Ступень третья

1

Первого числа в полдень Аня зашла к своему молодому человеку Ивану. У него была животная фамилия — Лисица. Знал по части нотной грамоты. Работал учителем музыки. У него дома всегда играла классическая музыка. Даже иногда ночью. Он всегда был рядом с классиками.

Аня принесла ему банку меду, чтобы Иван выздоровел. Он умирал от простуды. По его телефонным словам, он все время лежал в горячечном бреду. Да, хлеб и продукты у него есть. Ничего не нужно.

Когда Аня позвонила в дверь, открыл резво. Оказалось, у него урок. Отрок что-то писал за письменным столом. Иван был в халате.

— Бекары поставь, — показал ученику пальцем, где. Ане стало тепло с мороза и щеки оттаяли. Иван зашморгал носом, показывая, как он болен. Аня радостно подарила ему мед. И плюшевого мишку. С Новым годом! Иван немного подумал, сказал ученику:

— Играй арпеджио!

И вышел на кухню. Вернулся оттуда с пачкой соли. Протянул Ане:

— Вот, — сказал, — тоже тебе подарок. Пригодится в хозяйстве.

— Спасибо, — Аня странно улыбнулась.

— Я думала, ты лежишь, — сказала она.

— Надо снискивать себе насущный хлеб, — строго ответил молодой человек.

Он жил один. Дедушка завещал ему квартиру и умер. От дедушки остался еще портрет. Он висел на стене. И все думали, что это классический композитор.

Аня села в уголке на продавленный стул. Такие стулья особо любят старики, грызущие сахар-рафинад. Сядут, и пряником не согнать. Аня ждала, пока Иван закончит урок. Она спросила:

— Можно я подожду?

Иван вздохнул сожалея. Аня внимательно посмотрела на него. Иван достал из полосатого кармана платок, высморкался и вернулся к ученику. Тот играл на гитаре.

— Музыка бит, — кивнул ему Иван.

2

Иван Николаевич Гламов был слоновьей кости солидный. Утром первого он проснулся. Сунул ноги в тапки. Почистил зубы и спустился за газетами. В парадном гулял холод и пахло порохом. На ступенях валялись россыпью конфетти.

Ящик оказался битком набитым письмами и газетами. Газеты даром. Поднялся, утоп в кресле, перебрал корреспонденцию. Интересно, интересно. Конверты он разрезал ножиком. Двумя пальцами извлекал содержимое. Открытки читал с видимым удовольствием. Приятно. Поглаживает усы.

Открыток было три. Все узкие, раскрывающиеся. Ни одной музыкальной. А он так мечтал! Легкое облачко печали тронула его чело. Перешел к письмам. Письма отложил на потом. Сначала завтрак.

Кушал он в гостиной перед телевизором. Повсюду стояли гипсовые бюсты и головы. Гламов был увлечен гипсом. «Гипс врачует», — говорил Гламов, «Но гипс же — и застывшая пластика».

Он и сам занимался скульптурой когда-то. Была даже модель, прекрасная Нанона. Но появился художник и стал рисовать ее. Она увлеклась. И оставила Гламова. Он был разочарован и разбил все изваянные по ее подобию скульптуры. А одну даже бросил с балкона.

Гламов решил приготовить себе завтрак. Пища аристократа — омлет и вино. И подсвечник на столе. Легкий завтрак. Зашел на кухню. В раковине — черное. Болотная вода. Гламов запустил руки в волосы. С отчаянными глазами стал ходить по кухне. Потом вышел и позвонил. Всего один телефонный звонок.

И он прибыл. Чудо-сантехник, чей номер телефона передавался из уст в уста шепотом, словно координаты секретного доктора. Звали его Конотопов. Аккуратный, в синей униформе. Сегодня праздник. Он берет двойной тариф. Гламов понимает, да, понимает. Что же, мы не люди? Конечно. Разводит руками.

Конотопов чернявый, стрижен строго, брит гладко, глаза черносливами. Руки белые, запястья у оснований волосатые. Иногда их трет.

У Конотопова чемоданчик ладный. Открывает его и знающим взглядом присматривает инструмент. Нужен дроссель. И есть дроссель.

Тут ему звонит карманный телефон. В виде жемчужной раковины. Конотопов раскрывает эту раковину и улыбается в трубку:

— Людочка? Да, я по вызову. Нет, еще минимум полчаса. Да, я тебе позвоню. Молока купить? Так, так, два литра. Хорошо, я туда заеду.

Складывает раковину. Улыбается хозяину дома:

— Жена.

И как бы замечает:

— Она у меня умница.

Затем он принимается за дело. Часто говорит, рассуждает. С Гламовым он любезен. И Гламов думает — вот человек имеет собственную точку зрения. Об экономике Конотопов говорит:

— Жить становится лучше.

И приводит конкретные примеры улучшения:

— Город строится, а это значит рабочие места. Всем хватает работы. Бздов становится похожим на настоящую европейскую столицу.

— Велик город Бздов, — соглашается Гламов.

— Растет общее благосостояние, — говорит Конотопов, и уже доверительно:

— Я начинал простым сантехником, а теперь у меня частная фирма. Под моим управлением еще шесть сантехников. И я тоже практикую. Мы работаем всегда, даже по праздникам.

3

Ученик сложил свою гитару в чехол и ушел. Аня подала голос:

— У тебя есть дар педагога.

Но Иван едва дотащился до постели. Он рухнул. Кровать со скрипом приняла его. Иван накрылся двумя одеялами и застучал зубами. Затравленным взглядом посмотрел на Аню:

— Опять начинается жар!

И спрятался под одеялом. Аня не знала, что ей делать. В три спектакль будет в интернате. Новогодняя премьера. Остаться с Иваном? Из-под одеяла тяжело прогундосило:

— Оставь меня сейчас. Я буду спать.

— Мне вечером зайти?

Аня поехала через весь город, на окраину, в интернат. Окно троллейбуса запотело. Троллейбус ехал по дороге, забросанной салютными гильзами. Картонные в фольге и без. Народ веселился ночью. Народ спит сейчас, он сыт и доволен, но у него голова болит. Где-то тут во лбу, и вокруг, и просто так. В троллейбусе не много людей. Пахнет холодом, салатом оливье, и будто горячим шоколадом — это отрыжка, спиртное. Троллейбус урчит, у него два рога на спине, это стальной тролль с фарами на морде.

Урчит в нутре и умеет шипеть дверьми. Подключен к могучей питательной системе, по которой сочится смертоносная сила.

За окном черные фигурки-люди, медленно движутся по улицам, редко. Пары вышли под ручку, чтобы один раз в год так пройтись — парой. Они идут в гости. Уставшие лица, расслабленные щеки, подбородки безвольные, готовые отвиснуть в каждый момент и посмотреть на рекламный щит. Особый шик — нести в кульке шампанское, которое не выпили, осталась бутылка. Делятся самым важным. Пьяный, едва разбирая дорогу, целеустремленно, заплетая ноги, из стороны в сторону, тренирует вестибулярный аппарат — вязаная шапка натянута по самые глаза, руки в карманах тулупа, боров щетиной, боров глазами, хрюкало. Следующая остановка — интернат.

А в интернате в актовом зале красят. Пришли какие-то волшебные маляры, которые работают без выходных. Стулья вынесли и красят. Потом будут пол мастикой покрывать. К седьмому числу большие люди приедут, не свой брат, а высокое начальство. Надо все привести в должный вид. Марта Андреевна нашла волшебную бригаду задачу осуществить. Надо спешить. Пока сделают, пока высохнет. Завхоз как шахматист, должен думать на два хода вперед. А то и на три.

Аня к ребятам, ребята к Ане. Как же спектакль? Аня к Марте Андреевне. Как же спектакль? Марта Андреевна куриной гузкой губы поджала:

— Люди приедут, неубрано. Не надо говорить, что мне делать!

И губы у нее красные, просто бордовые помадой, а вокруг глубокие морщины в слабочайного цвета коже. Сетью картографических рек и притоков.

— Не будет спектакля, — сказала Аня ребятам, — Переносится.

А ком в горле встал головой капустной ядреной.

4

Утром они были — да. Анастасия и Вячеслав, радостные, под ручку. Пришли, куда собрались писатели. Целый дом литераторов. Старинный зал с дорогой, почти золоченой люстрой. Упадет — не соберешь. И стол. И напитки. Писатели бледные, неспавшие. Они пришли из гостей. Был Гож — отец Анастасии. Это был литературный псевдоним. Он был зубр.

Пахло оливье и спиртным. Сидел в кресле и курил трубку Коцюба. Метод парового творчества.

— Дым это пар, — говорил он, — и с паром выходит проза. Недаром такая сила у паровоза.

Ему возражали:

— Но ведь паровоз не пишет книг.

— Потому лишь, что он не курит табак, — отвечал Коцюба. Он тоже был зубр. У него издано десять книг при этом времени, и пять при том. Седые волоски подкрашивает. Любит сплевывать жгучей никотиновой слюной. И если пахнет где махровым куревом, все знают — тут стоял Коцюба.

Писатели в свитерах. Некоторые в распахнутых пиджаках. Писательницы в тонких квадратных очках. Они потеют. И запах духов усиливается. Дорогие духи. Невыносимо смешиваются с никотином. У писательниц слоновьи лица. У писателей бобровьи лица. Мастера строить плотины из слов.

Приглушенное галдение, как на птичьем базаре. Если вслушаться:

— Ммм! Настоятельно советую вам попробовать пикули.

— Да. Передайте. Вот то. Передайте. Спасибо.

— А лихо вы закрутили в последнем, как бишь его.

— У него не стихи. У него песни.

— Это величина.

— А Ломин?

— Тоже величина, но иного порядка. Как в физике есть свет и эфир. Разные вещи.

— Да.

В углу стоял Храмов. Он наклонился вперед. Он глядел куда-то вниз. Он держал перед собой рюмку и не смотрел на нее. Он смотрел вниз. Рядом стоял высокий человек с птичьей шеей. И кадык его ходил туда-сюда. У человека была лысина и волосы свисали вокруг неопрятно. Он тоже имел в руке рюмку. И в другой еще. Пил попеременно. Подле ожидали мудрых стая молодых. Три или четыре. У каждого за спиной — по десятку рассказов. Это начинающие, но имеющие поддержку. Члены форумов и мастерских. Весомо. Да здесь все свои.

Храмов наконец поднимает голову. Взгляд его дик. Говорит медленно. Начинающие думали — подбирает каждое слово. Один даже порывался достать блокнот и записывать. У него рука то двигалась к нагрудному карману, то опускалась. В это время с кадыком загнул особую мысль. Так, что Храмов рот открыл. Стая переводила глаза с одного за другого, следила. Живые боги обмениваются мнениями. Грязными цинковыми белилами небо за окном.

Анастасия подводит Славу к отцу своему:

— Познакомьтесь. Вячеслав, это мой папа.

— Гож! — кидает вперед руку зубр.

— Вячеслав Щербаков.

Отец Анастасии начинает ходить, вразвалку, приседая, вокруг, и заглядывает Щербакову в лицо:

— Гожжжж! Я Гожжжж! На кого-то я похож! Славен я и знаменит. Гожжжж. Дамский сердцеед-бандит, Гожжжж!

Раскраснелся, рот прямоугольником. Глаза вопрошают. Щербаков делает топтательное движение на месте, качаясь — копирует Гожа. Но больше похож на пингвина. Ложная неуклюжесть. С улыбкой говорит:

— Гожжж!

И все смеются.

— Смотрите, слушайте все! — появляется человек, поднявший листок над собой. Этот листок по виду — листовка, какие раздают. Человек с мороза, красный. У человека политические глаза. Все обращают внимание. Человек в центре. Ему нравится. Он пальцем указывает в центр страницы:

— Тут сказано! — сглатывает слюну, — Что Благо потому вчера не выступил, что ему не дали!

Раздаются голоса:

— Как?

— Вот! Это случилось!

— Да, теперь все жестко закрутится. Жестко.

— Слушайте дальше, — просит тишины морозный человек. Он знает весть. Такова:

— Он (Благо) ехал в Бздов, спешил в телецентр. Тут на дороге появляется лиса. Откуда? В лесу? Благо по тормозам! Машину закрутило. И на обочину в сугроб. А там столб.

И все начали говорить друг другу:

— Как? Лиса в лесу? Ну это смешно! Это явное покушение.

— Столб! Возле обочины! Где такое видано?

— Хорошо хоть тормоза сработали.

— А могли и не сработать.

— Да.

— Да.

Гож сказал Щербакову:

— Видите? Как дело остро оборачивается.

— Да, — ответил Слава значительно, — начинаются остроты.

— Политика, это так скучно… — Анастасия натурально зевнула. Она уже взяла бокал. Ножка, сверху воронка формой, как раньше инквизиторы горячее масло вливали. В бокале уже наполовину. И верхняя губа у Анастасии влажная.

Человек с кадыком, лысый, приблизился. Храмов остался со стайкой молодых.

— Снегур, — рекомендовал лысого Гож.

— Я издатель, Ефим Матвеевич, — сказал человек с кадыком. Он двинул руками вперед, словно тесна ему одежда. И манжеты рубахи больше вылезли из пиджака.

— Вячеслав Щербаков. Писатель, начинающий… — скромно отводя глаза, представился Слава. Но Гож похлопал его по спине:

— Ну, не будем скромничать, — и сказал Снегуру, кивая головой:

— Храмов дал добро.

Снегур отпил из одной рюмки. Снегур отпил из другой рюмки. Почмокал губами, глядя вниз. Прошипел непонятное и подался прочь. Щербаков заметил на подоконнике чей-то скворечник. Ничейный. Анастасия отвернулась к столу. Щербаков взял скворечник и одел на голову. Тронул Анастасию за плечо. Та повернулась. Замешательство, улыбка.

— Вы писатель?

— В некотором роде.

— Наверное, знаменитость?

— Знаменитость это не то, что вы думаете. Сначала это приятность, а потом уже обязанность.

— Не понаслышке знакомы? — понимающе.

— В некотором роде.

И Щербаков снял скворечник. Тут Анастасия толкнула его в грудь обеими руками. Глаза Анастасии налились темнотой и заблестели.

— Шутка была глупой! — крикнула она. Из носа у нее что-то вылетело.

— Это было жестоко! — Анастасия подступила к Щербакову впритык. Рядом оказался Гож, со сцепленными челюстями, желвачками играя. Щербаков спрятал одну руку в карман, там сжимая кулак. Ногти впились в ладонь.

— Это же был розыгрыш, — сказал он. Анастасия отошла на шаг и вытянула вперед палец:

— Ты выдавал себя за другого! Ты воспользовался доверием женщины!

— Замухрышка, — тихо сказал Гож и Щербаков принял это на свой счет. Спасти могло только вмешательство Храмова. Храмов снова общался со Снегуром. И молодые внимали. Снегур рассказывал, что собирается идти в политику.

— Есть люди, — говорил он, — которые мало имут. Это малоимущие. Многим таким я послал на Новый год по конфете. Сопроводив ее открыткой. Так меня будут помнить и уважать. И потом, когда я буду баллотироваться в депутаты, это аукнется.

— Откликнется, — поправил Храмов. Снегур немного помолчал. Потом каменно:

— Я сказал, что сказал.

Немного подумал, полез в карман, достал на раскрытой ладони смятую бумажку:

— Может, хоть счастливый билетик купите? Все средства пойдут на издание благотворительной литературы!

— Что же, — согласился Храмов, вытаскивая бумажник, — такому делу помочь надо. Если не мы, то кто? А вы, молодые люди?

Но молодые люди растворились в воздухе. Отошли, едва услышав про металл презренный. Один только остался, с оттопыренными ушами и наивным взглядом. Достал денежку и дал со словами:

— Вот, копеечка осталась. Берег на проезд.

— Ценю, молодой человек. Ценю, — Храмов потряс ему руку.

Послышался крик. Треск разрываемой материи. Щербаков, без рукава, с молочно-белой рукой, побежал к выходу. За ним угрем вился Гож, шипя злобно:

— Гожжж! Гожжж!

Щербаков закрывал руками испуганное лицо и отмахивался. Вход в литературный мир закрывался.

5

Белыми мухами замело. Пришли Прошка и Михаил к горе со склоном глиняным, кореньями поросшим. Ну и деревья. В склоне нора. Голубым одеялом завешена. Ватным, стеганным. Прошка отвел в сторону одеяло:

— Прошу. Готель первый класс.

Заходят. Тепло, свет от лампы керосиновой. Чадно. На клумаке сидит человек, собой суров, надутый, с татарским лицом.

— Ты кто еси? — спрашивает он, прижмурив око.

Ответили. Человек подался вперед, протянул руку:

— Рупь!

— Нету ничего, — развел руками Михаил. Он был хитрый. Тогда надутый сказал:

— Тогда харчами. Или выметайтесь.

— Хочешь соку? — нагло Прошка.

— А у вас есть?

— Будет! Где у тебя тут вода?

Надутый кивнул головой на ведро. Там была вода. Прошка сделал руками фшшш. И сказал при этом:

— Крэкс, пэкс, фэкс.

— Ну и что? — сказал суровый человек.

— А ты пойди, попробуй.

— Что я, дурак?

Михаил подошел к ведру, зачерпнул горстью и поднес ко рту. Отпил. Удивился:

— Да. Натуральный вишневый сок.

— Брэ! — надутый встал, вразвалку доковылял до ведра, попробовал. И спросил:

— Это как?

— Хочешь еще сделаю? — ответил Прошка.

— Ай, — надутый человек погладил бороду.

6

Гламов сел на табурет, чтобы наблюдать, как сантехник врачует раковину. Гламов был голоден и сжался, подавшись вперед — чтобы Конотопов не слышал урчание в животе. Это неприлично.

Конотопов достал ключ, чтобы раскрутить колено трубы. Тут ему снова позвонили. Он не достал свой телефон-раковину. Он стал говорить с кухонной раковиной.

— Я еще здесь! — сообщил он. Раковина прохрюкала в ответ. Конотопов добавил, оправдываясь:

— Ну еще минут тридцать, не больше. Трубу прочистить и взять с клиента деньги.

— Хрю-хрю.

— По тройному тарифу? — сантехник посмотрел на Гламова. Лицо, брови — все кричащий знак вопроса. Повернулся к раковине:

— Нет, не думаю.

— Хрю.

— Убить? — опять знак вопроса, — Хорошо, я подумаю.

И выпрямился.

— Тут вот какое дело, — сказал Конотопов, — Или вы заплатите мне по тройному тарифу, или я вас убью.

— Но это ведь грабеж среди бела дня, — ответил Гламов.

— У меня трое детей, надо кормить семью.

— Но ведь жизнь становится лучше.

— В самом деле. Я и забыл, — Конотопов почесал в затылке, — Знаете что? Я вам все бесплатно сделаю. За счет фирмы.

— Спасибо, — Гламов расслабился.

6

Храмов не всегда был Храмовым. Раньше его фамилию забывали, но нарочито крепкое рукопожатие пухлой ладони помнили. А теперь вот он — Храмов. И в шапке свой и без шапки. Шапку он забыл, когда выходил из дома литераторов.

А у выхода там большие ступени. И львы. Два сидят сторожа лестницу. Храмов держался правой рукой за широкие каменные перила. Белой рассыпающейся волной сметал с них снег. Храмов шел медленно, осторожно. Не хватало еще тут упасть. Перелом шейки бедра. Как пить дать. Только бы не поскользнуться. И чего дворник или кто тут ступени не чистит? Надо выйти и такой лопатой, ударять, ударять, раздалбливать наледенение.

Храмова догнал какой-то, в распахнутом пальто. С запавшими глазами, сырного лица человек, держащий в руке свернутые в трубочку бумаги. Храмов принял важный вид. Сейчас у него спросят литературный совет. А то и дадут почитать то, что писалось так, для себя, в стол. Но хочется узнать мнение.

Незнакомец взял его за плечо, нарочно останавливая. Храмов повернулся. Запавшие глаза приблизились:

— Вы Храмов?

— Да. Я.

— Вы даете добро всем этим молодым бездарям и рекомендуете печать их в книжках с глянцевыми обложками.

— Это новая литература, молодой человек. Вы ничего не понимаете.

Храмов подался, хотел сделать шаг, но человек с пальто на распашку удержал его:

— Знаете, что такие как вы, портят литературу?

— Я это в первый раз слышу.

Храмов вдруг дернулся, чтобы правой достать незнакомца кулаком. Но пятка его пошла вперед и вниз, со ступени. А тело стало лететь назад. Незнакомец отпустил, растерявшись.

7

На столбе клеено объявление. Оно неряшливо большое. Оно кричит. Всеми тремя цветами фломастера. Крупно буквы писаны зеленым. Собаки порода — ярким розовым. И телефоны коричневым. Пропала любимая собака. Кавказская овчарка — трудно не заметить. Звонить всем. Четыре телефона, один городской, три мобильных. Может, какой-то будет занят. Какой-то подзаряжаться. А так есть варианты. Дозвонятся наверняка. Пропала любимая собака.

Если пойдет дождь или мокрый снег, буквы заплачут. Сейчас сухо, подморозило. Минус четыре, короста снега на земле. По нему ходишь не оставляя следов. Это вечный снег. До весны проваляется.

Столб — на улице, вдоль улицы — забор, за забором — ручей в овраге, за оврагом — склон песчанистый, на макушке горы — зеленый лес еловый. Было бы снежно, будет красиво. А так — пусто, постно. Ручей во льду. Ему мешают течь старая детская коляска, россыпь брошенных давно пеньков-срубов, черная резиновая шина. Овраг все примет. Раньше тут была река.

Напротив забора тоже гора. Домишками обросла, один над другим, другого перекрывает, на третьего налезает, словно бюрократы локтями толкаются за место на служебной лестнице где-то здесь пропала любимая собака.

Одна машина. Раз в час. Проезжает с ветром на скорости больше допустимой законом. Тот, кто едет, едва умеет читать. Научившись ползать, он сел в машину. Он автолюбитель.

В остальном тихо.

8

И приходил мороз. Начал падать снежок. Это так, предвестник. На темных коричневых канализационных люках лежали кошки. От люков шел пар. Между ног и хвостов кошек. Шерсть у них отсыревала, им становилось еще холоднее. Но бока грелись. Потом кошки исчезли. И люки сдались морозу. Он затянул их снегом. Засыпал сверху.

У людей стало замерзать в носу кристаллами. Кудлатый бегал, резко отрывая лапы от твердой земли. От мороза, от каждого дыхания у Кудлатого обжигало внутри.

Раньше он часто стоял у ларьков и раскладок, на которых жарили и продавали. Пирожки, чебуреки и сосиски в тесте. За столбом дыма продавщицы глядели через столб дыма на покупателей. Происходил обмен денег на жареное тесто. Сверху оно поливалось томатным соусом. Кудлатый облизывался. И иногда ему бросали горячий кусок. Он ел и снова ждал. И бил хвостом по заплеванному асфальту.

А теперь почти пустыми стали улицы. Кудлатому было странно. Пропали запахи. Остался один, жесткий запах мороза, чем-то похожий на то пережаренное тысячу раз масло. Но раскладки с пирожками, раскладки с чебуреками и кипящим маслом, раскладки с нанизанными на штырь пластами мяса закрылись. Никто не продавал на улицах. Кудлатому хотелось есть и пить. Он лизал лед, но ему все равно хотелось пить. И есть тоже хотелось — в душе щекотало непрерывно.

9

Ветер дул люто, страшно. Сергей Иванович лежит в поле. Калачом свернулся. Натянул до лица фуфайку. Над полем висело небо. Хмурая ночь. Кругом степь, как срезанная. Редкий куст и тот сгорблен снегом. Сергей Иванович пережевывает ворот фуфайки. Ворот от слюней мокрый. Сквозь тихий вой ветра слышно, что шепчет Сергей Иванович:

— И валеночки битые. Это же надо уметь так отхватить. Фуфайка — вещь, сносу ей не будет. И валеночки битые.

К нему подходит Щербаков. Он тоже шел через степь. За ним по снегу тянутся следы. Их медленно заносит крошка. Щербаков оборван, у него под глазом синяк. Одного рукава нет. Рука покраснела от холода.

— Едва я вошел в воды литературы, как меня изгнали, — говорит он.

— Слава? — Сергей Иванович еле высовывает голову из фуфайки.

— Пути к славе разветвлены. Дорога изгнанника одна, — отвечает Щербаков, поблескивая чем-то. Сергей Иванович приглядывается. Это блестят две сосульки, свисающие, как клыки моржа, у Щербакова с носа.

— Работа в конторе больше не удовлетворяет меня, — говорит Щербаков в пространство, — Я словно мотылек, лечу на свет литературы. Общество прозаиков и поэтов, вот моя среда. И что теперь? Я публично осмеян. Сам Гож меня укусил.

— Гож?! — Сергей Иванович приподнимается, — Читывали!

— А последний его роман, так это вообще блеск, — Щербаков садится в снег.

— Но ведь он поэт, — говорит Сергей Иванович.

— Ну и что? — возражает Щербаков.

— Но позвольте, он ведь поэт! — Сергей Иванович уже хорошо высунул голову из фуфайки.

— Он также и прозаик.

— Простите, я вас неправильно понял. Слышите, как ветер воет? Уууу! Уууу! Давайте выть вместе.

Они сели рядом на четвереньки и завыли.

10

На улице стало мягче. Уже мог тихо падать снег. Снова появились круги на люках. Только дохлые вороны остались лежать, как лежали — ногами кверху, отвернув клювы в сторону. Но им тоже было теплее.

Аня зашла к Ивану. Тот сидел на диване и смотрел на стену. Стена была голая, только обои и четыре гвоздя. При случае можно чего повесить. Аня сказала:

— Давай пойдем в кино.

А Иван ответил:

— Нет, я лучше останусь, буду на стену смотреть.

И остался. А она пошла в кино.

Кинотеатр был в подвале одного деревянного дома. Такие еще сохранились на набережной. Их не слизала ни река, ни богатый человек, пахнущий лосьеном. Вход в кинотеатр был по копейке.

Вниз вели железные ступени. С острыми углами. Мокрые от сапог, они были опасны. Лестница заканчивалась дверью. За ней был зал, за ней стоял лысеющей, похожий на орангутанга человек с широкими ладонями. Он собирал деньги. Взамен не выдавал ничего, кроме слова:

— Проходите.

Аня прошла и села. Были еще свободные места. Целых три. Остальные заняты разной публикой. Обычно такие стулья в школьной столовой.

Наверху под потолком висел проектор. Кино должно излучаться оттуда. Кому не хватило места, сели перед стульями переднего ряда. Ждали показ старого фильма про вампиров. Тут было влажно и относительно тепло. Пахло сырым бетоном и более резко духами, не в меру. Два десятка подмышек.

Справа сидел черноволосый в куртке. Шпала.

Нос с изломом. Челюсть — чтобы дробить орехи. Он держал руку на колене и барабанил пальцами. Быстро и постоянно. Фамилия Хробаков.

Слева был человек тихий, сосредоточенный. Он обхватил руками колено и смотрел на пустой экран.

Вытянутая коробка. Два года назад тут был организм из тепловых труб и вентилей. Иногда вода доходила до колен. Здесь непрерывно зудели слепые комары. Тут могла бы обитать доисторическая рыба, которой не нужен свет.

Пришел человек с пачкой денег, стал ими щелкать, пропустив под большим пальцем. Вышло чудо — явился насос. Запустил хоботом в воду и выпил всю до дна. На дне плескалась рыба. Гибкие черные змеи клубились масляные. Зеленый след стоял по стене до колена. Помещение вычистили и оборудовали под клуб.

Стали приходить люди играть в бильярд. Днем они считали деньги, а вечером били кием по шару. Иногда они снимали пиджаки и вешали их на стулья. Рядом стояли верные им слуги и глядели за пиджаками. Потому что каждый пиджак был дорогой. И в кармане там лежал толстый бумажник, сам по себе ценою в жизнь. А в нем были тысячи жизней. Люди, которые играли, мерили жизни деньгами.

Однажды случился пожар и все в клубе выгорело. Дым начался в курильной комнате, вышел и очернил остальное. Рванули к выходу. Один человек в пиджаке давил другого в пиджаке, и пиджаки трещали по швам. Пожилой и холеный, с гладкими руками и полированными пальцами, в черном как скалярия пиджаке, упал и ему наступили каблуком в рот. Он замычал дико. И тогда по нему пошли.

Пропал клуб. Подвал стал переходить из рук в руки, бутылкой в дворовой компании. Им владели попеременно. Тихие люди с жесткой хваткой, скупщики квартир и хозяйственники. Каждый пил из подвала что мог и передавал другому. И тот пил. И так без конца. Кафе — парочки, сидят двое друг против друга, жуют улыбками, говорят медленно и незначительно. Модное ателье — выставлены шляпы на пустых головах, одеты костюмы на манекенах, но манекены похожи на задубевших трупов. Небольшая пекарня — к ней подвозят муку, и шесть пожилых женщин в белых халатах с подкатанными рукавами месят тесто шесть часов в день. Фотоателье — голову вот так. Ночью снимают своем другое — ногу вот так. И прочее. И прочее. Наконец тут показывают кино. В другое время дают спектакли и концерты. Те группы, которые по части квартирников — сюда. Владелец подвала большой любитель искусства. Ему нравится, когда о нем говорят — меценат. Его называют по имени. Свой человек.

Началось кино. Закончилось кино. Шпала, Хробаков, сделал полуоборот к Ане. Та завязывала шарф.

— Разве это кино? — спросил Хробаков и сам ответил:

— Кино, может, и ничего, но качество никуда не годится. Я знаю настоящий киноклуб. Я иду туда завтра. Не хотите ли присоединиться?

Аня согласилась.

Вдруг он спросил:

— Сколько будет два плюс два?

— Четыре.

Когда выходили из подвала, возле входа образовалась толчея, и Хробаков потерялся. Опередил.

Наверху, задержавшись, Аня столкнулась с человеком не то чтобы толстым, но упитанным, с квадратной головой и шапкой густых, немного вьющихся волос. У него были воловьи глаза. Он решил, что Аня на ногу ему наступила и сказал:

— Корова.

— Простите, — автоматически ответила Аня. Она тоже решила, что наступила на ногу.

— Если слепая, то очки носи. Ты знаешь, закон недавно вышел — люди с плохим зрением должны носить очки. Ты же представляешь угрозу обществу.

Он говорил, будто из пулемета выплевывал слова. Пыкание, надувание щек, и глаза — сощурились, увлажнились, ловили Анины зрачки. Она отводила взгляд, но его ловили. Человек продолжал:

— Если ты сейчас же не извинишься, я ведь милиционера позову. Ты закон нарушила.

— Я хорошо вижу! — Аня отступила на шаг.

— А это мы посмотрим. Посмотрим, — и человек выбросил вперед руку с двумя растопыренными пальцами.

Когда тупая боль, темное — прошло, человека рядом не было. Никого не было — только дом и примороженный к вечеру снег. Глаза болели, слезились, но видели как прежде. Аня пошла домой. Это была одинокая дорога. Случится завтра, надо подождать.

11

Забор из бетонных блоков. Нарисованы граффити. С одной стороны вдоль забора тропа по пустырю. Длинная. С другой поезда на рельсах погрохатывают. Раз в полчаса, бывает реже. И жилой квартал за пустырем. А улица там узкая, тротуара нет почти, ему палисадники мешают. Хилые палисадники, деревья поджимают ветки, чтобы их не достали машины.

Повсюду на пустыре люки канализационные. Часть открыта. В одном слышно сверчка. Он спрятался там летом, или внизу уже вырос. Прямоугольные скобы лестницей уходят вниз короткой бетонной шахты. И дальше идет внутренняя труба, горизонтально под землей. Темнота.

Темнота у Храмова в голове. Он сидит в кресле. Его туда посадили. За ним смотрит дюжая сиделка пятидесяти лет. Она такая, что может гнуть в руках кочергу в изящный круг, шейный обруч. Может обхватить фонарный столб и с корнем вывернуть его. Но трудно сиделке с Храмовым. Он тяжелый, будто налит чугуном.

Храмов не шевелится. Иногда ему кажется, что все в порядке и он просто отдыхает. И что в любое время он легкой мыслью пошевелит пальцами. Только это ему кажется. Даже глаза он двигает медленно. И задержать на чем-то взгляд почти не получается. Тогда Храмов сопит. Что-то яростно рвется у него внутри.

Первые несколько дней Храмова посещали друзья-писатели. Говорили монологи. А сиделка рассказывала, какой у него был стул. Потом писатели ходить перестали. Один, который пришел последним, даже сказал:

— Ну ты брат, скучным стал. Пойду я.

И ушел. Храмов засопел. Спустя какое-то время — Храмов потерял счет времени — явился гость, знакомый. Вячеслав Щербаков. Был он небрит и вонюч, в нестиранной давно одежде. Он пришел с рукописью и сел в изголовье кровати. Стал читать вслух Храмову и сиделке. Щербаков читал и скреб пальцами себе горло, подняв голову. Это он делал в перерывах между абзацами. У него пахло изо рта.

Щербаков стал часто заходить и читать свою рукопись. Вызывался бегать в аптеку и ворочать Храмова с боку на бок, чтобы не было пролежней. Иногда, глядя с упоением на Храмова, говорил:

— Вы дали мне надежду.

В ответ раздавалось сопение. Трактовали его так — зубр хочет ответить, но не может. Надо полагать, нечто ободряющее. Потом, когда Щербаков перешел ко второй части, сиделка начала выходить на кухню. Раньше она замечала Вячеславу:

— И почему вас не печатают?

Но теперь переменилась в лице и, наверное, во мнении. В квартирной тишине цукали часы, да мерное бормотание читающего Щербакова слышалось из комнаты, где лежал парализованный.

В один день, на чтениях, Храмов вдруг очнулся. Засучил ногами, еще ватными, и непослушным языком вымямлил:

— Вон пошеееел!

Щербаков ничего не ответил. Он встал пружинисто, как зверь. Вышел. Из кухни появилась сиделка. Слава ощерился на нее, захлопал зубами:

— Сиди там!

И толкнул ее в кухню. Покосился взглядом на журнальный столик. Резко нагнул корпус, хряснул челюстями по кабелю, ведущему к телефону. Пополам.

Отправился в ванную. Что-то там переставлял, шуршал. Вернулся оттуда, распечатывая пакетик с бритвенными лезвиями. Открыл дверь в кухню, поманул сиделку пальцем:

— Вы хорошо умеете шить? Пойдем со мной.

Они двинулись в комнату Храмова.

12

Наконец ее сердечко потеплело. Иван вышел с ней в город. В центр. На главную улицу. По выходным улицу эту делали пешеходной. Там где в будни ездили машины, начинали ходить клоуны с воздушными шарами. Улыбки у клоунов были растянутые, нарисованные. Дети их боялись. Из репродукторов на фонарных столбах играла музыка. Люди ходили по широкой улице с целью делать по асфальту шаги.

А продавали разные угощения. Сначала Иван легонько дернул Аню за рукав и задумчиво сказал:

— Что-то мороженого вдруг так захотелось.

Она купила ему мороженое. Потом они проходили мимо другой раскладки.

— Ой, я хочу пирожок! — весело заявил Иван. Аня купила ему пирожок. На третьей раскладке лежали сушеные дыни — сладкие и липкие, завернутые в целлофан отрезки. Иван встал как вкопанный.

— Знаешь, у меня уже денег нет, — сказала Аня. Иван сморщил лицо и стоя на месте затопал ногами:

— Сушеную дыньку! Сушеную дыню хочуууу!

Женщина с широким кислым лицом, одетая в красную дутую куртку, строго обратилась к Ане:

— Не видите, что он плачет? Купите ему дыню!

— Таким только хахалей заводить, — бросил кто-то из толпы.

— Сама небось сытая, вон какая ряха, — отметила продавщица горячего кофе, катившая мимо тележку с батареей термосов. На продавщице была картонка с надписью — кофе и бутерброды.

В несколько секунд Аню и ревущего Ивана окружили люди. Они тыкали в нее пальцами и осуждающе говорили, часто обидные слова. Ане казалось, что эти люди стали живой каруселью, а она — ее основание. И у всех были круглые копеечные глаза и кривые рты. Рты с опущенными уголками. Слова смешались в невнятный галдеж, похожий на заплеванный асфальт в шелухе от семечек.

И сердечко ее стало камушком.

13

В тот день все отметили чрезвычайную бледность Храмова. И как будто лицом изменился. Вот что с человеком болезнь делает. Но шагал он бодро. Даже моложаво.

— В нем открылось третье дыхание. Такое бывает, — сказал Снегур одному знакомому. Знакомый сидел за столом, нога за ногу.

— Да, — кивнул знакомый. И они замолчали.

Утром Храмова видели во многих местах. Был у Снегура. Был слишком говорлив. Протянул Снегуру пакет в коричневой обертке. Пояснил:

— Это рукопись, мне передала ее моя сиделка, Надежда Бармалеева. Она, оказывается, писательница! Я ознакомился и вот — рекомендую к печати. За качество прозы ручаюсь. Ну и все такое прочее.

Снегур принял пакет, сорвал бумагу, протрещал уголками страниц. Сказал:

— Я почитаю.

— Почитай-почитай. Тебе понравится.

И ушел. Стал бродить по застывшим от мороза, скрипучим улицам. Кажется, его узнавали. И наверное думали — вот он, сам Храмов пошел. Наверное, видели его фотографию в газете.

Он нарочно не кутал лицо в шарф, не натягивал капюшон куртки. А другие кутались. И от каждого лица мерно исходили струи пара, при каждом дыхании. Похоже на инопланетную атмосферу.

Люди шагали быстро, сгорбив плечи. В носах у людей кристально замерзло. Лопались вдоль губы. Глаза остро слезились, часто моргали. Пальцы деревенели в перчатках. Надо носить рукавицы.

День прошел.

Зима давила сумерками. Мороз говорил — ха! Люди закрывали рты и молчали. Иначе холод обжигал внутри. В три над городом повисела ракета. Повисела-повисела огненным светом за тучами, тусклым шаром, и унеслась туда, где нет этого неба с насморком. В городе освободилось много квартир, на которые уже претендовали нуждающиеся в жилье. Многие из них были строители, приехали строить Бздов, делать его еще больше и краше. Им было до соплей обидно, что строят они город, а сами квартирами в нем не обзавелись.

Снегур уже вернулся домой и сидел в кресле-качалке возле горящего камина. Он любил тепло. Он держал в руках переданную ему Храмовым рукопись. Над спинкой кресла была видна лысина, окруженная волосами — как серый грязный облетающий одуванчик на обочине.

Проплыла жена Снегура, Лена. Она была молодая. Лена следила за своим весом. По квартире она перемещалась, обхватив руками и ногами воздушный шарик и отталкиваясь от стен. Если вместо парения между полом и потолком шарик начинал опускаться, Лена резко садилась на диету. И снова начинала парить в воздухе.

— Умоляю, только не выходи на балкон! — просил Снегур. Он боялся, что ее унесет ветром.

14

И Хробаков пришел вовремя. Аня чуть опоздала, на пять минут. Они встретились возле театра. Оперного, где рядом каменные кони встали на дыбы. Старые каменные кони.

От театра пошли в киноклуб, который, по словам Хробакова, был настоящий. По дороге почти не говорили. Но Хробаков спросил странное — сколько будет два плюс два? И настаивал на ответе. Четыре. Правильно.

Угол улиц, две — как клюв клёста, перехлёстом. И дома, приземистые печенеги. Вековой кирпич, потемневший от дождя. Подворотня, внутренний двор, стоят не то кареты, не то лимузины — средства передвижения богатых людей.

Парадное, стеклянная дверь. Хробаков предупредительно пропускает Аню вперед. Гардероб, сдавайте пальто, не кладите шапки в рукава — могут выпасть. Номерок из того металла, как ложки в столовых. В прежнее время. И номер 14 — красным вдавленный. Поднялись по лестнице. На второй этаж. Широкая дверь, как спина.

В зале был приглушенный свет. Пол устлан черным, крадущим звук материалом. Если запрокинуть голову, видно осветительные приборы на шарнирах. За ними темнота.

В углу стул с какими-то бумагами.

Напротив экрана на ярусных деревянных помостах стоят лавки, еще пахнущие свежим деревом. Светлые. Люди уже собираются. Некоторые из молодых сидят в проходе. Пришла студентка второго курса и легла на пол. Ноги свела в коленях, достала карманный телефон, тот вспыхнул подсветкой.

Появился человек, высокий, с мягкими манерами, несколько крысиным лицом. Свитер навыпуск, довольно короткий. Темные джинсы. Ботинки в каплях белой краски. Тридцать шесть или пятьдесят четыре года. Почти принюхиваясь, он взглядом окинул присутствующих. И прошел к стулу в углу. Аня спросила у Хробакова:

— Кто это?

— Ведущий. Киновед.

Киновед взял бумаги и плавными движениями выплыл на середину. Начал говорить, играя руками в воздухе. Нарочито спокойно. У него были бледные руки и пальцы с длинными нестриженными ногтями. У него была прическа с претензией на богему. До плеч, но аккуратно. Он немного щурил глаза, когда смотрел на задние ряды. Говорил вкрадчиво, делал ощутимые паузы — как юморист, ждущий определенной реакции от сказанного.

— Я приветствую вас в студии исследований современного кинематографа. Для тех, кто здесь впервые, я представлюсь, меня зовут Сидор Михайлович Сорока. Кто сегодня в первый раз, поднимите пожалуйста руки.

Подняло человек восемь, а всего набилось около тридцати. Сорока привстал на цыпочках, считая глазами. Потом опустил взгляд в бумаги. Оторвался. Пауза. Углубился в себя. Затем прозвучало:

— Те кто принесли фотографии на абонемент, пожалуйста… Я сейчас подойду и возьму.

— Абонемент? — спросила Аня у Хробакова.

— Да, — сказал он, неотрывно глядя на Сороку. Полез в карман, достал фотокарточку. Киновед замедленно протянул руку, взял карточку:

— Спасибо. Вы подписали?

— Да, на обратной стороне.

— Спасибо. Так, кто еще? Вы? — он обратился к следующему ряду. Аня старалась не смотреть на киноведа. Она ведь не принесла фотографию. Но киновед всем улыбался.

Затем Сорока стал говорить о сюрреализме и неоурбанизме. Он ходил, глядел на зрителей и плавно сопровождал речь жестами. На его левом ботинке была белая краска. Продолжая свою речь, Сорока достал из кармана большое грузило на леске и стал раскручивать его над головой, не прерывая монолог. Леска свистела. Вдруг что-то перекрутилось. Леска обвилась вокруг головы Сороки и грузило ударило в рот. Сорока выплюнул в руку красные зубы.

— Сальвадор Дали, — сказал он, — выбил себе зуб и подарил своей жене Гале. Не Галя, а Гала.

Его подбородок был в крови. И он снова стал раскручивать грузило. Два человека из первого ряда встали и пошли к выходу. Сорока бросил грузило в них и попал в спину. Спина повернулась и лицо у спины было искажено. Ушибленный человек быстрыми шагами оказался возле Сороки и с размаху дал тому кулаком в скулу. Сорока упал, но сделал рукой упор в пол. И пнул того, ушибленного. Ботинком по икре. Началась свальная куча. Хробаков же наблюдал, с горящим взглядом, и повторил не то для себя, не то для всего остального мира:

— Настоящее искусство.

Он сказал так дважды, зачарованный.

Слышались стук, сопение, квадратные удары по живому, там где кость смыкается с мясом. И то черное чудо-покрытие на полу черными пятнами впитывало влагу, а влага та лилась и капала и была кровью.

— Дважды два будет пять, — вдруг сказал Хробаков отчетливо.

15

Хорошо быть Храмовым. Можно зайти в Дом литераторов и идти по коридорам. Встречные первыми дают руку и заглядывают в глаза. Можно запросто похлопать по плечу издателя Снегура, а он оторвет голову от писанины и сделает на лице улыбку. Весь в работе этот Снегур. Всё считает, где бы не прогадать. Издательство — дело рисковое.

Потом — по другому коридору, скорее бы наружу выйти, в зиму. Тут слишком жарко. Может стать очевидно.

Но стоит на пути средних лет, литературная особь мужеска полу, не критик, не писатель, а так — человек знает много умных слов.

— Здравствуйте дорогой Виктор Николаевич! — особь тянет руку, хватает за руку и дергает, дергает на себя несколько раз, будто проверяет, крепко ли устроено плечо. И названный хочет улыбнуться в ответ, но чувствует, что по физиологической причине улыбка не получается. И он говорит равнодушно:

— Здравствуйте.

Он не знает этого человека.

— Что-то вы бледно выглядите. Зачем вы встали с постели, негодник вы наш неутомимый? Зима, холод, организм у вас ослаблен, один чих — и вы снова в больнице. Нет, вам это надо? Вам это надо?

— Я тут по делу, — сухой ответ.

— Какие могут быть дела важнее вашего здоровья? В постель, Виктор Николаевич, немедленно в постель!

Вытянулась рука, ущипнула Виктора Николаевича за щеку. Вот оно, кожо стариковское.

— Вам же холодно! — почти крикнула литературная особь.

— Это мое дело. Суворов говорил держать голову в тепле, а ноги в холоде. У меня так и есть. Прощайте. Мне надо идти.

Ему надо идти. Времени совсем мало. Уже замечают, а что дальше будет? Забрел в комнату. Тут должны его знать. По лицам видно — да, почтил своим посещением. Буркнул:

— Можно я позвоню?

— Звоните, — невнятный жест.

— Спасибо.

Начал накручивать диск указательным пальцем. Диск жужжал. Пауза, длинные гудки в трубке. Динамик трубки пахнет дурно. Его не вытирают. Наконец на том конце провода сняли.

— Да. Снегур.

— Привет, — как говорить Снегуру? Подойдет, — Это Храмов. Ну как?

— Что ну как?

— Как рукопись, которую я намедни заносил?

— Редкая дрянь. Уже в типографии печатается небольшой тиражик, завтра быстренько устраиваем презентацию, и потом начинаем большой тираж. Ты там вызвони эту, Бармалееву. Она нам завтра нужна. Пусть покажется, пусть поулыбается и поподписывает книжки. Пусть наденет очки. Нам нужен образ интеллектуалки. Она молода?

— Нет.

— Жаль, можно было бы сделать упор на ненормативную лексику. А может все-таки сделать такой упор?

— Я спрошу у нее.

— Обязательно. И вечером жду звонка. Да.

— Да.

Рычаги принимают трубку. Кланк.

16

Он отодвинул ящик стола и поглядел. Там было зеркало. Увидал в нем подбородок, слишком гладкий, и тонкую нижнюю губу, и нос, и две ноздри — как будто главные на лице. Фамилия у него Герасимов. Хорошо произносится по слогам. Запоминается. Как визитная карточка. Он редактор, ему нравится, когда про него говорят — шеф. За глаза он — шеф. Наш шеф. Шеф сказал. Шеф послал. Шеф.

У него не кабинет, а штаб военных действий. Два телефона. Локоть на стол, трубку под подбородок, другую зажать, к уху. Слушаю вас. Конечно да. Разумеется нет. Можно оттопырить пальцем подтяжку и сделать пэнь! И еще раз. А потом надо приступать к заполнению номера материалом. Одно из применений газеты — чтение. Требуется дать читателю положенный объем букв, разбавленных картинками. Картинка радует глаз и забавляет ум. Ум отдыхает не картинке, ему не надо трудиться над распознаванием букв, ему не нужно задумываться. Ум созидает картинку. Это человек. Это свинья. Это колодец-журавль. Забавные котята.

Что рассказать завтра? Егору поручить — пэнь. Так. Возле подземного перехода на проспекте Правды все еще есть та куча мусора? С фотокором быстро туда. Если она там — крупный заголовок: «А воз и ныне там». В случае, ежели убрали, сфотографировать другую кучу, дать гневный материал. Послезавтра можно будет сказать, что кучу убрали после публикации в газете. Пэнь.

Трехлетний мальчик бегло читает по латыни. Он родился в семье скрипачей. Мать скрипач, папа скрипач, дедушка тоже скрипач. А сам он умеет читать на латыни. Это в раздел «Сенсации». Хорошо бы мальчика пригласить в редакцию, а родителей сфотографировать рядом, держащими наизготовку свои скрипки. Надо показать, что они люди искусства. Потомки Паганини. Хорошая фраза, поставить на заметку.

Открытие литературного года — писательница Бармалеева представляет свою книгу. Это дебют. Да там ведь сам Храмов. О, она его протеже. Там будут Снегур, может быть Гож, Ховрах, критик Ляпин. Митя, ты сильно занят? Надо туда сходить. Бери Харцева, он хорошо снимает в помещениях. Мне нужно фото этой Бармалеевой рядом с Храмовым. Можно не снимать со Снегуром, лишь бы в кадре был Храмов. Ну лады.

17

Собрались уже критики, читатели, журналисты и представители издательского дела. Последних можно было узнать просто. Они ходили, как планеты, окруженные спутниками. Редко оставались без таких.

Губы журналисток лоснились помадой. Журналисты готовили карандаши и блокноты. Если далеко станут, то диктофон не поможет. Над публикой тихо раскачивалась люстра. Так казалось принявшим на грудь. На самом деле люстра была недвижима. Многих она восхищала. Три журналиста отметили в блокнотах особую красоту люстры. Один сравнил ее с золотой медузой. А другой — с работами да Винчи. «Было в ней что-то от эпохи Возрождения», — записал третий.

Храмов блистал бокалом в руке. Он не пил. Он слушал мнения. Мнения звучали. Научные молодые люди с перстнями на пальцах тонких, в дорогих очках, с прокуренными ртами, в штанах цвета гороховой каши, фразами обменивались о прочитанном:

— Я болен этим бредом!

— Новая звезда, да, новая звезда.

— Бармалеева. Я сразу что-то вспомнил. Кажется, она печаталась под псевдонимом Денщиков. Помните такого? «Труба та-ра-ра», «Новый Авгий». Эта манера, манера, знаете — очень узнаваемая. Но. Я болен этим бредом.

— Всем друзьям обязательно дам почитать. А когда она будет подписывать?

— Она уже подписывала.

— А если подойти и еще попросить.

— Думаю, она не откажет. Все писатели, даже культовые, тщеславны.

К ней подходили и задерживались. К Храмову подходили и отходили, не выдержав минуту. От него разило одеколоном. Кроме того, все отмечали его чересчур нездоровый вид. Но Храмов бодрился. Говорили:

— Молодец старик!

Наконец к нему подошел Снегур и, стараясь больше выдыхать, чем делать вдохи, спросил:

— А врачи разрешили проводить так много времени на ногах?

Снегур был с одной стороны озабочен. А с другой доволен. Журналистам угощение понравилось. Каждому он сверх того вручил по конверту, а уж что там в конверте — кому какое дело? Лотерейный билет.

— Я у врачей разрешения не спрашивал, — почти не разжимая губ, ответил Храмов.

— Зря, очень зря, — сказал издатель, блеснув слюной в зеве.

В зале появилась фигура старика, с опущенными плечами, паклей седых волос. На груди у него были два ордена, один перевязанный ленточкой. Звали старика Игорь Дмитриевич Чувырло, он был величина, равнозначная Храмову, а то и выше. Профессор, филолог, автор восьмисотстраничной монографии «Фамилии нашей земли». Он писал ее сорок два года. В утро, когда ему исполнилось двадцать, Чувырло пересмотрел свою жизнь и уверился в ничтожности. Так возник замысел сделать монументальное. Тему надо было отыскать неисчерпаемую. Игорь сразу стал Игорем Дмитриевичем и даже стал немного обеливать волосы перекисью водорода, чтобы о нем говорили — молодой ученый. Он ходил насупленный, сверля взором пространство и время. У него появился блокнотик, куда он списывал фамилии. А по вечерам и даже ночью работал. Так, фамилию Дубов он произвел он слова «дуб», но задумался — все ли так просто? Нет ли подвоха? Существует ведь и фамилия Дубцов, а Дубов — то же самое, только с выпадением звонкой «ц». Но Дубцов — это уже дубец, дубник. И Чувырло вгрызался в корни фамилий. Только свою не мог разгадать.

Чувырло был вечно суров. В молодости он потерял брата. Брат прочитал где-то фразу «наука имеет много гитик» и на почве попыток разгадать ее сошел с ума и покончил с собой.

Увидав Храмова, старый ученый улыбнулся и простер руки, раскрывая их. Мэтрам дОлжно было взаимобъяться. И Чувырло пошел к Храмову, чуть подволакивая ногу.

18

Андрей пришел к Боховым запросто, а те уже сидели за столом. Ужинали теперь на кухне. Машенька штопала носок и тянула ноздрей лапшу. А Кира читала книжку. Книжка была толстая.

— Что читаете? — спросил Андрюша. Он так громко заурчал животом, что старик Бохов решительно подвинулся, освобождая место чтобы сесть, а Маша втянула еще одну лапшину, встала и поставила на стол тарелку, вилку и нож.

— О наших фамилиях. Такая смешная книжка! Ее какой-то профессор написал, у него фамилия тоже смешная. Мы до ужина читали, смеялись, никакой комедии не надо. Сейчас покушаем и еще посмеемся. Андрей, ты к нам присоединишься?

— С удовольствием, маменька, — он уже так ее величал. Кира довольно улыбнулась, сунула нос в книгу и нарочито засмеялась. Потом подняла нос, сказала:

— Вонючкин!

И снова грудью засмеялась, опустив голову. Бохов намазал хлеб горчицей и отправил в рот. Пожевал, промурчал — одобрил. Глазами показал Андрею — попробуй. Тот воодушевленно взял нож, ломоть ржаной буханки, наложил пласт. Запихнул и жуя, заулыбался. В этой семье все были совместимы.

За окном висела полная луна. Боховы жили в таком доме, где дверка мусоропровода была в каждой квартире. На кухне. Андрей сидел к дверке спиной и ему было неприятно. Он все время невольно предполагал, что оттуда появится рука и схватит его за ремень на штанах. Он заправлял туда свитер. Как-то со старым Боховым у них произошел на эту тему разговор. Бохов похвалил, сказав, что это ничего, что нелепо, зато цистита не будет. И к тому же мягко сидеть. Андрей покупал себе зимние брюки на пару размеров больше, а потом укорачивал длину штанин. И всегда примерял. Ходил со своей рулеткой, измерял, щупал, мял, тер между пальцами, тер ногтем. Дотошный покупатель, таких опасаются.

— Законы я уже послал, — вдруг объявил Пантелей Андреевич.

Все обратили к нему лица. Сделали брови вот так: треугольниками и дугами. Почтительное молчание.

— Приняли к рассмотрению, — заключил Бохов. Он думал, что получит медаль. Интересно, как это будет выглядеть? Не пришлют же почтой. Наверное вызовут туда, наверх. Не к самому, конечно. И даже не к приближенным. Но указ-то снизойдет оттуда. Персона лично поставит подпись дорогой ручкой, где капля чернил на вес золота. Орден и документ на него. А как же? Без бумаги это все равно что ворованный. А вдруг кто спросит — откуда медаль? Кто поверит, что заслужил? Могут не поверить. Но у него бумага будет. Это уже железно. Надежно.

Андрей сделал на лице мечтательное выражение:

— Хотел бы я, Пантелей Андреевич, чтобы наше общество жило по предлагаемым вами законам. Ведь они — квинтэссенция размышлений, которым вы неустанно предаетесь. С высоты своего так сказать опыта вы делитесь с нами, неразумными, крупицами — выкристаллизированными крупицами плодов дум своих. Что делать, как жить дальше — все это говорят ваши законы. Я хоть читал их только несколько штук, но убежден в их всеобщей полезности и вообще. У нас ведь как? Человек без закона предоставлен сам себе, как та, простите за выражение, курица в огороде!

Бохов, довольный, засмеялся. Андрей продолжил:

— А когда человеком, его поступками, разумом, руководит закон — закон с большой буквы, то человек мало того, что ни в какую беду не ввяжется, так еще и будет гармонично вписываться винтиком в механизм государственной машины, которую можно уподобить часам.

— Верно, молодой человек!

Тут Андрей счел уместным вспомнить о черносливе. Он сказал:

— Да, вот бы еще того чернослива поесть.

— Да, — зачарованно согласилась Маша.

Вчера Андрюша заходил к Боховым. Сел как ни в чем не бывало за стол, и когда все стали есть, достал из кармана большую черносливину.

— Вот, — сказал он, — Мне товарищ привез. Из Чомска.

— Чомский чернослив! — Кира взяла сухофрукт, поднесла к глазам, чтобы получше рассмотреть.

— Вы ешьте, — улыбнулся Андрюша и задорно добавил:

— У меня еще есть.

И достал из кармана другой чернослив. Когда оба были съедены, он с нарочито скучающим видом поглядел в потолок, будто рассматривая там муху.

— А теперь приготовьтесь. У меня есть еще один! — и со стуком выложил на стол третий чернослив. Кира всплеснула руками, а Маша засмеялась. Старик Бохов был доволен:

— Молодой человек, вы нас балуете, — и отправил фрукт себе в рот. Зажевал, лучистые морщинки собрались возле уголков глаз. Некоторые старики как дети — лакомки.

Андрюша сложил перед собой ладони и обвел глазами семью Боховых. Все его любили.

Пантелей Андреевич помолчал. Затем посмотрел долу и вдаль. Вскинул взгляд. Начал припоминать спокойно, будто говорил о вчера.

— Мне привезли из Чомска лет тридцать назад кило чернослива. Завернутые в газету. Везли в поезде целые сутки. Товарищ мой, Храмов.

— Тот самый?

— Да. Он ведь из Чомска. Он жил в частном доме, там был свой сливовый сад и коптильня. Храмов отобрал для меня лучший чернослив, и целый килограмм привез мне. А тогда это было запрещено. Это была контрабанда. И вот Храмов завернул чернослив в газету и спрятал себе за пазуху. А проводников напоил, чтобы не почуяли запах. Запах стоял от этого чернослива! Три года потом в квартире держался, пока ремонт не стали делать.

— Это тот ремонт, когда вы нашли в стене монету? — спросила Кира. Она знала ответ, но речь должна поддерживаться слушателями, как костер — новыми дровами. Вы знаете, что это дрова, и ничего нового из себя не представляют. И знаете также, что последует за подбрасыванием дров — огонь станет пуще.

— Да, с монетой тогда здорово вышло, — заулыбался Бохов. Он сел прямо, положил руки на стол. В одной держал вилку, в другой — нож. Немного пожевав, принялся рассказывать. Андрюша слушал внимательно.

19

Утром Аня шла по улице к остановке, чтобы ехать на работу. Остановка на верху холма, там завсегда ветер, даже если нигде ветра нет. Снег немного притих. Стал скромен. У калитки беседуют двое, почти старик и молодой, с портфелем в руке. Говорят о погоде. Почти старик спрашивает:

— Как погода?

— Лыжно! — улыбается молодой.

— Воздух-то, воздух-то какой? Чуешь?

Молодой всей грудью вдыхает. Лицо его становится счастливым.

Аня на троллейбус, на рогатый. И до метро. А там под землю — ехать. Но к ней возле турникетов подошел человек. Он был невысок, худ, на груди его гладким кругляшом смотрел значок с надписью: «Я знаю, как похудеть». Темноват лицом. Аня сразу поняла, что он собирается говорить. Он сказал:

— Ты давно на себя в зеркало смотрела, корова? Я знаю, как похудеть.

Достал из кармана пластиковую баночку с пилюлями. Потарахтел ими:

— Видишь, как много? Пятьдесят штук. Сгонит с тебя лишний жир за три недели. Инструкция на семи языках. Герметичная упаковка.

— Отстаньте!

Но человек шел за ней, тряс коробочку и дразнил:

— Жирная! Жирная корова!

И оставшись за турникетами, тыкал в нее рукой и обзывал.

Помрачнело вокруг. В вагоне метро все люди как мусор. Аня опускает голову. Если поднимет, то увидит — мусор и наклеенные на стену рекламные плакаты. И мониторы под потолком. Ей говорят:

— Ты на мониторы-то посматривай.

— А вам какое дело?

— Новый закон вышел. Между остановками хотя бы один раз смотреть на мониторы. Чтобы быть информированным об обязанностях пассажира. Это для твоей же пользы, дурочка.

Аня вышла на следующей станции. Поднялась наверх. Там глухая стена завода, в ней окно киоска. Где продают пирожки горячие. Разные, жаренные. И печеные. Стоит очередь.

— Мне три с картошкой и грибами. Нет, лучше пять.

Ане накладывают в кулек, он сразу жиреет изнутри, склизкий. Аня идет бездумно по улице, к холму, на котором раскинулись трубами и глухими корпусами брошенные заводы. И ест соленые пирожки, исходящие маслом под пальцами.

20

Резко случилось это — в воздухе запахло вешней водой, а деревья вдруг стали черные — это снег стаял. И вроде бы где-то за городом ветки деревьев отяжелели от птиц. Прогнулись.

В столице появились занятые люди. Вместо того, чтобы ходить по улицам в поисках продуктов и товаров народного потребления, вместо того, чтобы смотреть рекламу на экранах в вагонах метро, эти занятые люди агитировали. Это были агитаторы. Самые молодые махали флагами. Они стояли рядом с разноцветными палатками. В палатках лежали какие-то газеты. Люди брали их, чтобы кинуть в ближайшую урну. Но урн в городе почти не было. Это был дурной тон — урны на улицах. Поэтому газеты бросались просто на тротуары и по ним ходили. Некоторые даже считали, что ходить по газетам — счастливая примета, к деньгам. Они верили в приметы.

Приближались выборы непонятно кого. Никто толком не знал о власти. Был в центре города некий правительственный квартал. Был там главный министр — поскольку должны быть министры, а стало быть промеж них есть один главный. В монархических кругах полагали, что страной правит государь-император, но имени его не знали. Может быть из Романовых. А быть может, и Рюрикович. Монархисты спорили об этом, брызгая на собеседника слюной. Собеседник утирался и тоже брызгал.

К весне Благо сделал народу подарок. Бесплатное путешествие каждого жителя столицы в Чомск. Путешествие мгновенное. Уведомлено это было через расклеенные по всему городу объявления. Город Бздов переименовывается в Чомск, и наоборот. Таким образом жители Бздова в один миг оказались в легендарном Чомске, крае плодовых садов и высокой поэзии.

У объявлений собирались люди. Грамотные читали вслух остальным. Одобрительно качали головами. Один даже рыжий человек смял шапку, кинул оземь и крикнул:

— Эх! Заживееем!

У Боховых тоже царило предвкушение. Кира мечтала, что скоро зацветут сливы и можно будет пойти на них смотреть. Пантелей Андреевич писал закон о справедливом распределении чернослива, которого будет теперь много. Всю жизнь об этом мечтал и теперь свершилось. Андрюша приходил и каждый раз утверждал, что встретил на улице знаменитого чомского поэта. Но поэт прошел мимо — был скромен, не любил известности.

— В Чомске даже воздух другой, — говорила Кира.

— И сколько же продлится это путешествие? — волновалась Маша. Ей все казалось, что чудо вот-вот кончится.

— Не такой человек Благо, — отвечал Пантелей Андреевич, — чтобы дарить сиюминутное удовольствие. Сказал — Чомск, значит Чомск!

И все успокаивались.

А у Пантелея Андреевича счастье. Его законы принимают. Всё что ни пишет — всё принимают и применяют.

Загрузка...