Два взгляда

На скамейке Лагерного сада сидел человек средних лет и курил сигарету. Человек чувствовал себя уютно, чему немало способствовала солнечная и теплая погода начинающегося «бабьего» лета. По аллеям и дорожкам сада неспешно прогуливались люди. Да и то сказать… Куда здесь было спешить? Разве что к обрыву, который когда-то опасно срезал берег Маны, а с недавнего времени стал объектом раскопок и стесываний согласно генеральному плану городского архитектора. В скором времени обрыв должен был превратиться в плавно спускающиеся к реке террасы, облицованные гранитом.

Человека звали Петром Ивановичем, работал он старшим преподавателем кафедры аналитической химии в политехническом институте, что отстоял от Лагерного сада всего на каких-нибудь сто метров. У Петра Ивановича было «окно» между двумя занятиями. Домой идти не хотелось, да, по правде говоря, его никто и не ждал там в такое время. Вот он и сидел, рассеянно глядя в заречье, разноцветьем уходящее в какую-то беспредельность туманно-сиреневого цвета с чуть заметным золотистым оттенком.

Особые заботы не отягощали его умиротворенную сейчас душу. Предстоящее занятие не вызывало тревог. А обыденные дела, если они и были на самом деле, унеслись куда-то прочь, словно дав своему хозяину возможность полтора часа побыть наедине с природой. На уединение здесь, конечно, рассчитывать не приходилось. Но вид проходящих мимо людей не раздражал. Напротив, все казались милыми и добрыми, удивительно молодыми и интересными. Словно ласковость какая-то опускалась на людей в Лагерном саду. И бабушки с детскими колясками, в которых преспокойно спали их внуки и внучки, выглядели не старушками, а лишь чуть пожилыми женщинами, все девушки были сказочно красивыми, парни сильными и, конечно же, возвышенными душой, дети веселыми, но не шумливыми.

Хорошо-то как, подумал Петр Иванович. И правильно. Жизнь должна быть солнечной и красивой. Вернее, она должна быть всякой. Но все же хорошо, когда она вот такая счастливая.

Петр Иванович загасил сигарету и откинулся на спинку скамейки. Все, все сейчас было хорошо. А если впереди и маячили какие-то трудности и неприятности, то ведь на то он и человек, чтобы их преодолевать, бороться, не хныкать, а действовать. Золотое марево застлало глаза, и музыка гордо умирающего леса, цветов и трав переполнила все его существо, захлестнула и на невидимых, невесомых крыльях вознесла в вышину неба. Петр Иванович сидел с закрытыми глазами. Он знал, что этих полутора часов ему теперь хватит даже на противную слякоть октября. Мысли, какие-то общие, не конкретные, но важные и необходимые, скользили в его голове. Так в нем создавалась какая-то психологическая установка на ближайшее будущее.

И вдруг словно черная тень перечеркнула спокойное течение мыслей.

Что-то случилось…

Петр Иванович открыл глаза и выпрямил спину, огляделся по сторонам. Ничего вокруг не изменилось. Так же теплыми лучами светило полуденное солнце и что-то нашептывал ветерок с реки, запутавшийся в шелестящих ветвях берез. Все те же бабушки, что и минуту назад, катали в разноцветных колясках своих внучат, все те же девушки и парни беспечно прогуливались по дорожкам. И все же что-то изменилось.

Настроение…

Почему-то исчезла легкость в душе. И сияние золотого леса уже не казалось чудом, а лишь последним усилием умирающей природы, безнадежным и, словно бы, лживым.

Перемена в настроении была неожиданной и неприятной. Все предыдущее уже начало казаться пустой фантазией, самовнушением, простой припиской к действительности, которая на самом деле обыденна и примитивна. Петр Иванович пытался вернуть прежнее настроение, что ему и удалось, но лишь на секунду, не более. И тем оглушительнее показалась снова наступившая безжалостная пустота вокруг. Мимо прошла старуха, еле переставлявшая ноги, рывками толкая перед собой коляску, в которой надрывался в плаче ребенок. Девушка, злая и некрасивая в своей злости, кричала на парня. А тот лениво и отсутствующе теребил противную бороденку, совсем не идущую ему. Ребятишки затеяли возню, очень уж похожую на обыкновенную драку.

Мир рассыпался на глазах.

«Да что же это? — удивился Петр Иванович. — Конечно, подумал он, я смотрю на все не так, как другие. Я вижу не так. Но ведь это и естественно. Нет двух одинаковых взглядов на окружающее. Есть сходные, похожие, но не абсолютно же! Я населяю мир своими образами, но ведь не могу же я сделать злую девушку доброй, а с трудом бредущую старуху вполне еще приятной женщиной».

Испуг проходил. Что-то возвращалось. Что-то прежнее, светлое и радостное. И тот парень с уродливой бородкой вдруг схватил свою девушку под мышки, что-то шепнул ей, причем, когда он говорил, бородка очень даже шла ему, и закружил девушку на месте. И с каждым оборотом улетучивалась злость девушки и делались красивее черты ее лица, уже радостного и счастливого. А глядя на них, старушка зашагала бодрее, стала даже чуть выше ростом, ребенок в коляске перестал заливаться плачем, а ребятишки уже не дрались, а с пронзительным криком неслись к кустам. Кричали они от восторга, потому что кому-то из них пришла в голову интересная мысль о новой, наверняка, никому ранее не известной игре.

Мир восставал из праха. Но Петр Иванович чувствовал, как все напряглось в его душе, как ему приходилось насильно удерживать чуть было не погибшее настроение. А мысль о необходимости усилий убивала сами усилия, напрасно растрачивала силы.

К студентам идти было еще рано. Но и сидеть здесь уже не имело смысла. Петр Иванович нагнулся было за портфелем, с тем чтобы уйти из Лагерного сада как можно скорее и даже не глядя по сторонам. Это, конечно, явилось бы маленьким поражением. Но ведь и вся жизнь состоит из маленьких поражений и маленьких побед. Стоит ли обращать внимание на происходящее вокруг. Достаточно и того, что студенты снова не подготовятся к занятиям, и нужно будет думать, что делать, чтобы два часа для них не пропали даром.

— Разрешите присесть, — раздалось рядом с ним.

Петр Иванович вздрогнул и поднял голову. На скамейку, впрочем, и не дожидаясь разрешения, уже садился молодой человек, стройный, с очень красивым лицом, одетый просто, но с какой-то неуловимой на первый взгляд претензией на изящество.

— Пожалуйста, — растерянно ответил Петр Иванович, так и не нагнувшись за портфелем, стоявшем на пыльном асфальте рядом со скамейкой.

Молодой человек просвистел что-то веселое и насмешливое.

— Сдыхает природа-мать, — внезапно сказал он с какой-то ленью в голосе, так не вязавшейся с его только что звучавшим бравурным свистом. — И ладно.

Он не обращался непосредственно к Петру Ивановичу, но тот счел необходимым возразить странному молодому человеку.

— Почему же сдыхает? Природа увядает. И происходит это всегда с великим достоинством.

— Только дерево, умирая, благоухает, — процитировал молодой человек.

— Да, это так, — не нашелся, что ответить еще, Петр Иванович.

— Бред собачий, — уверенно произнес молодой человек.

— Отчего же бред? — спросил Петр Иванович и чуть было не вздрогнул еще раз, встретившись с глазами незнакомца.

Да только незнакомца ли? Ведь и в первый раз он вздрогнул не от того, что вопрос прозвучал внезапно. Нет. Голос был знаком. Удивительно знаком. Но среди приятелей Петра Ивановича, голоса которых врезались бы ему в память, таких молодых не было. Друзья старели вместе с ним. И еще этот взгляд, гнетущий, тяжелый, подавляющий, так не идущий к элегантному виду самого незнакомца. Нет, не незнакомца… Отгадка была где-то уже совсем рядом. Несомненно, что и тот узнал его, или делал попытки вспомнить, где же они встречались. Причем, не случайно, не мельком, а часто, запоминающе.

— Постойте-ка! — воскликнул молодой человек. — Уж не Ветругин ли ваша фамилия?

— Ветругин, — подтвердил Петр Иванович и что-то оборвалось в его сердце. Он вспомнил. Вернее, не вспомнил, потому что он никогда не знал этого молодого человека, он знал его отца. Давно, лет двадцать назад. И радости ни от этого знакомства, ни от этой встречи не было. — А вы — Расковцев…

— Расковцев, Расковцев, — подтвердил молодой человек.

— Удивительно, — пробормотал Петр Иванович.

— Это уж точно. Удивительно, как вы похожи на своего сына. Мы с ним одно время были хорошо знакомы, учились в Университете.

— У меня нет сына, — сказал Петр Иванович.

— Как же! — воскликнул Расковцев. — Петька. Мы же с ним в одной группе учились. Вы же Ветругин? Иван… э-э… Отчество ваше не помню. Вернее, и не знал никогда.

— Петька… Петр Иванович — это я и есть, — сказал Ветругин.

— Но ведь не может же быть, чтобы и фамилия совпадала, и лицо. Согласитесь… Да ведь и вам моя фамилия знакома!

— Извините, — пробормотал Ветругин, — мне нужно идти. — Но даже не сделал попытки встать. Уйти было необходимо и в то же время никак нельзя. А в чем тут дело, он еще не понимал. Двадцать лет, вдруг дошло до него. — Двадцать лет! — пораженно воскликнул он. — Вы говорите, что учились с неким Ветругиным в Университете. Где же это было?

— Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад.

— Это я двадцать лет назад учился в Университете, — твердо сказал Петр Иванович.

— Вы?! — расхохотался молодой человек. — Вы… вы двадцать лет назад учились в Университете?! — Он задыхался от смеха. — Но ведь на очное отделение принимают до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже, наверное, за сорок. Вы что-то путаете, папаша!

Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее уйти. Но мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку, удержала его.

— Мне тогда было двадцать, — просто сказал он.

— Двадцать?! — удивился молодой человек. — Двадцать… Что же это получается? Выходит, что это я с тобой учился!

— Евгений, — не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович.

— Петька! — вскричал молодой человек. — Петька! Ну ты сдал, сдал… Куришь, пьешь, прожигаешь жизнь? Спортом не занимаешься?

— Женька, — тихо сказал Ветругин. — А мне показалось, что ты — это твой сын.

— Сын, сын, есть и сын, — подтвердил Расковцев. — Пьет, негодяй. На себя непохож. Восемнадцать лет, а уже развалина.

— Отчего же так? — искренне огорчился Петр Иванович.

— Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий нас дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире, он не пить не может. А пусть уходит!

— Как же это так? В восемнадцать лет…

— И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят, бросил. Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом. Вот ведь воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и смотрела! Ленка-то… Помнишь Ленку?

— Нет, — едва слышно ответил Петр Иванович.

— Ну, да она появлялась у нас в общежитии… Не помнишь, что ли? Склероз? С биолого-почвенного. Хохотунья была…

— Хохотунью помню…

— Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли. Медицина! Сам не будешь здоров, врачи не вылечат!

Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да… Женьке врачи не нужны. Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил взгляд. Что-то на мгновение смешалось в нем, какой-то импульс неуверенности выдали его глаза. Но он тотчас же овладел собой и долго не отводил своего тяжелого взгляда. Петру Ивановичу стало страшно. И уже чувствовал он, как сникает, надламывается, стареет, словно время неудержимо понеслось вскачь.

— Ты чего, Петька, — не выдержал Расковцев. — Ты это… Врачи не вылечат, если сам не будешь здоров.

Петр Иванович молчал.

— Странный у тебя взгляд, — все же смешался Расковцев, — словно любишь ты меня всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне ничего от тебя не надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не болею даже никогда. Я себя держу в норме. Да что с тобой, Петька?!

— Значит, умерла Елена? — только и спросил Ветругин.

— Умерла… Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить… Поддержать хотел. Не помогло.

— Не помогло, значит? — переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в глаза Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем сознательно не останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий лес, незнакомых, но очень симпатичных ему людей, свет в их настроении, легкость движений, понятное дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже не чувствовал, а хотел, чтобы так и было в этот чудесный и чуть было не испорченный осенний день. Но он чувствовал и другое. Стон деревьев за спиной, раздраженный разговор, слов которого невозможно было разобрать, крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его спину смотрел Расковцев.

— Не помогло, — донеслось до Петра Ивановича. — Слизняки, моралисты! Жизнь в силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии, любовь, дружба до гроба, каждый человек — Человек. — Расковцев сделал на последнем слове ударение. — Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на уме? А-а… То-то. На уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дермецо! Они думают, что я не вижу. Да я любого насквозь. Я все дермецо-то его чувствую. Яви он его миру, на него как на прокаженного смотреть будут. А так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в морду? Морду-то он оботрет, умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в душу! Душу-то не ототрешь! Не-ет, не ототрешь…

Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать и было зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал, рассмеялся даже, сказал:

— Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я на них просто… Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали, так что и мне дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей, человечков, то есть, любишь. Любишь, любишь! Не отказывайся. Ты на этом уже и религию себе построил и богу-то своему молишься. А если кто шарахнет тебя, так у тебя и объяснение, оправдание готово. Потому как, человек человеку брат и все такое прочее…

— Закрой, Женя, глаза, — попросил Петр Иванович.

— Что закрыть?

— Глаза, говорю, закрой.

— Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл.

— Ты, Женя, руки мне свяжи… Для страховки…

— Хе-хе… Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам себя ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки.

— Закрой, — попросил еще раз Петр Иванович.

— А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет иногда вокруг смотреть. Тошно. А ты вот, словно, омолодил меня. Приятно и правильно.

— Закрой, закрой, — шепотом сказал Петр Иванович. — А сам слушай. У тебя слух тонкий, я знаю.

— Чудишь, Петька, — недоверчиво сказал Расковцев.

— Чудю.

— Ну, уж если ты очень просишь, — нехотя согласился Расковцев и на мгновение закрыл глаза.

На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича, но Расковцев уже открыл свои глаза.

— Ну и что?

— Мало. Ты закрой и слушай.

Расковцев было замялся, но подчинился.

Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь сосредоточился на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его спиной. Там что-то менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал стонать… Или еще что… Но там все менялось. Менялось! Уходила тоска, уходило недовольное, злое, этим и несчастное. Расковцев было шевельнул веками, но Петр Иванович шепнул: «Слушай», и тот снова подчинился. И недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку.

И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на Петра Ивановича.

— Слышал? — спросил Ветругин.

— Что я слышал?

— Вот именно. Что ты слышал?

— Лес шумел, смеялся кто-то… не помню, еще что.

— А сейчас?

— Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь, заорешь, взвоешь.

— И все?

— Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да только ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жизнь нужно бдить зорко. Нет уж, пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не возьмешь.

— А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об этом?

Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно.

— Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом сидел. Смотрю, смотрю на нее, а она и скажет: «Закрой глаза». Не отвернись, а именно: закрой глаза. Закрывал. Тут вроде последней воли, отказать нельзя.

— Значит, просила она тебя?

— Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?!

— Ничего, — пожал плечами Петр Иванович. — Еще кто из твоих знакомых или друзей, родственников умер или состарился?

— А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и в подъезде «последние прощания» уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с квартиры. Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с тобой одногодки, а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше, а мне так тридцать дают. Никто и не верит, что мне уже сорок.

— Тебе сейчас даже двадцать можно дать.

— Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все другие уже привыкли.

— Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать.

— Это уж точно, — довольно расхохотался Расковцев. — А зачем все-таки просил меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на него посмотрел, а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся, волосы поседели. Мразь на душе у людей, вот они и не любят, когда на них в упор смотришь. И ты не любишь…

— Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей, знакомых. Мне это интересно. И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как! Нашлись на земле два человека, которые друг другу в глаза смотрят и взгляда не отводят.

— Да ты всерьез, что ли?

— Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился?

— В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше работал. А вот он со мной с годок.

— Умер.

— Сердце не выдержало.

— Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно…

Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть, он, конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка, доказательство… Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не мгновенно, это бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или сознавая? Нет, скорее всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать? Связать? Обманом увести в милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники милиции, убийца. Своим взглядом он убивает людей. Нелепость. Ведь меня же первого и отправят в сумасшедший дом. Свести его к светилам медицинского мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как исследовать эту способность? Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на время эксперимента он ведь может и задавить в себе эту способность, скрыть ее.

А в груди что-то разрасталось болью.

— …вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все некогда, все работа, все люди…

Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно — убить! Тут самое простое и понятное — не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку подниму на зло, а для других — на человека. На глазах у детей, у молодых людей, на глазах у людей просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло уничтожить злом! Или добротой? Ах, как это сложно. На добро отвечать добром — это понятно. А на зло злом? Бороться со злом его же оружием? Да не становишься ли ты сам при этом по другую сторону роковой черты? В бою — понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а душевной болью. Там запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда зло незаметно, когда невозможно показать его людям явно. Когда при одном только намеке чудовищем в глазах других окажешься сам…

— Ну и взгляд у тебя, Петька…

…но и оставить все так нельзя. Что же делать. Следить за ним? Не спускать глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с ним отдает ему свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее, оно более приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными приемами, а добро, только честностью. Оно не может перенять подлые приемы борьбы, иначе превратится в свою противоположность…

— Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть!

— Нет, нет, продолжай, Женя.

— У меня же все в душе переворачивается от твоего взгляда!

В этом и слабость добра. Ведь говорят же: «Что-то ваше добро все побеждает, побеждает, а победить никак не может!» А ведь правда. Когда наступит полная победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем бороться. Добро доброе. И не потому ли оно часто терпит поражение, что все же переступает черту, и зло, как феникс, возникает из противостоящего ему добра. Так что же ему остается? Что же остается добру…

— Ты, Петька, думаешь, что я не понимаю, не чувствую!

Что остается добру? Чему оно может приказывать?.. Боль, боль, боль… На кого оно имеет права?.. Невероятная боль… Только себе… Такой боли и не бывает… Только себе! Добро, оно в себе и для других… Что же это… боль… Значит, можно пожертвовать только собой… Только честно, чтобы зло само превратилось в добро… Черта с два! Черта с два оно превратится! Черта с… два… Как это… бо…

— Больно, Петька! Что ты со мной делаешь?!

Зло, послушай боль, боль добра. Добро, оно хрупкое, оно нежное, его сломать — пару пустяков, ну, раз плюнуть. Оно для других красиво. А внутри-то ведь оно — сама боль!

— Пе-е-е!!!

Оно ведь какое!.. Оно ведь все отдает, оставляя себе только боль. А если все вокруг — добро…

— Нет, Петька, нет! Не от этого умерла Лена. Не от этого!

У добра есть тихая, спокойная, благородная работа… Есть и проще… несложная… Трудная… Есть и невыносимо трудная… Ах, как больно… Но если мгновение! Если на раздумья только миг! И миг кончается…

— Она просила меня не смотреть на нее… Я знал и не знал… Я и сейчас знаю и не знаю… Так это правда?!

— Правда, — через силу прошептал Петр Иванович.

— Не верю. Никогда не поверю. Не могу поверить… Не вынесу… Да и не хочу! Никогда не захочу!

А ведь был выход… Просто уйти… Всего хорошего, Женя… Может, еще и встретимся… Боль… последняя… конечная… никогда уже не будет боли.

Свет и тьма…


Когда к Лагерному саду подкатила «скорая», возле скамеечки уже собралась обычная толпа. Переговаривались, шептались, вздыхали. Но никому не пришло в голову заплакать. Жаль, конечно. Но ведь бывает. Умер вот старичок… Сердце, что поделаешь. Стремительный век.

Лишь один человек вел себя странно. Молодой, атлетически сложенный, он все время жмурился, хотя и стоял спиной к солнцу, закрывал глаза ладонью, старательно не смотрел на людей, и от этого казалось, что глаза его блудливо бегают. Но он действительно не хотел смотреть на людей, разве что на Петра Ивановича… Но Петр Иванович уже не мог почувствовать его взгляда.

Занятия у студентов одной группы политехнического института в этот день были сорваны по неизвестной причине. Лишь на другой день узнали, в чем дело. Заведующему кафедрой пришлось срочно ломать расписание, а женщина-профорг долго ловила преподавателей, чтобы собрать с них деньги на венок. И почти каждый говорил: «Ну, надо же так… Ни с того, ни с сего… Никогда ни на что не жаловался. Выглядел молодцом…»

А в Марграде, в одной из образцово-показательных школ преподавателю химии на уроке выжгло глаза. Что-то не то он смешал во время опыта. Что-то не то он там сделал. Что-то не то… Не то…

И никакой видимой связи не было между этими двумя событиями: смертью в Лагерном саду и несчастным случаем в школе. Разве что… Разве что Ветругин и Расковцев учились в Усть-Манском Университете. Так ведь это когда было…

Загрузка...