«…бика и по долгу службы обозревал окрестности, когда псоголовые стали выползать из-под складок пространства-времени, как тараканы выползают из-под обоев. Они там спали и вот проснулись и захотели играть.
492. Едва они приблизились к полосатому столбику, прапрапрапрапрапрапрапрапрапрадедушка закричал: Стой! Стой, кто идёт? Стой, трещать буду! — потому что у него была совсем другая игра. Псоголовые хотели играть по-своему, но прапрапрапрапрапрапрапрапрапрадедушка сказал: Чики-дрики, я молодец, а кто не спрятался, тому звездец! — и отпустил пружину своей трещотки. И вот пришлось псоголовым играть в его игру, а правил они не знали.
493. Пока они приноравливались да переглядывались, пружина в трещотке вся раскрутилась, и завод кончился. Тогда прапрапрапрапрапрапрапрапрадедушка попросил своё начальство доставить ему упреждающий мутагенный фактор. Что? Что? — переспросило начальство, потому что упреждающий мутагенный фактор был штука дорогая и спрашивался не часто. Откровенно говоря, его еще ни разу не просили, но раз уж попросили, значит, разыгрались на славу, а начальству того и надо. Поэтому одной губой оно ещё переспрашивало: Что? Что? — а другой губой уже отдавало соответствующие распоряжения. И мутагенный фактор был спешно, со сверхнормативным упреждением доставлен, куда запрошено.
494. И вот на глазах у прапрапрапрапрапрапрапрапрапрадедушки высокие горы сплющились и потекли, пустыня вспухла пузырями и закипела, небо свернулось, как свиток, и с реактивным свистом унеслось прочь, а потом земной шарик лопнул, как будто к нему поднесли сигарету, и затрепетал на солнечном ветру влажной серо-буро-малиновой тряпочкой.
495. Псоголовые огорчились и быстренько свернули время в кольцо, чтобы, пробежав по кругу, выползти с другой стороны от полосатого столбика и растолковать прапрапрапрапрапрапрапрапрапрадедушке правила своей игры, быть может, не такой бессмысленной. И всё ещё бегут.
496. Гхрымза Пачкун записал со слов Одноглазого Хряка в день, когда Могучему Охотнику Жигхану Беспалому отгрызло четвёртый палец в кротовой норе:
497. Давным-давно, так давно, что никто не помнит, земля была круглой, как череп лысого идиота, и лишь на самой макушке было несколько вмятин, почти как у Могучего Охотника. Не вся дождевая вода скатывалась по лбу и затылку или текла по ушам, кое-что оставалось на дне этих вмятин. Люди называли их морями.
498. Изредка идиот задумывался о смысле жизни, или о любви к ближнему, или о том, как бы половчее добро отделить от зла. Единственным итогом этих умственных усилий было то, что голова начинала потеть — совсем как у нашего Гхрымзы. Пот идиотских размышлений тоже скапливался во вмятинах на макушке, поэтому вода была солёной. Она и до сих пор солёная, хотя давно уже эти мысли не возникают в нашей земле.
499. Когда идиоту случалось заподозрить тщету своих интеллектуальных поисков, он, приходя в отчаяние, начинал морщиться и гримасничать, да так, что кожа у него на черепе ходила ходуном. Люди называли это землетрясением.
500. Словом, жизнь наших предков была трудной и небезопасной. Особенно несладко приходилось тем, кто обитал далеко от макушки — того и гляди скатишься вниз, и хорошо, если повезёт зацепиться за ухо!
501. И вот, представьте и ужаснитесь: каково было бы нам, если бы идиот жил да жил, время от времени размышляя?
502. К счастью для нас, даже идиоты живут не вечно. То ли он подался к дикарям с проповедью своего идиотизма, то ли сам был недостаточно цивилизован — а только однажды его убили и по дикарской привычке оскальпировали.
503. Никто никогда не узнает, зачем убийце понадобился безволосый скальп. К счастью для нас — не затем, чтобы повесить на гвоздик в своём вигваме. Победитель аккуратно растянул свой трофей на колышках и оставил сушиться. Быть может, он о нём забыл — и значит, всем нам крупно повезло. А может быть, однажды вспомнит и вернётся — но об этом лучше не думать, правда?
504. Пока же суть да тело, люди, некогда теснившиеся к макушке, расселились по всем необъятным просторам земли — от левого виска на западе до правого виска на востоке и от затылка на юге до самых бровей на севере. А ну-ка, плесни мне, Пачкун, своих полгорсти за красивую байку, да завалюсь-ка (зачёркнуто).
505. Гхрымза Пачкун записал со слов Горехлёба Вислогубого в день, когда Могучий Охотник Жигхан Беспалый сунул в кротовью нору смоляной факел и устроил великое пиршество на восемнадцать персон:
506. Давным-давно, так давно, что никто не помнит, мой прямой предок по материнской линии был принят в сообщество Гхороскоперов имени супругов Гхлоба. Конкурс на одно человеко-место был более чем порядочный, и конкурсная комиссия заседала лишних полтора месяца против обыкновенного. И вот, мой прямой предок по материнской линии получил радостное известие всего лишь за две недели до собственного зачатия.
507. Времени на то, чтобы выбрать родителей, сами понимаете, было в обрез, а появиться на свет охота. И не как-нибудь появиться, а именно и только под предсказанной звездой, которая сулила удачу и благоденствие. Предок же мой по материнской линии был непозволительно переборчив. Ему, видите ли, мало было хорошего гхороскопа — ему ещё подавай бездефектный хромосомный набор и классическое воспитание в семье со старыми культурными традициями.
508. Парочку, отвечавшую всем его запросам, предок-таки отыскал. Но оказалось, что обитает эта парочка не в подмосковном колхозе имени Посмертной Реабилитации, а в пригороде, грызли б его кроты, Оксфорда. Существенная разница — особенно, если учесть, что в нужный момент над Оксфордом будут совсем другие звёзды!
509. И вы знаете, что тогда делает мой подлый предок? А вот что: за два часа тридцать шесть минут до момента зачатия (астрономическая разница во времени между Оксфордом и Подмосковьем) он разворачивает старый шарик в меркаторскую проекцию и, призвав на помощь субкосмические силы зла, овеществляет свой абстрактный бред.
510. И вот, с тех самых пор и до сего дня над любым захолустным ошмётком плоской земли висят и висят те же самые звёзды, вечно сулящие всем нам удачу и благоденствие. Слушай, Хряк, если тебе так нравится это пойло, допей и мою порцию, а то у меня от него живот пучит, а выплёскивать жа… (зачёркнуто).
511. Гхрымза Пачкун записал со слов Могучего Охотника Жигхана Беспалого в день, когда Могучий Охотник Жигхан Беспалый лично разверз уста:
512. Какая мне разница, что было давным-давно, так давно, что никто не помнит! Меня вот гораздо больше заботит, что кроты измельчали и стали хитрые, как я не знаю кто.
513. Мне нет никакого дела до твоих писулек, Гхрымза Пачкун, и мне плевать, что ночами ты жжёшь над ними свою пайку жира вместо того, чтобы её съесть. Но если ты завтра опять будешь спать на охоте, я возьму тебя за ноги и суну головой вперёд в самую большую нору.
514. И либо ты — слушай сюда, Пачкун, когда к тебе обращаются! — Либо ты успеешь проснуться, либо своими глазами узришь изнанку земли до того, как я выну тебя оттуда на полголовы коро…»
Страничка древнего манускрипта обрывалась на полуслове. Илья машинально перевернул её, но обратная сторона пергамента была не обработана и непригодна для записей, а потому чиста.
Вряд ли это был оригинал первоисточника — против такого вывода свидетельствовали и тщательность выделки пергамента, и то, что он был изготовлен из свиной кожи. Считается доказанным, что Первые Хронисты — а Гхрымза Пачкун был, несомненно, одним из Первых Хронистов — делали свои записи на изнанке кротовьих шкур. Разумеется, это была поздняя копия оригинала — но всё же достаточно древняя, судя по той же тщательности выделки. Оставалось лишь поражаться кропотливости и мастерству безвестного переписчика, сумевшего без единой ошибки срисовать непонятный для него текст.
Впрочем, никто кроме Ильи не мог бы засвидетельствовать правильность написания таких терминов, как: «мутагенный фактор», «Подмосковье», «гхороскоп», «меркаторская проекция», «посмертная реабилитация». Считалось, что эти слова не имеют смысла и являются плодом воображения Первых Хронистов, которых никто, строго говоря, не считал хронистами. Как никто не счёл бы свидетельством свидетельство Ильи, основанное на сновидениях.
Всплыл и заиграл несуществующим в этом мире смыслом ещё один термин: «генетическая память». Как и положено порядочному термину, он ничего не объяснял Илье — он лишь привносил свою толику стройности в систему его безумия.
Или — знания?
Потому что теперь Илья знал и почти что видел, как это было. Гхрымза Пачкун как живой стоял перед его глазами: пария, чудак, зануда, хилый и почти бесполезный член первобытного общества, без которого, впрочем, первобытному обществу было бы скучновато. Он постоянно выклянчивал чужие пайки жира, потому что ему всегда не хватало своей, которую он тоже не съедал. Он постоянно ходил в обносках, потому что свою долю шкур, исчеркав мелкими буквами Забытого Алфавита, складывал в самом сухом и тёмном углу пещеры. Он отчаянно визжал и смешно скалил зубы, когда соплеменники делали вид, что хотят отобрать их. Иногда, наверное, не делали вид, а действительно отбирали.
Наверное, он мог бы стать вполне уважаемым человеком, если бы он и вправду был хронистом. Если бы он записывал события. Если бы он собирал и систематизировал факты и сведения об окружающем мире, необходимые для того, чтобы выжить в этом мире. Если бы он описывал повадки хищных кротов, способы выделки шкур (для одежды, а не для своих дурацких писулек) или хотя бы воспевал подвиги Могучего Охотника — в назидание потомству…
Но Гхрымзу Пачкуна не интересовали события и факты реального мира. Он записывал анекдоты. Доисторические байки у костра после удачной или не очень удачной охоты на доисторических чудовищ — кротов. И в особенности такие байки, в которых чаще встречались ничего не значащие слова.
Гхрымза Пачкун записывал сны своих соплеменников.
Теперь это было так же ясно Илье (и так же бездоказательно), как и смысл только что всплывшего загадочного термина «генетическая память».
Какое-то время Илья привычно и безрезультатно поразмышлял над прочитанным, снова изучил карту, ещё и ещё раз перечёл странную надпись, впрочем, не более странную, чем древний текст, — и, пожав плечами, уронил пергамент на пол шатра. Осторожно задул светильник и, ожидая, пока глаза привыкнут к темноте, стал прислушиваться к сонным звукам внутри и снаружи своего походного жилища.
Ровное, чуть слышное дыхание Рогханы рядом. Беспокойное бормотанье Аргхада, тоже уснувшего наконец на своём добровольном посту у входа в шатёр. Храпы, ворочанье, вскрики смертельно уставших людей, впервые за несколько дней насытившихся. Изредка шумно вздыхали, словно шёпотом переговаривались, жалуясь друг другу, не вполне сытые кони… И почти беспрерывно, с гулким горловым свистом, дышала совсем уже близкая запредельная бездна.
Различив наконец на западной стенке спектрально-чистые пятна света, пробивающиеся сквозь ветхую ткань, Илья бесшумно встал, бесшумно откинул полог и, оглянувшись на Рогхану (Спит? Спит…), вышел наружу, бесшумно подхватив по пути винтовку, заранее поставленную у входа. Конь его был с вечера осёдлан, как он и велел.
Не оглядываясь на радугу (она вот-вот должна была коснуться земли своими опорами и включить рассвет, но Илья ещё успеет насладиться этим зрелищем), он в поводу отвёл коня подальше от лагеря, благополучно миновав спящие дозоры. (Баргха становится слишком самостоятельным. Говорил же ему: никаких дозоров сегодня, пускай все спят!..) Вскочив наконец в седло и отъехав неспешной рысью полмили, позволил себе оглянуться на запад.
Ни генетическая, ни историческая, ни просто память ничего никому не объясняет. Она лишь по-новому (или, наоборот, по-старому) организует восприятие фактов. Она строго, хотя и вполне произвольно, разделяет их на бесспорные и сомнительные, на привычные и причудливые, на важные и не очень.
Бесспорным, причудливым, но, по всей вероятности, вздорным фактом оказались вот эти рассветы у самого края плоской земли. И чем ближе к запредельной бездне — тем причудливей и бесспорней.
Часа через три после полуночи возле зенита вдруг зажигалось полукольцо радуги, центр которого постепенно смещался к западу, а ровно обрезанные края висели в небе, не опираясь на твердь. Изумительно чистые краски привораживали взгляд, делая всё, что под ними, серым и неразличимым. А едва эта яркая арка, спускаемая на невидимых канатах, касалась земли, восточный горизонт за спиной Ильи вспыхивал, озаряя вершины курганов и оставляя в совсем уже непроглядной тени их подножия. Ставший до нереальности контрастным, пейзаж на мгновение словно бы застывал в неподвижности, а потом чёрные тени, как чёрные покрывала, падали и пропадали. Не сползали по склонам, не таяли — а падали и пропадали клубящимися складками… И в тот же миг беззвучно рвалась и разлеталась гаснущими осколками рассветная радуга.
Трижды за последние три ночи Илья наблюдал это зрелище, но ни разу не смог уловить начало падения чёрных теней. Как ни разу не смог уловить миг появления светила из-за края земного диска. Вот и теперь — едва погасла приворожившая взгляд радуга и Илья отвернулся, оказалось, что светило уже поднимается над горизонтом, выпрыгнув из бездны, — так полузатопленный и внезапно отпущенный мячик выпрыгивает из воды.
Илья улыбнулся висящему над бездной огню, ещё раз оглянулся на запад, туда, где уже не сияла радуга над спящим лагерем, поправил на плече винтовку и пришпорил коня, бросая его в галоп. Вчера он велел не выставлять дозоров и спать до полудня. Они будут спать до полудня. Вечером он либо найдёт их на этом же месте, либо встретит на обратном пути. И вычистит всех.
Бездна была уже совсем близко — полдня пути неспешной рысью. Так выходило по карте (синим стилом на древнем пергаменте). И это же утверждал пленённый вчера погонщик фургона (с лицом, неоднократно обветренным дыханием запредельной бездны, — красным, растрескавшимся, беспрерывно сочащимся потом и сукровицей).
Это был единственный фургон, встреченный отрядом Ильи, и погонщик фургона был единственным человеком, уцелевшим в схватке. Когда Илья подоспел на шум побоища, его авангард уже расправился с вооружённым конвоем, скрутил Дракона и четверых человек обслуги, бросив их на колени вдоль тракта, и Аргхад, сладострастно хакая, рубил четвёртую голову. Начав, разумеется, с Дракона, потому что полагал преподобных злейшими врагами своего повелителя. Баргха безучастно стоял в стороне и, лишь увидев скачущего во весь опор Илью, воспрепятствовал свершению пятой казни, вырвал алебарду из рук ретивого, но не очень умелого палача.
Погонщика Илья подчинил, допросил и дочистил, рассудив, что одним лишь пережитым страхом он сполна оплатил свободу и счастье. Орденской фургон с новеньким пустым саркофагом, освободив от фуража и продовольствия, загрузили трупами, отвели на полмили в сторону от тракта и сожгли. Это было быстрее, чем рыть могилу. Двух волов из упряжки Илья отдал погонщику, отныне и навсегда свободному и счастливому, — а десяток оставшихся велел вести до ближайшего колодца. Это было мясо, и его должно было хватить надолго. А на дрова он решил пустить навес.
Потому что последний хлеб съели утром третьего дня, вино выпили ещё раньше, продовольствия же, захваченного с фургоном, всё равно было мало. Третьи сутки люди жевали проросший ячмень, остатки которого были обнаружены в яслях под одним из навесов, и запивали водой. Лошади ничего не ели четвёртые сутки, и половина их пала. Поэтому двигались медленно — гораздо медленнее, чем предполагал Илья. Со скоростью пешехода. Вечером пешие валились с ног и засыпали, где падали — как в первый день пути, после бешеной скачки. А конные, разбив шатёр для Ильи, отправлялись в дозор. Наутро менялись.
Самому же Илье, всегда ехавшему верхом и не валившемуся вечерами от усталости, времени хватало на всё. Он успел расшифровать и неоднократно прочесть пергамент, поразмышлял над странным смыслом странно знакомых терминов и над удивительной причудой древних, полагавших, что когда-то («давным-давно, так давно, что никто не помнит») земля была круглой. Он даже, непонятно зачем, привёл в порядок винтовку, подлежащую уничтожению… Ну, и как же было её не опробовать, раз уж она приведена в порядок? Издревле оружие было любимой игрушкой мужчин.
И он её, конечно же, опробовал.
Два пристрелочных выстрела по вершине кургана, отстоявшего на четверть мили от тракта, показали, что и прицел не сбит, и руки Ильи сохранили навык, обретённый некогда в полузабытых уже сновидениях. После второго выстрела Илья пересчитал патроны. Их оказалось семь. Плюс два только что израсходованных. Итого девять… А магазин винтовки был рассчитан на десять. Впрочем, десятый Илья мог потерять в пустыне, когда шёл один или когда его везли в нечистый город Аргхада. А может быть, его и вовсе не было, десятого патрона…
Словом, Илья изнывал от вынужденного безделья и уже подумывал, не дочистить ли всех пеших прямо здесь, посреди пустынного тракта. Разумеется, это означало бы обречь их на голодную смерть. И, хотя им, свободным и счастливым, было бы всё равно, Илье становилось не по себе от этой мысли.
И это тоже было странно, как древний текст.
Всё было странно или почти всё. Привычный мир то и дело казался причудливым. Илья то и дело обнаруживал несоответствия мира своим навыкам, опыту, знаниям. И своему незнанию тоже. Потому что возникали вопросы — от безделья, наверное.
«Где растёт ячмень?» — это когда Илья увидел проросшие зёрна в яслях, а потом в горсти у Рогханы, которая пыталась накормить его этой гадостью (почему — гадостью?), и вообразил, что ячмень должен где-то РАСТИ.
«Откуда столько свинца?» — это когда горящий фургон просел и рухнул под тяжестью свинцового саркофага, и чёрный от копоти полутораобхватный цилиндр, плющась, выкатился из пламени, подмяв под себя обгоревший труп конвоира.
«Почему чистые счастливы?» — это когда погонщик, скользнув равнодушным взглядом по паре подаренных ему волов, потрепал одного по морде и пошёл себе, насвистывая, вдоль тракта на запад, а волы потащились следом.
И много других вопросов, не менее глупых. Некоторые даже не следует вспоминать.
Кстати, вопрос о счастье чистых возник у Ильи давно. Не он ли стал причиной сновидений, заставив Илью подсознательно конструировать новый причудливый мир? Непротиворечивый мир, где либо есть ответ, либо нет вопроса… Но если «генетическая память» — всего лишь тупиковый бред сознания, то попытка оказалась несостоятельной. Хотя бы потому, что в приснившемся мире тоже возникали вопросы, принципиально безответные.
«Зачем мы делаем ракеты?»
«Кем положено?»
«Что делать, если никто не виноват?»
…Впереди показался ещё один, последний на тракте, колодец. Илья натянул поводья, переходя с галопа на рысь. Пусть конь остынет, прежде чем напиться. И вообще, спешить уже не надо. Остался час, много — два на рысях. Бездна уже слышна отчётливо — свистящим простуженным гулом. И почти что видна — отсутствием чего бы то ни было за ровной грядой курганов, разрезанной посередине трактом.