Председатель недавно сформированного чрезвычайного кабинета министров генерал Кадасима встал и демонстративно покинул заседание сюгиина — нижней палаты японского парламента, где в этот момент обсуждался вопрос о мерах спасения японского народа.
В ушах у Кадасимы еще стоял пронзительный крик с галереи: «Бака! Бака!»
Генерал только что зачитал свой замечательный проект обращения к населению древнейшей страны Ямато.
— Однажды бог воздуха Шанаи, беседуя с супругой и задумчиво глядя на облако, окунул своё копьё в пурпурное море. Капли, упавшие с копья, затвердели и образовали нашу Страну Восходящего Солнца, — так начал свою речь генерал Кадасима.
— Представляя Японию, страну былых великих стремлений, я уверен: перед лицом гибели мира наша великая нация должна продемонстрировать свое величайшее единение! Не борясь с неотвратимым, посланным миру свыше, она не позволит все же мировой катастрофе отнять у японцев хотя бы одну человеческую жизнь. У каждого японца всегда есть в запасе средство, перед которым бессильны все силы и людей и природы. Японец не станет жертвой мировой катастрофы. Нет. Он сам уйдет из жизни, падая только вперед. Японцы не забыли священного обычая сеппуку, не разучились еще делать харакири. У каждого японца найдется еще близкий друг, который возьмет на себя роль кайтсаки, чтобы отсечением головы уменьшить страдания.
Генерал Кадасима призывал японцев мужественно уйти из жизни. Он призывал к ста миллионам самоубийств.
Предварительное обсуждение проекта вызвало переполох в правящих, духовных и промышленных кругах.
Концерн Мицубиси, захваченный общим порывом национального единения, не дожидаясь окончательного утверждения проекта, переключил свои сталелитейные заводы на производство ста миллионов вакасатси — традиционных кинжалов прекрасной японской стали, длиной в девять дюймов, необходимого атрибута процедуры харакири, по пяти иен за штуку.
Банк Фурукава, служа посредником между концерном Мицубиси и другими, сумел заработать на этом деле не менее двадцати миллионов иен.
Генерал Кадасима и его проект взволновали сердца японцев. В первый же день в виде демонстрации солидарности с мыслями достойного генерала более ста виднейших чиновников и военных одновременно покончили жизнь самоубийством посредством харакири.
Правда, как всегда, нашлись злые языки и очевидцы, которые утверждали, что повстречали кое-кого из них в слегка измененном обличье.
Как бы то ни было, но с помощью усердных газет генерал Кадасима, блюститель былых традиций, на день стал человеком с самым шумным именем.
И вот теперь этот самый генерал Кадасима, имя которого все еще можно было прочитать на валяющихся на мостовой газетах, демонстративно вышел из зала парламента. В ушах его все еще стоял крик: «Бака! Бака!»
Никогда ни один японец не позволил бы себе произнести это слово на улице. Самое ужасное ругательство, какое можно услышать в устах японца, — это сравнение с черепахой! Но в парламенте можно крикнуть даже самому почтенному старику, даже автору такого потрясающего проекта: «Бака!», что на хорошо известном Кадасиме русском языке значит «дурак».
Кадасима пожал плечами, застегнул верхнюю пуговицу генеральского мундира, которую незаметно для себя расстегнул, и поспешил к выходу.
Было еще слишком рано. Автомобиль не ждал генерала. Кадасиме же было мучительно стыдно вернуться в здание гикая и вызвать шофера.
Кадасима вышел на улицу и пошел пешком, решив дойти до первой остановки такси или рикш.
Взглянув на прохожих, генерал спохватился, вынул из кармана черную повязку и завязал ею нос и рот. Такие черные повязки имели сегодня все прохожие. И немудрено. Если многие благоразумные японцы носили повязки даже в обычное время, предохраняя свои легкие от пыли, то теперь… теперь это было необходимо.
Кадасима прижал развевающуюся бороду к груди и остановился. Он чувствовал, как несущиеся массы воздуха давили на его спину, но не ощущал порывов ветра. Это было постоянное, назойливое, ни на секунду не ослабевающее давление. Кадасима знал, что с каждой минутой оно возрастает…
Генерал плотнее придвинул к глазам стекла очков, что хоть немного предохраняло от несносной пыли, мельчайшие частицы которой, казалось, могли под действием воздушного пресса проникнуть куда угодно.
Мимо промчался мотоцикл. Сидевший на нем японец в кожаном шлеме подоткнул под себя полы своего широкого киримона. Круто повернув, он скрылся за поворотом, едва не сбив с ног показавшегося из переулка рикшу.
Кадасима знал, что этот японец везет в императорский дворец его прошение об отставке. Сомнений быть не могло, отставка будет принята. Благородное и возмущенное сердце генерала клокотало. Он окликнул рикшу.
Рикша лихо подбежал и остановился около тротуара. Старик с трудом забрался в двухколесную коляску. Экипаж тронулся. Мерно заколебались перед ним иероглифы на синем халате, мелькали упругие ноги в резиновых чулках с оттопыренным большим пальцем, из стороны в сторону качалась на проволочных подставках широчайшая соломенная шляпа-зонт.
Под тяжестью нерадостных дум Кадасима свесил голову на грудь.
Проезжали мимо огромной стеклобетонной громады редакции газеты «Асахи». Верхние этажи здания были выкрашены в желтый цвет — японский символ надежды и стремления, нижний — в голубой, что означало идеалы и мир.
Старик криво усмехнулся. Он уже слышал, что газета сегодня закрылась.
— Да, надежда, стремление, идеалы, мир! — горько сказал он. — Нет больше их, нет больше настоящих японцев!
Теперь ехали по Гинзе, главной магистрали города. Кадасима хотел доехать на рикше только до первого попавшегося такси, но теперь он решил, что ему все равно больше некуда торопиться, в коляске же так мерно покачивает. Можно думать и думать…
Проезжая мимо стоянки такси, Кадасима не остановил рикшу. Однако рикша остановился сам. Седок был удивлен. Проехали еще слишком мало, чтобы рикша вздумал отдыхать. Ах да! Опять все то же.
Грудь рикши судорожно вздымалась. При каждом вздохе бока его проваливались, словно стараясь достать до позвоночника.
Ага, значит разрежение уже дает себя чувствовать! Кроме того, ветер совсем не попутный.
Рикши не живут больше сорока лет. Этому крепкому парню лет двадцать пять. Значит, он не доживет целых пятнадцать лет…
Коляска тронулась вновь.
Рикша останавливался все чаще и чаще, но Кадасима не отпускал его.
Несмотря на то, что они продолжали ехать по главной улице, все вокруг изменилось. Каменные громады зданий исчезли. По обеим сторонам Гинзы шли теперь одноэтажные, редко двухэтажные деревянные домики. Рикша отвез старика словно на сто лет назад.
Страшный ветер давал себя чувствовать. Бумага, натянутая на рамах стен, во многих местах была прорвана. Сквозь висящие клочья ее виднелась внутренность жилищ с лимонно-желтыми цыновками, ширмами, картинами без теней…
Кадасиме запомнилось в одном из таких отверстий испуганное женское лицо с высокой прической словно твердых, отливающих черным лаком волос.
Непрекращающийся ветер приложил свою разрушающую силу везде. Гигантские вертикальные плакаты, испещренные столбцами иероглифов, давно были изодраны в клочья. Многие жерди, на которых они крепились, были поломаны. Даже неимоверно высокие телеграфные столбы совершенно явственно казались наклоненными на юго-восток. Да не одни столбы, даже приземистые расщепленные японские ели — нет, больше: даже сами полуигрушечные дома наклонились все в одну и ту же сторону. Их голубоватые ребристые крыши, казалось, готовы были сорваться, напоминая отогнутыми краями застывшие всплески волн.
Казалось, что на дома навалился своей лютой и незримой тяжестью вырвавшийся из океанских тюрем тайфун. Но это был не тайфун. Генерал Кадасима хорошо знал, что это было такое.
При очередной остановке рикши Кадасима спросил его:
— Ты не боишься погибнуть, японец?
— Я боюсь остаться без работы, но я не боюсь смерти, господин, — ответил рикша и снова взялся за лакированные оглобли.
Дальше ехали молча.
Наконец рикша остановился около небольшого двухэтажного домика. Кадасима сошел и расплатился. Рикша сделал удивленные глаза, но Кадасима повернулся к нему спиной и, подойдя к двери, стал снимать ботинки.
Рикша еще раз пересчитал деньги.
— Дайбутцу мой[1], — прошептал он, — он оставил мне двойную плату!
Рикша хотел броситься вслед за своим странным седоком, но тот скрылся за порогом дома.
Кадасиму встретила, касаясь лбом цыновки, еще не старая японка. Что-то процедив сквозь выкрашенные черные зубы, она протянула ему письмо.
Генерал, неся в одной руке ботинки, другой взял письмо и, не взглянув на преклоненную женщину, вошел в дом.
Робкий почерк, которым был написан адрес на конверте, заставил сердце его радостно сжаться. Забылись обиды этого дня. Не стесняясь присутствия женщины, Кадасима снял с себя мундир и брюки и с удовольствием облачился в поданный ему киримон. Сев на корточки, старик дрожащими пальцами стал разрывать конверт.
Письмо было от его воспитанницы, любимой маленькой девочки, находившейся сейчас в Париже, где Кадасима обязательно хотел дать ей образование.
Как хорошо помнил Кадасима смешную детскую песенку, которую она когда-то распевала:
Моси, моси, каме йо,
Каме сан йо![2]
Старик вскрыл конверт и вынул письмо.
«Отец, сердце холодеет у меня от мысли, что я сейчас вдали от тебя! Я получила твои деньги и письмо, где ты приказал продать все драгоценности и приобрести акцию спасения. У меня нет сил передать тебе весь ужас положения. В Париже все сошли с ума. Мне не понять, что происходит. В ресторанах с названием „Аренида“ творятся страшные вещи. Те, кто имеет деньги, ведут себя так, словно переживают последние дни Помпеи. Они стараются дожить свои дни. Они неистовствуют в своем предсмертном безумии…»
Кадасима опустил письмо и остановившимся взглядом посмотрел на надувшуюся, готовую лопнуть бумагу наружной стены. Слышался истерический вой ветра.
— Воздух мчится в Тихий океан, чтобы превратиться на острове Аренида в серую пыль, как в колбе мистера Вельта, — произнес Кадасима.
— Что изволили вы сказать? — переспросила японка.
— Ничего, — ответил старик и снова принялся за письмо.
«…Они беснуются, сорят деньгами, но они не хотят давать денег даже за лучшие мои драгоценности. Отец, проходит один день за другим. Стоимость акции спасения растет с каждым днем. И я начинаю думать, что мне никогда не купить ее. А когда я прихожу к этой мысли, мне начинает грезиться наш Ниппон, прозрачный розовый воздух и жизнь. Отец, мне начинает грезиться жизнь, как будто она может продолжаться! Тогда я падаю на пол и беззвучно рыдаю. Рыдаю, хотя, может быть, это и недостойно японки. Но это плачет не японка. Нет. Это просто девочка, которую ты так любил, которую покидает жизнь, так и не показав ей своего сияющего лица…»
Подписи не было. Вместо нее почему-то расплылись последние иероглифы письма.
Кадасима уронил руку и письмо на циновку. Потом он вскочил и, присев на корточки около телевизефона, судорожно стал набирать один номер за другим.
Бывший председатель найкаку — совета министров — генерал Кадасима звонил в банки. Старик Кадасима хотел достать денег, чтобы купить своей девочке акцию спасения.
Но в прекрасной стране Ниппон уже стало известно об отставке кратковременного председателя найкаку генерала Кадасимы. У банков не было денег для просто Кадасимы.
Больше двух часов набирал старик дрожащими руками номера. Но все было напрасно. Банки и друзья знали уже о провале проекта. У старика Кадасимы на склоне лет не оказалось ни положения, ни друзей. У него не осталось даже надежды на спасение существа, которое он любил больше всего на свете.
Тогда старик, не снимая киримона, надел на ноги деревянные гэта и почти бегом выбежал на улицу.
Он бежал, задыхаясь, чувствуя на себе давление ветра, напоминавшего о неминуемой гибели.
Старик бежал и почему-то шептал свои давнишние стихи, написанные очень давно, еще до получения генеральского чина:
Звон и запах исчезают.
Постоянства в мире нет.
Кто же этого не знает,
Кто мне даст иной ответ?
Каждый день уходит в вечность,
Каждый день подобен сну;
Он уходит, незаметно
Нас коснувшись на лету…
Какой-то рикша перегнал старика, но Кадасима не остановил его, а вскочил в трамвай.
В трамвае старик горько усмехнулся. Он услышал, что новый, заменивший его, Кадасиму, премьер-министр объявил по радио о готовности Японии сотрудничать с Советским Союзом в деле борьбы с мировой катастрофой.
Через четверть часа Кадасима входил в великолепный подъезд банкирского дома Фурукава. Швейцары подобострастно открывали перед ним двери: они узнали его. Да, господин Фурукава здесь в своем кабинете.
Фурукава в одном жилете сидел в вертящемся кресле. Босой ногой он уперся в выдвинутый ящик стола, правой рукой что-то поспешно писал, а левой обмахивался веером. Увидев Кадасиму, он отложил перо и переложил веер в правую руку.
Войдя в кабинет банкира, Кадасима преобразился. Он совсем забыл, что на нем не генеральский мундир, а домашний киримон и деревянные тэта. Гордо закинув назад голову, расправив плечи, он небрежно оперся о стол и сказал:
— Сын мой! Великая дружба связывала меня с твоим отцом. Великая дружба связывала и нас с тобой. Я всегда носил ее в сердце. И она, эта священная дружба, привела меня сейчас к тебе.
Банкир, искоса глядя на старика, замахал веером интенсивнее.
— Из этого письма тебе станет понятна моя просьба. Я рассчитываю, что ты поступишь, как поступил бы твой отец.
Фурукава взял протянутое ему письмо и многозначительно сказал со сладкой улыбкой:
— Я рад слышать, что вы, высокочтимый мой генерал, нашли возможность освободить свою благородную старость от государственных забот. Я тоже спешу закончить свои дела.
Кадасима ничего не выразил на своем лице, но на сердце он почувствовал пустоту. Еще владея собой, он сказал:
— Сын мой Фурукава! Я рассчитываю, что ты вспомнишь о том чисто моральном, незримом влиянии, какое оказал я на твои последние банковские дела, будучи автором известного тебе проекта и председателем найкаку.
Фурукава читал письмо, а Кадасима стоял перед ним, так и не приглашенный сесть.
Банкир положил письмо перед собой, откинулся в кресле и замахал веером:
— Вы говорите о том моральном, незримом влиянии, какое имели вы на мои дела в части посредничества по изготовлению кинжалов вакасатси? Вы требуете теперь расплаты?
— Да, Фурукава, я осмеливаюсь напомнить об этом, потому что… — Старик замолчал, стараясь сохранить спокойствие.
— Я позволю себе, генерал, рассказать вам одну старинную японскую историю… — Не дожидаясь ответа Кадасимы, банкир начал: — На улице Терамаки, в Киото, жили два соседа. Один из них славился необыкновенным искусством жарить рыбу. Другой же был, если и не скряга, то расчетливый человек. Он стал приходить к своему соседу, когда тот жарил рыбу, и, вдыхая ее умопомрачительный аромат, ел свой рис. Так, насыщаясь простым рисом, он испытывал наслаждение, будто ел замечательную рыбу.
Фурукава прикрылся веером и посмотрел на старика. Тот, понурив голову, молчал.
— Так продолжалось долго. Но вот искуснику по жарению рыбы пришла в голову мысль, что сосед, обладатель питающегося запахом, должен заплатить ему за это. Недолго думая, он написал счет. Сосед принял бумагу и улыбнулся. — При этом Фурукава отвел веер в сторону и улыбнулся. — Затем он с той же улыбкой кивнул жене и приказал ей подать денежную шкатулку. Женщина повиновалась. Тогда он вынул из шкатулки пригоршню золотых монет, бросил их на блюдо и принялся трясти его так, чтобы деньги громко звенели. — При этом Фурукава вынул кошелек, позвенел бывшими в нем монетами и положил его на стол. — Потом сосед коснулся веером счета, поклонился и сказал: «Ну, теперь, надеюсь, мы квиты». «Как! — вскричал удивленный повар. — Вы отказываетесь платить?» «Нисколько, — ответил сосед. — Вы требовали платы за запах ваших угрей, а я заплатил вам звоном моих монет».
Фурукава потрогал веером кошелек, наблюдая, как, согнувшись и шаркая по полу деревянными тэта, старик выходил из комнаты.