем личный маленький мятеж Лева. Мальчик бегает здесь каждое воскресенье после обеда. Рок-н-ролльный музей наводит его на размышления о том, каково это — стяжать себе одновременно и добрую и дурную славу и всё же быть более обожаемым, чем ненавидимым, снискать больше восхищения, чем неприятия? Его передёргивает при мысли, какого рода музейная экспозиция могла бы быть посвящена ему самому, и надеется, что никогда этого не узнает.

Погода стоит относительно тёплая для февраля. Температура воздуха за сорок[27]. Дождь вместо снега утром и противная изморось к вечеру вместо снежной пороши. Маркус бежит рядом — его тяжёлое дыхание вырывается облачками пара.

— Что за блажь бежать так быстро? — пыхтит он. — Это же не Олимпийские игры. К тому же дождь!

— А дождь тут при чём?

— А при том, что потеряешь контроль, поскользнёшься и костей не соберёшь. Вон сколько мокрого снега кругом!

— Ну я же не автомобиль, чтобы терять контроль!

Лев шлёпает по грязной луже, забрызгивая Маркуса, и улыбается, слыша ругательства брата. Годы поглощения фаст-фуда и бесконечное корпение над сводами законов в юридическом колледже дают себя знать: хотя Маркуса и нельзя назвать обрюзгшим, его спортивная форма, как говорится, оставляет желать.

— Клянусь, если ты ещё раз меня так обсвинячишь, это наш с тобой последний совместный забег! Позвоню копам, пусть они за тобой бегают, это у них получается отменно!

Самое смешное заключается в том, что Маркус сам настаивал, чтобы Лев регулярно занимался физическими упражнениями. Он заговорил об этом сразу же, как только Лева отдали под его опеку. В первые дни свободы, когда кровь мальчика всё ещё не пришла в норму, подняться или спуститься по лестнице в таунхаусе[28] Маркуса для его младшего брата было всё равно что отработать пару часов в тренировочной студии; однако Маркус был твёрдо убеждён, что духовное выздоровление Лева напрямую связано с его физической реабилитацией. Много недель Маркусу приходилось чуть ли не толкать брата в спину, чтобы тот пробежал лишний квартал. И — да, в самом деле, когда Лев только начинал бегать, за ним носился табун агентов ФБР. Они ходили за Левом по пятам все воскресенья, когда ему разрешалось выходить из дому — наверно, чтобы напомнить бунтовщику, что тот по-прежнему под домашним арестом. Постепенно они всё-таки стали доверять следящему чипу и позволяли Леву находиться на улице без официального эскорта, требовали только, чтобы его сопровождали Маркус или Дэн.

— Если меня хватит инфаркт, это будет твоя вина! — доносится из-за спины Лева недовольный голос брата.

Лев никогда не увлекался бегом, тем более на длинные дистанции. В прошлые времена он играл в бейсбол, то есть был командным игроком. Но теперь ему больше подходят индивидуальные виды спорта.

Дождь припускает сильнее, и Лев останавливается, хотя пробежал только половину дистанции, и поджидает Маркуса. Они покупают бутылку минералки у особо закалённого лоточника, торгующего на углу у Зала Славы; парень, по-видимому, будет упрямо продавать свой «Ред Булл», даже если наступит конец света.

Маркус пьёт и пытается отдышаться, а потом как бы невзначай роняет:

— Вчера тебе пришло письмо от кузена Карла.

Лев отлично держит себя в руках, всем своим видом показывая, мол, подумаешь, какое-то письмо.

— Если оно пришло вчера, то почему ты сообщаешь мне об этом только сегодня?

— Потому что ты становишься такой... ну, ты знаешь.

— Нет, — с прохладцей произносит Лев, — не знаю. Какой?

Но вообще-то Маркусу ни к чему распространяться об этом, потому что Лев прекрасно понимает, в чём дело.

Самое первое письмо от кузена Карла поставило его в тупик, пока он не догадался, что это закодированное послание от Коннора. Принимая во внимание, что почта Лева, скорее всего, тщательно контролируется той или иной правительственной службой, у Коннора не было другого способа передать Леву весточку, кроме писем, написанных эзоповым языком. Ему оставалось только надеться, что Леву достанет сообразительности понять, о чём в них речь. Письма от кузена Карла приходят раз в несколько месяцев; штемпели на конвертах всё время из разных мест, так что проследить их обратно к Кладбищу невозможно.

— О чём там? — спрашивает Лев брата.

— Оно тебе адресовано. Верь или не верь, но я не читаю твою почту.

Придя домой, Маркус показывает Леву письмо, однако держит его так, чтобы брат не сразу смог до него дотянуться.

— Только обещай мне, что не провалишься в какую-то унылую чёрную дыру, когда ты сидишь словно сам не свой, думаешь о чём-то и только и знаешь, что неделями играешь в дурацкие видеоигры.

— Когда это я туда проваливался?

Маркус корчит ему гримасу, означающую «кому ты пытаешься втереть очки»? Он прав. Поскольку Лев под домашним арестом, заняться ему особенно нечем. Правда и то, что получив весточку от Коннора он всегда впадает в задумчивость, задумчивость переходит в депрессию, а уж она заводит его в такие места, куда лучше вообще не соваться.

— Эту часть твоей жизни тебе надо бы оставить за кормой, — твердит ему Маркус.

— Ты прав и неправ, — отвечает Лев. Он не пытается что-то объяснить, потому что и сам не знает, чтó имеет в виду, знает лишь, что так оно есть, и точка.

Он вскрывает письмо. Почерк тот же, что и всегда, но Лев подозревает, что это не рука Коннора — тому нельзя оставлять никаких следов. Верная подруга паранойя крепко держит их всех в своих лапах и не собирается сдавать позиции.

Дорогой кузен Левий,

Посылаю тебе запоздалое поздравление с днём рождения. Я знаю, четырнадцать значит для тебя гораздо больше, чем для многих других, учитывая, через какие испытания тебе пришлось пройти. Мы тут, на ранчо, в гору глянуть не успеваем. Большие мясозаготовительные компании угрожают задушить нас, но мы пока держимся. Разработали бизнес-план, который может спасти ферму, если до нас всё же доберутся.

С тех пор как я стал главным управляющим ранчо, мы работаем как проклятые, а от соседей помощи не дождёшься. Так бы хотелось всё бросить и умотать куда-нибудь, но кто же тогда позаботится о здешних работягах, если не я?

Нам известно, в каком ты положении, знаем, что ты не можешь приехать в гости. Да и не надо. В наших краях ходит коровье бешенство, так что лучше сюда не соваться и надеяться на удачу.

Будь здоров и передай привет брату, он так же здорово поддерживает нас, как и ты.

Искренне твой

кузен Карл

Лев читает письмо несколько раз, пытаясь докопаться до сути его иносказаний. Юновласти угрожают разгромить Кладбище. Коннору трудно поддерживать убежище в рабочем состоянии без достаточной помощи со стороны Сопротивления. Лев отдалился от этого подпольного мира отчаявшихся душ, и получить от них весть — всё равно что услышать под ногами треск тонкого льда. Леву хочется бежать — безразлично в каком направлении. Бежать к Коннору или бежать от Коннора. Мальчик не знает, какое направление избрать, знает лишь, что заниматься бегом на месте становится непереносимо. Как бы ему хотелось написать ответ! Но он понимает — это слишком рискованно. Одно дело получать время от времени письмо от какого-то кузена, и совсем другое — пытаться послать весточку на Кладбище. Это, наверно, всё равно что нарисовать у Коннора на спине мишень. К досаде Лева, общение с «кузеном Карлом» может быть только односторонним.

— Ну, как там дела на «ферме»? — спрашивает Маркус.

— Неважнецкие.

— Но мы же делаем всё, что можем, правда?

Лев кивает. Маркус — активный член движения Сопротивления. Вызывается добровольцем на спасательные акции, вылавливает беглых расплётов и отправляет их в Убежища, помогает и деньгами, которые зарабатывает в качестве адвокатского поверенного.

Лев протягивает письмо Маркусу. Тот читает и, судя по виду, оно удручает его так же сильно, как и Лева.

— Надо подождать. Может, всё устаканится.

Лев меряет шагами гостиную. На окне нет решёток, но на мальчика вдруг нападает такая клаустрофобия, как будто его засадили в яму без окон и дверей.

— Я должен во всеуслышание выступить против расплетения, — молвит Лев, посылая подальше всю их конспирацию. Всё равно его больше не подслушивают. Сейчас, когда он ведёт жизнь отшельника, постоянное наблюдение ни к чему. Юнокопам что, больше делать нечего, кроме как пялиться днями напролёт на парня, который только и делает, что ничего не делает, лишь бродит по дому брата и пытается раствориться в забвении?

— Если я выступлю, люди прислушаются, они же испытывали ко мне раньше сочувствие, так ведь? Они будут слушать!

Маркус громко хлопает письмом по столу.

— Знаешь что, для человека, которому пришлось пережить столько всего, ты просто жуткий наивняк! Люди сочувствовали не тебе — они сочувствовали маленькому мальчику, ставшему хлопателем. Они смотрели на тебя как на его убийцу.

— Но мне надоело сидеть здесь сложа руки! — Лев бросается из гостиной в кухню, стараясь сбежать от правды в словах брата, но Маркус следует за ним.

— Неправда! Ты много делаешь! Вспомни о ваших с Дэном воскресных беседах.

Лев только ещё больше свирепеет.

— Но это же всё в рамках наказания! Ты думаешь, мне ах как нравится быть заодно с юнокопами? Держать всех этих детей на коротком поводке ради них?

Вот Коннор — в этом Лев совершенно уверен — никогда и ни за что не стал бы выполнять для юнокопов грязную работу.

— Ты сделал больше, чем кто-либо другой, Лев! Многое изменилось благодаря именно твоему вкладу. Пришло время и тебе пожить собственной жизнью — ещё год назад ты и на это не мог рассчитывать. Так что если ты хочешь, чтобы все твои страдания были не напрасны, то просто живи и оставь нам заботы обо всём остальном!

Но Лев снова стремительно проносится мимо брата.

— Куда это ты собрался?

Лев хватает наушники и игровую приставку.

— К себе в голову. Или ты и туда за мной попрёшься?

И в следующий момент он уже погружается в «Стихию огня и магии» — игру, уводящую его далеко-далеко от жизни и воспоминаний. Но даже при этом ему кажется, что Маркус и впрямь последовал за ним в его голову. А также Коннор и Риса, Маи и Блэйн, Секач и СайФай — все они здесь, и каждый борется за место в его разуме. Он никогда не забудет их, никогда их не бросит...

...хотя и не уверен, что ему так уж этого хочется.

• • •

В один прекрасный день всё резко меняется. В этот день к ним приходит девочка-скаут.

Морозное утро понедельника после очередной воскресной проповеди для парней, которым грозит состояние распределённости, и пробежки по лютому холоду. Дэн, машина которого не пожелала завестись, остался у них на ночь, иначе ему, чего доброго, пришлось бы ночевать где-нибудь посреди дороги. Он готовит завтрак, пока Маркус собирается на работу.

— Ты же знаешь — я против расплетения, — говорит Дэн Леву, ставя перед ним тарелку с яичницей-болтуньей, — но ДПР для меня немного слишком экстремистская организация. Стар я для борьбы против системы. Я могу только стонать и жаловаться, на большее сил нет.

Лев знает — Дэн делает куда больше, чем говорит. Он агитирует против расплетения при каждом удобном случае. Самому Леву это запрещено. Впрочем, согласно Маркусу, ни к чему хорошему проповеди пастора всё равно не приведут.

— Сопротивление, само собой, подкатывалось ко мне с завлекательными предложениями, — говорит Дэн, — но с меня пока хватит всяких организаций, какими бы славными делами они ни занимались. Предпочитаю быть беспартийным смутьяном.

— Как по-вашему, — спрашивает Лев, — чем мне заняться?

Бывший пастор задумчиво осматривает лопатку, на которую налипли кусочки яичницы.

— Я думаю, тебе надо убраться в своей комнате. Я туда заглядывал, так она, похоже, расплелась Бог знает во что.

— Я серьёзно!

— И я серьёзно. — Он кладёт лопатку и садится рядом с Левом. — Тебе четырнадцать, Лев. Большинство ребят твоего возраста не пытаются переделать мир. Попробуй расслабиться и заняться делами, подобающими четырнадцатилетнему подростку. Поверь мне, по сравнению с попытками спасти мир уборка в комнате покажется тебе настоящим праздником.

Лев ковыряет вилкой в тарелке.

— До того, как всё это со мной случилось, моя комната всегда была вылизана до блеска.

— Ну, крайности тоже ни к чему.

На кухню заходит Маркус, присаживается у стола, и в это время звенит дверной звонок. Маркус вздыхает и смотрит на Лева, который как раз закончил завтракать.

— Не откроешь?

Лев подозревает, что это пришла Дарси, учительница, специально назначенная для того, чтобы учить его на дому — потому что даже бывший террорист должен уметь решать квадратные уравнения. Но она обычно так рано не приходит.

Лев открывает дверь — за нею стоит девочка в скаутской форме; в руках у неё коробка, наполненная красочными пачками печенья.

— Привет! Не купите наше печенье?

— А ты не старовата ли для скаутов? — с ухмылкой спрашивает Лев.

— Ну, знаешь ли, — отвечает гостья, — какая разница, сколько мне лет? Мне всего-то четырнадцать. Хотя, вообще-то, да, с печеньями ходят девочки помладше, так что ты, пожалуй, где-то прав. Я просто помогаю своей младшей сестре, если тебе так уж хочется знать. Так что — я могу войти? Здесь холодно.

Девочка, кстати, хорошенькая и, видно, с юмором, а Лев питает слабость к печенью «Самоас», так же как и к хорошеньким смешливым девчонкам.

— Конечно, заходи. Посмотрим, что у тебя там.

Она танцующей походкой проходит в комнату, ставит коробку с печеньем на обеденный стол и вытаскивает оттуда по одной пачке каждого сорта.

— Эй, Маркус, — зовёт Лев, — скаутского печенья хочешь?

— Ещё бы, — откликается тот с кухни. — Возьми того, с арахисовым маслом.

— Давай два! — кричит Дэн.

Лев поворачивается к девушке.

— Хорошо, значит, два с арахисовым маслом и пачку «Самоас».

— Ням-ням! — отзывается гостья. — У меня тоже «Самоас» самые любимые. — Она вручает ему разноцветные пачки. — Всего будет восемнадцать долларов. Ты точно не хочешь «Тин минтс»? Это наш бестселлер!

— Нет, спасибо.

Лев вытаскивает кошелёк в полной уверенности, что налички у него не хватит, но надо проверить, прежде чем спрашивать Маркуса. Пока он копается в кошельке, девочка внимательно рассматривает его.

— По-моему, я тебя знаю, — говорит она.

Лев успевает подавить тяжёлый вздох. Ну вот, начинается.

— Точно! Ты тот парень — хлопатель! Ух ты, я продаю печенье знаменитому хлопателю!

— Я вообще-то не хлопнул, — сухо говорит Лев. О, повезло, у него в кошельке завалялась двадцатка. Он протягивает её девочке. — Вот. Спасибо за печенье. Сдачу оставь себе.

Но та вместо того, чтобы взять деньги, упирает руки в бока и продолжает внимательно изучать Лева.

— Хлопатель, который не хлопает. Зачем тогда становиться хлопателем? Ведь вся идея в том, чтобы хлопнуть?

— Пожалуйста, уходи.

Он машет купюрой, но девчонка по-прежнему не обращает внимания на деньги.

— Оставь их себе. Печенье — пусть это будет мой тебе подарок.

— Нет. Бери деньги и уходи.

Она неотрывно смотрит ему прямо в глаза.

— Хлопатель, который не хлопает. Представляю, как это разозлило людей в высоких кругах. Тех самых, что тратят уйму времени и денег на то, чтобы каждая хлопательная акция прошла без сучка без задоринки.

Сердце Лева проваливается даже не в пятки, а прямиком в Китай.

— Эти организаторы выступают за прогресс, ко всяческим регрессам, то есть к отступлениям, не привыкли, и хлопатель, который провалил свою миссию, оказывает дурную услугу всем нам — он порочит наше доброе имя.

Она улыбается и широко разводит руки.

— Маркус! Дэн! — вопит Лев. — Ложись!

— А вот и другой подарок, — говорит девочка, — сейчас я его тебе распакую! — и сводит ладони вместе.

Лев прыгает через диван, и в этот момент раздаётся хлопок. Взрывом мальчика отбрасывает к стене, диван опрокидывается сверху, зажав его между стеной и спинкой. Звон бьющегося стекла, грохот падающих балок — и стреляющая боль в ушах, такая ужасная, что ему кажется, будто у него треснула голова. Через несколько мгновений грохот стихает, оставляя в голове оглушительный звон. Леву кажется, будто наступил конец света.

Дым жжёт лёгкие, глаза слезятся. Лев сталкивает с себя диван и, бросив взгляд через комнату, видит там свою кровать — ещё несколько минут назад она находилась на втором этаже, а сейчас валяется посреди гостиной, как выброшенные на берег обломки кораблекрушения. Верхнего этажа больше нет, как нет и крыши. Над головой лишь затянутое тучами небо, а вокруг Лева ревёт пламя, стремясь пожрать то, что осталось от жилища его брата.

Дэна, который в момент хлопка находился на пути в гостиную, взрывной волной впечатало в стену. Теперь на этом месте видно огромное кровавое пятно, а сам он лежит на полу — безмолвный, безжизненный. Пастор Дэн — человек, который крикнул Леву: «Беги!» — в тот день, когда мальчик отправлялся в заготовительный лагерь; человек, который первым пришёл к нему, когда его забрала полиция; человек, заменивший ему отца, когда родной отец отказался от Лева — мёртв.

— Нет!

Лев пробирается по обломкам к телу Дэна, но замечает на кухне своего брата. Прямо посреди кухни упала балка, разбила стеклянный столик для завтрака и воткнулась одним концом Маркусу в живот. Всё вокруг в крови, но Маркус ещё жив. Он в сознании и пытается что-то сказать, весь дрожа и захлёбываясь кровью.

Лев в полной растерянности, но одно он понимает отчётливо: необходимо взять себя в руки и начать соображать, иначе его брат тоже умрёт.

— Всё хорошо, Маркус, всё хорошо, — лепечет он, хотя это явная ложь.

Напрягшись изо всех сил, Лев приподнимает балку. Маркус вопит от боли, Лев, поддерживая балку плечом, отталкивает брата в сторону, а затем роняет балку. Теперь падает и её второй конец, вдребезги разбивая то, что осталось от столика. Лев запускает руку в карман Маркуса, достаёт оттуда залитый кровью телефон и, молясь о том, чтобы тот работал, набирает 911.

• • •

Лев, чёрный от сажи и с непрекращающимся звоном в ушах, отказывается залезать в отдельную карету. Он настаивает на том, чтобы ехать с Маркусом, и устраивает такое светопреставление, что работники «скорой» сдаются.

При любом мало-мальски громком звуке в левом ухе у него что-то трещит, как будто туда залетел мотылёк. В глазах двоится и троится; даже само время, кажется, изменило свой бег, как будто Лева с Маркусом забросило в параллельный мир, где причина и следствие поменялись местами. Лев никак не может сообразить — то ли он здесь, потому что девчонка взорвала себя, то ли девчонка взорвала себя потому, что он здесь...

«Скорая» несётся в больницу, врачи работают с Маркусом не покладая рук, накачивая того Бог знает чем.

— Л-Л-Лев... — выдавливает из себя Маркус, пытаясь удержать глаза открытыми.

Лев стискивает его липкую, бурую от засохшей крови руку.

— Я здесь.

— Не давай ему заснуть, — говорит мальчику один из врачей. — Нельзя допустить, чтобы он впал в шок.

— С-слушай меня... — скрипит Маркус, еле ворочая языком. — Слушай...

— Слушаю.

— Они предложат мне... предложат трансплантацию.

Лев морщится, готовясь к тому, что сейчас услышит. Он знает, что скажет Маркус. Его брат скорее умрёт, чем согласится принять органы расплёта.

— Они захотят... пересадить мне почки... печень... что там ещё... словом, органы от расплётов...

— Знаю, Маркус, знаю.

Брат открывает свои неслушающиеся глаза шире, вперяется взглядом в Лева и крепче сжимает его руку.

— Пусть пересадят! — хрипит он.

— Что?!

— Пусть они сделают пересадку, Лев. Я не хочу умирать. Пожалуйста, Лев, — молит Маркус. — Пусть пересадят мне органы от расплётов...

Лев стискивает ладонь брата.

— Хорошо, Маркус. Хорошо.

Он плачет, радуясь тому, что брат не захотел приговорить себя к смерти, и ненавидя себя за эту радость.

• • •

Лева тщательно исследовали. Выяснилось, что вдобавок ко множественным открытым и закрытым ранам у него порвана барабанная перепонка и что, возможно, он получил сотрясение мозга. Раны, среди которых нет особенно серьёзных, перевязывают, накачивают мальчика антибиотиками и оставляют в палате для дальнейшего наблюдения. О Маркусе, которого отправляют в операционную немедленно по прибытии в больницу, ему не сообщают ни слова. К Леву приходит только медсестра — она щупает его пульс и измеряет кровяное давление — да полиция. Вопросы, вопросы, бесконечные вопросы...

— Знакома ли вам террористка?

— Нет.

— Вы вместе проходили обучение в организации хлопателей?

— Нет.

— Являлась ли она членом вашей террористической ячейки?

— Я же сказал вам, что не знаю её!

И, само собой, самый идиотский вопрос из всех:

— Вам известна причина, по которой они решили разделаться с вами?

— Разве и так не понятно? Она сказала мне, что это плата за то, что я не стал хлопать. Что люди, стоящие за всем этим, недовольны.

— И кто же эти люди, «стоящие за всем этим»?

— А мне откуда знать? Я контактировал только с группой других ребят, таких же, как я сам, но они все теперь мертвы — взорвали себя, понятно? Я никогда не встречался с теми, кто всем заправляет!

Полиция удаляется в некотором удовлетворении, хоть и не слишком большом. Тогда за дело принимается ФБР и задаёт те же самые вопросы, что и полицейские. И по-прежнему — никто ни слова о Маркусе.

Наконец ближе к вечеру, придя с очередной проверкой, медсестра сжаливается над Левом.

— Мне сказали, чтобы я ничего не говорила тебе о твоём брате, но я всё равно скажу. — Она придвигает стул поближе к его койке и понижает голос. — У него было огромное количество серьёзнейших внутренних повреждений. К счастью, в нашей больнице один из лучших банков донорских органов в штате. Ему пересадили новую поджелудочную железу, печень и селезёнку, и значительное число органов помельче. Одно лёгкое было пробито, и вместо того чтобы его зашивать, ему также поставили новое.

— Мои родители? Они здесь?

— Да. Они в комнате ожидания. Хочешь, чтобы я привела их сюда?

— А они знают, что я здесь? — спрашивает Лев.

— Да.

— Они справлялись обо мне?

Она секунду медлит.

— Мне очень жаль, деточка, но... нет, не справлялись.

Лев отводит взгляд. Сосредоточить его на чём-то другом, к сожалению, невозможно — смотреть не на что. Телевизор в палате отключён — там крутят бесконечные репортажи о взрыве.

— Тогда и я не хочу их видеть, — говорит Лев.

Медсестра гладит его по руке и улыбается извиняющейся улыбкой.

— Прости им их непонимание, деточка. Мне так тебя жаль! Сколько ужасов свалилось на твою бедную голову!

Интересно, думает Лев, медсестра в курсе всего? Он приходит к выводу, что это так и есть.

— Я должен был предвидеть, что они в конце концов явятся по мою душу. Хлопатели, то есть.

Медсестра вздыхает.

— Стоит только попасться в сплетённую плохими людьми сеть — и никогда уже не выплетешься. — Тут она спохватывается. — Ой, прости, ляпнула, не подумав. Зашить бы себе рот.

Лев выдавливает улыбку.

— Ничего. Когда тебя чуть не разнесли в клочья, да ещё два раза, перестаёшь обращать внимание на выбор слов.

Она тоже улыбается.

— И что теперь? — спрашивает Лев.

— Насколько мне известно, твой брат является твоим опекуном. А больше у тебя никого нет, кто мог бы о тебе позаботиться? К кому бы ты мог пойти?

Лев отрицательно качает головой. Кроме брата он был небезразличен только одному человеку — пастору Дэну. Мальчик не может даже думать о нём — столько боли причиняют ему мысли о Дэне.

— Я же под домашним арестом. Никуда не могу идти без разрешения Инспекции по делам несовершеннолетних, даже если бы было к кому идти.

Медсестра поднимается со стула.

— Что ж, детка, это уже не по моей части. Почему бы тебе пока не расслабиться и не отдохнуть? Тебя продержат здесь до завтра. Утро вечера мудренее.

— Пожалуйста, скажите хотя бы, в какой палате мой брат?

— Он всё ещё в послеоперационной, но как только его переведут в обычную, я дам тебе знать.

Она выходит, а в палату входит следователь — задавать всё те же навязшие в зубах дурацкие вопросы.

• • •

Медсестра оказалась верна своему слову. Маркуса поместили в палату №408. После наступления темноты, когда допросы закончены и в коридорах воцаряется тишина, Лев решается покинуть палату, не обращая внимания на боль во всём теле. Выйдя за дверь, он сразу же видит копа, которого приставили сторожить его — тот в конце коридора, флиртует с юной медсестрой. Лев незаметно ускользает.

Толкнув дверь палаты №408, он видит не кого иного как свою мать, сидящую в кресле рядом с кроватью и не сводящую с Маркуса глаз. Брат без сознания, к его рукам и ногам тянутся многочисленные трубки, слышно шипение аппарата искусственного дыхания. Их отец тоже здесь; в волосах у него по сравнению с прошлым годом прибавилось седины. Лев чувствует, как подступают к глазам предательские слёзы, но усилием воли душит свои неуместные эмоции, загоняет их подальше и запирает на крепкий замок.

Мать видит его первой. Она касается руки отца, чтобы привлечь его внимание. Родители один миг смотрят друг на друга — кажется, будто между ними существует некая телепатическая связь, как это часто бывает между супругами. Затем мать поднимается на ноги, подходит к Леву и, так толком и не взглянув на него, неловко обнимает, после чего выходит из палаты.

Отец тоже не смотрит на него. Во всяком случае, не сразу. Его взгляд устремлён на Маркуса, на его грудь, поднимающуюся и опускающуюся в размеренном, заданном машиной ритме.

— Как он? — спрашивает Лев.

— Он в искусственной коме. Сказали, что будут держать его так три дня, чтобы наноагенты сделали своё дело как можно быстрей.

Лев слышал, что боль при лечении наноагентами невыносима. Так что лучше, что брат будет в это время спать. Лев уверен, что его родители купили Маркусу органы, происходящие только от десятин. Самые дорогие. Он уверен в этом, спрашивать нет смысла.

Наконец отец вскидывает глаза на Лева.

— Доволен? Видишь, к чему привели твои действия?

Лев воображал себе разговор с отцом сотни раз, и в каждом из этих мысленных споров обвинителем выступал он, а не его собеседник. Да как он смеет? Как он смеет?! Лева так и подмывает сказать отцу пару ласковых, но он отказывается глотать наживку. Он не говорит ничего.

— Ты вообще имеешь хоть малейшее представление, в какое положение поставил нашу семью? — продолжает отец. — Весь стыд, который нам пришлось вытерпеть, все насмешки?

Больше Лев не в силах молчать.

— Так может, вам не стоило бы окружать себя такими же скорыми на осуждение людьми, как вы сами?

Отец переводит взгляд на Маркуса.

— Твой брат вернётся домой вместе с нами, — заявляет он. И поскольку все печёнки-селезёнки и прочие мелкие органы до единого оплачены деньгами их отца, у Маркуса выбора не будет.

— А я?

И снова отец избегает смотреть на Лева.

— Мой сын отправился на жертвование десятины год назад, — молвит он. — Вот этого сына я помню. Что до тебя, поступай как знаешь. Мне до тебя дела нет.

Вот так, значит.

— Когда Маркус проснётся, скажите ему, что я прощаю его, — просит Лев.

— Прощаешь за что?

— Он поймёт.

И Лев выходит, не попрощавшись.

В конце коридора он видит мать и других членов семьи — они сидят в комнате ожидания. Брат, две сестры с мужьями. Все они здесь ради Маркуса. Никто не пришёл к нему, Леву. Он колеблется, раздумывая, стоит ли ему подходить к ним. Как они себя поведут: как отец — холодно и враждебно, или как мать, которая всё-таки обняла его, пусть и не смогла себя заставить взглянуть на сына?

И тут, в этот момент нерешительности, он видит, как одна из его сестёр наклоняется над детской коляской и вынимает оттуда младенца. Это новый племянник Лева, о существовании которого он до сих пор не подозревал.

Младенец одет во всё белое.

Лев мчится обратно в свою палату, но ещё не добравшись туда, чувствует, как глубоко внутри его существа начинает бурлить вулкан. Его душит ярость, рыдания подступают к горлу, а живот сводит такой судорогой, что последние шаги до своей палаты он проделывает, согнувшись пополам, и не в силах ни вздохнуть, ни удержать брызнувшие из глаз слёзы.

Где-то в самой тёмной, иррациональной глубине сознания мальчика — наверно, там, где живут воспоминания и мечты детства — он питал тайную надежду, что его, может быть, примут обратно. Что однажды он вернётся домой. Маркус советовал ему забыть об этом, говорил, что этому не бывать, но ничто не могло уничтожить эту упрямую надежду. И вот сегодня она умерла.

Он забирается в койку и прижимается лицом к подушке — чтобы заглушить рыдания, перешедшие в безнадёжный вой. Целый год он подавлял свою сердечную боль; теперь она выплёскивается из его души, словно Ниагара, и Леву безразлично, что он может погибнуть в убийственной белизне её бурлящих вод.

• • •

Лев просыпается. Он даже не помнит, как заснул. Наверно, всё же он спал, потому что в палату льётся утренний свет.

— Доброе утро, Лев.

Он поворачивает голову — немножко слишком резко, и комната плывёт перед глазами. Последствия контузии. В ушах по-прежнему звенит, но хотя бы мотылёк в левом ухе успокоился.

В кресле у изножия его кровати сидит женщина. Она слишком хорошо одета, чтобы быть кем-то из больничного персонала.

— Вы кто? Вы из ФБР? Или из Агентства национальной безопасности? Опять вопросы? Сколько можно? Всё равно у меня все ответы кончились.

Женщина тихонько усмехается.

— Я не из правительственных агентств. Я представляю здесь трастовый фонд Кáвено. Слышали о таком?

Лев качает головой.

— А что, должен?

Она протягивает ему красочную брошюру, при взгляде на которую его пробирает озноб.

— Это что — проспект заготовительного лагеря?

— Никоим образом, — говорит она, явственно оскорбившись. Правильная реакция, по мнению Лева. — В нескольких словах, фонд Кавено — это огромная куча денег. Он учреждён одной очень богатой семьёй в помощь проблемной молодёжи. А вряд ли можно найти более проблемного представителя молодёжи, чем вы.

Она одаривает его лукавой усмешкой — наверно, думает, что удачно пошутила. Ошибается.

— Мы так понимаем, — продолжает женщина, — что после выписки вам некуда податься. Поэтому вместо того, чтобы оставить вас на милость детской социальной службы, которая, без сомнения, не в состоянии защитить вас от дальнейших покушений хлопателей, мы предлагаем вам место, где вы могли бы спокойно жить — кстати, целиком и полностью одобренное Инспекцией по делам несовершеннолетних — в обмен на некоторые услуги с вашей стороны.

Лев сгибает под одеялом ноги в коленях, как бы стараясь убраться подальше от непонятной посетительницы. Он не доверяет хорошо одетым людям и их завлекательным предложениям, от которых к нему тянутся явственно видимые ниточки.

— Какие услуги?

Она тепло улыбается ему.

— Нам нужно лишь ваше присутствие, мистер Калдер. Ваше присутствие и ваше личное обаяние, против которого никто не в силах устоять.

И хотя Лев не понятия не имеет, о каком таком личном обаянии она толкует, он отвечает:

— Ладно, почему бы и нет? — потому что вдруг осознаёт, что ему совершенно нечего терять. Он вспоминает дни, прошедшие между уходом от СайФая и появлением на Кладбище. Тёмные, страшные дни, среди которых промелькнула только одна светлая искорка — когда он попал в резервацию Людей Удачи. У них он научился тому, что когда нечего терять, кости могут ложиться как угодно — хуже не будет. И тут в его мозгу вспыхивает мысль. Собственно, она жила на задворках его сознания уже давно, но только сейчас протиснулась вперёд.

— Одно условие, — говорит Лев.

— Да?

— Я хочу законным образом сменить свою фамилию. Вы сможете это устроить?

Она выгибает бровь.

— Конечно, если вы этого хотите. Могу ли я поинтересоваться, на какую фамилию вы хотите её сменить?

— Не имеет значения, — отвечает он. — Лишь бы она была не Калдер.

22 • Фонд

На одной из улиц в северной части Детройта стоит дом. Это официальная, легальная резиденция Левия Иедедии Гаррити. Маленький, но уютный домик — щедрый подарок от Фонда Кавено, ставящего своей целью помощь проблемной молодёжи. Здесь работает целый небольшой штаб: у Лева есть камердинер, следящий за удовлетворением всех его насущных нужд, и домашний учитель, обучающий его всему, что необходимо. Фонд нанял даже охранника на постоянной основе — тот стоит у двери и отправляет восвояси всех непрошенных гостей и подозрительных коммивояжёров. К дверям Лева не подберётся незамеченным ни один хлопатель.

Это было бы идеальное место жительства для Лева, если бы не одна загвоздка: он здесь не живёт. Конечно, надо вспомнить о сидящем в его затылке под кожей чипе — тот клятвенно заверяет всех, что Лев проживает в домике в Детройте; но этот чип посылает теперь свои сигналы из любого места, где устроителям Фонда угодно создать видимость присутствия Лева.

Никто не знает, что мальчика поместили почти в сорока милях от города — в замке Кавено, центре усадьбы, занимающей семьдесят пять акров в Лейк Орион, штат Мичиган.

Замок Кавено, невероятных размеров здание, был построен в подражание Версалю на деньги, заработанные на производстве автомобилей ещё до того момента, когда американская автомобильная промышленность с оглушительным хлопком ушла в небытие.

Большинство людей не подозревает, что замок всё ещё жив. В общем, они правы: жив-то он жив, только дышит на ладан. Стихии и забвение привели к тому, что стоит дунуть хорошему ветру — и здание совсем рассыплется.

Замок служил средне-западной штаб-квартирой Бригады Выбора во время Глубинной войны, до тех пор пока не был захвачен и не стал штаб-квартирой Армии Жизни. Должно быть, как «выборники», так и «жизненники» высоко ценили возможность иметь свой собственный личный Версаль.

Усадьба постоянно подвергалась атакам до того дня, когда Соглашение о расплетении положило конец кровавым схваткам. Соглашение было основано на наихудшем из возможных компромиссов, всё же ставшим единственно приемлемым для обеих сторон, а именно: жизнь священна и неприкосновенна с момента зачатия и до того дня, когда человеку исполняется тринадцать лет, после чего можно расплести подростков, чья жизнь представляется ошибкой.

В течение многих лет, прошедших после войны, замок Кавено постепенно приходил в негодность — реставрировать его было слишком дорого, снести — тоже накладно, поскольку уж слишком он был велик. Но тут Чарльз Кавено — младший, тяготясь виной за то, что в новую эпоху у него всё ещё полно старых денег, подарил замок трастовому фонду, который принадлежал другому трастовому фонду, который в свою очередь тоже «отмывался» через ещё один фонд, принадлежащий Движению Против Расплетения.

23 • Лев

Чарльз Кавено — младший лично встречает Лева у входа в ветхий замок. Богач одет так, чтобы всем сразу стало понятно: он слишком богат, чтобы заботиться о том, как он одет. Даже при том, что бóльшая часть состояния семейства Кавено давно уже ушла в небытие, должно быть, у них осталось ещё достаточно, чтобы нынешнее поколение отпрысков Кавено ни в чём не нуждалось. Единственное, что выдаёт принадлежность Чарльза Кавено к Сопротивлению — это редеющие волосы. В наши дни у богачей лысины не бывает. Они легко и просто заменяют её чужими волосами.

— Лев, это большая честь — познакомиться с тобой! — Он хватает ладонь Лева обеими руками и крепко пожимает её, глядя мальчику прямо в глаза, отчего тому немного не по себе.

— Спасибо. Для меня тоже. — Лев не знает, что ему ещё сказать.

— Было очень прискорбно услышать, что ты потерял близкого друга, а твой брат тяжело ранен. Я всё время думаю, что если бы мы вошли с вами в контакт раньше, трагедии можно было бы избежать.

Лев устремляет взгляд на замок. В нём практически нет целых окон. Птицы свободно летают между разбитыми стёклами.

— Не смотри, что замок такой дряхлый, — предупреждает Кавено. — В старикане ещё теплится жизнь. А внешний вид — это, по существу, так и задумано. Камуфляж для чересчур любопытных глаз — на случай, если кому-то захочется присмотреться к нему поближе.

Интересно, думает Лев, каким это образом кому-либо удастся «присмотреться к старикану поближе»? Замок стоит в самом центре заросшего сорняками пустыря, когда-то бывшего нарядной лужайкой; пустырь лежит посреди участка в семьдесят пять акров, огороженного высоким забором. Всё это со всех сторон окружено густым тёмным лесом. Заметить усадьбу при таких условиях — задача почти невозможная, ну, разве что сверху.

Кавено толкает гнилую дверь и проводит Лева в то, что когда-то было парадным фойе. Только сейчас у фойе нет крыши. На второй этаж ведут две грандиозные лестницы, но большинство деревянных ступеней просело. Сквозь трещины в полу пробивается трава, мраморные плиты вздыбились.

— Сюда.

Кавено ведёт Лева в глубину разрушенного здания, по тёмному коридору, состояние которого ничем не лучше фойе. Стоит затхлый запах плесени, такой сильный, что даже воздух кажется студенистым. Лев уже начинает склоняться к мысли, что у мистера Кавено не все дома и пора сматывать удочки, когда его проводник отпирает тяжёлую дверь в конце коридора и распахивает её. За дверью открывается парадный обеденный зал.

— Мы реставрировали северное крыло. Пока этого достаточно. Само собой, пришлось закрыть щитами все окна — свет ночью в заброшенных руинах привлёк бы к себе ненужное внимание.

Состояние помещения, конечно, оставляет желать лучшего: краска облупилась, на крыше сырые потёки — однако не в пример остальному зданию здесь уже можно жить. Обеденный зал освещают две разнокалиберные люстры, явно перенесённые сюда из других помещений замка. Судя по трём длинным столам и стоящим около них скамьям, здесь одновременно питается довольно много людей.

В дальнем конце зала находится огромный камин, а над ним — невероятных размеров портрет в полный рост. Поначалу Лев решает, что это изображение одного из Кавено, когда тот был мальчиком, но присмотревшись, обнаруживает, что это...

— Постойте-постойте... это что... это я?!

Кавено улыбается.

— Сходство неплохо схвачено, не правда ли?

Лев идёт к портрету и по мере приближения видит, что сходство действительно очень хорошее. Вернее, это отличное изображение того, каким он был год назад. На портрете он одет в жёлтую рубашку — кажется, будто она светится, словно золото. Вообще, портрет написан так, что создаётся иллюзия, будто кожа мальчика испускает некое божественное сияние. Лицо его выражает мудрость и покой, тот покой, которого реальный Лев ещё не обрёл; а внизу картины изображены белые десятинные одежды: мальчик символично попирает их ногами.

Первая реакция Лева — смех:

— Что это ещё за чудо такое?

— Это чудо, которое ты совершил, Лев, в борьбе за правое дело. Мне приятно сообщить тебе, что мы подхватили твоё знамя там, где оно выпало из твоих рук.

На каминной полке под портретом свалена всякая всячина: от цветов и драгоценностей до написанных от руки записок и всяких безделушек.

— Эти вещи стали появляться здесь спонтанно, после того как мы повесили портрет, — разъясняет Кавено. — Мы этого не предвидели — а стоило бы, наверно.

Лев всё ещё пытается уложить увиденное и услышанное в голове. И снова, не в силах справиться с собой, неудержимо прыскает:

— Да вы шутите, что ли?

Но тут справа от них, из дверного прохода, открывающегося в прилегающий коридор, раздаётся женский голос:

— Мистер Кавено, наши подопечные начинают волноваться. Мне впустить их?

Лев видит, как из-за спины полной женщины, вытягивая шеи, выглядывают какие-то ребята.

— Одну минуту, пожалуйста, — говорит Кавено женщине, потом улыбается Леву. — Как видишь, им не терпится познакомиться с тобой.

— Кому?

— Десятинам, конечно. Мы тут конкурс проводили, и семеро были избраны, чтобы лично приветствовать тебя.

Кавено говорит таким тоном, словно Леву самому должно быть обо всём известно. Но для мальчика всё это как снег на голову.

— Десятинам?

— Ну, вообще-то это бывшие десятины. Спасённые по пути в заготовительные лагеря.

Наконец, в голове у Лева щёлкает выключатель, и кое-что становится ему понятным:

— Орган-пираты! Орган-пираты, которые якобы охотятся за десятинами!

— Совершенно верно, орган-пираты, — молвит Кавено. — Правда, насколько мне известно, никому из них пока ещё не удалось захватить ни одной десятины. Но для прикрытия эта легенда — то, что надо. Инспекция по делам несовершеннолетних лает не на то дерево.

А Лев-то всегда думал, что исчезнувшие по дороге в лагеря десятины попадают на чёрный рынок! Ему и в голову не приходило, что их спасают.

— Ну как, готов встретить нашу маленькую команду полномочных представителей?

— Валяйте, почему нет.

Кавено подаёт знак женщине, та впускает ребят. Дети входят в зал чинной процессией, однако, они не в силах скрыть свой брызжущий через край энтузиазм. Все одеты в яркие цвета — с явным умыслом. Ни у единого нет даже белого пятнышка в одежде. Лев стоит и таращит глаза, пока ребята подходят к нему по одному и приветствуют его. Впрочем, кое-кто из них тоже только пялится на Лева и способен лишь дёрнуть головой — у них от ошеломления язык отнялся. Остальные трясут ему руку с такой силой, что, кажется, ещё немного — и оторвут напрочь. Один из мальчиков так нервничает, что спотыкается и едва не падает к ногам высокого гостя; оправившись, бедняга отходит в сторону, пунцовый, как свёкла.

— А волосы не такие, — выпаливает одна девочка и тут же пугается, как будто произнесла страшное кощунство. — Но они красивые! Мне нравятся! Я люблю длинные волосы!

— А я про тебя всё знаю! — хвастается другой мальчик. — Нет, правда, спроси меня о чём-нибудь!

И хотя Лева от этой новости слегка корёжит, он говорит:

— Хорошо. Какое у меня любимое мороженое?

— Черри Гарсиа! — выпаливает мальчик, ни секунды не поколебавшись. Ответ, само собой, совершенно точный. Лев даже не знает, как ему к этому отнестись.

— Так что... вы все были десятинами?

— Да, — отвечает девочка в ярко-зелёной одежде, — до тех пор, пока нас не спасли. Теперь мы знаем, что жертвование десятины — это плохо!

— Да, — добавляет кто-то другой. — Мы научились смотреть на такие вещи твоими глазами.

Лев вдруг обнаруживает, что обожание этих детей кружит ему голову. А что? Последний раз он чувствовал себя «золотым мальчиком» ещё тогда, когда был десятиной. И с тех пор — всё. После «Весёлого Дровосека» все смотрели на него либо как на жертву, которую стоит пожалеть, либо как на монстра, которого следует наказать. А для этих ребят он герой. Лев не может отрицать, что после всего пережитого, у него сейчас становится очень хорошо на душе. Очень, очень хорошо.

Девочка в режущем глаз фиолетовом наряде не может удержаться и бросается ему на шею.

— Я люблю тебя, Лев Калдер! — кричит она.

Один из мальчиков оттаскивает её в сторонку.

— Извини, она немного того... расчувствовалась.

— Нет, ничего, — говорит Лев, — но моё имя больше не Калдер. Я теперь Гаррити.

— В честь пастора Дэниела Гаррити! — восклицает всезнайка. — Того самого, что погиб две недели назад! — Пацан так горд своими познаниями, что не замечает, какую боль доставляет Леву своими словами. — Как твоё ухо, кстати?

— Лучше.

Кавено, который на время отошёл в сторону, выступает вперёд, собирает детишек и выпроваживает из зала.

— Хватит, пока довольно, — говорит он. — Вы все получите возможность пообщаться с Левом на личных аудиенциях.

— Аудиенциях? — Лев испускает смешок при мысли о каких-то там аудиенциях. — Я что, по-вашему, папа римский?

Но никто и не думает смеяться. И тут Леву становится ясно, что их с пастором Дэном шутка стала реальностью.

Все эти дети — фанаты Лева. Левиафаны.

• • •

Шестьдесят четыре. Вот сколько бывших десятин собрано и укрыто здесь, в замке Кавено. Этот факт возрождает в Леве надежду, покинувшую его с момента принятия Параграфа-17, который, по сути, вполне можно было бы определить как «шаг вперёд и два назад».

— Постепенно мы выправим каждому из них новые документы и распределим в надёжные семьи, которые будут хранить их тайну, — рассказывает Леву Кавено. — Мы называем это Программой целостного перебазирования.

Кавено знакомит Лева с восстановленным северным крылом замка. Повсюду на стенах заключённые в рамки фотографии и вырезки из газет с новостями о Леве. Транспарант в одном из коридоров призывает: ЖИВИ КАК ЛЕВ! Душевный подъём, который мальчик ощущал до сих пор, вдруг начинает уступать место бабочкам в животе. Да разве ему удастся оправдать ожидания этих детей? Никогда в жизни! Может, не стоит и пытаться?

— Вам не кажется, что это всё несколько... чересчур? — спрашивает он у Кавено.

— Мы быстро поняли, что, избавив этих детей от угрозы расплетения, мы отняли у них смысл их жизни, ту единственную вещь, в которую они непреложно верили. Пустоту надо было чем-то заполнить, хотя бы на время. Ты был самым естественным кандидатом на эту роль.

На стенах красуются цитаты, приписываемые Леву. Такие, например, как «Жизнь в целостном состоянии — разве может быть что-нибудь прекраснее?» или «Твоё будущее „целиком“ зависит от тебя». Пожалуй, Лев согласен с этими утверждениями, вот только он никогда их не высказывал.

— Должно быть, тебе странно оказаться в центре такого пристального внимания, — говорит Кавено. — Надеюсь, ты одобришь то, как мы использовали твой имидж, чтобы помочь этим бедным детям.

Лев находит, что он не вправе ни одобрять их действия, ни не одобрять, уже не говоря о том, чтобы судить, мудро они поступают или нет. Как можно осуждать яркость света, когда ты сам являешься его источником? Прожектор ведь не может видеть тени, которые отбрасывает. Всё, что Леву остаётся — это плыть по течению и занять предназначенное ему место духовного вождя. Что ж, случаются вещи и похуже. Испытав на себе некоторые из них, он не сомневается: то, что ему предлагают сейчас, безусловно лучше.

На второй день пребывания Лева в замке распорядители начинают устраивать индивидуальные аудиенции с бывшими десятинами — лишь по нескольку в день, чтобы не сильно утомлять его. Лев выслушивает их истории и пытается подать совет; словом, это весьма похоже на то, чем они с пастором Дэном занимались по воскресеньям в тюрьме с подростками — «кандидатами на состояние распределённости». Разница лишь в том, что дети в замке Кавено воспринимают каждое его слово как божественное откровение. Скажи он «небо не голубое, а розовое» — и они найдут в этом высказывании мистический смысл.

— Всё, что им требуется — это поощрение, — говорит Леву Кавено. — А поощрение с твоей стороны — это самый щедрый подарок, на который они только могут надеяться.

К концу первой недели Лев приспосабливается к жизненному ритму замка. Приём пищи начинается только тогда, когда в обеденном зале появляется он, Лев. Обычно его просят вознести благодарение. По утрам он даёт аудиенции, временем после обеда может распоряжаться по своему усмотрению. Штаб во главе с Кавено уговаривает его написать мемуары — абсурдная мысль для четырнадцатилетнего подростка, и тем не менее эти взрослые абсолютно серьёзны. Спальня Лева — тоже полный абсурд. Королевская опочивальня, слишком большая для него, но с одним достоинством — в ней есть окно, которое не закрыто щитом. Его спальня колоссальна, его портрет сверхколоссален, и однако вся эта помпа способствует лишь тому, что он начинает чувствовать себя совсем крошечным.

Что ещё хуже — на каждом завтраке, обеде, ужине ему приходится смотреть на собственный портрет. На того Лева, каким он является в вооображении этих детей. Конечно, он вполне в состоянии сыграть для них эту роль, вот только глаза на портрете, неотрывно следящие за ним, куда бы он ни пошёл, полны обвинения. «Ты — это не я, — говорят глаза. — Ты никогда не был и никогда не будешь мной». Но на каминной полке под картиной всё так же не скудеют цветы и другие подношения, и до Лева наконец доходит, что это не просто картина. Это алтарь.

• • •

На вторую неделю своего пребывания он призван встречать и приветствовать новоприбывших — первых с момента его собственного появления здесь. Новенькие, доставленные на угнанном фургоне, ни о чём ещё не подозревают и думают, что их похитили, предварительно усыпив. Они не знают, кто их похитил.

— Нам всем очень бы хотелось, — объясняет ему Кавено, — чтобы первым, что они здесь увидят, когда прозреют, оказался ты.

— Зачем? Для импринтинга? Чтобы ходили потом за мной, как утята за уткой?

Кавено слегка раздражённо вздыхает.

— Ну, это вряд ли. Просто они знают только одного человека, которому удалось избежать принесения в жертву в качестве десятины — это ты. Ты даже не представляешь, какой неизгладимый след оставляет твоё присутствие в сердцах тех, кому была уготована та же судьба.

Лева препровождают в бальную залу, которая остаётся в прежнем, достойном сожаления состоянии — по-видимому, она восстановлению уже не подлежит. Мальчик уверен — новеньких привели сюда недаром; в том, что он будет приветствовать их именно здесь, есть какой-то тонко рассчитанный психологический эффект, но спрашивать у него охоты нет.

Когда он приходит в залу, новенькие уже там. Мальчик и девочка. Они привязаны к стульям, на глазах повязки. Так вот что имел в виду Кавено, говоря о том, что они «прозреют»! Сколько в этом человеке театральности, однако.

Мальчик всхлипывает, девочка пытается утешить его.

— Всё в порядке, Тимоти, — говорит она. — Что бы ни происходило, я уверена — всё будет хорошо.

Лев сидит напротив них и чувствует себя очень неловко — настолько эти дети напуганы. Он сознаёт, что должен излучать уверенность и позитив, но оказаться лицом к лицу с объятыми ужасом жертвами похищения — это совсем не то, что внимать толпе восторженных поклонников.

Кавено здесь нет, вместо него присутствуют двое взрослых из штаба. Лев сглатывает и пытается унять дрожь в руках, схватившись за подлокотники кресла.

— Ладно, — говорит он. — Снимите с них повязки.

У нового мальчика лицо покраснело от плача. Девочка же осматривается, оценивая ситуацию.

— Приношу извинения, что пришлось с вами так поступить, — говорит Лев. — Мы боялись, что вы нечаянно причините себе вред, да и нельзя было раскрывать, куда вас везут. Только так мы могли спасти вас, ничем не рискуя.

— Спасти? — восклицает девочка. — Вот как вы это называете?!

Лев пытается не замечать обвиняющих нот в её голосе, но у него не получается. Он заставляет себя, подобно Кавено, смотреть ей прямо в глаза, уповая лишь, что это сойдёт за силу и уверенность.

— Ну, может, как раз сейчас у вас другое мнение на этот счёт, и тем не менее мы именно спасли вас.

На лице девочки появляется возмущённое выражение, но мальчик вдруг ахает, и его мокрые глаза округляются.

— Это ты! Ты тот парень-десятина, который стал хлопателем! Ты — Левий Калдер!

Лев улыбается извиняющейся улыбкой и даже не пытается поправить фамилию.

— Да, но друзья зовут меня просто Лев.

— А я Тимоти! — охотно сообщает мальчик. — Тимоти Тэйлор Вэнс! А её имя Му... Ми... Я не помню, но оно начинается на «М», правда?

— Моё имя — это моё личное дело, и вас оно не касается, — отбривает девочка.

Лев смотрит в маленькую шпаргалку, которой его заранее снабдили.

— Твоё имя Мираколина Розелли. Приятно познакомиться, Мираколина. Можно, я буду называть тебя Мира?

Её горящий взгляд и упорное молчание ясно говорят, что нельзя.

— Ну хорошо, тогда пусть будет Мираколина.

— Да кто дал тебе право?.. — чуть ли не рычит девчонка.

Лев снова заставляет себя твёрдо посмотреть ей в глаза. Она знает, кто он, и она ненавидит его. Даже презирает. Ему подобные взгляды не внове, правда, не здесь, в этом замке.

— Наверно, ты плохо расслышала меня, — говорит Лев, в котором уже начинает закипать гнев. — Мы только что спасли вас.

— Ты это называешь спасением? — повторяет она.

Мгновение, лишь одно мгновение он смотрит на себя глазами этой девочки, и то, что он видит, ему совсем не нравится.

— Я рад принимать здесь вас обоих, — говорит он, пытаясь скрыть дрожь в голосе. — Мы ещё поговорим.

Лев жестом разрешает взрослым выпроводить новеньких, а сам сидит в бальной зале ещё добрых десять минут. Что-то есть в поведении Мираколины тревожно знакомое. Он пытается вспомнить миг, когда Коннор вытащил его из лимузина в тот далёкий день. Неужели он тоже вёл себя так же воинственно? Так же непримиримо? Многое из случившегося в тот день Лев постарался изгнать из памяти. Когда же он начал понимать, что Коннор вовсе не враг ему?

Он убедит её. Должен убедить. Ведь все находящиеся здесь бывшие десятины в конце концов пересмотрели свои взгляды. Промытые мозги были перепромыты заново — в обратную сторону. Перепрограммированы.

А если эта девочка — исключение? Что тогда? Внезапно вся спасательная операция, которую он раньше считал славным и великим делом, кажется ему весьма мелкой. И эгоистичной.

24 • Мираколина

Рождённая ради спасения брата и возвращения обратно к Богу, Мираколина не потерпит этого насилия, не позволит забрать у неё её священное предназначение и заменить его позорной жизнью изгоя! Даже её собственные родители под конец поддались слабости, пожелали разорвать свой пакт с Господом и «спасти» Мираколину. Интересно, размышляет она, они бы обрадовались, узнав, что её поймали и принуждают к жизни в целостном состоянии? Отказывают ей в священном таинстве распределённости?

Больше того: она не просто вынуждена терпеть это возмутительное отношение, она должна терпеть его от человека, которого искренне считает воплощением самого Сатаны! Мираколина не из тех людей, которые склонны к ненависти и несправедливым суждениям, но после встречи с этим мальчишкой она начинает думать, что не настолько терпима, как ей казалось.

«Наверно, поэтому Господь и столкнул меня с ним, — размышляет она, — чтобы я усмирила свою гордыню и осознала, что тоже могу испытывать ненависть, как и любой другой человек».

Они начали обрабатывать её уже в самый первый день: поместили девочку в спальне, которая была в куда лучшем состоянии, чем остальные помещения замка.

— Отдохни здесь, пока транквилизатор не выветрится полностью, — сказала пухленькая дружелюбная женщина, которая также принесла ей обед: мясной хлебец с капустой и стакан рутбира.

— Сегодня ведь день святого Патрика, — добавляет она. — Так что угощайся, дорогая. Если захочешь добавки — скажи.

Явная попытка задобрить её. Мираколина ест, но отказывается получать удовольствие от еды.

В комнате полно книг и видеофильмов, но Мираколина не может сдержать смех: как в фургоне из заготовительного лагеря были только развесёлые фильмы для всей семьи, так и здесь все книги и фильмы тоже имеют ясную пропагандистскую направленность. Все они рассказывают о детях, с которыми обращаются жестоко, но которым удаётся подняться над враждебностью и непониманием окружающего мира. Всё от Диккенса до Сэлинджера — в самом деле, как будто у Мираколины Розелли есть что-то общее с Холденом Колфилдом!

Ящики комода полны одежды — всё ярких цветов, всё её размера. Мираколину охватывает дрожь при мысли, что её обмерили и приготовили для неё гардероб, пока она была ещё в бессознательном состоянии. Её белые одежды запачкались, но она всё равно не доставит этим людям удовольствия, переодевшись в ту гадость, которую они ей предлагают!

Наконец, к ней приходит лысый мужчина средних лет с планшеткой и именной табличкой, на которой написано БОБ.

— Я был уважаемым всеми психиатром, до тех пор пока не начал высказываться против расплетения, — рассказывает Боб после того, как представился официально. — Меня подвергли остракизму, но но нет худа без добра, потому что я оказался там, где во мне действительно нуждаются.

Мираколина сидит с непроницаемым выражением лица, скрестив руки на груди. О, она знает, к чему все эти разговоры! Они называют это «перепрограммированием». Деликатное наименование для промывания уже промытых мозгов.

— Вы были уважаемым, из чего следует, что больше вы не уважаемый, — цедит она, — и от меня вы уважения тоже не дождётесь.

После быстрой оценки её психического состояния, к которой она отказывается отнестись серьёзно, Боб вздыхает и убирает ручку.

— Думаю, — говорит он, — со временем ты поймёшь, что мы искренне беспокоимся о тебе и наша единственная задача — это забота о твоём процветании.

— Я вам не герань в горшке! — огрызается она, и когда психиатр закрывает за собой дверь, швыряет в неё стакан с выдохшимся рутбиром.

Вскоре Мираколина обнаруживает, что её дверь незаперта. Наверняка ещё один грязный приёмчик! Она выходит и пускается исследовать коридоры замка. Даже пылая гневом за то, что её похитили, девочка не может не признать, что её разбирает любопытство: что же здесь происходит? Скольких детей они лишили возможности сподобиться благодати? Сколько здесь тюремщиков? Каковы её шансы на побег?

Выясняется, что детей здесь много — в спальных палатах и в общих залах, коридорах и классах; занимаются ремонтом, пытаясь исправить неисправимое и хоть немного привести замок в порядок, или учатся под руководством людей, сильно смахивающих на Боба.

Она забредает в общую комнату отдыха с просевшим полом и столом для бильярда, ножки которого подпёрты чурбачками, чтобы не перекашивался. Одна из девочек направляется к ней. На именной табличке значится ДЖЕКИ.

— Должно быть, ты Мираколина, — говорит Джеки. Мираколина не проявляет желания протянуть ей руку для пожатия, поэтому Джеки хватает её сама и крепко жмёт. — Я знаю, поначалу всегда очень трудно, но, уверена, мы станем хорошими друзьями.

У Джеки вид десятины, как и у остальных здешних ребят — есть в их облике некая чистота и возвышенность. Несмотря на то, что ни у кого из них нет даже белого пятнышка в одежде, сразу становится ясно, кем они когда-то были.

— Тебя, наверно, приписали ко мне? — спрашивает Мираколина.

Джеки с извиняющимся видом пожимает плечами:

— Ну, вроде того.

— Спасибо за честный ответ, но ты мне не нравишься, и другом я тебе становиться не желаю.

Джеки, которая вовсе не бывший уважаемый психиатр, а просто обычная тринадцатилетняя девочка, явно обижена словами Мираколины, и та тут же в них раскаивается. Нельзя превращаться в бессердечную злюку. Она должна быть выше этого.

— Извини меня, пожалуйста. Это не ты лично мне не нравишься. Мне не нравится то, что они заставляют тебя делать. Если хочешь стать моим другом, попробуй ещё раз, когда больше не будешь «приписана» ко мне.

— Пожалуй, ты права, — отвечает Джеки. — Но друзья мы или нет, неважно — я обязана помочь тебе войти в русло нашей жизни, нравится тебе это или не нравится.

Взаимопонимание достигнуто, Джеки возвращается к своим приятелям, но продолжает следить за Мираколиной, пока та в комнате.

Здесь и Тимоти, мальчик, которого захватили вместе с Мираколиной — разговаривает с другим мальчиком, тоже, видимо, «приписанным» к нему. Они ведут себя так, будто уже стали друзьями не разлей вода. Кажется, Тимоти уже вполне освоился здесь, а поскольку он с самого начала не пылал желанием войти в состояние распределённости, всё, что потребовалось для его перепрограммирования — это перемена одежды.

— Как ты можешь быть таким... таким неглубоким? — говорит ему Мираколина немного позже в тот же день.

— Да называй как знаешь, — отвечает он и улыбается так, словно ему только что подарили щенка. — Но если хотеть жить значит быть неглубоким, то чёрт с ним, я согласен бултыхаться в «лягушатнике»!

Перепрограммировали! Её воротит от всего этого. Она презирает Тимоти. Как можно с такой скоростью обменять свои жизненные убеждения на мясной хлебец и капусту?!

Джеки находит её вечером, после того, как Мираколина удостоверилась, что её «свобода» кончается у запертой двери замкового крыла, в котором содержатся все бывшие десятины.

— Остальная часть замка нежилая, — поясняет ей Джеки. — Вот почему мы не выходим за пределы северного крыла.

Джеки рассказывает, что повседневная жизнь детей заполнена уроками, которые призваны помочь им адаптироваться к новым условиям.

— А что случается с теми, кому не удаётся адаптироваться? — с кривой усмешкой спрашивает Мираколина.

Джеки ничего не отвечает, лишь смотрит на свою собеседницу с выражением, которое ясно говорит, что возможность такого исхода никогда не приходила ей в голову.

• • •

Через несколько дней Мираколина загружена уроками по горло. Утро начинается с длинной и весьма насыщенной эмоциями групповой терапии, на которой по крайней мере один человек разражается слезами, а другие ему аплодируют. Мираколина в основном помалкивает, потому что если она примется защищать жертвование десятины, на неё вся группа будет смотреть волком.

— Ты имеешь право на собственное мнение, — слышит она, когда ей вдруг доводится выступить против «перепрограммирования». — Но мы надеемся, что ты в конце концов посмотришь на это с другой точки зрения. — А это значит, что права на собственное мнение у неё все же нет.

Или взять урок современной истории (кстати, этот предмет есть далеко не в каждой школе). Им рассказывают про Глубинную войну, Соглашение о расплетении и всё, что связано с этими событиями вплоть до сегодняшнего дня. Здесь также идут дискуссии относительно раскольнических течений в наиболее значительных религиях — течений, которые практикуют человеческую десятину. Такие течения называют «десятинными культами».

— Они зародились не в среде простых приверженцев той или иной религии, — рассказывает учительница. — Начало им было положено в зажиточных семьях высших служащих или держателей акций крупных монополий — чтобы подать пример для широких масс; потому что если даже богачи одобряют десятину, то остальные тем более должны делать то же самое. Десятинные культы стали частью тщательно разработанного плана, призванного внедрить соответствующее отношение к расплетению в менталитет нации.

Мираколина никак не может удержаться от того, чтобы не поднять руку.

— Извините, пожалуйста, но я католичка и ни к какому десятинному культу не принадлежу. Так куда же вы отнесёте меня?

Она думает, что учительница сейчас скажет что-то вроде: «Ты только исключение, подтверждающее правило», или ещё что-нибудь столь же банальное. Но та говорит лишь:

— Гм-м, а это интересно. Держу пари, Лев не упустит случая поговорить с тобой об этом.

Для Мираколины хуже угрозы не придумаешь, и учительница об этом знает. Так что Мираколина затыкается. Однако то, что она активно сопротивляется Сопротивлению, известно всем в замке, и поэтому её призывают на столь нежеланную для неё аудиенцию к мальчику, который не взорвался.

• • •

Аудиенция происходит утром в понедельник. Мираколину забирают с невыносимой групповой терапии и ведут в ту часть замка, в которой она никогда раньше не бывала. Она идёт туда в сопровождении целых двух членов Сопротивления. Она, конечно, не уверена, но подозревает, что по крайней мере у одного из них есть оружие. Её вводят в полный пышной растительности зимний сад — сплошное стекло и солнечный свет. Сад, восстановленный во всей своей былой роскоши, хорошо отапливается. В середине помещения стоит стол из красного дерева и два стула. На одном из стульев уже сидит он — мальчик-герой, центр всего этого причудливого культа. Она присаживается напротив и ждёт, пока он заговорит первым. Но ещё до того, как он открывает рот, Мираколина с точностью может утверждать, что мальчик искренне заинтересовался ею — единственной во всём замке белой вороной. Среди стаи разноцветных.

Мальчик пристально изучает её несколько минут, а затем спрашивает:

— Ну и что ты из себя строишь?

Она оскорблена неформальностью его обращения. Можно подумать, всё происходящее здесь возмущает её только потому, что она «что-то из себя строит»! Хорошо, сейчас она покажет этому хлыщу, что её протест — не просто выпендрёж.

— Ты в самом деле интересуешься моим мнением, хлопатель, или я для тебя — только козявка, которую у тебя почему-то не получается раздавить своим железным сапогом?

Услышав такое, «хлыщ» хохочет во всё горло.

— «Железный сапог»! Вот здорово! — Он поднимает ногу и показывает ей подошву своих «найков». — Признаю — может, в выемки и забились какие-нибудь раздавленные пауки, тут ты права, но это и всё.

— Если ты собираешься применить ко мне третью степень, — отвечает она, — то давай, приступай, и покончим с этим. Лиши меня, например, еды или воды. Пожалуй, лучше воды, потому что от жажды я умру быстрее, чем от голода.

Он недоверчиво трясёт головой:

— Не может быть, чтобы ты и вправду считала меня таким извергом! С чего ты это взяла?

— Меня притащили сюда насильно и держат здесь против моей воли, — шипит она, наклонившись к нему через стол. Может, плюнуть ему в рожу? Нет, прибережём это для более подходящего момента, так сказать, для усиления эффекта. — Тюрьма всё равно остаётся тюрьмой, хоть всю её ватой обей и марлей оберни, чтобы было помягче!

Он отшатывается. Ага, вот где у него кнопка! Мираколина припоминает фото из газет в те времена, когда этот пацан красовался во всех выпусках новостей — мумия в бетонном бункере, завёрнутая в несколько слоёв марли и ваты.

— Я правда не могу тебя понять, — говорит он. В голосе его прорываются нотки гнева. — Мы же спасли тебе жизнь! Ты могла бы выказать хоть немного благодарности.

— Вы ограбили меня, так же, как и всех здесь! Вы забрали у меня смысл жизни. Ты называешь это спасением? Да это проклятие!

— Мне очень жаль, что ты так считаешь.

Вот теперь её черёд злиться.

— Да уж, тебе, конечно, жаль, что я так считаю! Всем тут жаль, что я так считаю! Так и будете долбить это, как попугаи, пока я не перестану так считать?

Он резко вскакивает, оттолкнув стул, и начинает вышагивать взад-вперёд, листья папоротника с шуршанием задевают его одежду. Она таки достала его! Ещё чуть-чуть — и он вылетит отсюда к... Но он делает глубокий вдох и поворачивается к ней.

— Я знаю, каково тебе сейчас, — говорит он. — Моя семья тоже промыла мне мозги так, что я сам только и ждал, когда же меня расплетут. И не только моя семья, но и друзья, и церковь, да все, кто что-либо значил для меня. Единственный разумный голос принадлежал моему брату Маркусу, но я тогда был слеп к его словам — до того дня, когда меня похитили...

— Ты хочешь сказать «глух», — перебивает Мираколина, и он останавливается, словно споткнувшись.

— А?

— Ты был глух к его словам, а не слеп. Определись со своими чувствами. Или не можешь, потому что совсем бесчувственный?

Он улыбается.

— А ты достойный противник.

— И к тому же нечего мне излагать свою биографию. Я её и так знаю. Тебя захватил Беглец из Акрона на дороге, где случилась большая авария, и он использовал тебя в качестве живого щита. О-очень благородно. А потом он перетряхнул тебе мозги, вот и всё.

— Ничего он не перетряхивал! Я сам пришёл к своим убеждениям, сам увидел, что такое расплетение вообще и десятина в частности!

— Так значит, по-твоему, быть убийцей лучше, чем быть десятиной, а, хлопатель?

Он придвигает стул и садится — почти спокойно. Её задевает, насколько быстро он перестал реагировать на её издёвки.

— Если живёшь, не задавая вопросов, то оказываешься не готов, когда вопросы вдруг обрушиваются на твою голову, — молвит он. — Начинаешь злиться, а справляться с гневом не умеешь. Да, я стал хлопателем, но только потому, что был слишком невинен, чтобы понять, какую огромную вину тем самым беру на себя.

Теперь в нём задрожала какая-то напряжённая струна, а глаза подёрнулись влагой. Мираколине ясно — он откровенен сейчас, вовсе не старается задурить ей голову. Может статься, высказывает больше, чем намеревался. У неё даже мелькает мысль, что она, возможно, судит о нём ошибочно, впрочем, она тут же сердится на себя за подобные мысли.

— Ты думаешь, я такая же, как ты, но это не так, — чеканит Мираколина. — Я не принадлежу к религиозному ордену, практикующему жертвование десятины. Мои родители сделали это вопреки своим верованиям, а не в соответствии с ними.

— Но всё равно — тебя же вырастили с верой в то, что это твоё предназначение, ведь так?

— Моим предназначением было спасти жизнь брата, став донором костного мозга, так что я выполнила его ещё до того, как мне исполнилось полгода.

— И тебя не сердит то обстоятельство, что ты родилась на свет только для того, чтобы помочь кому-то другому?

— Нисколько не сердит, — отвечает Мираколина, впрочем, несколько поспешно. Она поджимает губы, откидывается на стуле и немного ёрзает — стул жестковат. — Ну ладно, может, я и сержусь изредка, но я понимаю, почему мои родители так поступили. На их месте я, возможно, сделала бы то же самое.

— Согласен. Но раз твоя цель уже достигнута, то почему бы тебе не зажить собственной жизнью?

— Моё имя означает «маленькое чудо». А чудеса — это собственность Господа, — отвечает она.

— Ничего подобного, — возражает он, — чудеса — это дары Господа нам. Возвращать дары значит наносить оскорбление дарящему.

Она открывает рот для ответа, но обнаруживает, что ответа-то и нет, потому что он прав. Будь он проклят с его правотой! Разве этот тип может быть хоть в чём-то прав?!

— Мы ещё поговорим об этом, когда ты перестанешь задирать нос, — говорит он и жестом велит охраннику увести её.

• • •

На следующий день в её расписание внесли ещё один урок — чтобы ей некогда было задумываться над чем не надо. Он называется «творческая проекция» и проходит в комнате, которая в давние времена служила малой гостиной. Ободранные стены здесь увешаны потускневшими, изъеденными молью портретами. Мираколине иногда становится интересно, смотрят ли эти одутловатые лица на их занятия с одобрением, неодобрением или абсолютно равнодушно.

— Я предлагаю вам написать сочинение, — говорит учитель, мужчина в маленьких круглых очках. Очки! Предмет, который в наше время можно найти разве что в лавке антиквара. Кому нужны очки, если существуют лазерные процедуры и вполне доступные трансплантаты? Это просто наглость — так демонстративно носить на глазах эту странную штуковину! Мол, смотрите, у меня очки, поэтому я выше остальных!

— Напишите историю вас самих — свою биографию. Нет, не о той жизни, которую вы прожили, а о той, которую проживёте. Сорок, пятьдесят лет вперёд, начиная с нынешнего дня. — Учитель ходит по классу и размахивает руками — наверно, воображает себя Платоном или ещё кем-нибудь столь же великим. — Спроектируйте грядущее. Расскажите мне, кем вы станете. Я знаю, это будет нелегко для всех вас, вы ведь никогда не задумывались о своём будущем. Но теперь оно у вас есть. Так отпустите вашу фантазию на волю! Пуститесь в безрассудство! Развлекайтесь вовсю.

Он садится и откидывается на спинку стула, заложив руки за голову, очень довольный собой.

Ребята принимаются писать. Мираколина нетерпеливо стучит ручкой по странице. Он хочет, чтобы она помечтала о будущем? Отлично. Сейчас она выдаст этим людям всё по-честному, хоть это и не то, что им хочется услышать.

«С сегодняшнего дня прошло несколько лет, — пишет она, — и мои руки принадлежат матери, потерявшей свои при пожаре. У неё четверо детей. Она ласкает их, купает, расчёсывает им волосы и меняет пелёнки вот этими самыми руками. Мои руки — её сокровище, они для неё драгоценнее золота. Каждую неделю она делает моим рукам маникюр, хотя и понятия не имеет, кто я была такая.

Мои ноги принадлежат девушке, выжившей в авиакатастрофе. Она была звездой лёгкой атлетики, но обнаружилось, что мои ноги не годятся для этого вида спорта. Некоторое время девушка горевала над потерей своей олимпийской мечты, но потом выяснилось, что мои ноги могут танцевать. Она выучилась танцевать танго; и однажды, когда она танцевала в Монако, она встретила принца, и покорила его сердце. Они поженились и теперь каждый год дают во дворце роскошный бал. Кульминацией бала всегда служит незабываемое танго двоих королевских особ».

Чем дальше Мираколина пишет, тем неистовей становится её ярость из-за потери всех блестящих возможностей, которые у неё украли.

«Моё сердце ушло к учёному, стоящему на пороге великого открытия: как приручить звёздный свет и удовлетворить потребности человечества в энергии. Он уже было решил задачу, но с ним случился инфаркт. Он выжил — благодаря мне — и закончил труд своей жизни, сделав мир лучше для всех нас. Он даже получил Нобелевскую премию».

Неужели это так странно — хотеть отдать всего себя другим полностью и без остатка? Если это именно то, чего желает сердце Мираколины, то почему ей в этом отказывают?

«А моё сознание — воспоминания чудесного детства, проведённого под крылом любящих родителей — ушли к мятущимся, тревожным душам, у которых не было своих подобных воспоминаний. Но теперь, когда я стала их частью, их боль тоже исцелена».

Мираколина сдаёт работу, и учитель, которому её сочинение, возможно, интересно более других, читает его, пока остальные дети ещё пишут. Она наблюдает за его лицом, на котором появляется задумчивое выражение. По не вполне осознанной ею причине Мираколину всегда заботило, что думают о ней учителя. Даже те, которые ей не нравились.

Учитель заканчивает читать и подходит к ней.

— Очень интересно, Мираколина, но одну вещь ты оставила без внимания.

— Что же?

— Свою душу. Кто получит твою душу?

— Моя душа, — с уверенностью заявляет она, — уйдёт к Господу.

— Хм-м... — Он поглаживает седоватую щетину на подбородке. — Значит, она уйдёт к Господу, несмотря на то, что все части твоего тела ещё живы?

Мираколину не собьёшь.

— У меня есть право думать так, а не иначе, если мне того хочется.

— Верно, верно. Вот только тут возникает проблема. Ты же католичка, не правда ли?

— Да.

— И добровольно отдаёшь себя на расплетение.

— И что?

— Что? Да то, что если твоя душа покидает этот мир, то добровольное расплетение ничем не отличается от самоубийства с посторонней помощью, а в католицизме самоубийство — это смертный грех. Из чего вытекает, что согласно твоим собственным верованиям, твоя душа отправится в ад.

После чего учитель удаляется, оставив её в ошеломлении таращиться на оценку — А с минусом[29]. Минус, должно быть, за вечное проклятие её души.

25 • Лев

Мираколина не подозревает, какое глубокое впечатление производит на него её строптивость. Большинство ребят в замке либо боятся Лева до дрожи, либо поклоняются ему, либо и то, и другое вместе, но Мираколина не испытывает к «герою» ни страха, ни почтения; она попросту честно и открыто ненавидит его. Это не должно бы его беспокоить. Он привык к тому, что его ненавидят; ведь недаром же Маркус сказал: насколько публика испытывает жалость к бедному-несчастному маленькому мальчику Леву, настолько же она пылает презрением к чудовищу, в которое он превратился. Ну, хорошо. Он успел побывать и невинным мальчиком, и чудовищем; но здесь, в замке Кавено, это не имеет ни малейшего значения, потому что здесь он чуть ли не божество. Это, пожалуй, даже забавно — в особом, несколько вывернутом наизнанку смысле этого слова, но Мираколина стала той булавкой, напоровшись на которую, пузырь иллюзорной божественности лопнул.

Их следующая встреча происходит через неделю, на пасхальном балу. Десятины славятся своей ужасающей неловкостью во всём, что касается отношений между полами. Зная, что свидания, встречи и всё прочее в том же духе никогда не станут частью жизни десятин, их мамы и папы не уделяют проблеме «мальчики — девочки» много внимания. Собственно, этот вопрос всячески обходится и замалчивается, чтобы не создавать у десятины нежеланного томления по несбыточному.

— Наши подопечные обладают острым умом, — говорит Кавено на еженедельном собрании штаба, — но социальные навыки у них — как у шестилеток.

Это точное описание того, каким был когда-то и сам Лев, впрочем, он, кажется, с той поры особенно далеко в этой области так и не продвинулся. Он по-прежнему ни разу и ни с кем не был на свидании.

В штабе Кавено около двадцати человек, и Лев — единственный моложе тридцати. На лицах взрослых написана озабоченность, с которой они живут уже так долго, что она, похоже, намертво въелась в их черты. Лев задаётся вопросом, не происходит ли одержимость этих людей из их собственного печального опыта? Может, они, как Адмирал, отдали своих детей на расплетение, а потом раскаялись в своём решении? Продиктована ли их приверженность делу Сопротивления личными мотивами, или спасатели из команды Кавено, недовольные положением дел в обществе, действуют из чисто гражданских убеждений?

— Нам надо устроить пасхальный бал, — объявляет Кавено со своего места во главе стола, — и призвать наших бывших десятин вести себя как нормальные подростки. В пределах разумного, конечно. — Он обращается к Леву: — Лев, мы можем рассчитывать, что ты присоединишься к празднованию в качестве нашего посланца доброй воли?

Все ждут, что он ответит. Это его немного раздражает.

— Что если я скажу нет?

Кавено с недоумением смотрит на него:

— С какой стати тебе отказываться? Вечеринки и празднества любят все!

— Вовсе нет, — возражает Лев. — Последнее празднество, на котором присутствовали эти дети, устраивалось перед отправкой в заготовительный лагерь. Вам очень хочется напомнить им об этом?

Остальные сидящие вокруг стола принимаются перешёптываться, пока не вмешивается Кавено:

— Те праздники были прощаниями. Наш будет чествованием начала новой жизни. Я очень надеюсь, что ты посетишь его.

Лев вздыхает.

— Куда деваться. — В замке Кавено разве станешь перечить идеям человека, имя которого носит этот самый замок?

• • •

Поскольку бальная зала в плачевном состоянии, вечер устраивается в обеденном зале, все столы и стулья в котором сдвинуты к стенам. Установку для ди-джея поместили под портретом Лева.

Присутствие на празднике обязательно, поэтому здесь собрались все бывшие десятины.

Как Лев и ожидал, они группируются по половой принадлежности — каждый на своей стороне зала, девочки напротив мальчиков, словно собираются играть в вышибалу с мячом. Все деловито поглощают пунш и сосиски, украдкой бросая взгляды на противоположную команду, как будто опасаясь, что если их поймают за этим занятием, то дисквалифицируют.

В качестве ди-джея выступает один из взрослых, старается — из кожи вон лезет, но поскольку призывы и подбадривания не достигают цели, он требует, чтобы все встали в круг и начали танцевать хоки-поки[30]. Правда, по прошествии где-то десяти секунд он вдруг соображает, что просить бывших десятин выбрасывать и убирать различные части тела как-то не того... несколько бестактно, и, испугавшись, пытается перейти сразу к «выбрось всего себя», но детвора веселится от души, и продолжает петь куплет за куплетом и отплясывать, даже после того, как музыка смолкает. Как ни странно, но хоки-поки ломает лёд, и когда музыка возобновляется, на танцполе остаётся резвиться довольно много ребятишек.

Лев в их число не входит. Он вполне — и даже больше чем — доволен ролью наблюдателя, несмотря на то, что у кого — у кого, а у него-то недостатка в партнёрах не было бы; единственное — он подозревает, что если бы пригласил на танец какую-нибудь девочку, с той могло бы случиться спонтанное самовозгорание на месте.

Но тут он замечает на противоположной стороне зала Мираколину — та стоит, подперев стенку, с неприступным видом сложив руки на груди. Лев решает — вот он, вызов, достойный того, чтобы его принять.

В тот момент, когда Мираколина замечает, что он направляется в её сторону, глаза девочки начинают бегать по сторонам — может, он не к ней идёт? Как бы не так. Поняв, что объектом его внимания является именно она, Мираколина переводит дыхание.

— Так что, — спрашивает Лев как можно небрежнее. — Танцевать хочешь?

— Ты веришь в конец света? — отвечает она вопросом на вопрос.

Лев пожимает плечами.

— Не знаю. А что?

— А то, что я пойду танцевать с тобой только на следующий день после него.

Лев улыбается.

— Надо же, шутка! Я и не знал, что у тебя есть чувство юмора.

— Знаешь, что я тебе скажу. Когда у тебя закончатся девчонки, готовые целовать землю, по которой ты ступаешь, то можешь пригласить меня снова. Ответ всё равно будет «нет», но тогда я ещё, глядишь, окажу тебе честь, сделав вид, что раздумываю.

— Я читал твоё сочинение, — говорит Лев. У неё даже голова дёргается от удивления. — Ты фантазируешь о танцующей принцессе. Не вздумай отнекиваться.

— Это мои ноги фантазируют, а не я.

— Ага, но чтобы танцевать с твоими ногами, думаю, мне придётся иметь дело со всей тобой целиком.

— Не придётся, — возражает она, — потому что к тому времени здесь не будет не только меня целиком, но и ни одной части меня. — Она бросает взгляд на портрет Лева, который в разноцветных лучах стробоскопа выглядит довольно необычно. — А знаешь что? Почему бы тебе не сплясать с собственным портретом? Из вас вышла бы отличная пара.

И с этими словами она мчится к выходу из зала. Двое взрослых, стоящие у дверей, пытаются помешать ей уйти в свою комнату, но она прорывается с боем, и только её и видели.

Вокруг Лева поднимается гул голосов.

— Да она просто дура, — говорит кто-то.

Лев разъярённо поворачивается к тому, кто это сказал. Тимоти, мальчик, который прибыл сюда вместе с Мираколиной.

— А я бы то же самое сказал о тебе! — рычит Лев. — И обо всех остальных! — Но, поняв, что, пожалуй, слишком далеко зашёл, останавливает себя и поправляется: — Нет, это не так. Но не стоило бы вам осуждать её.

— Да, Лев, — послушно говорит Тимоти. — Не буду, Лев. Прошу прощения, Лев.

Затем одна стеснительная девочка, видимо, менее стеснительная, чем все остальные стеснительные девочки, делает шаг вперёд.

— Я буду с тобой танцевать, Лев.

Он ведёт её на середину зала и танцует — и с ней, и с другими девочками, а его портрет взирает на них сверху вниз взглядом, полным раздражающе непогрешимого превосходства.

• • •

На следующий день обнаруживается, что портрет варварски изуродован.

В самой середине поперёк него аэрозольной краской написано очень грубое слово. Завтрак начинается с опозданием — приходится ждать, пока из зала не уберут изгаженную картину. Из кладовой исчез аэрозольный баллончик с краской. Кто его оттуда спёр — неизвестно. Догадки, однако, сыплются как из ведра, и все они указывают на одну личность.

— Это точно она! — пытаются внушить Леву дети. — Все знают! Мираколина! Она одна здесь против тебя!

— А откуда вы знаете, что она только одна? — резонно спрашивает Лев. — Просто она единственная, у кого хватает духу выступить открыто.

Из уважения к Леву остальные ребята воздерживаются от того, чтобы обвинить Мираколину прямо в лицо. Взрослые дипломатично держат свои догадки при себе.

— Думаю, нам нужно больше камер наблюдения, — предлагает Кавено.

— Что нам действительно нужно, — возражает Лев, — это больше свободы выражения мнений. Тогда такие вещи перестанут случаться.

Кавено оскорблён до глубины души.

— Ты так говоришь, будто здесь заготовительный лагерь! Здесь кто угодно может свободно высказывать своё мнение.

— Ну, по-видимому, вашу точку зрения разделяют не все.

26 • Мираколина

Целый день все обитатели замка обдают Мираколину ледяным холодом. А вечером в её дверь стучат. Она не отзывается. Зачем? Всё равно ведь войдут — в дверях спален нет замков.

Дверь медленно отворяется, и в комнату входит Лев. При виде его сердце девочки начинает биться учащённо. Она уверяет себя, что это от гнева.

— Если ты пришёл, чтобы обвинить меня в порче твоего портрета, то сознаюсь. Я больше не могу скрывать правду. Это я. А теперь можешь приступать к наказанию. Забери, например, отсюда все эти вдохновляющие на подвиги фильмы. Действуй.

Лев стоит, спокойно опустив руки.

— Прекрати. Я знаю, что это не ты.

— О-о... Так вы, выходит, поймали вандала?

— Не совсем. Я просто знаю, что это не ты.

Ну что ж, приятно быть оправданной, хотя, если честно, она находила некоторое горькое удовольствие в том, что её считают главной подозреваемой.

— Тогда что тебе нужно?

— Я хотел бы извиниться за то, как с тобой обошлись по дороге сюда. Транквилизатор, повязка на глазах, ну, и всё прочее. То есть, то, чем они здесь занимаются, конечно, очень важно, но я не всегда согласен с их методами.

Мираколина замечает, что он впервые за всё время употребил слово «они» вместо слова «мы».

— Я здесь торчу уже несколько недель, — говорит она. — Почему ты только сегодня решил вдруг извиниться?

Лев смахивает со лба длинные пряди.

— Не знаю... Вообще-то, меня это всё время мучило.

— Ах вот оно как... И что — ты ходишь и извиняешься перед каждым здесь, в замке?

— Нет, — признаётся Лев. — Только перед тобой.

— Почему?

Он пускается мерять шагами её маленькую комнату.

— Потому, — говорит он, слегка повысив голос, — что ты до сих пор злишься! Почему ты такая злая?

— Единственный, кто в этой комнате злится — это ты, — с непреклонным спокойствием возражает Мираколина. — А там, за её пределами, недовольных, должно быть, предостаточно. Кто-то же испортил твой портрет! Неужто от большой любви?

— Забудь про портрет! — вопит Лев. — Мы сейчас говорим о тебе!

— Тогда прекрати орать, не то мне придётся попросить тебя убраться отсюда. Хотя стоп, я, пожалуй, и правда попрошу тебя убраться. — Она указывает на дверь. — Выметайся!

— Нет.

Тогда она подбирает щётку для волос и швыряет в него. Щётка попадает Леву по лбу, отлетает к стене и падает за телевизор.

— Ой! — Он с гримасой хватается за лоб. — Больно!

— Вот и прекрасно, я этого и хотела!

Лев стискивает кулаки, рычит, затем разворачивается, как будто собирается устремиться прочь из комнаты, но... остаётся на месте. Поворачивается обратно к девочке, разжимает кулаки и умоляющим жестом протягивает к ней раскрытые ладони, как будто говорит: видишь, тут у меня стигматы. Ну да, вполне может быть, что руки у него в крови, но это совершенно точно не его кровь.

— Значит, вот так теперь будет всегда? — спрашивает он. — Ты будешь всё время кукситься, огрызаться и портить существование всем вокруг? Неужели тебе больше ничего не хочется от жизни?

— Нет, — отрезает она. — Моя жизнь кончилась в мой тринадцатый день рождения. С этого момента я должна была стать частью жизни других людей. Меня это полностью устраивало. Это было то, чего я хотела. И чего хочу до сих пор. Ну почему это так трудно понять?!

Он смотрит на неё долгим взглядом, а она пытается вообразить его себе, одетым во всё белое. Этот мальчик, такой чистый и незапятнанный, наверняка бы ей понравился... Но парень, который перед ней сейчас, — совсем другой человек.

— Очень жаль, — говорит она таким тоном, что сразу становится понятно — ей нисколечки не жаль, — но я, кажется, не поддаюсь перепрограммированию.

Она поворачивается к нему спиной и ждёт несколько секунд, зная, что он стоит и смотрит на неё. Затем она оборачивается обратно — и оказывается, что его в комнате нет. Он ушёл, закрыв за собой дверь так тихо, что она даже не услышала.

27 • Лев

Лев опять сидит на заседании штаба. Он не понимает, почему они упорно зовут его на эти собрания — Кавено никогда не слушает, что он, Лев, говорит. Здесь он чувствует себя чем-то вроде комнатной собачки или любимой игрушки — талисмана. Но на этот раз он заставит их выслушать его!

Собрание толком не успело ещё начаться, а Лев уже говорит — громко, требовательно, чем привлекает всеобщее внимание к себе, а не к председательствующему Кавено.

— Почему мой портрет вернули?! — гремит Лев. — Один раз его уже испортили — зачем его вывесили снова?!

Все голоса стихают, вопрос повисает в ошеломлённой тишине.

— Это я приказал восстановить его и возвратить на место, — говорит Кавено. — Утешение и успокоение, которые он приносит бывшим десятинам, невозможно переоценить.

— Согласна! — вторит одна учительница. — Я считаю, что он ориентирует их на позитив. — Она подчёркивает своё замечание, с готовностью кивая Кавено. — К тому же, он мне просто нравится. Одобряю.

— А мне не нравится, и я не одобряю! — заявляет Лев, впервые за всё время открыто выражая своё отвращение. — Сделали из меня какого-то божка! Возвели на пьедестал! Да я никогда не был и никогда не буду этой распрекрасной иконой, какой вы меня изображаете!

В комнате снова воцаряется тишина: все ждут, что скажет Кавено. Тот не торопится, раздумывает над ответом и наконец произносит:

— У каждого из нас здесь свои обязанности. Твои кристально ясны и предельно просты: служить примером для остальных. Ты разве не заметил, что ребята начали отращивать волосы? Первое время я думал, что они будут возмущаться, но дети начали подражать тебе, моделировать себя по твоему образцу. И это как раз то, в чём они в сложившихся тяжёлых обстоятельствах так нуждаются.

— Тоже мне нашли модель! — кричит Лев. Сам того не замечая, он вскакивает на ноги. — Я был хлопателем! Террористом! Я принял в своей жизни столько ужасных, неправильных решений!

Но Кавено не теряет спокойствия.

— Нас заботят прежде всего твои правильные решения, Лев. А теперь сядь и не мешай проведению собрания.

Лев окидывает взглядом членов штаба, но ни в ком не находит поддержки. По-видимому, его вспышку они относят к числу тех самых неправильных решений, которые лучше предать забвению. Мальчика душит гнев сродни тому, что однажды сделал его хлопателем, но он проглатывает свою ярость, садится и больше не открывает рта до самого конца совещания.

И только когда все расходятся, Кавено берёт его за руку, но не затем чтобы пожать. Он переворачивает её ладонью кверху и внимательно изучает его пальцы, а если точнее — заглядывает под ногти.

— Почисть-ка их получше, Лев, — советует он. — Аэрозольную краску, по-моему, надо убирать скипидаром.

28 • Риса

Риса не празднует пасху. Она даже не может сказать, на какой день она приходится — настолько девушка потеряла всякое представление о течении времени. Если уж на то пошло, то она не знает даже, где находится. Сначала она сидела в изоляторе Инспекции по делам несовершеннолетних в Тусоне, потом её перевезли на бронированном автомобиле без окон в другой изолятор примерно в двух часах от прежнего — скорее всего, в Финикс. Здесь её только и знают, что допрашивают.

— Сколько человек живёт на Кладбище?

— Видимо-невидимо.

— Кто посылает вам довольствие?

— Джордж Вашингтон. Или это Авраам Линкольн? Не помню.

— Как часто прибывают новые пополнения?

— Примерно так же часто, как вы колотите вашу жену.

Следователей выводит из себя её нежелание сотрудничать, но ей это безразлично — она не собирается рассказывать им ничего существенного. К тому же Риса понимает, что они задают ей вопросы, ответы на которые и так знают. Скорее, эти допросы призваны выяснить, говорит она правду или лжёт. А ни то, ни другое. Она попросту издевается над ними, превращая каждый допрос в фарс.

— Если вы начнёте сотрудничать, то тем самым значительно облегчите ваше положение, — увещевают её.

— С чего вы взяли, что я стремлюсь его облегчить? Жизнь у меня всегда была нелёгкая. Так что уж буду придерживаться того, что мне знакомо.

Они не кормят её досыта, но и голодать не дают. Ей говорят, что захватили Элвиса Роберта Малларда и он — в обмен на соответствующие поблажки со стороны властей, само собой, — уже выдал им всю необходимую информацию; но она-то знает, что они врут, потому что окажись он в их руках — и они бы узнали, что никакой он не Маллард, а Коннор.

Так проходят две недели. В один прекрасный день в камеру входит юнокоп. Он нацеливает на неё пистолет и без церемоний транкирует, причём стреляет не в ногу, где болело бы меньше всего, а прямо в грудь. Риса испытывает жгучую боль до тех пор, пока не проваливается в забытьё.

Она приходит в себя в другой камере — может, чуть поновее и побольше, но это всё равно тюрьма. Неизвестно ни куда её переместили на этот раз, ни зачем. Эта новая камера совсем не приспособлена для инвалидов, а тюремщики не оказывают Рисе никакой помощи. Да она бы её и не приняла; но создаётся впечатление, будто они нарочно заставляют её прикладывать титанические усилия, чтобы, например, перекатить кресло через порожек туалета или чтобы забраться на койку, которая ненормально высока. Каждый раз, когда ей нужно лечь, это испытание отнимает у неё последние силы.

В таких мучениях проходит неделя. Еду ей приносит молчаливый охранник в униформе наёмного полицейского. Риса делает вывод, что больше она не в руках Инспекции по делам несовершеннолетних, но кто её новые тюремщики, остаётся загадкой. Допросов с ней больше не проводят, и это беспокоит её — так же, как Коннора всегда беспокоит то, что власти смотрят сквозь пальцы на существование Кладбища. Неужели коммуна свободно живущих расплётов настолько никому не интересна, что копы даже не заморачиваются тем, чтобы применить к Рисе пытку ради получения информации? Неужели обитатели Кладбища заблуждаются, думая, что их существование имеет какое-либо значение?

Всё это время Риса гонит от себя мысли о Конноре, потому что думать о нём нестерпимо больно. Как он, наверно, был поражён, узнав о том, что она сдалась властям! Поражён и ошеломлён. Ну и пусть. Ничего, переживёт. Она ведь сделала это в той же степени ради него, что и ради раненого мальчика — ведь, как ни больно это осознавать, Риса стала для Коннора обузой. Если он собирается и дальше вести за собой ребят по примеру Адмирала, то он не может тратить своё время и силы на массаж её ног и морочить себе голову перепадами её настроения. Может, он и любит её, но в настоящий момент в его жизни для Рисы места нет.

Риса не знает, чего ей ожидать от будущего. Понимает лишь, что ей надо сосредоточиться на этом самом будущем, и забыть о Конноре, как бы тягостно это ни было.

• • •

Через несколько дней к Рисе приходят с неожиданным визитом. В камеру вступает хорошо одетая женщина, которую окутывает аура власти.

— Доброе утро, Риса. Приятно наконец познакомиться с девушкой, из-за которой разгорелся такой сыр-бор.

Риса немедленно решает, что всякий, использующий в отношении неё выражение «такой сыр-бор», не может быть её другом.

Посетительница опускается на единственный в камере стул. Этим стулом Риса никогда не пользуется — он не приспособлен для инвалидов. Скорее даже наоборот — он специально сконструирован так, чтобы Риса не могла им воспользоваться —как, впрочем, и всё остальное в этой камере.

— Я надеюсь, с тобой здесь обращаются хорошо? — осведомляется гостья.

— Со мной вообще никак не обращаются. Просто игнорируют, и всё.

— Тебя вовсе не игнорировали, — заверяет женщина. — Тебе дали время на то, чтобы ты пришла в себя. Побыла наедине с собой, подумала.

— Что-то я сомневаюсь, чтобы меня хоть на секунду оставляли наедине с собой. — Риса бросает взгляд на широкое настенное зеркало, за которым она по временам угадывает какие-то тени. — Так я теперь кто — что-то вроде политического заключённого? — спрашивает она без обиняков. — Если вы не собираетесь меня пытать, то что у вас за планы? Оставите меня гнить здесь? Или продадите орган-пиратам? По крайней мере, те части, что ещё функционируют.

— Ничего этого я делать не буду. Я пришла, чтобы помочь тебе. А ты, моя дорогая, должна помочь нам.

— Ой что-то я сомневаюсь!

Риса откатывает своё кресло от гостьи, хотя укатиться далеко она, конечно, не может. Женщина не делает попытки встать со стула. Она вообще не двигается, просто сидит спокойно, удобно, как у себя дома. Риса хотела бы контролировать ситуацию, но ей это не удаётся. Контроль удерживает эта женщина с властным голосом.

— Меня зовут Роберта. Я представляю организацию, которая называется «Граждане за прогресс». Наша цель, наряду со многими другими — нести благо этому миру. Мы способствуем прогрессу науки и развитию свободного общества, а также занимаемся делом духовного просвещения.

— А какое отношение всё это имеет ко мне?

Роберта улыбается и на секунду замолкает. Потом, всё так же продолжая улыбаться, говорит:

— Я добьюсь того, что выдвинутые против тебя обвинения будут сняты, Риса. Но что ещё более важно, я вытащу тебя из этого кресла и дам новый позвоночник.

Риса разворачивается к ней. В душе девушки кипят эмоции, в которых она сейчас не в силах разобраться.

— Ну уж нет! Это моё право — отказаться от позвоночника расплёта!

— Да, конечно, — с неизменным спокойствием говорит Роберта. — И тем не менее, я твёрдо уверена — скоро ты изменишь своё решение.

Риса скрещивает руки на груди. Её убеждения непоколебимы, что бы там эта Роберта себе ни думала.

• • •

Её опять подвергают бойкоту, но, видно, тюремщики теряют терпение, потому что бойкот длится всего пару дней, а не неделю. И снова Роберта у Рисы в камере, и снова она сидит на стуле, предназначенном для людей, которые могут ходить собственными ногами. На этот раз в руках гостьи папка. Рисе не видно, что там, в этой папке.

— Ты подумала над моим предложением? — спрашивает Роберта.

— Мне незачем думать. Я уже дала вам свой ответ.

— Придерживаться принципов и отказываться от позвоночника расплёта — это очень благородно, — произносит Роберта. — Однако это свидетельствует об ошибочном образе мыслей — крайне непродуктивном и затрудняющим адаптацию. Твои принципы никому не принесут пользы — ни тебе, ни нам.

— Я не собираюсь менять свой «ошибочный образ мыслей», как не собираюсь покидать своё кресло.

— Очень хорошо. Это твой выбор, я не вправе тебе в нём отказывать. — Роберта слегка ёрзает на стуле — может, в некотором раздражении, а может, в предвкушении. — Здесь со мною кое-кто, с кем я хотела бы тебя познакомить, — говорит она, встаёт и открывает дверь. Риса не сомневается — кто бы ни ждал в другой комнате, он, безусловно, наблюдал за течением беседы в одностороннее зеркало.

— Можешь войти, — говорит Роберта бодрым тоном.

В камеру осторожно входит юноша. На вид ему лет шестнадцать или что-то около того. У него разноцветная кожа и волосы тоже окрашены полосками в разные цвета. Сначала Риса думает, что это какой-то экстремальный вид боди-арта, но вскоре приходит к мысли, что дело этим не ограничивается. Что-то с этим парнем очень и очень не так.

— Привет, — говорит он и нерешительно улыбается, обнажая ряд великолепных зубов. — Меня зовут Кэм. Я с таким нетерпением ждал встречи с тобой, Риса.

Риса отшатывается, и её кресло врезается в стену. В этот момент на неё словно обрушивается удар молнии: она понимает, кто стоит перед ней, почему гость показался ей таким невероятно странным. Она вспоминает репортаж об этом создании. Её начинает трясти, по телу бегут мурашки. Если бы это было возможно, она бы забилась в вентиляционное отверстие, лишь бы убежать от этого... этого...

— Убери от меня эту гадость! Это отвратительно! Убери его!

Ужас Рисы отражается на лице вошедшего, как в зеркале. Он тоже отшатывается и впечатывается спиной в стенку.

— Всё в порядке, Кэм, — говорит Роберта. — Ты же знаешь — люди должны привыкнуть к тебе. Она тоже привыкнет.

Роберта пододвигает к нему стул, но Кэмом внезапно овладевает только одно желание — не оставаться здесь, бежать — так же, как хотела бы убежать Риса.

Риса впивается взглядом в Роберту — лишь бы не смотреть на Кэма.

— Я сказала — убери это отсюда!

— Я не «это», — произносит Кэм.

Риса трясёт головой:

— Конечно, ты «это»! — Она по-прежнему не хочет смотреть него прямо. — А теперь убери это отсюда, или, клянусь, я разорву эту тварь на все его ворованные куски голыми руками!

Она старается не встречаться с ним взглядом, но не может удержаться и невольно скашивает на него глаза. Из украденных у кого-то слёзных каналов «твари» катятся слёзы, и это приводит Рису в окончательное неистовство.

— Кинжал в самое сердце, — говорит парень.

Рисе невдомёк, о чём это он, да ей и наплевать.

— Прочь с глаз моих! — кричит она Роберте. — И если в тебе осталась хоть капля человечности, лучше убей его!

Роберта холодно смотрит на неё, затем поворачивается к Кэму.

— Можешь идти, Кэм. Подожди меня в коридоре.

Кэм, неловко сжавшись, торопливо выходит из камеры, Роберта закрывает за ним дверь. Вот теперь она отпускает гнев на волю. Если Рисе и удаётся получить из всего происшедшего какой-то положительный результат, то это то, что она вывела из себя Роберту.

— Как ты можешь быть такой жестокой! — восклицает Роберта.

— А вы так и вообще сущее чудовище, если создали этакую жуть!

— История рассудит, кто мы и что сделали. — Роберта кладёт на стол лист бумаги. — Это соглашение. Подпиши его — и получишь новый позвоночник ещё до конца этой недели.

Риса хватает листок, рвёт его в клочки и подбрасывает их в воздух. Роберта, должно быть, предвидела это, поскольку вынимает из папки ещё один точно такой же листок и кладёт его на стол.

— Ты будешь исцелена, и ты попросишь прощения у Кэма за то, как отвратительно обошлась с ним сегодня.

— Не в этой жизни! И ни в какой другой тоже!

Роберта улыбается, как будто знает кое-что, о чём не догадывается Риса.

— Посмотрим. Ведь может же так статься, что ты внезапно переменишь мнение.

Она выходит, а документ и ручка остаются лежать на столе.

Риса долго не сводит глаз с листка бумаги. Она знает, что ни за что не подпишет соглашение, но она страшно заинтригована. Почему для них так важно исцелить её изломанное тело? На это может быть только один ответ: по какой-то причине она, Риса, чрезвычайно нужна им. Ей даже в самых смелых мечтах не являлось, что она может быть настолько важна. Важна для обеих сторон.

29 • Кэм

Он сидит в комнате наблюдения. Он бывает здесь гораздо чаще, чем готов признать — шпионит за Рисой через одностороннее зеркало. Хотя, вообще-то, если он получил официальное разрешение, то, наверно, это не называется «шпионить»? Это называется «наблюдать». Вот.

По другую сторону стекла Риса — сидит и смотрит на оставленную Робертой бумагу. Лицо девушки неподвижно, зубы стиснуты. Наконец, она берёт контракт и... сворачивает из него самолётик и запускает им в зеркало. Кэм невольно вздрагивает. Он уверен — видеть его девушка не может, но она смотрит в зеркало — именно в ту точку, где, не будь между ними стекла, они бы встретились взглядами. На мгновение Кэму кажется, что Риса умеет смотреть не только сквозь стекло, но и сквозь него самого. Он не выдерживает, отворачивается.

Она ненавидит его, а он ненавидит эту её ненависть. Он должен был ожидать этого, и всё равно — её слова ранят его так глубоко, что ему хочется ранить её в ответ. Но нет. Такова реакция многочисленных расплётов — фрагментов его мозга, — детей, которые не постеснялись бы в выражениях при малейшей провокации. Он не поддастся этим импульсам. В нём достаточно других частей, разумных и рассудительных, способных сохранить баланс и держать под контролем другие, менее рациональные части. Надо помнить слова Роберты о том, что он, Кэм — новая парадигма, то есть новая модель человечества, эталон того, чем оно может и должно стать. Общество привыкнет к нему, а пройдёт время — станет почитать его. Так будет и с Рисой.

За его спиной в комнату входит Роберта и тихо говорит:

— Нет смысла задерживаться здесь.

— Иерихон, — отзывается Кэм. — Она — стена, но она падёт. Я это знаю.

Роберта улыбается ему.

— Не сомневаюсь, что ты завоюешь её расположение. Собственно, я подозреваю, что она изменит своё мнение гораздо скорее, чем ты думаешь.

Кэм пытается прочитать, что скрывается за её загадочной улыбкой, но из этого ничего не выходит.

— Кошка, съевшая канарейку, — говорит он. — Мне не нравится, когда ты что-то держишь от меня в секрете.

— Нет здесь никакого секрета, — возражает Роберта. — Просто знание человеческой природы. А теперь пойдём, пора на фотосессию.

Кэм вздыхает.

— Опять?

— Предпочитаешь пресс-конференцию?

— Ножичком в глаз? Нет уж, спасибо!

Кэм вынужден признать — эта их новая концепция налаживания контактов с СМИ гораздо лучше пресс-конференций и интервью. Роберта и её единомышленники из «Граждан за прогресс» проворачивают сейчас рекламную кампанию по высшему классу. Охвачено всё: уличные рекламные щиты, постеры, объявления в газетах, в Сети и так далее. Везде лишь фото, но всё равно, реклама — это великая сила.

Первый раунд кампании включает изображения крупным планом различных частей тела Кэма. Глаз; разноцветные полосы волос; звезда на лбу, составленная из секторов кожи различных оттенков... Каждая фотография снабжена загадочным текстом вроде: «Время пришло...» или «Блестящее будущее» — и всё, больше никаких намёков относительно того, что же, собственно, рекламируется. А потом, когда любопытство публики накалится до предела, начнётся вторая фаза, и тогда на постерах появятся его лицо, потом тело, а потом и весь Кэм целиком.

— Мы создадим вокруг тебя мистическую атмосферу, — растолковывала ему Роберта во время одной из их бесед на эту тему. — Будем играть на их детском пристрастии ко всяческой экзотике до тех пор, пока публика не начнёт топать ногами, желая узнать больше.

— Стриптиз, — уронил Кэм.

— Э... ну да, что-то вроде. Более возвышенная версия той же концепции, — признала наставница. — Как только рекламная компания достигнет этого пункта, ты выйдешь на всеобщее обозрение, но не как диковинка, а как знаменитость. И когда наконец ты снизойдёшь до интервью, они будут проходить на наших условиях.

— На моих, — поправил Кэм.

— Да, конечно. На твоих условиях.

И сейчас, глядя на Рису сквозь одностороннее зеркало, он размышляет: что могло бы побудить эту девушку тоже согласиться на его условия? Роберта говорила, что он может заполучить всё, чего только пожелает; но как сделать так, чтобы то, вернее, та, кого он желает больше всего на свете — Риса — захотела быть с ним без принуждения, по собственной воле?

— Кэм, прошу тебя, пойдём. Мы опаздываем.

Кэм встаёт, но перед тем как выйти за дверь, бросает последний взгляд через стекло на Рису, которой уже удалось забраться в постель. Она лежит там на спине, вытянувшись во весь рост и угрюмо уставившись в потолок; затем закрывает глаза.

«Словно спящая вечным сном принцесса, — думает Кэм. — Но я освобожу твоё сердце от душащих его ядовитых лиан. И тогда тебе не останется иного выбора, кроме как полюбить меня».

30 • Нельсон

Юнокоп, ставший орган-пиратом, бросает все дела и едет проверить одну из самых ценных своих ловушек. К сожалению, расположена она не очень удачно — в районе, который затопляется во время ураганов. Нет ничего более противного душе, чем утонувшая добыча. Если не считать процесса избавления от трупа. Нельсон с удовольствием продолжил бы прочёсывать страну в поисках убежищ беглых расплётов в надежде найти в одном из них Коннора Ласситера, но поскольку на Среднем Западе ожидается сильная буря, стоит проверить, как там поживает его западня.

Она представляет собой кусок дренажной трубы — бетонный цилиндр пяти футов в высоту и двадцати футов в длину, лежащий на пустыре, за который ни один фермер не брался уже много лет. Таких труб здесь с десяток — валяются, заросшие травой, после того как очередной проект общественных работ... хм... вылетел в трубу. Здесь отличное место для беглых расплётов; к тому же в одной из труб спрятан целый склад консервных банок с едой. А внутренняя поверхность трубы покрыта сверхклейкой смолой, которая намертво прилипает и к одежде, и к коже, так что если уж влип в неё — не вырвешься, как будто тебя зацементировали. Нельсону доставляет извращённое удовольствие думать, что он ловит расплётов тем же способом, каким другие люди ловят тараканов.

Ну, само собой — в трубе сидит пацан. Как муха в паутине.

— Помогите! — кричит он. — Пожалста, помогите мне!

Пацан худющий, и физиономия у него обильно усыпана угрями, а зубы кривые и жёлтые от жевания табака. А может, они у него такие с рождения. Словом, экземпляр не ахти, на чёрном рынке на много не потянет. Патлы сбились в колтун от клея, хотя, как подозревает Нельсон, в чистом виде они вряд ли лучше.

— О Боже! Что с тобой случилось? — восклицает Нельсон с деланной заботливостью.

— Да тут фиговина какая-то, клей или типа того! Я в ней засел!

— Хорошо, — говорит Нельсон, — я помогу тебе. У меня в фургоне есть немного средства для удаления клея.

Вообще-то, средство у него здесь, при себе. Он делает вид, будто убегает, потом прибегает обратно, смачивает тряпку отвратительно пахнущей жидкостью, залезает в трубу и промокает одежду и кожу пацана. Понемножку тот отлепляется от стенок и пола трубы.

— Спасибо, мистер, — говорит пацан. — Огромное спасибо!

Нельсон вылезает наружу и ждёт у отверстия трубы, пока пацан, липкий, перемазанный клеем и вонючей гадостью, такой же мерзкий, как только что родившийся младенец, не подползёт к выходу. Продравшись на свет божий, этот дурень начинает наконец соображать.

— Э, постойте... А почему это у вас жидкость от клея оказалась так близко, прям под рукой?..

Нельсон не даёт ему шанса закончить фразу. Он хватает мальчишку, заламывает ему руки за спину и стягивает запястья капроновым шнуром. Потом толкает на землю и втыкает в него анализатор ДНК.

— Уильям Уоттс, — объявляет Нельсон, и мальчишка стонет. — В бегах четыре дня. Плоховатое место для схрона, а?

— Не отдавайте меня копам! — визжит Уоттс. — Не отдавайте меня копам!

— Ну конечно не отдам! — уверяет его Нельсон. — Какие копы! Ты пойдёшь на чёрный рынок, голубчик, а мне отвалится неплохая денежка. Дзынь-дзынь! Знаешь, как монетки звенят?

Мальчик одновременно краснеет и бледнеет, лицо его покрывается пятнами, а глаза округляются. Нельсон собирается сделать ему подкожное впрыскивание. Но это не транквилизатор.

— Антибиотики, — поясняет бывший юнокоп мальчику. — Чтобы вычистить всякую заразу, которой ты нахватался в этой трубе. А также и ту, что жила в тебе до трубы. Словом, всё, что можно.

— Пожалста, мистер, не надо... ну пожа-алста...

Нельсон присаживается рядом и внимательно рассматривает свою добычу.

— Вот что я тебе скажу, — говорит он. — Мне нравятся твои глаза, так что предлагаю сделку.

Он перерезает стягивающий запястья мальчика шнур и делает своё обычное предложение. Обратный отсчёт. Возможность побега. Эти расплёты-обормоты такие наивные, думают, что с ними будут играть по-честному. Им не приходит в голову, что Нельсон оставляет за собой право считать с какой угодно скоростью, к тому же и стрелок он отменный.

Этот пацан, как и все прочие, надеется убежать. Он срывается с места и несётся по пустырю, спотыкаясь о кочки и едва не падая. Нельсон считает. Мальчик уже у дороги, когда Нельсон доходит до счёта «восемь» и поднимает пистолет. «Девять». Нельсон отчётливо видит мишень — логотип фирмы-производителя одежды на спине мальчишки. «Десять!» И тут Нельсон опускает пистолет, так и не выстрелив. Он стоит и смотрит, как пацан мчится через дорогу. На мальчишку несётся автомобиль, но водитель каким-то чудом успевает вывернуть машину. Пацан исчезает в лесу на той стороне.

Нельсон аплодирует собственной выдержке. Так было бы легко положить мальчишку! Но у него для этого расплёта другие планы. Инъекция, которую он сделал парню, не имела никакого отношения к антибиотикам. Он вживил ему микроскопический следящий чип, вроде тех, что используют для учёта популяции исчезающих животных. Это уже четвёртый беглец, которого Нельсон пометил и отпустил на волю с той поры, как началась его новая миссия. Если ему повезёт, эти детишки попадут к Сопротивлению и проложат ему, Нельсону, дорожку к убежищу, в котором скрывается Коннор Ласситер. А он тем временем будет проверять местные ниточки, ведущие в том же направлении. Бывший юнокоп улыбается. Хорошо, когда перед тобой стоит чёткая цель. Есть чему радоваться и что предвкушать.

31 • Мираколина

Уже несколько недель Мираколина проходит через муки и страдания «перепрограммирования» в застенке ДПР, но остаётся верна себе. Она упорно не желает воспринимать идеи, которые ей внушают. О да, она научилась правилам общежития в их замкнутом мирке бывших десятин и делает то, чего от неё ждут — лишь бы её оставили в покое. Новые постояльцы прибывают в замок, некоторые старые убывают — им выправили подложные документы и поместили на воспитание в семьи.Что делать с Мираколиной, пока неясно. Даже теперь, став чуть более сговорчивой, она представляет собой чересчур большой риск. К тому же они не догадываются, что затевает сама Мираколина...

А она считает, что ей по плечу любое рискованное предприятие. Будучи десятиной, девочка не росла каким-то оранжерейным растением, как другие десятины; и хотя ей не приходилось бороться за выживание на улице, она считает, что может справиться с любыми трудностями. Вырваться из цепких, хоть и спрятанных в бархатные перчатки рук Сопротивления будет трудно, но не невыполнимо.

Лев самолично предупредил её о том, что все попытки сбежать будут тщетны. Он пытался запугать её, сказав: «Да здесь повсюду снайперы с транк-винтовками!» Казалось бы, положение безнадёжно. Но Мираколина ловит любую, даже самую незначительную информацию в надежде извлечь из неё пользу. Так, например, из одной оговорки Лева она узнала, что ограда вокруг усадьбы не электрифицирована.

Мираколина исследует каждый закоулок, куда ей только удаётся пролезть. Особенное внимание она уделяет нежилым, почти или полностью разрушенным комнатам и коридорам. Большинство окон заколочены, а все двери, ведущие наружу заперты. Но чем более заброшенными выглядят те или иные помещения, тем больше шансов, что запоры окажутся податливее — ведь висячий замок надёжен только до той поры, пока надёжна древесина, к которой прикручена скоба. Как, например, вот на этой двери в сад, изъеденной термитами... Найдя такую отличную дверь, Мираколина прячет информацию глубоко в своей памяти — пригодится на будущее.

В обычные дни бывшие десятины едят с надколотых фарфоровых тарелок —остатков роскошного сервиза, которым некогда могла похвастать семья Кавено. Однако по воскресеньям им подают еду на серебряных подносах — как раз подходящего размера, чтобы их можно было спрятать под блузкой наподобие панциря. И снова Мираколина кладёт эту информацию на полочку в своей памяти.

Теперь остаётся только отвлечь внимание тюремщиков, и не только тех, что в замке, но и тех, что снаружи. К сожалению, тут она ничего не может поделать, приходится ждать, когда подвернётся подходящий случай. Например в виде торнадо, который ожидается в воскресенье вечером.

• • •

Ко времени ужина ветер разгулялся вовсю. Обеденный зал гудит от разговоров о надвигающейся буре. Некоторым детям страшно, другим любопытно. Лева, как и следовало ожидать, в зале нет. Наверно, его защитнички в преддверии непогоды перевезли свою драгоценность в другое, более безопасное место.

Когда ужин закончен, Мираколина подчищает свою тарелку и, поставив её и пару других на серебряный поднос, делает вид, что направляется в кухню.

— Тебе совсем необязательно этим заниматься, Мираколина, — говорит один из воспитателей.

— Ничего, с меня не убудет, — отзывается она с улыбкой, и воспитатель оставляет её в покое, обрадовавшись, что она, кажется, начала наконец привыкать к новой жизни.

Буря налетает со всей мощью обычных весенних бурь. Вслед за ней разверзаются хляби небесные, и на землю обрушивается потоп. Ливень хлещет сквозь дыры в крыше — в тех помещениях, до которых ещё не добрался ремонт. В бальной зале, где Мираколина впервые встретилась с Левом, по крайней мере на дюйм воды. Тазы и вёдра, подставленные под льющиеся с потолка струи в спальнях, нужно опорожнять каждые пять минут. Всё равно что пытаться вычерпать кружкой тонущий корабль. По Каналу погоды передаётся карта штата Мичиган, на которой грозным красным цветом отмечены те районы, в которых возможно возникновение торнадо.

— Не бойтесь, — успокаивает детей один из учителей, — здесь есть подвал, где можно укрыться от торнадо, если объявят тревогу.

Что и случается ровно в 20:43.

Персонал немедленно начинает собирать детей, что не так-то просто, учитывая, что над головами грохочет гром, а подопечные перевозбуждены. Под этот аккомпанемент Мираколина и скрывается, унося с собой несколько подносов. Она растворяется в полумраке бокового прохода, спеша к заветной, побитой термитами двери.

Оказавшись перед дверью, девочка засовывает подносы себе под футболку спереди и сзади. Они холодные и неудобные, но без них не обойтись. Два подноса поменьше девочка опускает в штаны — защитить ягодицы. Она ждёт, пока небо не разорвёт целая гроздь изломанных сверкающих молний, и когда через несколько секунд раздаётся удар грома, толкает дверь плечом. Створка подаётся при второй попытке, когда ещё не смолкшие раскаты заглушают грохот распахнувшейся двери.

Мираколина припускает по полузаросшей аллее, ведущей от порога в заброшенный сад. Она немедленно промокает насквозь; за стеной дождя ничего не видно. Девочка проносится через сад к травянистой полосе, отгораживающей сад от леса — здесь беглянку с лёгкостью заметит любой снайпер. А интересно, мелькает у неё мысль, можно ли разглядеть её в инфракрасные очки за завесой дождя? Тут ко всем заботам прибавляется новая тревога: металл — отличный проводник электричества; а ну как её броня притянет к себе молнию? Но Мираколине ничего не остаётся, как надеяться на то, что ей повезёт. Господь ведь недаром устроил для неё эту бурю, чтобы она смогла убежать и исполнить своё жизненное предназначение. А если уж её и вправду стукнет молнией, то это тоже будет знак свыше, разве нет? Поэтому Мираколина лишь возносит молчаливую молитву:

«Господи, если то, что я делаю, неправильно — останови меня, ниспошли мне молнию. Если же нет — сделай меня свободной».

32 • Лев

И Бог ниспосылает молнию. Но она не ударяет в Мираколину — она освещает её, так что все теперь могут увидеть беглянку. Или если не все, то хотя бы те, кто на неё в этот момент смотрит.

Почти все обитатели замка сидят внутри, не высовывая носа, или бегут в подвальное убежище, которое неизвестно — то ли защитит их от торнадо, то ли нет, — ведь всё в замке такое старое и ветхое. И только Лев, который всегда любил грозу и у которого в комнате имеется не забранное щитом окно, не торопится. Он задерживается, чтобы полюбоваться жестоким разгулом стихий. Порывы ветра сотрясают расшатанные рамы так, что те едва не вылетают. Яростно сверкает молния. Она светит достаточно долго, чтобы он мог заметить, как кто-то бежит через травяную полоску к лесу. Этих нескольких секунд Леву довольно, чтобы узнать бегущего, хоть он и не видит его лица.

33 • Мираколина

Она не слышит первого выстрела, лишь чувствует, как транк-дротик ударяется в серебряный поднос на спине; зазубренный конец дротика застревает в толстой ткани её спортивной куртки. Мираколина не знает, где сидит стрелок, знает только, что он где-то сзади. Она надеялась, что снайперы бросили свои посты и укрываются от непогоды, но, по-видимому, один (а может, и больше) остался: наверно, понимает, что буря вроде этой предоставляет отличную возможность для побега детям, которые ещё не «перепрограммировались».

Следующий дротик свистит в нескольких дюймах мимо девочки — он прилетел с другого направления. Ага, значит, снайпер не один. Мираколина знает: в голову ей стрелять не будут — уж слишком велик риск; поэтому она подтягивает руки к туловищу, стараясь представлять собой как можно меньшую мишень. Очередной дротик ударяет в один из маленьких подносов, защищающих её ягодицы. А она-то ещё раздумывала, засовывать их туда или нет — уж больно неудобно, мешает быстро бежать. Хорошо, что засунула! На этот раз дротик не застревает, отскакивает прочь.

А через секунду Мираколина уже бежит по лесу, среди гнущихся под ветром деревьев. Если здесь окажутся какие-нибудь сторожа — это будет уже совсем из ряда вон. Скорее всего, выстрелы были сделаны из замка. Вряд ли даже самые преданные делу снайперы останутся на своём посту в лесу при угрозе торнадо. Девочка не имеет понятия, куда бежит, но любое направление сгодится, лишь бы оно вело прочь от замка. В конце концов она всё равно упрётся в забор, остаётся лишь надеяться, что тот будет не слишком высоким.

Темень — хоть глаз выколи, лишь по временам молнии выхватывают из мрака словно бы застывшие картинки окружающего. Одежда Мираколины вся изорвана, лицо расцарапано хлёсткими ветвями. Она скользит на раскисшей почве и шлёпается, но поднимается и продолжает бег. В следующую секунду сверкает молния, и девочка видит впереди сетчатую ограду. Та насчитывает примерно восемь футов в высоту, перелезть — пара пустяков, вот только поверху навита колючая проволока. Ну что ж, порезов и царапин прибавится, только и всего. До свадь... то есть до расплетения заживёт.

Задохнувшись и исчерпав почти весь запас сил, Мираколина бросается к препятствию, но перед самой оградой на неё кто-то налетает, сбивает с ног, валит в грязь. Она видит лицо своего преследователя лишь мельком, но этого достаточно, чтобы понять, кто он такой. Золотой мальчик собственной персоной не поленился броситься за ней вдогонку!

— Пошёл вон! — кричит она, царапаясь, как кошка, и стараясь столкнуть его с себя. Не добившись результата, Мираколина срывает поднос с груди, замахивается и врезает Леву по голове. Раздаётся тяжёлый звон металла. Преследователь было скатывается с неё, но тут же возвращается обратно.

— Клянусь, я тебе башку снесу вот этим самым подносом, если понадобится! — верещит она. — Отпусти! Мне плевать, что они тебе поклоняются, мне плевать, что ты их святой-рассвятой покровитель! Я ухожу, и тебе меня не остановить!

И тут Лев отпускает её и, задыхаясь, произносит:

— Я с тобой!

Это совсем не то, что она ожидала услышать.

— Что?!

— Я не могу больше в этом участвовать! Я не могу быть тем, кого они хотят из меня изобразить! Никакой я не святой. Пусть себе спасают десятин, сколько влезет, справятся и без меня, а я тоже валю отсюда!

Мираколине некогда разбираться, не морочит ли он ей голову. Ей некогда даже осмыслить толком его слова, но если он говорит правду, она сейчас это выяснит.

— Подсади меня!

Он без промедления выполняет её команду. Мираколина карабкается через ограду и зверски расцарапывается о колючую проволоку, когда спускается по другую сторону. Ну и ладно, Бог с ними, с царапинами, главное — она на свободе! Затем, перебравшись через ограду, к ней присоединяется Лев — мальчик, которого она считала своим тюремщиком.

— Вон там проходит дорога, — сообщает он, — где-то ярдах в ста дальше в лес. Попробуем поймать машину.

— Да кто поедет в такую ночь?!

— Всегда найдётся какой-нибудь непоседа, которому куда-то надо.

Когда они добираются до шоссе, ветер немного стихает, но при угрозе торнадо это может быть как хорошим, так и плохим знаком. Правда, града пока что не было. Град — это точный признак того, что дела плохи.

Лев оказывается прав — по узкому шоссе всё-таки время от времени проносятся машины, хоть и совсем редко — раз в минуту-две. Может, кто-нибудь сжалится над ними?

— В замке не узнают, что нас нет, пока буря не пройдёт, — говорит Лев. — Если нас кто-нибудь подхватит, обещай, что не будешь распространяться о замке и о том, чем мы там занимаемся.

— Ничего я не собираюсь тебе обещать, — огрызается Мираколина.

— Пожалуйста, — умоляет Лев. — Ведь другие ребята не такие, как ты. Они не хотят, чтобы их принесли в жертву. Не обрекай их на смерть за выбор, которого они никогда не делали.

Мираколина чувствует, что в этот момент граница между правильным и неправильным слишком размыта, и хотя всё её естество этому противится, она всё же выдавливает из себя:

— Ладно. Обещаю.

— Давай придумаем какую-нибудь историю, — предлагает Лев. — Ну, скажем, мы катались на велосипедах, и нас застигла буря. Вообще поддакивай всему, что я буду говорить. А потом, когда нас высадят, если тебе позарез хочется принести себя в жертву — сдайся властям. Я не стану удерживать тебя.

Хотя Мираколина сомневается, что он так легко сдастся, она соглашается с его предложением.

— А как насчёт тебя? — спрашивает она. — Ты куда подашься?

— Понятия не имею, — отвечает Лев, но в его глазах мелькает такая яркая искра, что девочка понимает: ему всей душой хочется действительно не иметь понятия.

На дороге виден приближающийся свет фар. Ветер вновь набирает силу. Беглецы неистово машут руками, и машина — это небольшой фургон — сворачивает на обочину. Стекло в ней опускается, и ребята торопятся к автомобилю.

— Боже мой, — произносит водитель. — Что вы делаете здесь в такую погодку?

— Мы катались на великах, не знали, что буря на подходе, — врёт Лев.

— И где же ваши велики?

— Остались где-то там, сзади, — подвирает Мираколина.

— Мы их потом подберём, после бури, — частит Лев. — Похоже, надвигается торнадо. Нужно убираться отсюда. Вы нас не подбросите?

— Без проблем.

Водитель разблокирует замки, и Лев откатывает боковую дверь фургона. В этот момент под потолком вспыхивает лампочка и освещает лицо хозяина машины. Хотя в шторм любая гавань хороша и перебирать не приходится, Мираколина никак не может отделаться от чувства, что у водителя что-то не так с лицом. Глаза у него какие-то странные...

34 • Лев

Лев не обращает особого внимания на хозяина автомобиля, он рад уже тому, что укрылся от бури и что машина унесёт его подальше от его золотой клетки. Он лгал Мираколине. Он не собирается спокойно стоять и смотреть, как она идёт сдаваться юнокопам. Может, ему и не удастся ей помешать, но он же вправе хотя бы попытаться, так ведь?

Порывы ветра едва не сносят фургон с дороги, и водитель обеими руками держится за баранку.

— Ну и погодка, а? — говорит он, бросая на Лева взгляд в зеркало заднего обзора. Лев отворачивается. Не хватало ещё, чтобы хозяин машины завопил: «Э, а я тебя знаю! Ты тот самый пацан-хлопатель!» Но водитель вместо этого спрашивает: — Как вы там, удобно устроились?

А ведь он ещё не спросил, куда им, собственно, надо. Лев мысленно пробегается по известным ему названиям близлежащих местечек в ожидании неизбежного вопроса.

Снаружи бушует гроза, струи воды хлещут по ветровому стеклу под таким невозможным углом, что дворники не справляются, и водителю приходится притереться к обочине. Он поворачивается к пассажирам.

— Торнадо, а? — балагурит он. — Думаете, нас занесёт в страну Оз?

Что-то он не ко времени развеселился.

— Чем скорее мы попадём домой, тем лучше, — молвит Мираколина.

— Да бросьте, вы ведь не домой направляетесь, ребятки, — говорит водила всё тем же жизнерадостным тоном. — Мы все отлично это знаем, правда?

Мираколина бросает на Лева обеспокоенный взгляд. Водитель вперяется в Лева, и только теперь мальчик видит, какие у хозяина автомобиля странные, разные глаза. От этого зрелища Лева охватывает холод, не имеющий никакого отношения к бушующей буре.

— Я понимаю, вы меня не помните, мистер Калдер, потому что валялись без сознания в нашу прошлую встречу. Но зато я хорошо помню вас.

Лев протягивает руку к двери фургона, но та заперта, и возможности открыть её нет.

— Лев! — слышит он крик Мираколины и, оглянувшись, видит, как водитель достаёт транк-пистолет, выглядящий до ужаса огромным в тесном пространстве фургона.

Снаружи по кузову лупит град, и водителю приходится орать, чтобы его было слышно:

— В тот раз я попал в тебя нечаянно. В этот раз — нет.

Он транкирует обоих — дети не успевают и слова вымолвить. Лев видит, как закатываются глаза Мираколины и обмякает её тело, прежде чем сам начинает тонуть в синтетическом дурмане. Он проваливается всё ниже, ниже, ниже, а в это время стук града по кузову сменяется рёвом, похожим на грохот товарного состава, на всех парах несущегося в преисподнюю.

35 • Нельсон

Во вспышке молнии от видит приближающийся торнадо — смерч вырывает с корнем придорожные деревья в каких-то ста ярдах от его фургона. Вихрь терзает саму дорогу — куски разломанного дорожного покрытия носятся в воздухе. Что-то — то ли дерево, то ли глыба асфальта — выбивает в вмятину в крыше фургона, словно на машину наступил разъярённый великан. Боковое стекло разлетается вдребезги, фургон несёт боком с обочины на середину шоссе.

Нельсон не испытывает страха, ощущает лишь священный трепет. Фургон кренится влево, смерч и сила земного тяготения играют с ним в перетягивание каната — кто кого пересилит. Наконец, выигрывает гравитация, и автомобиль, тяжёлый, громоздкий, остаётся на земле, вместо того чтобы превратиться в двухтонный рассекающий воздух снаряд. А в следующий момент торнадо уходит, оставляя за собой разрушения, и несёт бедствие дальше. Рёв стихает, и лишь ливень потоками заливает дорогу.

Нельсон понимает: это его второй момент истины. Первый был тогда, когда транк-пуля украла у него его жизнь. Но сейчас судьба пощадила его. И не только пощадила, но и поощрила. Поимка Лева Калдера — вовсе не случайность. Нельсон никогда не верил в божественное Провидение, но он открыт для мысли о всеобщем равновесии, о том, что в мире действует закон воздаяния. Если это так, то справедливость в скором времени должна восторжествовать, передав в его руки Коннора Ласситера.

Загрузка...