На высоком берегу Влтавы, в одном из внутренних дворов пражского Града, стоит с незапамятных времен массивный кафедральный собор. Его башни, устремленные в небо, как бы венчают панораму Градчан, которую часто можно видеть на изображении чешской столицы.
Рядом с собором приютился старинный кабачок «Викарка». Он до сих пор гостеприимно распахивает своп двери перед пражанами и туристами. Именно здесь, в двух шагах от его порога, и начинались удивительные путешествия пана Матея Броучека, героя повестей Сватоплука Чеха.
Мотив странствий, приключений — один из самых старых и распространенных в мировой литературе. Он звучал в рыцарском эпосе средневековья, авантюрных романах Возрождения, в произведениях Вальтера Скотта, Стивенсона, Жюля Верна… Некоторым героям тесно было на родной планете, и они устремлялись на Луну. Еще в XVII веке английский писатель Ф. Годвин отправил туда испанца Доминго Гонсалеса («Человек на Луне», 1638); несколькими годами позже там «побывал» французский поэт Сжрано де Бержерак, посвятивший этому событию трактат «Тот свет, или Государства и империи Йуны» (1650).
Время вносило свои коррективы в подготовку и описание подобных путешествий. Если Гонсалеса доставила на Луну стая птиц, а Сирано в надежде на солнечное притяжение обвешал себя склянками с росой, то литературные персонажи XIX века, как их реальные современники, изучают основы Гравитации и газодинамики, строят сложные аппараты, делятся с читателем техническими подробностями, чтобы, просветив его, убедить в достоверности своих фантастических экспедиций. Число лунных путешественников растет: уже не только ученые в изобретатели, герои Жюля Верна, но и простой роттердамский ремесленник из повести Эдгара По «Необыкновенные приключения некоего Ганса Пфалля» (1835) направляется на Луну. Сбежав туда от нищеты и долгов, он, по установившейся традиции, подробно объясняет устройство воздушного шара из старых газет, с, остав летучего газа, размеры гондолы и поведение в ней кошки с котятами.
Герой повестей Сватоплука Чеха — господин Броучек, в отличие от своих литературных собратьев, не снаряжал экспедиций, не производил сложных расчетов, не конструировал летательных машин. Его совсем не влекла романтика странствий и открытий.
Путь Броучека к далеким мирам и эпохам начинался прямо от порога пражского трактира.
Возвращаясь однажды ясной летней ночью из «Викарки», он почувствовал, что волны мощного лунного света отрывают его от земли и тянут куда-то вверх. Скоро он оказался в воронке лунного кратера.
В далекое прошлое, в Чехию XV века, он попал, провалившись при выходе из той ше «Викарки» в подземный ход, соединявший не только пространства, но и времена.
Впрочем, скептики уверяли, что никаких путешествий не было, а все это пану Вроучеку приснилось.
Создавая свои повести, Чех будто решил подшутить над неутихающей страстью читателей к фантастике и приключениям, которую весьма охотно удовлетворяла литература, и предложить свой, сугубо комический вариант модных сюжетов.
Повесть о путешествии на Луну и замышлялась как литературная пародия. Опубликованная в 1886 году в журнале «Кветы» (под псевдонимом Б. Роусек), она призывала «не думать о Луне, а оставаться на твердой и надежной почве Земли».
Два года спустя повесть вышла отдельным изданием, — отличаясь от журнального варианта, как отличается законченное художественное полотно от беглого карандашного наброска.
А в 1889 году появилось «Новое эпохальное путешествие пана Броучека, на этот раз в XV столетие»… Сохранив все признаки литературной пародии, карикатурно воспроизведя коллизии разного рода приключенческих романов, Чех сатирически отразил многие стороны современной ему действительности.
Пан Броучек (а «броучек» по-чешски — «жучок») — это не просто антипод герою авантюрно-романтического склада. Он Cам объект исследования. Луна и XV век — не только традиционно-экзотические атрибуты пародируемых жанров. Это тот контрастный фон, на котором рельефно выступили черты главного персонажа.
Блестяще обыграв комедийные ситуации, которые возникали при взаимодействии трезвомыслящего соотечественника с мечтательными лунянами и воинственными гуситами, автор извлекал из этого массу поводов для улыбок и серьезных раздумий. Отделив своего современника от толпы ему подобных, поместив в исключительные обстоятельства, он заставил его полностью выразить себя, обнаружить сущность. В примелькавшемся посетителе пражских кабачков Сватоплук Чех увидел определенный социальный тип, сформированный буржуазной средой, тип обывателя и приспособленца, глубоко равнодушного ко всему, что выходит за рамки его тихого, дремотного существования.
В обеих повестях Чеха мелькают иронические (в духе повествования) ссылки не только на авторов фантастики и приключений, не только на Жюля Верна и Эдгара По, но и на Рабле, Свифта, Сервантеса. Скромно отделяя себя от прославленных авторитетов («не каждый может быть Сервантесом»), автор тем не менее как бы обозначает тот комедийно-сатирический пласт в искусстве, близость к которому ощущал и влияние которого испытывал.
Опираясь на традиции европейской сатиры, творчески используя ее некоторые приемы и навыки в качестве схем, в качестве внутренних, хорошо отлаженнных композиционных построений, Чех создает произведения глубоко самобытные, оригинальные, где литературная эрудиция автора вступала во взаимодействие с его большим талантом, помогая выразить все богатство непосредственных наблюдений над жизнью. Созданная им «броучкиада» заняла прочное место среди любимых книг чешского читателя. Сам же он пришел к этому жанру путем непрямым и в своем роде примечательным.
Сватоплук Чех вошел в историю национальной литературы прежде всего как поэт. Родился он в 1846 году; его отец, по должности управляющий имением, был выходцем из крестьян.
Настроенный весьма демократически, он участвовал в революции 1848 года, детей своих воспитывал в духе патриотизма, прививая им любовь к угнетенной родине, которая с 1620 года, после поражения чехов в битве у Белой Горы, стала однойиз провинций империи Габсбургов.
Достаток в семье был скромным, Сватоплук вынужден был учиться в пражской гимназии на казенный счет и жить в церковном пансионе. Особыми привилегиями и покровительством наставников там пользовались те, кто собирался стать священнослужителем. Но Лех даже мысли об этом не допускал, настолько тяготила его монастырская атмосфера и настолько чужд был насаждавшийся в пансионе религиозный фанатизм.
Мысли юноши были обращены- не к богу, а к людям, жизни, поэзии, к Чехии, ее свободе. Уже в гимназии Чех сочинял стихи и собирался стать писателем, чтобы приносить пользу своему народу. Чешская литература, которая формировалась в эпоху национального возрождения, стала ареной борьбы угнетенной нации за свои права. «…Всех нас объединяло одно горячее желание: передать стихом и прозой волнения наших молодых чувств; быть писателями, представлялось нам избрать профессию не только самую благородную, но и самую полезную для народа», — вспоминал позднее Чех о настроениях своих сверстников. Предпочтение Чех отдает поэзии. Она казалась наиболее совершенным видом литературы, достойным ее благородных задач. Все большие литературные авторитеты того времени, признанные властители дум: Челаковский, Коллар (а его особо почитали в семье будущего писателя), Маха, Эрбен, бшли поэтами. Стихи писали Немцова и Тыл. Популярностью польаовались гражданская поэзия Яна Веруды, лирические стихи Бятеэслава Галека писателей, которые заметили Чеха и баагвсяовдаш его астушяню в литературу. Иными «левами, поэкия выла, флагманом шнгиояального искусства в Чех хотел флдгманвшш корабле. эбркэетгаю в Карловом университете, Чех о лет запинается юридической практикой, а с конца Ис годов, основав вместе с братом Владимиром и одним из университетских товарищей журнал «Квоты», полностью и до конца жизни (1908) посвящает себя литературному труду.
Уже с первых стихотворных публикаций Чех проявил себя художником ярко выраженного гражданского теннерамента. Среди крупных чешских писателей XIX века, пожалуй, не внло ни одного, кто не поддержал бы демократическую направленность национального искусства, не продолжил бы его «буянительскую» традицию, кто не смотрел бы на евалант как на общественное достояние. У Сватоплука Чеха эти качества выражены особенно отчетливо.
Он стремится познать жизнь своего народа во всем ее многообразии, осветить разные ступени иерархической лестницы буржуазного общества, проследить этапы истории, заглянуть в будущее.
Во взглядах Чеха много противоречивого. Туманны его представления о путях к справедливому мироустройству. Как сын своего времени и своей среды он отдает дань либеральнореформистским иллюзиям, возлагает надежды на мирное разрешение общественных конфликтов. В духе поэтов колларовской эпохи, призывавших славян к единству, Чех считает, что залог грядущей свободы и прогресса — в преодолении внутренних распрей. Но как талантливый и чуткий художник не может не отражать те реальные процессы, кбторые все дальше уводили чешское общество от патриархальных иллюзий, от возрожденческого идеала всеобщего братства. Воспитанный в духе представлений о чешской нации как едином и неделимом целом, он постепенно начинает осознавать ее неоднородность, видеть не только национальное, но и классовое расслоение общества. Он показывает обострение социальных противоречий, протест угнетенных. Он страшится революционного насилия и в то же время жаждет народного взрыва, мятежа.
Поэтому его лучшие произведения приобретают объективно революционный смысл. Многие — популярны в рабочей среде, публикуются в социал-демократических изданиях. В его творчестве есть мотивы и образы, навеянные событиями Парижской коммуны, есть отклики на борьбу славян против турецкого ига, на революцию 1905 года (неоконченная поэма «cтепь», 1908).
В поэме «Лешетинский кузнец» (1883), запрещенной цензурой а не сразу увидевшей свет, Чех создает героический образ бирца с тиранией: Ты не трус, кузнец! Когда б таких Еыло больше, чтоб объединиться, Гнев народа прыгнул бы как львица, Растерзал тиранов всех своих, И штыки б не защитили их! (Перевод М. Зенкевича) Одним из первых в литературе XIX века Чех угадал в бесправном труженике «героя будущего» (одноименное стихотворение из сборника «Новые песни», 1888).
Голос писателя все чаще сливается с голосом угнетенных.
От их имени он говорит в мятежной поэме «Песни раба» (1895), где, осуждая всяческое рабство, призывает разорвать его цепи. Радикальные мотивы творчества Чеха достигают здесь своей кульминации. «Песни раба» — одно из самых сильных и смелых в чешской литературе предвестий активной, всенародной борьбы за свободу.
Как человека и художника Чеха привлекают героические стороны бытия. Он приветствует движение времени, движение истории, свежий ветер социальных бурь, ойгущает их поэзию и красоту. Требует от своих сограждан четкой жизненной noзиции, осуждает компромиссы: Сознаться ты обязан честно, Кто ты — союзник или враг. («В первом ряду». Перевод Я. Галицкого) Поэта привлекают характеры яркие, люди смелые, сильные, готовые к борьбе за общее благо, будь то вождь таборитов Ян Жижка, или Ян Рогач, один из последних героев гуситской революции, или современпики Чеха — Лешетинский кузнец и безымянный бедняк, в сердце которого вызревает гнев протвв господ.
Пафос истории, патетика борьбы, сила чувств писателя, его мощный общественный темперамент ищут своего воплощения в поэтических жанрах. Чех свободно чувствует себя в эмоциональной стихии ноэзии. Его поэтические произведения разнообразны по темам, жанрам, стилистике, интонациям.
Открытая риторика сочетается в них с язвительной иронией.
Очень часто, осуждая общественные пороки и недостатки, Чех прибегает в языку сатиры (поэмы «Гануман», 1884; «Домовой», 1889 и др.»
«По общей направленности и принципам своего творчества, Да глубине проникновения в жизнь и правдивому отражению социальных конфликтов Чех писатель-реалист. Он творит в эпоху утверждения реализма в чешской литературе и стоит на уровйе задач и возможностей своего времени. Но он не откашвается и от романтической образности.
В ряде стихов, и поэм Чех приподнимается над мелочами и буднями жизни, пытаясь уловить какой-то ее общий закон, тенденцию, процесс, не дробя их на частные проявления. Чех мыслит крупно, масштабно, такими категориями, как народ, славянство, человечество. Грандиозности тем, экспрессивности чувств соответствует стиль его стихотворений, их высокий слог, словарь. «Вольность — дочь небес», «идеал», «герои», «божественный лик» — этот языковый пласт в наиболее частом обращении у поэта. Романтическую окраску имеют произведения, где поэт решал тему будущего, действуя в сфере прогнозов, догадок, предположений.
А рядом с этим высоким поэтическим искусством живет другой вид творчества: рождаются повести, рассказы, очерки, путевые заметки, фельетоны, воспоминания. Чаще всего он публикует их в журналах, нередко под псевдонимами. Не спешит выпускать отдельными книгами, раскрывать свое авторство. Верный пристрастию к искусству поэзии, рассматривает эту свою деятельность как вид литературной поденщины.
Но в процессе ее он создает ряд произведений, выявивших его незаурядное мастерство прозаика («Заложенная совесть», 1871; «Ястреб против Горлинки», 1876; «В отблеске гранатов», 1892; «Второе цветение», 1893 и т. д.). В них он пытливо исследует правы буржуазной среды, делает яркие зарисовки с натуры, откликается на актуальные проблемы дня. В прозе более последовательно проявились реалистические принципы его искусства. Обращаясь к прозаическим жанрам, Чех как бы спускался с высокого пьедестала, в будни, в стихию разговорного языка, сокращая диетанцию между литературой и жизнью, между своим творчеством и будущими поколениями читателей. Иные поэтические творения Чеха сейчас трудно воспринимать из-за их пышного многословия и архаизмов. А его воспоминания, целый ряд очерков и рассказов, отличающиеся классической простотой и ясностью стиля, до сих пор звучат свежо и современно.
В русле этой «поденной» журнальной прозы, которая обеспечивала постоянные и живые контакту писателя с действительностью, оттачивала его перо рассказчика, сатирика и публициста — и возникали повести о Броучеке.
В них тоже, только иначе, чем в поэзии, находя своеобразное жанрово-стилистическое соответствие, проявлялся общественный темперамент писателя, его заинтересованность в социальном прогрессе и непримиримость к силам, прогрессу препятствующим.
Пан Броучек вошел в творчество Чеха как «антигерой», как полная противоположность характерам, воспетым им в стихах и поэмах. Он стал средоточием ненавистных писателю черт — эгоизма, малодушия, беспринципности. Он стал выражением растущей антипатии художника к классу собственников, к чешской буржуазии. С той же страстью, с какой был воспет Лешетинский кузнец, восставший против угнетателей, Чех осудил пассивность чешских «броучеков», своим равнодушием потворствующих реакции. Независимо от младшего современника, великого писателя России, Чех обращался к теме «ужа и сокола», «жирных гагар и бyрeвестника», которую вскоре со всей мощью своего таланта и прозорливостью поэта революции поставит Максим Горький.
В чешской литературе XIX века уже и ранее находили осуждение эгоизм, бюргерское самодовольство, равнодушие к судьбам народа. Мещански-обывательское отношение к жизни высмеивали Ф. Л. Челаковский и И. К. Тыл, Б. Немцова и К. Я. Рубеш, А. Ирасек и Я. Неруда, прибегая к едким сатирическим краскам. Они как бы прицеливались, примеривались к новому объекту чешской сатиры, который скоро займет свое место рядом с ее классическими персонажами — спесивыми аристократами, тупыми генералами, глупыми монархами, что издавна служили предметом издевательства народных острословов, а в 40-50-х годах XIX века были безжалостно высмеяны Карелом Гавличеком Боровским. Пройдет время, и Ярослав Гашек покажет абсурдность и гнилостность всей австрийской монархии с ее нелепым и пагубным духом милитаризма.
Но уже писатели первой половины XIX века, не теряя из виду исконных недругов чешского народа — поработителей, начинают все пристальнее приглядываться к внутренней реакции, к тому скрытому злу, которое являли собой отечественные мещане, мелкие буржуа. Надевая на себя благопристойные маски демократов и патриотов, они сковывали демократическое движение, тормозили прогресс изнутри.
Из современников Чеха ярче других показал лицо мещанства Ян Неруда в «Малостранских повестях» (1878). Но малостранские обыватели рассеяны среди других персонажей, они возникают в общем потоке жизни городских кварталов, с естествеяяветыо и юмором воссозданной замечательным реалистом.
Осуждая мещанство, Неруда сочувствует трудным судьбам маленьких людей. Сатирическое начало сплетается в его повестях с началом лирическим.
Сватоплук Чех вычленяет мещан из многоликой городской толпы. Он сосредоточивается на теме, исподволь вызревавшей в литературе, вносит много нового в ее разработку.
Гораздо более четко, чем это удавалось другим, Чех показал социальные корни мещанства, определил его классовую сущность. В этом заслуга писателя и знамение эпохи. Обывательская психология, как бы не имевшая ранее «постоянной прописки», постепенно закрепляется за буржуазной средой. Основным ее носителем становится мелкий собственния.
Чешский буржуа претерпел к тому времени сложную эволюцию.
Воинственность и патриотический запал молодой национальной буржуазии, игравшей известную прогрессивную роль в период национального возрождения, в революции 1848 года, в движении 60-х годов, постепенно сходят на нет. Былая ее активность вырождается в бесплодную политическую игру буржуазных партий. С развитием капиталистических отношений, с поляризацией классовых интересов она изменяет демократическим идеалам, идет на компромиссы с венским правительством, довольствуясь незначительными уступками с его стороны. В преддверии революционных бурь, в условиях зреющего народного возмущения все судорожнее цепляется за своо благополучие, страшатся перемен.
Мещане твои, Прага, превосходны!..
Вез знаков племенных различий
Они от сусликов наследуют свои привычки,
Где надо — по течению плывут,
Где надо спину горбить — горбят,
Где надо дерзость проявить — дерзят!
Эй, буржуа! Тепло тебе, удобно и уютно,
Ты пересчитываешь золото свое,
Дрожишь над пим, как скряга, опасаясь
Потопа социального Как светопреставленья…
Так писал младший современник Чеха, поэт Антонин Сова.
Растеряв свою прогрессивность, ио и не успев с достаточной очевидностью проявить себя как откровенно реакционная сила (общественные условия для этого еще не сложились), чешская буржуазия в своей значительной части как бы останавливается на своеобразном социально-нравственном перепутье — «обмещаниваетея». И критика мещанства в литературе 80-90-х годов все чаще сливается с критикой буржуазии, а последняя осуждается прежде всего за ее мещанские качества. Полное понимание ее эксплуататорской сущности, ее прямой враждебности народу, утвердится в литературе позднее, с творчеством пролетарских писателей XX века.
Герой повестей Чеха — именно типичный чешский буржуа второй: половиныXIX века. «Это не тот эксплуататор, который беспощадно продирается сквозь конкуренции и кризисы в погоне за прибылью; это и не та слабая жертва, которая гибнет в борьбе за существование. — Это домовладелец, состояние которого выросло само собой, благодаря росту доходов от собственности. Его интересы и потребности легко удовлетворить, они примитивны, он никуда не стремится, ему нужны лишь спокойствие и порядок, чтобы никто не нарушал ero тихую жизнь. Это тип внешне безобидный, который ничего не создает и не разрушает. Но на самом деле он тормоз любого прогресса, признак деградации целого класса. Сам по себе Броучек не опасен, как не опасен, к примеру, Обломов; но они опасны, когда им подобные составляют большинство или существенную часть нации».[1]
Одно из главных свойств характера Броучека — развитое чувство собственности. Психология собственника, твердо стоящего на земле, опираясь на нее фундаментом четырехэтажного дома, определяет его поведение и образ мыслей. Недвижимое имущество, которым он владеет, придает ему уверенность в себе, утверждает в своем превосходстве над окружающими.
Противоречие между претензией Броучека на значительность и его истинным ничтожеством (ведь он «жучок», не более того!), между уверенностью в своих неоспоримых достоинствах и отсутствием таковых — один из основных источников комизма повестей. Это проявляется уже в их внешнем интонационном рисунке: сквозь подчеркнуто почтительное отношение автора к герою, которое определяет ведущую «официальную» интонацию произведения, все время проглядывает ирония в его адрес, а сквозь романтическую версию «путешествия» все время просвечивает версия «сна».
Сближая противоположности, мобилизуя естественные ресурсы комического, заложенные в подобных столкновениях, автор создает произведения многоплановые. В повести «Путешествие На Луну» Броучек — не только объект, но и средство критики. Его сугубо утилитарное отношение к действительности помогает оттенить и высмеять другую крайность, которую отицетворяет мир лунян — полный отрыв от жизни, устремленность к. заоблачным сферам, бесплодную мечтательность и романтизм. Автор исходит из распространенных ассоциаций, жоторые обычно вызывает Луна — далекая, прекрасная, возвышенная, романтичная, и, изобретательно развивая эти ассоциации, превращает свою лунную фантазию в карикатуру на действительность, на ее вполне реальные стороны.
В повести можно увидеть насмешку и над пустыми фантазорами-мечтателями, столь же бесполезными для общества, сколь и эгоистичные мещане, и полемику с определенными тенденциями в искусстве, способными превратить его в пустоцвет. К концу века они заявляли о себе все решительнее, искали обоснований в концепциях и программах, давали жизнь эстетствующим направлениям. Не случайно высокопарные рассуждения лунян напоминают литературные манифесты, замешанные на философии идеализма и аристократическом презрении ко всему земному: «Знай, в беспредельной иерархии существ, обитающих в мировом пространстве, мы, луняне, стоим намного выше примитивных жителей Земли, гораздо ближе к величественному извечному Духу Вселенной».
Автор подчеркивает, как смешна и нелепа оторванность от жизни. Он в буквальном смысле отрывает подобных мечтателей от земли и водворяет их в заоблачные сферы, на Луну.
Там лунные поэты, живописцы, музыканты и создают свои творения, в которых нет ничего, кроме набора громких слов, хаоса красок, какофонии звуков. Он показывает, как смехотворна всякая нарочитая красивость, воплощением которой стал этот противоестественный мир, где изъясняются на языке романтических шаблонов и признают лишь «возвышенное и духовное». В соответствии с этим на Луне вместо трактиров — читальни. И луняне в них точно так же упиваются поэтическими строфами, как пражане сливовицей, засиживаясь где-нибудь в «Викарке» или «У петуха» (во избежание пьяных скандалов власти запрещают выдавать стихи после полуночи). Из материальной пищи там признают только росу и ароматы цветов, а обиженным судьбой бедолагам, которым достаются одпи объедки, приходится довольствоваться занюханными букетами полузасохших фиалок.[2]
Однако весь этот утонченно-изысканный мир профессиональных романтиков постепенно раскрывается как хорошо замаскированный мир мещан с его расчетливостью, продажностью, эгоизмом.
Люди умные и талантливые станут процветать, а глупцы — бедствовать. У Чеха же все насмешка, издевка: и букеты вместо супа, и стихи на закуску, которыми потчуют Броучека луняне, вызывая у него и без того стойкое отвращение ко всяким видам духовной пищи. Как оказалось, эти возвышенные существа совсем не чужды низменных забот о собственном благе. Их самозабвенное служение «чистой красоте», о которой они твердят земному пришельцу, не так уж и самозабвенно. Все они мечтают о. почестях, и рангах, завидуют чужому успеху. Рекламируют свою духовную свободу, а на самом деле зависят от щедрот мецената.
Первая повесть, таким образом, в известной мере — и косвенное изложение эстетического кредо автора. Высмеивая оторванность от жизни, автор высказывался тем самым за искусство, тесно связанное с действительностью. Издеваясь над романтической выспренностью, убеждал в преимуществах реалистического отображения — жизни, поддерживая — нерудовскую линию в литературе, ту, к которой тяготела и его собственная проза.
В повести есть еще один активный герой — сам автор. По праву рассказчика он комментирует похождения Броучека, сопереживает ему, вступает в переговоры с читателем, плавно и естественно меняет объекты своих насмешек. Это вносит в произведение публицистическое начало, придает ему черты памфлета. Строя, к примеру, вместе с паном Броучеком планы освоения лунной территории, он иронизирует и над шовинистическими настроениями чешской буржуазии («Мы сразу же станем величайшей нацией Европы и будем свысока смотреть на немцев, французов, русских — кто из них еще сможет похвастаться тем, что имеет на Луне своих собратьев…»), и над ее бесплодными культурно-политическими акциями, создающими видимость действия («Мы наладили бы массовые посещения Луны, где могли бы устраивать манифестации и митинги, пировать и ораторствовать на банкетах, сколько душе угодно…»), я над венским правительством, которое радо бы вытеснить чешский народ куда-нибудь подальше, хотя бы на Луну («думаю, что наши вожди в правительстве пошли бы нам навстречу, разрешив на Луне даже пользоваться кое-какими правами, хоть и записанными в конституции, но абсолютно неуместными на Земле…»).
«Истинное путешествие на Луну» — это веселая и едкая смесь гротескного изображения явных пороков «мира подлунного» и просто забавных моментов, которых тоже немало на Земле. Фантазия писателя опирается на конкретные наблюдения, имеет свои реальные земные истоки.
В этой повести господствует стихия веселого смеха.
В «Новом путешествии» смех приобретает горький оттенок. Портрет мещанина, ранее лишь намеченный, здесь достигает своей завершенности и остроты. Если сначала писатель просто додсмеивался над своим героем, то теперь обнажает всю вредоносность подобных «жучков» с круглым брюшком и недоразвитыми крыльями, с преобладающим надо всем инстинктом самосохранения и полной атрофией гражданских чувств.
Как будто сознавая, что реакционная суть мещанства особенно явно проявляет себя в периоды исторических потрясений, Чех отправляет своего героя не просто в пятнадцатое столетие. Броучек попадает туда в июльские дни 1420 года, в дни сражения гуситов с крестоносцами, осадившими Прагу.
Добропорядочный буржуа, безусловно считавший себя патриотом, очутившись в ситуации, когда решается судьба его соотечественников, больше всего хочет остаться в стороне от событий. Благоразумие эгоиста никогда не заставит его оказать сопротивление силе. Его страх и смятение достигают предела, когда он слышит, что на защиту Праги поднялись жители разных городов и деревень, от мала до велика. «Хуже ничего нельзя придумать. Я-то считал, что идет нормальная война, а вместо этого — революция!» Броучек елабо разбирается в собьгщях чешской истории.
Представления о движении гуситов у него самые смутные.
В общем-то верно почувствовав в нем «революцию», ни хода, ни целей ее он не представляет. О Гусе он еще что-то слышал, потому что его любимое местечко в трактире «У петуха» прямо под портретом прославленного магистра, но за что святая церковь послала Гуса на костер — ему неведомо. Обиднее всего, что пан Броучек не помнит, чьей победой закончилась осада Праги в 1420 году, поэтому никак не может решить, на чью те сторону ему переметнуться. И в зависимости от обстоятельств, от хода разыгравшейся битвы, он выдает себя то за умеренного гусита-пражанина, то за радикального таборита, то за крестоносца. Его единственное желание — уцелеть в этой переделке.
Современным броучекам в повести противопоставлены пражане и табориты, Ян от Колокола, погибший в сражении, Ян Жижка, разгромивший Сигизмунда на Витковой горе. Их устами автор проповедует действенную любовь к своему народу, которая проявляется не в разговорах за кружкой пивл, а в сражениях, с оружием в руках. Верный исторической правде, Чех доказывает гуситов не религиозными фанатиками, а борцами за справедливость, за свободу Чехии. Он подчеркивает ведущую роль низших сословий, чьи представители боролись отважно и до конца, и предательскую двуличность знати.
Гуситская эпоха ддя Чеха — не только фон, рельефно оттеняющий облик Броучека. Она служит выражению идеала писателя. Чех отдает свои симпатии участникам революционного движения средневековья, цель которого — не просто церковные реформы, а ограничение власти феодалов, равенство сословий.
Тема героической борьбы гуситов всегда привлекала Чеха. Ей посвящал он стжщ и поэмы — «Гусит на Балтике» (1868), «Адамиты» (1873), «Жижка» (1878) и др. В повести она нашла свое продолжение. Обращаясь к страницам истории, Чех удовлетворял свою тоску по людям большим и цельным, жизнь которых служила примером и укором потомкам. В самом начале путешествия у пана Броучека, не понимавшего, что же с ним происходит, мелькает мысль, а не в страну ли антиподов он попал? Догадка эта скоро рассеивается, но и подтверждается в то же самое время. Пронзив толщу истории, Броучек действительно оказался в стране противоположных нравственных измерений. Чех развертывает здесь излюбленную систему контрастов, сталкивая прошлое с настоящим, мужество с малодушием, одухотворенность с мелочным расчетом, героеа с антигероями. И в отличие от первой повести, полностью выдержанной в ироническом ключе, здесь сатирическое начало сплетается с героическим, язвительный смех с подлинной, не пародийной патетикой.
Воссоздавая прошлое, Чех не идеализирует старину. С достоверностью историка; изучившего «свой» период, с убедительностью художника, способного проникаться изображаемым, вживаться в материал, рисует он нравы и быт средневековья, узкие улочки с непролазной грязью, кромешной тьмой по ночам и тусклыми фонарями в руках одиноких прохожих; старинные дома со слюдяными окошками, низкими потолками и топорной мебелью. Автор даже сочувствует тоске Броучека по комфорту и цивилизации, но подводит читателя к мысли, что, выиграв в мелочах, получив газовые фонари и водопроводы, умывальники и столовые приборы, потомки проиграли в чем-то крупном. Они научились не только пользоваться носовыми платками и вилками, но и приспосабливаться к любым обстоятельствам, кривить душой, бесплодно топтать землю, покорно сносить несправедливость.
Сатирическое обличение мещанина постепенно и исподволь перерастает в обличение современного Чеху общества. Ведь Вроучек — его законное дитя. Мужественное поведение гуситов в схватке с крестоносцами и неистребимая трусость Броучека приводят к выводу: нелепо не дикое средневековье с его грубостью и наивностью, привычкой «тыкать» друг другу и вытирать руки о скатерть, — нелеп цивилизованный буржуазный век, плодящий трусов и предателей.
Повесть имеет ярко выраженную дидактическую направленность. В финале открыто прозвучит приговор автора своему современнику. Ян Жижка бросит Матею Броучеку слова упрека: «Безумна мысль, что человек далеких будущих веков может прийти к своим предкам, но даже если бы и могло случиться это неслыханное чудо, — бог не допустит, чтобы у нас были такие потомки!» Пан Броучек также не остается в долгу.
Ничто не в состоянии поколебать его самоуверенность, изменить его психологию — ни фантастический лунный пейзаж, ни атмосфера героического столетия. В завидной верности Броучека самому себе — точно найденная модель поведения героя.
Ведь мещанин всегда прав, и все, что расходится с его представлениями, вызывает у него чувство брезгливого недовольства. Вернувшись в привычную современность, Броучек со своих позиций обрушивается на прародичей. «Эпоха гуситства произвела на пана домовладельца крайне неблагоприятное впечатление… Пан Броучек не имеет ничего против так называемого патриотизма, пока он, остается в пределах разумного…
Но требовать, как гуситы, чтобы человек ради патриотизма или вообще ради каких-то принципов рисковал своим имуществом или даже собственной жизнью, чистейшее безумие!.. Короче говоря, гуситы были невероятные сумасброды…» Матей Броучек стал образом нарицательным. Он вошел в дознание многих «читательских поколений как своеобразный еталон мещанина, олицетворяя классический набор присущих ему свойств.
Вспомним, что писал о мещанстве Горький, один из его вамых беспощадных критиков:- «Пружину, которая приводит в движение колесики мещанских идей, приводит в движение сила тяготения мещанина к покою. Все молитвы мещан могут быть сведены без ущерба их красноречию к двум словам: «Господи, помилуй!» Как требование к государству, к обществу и в несколько развернутой форме молитва эта звучит так: «Оставьте меня в покое, дайте мне жить, как я хочу»[3]
Горький подчеркивал характерное качество мещанства: сугубый материализм, заботу о земном, экономическом благополучии — «очень MHoгo кушать, очень мало работать, очень мало думать».[4] Пан Броучек прямо-таки живая тому иллюстрация.
Представители равных национальных литератур и разных исторических эпох (то, что Чех предчувствовал, Горький хорошо знал), оба писателя сходятся в характеристике явления, которое, как накипь, образуется в жизни общественных формаций, мешая прогрессу на его любых ступенях.
«Путешествие в XV столетие» уже публиковалось в русском переводе. «Путешествие на Луну» переведено впервые.
Изданные вместе, они полнее раскрывают поднятую автором тему, позволяют почувствовать эволюцию, которую претерпел образ Броучека.
Совместное их издание, кроме того, делает более наглядной художественную структуру повестей, представляющих своеобразную симметрическую систему. Оба путешествия происходят как бы в противоположных направлениях от исходной оси — реальности XIX века. Сначала пан Броучек вознесен на Луну, потом спущен в глубины история. Сначала слишком далек от жизни, потом брошен в ее водоворот.
Обе повести начинаются со вступления, гда автор объясняет свое обращение к данному сюжету. Затем следуют сцены в «Викарке». В первой повести пан Броучек изучает брошюрку о Луне, во второй — занят разговорами о подземных ходах и таинственных темницах. В обоих случаях автор как бы намекает на маршруты предстоящих странствий. Рагворачнваются они тоже по cходному плану. И на Луне, и в недрах истории пан Броучек, подобно гeрою «Божественной комедии», обретает своих Виргилиев.
В первом случае это поэт Лазурный, во втором — гусят Ян от Колокола. В каждой из повестей иронически намечена любовная линия, без которой, как известно, не обходится ни один приличный авантюрный роман. На Луне пан Броучек становится объектом безответной любви воздушной Эфирии. В пятнадцатом столетии он сан засматривается на прелестную Кунку. В каждой повести ееть своя кульминация и развязка — возвращение путешественника к исходной точке, на Градчаны.
В обеих повестях автор смело сводит разные языковые пласты, сочетая современную разговорную речь со стилизацией под изысканную «чистую поэзию» или под грубовато-тяжеловесный язык гуситской эпохи. Это создает дополнительный источник комического, вносит забавную путаницу во взаимоотношения персонажей, которые то и дело озадачивают друг друга не только поступками, но и речами.
«Двоичная система», господствующая в повестях, задана и замыслом противопоставить Броучека незнакомой среде, столкнуть разные мировоззрения, — и самой спецификой жанра сатиры, подчеркивающей всевозможные противоречия и несоответствия.
Некоторое пристрастие автора к симметрии, контрастам и параллелизмам можно объяснить и навыками Чеха-поэта. Они помогают автору выпукло выразить идею, экономно и естественно организовать материал. Повести оставляют ощущение изящества и стройности конструкции. В них проявилось свойственное большим художникам чувство гармонии и пропорций.
Рука поэта дает себя знать и в описании старой Праги, Градчан, которые, видимо, не случайно выбраны стартовой площадкой для путешествий Броучека. Дело, наверное, не только в том, что именно на Граде пражском приютилась знаменитая «Викарка», где любил бывать сам писатель; сама романтическая обстановка Градчан прямо-таки располагает к ним. Оттуда одинаково близко и до Луны, и до глубин истории. Луна заливает своим светом градчанские надворья, проплывает над островерхими крышами домов и шпилями костелов, и кажется, что до нее — рукой подать. А дворцы и соборы, крепостные стены и башни стоят как вечные декорации к уже отзвучавшим сценам из давних времен. И прошлое там властно притягивает к себе, разжигает воображение… «Когда, вступив на третий двор замка, оказываешься перед величавым колоссом собора, стремящим к небу каменный лес декоративных колонн и арок, из всех углов вдруг выступают тени тысячелетнего прошлого и наполняют мою фантазию кипением мрачных и пестро-сверкающих образов».
Написанные девяносто лет назад, повести Чеха и по сей день пользуются неизменным читательским спросом. Они выдержали испытание временем и вошли в живой фонд чешской литературы. Связанные со своей эпохой, они неизбежно выходят за ее рамки. Отражая атмосферу конкретного исторического периода, представляют интерес и для грядущих читательских поколений. «Путешествия Броучека» расширяют наши представления о прославленной чешской сатире и о творчестве одного из интереснейших писателей XIX века.
Раздался резкий стук в дверь и, прежде чем я успел крикнуть «войдите!», в комнату ворвался человек скорее маленького, нежели высокого роста, однако с довольно внушительным брюшком, на котором поверх ворсистого плюшевого жилета красовалась тяжелая золотая цепочка с многочисленными брелоками в виде полумесяцев. Но и помимо этого в костюме незнакомца сказывалась солидность вкуса состоятельного пражского мещанина, а круглая, гладко выбритая, иссинякрасная физиономия была исполнена того благородного достоинства, какое придает человеку лишь законное обладание четырехэтажным домом.
— Я имею честь говорить с паном редактором? — осведомился он, хотя и учтиво, но тоном, который не сулил ничего хорошего.
Надвигавшуюся грозу предвещали и толстые багровые руки в массивных золотых перстнях. Правая яростно металась у меня прямо перед глазами, а левая лихорадочно теребила цепочку от часов, так что маленькие серебряные полумесяцы громко звякали друг о друга.
— Что вам угодно, сударь? — отозвался я как можно хладнокровнее.
— Я пан Броучек. Матей Броучек, пражский мещанин и владелец дома, четырехэтажного дома, за которым нет ни крейцара долга. У меня двенадцать квартирантов, все, как один, порядочные съемщики, кроме, правда, одного, художника… А так — все, как один, порядочные съемщики. Среди моих жильцов — советник верховного земского суда, верховного, смею заметить. Я пользуюсь всеобщим уважением и не потерплю, чтобы какой-то щелкопер позорил мое имя. Я его не на улице нашел и не украл — да-с! — чтобы обзывать меня масти… мисти… мистифи… гм, гм… чтобы срамить меня глупыми россказнями о Луне, в корых нет ни слова правды.
«Броучек, Броучек…» — повторял я про себя, взывая к своей памяти, пока наконец не вспомнил злополучное «Путешествие пана Броучека на Луну» Б. Роусека, фантастические путевые заметки, которые в прошлом году, поддавшись минутной слабости, я поместил в «Кветах». К сожалению, с этим Б. Роусеком не путайте его с молодым поэтом-однофамильцем, чей стихотворный сборник, изданный под псевдонимом, наделал недавно порядочно шуму, — так вот, с Б. Роусеком я был немного дружен и испытывал даже нечто вроде сострадания к этому непутевому человеку. Он мог бы заполучить себе теплое местечко и стать полезным членом человеческого общества, но черт дернул его взяться за писание стихов и рассказов.
Рецензенты и друзья без зазрения совести расхвалили его, и судьба Роусека была решена. Теперь вместе с сединой (и лысиной вдобавок!) к нему пришло сознание того, что он свалял дурака и ступил на ложный путь, но поздно. Иногда, в порыве откровенности, я говорил ему: «Милый Роусек, пора бы тебе бросить пиСанину! Ты же сам признаешь, что родился посредственностью и что теперь, на старости лет, тебе изменяют последние крохи юмора и фантазии. Вокруг тебя писатели, перед которыми мы преклоняемся, но посмотри только, что о них пишут! Вся наша литература великое ничто, смехотворное фиаско, мыльный пузырь, который мы превозносили как играющее всеми цветами радуги чудо и который в один прекрасный день лопнул, превратившись в мыльные брызги. Вот что пишут, да к тому же еще советуют: «Оставьте ваши, детские забавы, бросьте свое мыло и примитесь за что-нибудь более полезное!» Если нация нуждается в книге, ей на первых порах вполне хватит переводной литературы и наших критических пирaмид. Возможно, впоследствии кто-нибудь да вытащит чешский литературный воз из болота. Уже сейчас в нашем узком кругу найдется несколько светлых голов, от которых со временем можно ожидать чего-либо путного… Видишь, милый Роусек, что говорят о нашей литературной братии. Чего же надеешься добиться ты, коль скоро сам признаешь, что не бог весть какой гений. Послушайся, дружище, моего доброго совета: брось бесполезное бумагомарание и займись чем-нибудь другим! Хоть ты yже далеко не молод, авось выклянчишь себе уютное местечко. Не откладывай этого в долгий ящик, сейчас же принимайся за дело! Я одолжу тебе свою новую черную пару — мы ведь с тобой одного роста! — а если хочешь, то и выходные перчатки, и белый галстук. Не скупись на униженные поклоны, ссылайся на свои скромные заслуги — они и впрямь весьма скромны, — придай лицу жалостливое выражение — глядишь, может, кто и вспомнит о каком-нибудь пустующем стуле в каком-нибудь региональном учреждении, который милостиво соблаговолят занять твоей невзрачной персоной».
Так в минуты откровения не раз говаривал я неудачнику.
Он молча переминался с ноги на ногу, грыз ногти и, конечно же, опять раздумывал над тем, как бы обвести меня вокруг пальца и всучить очередную пачкотню.
Попался я на его удочку и в прошлом году.
Однажды сей литературный калека прискакал ко мне с подозрительно поблескивавшими глазами и начал плести что-то о новой вещи, которую-де он намеревается сочинить. Так бывает всякий раз, едва только в его мозгу забрезжут контуры будущего творения.
И, глядя на лихорадочно-восторженное лицо Роусека, слушая его вдохновенные речи, невольно начинаешь верить, что в голове у этого человека созрел потрясающий замысел — стоит только перенести его на бумагу, и цитадель бессмертия будет взята.
В тот раз Роусек с жаром вещал о «блистательной юмореске», «великолепной сатире» или остроумной «комико-фантастической повести», что-то в этом роде.
Пока он принес лишь первую главу, которую тут же мне и огласил. Из нее я узнал, что героем новой вещи Роусека является некий Матей Броучек, пражский домовладелец, непостижимым образом угодивший из градчанского трактирчика «Викарка» на Луну. Следующие главы должны были повествовать о том, что он там увидел и пережил. Никто не станет отрицать, что из этого могло получиться все, что угодно, а следовательно, и нечто стоящее; к тому же Роусек делал такие умопомрачительные намеки насчет дальнейшего, столь многообещающе сверкал глазами, что в конце концов ему удалось внушить мне сумасбродную мысль, будто в его лице я имею дело с чешским Свифтом, Сервантесом и Рабле одновременно.
Он до такой степени заморочил мне голову, что я позволил тотчас отэскортировать себя с роковою первой главой в типографию. Правда, Роусеку пришлось поклясться, что он умрет, но в течение восьми дней представит мне всю рукопись целиком.
Но чего стоят клятвы Роусека! Все кончилось как обычно. Вместо всей рукописи я с трудом заполучил от него через месяц вторую главу. И каждую последующую мне приходилось у него буквально вырывать в последнюю минуту, умоляя и даже прибегая к угрозам. С качеством рукописи дело обстояло и того хуже.
Оригинальное, остроумное, блестящее произведение осталось в голове Роусека, а на бумаге возникала тусклая, нелепая мешанина из плохо понятых и неверно списанных пассажей из научных трудов (Роусек и наука!), сумбур из жалких острот и убогого подражания зарубежным юмористам. Уже после третьей главы несчастный автор признался, что вся затея ему опротивела, и, когда он своему достойному сожаления детищу переломил наконец позвоночник неожиданным финалом, где вовcе неостроумно объявил путешествие на Луну жалкой мистификацией, выдумкой, принятой им за чистую монету, у меня гора с плеч сваяшшеь.
Я утешал себя надеждой, что снисходительные читатели посмотрят на случившееся сквозь пальцы и «Путешествие» будет предано заслуженному забвению.
И вот предо мною живой укор, напоминающий мне о моем грехопадении.
Однако я не мог сдержать улыбки при виде разъяренного господина домовладельца.
— А! Так вы, видимо, пришли по поводу той злосчастной лунной истории?
— Да, по поводу белиберды, которая только сейчас попала мне в руки. Меня не интересуют всякие ерундовые листки, и до вчерашнего вечера я понятия не имел о существовании вашего журнала. Но вчера в трактир «У петуха» пан официал[5] принес вот это распрекрасное произведение…
— Успокойтесь, сударь! Ваше негодование совершенно беспочвенно! По чистой случайности вас тоже зовут Броучеком, и даже Матеем Броучеком, и столь же случайно…
— Случайно? — с неослабевающей яростью перебил меня пан Броучек. — Уж не хотите ли вы сказать, что у какого-то другого Матея Броучека тоже есть четырехэтажный дом в Старом городе, что он тоже холостяк, ходит вместе со мной в «Викарку» к Вюрфелю и в трактир «У петуха» и что он, как и я, купил книжку о Луне, а?
Столь разительное совпадение поставило меня в тупик. Проклятый Роусек! Не желая себя утруждать, он попросту подцепил своего героя в ближайшем трактире, даже физиономия в его описании весьма похожа на оригинал.
— Но, дорогой друг, — успокаивал я разгневанного гостя, — если даже писатель и воспользовался вашей драгоценной особой, что же тут такого? Невинная шутка, не более. Никому и в голову не придет, будто вы всерьез пытались кого-то убедить, что были на Луне…
— Да, но я действительно был на Луне! — внушительно отчеканил пан Броучек, выпятив грудь и вскинув голову.
Можете себе представить, как я на него воззрился!
Я искал в лице пана Броучека признаков лукавства и, не найдя их, пришел к выводу, что передо мной — сумасшедший, свихнувшийся за чтением лунной галиматьи Роусека, в чем, надо сказать, не было бы ничего удивительного.
Но как описать мое изумление, когда пан Броучек выложил неопровержимые доказательства сврего пребывания на Луне, кои доказательства любезный читатель найдет на последних страницах этой книги! Долго не решался я поверить столь невероятному сообщению, пока наконец доводы пана Броучека, ясные, как бозкий день, не прогнали последнюю тень сомнения.
Засим, разумеется, я счел своим святым долгом не только надлежащим образом извиниться перед паном Броучеком, но и дать правдивый отчет (то-то мир изумится!) о его лунных открытиях и приключениях, каковые столь же сравнимы с нелепыми измышлениями мистификатора Роусека, сколь бессмертное[6] полотно с детской пачкотней.
Мысленно я уже представляю себе, какое радостное волнение вызовет моя книга в народе нашем, какой завистью наполнит она сердца наших недоброжелателей. Наконец, наконец-то человечеству удалось взять рубеж, на протяжении стольких веков отделявший нас от остальных обитателей вселенной; наконец-то на далекое небесное тело, куда до сих пор едва проникали лишь пытливые взоры астрономов, впервые в истории цивилизации ступила нога человека, да к тому же еще нога простого чешского гражданина, который затмил тем самым славу Колумба!
В заключение подчеркну, что эту вещицу я скомпоновал совместно с паном Броучеком в процессе длительных дискуссий, для которых пан Вюрфель с необычайной готовностью предоставил нам свое заведение. Это — плод многих бессонных ночей, ночей, которыми мы бескорыстно пожертвовали ради блага человечества и славы чешского имени.
Хотя в нынешнем году во время летних вакацнй в одном пражском журнале и проскользнуло сообщение о некоем иностранном туристе на планете Венера, однако нужно учесть, что это сообщение пришло из Америки. Мимоходом замечу: мои лунные путевые очерки (за исключением предисловия и небольшого добавления в конце первой главы) были написаны еще до того, как появилась эта американская утка, что могут засвидетельствовать издатель и иллюстратор настоящей книги.
Была ясная летняя ночь. Величественный колосс собора св. Вита купал в серебристом сиянии свои стройные колонны и ажурные башенки, свои легкие, украшенные каменным кружевом арки; от каменных лиан и дерев на освещенные уступы падали фантастические тени, которые делали собор похожим на сказочный храм духов, сотканный из волшебных бликов и таинственного полумрака.
Объятый священным покоем, среди мертвенных кварталов дремал этот каменный гимн прошлому; лишь из двух окон старинного дома на тесной улочке, тянущейся позади собора вдоль Оленьего рва, еще сочился поздний свет, да время от времени тишину нарушали случайные звуки.
Вот скрипнула дверь, ведущая на улицу, и явственно донеслось: — Ну, будьте здоровы, пан Вюрфель!
— Доброй ночи, пан домовладелец! Соблаговолите навестить нас опять, да поскорее! — ответил другой голос.
На улицу неверным шагом вышел мужчина, его таинственная фигура, закутанная… Нет, хватит! Вижу, что с поэтического, не лишенного романтической окраски слога я невольно сбиваюсь на трезвую прозу, и потому скажу просто: это пан Броучек покинул известный градчанский трактирчик «Викарка» и не торопясь пустился в путь к своему дому, находившемуся за Влтавой в Старом Городе. Возвращался он позднее обычного, но это его нисколько не тревожило, ведь дома, за тюлевыми занавесками, пана Броучека ожидала всего лишь «сиротливая подушка», которую наш закоренелый холостяк, вопреки поэту, отнюдь не «орошал горючими слезами».
Хотя нан Матей Броучек и является домовладельцем, однако он вовсе не походит на тех чванливых, ограниченных пузанов, какими живущие впроголодь писатели из низкой зависти огульно изображают домовладельцев. Он обладает врожденной смекалкой, а в промежутках между взиманием квартирной платы избытком времени, которое использует для того, чтобы расширить свои познания в различных областях. Делает он это, разумеется, бессистемно, по-дилетантски и разбрасывается, идя на поводу случайных побуждений или минутной прихоти. Вследствие этого в его книжном шкафу собралось весьма разношерстное общество: брошюра об уходе за канарейками соседствовала с таинствами вольных каменщиков, египетский сонник — со справочником по новейшим типам канализации, руководство для домашнего изготовления ликеров — с экспериментальной психологией Гины, пояснения к налоговому закону — с историей испанской инквизиции и т. д. Столь же пестрая смесь знаний теснится в его голове. При этом пана Броучека отличает здоровое и довольно радостное мироощущение, которое лишь изредка омрачается тенью пессимизма. В такие минуты Броучек весьма строго, а то и с едким сарказмом судит о текущих событиях, о недостатках в работе муниципалитета, о социальном, устройстве, о новых законах и других общественных делах. Впрочем, а тут его дурное настроение постепенно сменяется более радужным, и тем скорее, чем чаще наполняется высокая, с блестящим оловянным колпачком стеклянная кружка, над котoрой он обычно и произносит свои нравоучительные хирады.
В тот вечер, о котором идет речь, наш герой пришел к пану Вюрфелю в особенно мрачном настроении, причиной которого был одна из его квартиронанимателей, художник по роду занятий подробности инцидента вряд ли интересуют читателя, поэтому задерживаться на них я не буду. Не найдя на сей раз в трактире Вюрфеля подходящей компании, пан Броучек молча, как факир, уселся в углу и извлек из кармана популярную брошюру о Луне, которую, находясь во нового научного увлечения, приобрел по дороге на Градчаны. Он углубился в чтение и — о, чудо! — с каждой новой главой, которую он неизменно заключал возгласом «еще одну, пан Вюрфель!», в его истерзанную душу проливалась из небесных сфер капля бальзама. Когда же наконец брошюра была дочитана, пан Броучек обнаружил, что остался в трактире наедине с хозяином. Заказав еще одну кружку пива, он вступил с паном Вюрфелем в оживленную беседу относительно системы лунных кратеров, выразив под конец твердое убеждение, что на Луне, вопреки ученым-маловерам, обитают живые существа, с чем пан Вюрфель тут же согласился, многозначительно посмотрев при этом на часы.
Пан Броучек начал было подкреплять свою гипотезу аргументами, но хозяин так часто и так демонстративно стал поглядывать на часы; что гость не мог не понять истинного смысла этих выразительных взглядов. Завершив свои рассуждения последним глотком, он вышел в ясно-лунную ночь.
Перед собором св. Вита пан Броучек остановился.
По-видимому, его захватила величественная красота собора, озаренного магическим лунным светом. Броучек клонился то вправо, то влево, словно с разных сторон рассматривая прекрасную отделку монументального сооружения; временами он сильно откидывался назад, точно желая хорошенько разглядеть остроконечные башенки в самом венце каменного великана, а затем низко нагибался вперед, как бы отдавая дань смирения его царственному величию. Внезапно пана Броучека изумило странное явление. Он обнаружил удивительную расплывчатость и подвижность всех очертаний: прямые линии колебались и становились волнообразными, кривые — ломаными, колонны наклонялись друг к другу и снова выпрямлялись, будто тоненькие деревца под порывами ветра; шпиль собора, заметно покачиваясь, принимал участие во всеобщем разброде, который трудно было объяснить чем-нибудь, кроме внезапного землетрясения… Пан Броучек почувствовал, что его тоже начинает качать, и, охваченный страхом, поспешил удалиться.
Вскоре, однако, он успокоился. Очевидно, это было просто галлюцинацией. Не торопясь продолжал он путь мямо костела св. Иржи, мимо мрачных строений, к Старой замковой лестнице, растягивая удовольствие от романтической ночной прогулки за счет частых зигзагов с одной стороны улицы на другую.
Его взор непроизвольно блуждал по звездному небу и наконец остановился на круглой красавице Луне.
Мечтательно и безмятежно взирала она сверху, обратив к пану Броучеку свой нежный серебристый лик о мягкими чертами, едва проступавшими на светящемся диске подобно тисненому узору на просфоре. С тех пор как пан Броучек заделался астрономом-любителем, черты эти приобрели для него совершенно особое значение. Глядя на них, он рисовал в своем воображении гигантские горные цепи, обширные моря, потухшие кратеры, зияющие расселины. Впрочем, вскоре научный интерес вновь уступил место поэтическому воодушевлению, к которому примешивалось чувство легкого страха. Дело в том, что у пана Броучека есть свои странности, к числу коих относилась навязчивая идея, будто он один из тех смертных, кто подвержен таинственным притягательным чарам Луны. Это свое предположение он основывает лишь на том, что несколько раз просыпался не на постели, а подле нее, на полу.
Тем не менеe пан Броучек всегда тщательно закрывает на ночь деревянные ставни, дабы в спальню не проникла ни одна ниточка коварной серебристой пряжи, которая могла бы его, спящего, завлечь под самые фронтоны, где гуляет ветер, и водить по узким карнизам на головокружительной высоте.
Вот и теперь это сумасбродное опасение вызвало у него озноб. Однако пан Броучек тут же вспомнил, что бодрствует, что вполне владеет всеми своими членами и, стало быть, не находится в том беззащитном, каверзном состоянии, в каком легко оказаться жертвой небесной злодейки. Успокоившись, пан Броучек смело глянул в лицо воображаемому врагу и вскоре примирился с ним настолько, что уже мог искренне им любоваться. Эта перемена явствовала из тех ламентаций, которые он вполголоса принялся изрекать по дороге: — А ты, месяц, бледнолицый брат, ты там наверху выглядишь неплохо! Улыбаешься безмятежно и благостно, словно тебе неведомы треволнения и горести, прибежищем которых является наша Земля! О, несомненно, существа, населяющие тебя, гораздо счастливее нас, бедных землян! У них небось нет домов, которые доставляют своим владельцам куда больше хлопот и огорчений, чем радости; нет ничтожных пачкунов и мазил, место которым в лечебнице для душевнобольных или в кутузке, а не в порядочном доме, где они не платят хозяину ни гроша, отравляя ему жизнь и доводя его до белого каления. Ты, конечно, и понятия не имеешь об адвокатах, о налоговых конторах, твои обитатели не омрачают друг другу существования роварством и клеветой, мошенничеством и подлостью.
На Луне не выходят газеты, которые ежедневно за завтраком портят землянам аппетит, будоража желчь политическим брюзжанием и словесными потасовками, сообщениями о непойманных грабителях и нерасследованных убийствах, о ложных банкротствах и заседаниях рейхсрата. Словом, как бы там ни было, хуже, чем у нас, наверняка быть не может. На Земле стало просто невмоготу: всюду алчная драка из-за куска хлеба, борьба одного сословия с другим, ненависть народа к народу, война всех против всех. Что ни день, то железнодорожная катастрофа или какой-нибудь новый вакон — так не лучше ли распрощаться с этим скверным шариком?..
Произнося свой пессимистический монолог, пан Броучек дошел до Старой замковой лестницы и, перегнувшись через ограждающую ее невысокую стену, глянул вниз на темное скопище домов, над которым торчали всевозможные башни и башенки, озаренные лунным сиянием. Но картина эта занимала его недолго; повинуясь некоей магической силе, он опять уставился на Дуну.
Мне трудно решиться написать, что за этим последовало… Я знаю, научные предрассудки слишком сильны, чтобы кто-нибудь поверил моему рассказу и не назвал его глупой выдумкой. Однако совесть не позволяет мне в угоду предрассудкам описывать события иначе, чем они происходили на самом деле.
Пан Броучек взобрался на стену и, не сводя глаз с Луны, медленно двинулся поверху. Внизу, на склоне градчанского холма, раскинулся обширный сад какого-то вельможи; в верхней, более крутой части холма, были разбиты террасы, поодаль виднелись обрамленные ажурными перилами две каменные лесенки в стиле барокко, которые, расходясь и снова сходясь через правильные интервалы, вели наверх к небольшой беседке, лепившейся к ограде. Возможно, мое описание не совсем точно, но я не отношусь к последователям Золя и скрупулезной точности ради не брошу перо на самом интересном месте, чтобы бежать на Градчаны поглядеть на эти лесенки и на эту беседку…
Итак, пан Броучек двигался по ограде к беседке.
Не знаю, действительно ли ее крыша столь незначительно возвышается над каменным ограждением, чтобы можно было без труда перейти на нее, но факт остается фактом, — пан Броучек очутился на вышеупомянутой крыше. Он добрался до конька и, оседлав его, обхватил руками железный флажок флюгера. Взор пана Броучека по-прежнему был прикован неодолимой силой к Луне, и наш герой, преисполненный страха и невыразимого блаженства одновременно, всем своим существом почувствовал воздействие лунных чар. Вопреки его воле растопыренные ноги начало заносить назад, все выше, выше; пан Броучек уже не сидел, а лежал на коньке вниз животом и что было мочи цеплялся за флюгер.
А ноги продолжали упорно возноситься в воздух. Вот уже приподнялось туловище, вот уже все тело, влекомое чудодейственной силой, повисло головой вниз, ногами к небесам — над крышей беседки, и только вытянутые руки продолжали судорожно цепляться за острие флюгера. Однако они не могли противостоять неведомой силе; в конце концов руки разжались и — сей факт превращает хитроумные научные построения Ньютона в груду жалких обломков! пан Броучек с невероятной быстротой начал падать, но отнюдь не на Землю, а в противоположном от Земли направлении, в необъятные просторы вселенной.
С ужасающей стремительностью уходила в бездну Прага, подробности ее ландшафта исчезали, расплываясь на однообразном фоне огромного диска, который все разрастался и разрастался, но пан Броучек уже ничего не видел, его сознание затуманилось.
Безусловно, по названию книги читатель догадывается, куда угодил наш герой. Да, очнулся пан домовладелец на Луне.
Эту, а частично последующую главу автор, внеся ряд необходимых изменений, позаимствовал из фальсификаторских путевых очерков Роусека, ибо главы эти более или менее соответствовали действительности.
Все же остальное, буквально все, что вещали упомянутые очерки о лунных карликах и приключениях пана Броучека на Луне, — сплошной, чистейший, вздорный и бесстыдный вымысел, апофеозом которого предстает заключительная глава, где мистификатор не посовестился возвести нижеследующий гнусный поклеп: «Любезные читатели! Я стал жертвой мистификации, беспрецедентной в истории нашей литературы. Знайте же! Из всего описания путешествия Матея Броучека на Луну правдой является лишь то, что этот человек однажды заполночь действительно вышел нетвердой походкой из трактирчика Вюрфеля на Градчанах и, выписывая кренделя по пути к Старой замковой лестнице, обратился к красавице Луне со сбивчивым монологом; что он без всякой надобности забрался на стену, отделяющую Старую замковую лестницу от сада некоего знатного господина, и упал. Однако падал он отнюдь не вверх, в бескрайние просторы вселенной, а — в полном соответствии с законом земного притяжения — вниз, в упомянутый сад, где и очнулся поутру в дурном расположении духа. Все же остальное, говорю я вам, решительно все — самая что ни на есть беспардонная ложь, несусветный вздор, который вышеозначенный Матей Броучек с неслыханной наглостью и о единственной целью сделать из меня посмешище в кругу достойных его собутыльников «У петуха» и в «Викарке» выдал мне за чистую правду.
Я располагаю неопровержимыми доказательствами того, что этот жалкий враль не приближался к Луиэ даже на пушечный выстрел и что луноподобная округлость его лица, равно как и сияние его носа, не имеет никакого отношения К данному небесному светилу и связаны с совершенно иными вещами.
А я-то, глупец, поверил ему, как Священному писанию, подставлял за него грудь под стрелы ученых!
Впрочем, кто мог предположить, что за этой пухлой физиономией, казавшейся воплощением святой простоты, в этих водянистых голубых глазах, словно бы говорящих: «Истина в бочке», — кроется сатанинское вероломство!» Свои собственные измышления, с помощью которых он стремился выставить на посмеяние особу пана Броучека и его великие открытия, сей пресловутый Роусек не погнушался в довершение наглой затеи приписать несчастной жертве!
Однако подобные выходки я оставляю на справедливый суд всех порядочных людей и в следующих главах дам читающей публике правдивое описание того, что видел и пережил пан Броучек на Луне и как ов возвратился обратно на Землю.
Пробуждение. Необычайное природное явление и сомнения пана Броучека, Земля становится Луной. Обманчивость веса на Луне. Элегическое раздумье. Пан домовладелец отплясывает канкан. В сколь отдаленные места попали сосиски от Вюрфеля. Логические сальто пана Броучека, эффектно завершающие главу.
Когда к пану домовладельцу вернулось сознание, он обнаружил, что лежит на дне каменистой впадины.
Над собой он увидел прекрасное ночное небо с яркими звездами и серпом месяца. Однако серп этот был так велик, а его цвет столь необычен, что пан Броучек не поверил собственным глазам.
Он хотел было протереть их, но вместо этого со всей силы двинул по ним кулаками. А сев, поразился, с какой необыкновенной легкостью, почти без усилий, поднялось, вернее сказать, взметнулось его туловище.
«Что это со мной?» — подумал напуганный пан Броучек и принялся озираться но сторонам. Да, он не ошибся. Он действительно сидел в округлой впадине, посреди которой торчал каменный конус, что делало ее весьма похожей на форму для выпечки кекса. Горная порода, обнаженная на крутых скатах впадины, переливалась всеми цветами радуги в лучах ярчайшего дневного света, в то время как простиравшееся высоко над головой небо было темным, почти черным, — ночное небо с мириадами сказочно мерцавших звезд, походивших на рассыпанные по траурной мантии сверкающие бриллианты. Среди них и светил диковинный полумесяц. Никогда в жизни не видел пан Броучек такого огромного полумесяца, да к тому же еще не серебряного и не золотого, а на редкость пятнистого, так что, казалось, смотришь издалека на красивый подернутый дымкой глобус.
Пан домовладелец замотал головой, да — помимо своей воли — так энергично, что чуть не вывихнул шею.
— Господи, что это со мной творится? — в полном смятении произнес он вслух. — Какой-то я сегодня чудной, будто в меня бес вселился! И где я? На небе полно звезд, а здесь, в этой дыре, белый день — может ли такое быть! А этот месяц… Кто и когда видел этакий здоровенный и пятнистый месяц? Что это — бредовый сон, или я лишился рассудка?
С паном Броучеком действительно творилось нечто похожее на видение Иржика… В конце концов ему удалось собраться с мыслями и припомнить все, что с ним произошло до того, как он лишился чувств или погрузился в сон, окончившийся столь жутким пробуждением. Пан Броучек сделал над собой усилие и вскоре ухватился за путеводную нить: ему вспомнился разговор с паном Вюрфелем о Луне и заминка у собора св. Вита.
Остальные воспоминания были несколько расплывчаты и смутны, однако ему удалось восстановить в памяти свой путь к Старой замковой лестнице, обращение к Луне, балансирование на гребне ограды, восхождение на крышу садовой беседки и все, что за этим последовало, пока страшное падение в бездонную глубь, то бишь высь, не затмило его сознания.
И тут в голове пана Броучека шевельнулось кошмарное предположение: что, если магическая сила, всю жизнь внушавшая ему страх, и впрямь завлекла его на Луну, которую в укор Земле он так восторженно превозносил во время ночной прогулки?
Он старался отогнать от себя эту чудовищную мысль. Ему никогда не доводилось слышать или читать, чтобы Луна завлекла кого-либо выше домовой кровли. И потом — как это сообразовать с законом земного притяжения?
— Нет, нет! — успокаивал он себя. — Дурацкая мысль! Наверняка во всем виноват дьявольский напиток Вюрфеля. Минутку… Взглянем-ка на манжету… Гм… десять отметин… стало быть, целых десять кружек… Ну, тогда все ясно…
Но ясности не было никакой. Наблюдения пана Броучека в земных условиях можно было бы счесть разве что плодом больного воображения или оптическим обманом, но пан домовладелец чувствовал, что находится в здравом уме и твердой памяти, что он совершенно трезв и, несмотря на десять отметин на манжете, не ощущает ни малейшего признака похмелья.
— Э! — воскликнул он и… отвесил себе хорошую оплеуху, хотя намеревался лишь слегка шлепнуть себя по лбу. — Авось она мне поможет…
Он протянул руку к левому внутреннему карману, чтобы извлечь из него книжку о Луне, которую читал у Вюрфеля, но рука ворвалась в карман с такой стремительностью, что разорвала подкладку, и книжка вывалилась ему на колени.
— Что за чертовщина! — проворчал пан домовладелец. — Словно в моих жилах не кровь, а ртуть! Надо быть осторожнее!
Но, вопреки своему намерению, он, поднимая раскрытую книгу, больно стукнул себя по носу. Когда же пан Броучен попытался отодвинуть ее от лица, она вновь очутилась на коленях, и прошло немало времени, пока ему удалось поместить книжку на удобном для глаз расстоянии.
Он с головой ушел в чтение, так как на Земле просмотрел брошюру весьма бегло.
Вскоре он добрался до того места, где говорилось, что на лунном небосводе звезды сверкают даже днем, дружной ватагой во главе с полным или ущербленным диском Земли обступив Солнце. Кстати, где оно?
Чуть обернувшись, он и вправду увидел на звездном небосклоне Солнце, вернее сказать — не увидел, так как вынужден был зажмурить глаза от его необычайно яркого света, слепившего словно гигантский прожектор.
Сомнений не оставалось — пан Броучек действительно угодил на Луну.
— О боже! И за что мне такое испытание?! — простонал он. — На Луне! Какой ужас!.. Просто уму непостижимо!.. Но сомневаться не приходится. Эта впадина, вероятно, один из тех небольших кратеров, которыми, как оспинами, густо усеяна поверхность Луны. А тот полумесяц — конечно же, Земля. Ах, господи! Кто бы подумал, что однажды я буду глядеть на нее с Луны, что она сама станет для меня Луной и с вышины небесной будет жестоко смеяться над моей бедой!
Он снова углубился в книгу, надеясь найти в ней хоть что-нибудь утешительное, но, прочитав о том, что сила притяжения на Луне составляет всего одну шестую силы земного притяжения, то есть что наши шесть килограммов равны на Луне лишь одному, пан Броучек с глубоким вздохом отложил брошюру. «Ах, теперь я понимаю, почему я ударил себя книжкой по носу. Я поднял ее с тем же усилием, что и на Земле, а она здесь, на Луне, вшестеро легче».
Не стану больше описывать сумятицу горестных раздумий и чувств, обуревавших пана Броучека, и воспроизведу лишь заключительную часть его монолога: «Стало быть, сидишь ты, бедняга, одинокий, всеми покинутый, в чужом, незнакомом мире, на расстоянии пятидесяти тысяч миль от Земли, на которую ты уже никогда не вернешься. Вон там, далеко-далеко, в бескрайнем небесном просторе, на том диковинном месяце, который и есть Земля, находится Прага, стоит твой дом, и, может быть, как раз в эту минуту экошшка стучится с утренним кофе в твою спальню… Но она не достучится, не дозовется тебя… Тогда высадят дверь… Постель не тронута, хозяин как в воду канул… Начнутся розыски по всему городу, следствие… Возможно, и на Вюрфеля падет подозрение в том, что он меня обобрал и сбросил в Олений ров; в итоге мое дело умножит и без того немалое число нераскрытых убийств и несчастных случаев. В моем замечательном доме станут хозяйничать любезные родственнички, от которых на Земле я всегда старался держаться подальше. Пойдут прахом деньги, которые я заблаговременно внес на собственные пышные похороны. Даже простого холмика с крестом, и то не останется после меня на Земле; память обо мне исчезнет бесследно. Разве что старые друзья, лунной ночью возвращаясь из «Петуха» или от Вюрфеля, обронят: «Ну и пивко было нынче, а?! Пожалуй, сам Броучек, царство ему небесное, не смог бы придраться к такому!» Им и в голову не придет, что бедняга Броучек лазает в это время по кратерам на распрекрасной Луне, которой они любуются в звездном небе».
Пан Броучек прослезился, всецело предавшись своей скорби.
Но вскоре дало себя знать иное чувство: острый голод.
— Небось этими каменьями не закусишь, — сказал самому себе пан домовладелец. — Прежде всего надо выбраться из проклятой дыры и получше осмотреться на Луне.
Он встал, но как! Подскочил, взвился, словно упругий мячик, и, желая приблизиться к откосу кратера, двинулся вперед стремительными прыжками в сочетании с рискованными антраша, за которые не пришлось бы краснеть даже самому Мошне. Друзья-земляне рты бы разинули, увидав, как тучный, солидный пан домовладелец лихо отплясывает разудалый парижский канкан.
— Уф!.. Уф! Окаянная лунная легкость! — отдувался наш танцор поневоле, с трудом приведя наконец свое туловище в относительное равновесие.
Тут пан Броучек вспомнил об отложенной книжке.
Он поднял ее и засунул в правый внутренний карман, ибо левый, как мы знаем, продырявился. При этой пальцы пана Вроучека нащупали какой-то сверток.
Он вытащил его и вскрикнул от радости.
Во время своего последнего, рокового визита к Вюрфелю пан Броучек съел две порции копченых венских сосисок с хреном. Поскольку сосиски оказались превосходными, он заказал da capo[7] еще одну порцию, а четыре других велел завернуть с собой, дабы полакомиться ими дома. Теперь эти четыре порции сосисок предстали его радостному взору.
Пан Броучек поспешил обшарить остальные карманы и, хотя ничего съестного в них не обнаружил, однако с приятным удивлением убедился, что при кошмарном падении на Луну он ровным счетом ничего не утерял: бумажник, часы с брелоками (в ту пору это еще не были маленькие серебряные полумесяцы), перочинный нож со штопором, пивомер и резиновый браслет с фарфоровой пуговкой, которым он помечал свою кружку, — все было на месте.
Пан домовладелец с аппетитом принялся за сосиски. Но так как его полегчавшие ноги то и дело взлетали кверху, а есть, танцуя, не ахти как удобно, он снова расположился на земле, то бишь на луне, — разумеется, с надлежащей осторожностью, дабы, чего доброго, при слишком жесткой посадке основательно не пострадала наинеобходимейшая для сидения часть тела.
Три пары сосисок наш герой проглотил в один присест, а над четвертой призадумался. «Что, если ученые правы, и на Луне нет ни животных, ни растительности? — мелькнуло у него в голове. — Чем же я в таком случае буду тут питаться? О боже! За какие грехи я должен погибнуть от голода, а заодно и от жажды — ведь утверждают, что здесь не найти ни капли воды, не говоря уже о пиве!» Но Броучек тут же воспрянул духом.
«Нет, вряд ли все обстоит так плохо. Ученые могут и ошибаться. Конечно, они ошибаются — ошибаются самым грубым образом. Я всегда так думал. Ну что могут знать о Луне господа профессора, о Луне, к которой ни один из них даже близко не подходил?! И вот доказательства. Они утверждают, будто Земля все к себе притягивает. Меня же она отпустила ни много ни мало как на Луну! Далее. Они говорят, что на Луне отсутствует воздух. Но, будь это правда, я не смог бы здесь дышать, а я, слава богу, до сих пор жив и здоров!» Эти логические построения обрадовали пана Броучека несказанно.
— Итак, Матей, долой напрасные страхи! — подбодрял он себя почти весело. — Последнюю пару сосисок ты, конечно, припрячь на черный день, но о худшем думать еще погоди! Если на Луне есть воздух, значит, наверняка есть и вода, а раз есть вода, значит, есть растительность и, конечно, животные. Более того- даю голову на отсечение, что здесь обитают разумные существа вроде нас, людей. Здравый смысл подсказывает, что Луна должна быть населена. Иначе для чего она существует? Не для того же, в самом деле, чтобы бессовестно заглядывать в окна красоток или освещать подвыпившим гулякам дорогу из трактира? А коль скоро на Луне обитают разумные существа, стало быть, они должны что-то есть и пить. А что разумные существа пьют не одну только воду — это само собой разумеется.
Сей логический circulus vitiosus[8] до того воодушевил пана Броучека, что, опрометчиво вскочив, он чуть не на сажень взлетел вверх.
А когда упал, то вокруг неожиданно потемнело, и над его головой послышался шорох.
Встреча с одним из лунных жителей. Странное приветствие. Чехи на Луне. Особенности чешского языка селенитов, и информация о выходе первой земной грамматики лунного языка.
Пан Броучек поднял глаза к небу и увидел странное человекоподобное существо, парившее над ним в воздухе на крылатом коне. Серебристые подковы и ослепительно белые крылья могучего скакуна, благородное лицо грациозного всадника с лавровым венком на развевающихся кудрях, с похожим на арфу среброструнным музыкальным инструментом в руках и в длинлой, расшитой серебристыми звездами мантии, — все это являло собой зрелище столь же прекрасное, сколь и отличное от всего, к чему мы привыкли на Земле.
Всадник и конь скорее походили на туманные картины, какие нам показывают владельцы волшебных фонарей, чем на живые существа из плоти и крови, — настолько воздушна, субтильна, почти прозрачна была их телесная оболочка! Об этих существах можно было бы с полным основанием сказать, пользуясь поэтическим лексиконом, что они сотканы из легчайших облаков и лунного сияния.
По-видимому, всадник тоже заметил пана Броучека, ибо опустился вниз и сошел с крылатого альбиноса.
И вот они стоят друг против друга, Броучек — на дне кратера, загадочное существо — наверху, у самой кромки, и, поскольку кратер неглубок, каждый отчетливо видит лицо другого. Теперь Броучек мог хорошенько разглядеть черты лица незнакомца, и он поразился нежнейшей белизне, прозрачности кожи своего визави; казалось, на этом лице лежал отблеск серебристого лунного сияния, придававший ему мечтательное выражение.
Существо повернуло голову вбок и вытянуло руки в сторону нашего героя, — точно так, как это делают актеры на сцене, отступая перед страшным призраком.
Затем существо тронуло струны своей арфы и воскликнуло нараспев: — Ха, кто своим урoдством преследует меня? Ты — порожденье ночи иль наважденье дня?
Разумеется, такое приветствие не очень польстила пану Броучеку. Но критическое положение, в котором он находился, вынудило его скрыть свое неудовольствие.
— Я обитатель Земли, — ответил он смиренно, — злым роком заброшенный в этот далекий мир. А я, как видно, имею честь говорить с обитателем Луны?
Селенит оправился от испуга, и теперь его лицо выражало лишь беспредельное изумление: — Что слышу я?.. Землянин… Каким же волшебством попал ты к нам в чертоги, в наш лучезарный дом? O да!.. Землянин… Вижу… Таким уродством, нет, наш мир не осквернится… Ты — мрак ночей, мы — свет!
И селенит воззрился на пана Броучека, не скрывая своего отвращения.
Наш герой вздохнул и сказал:
— Неудивительно, что я кажусь вам странным. Ведь вы тоже… гм… вы тоже мне… гм… не… гм… — пан Броучек воздержался от колкостей и кротко продолжал: — Во всяком случае, могу вас заверить, что на Луну я угодил не по доброй воле и с превеликой радостью вернулся бы на Землю, если б только знал, как это сделать. Неведомая сила ни с того ни с сего оторвала меня от Земли, да так стремительно, что я лишился чувств, а когда пришел в себя, то был уже здесь. Либо господь бог сотворил чудо, наказав меня за мои прегрешения, либо сатана сыграл со мной адскую шутку.
Селенит задумался., и пан Броучек воспользовался паузой, чтобы собраться с мыслями. Будучи целиком поглощен необычайным видением, он только теперь осознал тот поразительный факт, что лунный житель говорил по-чешски. Правда, это был несколько своеобразный чешский язык, с непривычным акцентом, но все-таки чешский.
Луна — чешская территория! Какая новость! Какое утешение для нашего несчастного народа! Поверхность Луны составляет примерно тринадцатую часть земной поверхности и, судя по наблюдениям Броучека, довольно густо населена. Следовательно, с полным основанием можно предположить, что население Луны также составляет приблизительно тринадцатую часть земного населения, то есть равняется ста миллионам, и все эти миллионы — наши единокровные братья!
Стало быть, мы одним махом становимся самым большим европейским народом и вправе свысока глядеть на немцев, французов и даже русских, какой из этих народов может похвастаться тем, что его единокровные братья живут на Луне, что речь его простирается до звездных сфер?! С какой гордостью дополним мы свой национальный гимн новой строфой:
Там, где кратеры зияют,
Там, где конусы сверкают,
Где сплели каналы вязь,
По кругам равнин виясь,
— Даже там родятся чехи,
На Луне мой край родной!
Теперь мы наконец можем спокойно отдохнуть после долгой тяжелой борьбы за сохранение своей нации. Можем сложа руки, невозмутимо наблюдать, как тайные и явные германизаторы, соревнуясь между собой, тщатся стереть нас с лица земли; более того, в духе мудрой терпимости мы по собственному почину можем настежь распахнуть перед немецким языком двери нашей национальной жизни; ведь если даже чехи все до единого исчезнут с лица земли, чешская нация все равно не погибнет, ее существование продолжится на Луне, куда, даст бог, вовеки не проникнут ни агенты шульферайна, ни ревнители государственного языка, ни даже Мольтке со своими армиями.
Кроме того, связи с Луной принесут нам выгоду. Вы только представьте, что было бы, еcли б сейчас, вслед за визитом заокеанских гостей, К нам прибыл воздушный шар с лунной театральной труппой!
Какое воодушевление охватило бы наш народ, какая ярость сотрясла бы наших недоброжелателей! А если бы правительство запретило эту «лунную» демонстрацию, мы сами отправились бы погулять на Луну, и уж там-то могли бы вволю ораторствовать, устраивать шествия, сборища, банкеты. Думаю, наши лидеры без труда добились бы от дружественных властей разрешения пользоваться на Луне всеми правами, которые гарантированы нам конституцией и притязать на которые в земных условиях неуместно.
Я сказал, что чешский язык селенитов отличается некоторыми особенностями. Попробую на основании сведений, полученных от пана Ероучека, вкратце обрисовать эти особенности. Правда, я испытываю некоторые опасения по поводу того, что своим экскурсом вряд ли кому-нибудь угожу. В ученой среде филологические потуги дилетанта вызовут разве что презрительную усмешку; что же касается широкой публики, то в результате споров из-за Рукописей она Сыта языкознанием по горло. Поэтому ограничусь лишь самым существенным.
Чешская речь на Луне отличается странной распевностью, протяжностью, причудливыми модуляциями и сопровождается клекотом, шипением, пришепетыванием, хрюканьем — словом, селениты говорят по-чешски так, как никто и никогда не говорит на Земле, разве что в наших театрах, где иные актеры тоже стараются (особенно в пьесах так называемого классического репертуара) изъясняться способом, всего менее похожим на нормальную человеческую речь.
Из лексикона лунного языка изгнано множество слов, обычных в земном чешском языке, которые заменены словами менее обычными, или совсем необычными, или же всякого рода модификациями. Так, например, селенит никогда не скажет «глаз», но — «око» или «зрак» (если речь идет о женщине, то сплошь и рядом — «звездочка» или «незабудка»; употребление некоторых слов лишь применительно к прекрасному полу также является характерной чертой лунного языка); не «рот», а «уста» (о женщине — «малина» или «кораллы»); не «зубы», а «жемчуга», не «волосы», а «власы», «кудри», «локоны», «черные тучи», «золотой дождь»; не «луг», а «пестрый ковер»; не «вода», а «влага», «пучина», «зеркало», «хрусталь»; не «небо», а «небеса», «лазурь», «звездный полог»; не «белый», «синий», «зеленый», «желтый», но «лилейный», «сапфировый», «изумрудный», «златой»; не «шел», но «шествовал», «выступал» (о женщине — «витала» или «возносилась», что, между прочим, гораздо больше подходит для субтильных обитательниц Луны, нежели для самых изящных героинь земных поэтов); не «заснул», но «пал в объятия Морфея» и т. д. Некоторые прилагательные в лунном языке срослись с тем или иным существительным, образовав с ним нерасторжимое целое.
Если селенит, к примеру, говорит «замшелый», то за этим может последовать только «валун»; и наоборот — последний никогда не обходится без замшелости. К числу подобных сращений относятся также «свежая зелень», «шелковистые ресницы», «мечтательный взор», «неизъяснимое Очарование», «бездонная пропасть», «ангельская кротость», и т. д., и т. п. Кроме того, в луннoм языке имеется несколько совершенно неизвестных земному чешскому языку слов, об истинном значении которых пан Броучек догадаться не смог. Это — «цевница», «зой», «паки», «утомный», «вонми», «вреть»[9] и т. д. К некоторым словам селениты питают особое пристрастие, вставляя то или иное из них чуть ли не в каждую фразу. Это прежде всего относится к следующим словам: «крыла», «стяг», «диамант», «эфир», «светило», «волшебство», «любовь», «идеал», «тайна», «видение», «вселенная», «вечность» и т. п.
Однако обильнее всего пользуются они междометиями «ах», «о», «ой», «гой», «ха», «ха-ха», «увы» и т. д.
Говоря о грамматике, следует заметить, что лунный язык старательно избегает распространенных на Земле форм и усиленно подыскивает формы наименее употребительные. Селенит никогда не скажет «дочь», «лицо», «скучаешь», «удовлетворить», «хочет», «деревьев», но «дщерь», «лице», «скучишь», «удоволить», «хощет», «дерев» или «древ».
Что же касается синтаксиса, то лунный чешский язык руководствуется правилом, согласно которому естественный порядок слов надлежит нарушить и разметать слова так, чтобы как можно труднее было собрать воедино обрывки фразы и уловить ее смысл. Наглядным примером может служить такое предложение: «Пестрые светильника готических блики колыхалось мерцающее цветники пред алтарем робкие пламя в сумраке высокими сводами под древнего храма отбрасывая негасимого витражей на».
Создается впечатление, будто первейшая забота обитателей Луны говорить и писать так, чтобы слушатель и читатель понял как можно меньше.
Но поскольку луцное глубокомыслие, пожалуй, не всем придется по вкусу и поскольку селениты изъясняются вроде бы в рифму и ямбами, искренних приверженцев коих у нас и того меньше, то в последующих главах я буду передавать речь наших лунных братьев преимущественно обычной земной прозой.
В заключение хочу сообщить, что вскоре выйдет краткая грамматика лунного языка, которую наши ведущие филологи, г.г. профессора Гаттала, Гебауэр и Квичала (перечисляю их в алфавитном порядке) в процессе нескольких дружеских встреч с примерной готовностью составили на основе собранного паном Броучеком материала.
Рассуждения лунного поэта и его добросердечие. Лунный ландшафт. Мемориальные аллеи. Наши герои знакомятся ближе. Спор о любви. Философ на покое. Поэзия и проза.
Очнувшись от раздумий, обитатель Луны извлек из своей мантии тончайшее загадочного назначения полотнище размером с добрую простыню.
Затем он молвил: — О, слепота земная! Ты говоришь о наказании, вместо того, чтобы благословлять таинственный случай, который привел тебя сюда! Знай, в беспредельной иерархии существ, населяющих мировое пространство, мы, луняне, стоим намного выше примитивных жителей Земли, гораздо ближе к величественному извечному Духу Вселенной. Мы, если можно так выразиться, являем собой переходную стадию от существ телесных к бесплотным духам. Наше тело — не глыба первичной субстанции, отягощающей и сковывающей дух, как сковывает движения узника тяжелая гиря на его ноге, а легкое воздушное обрамление, предоставляющее высочайшему духу нашему почти полную свободу. Ты только сравни, жалкий землянин, тот грубый, оплывший жиром куль, в котором ты сопишь, с моей изящной телесной оболочкой!
При этих словах селенит выпятил грудь и раскинул руки, как это делают в начале выступления канатоходцы, когда многообещающей позой желают продемонстрировать публике эластичную упругость своего тела; и пан Броучек действительно поразился грациозной гибкости изящного, легкого словно перышко незнакомца, который, казалось, пренебрегал любой опорой и словно бы плавно парил в воздухе.
Все вышеизложенное бесповоротно кладет конец давним спорам ученых относительно жизни на Луне; теперь вместо фантастических и во многом смехотворных домыслов мы располагаем неопровержимыми фактами. Луна — не мертвый шлак, как утверждали одни, и жизнь на ней вовсе не проблематичная, теплящаяся лишь на дне сферических морей и в пустотах недр примитивная жизнь, наличие которой допускали другие. Отнюдь! Вся поверхность Луны задрапирована в богатые покровы сказочной растительности, и обитают здесь высокоразвитые, разумные и тонко чувствующие существа. Последние не имеют ничего общего ни с великанами пифагорейцев, ни с уродливыми карликами новоявленных выдумщиков; они точно такого же роста и такого же сложения, как и люди, и отличаются от нас лишь благородством облика да воздушной легкостью, невесомостью своего субтильного, грациозного тела.
— Этот налет телесности, — продолжал обитатель Луны, — требует к себе так мало внимания, что мы имеем возможность посвятить почти всю свою жизнь нашей возвышенной душе, предаваясь лишь чистым духовным наслаждениям и служа светлым идеалам. Сколь бездуховна и груба в сравнении с нашей жизнью ваша, земная! Мы о ней довольно хорошо осведомлены. Вследствие большего размера Земли, а также благодаря нашим телескопам, намного превосходящим земные, и большей, чем у землян, остроте зрения, мы довольно отчетливо можем наблюдать наиболее выдающиеся деяния обитателей Земли и перемещения их масс, и на этой основе наш более изощренный разум способен составить достаточно полное представление о вашей жизни, которую вы посвящаете главным образом будничным заботам или удовлетворению низменных страстей и которую лишь иногда озаряет отблеск идеального мира. Я не знаю, какая сила перенесла тебя на Луну, но несомненно одно: ты удостоился редчайшего отличья, ибо. это переселение тебя возвышает. Быть может, ты избранник Духа Вселенной, возложившего на тебя великую миссию познать исполненную духовности лунную жизнь и по возвращении на Землю стать провозвестником и ревнителем благородных идеалов. А если ты туда не вернешься, — благодари судьбу, что хотя бы ты сам имеешь возможность очиститься от скверны и возвысить свою грубую земную сущность под благотворными лучами добра и красоты.
Такая перспектива отнюдь не воодушевила пана Броучека. Жизнь, которую он вел на Земле, вполне его устраивала, и высокие материи, выходившие за рамки каждодневных удовольствий, нисколько его не прельщали. Сытного обеда, хорошей выпивки и надлежащего комфорта ему вполне хватало, чтобы чувствовать себя на Земле счастливым. Его домашняя библиотечка включала в себя лишь такие сочинения, которые погружают читателя в состояние блаженного покоя, не заставляя волноваться и переживать. О поэтах он отзывался не иначе как с саркастической усмешкой, а в театре, который посещал раз в сто лет, любил лишь фривольные фарсы да бравурные оперетки с роскошными декорациями и большим кордебалетом. Эпикуреец по натуре, он не понимал, как можно горячиться из-за вещей, которых нельзя ни видеть, ни осязать, и его бросило в дрожь при одной только мысли, что ему придется отказаться от земных благ ради платонических услад чистого духа.
Обитатель Луны принял его молчание за свидетельство радостного волнения и благосклонно заключил свою речь:
— По всей видимости, я первый лунянин, который встретился с тобой, и я рассматриваю это как повеление свыше стать твоим провожатым по Луне и твоим наставником на стезе к идеальной жизни. Как ни сильно во мне отвращение к твоему варварскому обличью, сострадание, которое я испытываю к тебе, жалкое, убогое создание, еще сильнее! Даже на самое презренное из живых существ распространяется вечная Любовь и беспредельное Милосердие.
Его речь прервалась рыданиями, и потоки слез заструились по бледному лицу, каковое чувствительный селенит надолго погрузил в уже упоминавшуюся загадочную простыню.
— Покорно благодарю, — сказал наш растроганный герой и подумал: «Кажется, у этого лунянина необычайно доброе и мягкое сердце».
— Итак, землянин, поднимайся наверх и следуй за мной! — пригласил его селенит.
Пан домовладелец выбрался из кратера и восхитился открывшейся его глазам картиной.
Вокруг простиралась поистине сказочная, волшебно освещенная местность.
Как были бы посрамлены ученые мужи, если бы увидела доподлинный лунный пейзаж, который они рисуют нам как безжизненную, каменистую пустыню без малейшего намека на плодородный почвенный слой, начисто лишенную растительности, испещренную бесчисленными кратерами потухших вулканов, изрезанную глубокими трещинами и окруженную дикими громадами совершенно голых скалистых гор, которые грозно вздымают к небу свои причудливые, не увенчанные ни единым деревцом, не увлажняемые ни единым ручейком, не оживляемые ни единой травинкой отвесные кручи, гребни, вершины и пики! Пейзаж, за которым они милостиво признают лишь некоторую экзотичность, обусловленную всевозможными фантастическими образованиями и ослепительными красками различных вулканических пород.
В действительности же… Как жаль, что на Луну попал именно пан Броучек, абсолютно лишенный поэтической жилки! Как жаль, что я не поэт божией милостью, чтобы в тускло-прозаическом и несвязном рассказе Броучека уловить хотя бы слабый отсвет увиденной им чарующей красоты!
Увы, не остается ничего иного, как предоставить читателю самому дорисовать в воображении ту картину, которую я попытаюсь в нижеследующих строках бегло набросать неумелой рукой.
Местность, по которой направили свои стопы наш герой с обитателем Луны, была озарена необычным, невыразимо прекрасным магическим светом, превосходящим все, чего в области колористических эффектов достигли на своих полотнах бессмертные мастера.
Уже одного этого освещения было бы достаточно, чтобы даже самому заурядному пейзажу придать волшебное очарование. Здесь же, в волшебной игре светотени, вашим глазам представали такие причудливые формы и краски, какими на Земле даже буйная тропическая природа не пленяет человеческого взора. Серебристые стволы, увенчанные пышными кронами из огромных, прихотливой формы, изумрудных листьев: перистых зубчатых, складчатых; лианы, все обвивавшие наподобие малахитовых и сапфировых змей; цветы точь-в-точь огромные бабочки и бабочки, в точности похожие на огромные цветы; отливающий перламутром воздух; фиолетовые и оранжевые тени в рощах, где пылают рубиновые грибы величиной с деревенскую хижину; опаловые заводи с гигантскими аметистовыми розетками сказочных водяных лилий; янтарное марево, вдали переходящее в ультрамариновую дымку, в которой исчезает топазовый горизонт…
Нет! Я откладываю в сторону убогую кисть. Вижу, меня хватило лишь на то, чтобы обрисовать самый обыкновенный земной пейзаж. Почитайте наших поэтов, и вы убедитесь, что отливающий перламутром воздух, опаловую воду и топазовый горизонт они ухитряются находить в самых прозаических уголках Чехии.
— У-у-У, вот это красотища! — даже пан Броучек не смог сдержать восхищения.
— О божественная природа, — восторженно воскликнул обитатель Луны, — в пыли пресмыкаюсь перед тобой, извечный источник непреходящей красоты. О досточтимая матерь всего живого, в слезах безграничной признательности лобызаю край твоей королевской мантии…
Селенит пал на колени и, содрогаясь от рыданий, принялся исступленно целовать траву. Пан Броучек решил было, что перед ним — сумасшедший, и с облегчением вздохнул, когда этот внушавший опасения взрыв восторга благополучно улегся.
Они двинулись дальше, любуясь великолепным пейважем. Собственно, ни о какой ходьбе в земном смысле этого слова говорить не приходится. Селенит взял в руки арфу и, исторгая из серебристых струн сладкозвучную мелодию, начал подпрыгивать в такт, перемещаясь легкими танцевальными шажками, что делало его похожим на царя Давида, пляшущего среди ликующей толпы. Крылатый конь, которого он вел за серебряную уздечку, тоже скакал за ним в такт, причем весьма грациозно. Пану Броучеку поневоле пришлось скакать вместе с ними, но его танец не подчинялся никакому ритму и в нем не было и следа того ласкающего глаз изящества, с каким трусил провожатый.
— Красота пронизывает все, даже самые будничные проявления нашей жизни, — пояснял селенит, — каждое наше движение выверено по законам эстетики. Поэтому и ходьба наша преображается в ритмический танец, сопровождаемый соответствующей музыкой.
Вскоре они попали на широкую дорогу, по обеим сторонам которой тянулись вереницы изваяний, нечто вроде аллеи памятников, терявшихся в необозримой дали.
Селенит объяснил пану Броучеку, что на Луне дороги не обсаживают деревьями, а обрамляют памятниками знаменитым поэтам, философам, живописцам, композиторам и прочим выдающимся личностям, дабы путники на каждом шагу облагораживались, созерцая высокохудожественные изваяния и вспоминая о великолепных творениях, принадлежащих изображенным корифеям духа.
— Откуда у вас берется столько знаменитостей? — удивился Броучек.
— О мой дорогой, — с гордостью ответствовал селенит, — у нас их не только что хватает на все тракты, проселки и тропинки, но еще и остается столько, что мы начинаем высаживать на голых склонах целые леса из скульптурных портретов своих титанов. Мы, обитатели Луны почти все знамениты. Одни обессмертили себя пером, кистью, резцом, пением, музыкой. Кто не преуспел ни в одном из этих искусств, тот прославился изобретением новых художественных течений, суждениями и поучениями по адресу активных творцов, восхвалением великих художников, которым они-то якобы и помогли стать великими; или же — поношением всего и всех, дабы создать видимость, что по части интеллекта они намного выше своего окружения; словом, эти стали знаменитыми критиками и теоретиками искусства. Те же, кто не в состоянии написать даже убогой рецензии, стараются прославиться хотя бы в качестве меценатов и почитателей искусства.
Пан Броучек мог бы подумать о том, какой желанный кладезь открылся бы на Луне для наших иллюстрированных журналов, которые мало-помалу начинают испытывать нехватку в земных корифеях для Первой страницы. Но он об этом не подумал, так как никогда журналами не интересовался, а только сказал самому себе: «Хорошенькое дело! Выходит, тут одни творцы! Куда я попал?! Не завидую здешним домовладельцам. На Земле среди моих квартирантов всего лишь один художник, но и тот сидит у меня в печенках!»
— Я и сам поэт, — продолжал его просвещать обитатель Луны, — и должен сказать, не хвастаясь, что имя Звездомира Лазурного славят по всей Луне.
Если селенит полагал, что этим признанием расположит к себе земного жителя, то он жестоко ошибался.
Пан Броучек презрительно усмехнулся и лишь буркнул: — Звездомир Лазурный! Тоже мне имечко!
— Ты удивлен? Но ведь это самое обычное имя. А как зовут тебя?
— Да уж не так громко, как вас, — ответил Броучек, сделав ударение на вежливом местоимении «вас», — всего-навсего Матей Броучек.
— Броучек! Стало быть, даже имена свои вы, жалкие земляне, находите во прахе, заимствуете их от низких, презренных существ.[10] А кто ты по профессии?
— Я домовладелец.
На этот раз был разочарован наш герой, полагавший, что своим ответом произведет на селенита впечатление.
Но Лазурный лишь осведомился: — Домовладелец? А что это такое?
— Ну и ну, нечего сказать! Они тут даже не знают, что такое домовладелец! — пробурчал себе под нос пан Броучек и пояснил: — У меня есть дом, четырехэтажный дом в Праге, без долгов…
— Я спрашиваю не о доме. Я хочу знать, что ты на Земле делал.
— Вот это мне нравится! Что я делал… Как будто мало у домовладельца забот и хлопот с утра до вечера! Одни к тебе бегут жаловаться, что печка дымит, другие — вода не идет, или изволь возиться с этим проклятым художником, или беги в магистрат…
— Не говори о столь ничтожных вещах. Скажи лучше, как ты служил бессмертным идеалам, на каком поприще расширял ты царство красоты?
— Красоты? — пан Броучек не смог сдержать улыбки. — Вот еще! Мне не до красоты! Разве что иногда велю покрасить фасад, ежели магистрат потребует…
— Покрасить… И это ты назыбаешь служением красоте? О, вижу, вы, жалкие земляне, не имеете ни малейшего понятия о красоте. Ах, как мне вас жаль, какие вы несчастные!
И обитатель Луны, вновь развернув огромный кусок материи, громко зарыдал.
Пан Броучек начал злиться. «Не мужчина, а размазня! — негодовал он про себя. — Расплакаться из-за того, что я крашу фасад!.. Теперь понятно, почему он вместо платка таскает с собой целую простыню!» Выплакавшись, селенит задал очередной вопрос: — Должно быть, вам, землянам, даже неведомо, что такое любовь?
— Ого-го! Еще как ведомо! Не думаете ли вы, что мы святые? Я и сам в молодые годы натворил немало глупостей…
— Остановись, несчастный, остановись! Не оскверняй божественное чувство своим грубым дыханием! Нет, ты никогда, никогда не любил! Ты неспособен возгореться этим священным пламенем!
— Говорите что угодно. Но если под священным пламенем вы подразумеваете то, что у нас на Земле попросту называют ухаживанием, то я мог бы вам кое-что рассказать, вспомнить свои молодые годы… Еще и сейчас — здесь я в этом готов признаться, когда вижу смазливую девчонку, не могу порой устоять перед искушением ухватить ее за пухленький подбородок или ущипнуть за румяную щечку…
— Молчи, безобразник! Ни слова больше! Меня ужасает твой цинизм, твое кощунство, оскверняющее достоинство и святость женщины.
— Ах, ах!.. Можно подумать, что у вас на Луне живут одни принцессы-недотроги. Святость женщины! Уж не поклоняетесь ли вы часом своим красоткам?
— Разумеется, поклоняемся, нашим ангелам, нашим святым и богиням, и даем им, венцам творения, знай также и об этом! — самые возвышенные имена. Я вижу, тебя еще нужно обучать обхождению с небесными созданиями. Как только появится какая-нибудь из этих жемчужин творения, ты должен пасть ниц и облобызать край ее туники. А если поднимешь на нее свой взор, он должен сиять безграничным восхищением, и изъясняться с женщиной ты обязан не иначе, как восторженными гимнами.
— Хороши же у вас обычаи, нечего сказать! Охота была ползать на коленях перед каждой юбкой!
— Уймись, злоязычный! Если ты не в силах воспринять наши благородные нравы, то хотя бы не поноси их в своем богомерзком святотатстве. Предупреждаю: больше я ни минуты не потерплю твоего присутствия, если ты не пообещаешь вести себя сообразно моим наставлениям.
— Ну, допустим, обещаю… С волками жить — поволчьи выть. Да только стоят ли чего-нибудь ваши лунянки?..
— Серафим, которого ты вскоре увидишь, являет собой недосягаемое средоточие райских добродетелей. Вот уже пятнадцать лет, как я умираю от пылкой страсти к этой прекрасной звезде, шепча утренним зорям и повторяя навзрыд закатному багрянцу ее чарующее имя Эфирия!
— Пятнадцать лет! Благодарю покорно. На вашем месте я давно бы уже пропел этой твердокаменной девице: «Ах, недотрога, на свете много таких, как ты…» и так далее.
— Твердокаменной? Эфирия твердокаменная?! О, да этот херувим воплощенная чуткость, и благое предчувствие мне подсказывает, что и она склоняет ко мне лилейную чашу своей любви.
— Выходит, старик — против? Верно, он состоятельный человек и считает, что кое-как перебивающийся вирше… то есть… словом, что вы не пара его дочери?
— О, этот благородный муж — большой почитатель поэзии, и он с радостью доверил бы мне евое сокровище. Он относится ко мне отечески, и я не позволю говорить неуважительно о досточтимом старце, который, постигнув пытливым умом все тайны вселенной, ныне живет на покое вдали от лунной суеты одним лишь попечением о счастье своей ангельской дочери.
— А, так он учитель на пенсии?
— Учитель! Непостижимый мудрец, говорю тебе, крупнейший наш философ!
— Ну бог с ним!.. Вы мне лучше вот что скажите: ежели она вас любит и папаша не возражает, то какого черта вы не женитесь на ней?
— О, святая земная простота! Неужто я пойду на то, чтобы прозаической женитьбой лишить себя сладостной тоски, божественного упоения и скорби, беспредельной поэзии чистой, идеальной любви?! Разве ты не знаешь, что снимая с невесты подвенечную фату, мы попираем самые светлые грезы своей жизни?!
— Я тоже не сторонник женитьбы… Но, послушайте, коли у вас у всех в обычае платоническая любовь, то откуда же тогда берутся…
Лазурный с отвращением отвернулся от пана Броучека и зажал уши ладонями. Затем на настроил свою арфу и под его пленительные звуки запел восторженную песню. Тем временем пан домовладелец, возносясь (да, именно возносясь!) подле обитателя Луны, предавался прозаическим размышлениям.
Селенит пел:
«Блесни, звезда! Из плена мглы освободи!
И музыку вселенной влей в бокал груди!
О, райский миг желанный!..
Чую пылкий взор, как в жемчуге фонтана дальний метеор…»
Пан Броучек думал о своем: «Бедняга Матей, и куда тебя занесло на старости лет?! Ну и диковинную же челядь содержит господь бог на своих планетах! Да мы, земляне, еще хоть куда по сравнению с этими полоумными призраками! Ведь посмотреть-то не на что — кожа да кости! Неужто и здешние животные вроде них?.. Минутку!.. Сейчас мы приблизимся к этой крылатой кобыле… На первый взгляд она ничего… Ах ты господи! Не мясо чувствуешь под рукой, а какую-то паутину… Не дай бог если и лунные свиньи с баранами окажутся той же породы!..»
Селенит пел:
«Крылатых дум денница, жду тебя, зову!
Жемчужница, что снится, пава — наяву!..
Яви свой образ звездный, жрица сладких тайн!
Любовь, напевом росным к звездам улетай!»
Пан Броучек думал о своем: «Он говорит, что старик с ним хорош, и дочка тоже. Стало быть, должны же они нас чем-нибудь угостить, но чем — вот вопрос! Что если эти кисейные луняне питаются одними лишь мятными лепешками, запивая их лимонадом?! Благодарю покорно за этакий завтрак!»
Лунная архитектура. Величавый старец. Дом селенита — прибежище всех искусств. Закуска, правда, всего лишь обещанная. Пристрастие селенитов к цветам. Пан Броучек начинает сомневаться, в здравом ли уме селениты?.. Лунная философия. Радужный сон Броучека и горестное пробуждение. Шорох ангельских крыл.
Наконец селенит указал рукой кверху и воскликнул: — Вот рай моих грез и цель нашего путешествия!
— Эта голубятня? — удивился пан Броучек.
Сооружение действительно было диковинное. На высоком столбе, напоминавшем ногу аиста, как бы висело в воздухе строение, хотя и не обширное по размерам, но являвшее собой немыслимую смесь самых причудливых форм. То был фантастический конгломерат угловатых и округлых архитектурных элементов со смело выдвинутыми эркерами в виде драконов и прочих чудищ, с висячими галереями в слуховыми овнами неправильных очертаний, с куполом, похожим на перевернутый колокол, с пузатыми луковицами башенок, с башенками, изогнутыми вверху наподобие пастушьего посоха, — словом, это была невообразимая мешанина самых нелепых стилей.
— Досточтимый Лунобор умышленно построил себе жилище на такой высоте, дабы, воспарив над лунной суетой, в нерушимом покое погружать свои взоры в звездные руны мироздания, — пояснил Лазурный.
— Ни дать ни взять, избушка на курьих ножках! Ну а красотища, ай-яй-яй! Иуда китайцам с их безумными выкрутасами! Отменно вы тут строите, хаха-ха!..
И пан Броучек, уперев руки в колени, таращился кверху, не в силах сдержать смеха.
— Что?! Да как ты смеешь, земной варвар, насмехаться над созданиями нашего зодчества?! — возмутился селенит. — Ты, который жил на Земле не иначе как в каменной берлоге!..
— Поаккуратнее, пан Лазурный!.. Наши жилища во сто крат лучше ваших. По крайней мере там нет этих дурацких финтифлюшек. Стоят себе четыре гладких стены, а над ними, без всяких затей, трехскатная крыша, как и положено нормальному дому.
— Так я и думал! Вашей архитектуры только и хватило, что на убогие коробки да шпили! И вы умудряетесь в городах, сплошь застроенных прямоугольниками да призмами, жить и не умирать от скуки! О, сколь жалко и низменно ваше зодчество по сравнению с нашим, которое словно бы божественной музыкой оживляет и вовлекает мертвый камень в вихрь танца. Наша фантазия в свободном полете, точно по мановению волшебной палочки, рождает великолепное роскошество форм, напоминающих лианы и цветы райских кущ.
— Меня интересует одно — как мы попадем наверх?
— А для чего же Пегас? Садись позади меня!
Селенит вспорхнул на крылатого альбиноса, и Броучек не без колебаний тоже забрался на скакуна. Послышалось: «Пегас, наверх!» Конь с глухим шумом раскинул крылья и в мгновение ока поднял путников к порогу дома, а когда те спешились, снова опустился вниз.
По галерее навстречу им шел облаченный в темный хитон величавый старец, которого, впрочем, почти не было видно: спереди его закрывала длинная окладистая белоснежная борода, сзади — длинные кудри, волнистым молочным потоком ниспадавшие до самого пола. Из этой буквально затопившей старца белизны явственно проступало лишь благородное лицо, кожа которого была столь же нежна и прозрачна, как и кожа Лазурного. Казалось, сама серебристая Луна выглядывает из лилейных облаков. Под снежными хлопьями бровей яркими звездами сверкали мудрые глаза, а голову внушительно венчал высокий колпак, смахивающий на рейтарский сапог носком вперед.
— Певец, избранник неба, милым гостем будь! Спеши, подобно чайке, утомному на грудь! — пропел почтенный старец прекрасным басом.
Поэт опустился на колени, ста. рец к нему склонился и обнял, — при этом Лазурный совершенно исчез в его белых кудрях и бороде, как в снежной лавине.
— А кто твой странный спутник? Правду мне открой! В нем кровь течет не наша, чую: он чужой…продекламировал старец, в изумлении глядя на пана Броучека.
Поэт выбрался из белого сугроба и сообщил старцу все, что знал о нашем друге. Лунобор удивленно качал головой, но все же любезно пригласил гостей следовать за ним. Идти по галерее было не просто. Там стояло столько скульптур, красивых ваз и прочих произведений искусства, что пану Броучеку приходилось прилагать немало усилий, дабы что-нибудь не разбить, на что-нибудь не наступить. Кабинет, куда хозяин привел их, тоже был до отказа набит шедеврами. Едва переступив порог, старец обратил внимание гостей на большую художественную ценность расстеленного на полу ковра, на котором был выткан портрет прославленного мэтра. Посему они осторожно, дабы не причинить шедевру вреда, стали обходить ковер стороной, однако им все равно пришлось пробираться на цыпочках, ибо мозаичный пол также имел огромную ценность. Что кабинет тоже был заполнен изваяниями, а его стены увешаны редкостными полотнами, — об этом нечего и говорить. Удивительнее то, что даже мебель сплошь состояла из произведений искусства. Шкафы представляли собой маленькие деревянные храмы искусной резьбы, печи имели вид апокалипсических чудовищ, а небольшого размера алебастровый сосуд с опилками, стоявший в углу позади скульптурной группы, ласкал взор своим сходством с роскошной морской раковиной.
Лунобор подвел гостей к украшенному восхитительной инкрустацией столу и жестом указал Броучеку на кресло, то бишь шедевр искусства резьбы по дереву, представлявший собой две очаровательных женских фигурки, которые держали в руках мягкую подушку сиденья. Философ обратил внимание гостя на восхитительный, исполненный беззаботного веселья и поэтического очарования хоровод прелестных маленьких амуров и граций, который на холщовом чехле подушки запечатлела колдовская кисть великого мастера, В смущении присел пан Броучек на сей шедевр, а присев, мигом вскочил, ошарашенный таинственной музыкой, раздавшейся откуда-то снизу.
Селениты заулыбались, и пану Броучеку пришло в голову, что и на Земле есть подобные музыкальные игрушки.
— У нас на Земле тоже так шутят, — проговорил он, зардевшись.
— Шутят? — укоризненно и серьезно произнес старый селенит. — Мы отнюдь не шутим. Мы превращаем наши жилища в маленькие храмы красоты, где все искусства, дружно соревнуясь между собой, способствуют возвышению и облагораживанию души. Правда, у меня все весьма скромно, как то и подобает философу. Но, побывав в других домах, ты увидишь, сколь прекрасно художественное убранство лунных жилищ. Позвольте, однако, дорогие гости, позаботиться об угощении для вас. После дальней дороги вы, безусловно, в нем нуждаетесь. Пока же, если угодно, воспользуйтесь моей библиотекой, не стесняйтесь!
Пан Броучек беспечально расстался с заботливым хозяином. Он снова почувствовал голод, и намерение хозяина привело его в хорошее расположение духа.
Ничтоже сумняшеся уселся он в музыкальное кресло, вытянул ноги и, развалившись на бессмертной подушке, стал с удовольствием слушать высокохудожественное музицирование оригинального седалища. На волнах музыки проплывали перед его мысленным взором лакомства, выглядевшие самым соблазнительным образом.
Лазурный, хотя и выбрал для себя в шкафу какой-то фолиант, однако неотрывно смотрел на дверь; выразительные вздохи свидетельствовали о том, что все его существо устремлено навстречу находящейся где-то неподалеку возлюбленной.
Вскоре снова вошел старец и препроводил их в другую, обставленную еще более роскошными произведениями искусства, залу, где их ожидал стол, покрытый вместо скатерти великолепным полотном, написанным на исторический сюжет. На столе пока фигурировали лишь три изумительных по красоте хрустальные вазы с неописуемо прекрасными цветами, каких пан Броучек в жизни не видывал.
Мудрец пригласил гостей к столу и предложил цану Броучеку понюхать стоящий перед ним букет.
— Да, приятно пахнет, — с похвалой отозвался наш путешественник.
— Это букет из самых душистых лунных цветов, — пояснил хозяин.
— А-а-а!.. — восторгался из вежливости пан Броучек, вбирая ноздрями благовоние неведомой лунной флоры. А про себя думал: «Очень мне нужны твои цветы!.. Скорей бы подавали жаркое!..»
— Истинный философ не пренебрегает мирскими благами, — продолжал старец, нюхая свой букет, — но недолго уже осталось, мне наслаждаться ими. Утешает меня лишь сознание, что всю свою жизнь я посвятил успешному изучению самых величественных тайн вселенной и оставляю после себя бесценное наследие, которое я украсил всеми лунными добродетелями ив которое вложил всю возвышенную сущность моей души. Я имею в виду мою прелестную дочь, являющую собой для всех лунных дев блистательный образец совершенства. Такой воспитал ее я… Однако ты до сих пор не обонял своего букета, певец!
Влюбленный пиит рассеянно склонился над цветами и до-прежнему продолжал вздыхать.
— Так!.. А теперь я вам прочту главу из моей «Эстетики», — объявил старец, извлекши из хитона объемистую рукопись, — Надеюсь, землянин, ты останешься доволен и этим духовным лакомством.
«Премного благодарен… — вздохнул про себя пан Броучек. — Дорого же приходится платить этому лунному психу за один-единственный завтрак. Странный обычай — перед едой читать голодным гостям лунную галиматью!» Пока Лунобор растолковывал свое научное определение Прекрасного, наш герой хмуро ерзал в кресле, весьма сожалея, что оно не снабжено таким же потайным музыкальным механизмом, как и предыдущее.
Период за периодом непрерывным потоком лились из уст лунного философа, лишь изредка прерывавшего чтение настойчивыми уговорами: «А ведь ты опять не обоняешь, землянин! Обоняй без всякого стеснения!» — после чего пан Броучек всякий раз наклонялся к вазе с цветами и втихомолку ворчал: «Настоящий псих!..» Пан Броучек уверяет, что некоторое время слушал старца, но в потоке слов так и не сумел уловить сути, чему я охотно верю, ибо лунная философия, безусловно, много глубже земной, а ведь и в земной сам черт ногу сломит!
Вскоре пану Броучеку наскучило охотиться за неуловимой премудростью, и он начал строить догадки, что же за всем этим последует. Благодаря чародею Фантазусу вихрем пронеслись перед ним тарелки с соблазнительным содержимым. Неожиданно чародей превратился в чернофрачного официанта с красивыми золотистыми бакенбардами, с салфеткой в одной и тарелкой в другой руке. Послышалось знакомое, благостное: «Извольте, перчик!» — и вот уже дан Броучек блаженно повязывал вокруг шеи белоснежную салфетку. Куда-то исчезла сказочная комната лунного мудреца, и отовсюду пану Броучеку улыбались знакомые закопченные стены с не менее знакомой росписью, изображавшей веселых кутил; улетучились вазы с лунными цветами, вместо них на столе подле дымящихся фаршированных овощей появились перечница с солонкой и запотевшая кружка с зеленовато-золотистым нектаром, увенчанная пышной белоснежной пеной. Пан домовладелец в нетерпении схватил вилку с ножом и…
— О, горе, на твоих ресницах угнездился маковый божок и лишил тебя возможности выслушать наиболее важную часть моих рассуждений! — послышалось с другого конца стола, и это вернуло пана Броучека из блаженного земного сна к тусклой лунной действительности.
— Да, видимо… — заплетающимся языком произнес пан Броучек, протирая глаза и хмуро глядя на лунные цветы перед собой. — Видимо, меня одурманил аромат этих прокля… этих прекрасных цветов.
— Возможно, — согласился с его предположением старец, — вероятно, непривычный запах оказался для тебя слишком сильным. Но ты быстро привыкнешь… Однако мне не хотелось бы, чтобы из-за цветов ты лишился самой драгоценной части обещанного духовного лакомства, поэтому я еще раз прочитаю тебе главу с самого начала.
— Нет, нет, пан Лунобор, большое спасибо! — испуганно запротестовал пан Броучек.
— О, да я с радостью прочитаю еще раз десять листов, меня нисколько это не затруднит, — стоял на своем самоотверженный хозяин.
— Ах, ни в коем случае, пан любомудр! Об этом я не смею вас и просить. Кроме того, мне как-то не по себе, как-то душно…
По счастью, пана Броучека выручил Лазурный, который вдруг метнулся к, дверям, опустился на колени и, простерев руки, воскликнул: — Твоих одежд музыку слух мой уловил. Ты рядом, ангел!.. Слышу шорох дивных крыл. Они летят из рая, сладостью поя… Пускай у ног богини гаснет жизнь моя!..
Эфемерная глава: паутина, фиалки, мотыльковые крылышсонеты, утренняя роса, отчаянье неразделенной любви, романтический побег через окно.
Настроенные по законам гармонии дверные петли издали несколько чарующих аккордов, и в комнату вдохнулось (у меня нет более подходящего выражения для невообразимо легкой поступи вошедшей) самое упоительное существо из всех, какие когда-либо в луче весенней. Луны посещали сон юного поэта. Источая благоухание фиалок и жасмина, к столу приближалось эфемерное подобие девы — нет, всего лишь сияние в девичьем образе, белокурое видение с нимбом волнистых прядей, которые покрывал лазурный венчик восхитительного полевого колокольчика; видение, окутанное прозрачной и бесплотной, как дыхание, кисеей; видение с парой трепещущих мотыльковых крыльев за спиною, с паутинными ножками, обутыми в золотистые «Венерины башмачки»; видение, столь нежное, что у вас невольно перехватывало дыхание, — того и гляди, сдунешь это воздушное создание, невесомое, как перышко, как…
Видите! Мое перо, силясь изобразить эту паутинную субтильность, сбилось на описание столь эфемерное, что для телесного зрения не оставило на бумаге ни единого следа!
Эфирия, держа в паутинных ручках два больших цветка — две белоснежные чаши на тонких стеблях, обратилась к гостям голосом, подобным эху ангельского песнопения:
— Вот песнь — цветок мечтательный шалфея,
На нем роса, как будто слезы барда,
И пахнет он, как смесь алоэ с нардом,
Пред низким критиканством не робея.
Вот песнь!.. Крылами песни вас овею,
Она горит, как взоры пылких сардов,
Она нежна, как шкура леопарда,
Чиста, как ваза, — мраморная фея.
Не то Эол слагает эту песню,
Не то Весна взяла сирингу в длани
И осыпает лепестки подбела.
Как будто херувим качнул крылами
Хрустальный колоколец поднебесья,
И небо сладко «дзинь-ля-ля» запело.
Лазурный, молитвенно сложа руки, коленопреклоненно застыл перед нею в немом восторге, а когда она протянула ему один из двух белоснежных цветков, он с жаром припал к лепесткам губами.
Со вторым цветком Эфирия порхнула к пану Броучеку. Наш герой признается, что не мог сдержать восхищения, глядя на это сказочное существо, но что с большей радостью отнесся бы к появлению вполне реальной кухарки с дымящейся тарелкой супа. Однако, памятуя наставления Лазурного, он опустился перед Эфирией на одно колено и пробурчал нечто вроде «Мое почтение, барышня!» Эфирия вознесла над ним свои паутинные руки и запела:
— Ты схож с Медузой…
Взгляд твой ужасает
И обжигает сердце лютой стужей,
Но чу! В моей груди хорал разбужен,
А на губах лобзанья музы тают…
В твои черты свой взор я погружаю,
Как в море ужаса, ища жемчужин,
Так мужественный житель гор, завьюжен,
Из-подо льда сапфиры извлекает.
Вот так манят ребенка пики пиний,
Так душу не страшит огонь золою,
Велит он: «Сгинь!» — душа крылато сгинет…
И станет жертвой львиного разбоя Верблюд…
Не все ж в объятия пустыни
Несется зебра по костям стрелою.
Пан Броучек благоговейно выслушал изысканные стихи, а затем взял белый цветок, который Эфирия протянула ему с обворожительной улыбкой. Растерянно держал он цветок за тонкий стебель, — не зная, куда его девать. «Кажется, эти луняне помешаны на цветах!» — подумал он про себя.
— Очень красивый цветок, — произнес он вслух, дабы что-то сказать, — да какой большой! Это уже не колокольчик, а целый колокол! И до самых краев наполнен росой.
— Да, чистейшей утренней росой, — подчеркнул старец, — настоящим нектаром. Отведай же!
Пан Броучек воспринял его слова как неудачную шутку, но, отдавая дань вежливости, взглянул на старца с улыбкой. Однако вид у хозяина был совершенно серьезный, более того, старец снова поощрил гостя любезным «ну!» Наш друг, желая угодить хозяину и смущенно улыбаясь своему столь ребячливому поведению, слегка пригубил цветочную чашу. В ней действительно оказалась роса, чистая и абсолютно безвкусная водица. Пан Броучек не смог с собой совладать и зарделся, стыдясь того, что унизился, хотя бы и в шутку, до такого смехотворного сумасбродства; он сердито сунул цветок в петлицу сюртука и буркнул себе под нос: — Нет, у этого философа и впрямь не все дома!
Эфирия прощалась с гостями сонетом:
Я ускользаю запахом магнолий,
Чтоб возвратиться бабочкой к лианам,
Горя, как радуга, над стадом павианов,
Как бриллиант, невиданный дотоле.
Я райских птиц, играя на виоле,
Приворожу дыханием тимьяна,
Под кистью вспыхнет пляска диких кланов,
Дымящаяся Этна, шабаш троллей.
И в голосе, что соловьем дарован,
Распустится рулад волшебных ирис.
Надев кирасу драмы, я сурова.
А ножкой — топ! — звенит веселье, ширясь…
Из древа Аполлон родится новый,
Из-под резца — Исида и Осирис.
Пообещав сие, Эфирия выпорхнула из комнаты на своих мотыльковых крылышках.
Лунобор с гордостью обратился к пану Броучеку:
— Ну-c, что ты скажешь о моем сокровище? Не являет ли собой этот искуснейшей выделки бриллиант ослепительное чудо образованности? Ради, тебя Эфирия снизошла до образов, заимствованных с земных нив, которые она изучила лучше, чем все наши землеведы вместе взятые. А что если бы свои сонеты она выткала чарующими орхидеями лунных кущ?! Вскоре она возвратится с арфой и флейтой, с палитрой и резцом, с ножичком для резьбы по дереву и трагической маской — вот тогда-то ты изумишься ее многогранному совершенству и на крылах всех искусств поднимешься в головокружительные выси Прекрасного. Я же в довершение духовного пиршества принесу вторую главу из моей «Эстетики».
С этими словами величественный старец тоже покинул комнату, а Броучек заломил руки над головой: «Вижу, что здесь мне не дождаться даже чесночной похлебки! Эта волосатая развалина просто-напросто водит нас за нос. И еще изволь слушать вторую главу да бренчанье на арфе — о господи, быть бы сейчас за тысячу миль отсюда!..» Тут его взгляд упал на лунного поэта, и пан Броучек обомлел от ужаса.
Селенит корчился на полу будто в предсмертной агонии, рвал на себе волосы, царапал грудь и в исступлении бился головой об стену.
— Мать честная, что вы делаете, пан Лазурный?! — вскрикнул перепуганный пан домовладелец. Что с вами?!
— О подлый змий! Убийца! Ты меня лишил владычицы мечтаний, сердца и души! Не продлевай же пытку! Милосерден будь! И острие кинжала ты вонзи мне в грудь!
— Что? Ну, это уж вы хватили через край! Если я правильно понял вашу лунную болтовню, то, кажется, вы думаете, что я отбил у вас Эфирию? Вот уж чего и в мыслях не держал! Скажу откровенно: кисейные прелести не в моем вкусе. И сильно сомневаюсь, чтобы я мог удовлетворить ее лунные запросы. Что вам внушило эту безумную мысль? Наверно, сумбурные стишки, где она обозвала меня верблюдом. Уж не думаете ли вы, что она влюбилась в меня с первого взгляда?!
— О, хватит и мгновенья, чтоб любви стрела навек вонзилась в сердце, душу обожгла! Ха-ха! В душе бушует ярость, в сердце — ночь… Прочь от измены гнусной! Прочь! Прочь!..
— В смысле — прочь отсюда? С превеликой радостью! Хоть на край света! Лишь бы выбраться из этого философского логова, где не дождешься даже заплесневелого сухаря!
Селенит бросился к окну.
— Туда?! — воскликнул пан Броучек. — А, верно, свистнете своей кобылке?
— Обычно из подобных домов и при подобных обстоятельствах, наставительно отозвался Лазурный, — мы спускаемся по связанным вместе рыцарским перевязям или по вуали обожаемой девы. На сей раз мне сослужит службу немой свидетель моих страданий.
И, привязав простыню (то бишь носовой платок) к лепному высокохудожественному карнизу, он стремительно скользнул по ней в бездну.
Пан Броучек не решался повторить его головоломного трюка. Но тут ему почудились за дверью шаги философа с рукописью и мелодичный аккорд арфы.
С отчаянной решимостью последовал он примеру Лазурного. Однако не сумел как следует ухватиться за простыню, руки скользнули по мокрому от слез полотнищу, и пан домовладелец стремглав полетел в бездну.
По счастью, он угодил как раз на хребет крылатому коню и очутился за спиной у пиита. В тот же миг Пегас взвился с обоими всадниками высоко в воздух.
Размышления о лунянках и перспективе брака. Страшная мысль. Полноземие. Земля в первой ц последней фазе. Сколько времени занимает путешествие на Луну. Нежные воспоминания об осиротевших квартирантах. Лунные часы. Первый обед за четыре недели.
Во время этой лихой езды пан Броучек, примостившись за спиной скорбно-задумчивого спутника, размышлял о недавнем приключении и горестном своем положении.
«Ах, Броучек, Броучек, — сокрушался он про себя, — вот какому страшному наказанию подвергся ты за то, что в минуту ослепления возроптал на свою земную судьбу! Земля тебя, видите ли, не устраивала. Ну и сиди теперь на этой распрекрасной Луне! Ты тут уже бог знает сколько времени, а у тебя еще росинки маковой во рту не было… Зато ты навидался и наслушался стольких глупостей, что голова идет кругом. Если так будет продолжаться, то в конце концов и сам полунеешь. В хорошенькую историю влип ты с этой Эфирйей! На Земле ты уже столько лет не знал никаких треволнений из-за женщин, а тут вдруг в первый же день вроде бы кралю подцепил… Да еще этакую прозрачную кисейную барышню, небось одна кожа да кости. Тоже мне удовольствие!.. А ведь шут его знает, может, сия паутина и: вправду в тебя влюбилась… Сердца у лунян такие же ненормальные, как и головы. И как знать, может, лунянки сами выбирают себе мужей! Недаром тут с бабами так цацкаются. Еще, чего доброго, пронюхают, что на Земле ты счастливо обогнул гавань супружества, и окрутят на старости лет с какой-нибудь лунатичкой! Правда, Эфирия обошлась бы мне недорого — вид у нее такой, будто она питается одним воздухом, а уж тележку маргариток и одуванчиков для ее туалета ты сообразил бы почти задаром. А надоест — сдунешь ко веем чертям и баста!» Но тут пан Вроучек утратил свой юмор. Глаза его обратились к небу, к пылающему серпу Земли, и тотчас увлажнились. Он вспомнил, как, возвращаясь из трактира домой, частенько смотрел в радужном настроении на золотистый, лукаво улыбающийся месяц, как еще совсем недавно любовался с Градчан полной луною.
И в голове его мелькнула ужасная догадка…
Ему вспомнилась глава из уже знакомой нам брошюры, где шла речь о том, какой предстала бы Земля наблюдателю с Луны.
Там говорилось, что продолжительность лунных cутoк от полуночи до полуночи составляет двадцать девять с половиной земных суток, то есть почти целый земной месяц. За этот срок Земля демонстрирует селенитам (если таковые вообще существуют, — по невежеству делал оговорку автор брошюры) все четыре превращения, какие за то же самое время претерпевает на наших глазах Луна, — только в обратной последовательности. Когда у селенитов полночь, нам, землянам, Луна не видна, наступает новолуние, зато они лицезреют Землю во всей ее красе. Когда же у селенитов утро, мы видим Луну в первой фазе, а они Землю- в последней, В лунный полдень мы наблюдаем полную Луну, а для лунян наступает, так сказать, новоземие. Когда у селенитов вечер, Луна предстает нам в последней фазе, а Земля лунянам — в первой. Последний раз пан Броучек видел ночное светило в полнолуние, когда для селенитов наступал полдень и «новоземие». Сейчас с Луны он видит Землю в последней фазе значит, на Луне утро, и с той злополучной ночи прошло уже три четверти лунных суток, то есть больше трех земных недель. А значит, миновал срок взимания квартирной платы!..
Эта кошмарная мысль молнией пронзила пана Броучека, и сраженный ею, он едва не свалился с Пегаса.
Тщетно пытался он отогнать от себя чудовищное предположение. Сомнений быть не могло. По чистой случайности пан Броучек хорошо помнил и то место в книге, где говорилось, сколь далеко отстоит Земля от Луны… Наш курьерский, согласно усвоенному паном Броучеком ученому опусу, добрался бы до Луны лишь за несколько лет. Воздушному шару, делай он в сутки по пятидесяти миль, потребовалось бы на такое путешествие почти три года, и даже на крыльях стремительного вихря мы преодолели бы расстояние от Земли до Луны лишь за пять месяцев. Таким образом, вполне вероятно, что пан домовладелец летел в мировом пространстве не какие-нибудь там недели, а целые месяцы или даже годы. Подумать страшно!
«Срок миновал, — сокрушался в душе пан Броучек, — а деньги с жильцов не получены… Возможно, господин советник причитающуюся с него сумму депонировал, но это сулит мне одни убытки; а остальные съемщики, разумеется, и не почесались. Только дурак раскошелится в отсутствие того, кому должен. Не часто так повезет!.. То-то благодать — ни сроков тебе, ни квартплаты, живи в свое удовольствие! Лопну от злости!.. То-то, наверно, довольны, ручки потирают… Портной с сапожником небось целый месяц баклуши бьют. А я как раз собирался с нового срока накинуть им квартирные — опять же убыток… А какой, наверно, кавардак в доме! Воображаю, как они там без меня хозяйничают! Свет еще не видывал, чтобы съемщики оставались без домовладельца! Представляю, как они распоясались и. заважничали, небось обивают штукаТУРКУ на углах и хлопают дверьми; на окнах, выходящих на улицу, развешивают перины и выколачивают ковры друг у друга над головой. А что, хотел бы я знать, вытворяет эта сви… сви… — прости, господи, прегрешения мои! — этот волосатый пачкун в шутовском. колпаке, которого я собирался по истечении срока вышвырнуть на улицу? Такого не бывало: задолжал за квартиру и хоть бы что, ни тебе крика, ни ругани! Поди на голове ходит от радости. Наверное, весь дом испакостил своим штукарством, а то еще и кроликов начал разводить прямо в комнате — этот прохвост на все способен! Да ведь он-то и есть главный виновник моего несчастья. Не допеки он меня тогда, я бы в жизнь не стал читать у Вюрфеля эту проклятую книжицу, развлекался бы себе вместе со всеми и не помышлял распроститься с Землей, а, стало быть, не сидел бы сейчас на Луне. Если мне удастся выбраться отсюда, то первым делом вышвырну этого мазилу прямо из окна вместе с его кистями и красками — всего и добра-то!» В негодовании пан Броучек затряс кулаком над головой селенита, — тот испуганно обернулся.
К счастью, голод, который опять дал о себе знать, сообщил мыслям пана домовладельца иное направление. Ему вдруг пришло в голову, что если б его падение продолжалось годы, месяцы или даже недели, то за это время он ввиду отсутствия пищи наверняка бы уже умер с голоду. Даже завзятые постники выдерживают всего четыре недели, да еще небось жульничают напропалую. А уж видок у них потом! Однако пан Броучек не замечал у себя никаких признаков похудания… Есть он хотел, но не больше, чем обычно по утрам после плъзенского, к тому же чувство голода легко можно было объяснить огромной затратой энергии при падении на расстояние стольких тысяч миль и при этой шальной лунной скачке. Вполне вероятно, что он долетел до Луны за один день, а может, и за один час, ведь, к примеру, свет преодолевает этот путь меньше чем за две секунды. Да, но как же быть с Землей в последней фазе? А, ерунда! Наверняка в книжке, там, где говорится о превращениях Земли на лунном небосклоне, все наврано! Откуда ученым знать, как выглядит Земля с Луны, если они там отродясь не бывали?!
«Тогда, может, срок уплаты еще и не прошел!» — утешал себя пан Броучек. Но утешение было слабым.
Ведь он скитается по Луне, откуда, может, вовеки не вернется на Землю, и если бы жильцы узнали о нынешнем местопребывании своего хозяина, то показали бы ему нос, охальники!
Ах, Земля, Земля! Пан Броучек вновь засмотрелся на ее полукружие, и ему показалось, что он различает контуры Европы. Глубоко растроганный, искал он место, где лежит Чехия, где находится Прага. «Ах, золотая Прага, драгоценная Чехия, дорогой шар земной! Только теперь я понимаю, что мы ежедневно должны благодарить за него господа бога. Пусть не все на нем в идеальном порядке, человек там как-никак среди своих, среди порядочных людей, а не среди полоумных, тощих, будто жерди, ломак, у которых на уме одно искусство. Да и чехи они какие-то липовые. Что это за чехи?! Прошло целых полдня, а пивом и не пахнет! Да и образованность, которой они без конца похваляются, тоже не ахти какая. Это видно уже по тому, что все друг другу «тыкают», как простолюдины. Я тоже хотел было начать «тыкать» Лазурному, раз он так со мной, но у хорошо воспитанного человека язык не поворачивается разговаривать так грубо. Ах, Земля, золотая моя Земля! Будь моя воля, на коленях приполз бы к тебе! Если, даст бог, попаду когда-нибудь в Прагу, буду тише воды, ниже травы, стану примерным домовладельцем, плату за квартиру не повышу ни портному, ни сапожнику, да, пожалуй, и этого… нет, о нем лучше не вспоминать! Буду сносить все безропотно. Словом не обмолвлюсь ни о магистрате, ни о налоговом ведомстве, буду поддерживать все мероприятия властей, и даже — Хвалить нашу политику! Ах, господи, только помоги мне вернуться на нашу прекрасную, единственную, дорогую Землю!» Броучек не совладал со своими чувствами и громко расплакался.
Селенит обернулся к нему со словами:
— Умоляю тебя, землянин, не надрывай мне сердце слезами! Ты же знаешь, что наперсника своей скорби я оставил на карниз! Если чувство твое к Эфирии столь сильно, то знай — я готов пожертвовать своей безграничной любовью и вырвать из кровоточащего сердца ее небесный образ!
— Отвяжитесь вы от меня со своей Эфирией! — проворчал наш герой. Слава богу, что мы убрались оттуда подобру-поздорову.
Поэт, видимо не расслышав его слов, продолжал:
— Откроюсь тебе чистосердечно: я благодарен судьбе за сей жестокий удар. Счастливая и безмятежная любовь не благоприятствует художественному творчеству. За те пятнадцать лет, что я томлюсь своей спокойной любовью, мною написано немало превосходных стихов, но лишь теперь моя поэзия достигнет подлинных глубин и высот, когда кровь моего истерзанного сердца брызнет опаляющими рубинами душераздирающих плачей.
При этих словах пан Броучек взглянул на часы, — не приспело ли время обедать? Но обнаружил, что часы стоят, чему, впрочем, после такой встряски удивляться не приходилось.
Поэтому он обратился к селениту: — А не полдень ли уже, пан Лазурный? Мои часы стоят.
— О, до полудня далеко! — ответил селенит. — Ведь еще только утро. Видимо, тебя сбивает с толку земное время. Наши лунные сутки длятся целый земной месяц, наш час продолжительнее вашего земного дня, а наша минута составляет примерно половину вашего часа.
«Ах да, я совсем забыл, что тут и время какое-то ненормальное!» подумал Броучек, а вслух произнес!
— Значит, здесь мало проку в моих часах,
— Разумеется. Они показывают лишь бесконечно малые отрезки времени. К тому же у нас есть общественные часы, которые видны с доброй половины Луны — поистине идеальные куранты, они висят прямо на куполе неба и обладают тем неоценимым достоинством, что их не нужно ни заводить, ни чинить, и идут они всегда с неизменной точностью.
— Часы на небе?
— Да, вон они! Ваша Земля — это наши часы. Ее круглый лик, ее затмение, первая и последняя фазы указывают нам на то, что наступили полночь, полдень, вечер, утро, и по тому, как постепенно округляется и тает земной диск, мы можем приблизительно определять и неторопливое теченве нашего лунного времени. Впрочем, небесный циферблат показывает и минуты. Нам вредетавияется, что он прочно укреплен в одной точке небосвода и неизменно остается на своем мeсте. Поскольку, однако, в течение суток, то есть за неполный наш час, Земля делает один оборот вокруг своей оси, пeред нашими взорами за это время неспешно сменяют друг друга все части земной поверхности. Например, в определенные моменты мы видим на диске Земли светлые очертания Европы, Азии и Африки в окружении темных морей. Потом эти контуры постепенно исчезают, и вместо них начинают вырисовываться другие, пока наконец за двенадцать часов вашего времени континенты Старого Света не скроются совсем, на смену им выступает Америка с многочисленными островами Тихого океана. Это изменение черт земного лика заменяет нам минутную, а по земной шкале — часовую стрелку и по точности может сравниться разве что с вашими земными хронометрами.
— Но позвольте, что это за часы, на которых видна половина, а то и четверть циферблата?! И как вы устраиваетесь в пору новоземия, а?
— В самом деле, я запамятовал об этом изъяне наших небесных часов. В пору «новоземия» минутная стрелка нам изменяет. Но в первой и последней фазе, хотя виден лишь серп или полукруг, наше зоркое и изощренное око в состоянии даже на таком клочке проследить чередование различных земных рельефов.
Тут-то пана Броучека и пронзила мысль, от которой у него волосы встали дыбом. Он прервал селенита вопросом: — Слушайте, надеюсь, вы обедаете не только в свой лунный полдень? Надеюсь, не ограничиваетесь трехкратным питанием в течение вашего дня продолжительностью в четыре недели?
— Слова «обедать» и «питание» в лунном языке отсутствуют, — ответил Лазурный. — Но, учитывая твой земной материализм, я заключаю, что вопрос твой касается процедуры, именуемой у нас «ренессансом» и «возбодрением» тела.
— Как бы оно ни называлось, главное, что вам это известно.
— Этот акт мы действительно совершаем главным образом в полдень, объявил селенит, — и, с гораздо большей. воздержанностью, утром и под вечер.
— О, горе мне! Горе! — в отчаянии простонал пан Броучек. — Только этого не хватало! Выходит, пообедать мне удастся лишь через неделю, а следующего обеда изволь ждать еще целый месяц! Черт бы побрал этот лунный рацион!
И в припадке ярости пан домовладелец со всего размаху швырнул на простиравшуюся внизу лунную равнину часы, которые все это время держал в руке, и те, должно быть, разбились вдребезги.
Дав выход своему гневу, пан Броучек несколько поостыл. Ему стало жаль прекрасных часов, хотя он и буркнул: — Черт с ними, на кой они мне здесь нужны!
Новые надежды. Финансовые затруднения. Доказательство бесполезности немецкого языка и кое-что для господ депутатов. Лунный город. Общество охраны слуха. Будни лунных улиц. Безудержное потребление книг. Опасная бабочка.
Новые надежды в пане Броучеке пробудил большой город, фантастические башни которого засверкали на горизонте. «Уж в городе-то наверняка будут рестораны, — размышлял он, — где посетителям подают горячие завтраки до самого полудня».
«Да, но за деньги!..» — спохватился пан Броучек и полез в карман за бумажником. Он не брал с собой по вечерам в трактир больших денег, вследствие чего сумма, оставшаяся в его бумажнике после затрат у Вюрфеля, была весьма скромной, ее едва хватит на два дня.
«Теперь это весь твой капитал, — с горечью сказал себе наш друг, — на Земле ты был состоятельным человеком, а здесь, чего доброго, пойдешь по миру с нищенской сумою. На Луне под твой земной дом ни один ростовщик не даст ни гроша».
Но следующей его мыслью было: «А ведь я наверняка не смогу тут истратить даже этой мелочи, кроме разве серебряного талера. Бумажные же деньги годны лишь на растопку. Поди знай, есть ли у австрийского государства кредит на Луне. И потом, неизвестно… знают ли… Да нет, это само собой разумеется!..» Но на всякий случай пан Броучек осведомился у Лазурного: — Вы ведь здесь все знаете немецкий?
— Немецкий? А что это такое?
— Как?! Бог ты мой, вы даже не знаете, что такое немецкий язык! Нет, быть этого не может! Вы меня разыгрываете.
— А, по-видимому, вы на Земле говорите на нескольких языках? Мы объясняемся только по-чешски.
— По-чешски? Только по-чешски? И вам неизвестно, что на свете существует немецкий?
Пан Броучек никак не мог взять этого в толк. Лазурному пришлось подтвердить столь невероятный факт.
«Куда я попал?! — сокрушался несчастный землянин. — Что это за чехи, которые понятия не имеют о немецком языке?! И они еще имеют наглость разглагольствовать о своей образованности. Да, теперь эти бумажные деньги можно преспокойно выбросить вслед за часами. Если здесь не знают немецкого, то уж венгерского — и подавно! Прав был перчаточник Клапзуба, когда в трактире «У петуха» распекал депутатов, не сумевших добиться, чтобы на деньгах стояло хотя бы два слова по-чешски. Теперь из-за этого я лишусь трех порций жаркого и доброй дюжины пива!» Немецкий не давал пану Броучеку покоя, и он снова обратился к своему спутнику с вопросом: — Скажите, милейший, так у вас и в университете экзамены держат не на немецком? И не говорят понемецки ни дамы на улице, ни актеры за кулисами, ни молодые дипломированные специалисты, которые готовятся стать государственными деятелями? На каком же языке говорят у вас железнодорожные служащие, и как обстоит дело с накладными и платежными ведомостями, с заголовками протоколов и почтовыми штемпелями?
— Я в этом не разбираюсь, но уверяю тебя, что у нас все только на чешском.
— Только на чешском! Но ведь все это без немецкого просто невозможно! Воображаю, какой тут у вас кавардак! А как же обходятся без немецкого почтенные муниципальные власти?
— У нас нет никаких властей.
— Ни… никаких властей? Помилуйте, да как вы можете жить без властей?
— У нас имеются лишь критические трибуналы, которые, руководствуясь соответствующими параграфами различных эстетик, пригвождают к позорному столбу и казнят литературные произведения.
— Но налоговые-то ведомства у вас есть?
— Я не знаю, что это такое.
— О, счастливейший человек! Я поверить этому не могу! — воскликнул пан Броучек и про себя добавил: «Вот единственно разумная вещь на Луне, которую, ей-богу же, следовало бы перенять и нам, землянам!» Затем он спросил: — А как же, скажите на милость, армия? Весь армейский лексикон, а? Не станете же вы меня уверять, будто офицеры тоже изъясняются по-чешски?
— У нас никакой армии нет, ведь мы сражаемся исключительно перьями и проливаем не кровь, а чернила.
«Тоже недурно! — подумал пан Броучек. — Чeрнила и гусиные перья куда дешевле пушек и человеческой крови».
Между тем они уже парили над самым городом.
Если голубятня лунного философа повергла Броучека в изумление, то теперь от зрелища, открывшегося внизу, у него закружилась голова. Глазам Броучека предстало вавилонское смешение самых причудливых форм и стилей, настоящая оргия архитектурного произвола.
Пану домовладельцу вспомнилось, как иногда глубокой ночью на пути от Вюрфеля или из «Петуха» домой у него бывали весьма странные зрительные галлюцинации, невиданным, диковинным образом преображавшие всю Прагу: дома валились набок, один — туда, другой — сюда, окна хаотически перетасовывались, точно игральные карты после азартной баталии, балконы навещали друг друга через улицу, фронтоны неимоверно вытягивaлись кверху, крыши вспучивались верблюжьими горбами, и дымовые трубы сновали по ним наподобие обезьян; Каменный мост[11] извивался змеей, и скульптуры на нем играли в пятнашки; Карлова улица, преображенная в туннель, медленно удлинялась, как подзорная труба, устремленная в бескрайние дали; староместская ратуша обращалась со своей достопримечательной башней, как подгулявший ночной страж — с алебардой. Но все это были игрушки по сравнению с фантастической вакханалией лунного города.
Здесь вам могла бы привидеться дикая, буйная гохика с хаотической мешаниной почерневших контрфорсов и стрельчатых арок, прихотливейших орнаментов и страшилищ, самых диковинных из всех, каких породила необузданная фантазия средневековья; там — чарующее великолепие мавританского стиля или сказочная роскошь индийского зодчества; тут — чудеса рококо; рядом — живописный фрагмент древней Венеции; чуть дальше — уголок Царьграда… Я говорю — могла бы привидеться, потому что при более пристальном рассмотрении вашему взору предстали бы лишь немыслимые выверты и вывихи всех этих стилей; причем кое-где из отдельных их элементов была сляпана сущая архитектурная абракадабра, каковой являлся, например, готический кафедральный собор с романским порталом и вазами позднего рококо вместо резных каменных цветков. Здесь, в этом городе, лунная архитектура большей частью совершенно нe укладывалась в рамки привычных стилевых реминисценций и, давая волю фантазии, переносилась в царство невероятного, где, кстати говоря, охотно возводят свои сказочные чертоги и наши пииты, тем болeе охотно, что для этого им вовсе ни к чему изучать историю искусства и другие неблагодарные дисциплины. И каждая башня в этой мешанине уходила в необозримую высь; каждая арка поражала необычайной дерзостью, каждый купол был величественным, каждый портик — головокружительным, каждый переход — таинственным, перспектива — волшебной, все-великолепно, грандиозно, ошеломительно, сказочно.
И, подобно самим селенитам, их город тоже был воздушным, кисейным и походил скорее на бесплотное сияние фата-морганы, чем на реальный город из камня и кирпича. В заключение следует добавить, что он буквально кишел кариатидами, сфинксами, крылатыми львами, грифонами и прочими скульптурными изображениями, а также водостоками в виде всевозможных чудищ, ажурными каменными цветами, вазами, флюгерами самых фантастических очертаний, что каждый дюйм штукатурки покрывали радужно сверкающие фрески и что весь этот Вавилон, казалось, неистово отплясывал под звуки неслыханной музыки. Более того, можно было подумать, что сам город — это один гигантский музыкальный инструмент.
Слышались величавые аккорды органа, гудели могучие колокола; тут с балкона доносились звуки лютни, там у раскрытого окна тосковала флейта; где-то щелкали кастаньеты и звенел тамбурин; в другом месте громыхал тамтам, звучали свирели и цимбалы, арфы и волынки, лиры и барабаны, каждый дом вносил ощутимую лепту в общий грандиозный концерт, сквозь разноголосицу которого прорывались хоралы в исполнении сотен певцов и душераздирающие арии.
О, бедный слух, презренный пасынок среди наших чувств!.. Тысячу раз думал я об этом и, кажется, гдето уже об этом писал. Но я готов писать еще и еще, пока наконец мачеха-общественность не обратит внимание на сей факт. Судите сами! Блюстители общественного порядка ревностно оберегают наше зрение от безнравственных картинок и окровавленных туш на тележках мясников; наше обоняние в приличном обществе надежно защищено от дурных запахов; но кто, скажите, убережет мой слух, пусть даже в самом изысканном салоне, от музыкальных непристойностей, по доводу которых я же еще должен расточать восторги?! Да, воистину наш слух абсолютно беззащитен, он отдан на растерзание любой девчонке, вздумавшей заделаться знаменитой примадонной, любому влюбленному флейтисту, любому юнцу, которому взбредет в голову пиликать своим топорным смычком с утра до вечера над моим ухом. К примеру, могу ли я сейчас сосредоточиться на лунном городе и подобающим образом описать все его чудеса, коль скоро прямо под моими ногами прекрасная незнакомка со второго этажа задалась целью повторять какой-то вальс Штрауса до тех пор, пока не сыграет его без ошибок, чему, как видно, не бывать никогда?!
Я горячо рекомендую своим товарищам по несчастью учредить общество охраны слуха и всеми законными средствами добиваться того, чтобы в миле от каждого населенного пункта была устроена специальная музыкальная колония, куда на вечные времена были бы спроважены все треногие и двуногие, опас. ные для человеческого слуха, индивидуумы.
Если же кто-то из этой теплой компании сошлется на лунный город, какофонию которого я описал выше, — да будет тому разъяснено, что у нас, землян, барабанные перепонки устроены иначе, чем у обитателей Луны, доказательства чего читатель найдет в одной из последующих глав этих путевых зарисовок.
Пегас летел теперь довольно низко, и пан Броучек имел возможность наблюдать с птичьего полета будничную жизнь городских улиц. Правда, бегло обозрев панораму, он подметил лишь несколько наиболее броских черт. Особенно его удивила праздничная экстравагантность лунных нарядов; одетый в солидный земной костюм, пан домовладелец с презрительным состраданием взирал на пеструю толпу, в которой не увидел ни одного порядочного сюртука, ни одной наглухо застегивающейся куртки, ни одного плаща или фрака; всюду мелькали лишь ни на что не похожие разноцветные ризы и хитоны, которые на Земле любой образованный и почтенный человек просто постеснялся бы на себя надеть. «Все ж таки мы, земные чехи, здешним не чета! — подумал он с гордостью. — У нас даже в самой убогой деревне можно увидеть добротную портновскую работу, и дурацкие чамары,[12] слава богу, уже почти вывелись, а таких вот шутов гороховых полиция в два счета сгребла бы на улице!» нa первый взгляд, немного походили на земные шляпы головные уборы лунянок, но стоило присмотреться получше — и то, что вы приняли поначалу за дело рук современных модисток, оказывалось всевозможными раковинами, полипами, грибами, бабочками, птичьими гнездами, огромными соцветиями повилики и анютиных глазок, пучками разноцветных перьев и даже, целыми птицами и: прочими причудами моды. Подобно мужчинам, лунянки тоже носят несуразные облачения местного покроя, как правило, белоснежные или златотканые, колыхающиеся на них волнами замысловатых оборок и бахромы.
С неудовольствием отметил пан домовладелец отсутствие у лунных дам пикантных турнюров и челок.
Вообще их прически были весьма небрежны. Хотя волосы у лунянок сплошь вьющиеся, их не укрощают ни гребнями, ни заколками, и кудри ниспадают, как им заблагорассудится, на плечи, шею и грудь темными ручьями или трепещут вокруг головы наподобие золотистого нимба.
Примечательно, что все у селенитов постоянно находится в движении: кудри неизменно развеваются, губы трепещут, грудь вздымается, одеяние струится.
И если еще учесть, что селениты ввиду своей крайней субтильности, свойственной в первую очередь особам женского пола, то и дело подпрыгивают, пританцовывают и воспаряют, то вы поймете, что поток гуляющих не лунаым Пршикопам[13] являет собой зрелище совершенно особого рода; Да и в остальном облик лунных улиц сильно отличался от земного.
В Праге, например, привычную физиономию улиц наряду с большими магазинами определяют колбасники, лоточники, булочники, мясники, аптекари, мучники, кондитеры и прочие торговцы снедью; главным же образом рестораны, трактиры, пивные, где качают пльзенcкое, кофейни, винные погребки и тому подобные заведения, каковых у нас, пожалуй, больше, чем адвокатских контор. Но в лунном городе тщетно высматривал пан Броучек что-либо в этом роде; вместо съестных лавок и распивочных он видел одни лишь цветочные магазины, салоны по продаже картин и скульптур, нотные магазины и бесконечное множество книжных. Чуть ли не в каждом втором доме помещалась книжная лавка, возле которой стояли толпы любопытствующих и двери которой едва справлялись с потоками входящих и выходящих покупателей.
— Ну и давка же у ваших книжных лавок! — удивлялся пан Броучек. — У нас такого столпотворения не было, даже когда продавалась биография убийцы Шепека!
— О, такое паломничество к нашим книготорговцам каждый день, — молвил селенит, — они работают с утра до ночи и все-таки не успевают доставить заказанные литературные лакомства в оборудованные при магазинах читальни и обслужить всех покупателей.
— Э, да вы тут потребляете литературу, как у нас в Праге — пльзенское в разлив, — смеялся землянин.
— Мы все здесь жаждем духовной пищи, — внушительно и серьезно заметил его проводник. — Уже с ночи у входа в книжные магазины собираются толпы алчущих, дабы сразу же поутру упиться циклом сонетов; и, едва поглотив его дома, снова спешат в магазин, чтобы посмаковать какую-нибудь эпическую поэму…
— Хорош завтрак!.. — буркнул себе под нос Броучек.
— Более того, многие просиживают в читальнях целыми днями и задерживаются далеко за полночь, — продолжал селенит. — Но поскольку слишком усердные книгочии, захмелев от чрезмерного употребления стихов и романов, порой учиняют по ночам скандалы, сейчас во всех почтенных книжных заведениях выдача литературы прекращается ровно в полночь; правда, случается, что какой-нибудь ненасытный клиент, заказав в последнюю минуту сразу пять стихотворных сборников, не сдвинется с места, пока не опорожнит все до последней строчки.
— Умоляю, хватит!.. Да хватит же вам! — воскликнул пан Броучек, который так хохотал, что едва держался на Пегасе. — Что некоторые пивовары закрывают свои подвальчики в полночь и что иные питухи велят подать сразу пять кружек, об этом я знаю не понаслышке, а по собственному опыту; но чтобы книги… по пять книг зараз… ой, лопну от смеха!..
— А мне плакать хочется оттого, что ты смеешься над нашими благородными страстями, — молвил селенит и действительно начал всхлипывать, — в этом явственно отражается грубый материализм всех вас, нищих духом землян, тянущихся лишь к низменным усладам плоти.
Эти слова вновь заставили пана Броучека вспомнить о своем бедном желудке. Наш герой и в самом деле испытывал изрядный голод.
— Можете меня оплакивать сколько угодно, — строптиво возразил он, — но даже самым что ни на есть прекрасным стихам на свете я предпочту сейчас плотный завтрак. Может, нам сделать остановку и немного подкрепиться?..
— В этом нет необходимости, — ответил селенит, — вон там готов принять нас под свою сень дворец досточтимого мецената Божидара Чароблистательного, чье безграничное гостеприимство, даст бог, утолит твою невоздержанность, которая, право же, повергает меня в изумление…
«Хорошенькое дело, — подумал Броучек, — его, видите ли, повергает в изумление моя невоздержанность!.. Уж не думает ли он, что я насытился стишками его Эфирии?!» — Небось опять будут пичкать философской тарабарщиной! — обронил он.
— О, у Чароблистательного всегда найдется для гостей сытная материальная пища, — заверил Броучека селенит, — к тому же, мне кажется, что мы еще успеем к утренней трапезе, которую наш меценат совершает чуть позже других. Погоди, я взгляну на небесные часы!
Он обратился лицом к серпу Земли на небосклоне и при этом невольно посмотрел назад.
— Стой! Взгляни! — вскричал он.
Броучек обернулся в направлении, куда показывал Лазурный, и увидел в воздухе нечто вроде большой бабочки, летевшей к городу..
— Ничего не говорит тебе твое сердце? — спросил селенит. — Не узнаешь ее? Не узнаешь Эфиршо, что на своих мотыльковых крыльях и на крылах любовной тоски мчится тебе вослед?
— Кошмар! — скорбно возопил пан домовладелец. — Гони же, гони, авось удастся от нее улиануть!
Селенит стегнул Пегаса длинным стеблем белоснежной лилии, служившей ему хлыстом, и крылатый конь, мигом домчав их к огромному сверкающему, дворцу, опустился вместе со своими седоками у его порога.
Храм искусств и его великолепие. Меценат. Броучек в роли поэта. Категории, на которые подразделяются стихотворцы. Трапеза бардов. Наш герой изгнан иа круга певцов. Злосчастный нос.
Лазурный привязал Пегаса к лазуритовой колонне великолепного портала и вместе с паном Броучеком стал подниматься по хрустальной лестнице, которая вела внутрь дворца. Все кругом излучало столько сказочного блеска, что землянин, не выдержав ослепительного сияния, вынужден был взбираться по лестнице с зажмуренными глазами.
Между тем Лазурный объяснял ему назначение великолепного здания: Чароблистатепьный назвал свой шедевр Храмом искусств, и с полным правом. Как ты, очевидно, заметил сверху, дворец по его указанию построен в виде звезды, и каждый луч этой звезды отведен для определенного вида искусства. В одном он разместил самых знаменитых поэтов, в другом — выдающихся живописцев и их творения, в третьем — ваятелей, целый луч предоставлен музыкальному искусству и его прославленным представителям, и так далее. Словом, в этой звезде, как в магическом кристалле, сосредоточен весь блеск лунных искусств. А в центре звезды находится резиденция самого великого мецената, который излучает вовсе концы своего дворца живительный свет щедрости и безбрежной благожелательности. Впрочем, вот и он сам.
Они уже поднялись в помещение, служившее, по всей видимости, главным вестибюлем, и глаза пана Броучека настолько освоились, что в сверкании бриллиантов, жемчугов и гранатов он смог разглядеть хваленого мецената. Тот хотя и отличался довольно-таки солидной комплекцией, как, вероятно, все меценаты вселенной, однако его внешность была столь же благородной и утонченной, кан и у остальных селенитов; которых пану Броучеку довелось повстречать.
— Добро пожаловать, золотоголосая горлинка варгентинская![14] — возгласил Чароблистательный, судорожно схватив Лазурного за обе руки и с жаром целуя его в лоб. — Какое счастье, что я могу принять под своим кровом сладкозвучного дрозда нашей эротической лирики! А кто твой товарищ? — добавил он, с любопытством поглядывая на незнакомца.
Он был крайне удивлен, когда Лазурный представил ему гостя — подумать только! — с далекой Земли.
Затем хозяин воскликнул: — Разумеется, земной поэт? — И прежде чем пан Броучек успел негодующе отвергнуть это смехотворное предположение, Чароблистательный продолжал в радостном возбуждении: — О, несомненно, тебя заворожил мой Храм искусств — несомненно, свет этой звезды муз проник даже в твой далекий мир. О, идем же, я с радостью покажу тебе все ее лучи. Сначала мы заглянем к пиитам. Жаль только, что большинство моих соловьев еще не вернулось с утренней прогулки на пегасах, а остальные уединились, ибо как раз в это время беседуют со своими музами; было бы преступлением отрывать их от работы над бессмертными творениями. Однако вскоре певчая братия слетится к утренней трапезе. Я провожу вас в пиршественную залу.
Приложив паяец к губам и бросая на гостей предостерегающие взгляды, чтоб они сохраняли полную тишину, меценат на цыпочках запорхал впереди них по длинному коридору мимо бесчисленных дверей, за которыми то и дело слышались шелест бумаги, скрипение перьев и вздохи.
Теперь мне следовало бы описать чарующее великолепие вестибюля, коридора и пиршественной залы, но слабосильное перо выскальзывает у меня из пальцев.
О вы, рубины и сапфиры, смарагды и топазы, опалы и гранаты, которыми наши расточительные поэты и романописцы столь щедро украшают свои стихи и княжеские покои, вы, потолки, высеченные из глыбы лазурита, вы, нефритовые колонны, вы, самоцветы инкрустации, вы, бриллианты, затмившие все алмазы мира, вы, сказочно чистые жемчужины величиной со страусиное яйцо, вы, султаны из самых редкостных радужных перьев, — о, придите мне на помощь, дабы я смог запечатлеть на бумаге хотя бы бледную тень лунного великолепия!
Пан Броучек, хотя и был ослеплен, однако бормотал себе под нос: «Как знать, как знать, может, нас ожидает аристократическое застолье, где уйма серебра и не больно-то густо на серебре, а слуги уносят твою тарелку раньше, чем ты возьмешься за вилку. Знаем мы эти угощения!»
— Отдохните пока здесь, — пригласил гостей меценат, — а меня прошу великодушно ненадолго отпустить! О, нелегки обязанности мецената! Всюду нужно поспеть, ни минуты покоя. Я как раз вспомнил, что меня дожидается самый маститый из моих художников, он пишет мой портрет, размеры которого намного превосходят натуру; придется перенести сеанс на другое время. Кроме того, нужно дать кое-какие указания скульптору, ваяющему монумент, которым я буду увековечен еще при жизни. Затем я хочу предложить моим музыкантам сочинить к открытию монумента торжественную кантату. И еще одно: ночью меня осенил изумительный сюжет для эпической поэмы, разработку которого, пока он не выветрился из памяти, я должен поручить моему первому стихотворцу, Солнцевиту Облачному; ввиду важности повода я решусь оторвать его от вдохновенных трудов и уж заодно приглашу поспешить со мной насладиться вашим обществом. А минут через пятнадцать все мои соловьи слетятся к утренней трапезе.
— Из слов мецената ты можешь понять, что приобщение к его Храму искусств имеет свои теневые стороны, — сказал Лазурный после ухода Чароблистательного. — Его подопечные большую часть времени тратят на воспевание своего благородного покровителя и на выслушивание его советов. Вследствие этого ему не удается привлечь достаточное количество поэтов первой и второй величины, и он сплошь и рядом довольствуется низшим сортом. Знай, что наша лунная поэтическая братия представляет собой иерархию, в которой все стихотворцы четко подразделяются на несколько разрядов, и у каждого из них свой особый титул и свои привилегии. Поэты первого разряда величаются «гениальными», второго — «высокоталантливыми», третьего» одаренными», четвертого — «популярными», пятого — «заслуженными». Перед поэтами первого разряда падают ниц, поэтам второго разряда кланяются, третьего — снисходительно улыбаются, «популярных» уже никто не замечает, а «заслуженных» каждый может лягнуть. Меня несправедливая критика причислила к поэтам второго разряда, но, по правде говоря, со мной не может сравниться ни один лунный поэт и уж тем более нищий духом Солнцевит Облачный, эта банальная посредственность; который благодаря приятельской критике и сомнительным вкусам публики втерся в число поэтов первого разряда.
Он еще долго просвещал Броучека, но пан домовладелец думал о другом. «Опять бог знает сколько ждать! — досадовал он. — Еще даже не накрыто!» На длиннющем столе, окруженном многочисленными стульями, красовались в большом количестве декоративные вазы с роскошными цветами, на которые пан Броучек уже не мог смотреть без отвращения и злости; против каждого стула стояло по вазе, а рядом с ней — хрупкий фарфоровый сосуд замысловатой формы и тончайшей художественной работы. Перечницы или горчичницы?
Любопытный землянин заглянул в один из таких сосудов, — он был пуст.
— Скажите, пожалуйста, — обратился пан Броучек к селениту, — для чего служат эти чашечки?
— Это слезницы.
— Сле… слезницы? 'Что это еще такое?!
— Ну, сосуды для слез.
— Для… для слез? — Когда наконец кончится это мучение?! Мы что тут плакать будем?
— Можешь не — сомневаться, здесь будут звучать стихи.
— Сти… стихи? Ну, это уж… Послушайте, мне кажется, что вы все взялись меня дурачить! Опять стихи? Да от них у меня кусок в горле застрянет. И небось битый час дожидайся, пока тебе подадут с наперсток постного бульона. Что-то больно долги ваши пятнадцать минут!
— Ты ошибаешься из-за своего нетерпения. Ты опять забываешь об особенностях лунного времени.
Пан Броучек яростно стукнул кулаком по столу: — Да подите вы со своим временем! Значит, пятнадцать минут растянутся на шесть часов! Черт бы побрал…
Вспышка его гнева была прервана возвращением Чароблистательного, который привел с собой долговязого селенита, облаченного в чудной балахон, расшитый золотыми звездами и цветами.
Меценат опустился да колени и, простерев руки к владельцу балахона, торжественно возгласил: — Пред вами верховный жрец лунной поэзии, наш архипророк, имя которого надлежит произносить лишь стоя на коленях, наш величайший гений, самый одаренный мой питомец и поборник моих поэтичeских идей Солнцевит Облачный!
Лазурный шепнул Броучеку: «На колени!» — и сам поспешил пасть перед Облачным ниц.
— Как же! Буду я еще ползать на коленях перед этим чучелом! — прогудел себе под нос наш герой, настроение которого окончательно испортилось, Облачный, словно благословляя, простер руки над коленопреклоненной парочкой и снисходительно молвил: — Встаньте, друзья! Сердечно приветствую тебя, драгоценный Лазурный! Прими мои искренние поздравления в связи с выходом твоего нового сборника.
И он благосклонно потряс руку менее маститому поэту, который, заикаясь, лепетал что-то о беспредельном счастье и безграничном восхищении.
Пана Броучека Облачный удостоил лишь небрежным кивком, но в его взгляде сквозило любопытство.
— А теперь прошу вас, — сказал меценат, — немного подкрепиться, прежде чем соберется весь мой Парнас.
Лицо пана Броучека несколько просветлело.
Все сели за стол, и Чароблистательный пододвинул к каждому вазу с цветами.
— О, сколь сладостный аромат! — восторгался Облачный, нюхая цветы.
— Райское благоухание! — вне себя от восторга нахваливал Лазурный, делая то же.
— А-а-а!..
— А-а-а-а-а!..
— Надеюсь, моего гостя с Земли удовлетворит этот скромный букет? обратился Чароблистательный к пану Броучеку.
Тот опять был мрачнее тучи и лишь метнул на букет остервенелый взгляд.
Между тем меценат, молитвенно заломив руки, обратился к Облачному: Полагаю, ты не посетуешь на меня, досточтимый гений, если я покорно тебя попрошу доставить моим гостям и мне божественное наслаждение декламацией твоих новых стихов. О, пади же вместе со мной на колени, землянин, и умоляй корифея духа, чтоб он хотя бы единым лучом своей поэзии озарил твое грубое земное существо!
Пан Броучек лишь скривил рот в усмешке.
Но поэт, видимо, не обратил внимания на злое выражение его лица, ибо, снисходительно кивнув пану Броучеку, извлек из своей мантии пухлую рукопись и произнес: — Не хочу отказывать тебе в минуте возвышающего приобщения к поэзии, несчастное создание! Я прочту лишь первые сто газелей из моего сборника «Звездные туманности».
И он с места в карьер принялся читать, — его голос дрожал, лицо пылало, глаза увлажнились. Лазурный и меценат слушали затаив дыхание — казалось, они вкушают райский нектар; временами оба блаженно вздыхали, возводили в экстазе очи горе или же осушали слезы блаженства, поблескивавшие на их восторженных лицах.
А пан Броучек едва сдерживался, чтобы снова не взорваться, и лишь втихомолку давал выход своему негодованию: «Ей-богу, меня кондрашка хватит! Готов побиться об заклад, и адесь червячка не заморишь! Пока это пугало дочитает свою звездную глисту, ноги протянешь от голода и злости. И впрямь эти еле… слезницы (слезницы! Честное слово, не знаешь даже, смеяться или плакать над подобной бессмыслицей!) — и впрямь эти слезницы куда как подходят для такого угощения! Кровавыми слезами хочется плакать от этого лунного гостеприимства!» Чтение «Звездных туманностей» было прервано появлением нового лица, облаченного в такую же мантию, как и автор поэмы.
Чароблистательный вскочил, восклицая: — Нынешний день щедро дарит меня счастьем! Взгляните, сколь редкостный гость ступил под благодатную сень моего дома!
Вместе с Лазурным он порхнул навстречу вошедшему и опустился перед ним на колени. Пан Броучек тоже сделал несколько шагов по направлению к дверям, полагая, что лучше всего ретироваться из Храма искусств в какой-нибудь лунный ресторанчик.
Но как раз в эту минуту меценат обернулся к нему и негромко произнес, опасливо поглядывая на Облачного: — Перед тобой, землянин, наш архипророк, верховный жрец нашей поэзии, первый лунный гений Ветробой Звездный!
Теперь и Облачный сделал несколько шагов вперед, чтобы поприветствовать коллегу. Встреча пиитов первого разряда была весьма трогательна. С выражением беспредельного восхищения пали они на колени, затем принялись поднимать один другого, затем отскочили в разные стороны и, раскинув руки, бросились в пылкие объятия, тиская друг друга с такою силой, будто намеревались расплющить свои грудные клетки; потом снова схватились за руки, судорожно жали их и неотрывно смотрели друг другу в заплаканные глаза, наклоняли головы то вправо, то влево, — словно желая разглядеть коллегу со всех сторон и навеки запечатлеть в своей душе дорогие черты.
— Позволь облобызать тебя за твой последний эпос, непревзойденный мастер! — безумствовал один.
— О, я всего лишь незадачливый твой ученик, титан песни! Я жалкий пигмей по сравнению с тобою! — бурно протестовал другой.
— Полно, друг, полно! Напротив, это я, простертый во прахе, слежу за твоим орлиным полетом.
— А я, испытывая сладостное головокружение, заглядываю в твои — неисповедимые глубины.
Пока Звездный благосклонно помогал подняться коленопреклоненному Лазурному, поздравляя его с новым сборником, меценат и Облачный отвели пана Броучека в сторону, и Облачный ему шепнул: — Дабы у тебя не сложилось превратного мнения о лунной литературе, знай, землянин, что некоторые достоинства Звездного заключаются лишь в искусной форме, в которую он умеет облекать свои худосочные, банальные мысли. Но поскольку он наделен болезненным честолюбием, то из снисхождения за ним сохраняют разряд, которого он недостоин!
— Да и что из него может выйти, пока он остается вне моего Храма искусств и лишен моего руководства?! — заметил, тоже понизив голос, меценат.
Затем хозяин пригласил гостей к столу. Звездный, проходя мимо пана Броучека, отвел его в сторону и шепнул: — Стало быть, ты прибыл к нам с далекой Земли? И разумеется, с целью отдаться изучению лунной литературы? Хочу тебя предостеречь — не суди о нашей словесности по тем слабым виршам, которым, как мне сказал Лазурный, ты здесь только что внимал! Облачного хотя и посещают иногда кое-какие мысли, однако он не умеет облекать их в поэтические покровы. Но, чтобы не задевать его болезненного самолюбия, мы из сострадания терпим его среди нас, поэтов первого разряда.
Когда все уселись за стол, меценат обратился к новоприбывшему: Прежде всего, избранник богов, тебе надлежит позаботиться о своей телесной оболочке и возбодрить оную.
— Ну, наконец-то, наконец! — с облегчением вздохнул Броучек.
— Итак, друзья, примитесь за свои букеты, — продолжал хозяин, — и ты обоняй, гость с Земли!
Терпение пана Броучека лопнуло.
— Благодарю покорно, — рявкнул он, — мой нос насладился вдоволь!
На слове «нос» он сделал ударение, чтобы намекнуть потерявшему совесть хозяину о другом, внутреннем, органе. И тут же перепутался, увидев, какое действие произвели его слова. Воцарилась гробовая тишина. Лазурный, покраснев до ушей, в немом ужасе переводил взгляд с одного. поэта первого разряда на другого. Облачный и Звездный опустили очи долу, хозяин бросал на гостей несмелые взгляды и, казалось, пребывал в крайнем смущении.
Броучек таращился на общество и, сам того не сознавая, повторял: — Да, мой нос… мой нос…
Но тут Лазурный сделал резкий угрожающий жест, и слова замерли у пана Броучека на губах. Стремительно вскочив, красный как рак, Лазурный приносил извинения присутствующим: — Мог ли я предположить… Прошу вас, примите великодушно во внимание, что это землянин…
— …и что он никогда до сих пор не бывал в лунном обществе, подхватил меценат, тоже вставая. — Я провожу его и Лазурного к живописцам, а вас, досточти мые пророки, прошу пока обменяться вашими надзвездными тайнами.
Пану Броучеку показалось, что его деликатно выпроваживают. Растерянно поплелся он вслед за меценатом и Лазурным прочь из трапезной, не решаясь даже попрощаться с пророками, которые проводили его косыми взглядами, скривив рты в презрительной гримасе.
В коридоре Лазурный с раздражением сказал ему: — Не ожидал я, что ты поставишь меня в такое положение своей земной невоспитанностью!
— Невоспитанностью! Что я такого сделал?
— Если ваш земной язык не брезгует столь низменными словами…
— Низменными словами! Какими это низменными словами?.. Ведь я всего-то и сказал, что мой нос…
Оба селенита предостерегающе воздели руки.
— Остановись! — вскричал Лазурный. — И впредь не оскверняй этим мерзким словом наш чистый лунный воздух!
— Господи, да каким-таким словом?! Или, может, мне нельзя уже говорить о собственном носе? Ха-ха-ха!..
— Разумеется, нельзя. Да, невыгодно же характеризует твою особу и всех землян тот факт, что тебя приходится учить вещам, которые должно подсказывать врожденное чутье!
— Так это вы всерьез? Кроме шуток? Стало быть, нос, бедняга нос, считается у вас настолько неприличным, что даже упоминать о нем нельзя? Невинная часть лица, выступающая меж глаз и выставленная на всеобщее обозрение? В конце концов, у нас на Земле тоже есть слова, которых не употребляют в приличном обществе или по крайней мере сопровождают их извинениями. Но это совсем другое… Это…
— Оставим этот некрасивый разговор! Но имей в виду — я незамедлительно тебя покину, если ты не пообещаешь никогда, никогда больше не произносить этого гадкого слова!
— Хоть мне и смешно, ужасно смешно, но коли вам этот выступ физиономии, или эркер лица, или как это еще назвать…
— Даже намеки на это неприличны.
— Ладно, так и быть. Постараюсь не упоминать о злосчастном горемыке. Но ежели ваш лексикон гнушается даже таким невинным словом… Ежели вы такие чистоплюи, то очень боюсь, что я буду здесь попадать впросак на каждом шагу.
— Сие весьма вероятно, — вмешался в разговор меценат, — именно поэтому я был вынужден лишить тебя общества двух возвышенных духов, которые больше не перенесли бы непристойностей. Отведу тебя к живописцам, они менее чувствительны к подобным вещам.
Луч живописцев. Критические высказывания Броучека по вопросам искусства и последствия оных. Преимущества богатого лунного колорита. Лунная мастерская. Поклонение живописным полотнам. Убийственное сообщение. Селениты — образцовые вегетарианцы. Роковое пояснение касательно копченых сосисок. Пан Броучек, стремясь избежать Харибды, попадает в ловушку Сциллы.
Меценат вел Броучека и Лазурного из луча поэзии в луч живописи. В другое время наш герой решительно возражал бы против такого маршрута, ибо по известным нам причинам питал к живописи непреодолимое отвращение, но после очередного разочарования в трапезной он впал в такое отчаяние и безразличие, что как обессилевшая жертва беспрекословно покорился всему. Он уже потерял всякую надежду заполучить в Храме искусств хоть что-нибудь для своего несчастного желудка, и лишь одна мысль мерцала в ненастных потемках его души: как бы удрать из этой художественной каталажки, где ему грозит голодная смерть.
Через главный вестибюль, посреди которого в виде небольшого капища были сооружены личные апартаменты Чароблистательного и откуда во все стороны звездообразно расходились вереницы комнат, отведенных различным видам искусства, они направились в длинный коридор с многочисленными мастерскими художников по обеим сторонам.
Стены коридора отличались особой отделкой — они были сплошь размалеваны чудовищной мешаниной экстравагантных эскизов и карикатур.
— Это блестящие экспромты, корифеев живописи, — пояснил меценат, слегка краснея и прикрывая полой ризы от взгляда пана Броучека особенно бросавшуюся в глаза карикатуру, на которой был изображен сам меценат в не очень лестной для него и не слишком пристойной позе. — Правда, иногда их гениальные шалости заходят чересчур далеко…
«Так тебе, дураку, и надо! — подумал пан Броучек. — Один такой пачкун, и то для домовладельца сущее наказание; что уж говорить, ежели их держать в доме целую ораву, да еще и задарма! О боже, страшно подумать!.. Что как и мой — прости, господи, прегрешения раба твоего! — волосатый пачкун тоже вот этак безобразничает на стенах моего дома ив благодарность за то, что не платит мне ни гроша, изображает меня уродиной, портя мою новенькую штукатурку, мою недвижимость?!» Войдя в первую мастерскую справа, они застали там селенита, одетого в чудной, вытканный извилистыми узорами балахон из серого бархата, в котором его обладатель, пожалуй, смахивал бы на огромную ночную бабочку, если бы не головной убор — торчащая кверху конусом шляпка гигантского гриба.
При виде столь экзотического облачения пан Броучек не сдержал язвительной ухмылки. «Ну и угораздило же тебя, — подумал он, — этакий шутовской наряд ве напялил бы даже мой манила, хотя, несмотря на свою чистую куртку, он прямо создан для балагана!» — Вот мой самый гениальный живописец Туманолюб Воздушный, — представил его Чароблистательный, — а это, мэтр, гость с далекой Земли, о котором я тебе говорил, и наш прославленный поэт Звездомир Лазурный. Оба убедительно просят тебя дозволить им преклонить колена перед твоим последним шедевром.
Живописец молча отвел завесу, прикрывавшую в глубине мастерской огромную картину.
Из уст Лазурного вырвалось протяжное «ах!» безграничного восхищения; он тотчас опустился на колени и, молитвенно сложив руки, вперил взгляд в картину, будто ошеломленный зрелищем неземной красоты.
— Ты потрясен, не правда ли? — обратился к нему довольный меценат. Посмотри только, какая глубина и величие мысли! Какой покоряющий, грандиозный замысел! Какое безупречное чувство гармонии сквозит в каждой линии! Скажи и ты, если только восхищение не лишило тебя дара речи, скажи и ты, землянин, что думаешь об этом бессмертном творении!
Пан Броучек отнюдь не был в восторге от картины.
В его земной спальне висели две купленные по дешевке олеографии «Спящая одалиска» и «Заход солнца над Неаполитанским заливом», которые нравились ему гораздо больше, чем эта дикая неразбериха беспорядочных мазков.
Однако он смягчил свой приговор и сказал: — Сойдет, сойдет… Я только думаю, что надо бы чуть подбавить красок, и к тому же все это выглядит как заготовка для какой-то картины.
Меценат и Лазурный в ужасе отскочили, художник ясе, побагровев от гнева, напустился на пана Броучека: — Ах ты земной профан! Так вот, значит, какие примитивные вкусы господствуют на Земле! Значит, ваша живопись до сих пор пробавляется красочками вроде нашего банального Радугослава Пламенного я иже с ним. Значит, ваш младенческий дух тешится варварской аляповатостью! И ваши недоучки, делая свои картины, корпят над деталями. Знай же, у нас одни только ремесленники занимаются столь неблагодарной работой; истинные лунные художники доволъствуются несколькими гениальными мазками. Я убежден: любой мазок на этом полотне стоит всех ваших картинных галерей, вместе взятых. Весьма сожалею, что открыл свою картину перед твоим тупым взглядом, который недостоин даже коснуться ее!
И он с негодованием снова задернул завесу перед картиной.
— Извини, мэтр, что я ввел в святилище твоего искусства это достойное сожаления существо, и прими великодушно во внимание, что он прибыл с планеты, во всех отношениях отсталой, — успокаивал меценат разгневанного живописца. — Ты видел, как был восхищен Лазурный, а что касается меня, то тебе хорошо известно, сколь беспредельно мое преклонение перед твоим непревзойденным мастерством, ведь я отношусь к самым ревностным приверженцам твоего направления.
Когда oни покинули мастерскую, Лазурный резко сказал: — Ну вот, из-за твоей очередной бестактности я лишился божественного наслаждения! Если ты не прекратишь своих земных выходок, я на самом деле буду вынужден отказать тебе в моем покровительстве.
«Скорей бы уж исполнял свою угрозу! — подумал Броучек. — Если неспособен даже привести меня туда, где я мог бы получить хоть чашку бульона, шныряй один по философским курятникам и дурацким храмам искусств!» — Да, неприлично произносить в мастерских живописцев что-либо, кроме восторженных похвал, — журил его в свой черед Чароблистательный. — Здесь, вне стен мастерской, ты смело мог высказать свое суждение. Впрочем, у меня представлены все школы и направления. Если ты неравнодушен к краскам, то вон там, напротив, ты найдешь их в достаточном количестве!
Они вошли в мастерскую напротив, и тут даже сам Броучек был ошеломлен умопомрачительной пестротой огненных красок, которыми полыхала колоссальная — во всю стену- картина. Даже весьма сочный колорит его земного «Захода солнца над Неаполитанским заливом» не шел ни в какое сравнение с этой феерией.
Огромный холст был сплошь заляпан самыми что ни на есть кричащими красками, от которых рябило в глазах. В центре радужного пейзажа, изображенного на картине, над пурпурным лесом пылало громадное изумрудное солнце, на котором сидел, раскинув крылья, огромный нетопырь.
«Эко напридумано!..» — мелькнуло у пана Броучека. Каково же было его изумление, когда нетопырь вдруг замахал крыльями и обернулся карликом в серой мантии с неимоверно длинными болтающимися рукавами; в одной руке карлик держал палитру, в другой — кисть, которой он как раз домалевывал оранжевое облачко.
Дело в том, что лунные художники наносят краску таким толстым слоем, что при своей лунной легкости без труда могут забираться по бугоркам колористической гаммы наверх и присесть на каком-нибудь бесподобном цветовом эффекте. В данном случае художник работал, оседлав свое солнце, и теперь по выступам живописи осторожно спускался вниз, повернувшись к гостям спиной.
Когда он наконец предстал перед ними, наш герой, несмотря на свое критическое положение, едва удержался, чтобы не расхохотаться. Одежда живописца удачно дополняла пестроту картины: подкладка мантии была пурпурной, камзол — фиолетовым, шейный платок рябел крапинками, словно крылышки пестрянки, а голову с рыжей копной волос покрывала шляпка огромного мухомора с воткнутым у самой кромки длинным павлиньим пером.
«Ну, умора!» — потешался про себя пан домовладелец.
Под стать картине и живописцу была и сама мастерская, загроможденная чудовищной мешаниной предметов, окрашенных в ярчайшие тона: разноцветные тюльпаны в пестрых вазах, чучела попугаев, колибри, фламинго, павианов в шутовских балахонах соседствовали с барсовыми шкурами, драгоценными каменьями, цветастыми веерами и тому подобными вещами.
— Это мой гениальный художник Радугослав Пламенный! — вновь начал процедуру представления меценат. — А это наш прославленный поэт Лазурный с землянином, о котором ты уже слышал. Работа Воздушного ему не понравилась, и я привел его к тебе, дабы он познал истинное лунное искусство и ознакомился с твоим единственно верным направлением, коего я, как тебе известно, являюсь восторженным приверженцем.
Отрицательный отзыв о Воздушном явно произвел на Пламенного благоприятное впечатление, и он весьма приветливо улыбнулся пану Броучеку.
— Обязанности хозяина вновь призывают меня в трапезную певцов!продолжал Чароблистательный. — Но мэтр Пламенный после того, как вы насладитесь его гениальным творением, сам любезно проведет вас по другим мастерским.
— О, это совершенно ни к чему! — рассудил Пламенный. — Что они там увидят? Я охотно им позволю задержаться у моей картины до самого вечера, а затем зажгу люстру, дабы гости могли полюбоваться ею и при эффектном искусственном освещении.
Засим удовлетворенный меценат удалился.
А Лазурный уже стоял на коленях перед картиной и громогласно воздавал хвалу небесам, промыслом коих дожил до того дня, когда может погрузить свой смертный взор в сей божественный феномен.
Когда он изрек все свои дифирамбы, живописец предложил ему: — Теперь встань и иоемотри отсюда!
— Ах! — А теперь с этой стороны!
— Ах, ах!
Пламенный гонял гостей из угла в угол, взад-вперед по всей мастерской, пространно изъясняя скрытые от неискушенного глаза красоты картины, и его комментарии неизменно сопровождались восторженными восклицаниями поэта.
Когда он наконец сам умаялся от беготни и оба охрипли, живописец поставил перед картиной три кресла и объявил: — Так! А теперь помолчим…
— …тем более что слова все равно неспособны выразить даже сотой доли этой красоты, — вставил поэт.
— …и будем спокойно созерцать до самого вечера, — докончил живописец.
Они сели в кресла, Пламенный — посредине. Он поворачивал голову попеременно то вправо, то влево, жадно впиваясь взглядом в лица Лазурного и пана Броучека, боясь упустить малейшее проявление полагающихся лестных эмоций. От пана Броучека, однако, он всякий раз отворачивался с досадой.
Хотя пана домовладельца некоторое время и забавлял пестрый хоровод красок, однако вскоре ему осточертело таращиться на картину. И он принялся обдумывать свое плачевное положение, снова и снова негодуя по поводу пустого стола и слезниц в трапезной, гадал, удастся ли ему все-таки чем-нибудь поживиться, со сладостной болью и тоской вспоминал о земных порциях Жаркого и зеленовато-золотистом пльзенском с молочно-белой пеной, мысленно прошелся по всей жизни от колыбели до последнего посещения трактира Вюрфеля, но Лазурный и живописец не выказывали ни малейших признаков того, что намерены завершить ритуал безмолвного восхищения. «Как же, буду я пялиться с ними до самого вечера на эту цветастую дребедень!» возмущался в душе пан Броучек. Ярость чередовалась в нем с мучительными приступами скуки, а тут еще беспрестанно донимали въедливые взгляды живописца, назло которому пан Броучек начал строить загадочные гримасы.
В конце концов верх надо всеми неприятными ощущениями взял голод. И тут пан домовладелец вспомнил о копченых сосисках, которые он, к счастью, припрятал на черный день.
Улучив момент, когда ненасытный собиратель восторгов в очередной раз изучал физиономию Лазурного, Броучек прикрылся ладонью и, поспешно вытащив из кармана пару сосисок, с аппетитом принялся за вкусную земную еду, быть может, — увы! — последнее лакомство в его жизни.
Внезапно над ним послышалось радостное: «О, ты плачешь, землянин? Стало быть, и твоя огрубелая земная душа растаяла наконец под неотразимыми лучами, исходящими от моей картины!» Летающей походкой живописец неслышно подкрался к нему с другой стороны и своим восклицанием оторвал от приятного занятия.
Пан Броучек, выведенный из себя бесцеремонностью живописца и его предположением, ничтоже сумняшеся показал ему сосиску и выцалил в сердцах: — Черта с два! Не плачу, а ем!
— Ешь? — в гневном изумлении воскликнул Лазурный, тоже подлетев к пану Броучеку. — Неужто, лицезрея величественное создание, гения, ты способен предаваться земному непотребству?!
— Непотребству! Разве утоление голода — непотребство? Или, может, вы, обитатели Луны, вообще не… не… не едите?
— Конечно, мы не едим. Наше воздушное тело, слава богу, не нуждается в материальной пище.
Ошеломленный Броучек с минуту неподвижно смотрел на селенита, а затем всплеснул руками: — Неужто и вправду не едите?! О боже, боже! Нет, это невозможно! Должны же вы чем-то питаться.
— Мы подкрепляемся лишь ароматами, амбровым дыханием лунных цветов, пояснил живописец.
— Ароматами!.. О ужас! Какой ужас! Верно, вы и не пьете?
— Мы только увлажняем уста чистейшей утренней росой, — сказал поэт.
— Я погиб! — простонал пан Броучек и в отчаянии схватился за голову. Неужто я попал на Луну, дабы ни за что, ни про что умереть здесь от голода и жажды?!
— С чего ты взял, что умрешь? — успокаивал его Лазурный в приливе сострадания. — Обходимся же мы, обитатели Луны, ароматами и росой! Напротив, будь благодарен небесам! Единственным последствием нового образа жизни будет то, что твое грубое земное тело постепенно приобретет лунную утонченность и легкость…
— Утешили, нечего сказать! На кой мне сдалась ваша чахоточная худоба, которой вы похваляетесь! Для этого незачем прилетать на Луну! Достаточно заделаться на Земле борзописцем! Сколько же я этак протяну? У нас иные постники выдерживают самое большее сорок дней, да еще подкармливают себя всякой всячиной. О боже, боже!.
— В таком случае питайся пока корешками лунных трав.
— Слушайте, хватит! Ими питались разве что отшельники в старые времена, да и то еще неизвестно, что это были за корешки!.. И ни капли пива!.. Глотай себе росу, как лягушка!.. О владыка небесный!..
— Разве вы, земляне, не употребляете в пищу травы?
— Их едят только чокнутые вегетарианцы! Мы же, разумные люди, предпочитаем мясо.
— Мяcо? — ужаснулся Лазурный.
— Чего вы пугаетесь? Думаете — человеческое? Мы едим мясо баранов, телят…
— Чудовищно! Стало быть, вы безжалостно убиваете, раздираете на части и заглатываете создания божьи, обитающие вместе с вами на Земле? Превращаете свои тела в живые могилы для них? Да возможно ли, чтобы Вселенная терпела в своем лоне планету, оскверненную столь отвратительным каннибальством?! Неужели и это — умерщвленное создание божье? — добавил он с гримасой ужаса и омерзения указывая на огрызок сосиски, который пан Броучек с испугу уронил на пол.
— Созданье! — бешено захохотал землянин. — Да это всего-навсего свинина, измельченная и набитая в чисто вымытые кишки, которые…
Он не докончил. Лазурный в обмороке осел на пол.
Более выносливый живописец с истошным воплем рухнул на колени и, склонившись над несчастным поэтом, пытался привести его в чувство.
С минуту пан Броучек оцепенелым взглядом созерцал, какое пагубное действие оказали на тщедушного селенита опрометчивые земные слова, а затем, повинуясь внезапному озарению, со всех ног кинулся прочь из мастерской.
Ватага художников с мухоморами, боровиками, опятами, рыжиками, сыроежками, сморчками, шампиньонами и прочими грибами на головах бросилась за ним вдогонку, намереваясь затащить в свои мастерские, но пан домовладелец счастливо от них улизнул и помчался к лестнице, ведущей из Храма искусств.
О горе! Внизу, у подножия лестницы, мелькнули трепещущие мотыльковые крылья, и под лазурным колокольчиком пан Броучек узнал миловидное лицо Эфирии.
В отчаянии он юркнул в ближайший коридор; адский рев и грохот указывали на то, что он попал и луч музыкантов.
Концертный зал. Достойный похвалы обычай на лунных концертах. Пан Броучек помышляет о самоубийстве. Поэт низшего разряда. Лунная музыка. Неземное устройство ушей у селенитов. «Буря». Морская болезнь. Пан Броучек снова обращается в бегство.
Наш герой шмыгнул в первую полуоткрытую дверь и мигом захлопнул ее за собой.
Он сообразил, что попал в партер концертного зала, уже заполненного многочисленными слушателями.
С маху плюхнулся пан Броучек на единственное свободное место в последнем ряду.
К нему тотчас подошел селенит в умопомрачительной ливрее и протянул правую руку.
«Билетер! — подумал пан Броучек. — Не иначе как требует платы за вход…» Никчемные бумажные деньги Броучек во время скачки по воздуху выбросил со злости вслед за часами. Поэтому он вынул из кармана оставшийся серебряный талер и протянул его билетеру.
Тот взял монету в левую руку и, качая головой, принялся разглядывать.
— Что, никак и серебро на Луне не в ходу? Или я мало дал? — спросил землянин.
— Вход на все наши концерты свободный, — ответил селенит, — более того, мы сами платим каждому посетителю определенную сумму.
И он вложил в ладонв пану домовладельцу золотую монету, которую держал в протянутой правой руке.
Он намеревался также вернуть серебряный талер, но пан Броучек махнул рукой: — Это вам на чай… на память! — последние слова наш герой произнес с умилением в голосе.
«Зачем мне деньги, коли здесь на них не купишь ничего, абсолютно ничего, что могло бы утолить мой голод!» — вздыхал пан Броучек. Сообщение о том, что луняне питаются лишь ароматами и росой, ввергло его в пропасть безысходного отчаяния. Страшное известие занимало теперь все его мысли. Он даже не обратил толком внимания на прекрасное новшество селенитов и не предался размышлениям о том, не стоит ли и на Земле ввести для посетителей концертов вознаграждение дукатами.
С ужасом думал он о неотвратимо надвигающейся смерти. «На корешках алтея да лакричника я не продержусь… — сетовал он небесам. — А чем пить росу, так уж лучше броситься вниз головой в один из лунных кратеров!» От этих мрачных мыслей его отвлек сосед, весьма жалкий с виду лунянин.
— Должно быть, ты и есть тот самый пришелец с диковинной Земли, которым перед каждым встречным похваляется Чароблистателъньтй? — сказал он. — По твоему лицу незаметно, чтобы тебе очень нравилось на Луне. Да, порядки у нас скверные, ни к черту не пь дятся, хоть плачь. Все насквозь прогнило, все шиворот-навыворот. Взять, к примеру, литературу… Я поэт…
Вероятно, это был пророк низшего разряда, так как вместо роскошной ризы или мантии на нем был всего лишь потрепанный балахон.
— …я поэт, и никто лучше меня не обрисует тебе ужасающее состояние нашей литературы. Словесность наша-самая убогая во всей вселенной. Сплошной детский лепет да смехотворная наивность. На вершине нашего Парнаса ковыляют калеки и недоноски. Впрочем, и на Луне найдется несколько истинных талантов, — поэт вскинул голову, — талантов, которым все эти восхваляемые ничтожной критикой «великаны духа» недостойны даже завязывать ремешки на сандалиях! Но именно их-то и оттесняют, замалчивают, топчут, губят физически и морально. Не для них прибыльные синекуры и теплые местечки вроде Храма неискусств нашего мецената, этой продувной бестии…
«Вот уж действительно продувная бестия! Подает на стол одни цветы, сиди и нюхай! — с горечью согласился про себя пан Броучек. — Этак и я мог бы меценатствовать!»
— …этой продувной бестии, мецената, — продолжал селенит, — который благоволит всякой шушере, лишь бы ему льстили, да воскуряли фимиам, да плясали под его дудку. Ни один уважающий себя талант не пойдет на такое унижение. Распрекрасному меценату, видимо, это известно, и потому таким поэтам, как, например, я, он даже ле предлагает своей помощи! Впрочем, меценатский ореол обходится ему чертовски дешево. Однажды он пригласил меня к столу, и ты знаешь, что нас ожидало? Немного занюханных фиалок и наперсток перестоялой росы.
Пан Броучек только тряхнул головой, обреченно хохотнув.
— Имея представление о здешних порядках ты, землянин, поймешь, почему я ничего больше не пишу и почему намерен навсегда повесить свою лиру на стену. Я наверняка заделаюсь критиком. И уж тогда-то покажу этим чванливым ничтожествам! Читать их мне не понадобится, у нас вполне достаточно, если критик мельком взглянет на титульный лист. Ты знаешь, я принципиально не читаю наших поэтов — зачем тратить время попусту?! Лучше уж сходить на концерт — разумеется, ради этого несчастного дуката, который платят за посещение… — заключил пессимист с горькой усмешкой.
Ему пришлось умолкнуть, так как музыканты начали настраивать свои инструменты и уже одними этими подготовительными манипуляциями произвели такой шум, что невозможно было разобрать ни слова.
Лишь крикнув в самое ухо, сосед смог оповестить пана Броучека, что в программе — потрясающее сочинение знаменитого Арфабора Громового под названием «Буря».
Пан Броучек принялся разглядывать музыкантов и певцов, которые толпились на просторных подмостках в глубине зала. Он не знал, чему дивиться больше: необычайному ли виду музыкальных инструментов контрабасов, грифы которых, украшенные богатой резьбой, напоминали замысловатые бушприты дикарских челнов; арф, похожих на апокалипсических страшилищ; огромных валторн в виде свернувшихся кольцами удавов с разинутой пастью и проч., - или фантастическим нарядам лунных концертантов, или же, наконец, их невероятной подвижности и гибкости.
Это было скорее балетно-акробатическое представление монстров, нежели симфонический концерт. Дирижер задавал такт не только головой и руками, но и ногами, и всем туловищем; флейтисты тянулись к своим флейтам так, будто шеи у них были резиновые; пианисты играли столь бравурно, что нередко их руки оказывались на педалях, а ноги отплясывали по клавишам; скрипачи, как одержимые, пилили смычками и дергали головой, при этом их длинные волосы и растрепанные бороды мотались из стороны в сторону; певцы и певицы тоже трясли головами, выгибали шеи, ввивались наподобие танцующих змей, корчились в жутких конвульсиях, невообразимо гримасничали и вращали белками. Словом, это был искрометный цирковой номер, от которого в глазах рябило.
Что уж говорить об ушах слушателей! «Буря» разыгралась и казалось, конца не будет грохоту, треску, визгу, уханью, звону, лязгу; поднялся неописуемый тарарам, временами такой оглушительный, что пан Броучек затыкал уши. У него родилось предположение: видимо, слуховой аппарат у селенитов устроен совершенно иначе, чем у землян! Публика не только спокойно сносила эту адскую какофонию — она внимала ей с таким видом, будто слушает пение ангельских хоров. Пан Броучек видел вокруг себя восторженные лица и слезы блаженства, но тщетно силился в реве и грохоте уловить хоть намек на благозвучную мелодию. Напротив, все, казалось, было рассчитано на то, чтобы истязать слух и мертвить душу чудовищной скукой. То была сплошная звуковая пустыня, бесконечная, утомительно однообразная, без единого зеленого оазиса.
«Если ангелы на небе исполняют такие же симфонии, — вздохнул пан Броучек, — то уж лучше жариться в самой глубине пекла!» Из-за этой «Бури» у него начался приступ морской болезни. Он отчаянно вертелся, проклиная композитора и его нудное сочинение, а на него все обрушивались и обрушивались монотонные валы оглушительного потопа…
Нет, не в силах, не в силах он больше этого выносить!.. И Броучек, будто спасаясь от чертей, бросился вон из концертного зала.
Опять Эфирия. Последний сонет. Побег пана Броучека из Храма искусств. Лети, Пегас! Пойманная бабочка. Умопомрачительная скачка в мировом пространстве. Метеор. Падение. Пан Броучек снова на Земле.
Зажав уши, пан Броучек мчался к лестнице, но внезапно руки его повисли плетьми, а ноги точно пригвоздило к полу.
Прямо перед собой он узрел Эфирию, которая, видимо, проведав, что он находится в Храме искусств, терпеливо караулила его у единственного выхода из вестибюля.
Она простерла к Броучеку паутинные руки и возликовала:
Рожденный Геей, сладостный, как некий Цветок, ты мой, ты мой…
Под стать зефиру, Шепчу об этом божеству, кумиру…
Эфирия — лишь тень твоя навеки.
Муслим, ты для меня дороже Мекки!
Поверю эту тайну лютне, лирам
И начертаю на снегах Памира
Твоя, твоя Эфирия навеки!
Я завлеку тебя в Альгамбру мавров,
Дабы обвить любовью, как лозою,
И увенчать сладчайшими из лауров[15]
Как Ной — вином, ты опьянишься мною.
На имени твоем, что слаще амбры,
Златую книгу жизни я закрою!
Пан Броучек опомнился уже после первых двух строф, сдул Эфирию в сторону и вприпрыжку понесся вниз по лестнице. Однако ему суждено было услышать и окончание сонета, каковой страстно декламировало прекрасное видение, летя за ним по пятам.
Выбежав из дворца, пан Броучек увидел у входа нетерпеливо бьющего копытом Пегаса, привязанного Лазурным к колонне портала. Тотчас в голове пана домовладельца мелькнула спасительная мысль.
Молниеносно вскочил он на крылатого коня, каблуками ударил ему в бока и крикнул: «Лети, Пегас!» Пегас мигом раскинул крылья и поднялся с седоком высоко в воздух.
Глянув вниз, пан Броучек увидел Эфирию, — она выпорзуаула из дворца и вот-вот готова была вознестись вслед за ним на своих мотыльковых крыльях; но неожиданно к ней подкатился огромный ворох белоснежных волос и бороды, из которого торчала вытянутая рука, сжимавшая длинную палку с прикрепленной на крице- большой зеленой сеткой. Сетка взметнулась, и пойманная эфемерная бабочка затрепыхаласъ в прозрачной кисее. Видимо, отец-философ давно гонялся за ней и вовремя настиг свою безупречно воспитанную дочь, любовное приключение которой едва не лишило его единственного утешения в старости и единственной слушательницы его лекций по эстетике.
Так пан Броучек счастливо спасся от Эфирии, и вслед за тем перед ним забрезжила радужная надежда. Он вдруг заметил, что Луна под ним уходит все дальше и дальше, а Пегас неуклонно поднимается все выше и выше. Должно быть, как и его бескрылые земные собратья, он привык подчиняться в полете всем этим «но!», «тпру!», «куды?!», «эк тебя!» — разумеется, соответствующим образом видоизмененным в поэтичном лунном языке, — и повеление «лети, Пегас!», очевидно, предписывало ему стремиться ввысь.
Само собой, пан Броучек принялся усиленно поощрять его в этом стремлении, то и дело выкрикивая свое понукание, колотя Пегаса по спине и прибегая к другим, не менее изуверским, методам.
То была чудовищная скачка. Позади — тающая в страшной бездне Луна, впереди — необъятные просторы Вселенной со звездами, Солнцем и все увеличивающимся серпом Земли; а сам Броучек очертя голову мчится в пустоте на сказочном белом коне, который, как снежная лавина, рушится в бездонную пропасть и взмахами крыльев, точно снежным вихрем, хлещет его по щекам.
Паном Броучеком овладели такое смятение и ужас, что мимо его сознания прошли другие подробности кошмарного полета.
Ему запомнилось только, как раскаленное, грозно пышущее жаром ядро (по всей видимости, метеор) вдруг отсекло Пегасу крыло; конь пронзительно заржал от боли, его второе крыло бессильно поникло, и с невероятной быстротой они начали падать в направлении к Земле, которая придвигалась все ближе и ближе.
Молнией низринулся на нее Пегас, и от страшного сотрясения пан Броучек лишился чувств.
Окончание
Когда наш герой очнулся, его взгляду предстали обольстительные формы одалиски, дремлющей на пышном пестром диване; он повернул голову в другую сторону — и увидел карминное солнце, заходящее позади фиолетового Неаполя за позолоченную раму.
Пан Броучек был в своей комнате, в своей любимой земной спальне.
Он лежал полуодетый на собственной кровати и счел бы все путешествие на Луну не более чем бредовым сном, если бы не давали себя знать последствия страшного падения: жестокая головная боль и общая вялость в сочетании с каким-то тошнотворным чувством.
В комнату заглядывало вечернее солнце и венчало нимбом голову старой экономки, сидевшей у окна за столиком. На столике стояла склянка с лекарством — в ней пан Броучек вскоре распознал свой графинчик с анисовкой.
Эта добрая женщина, без конца заламывая руки, поведала пану домовладельцу, как он оказался в постели.
Вкратце содержание ее рассказа, обильно уснащенного всевозможными восклицаниями и никому не нужными сентенциями, сводилось примерно к следующему.
Под утро полиция обнаружила пана Броучека на Старой замковой лестнице, — он лежал в состоянии полного беспамятства. Его тут же отвезли на тачке («На тачке!» — вновь ужаснулась экономка) в участок, где он и пришел немного в себя. Однако полицейского, которого зовут Видрголец, пан Броучек именовал паном Лазурным, а когда его спросили, имел ли он при себе часы и бумажник — ввиду полного бесчувствия его легко могли обокрасть! — пан Броучек заплетающимся языком ответил, что часы валяются где-то на Луне, a oт бумажника все равно толку мало, потому как рейхсрат не дозволил даже двух несчастных слов по-чешски, о чем-де хорошо сказал перчаточник Клапзуба.
Свое имя пан Броучек сообщил лишь после длительных размышлений, а на вопрос, к какому сословию он принадлежит, ответил, что был когда-то домовладельцем, но что теперь ему суждено скитаться по Луне с нищенской сумой; в качестве последнего своего местожительства он назвал некий храм искусств, где гостям якобы не предложат даже тарелки супа из требухи; а под конец со слезами на глазах умолял дать ему спокойно умереть голодной смертью.
К счастью, подоспел комиссар, знавший пана Броучека по трактиру, и распорядился отвезти впавшего опять в беспамятство домовладельца домой на дрожках.
Обо всем этом экономке рассказал полицейский, который привез пана Броучека на дрожках; от себя же она добавила, что пана домовладельца «ровно колоду» втащили наверх в его спальню, где он с той поры и почивал мертвецким сном до самого вечера.
Пока экономка с неуместным пафосом описывала собственные впечатления и чувства, связанные с утренними событиями, пан Броучек довольно отчетливо восстановил в памяти канву своего непредвиденного путешествия на Луну, но, разумеется, не счел нужным поделиться этим с болтливой старухой.
Придя к убеждению, что путешествие вовсе не было сном, он попытался прежде всего определить, какое сегодня число, и как описать его изумление и радость, когда он установил, что срок взимания квартирной платы еще не миновал и что прошли всего лишь сутки с той поры, как он отправился на Градчаны, а его лунное путешествие, начиная с падения в мировое пространство и кончая той минутой, когда полиция обнаружила его на Старой замковой лестнице, продолжалось каких-нибудь два часа. Из этого он заключил, что гипотезы ученых касательно лунного времени абсолютно неверны: дни и часы на Луне отнюдь не длиннее наших, напротив, — время там летит гораздо быстрее земного.
Обретенная таким образом уверенность, что платежный срок еще впереди, чудодейственно взбодрила пана домовладельца, а укрепляющее снадобье из упомянутого выше графина помогло ему почти полностью справиться с дурнотой.
Вследствие этого у него опять разыгрался аппетит.
Но из опасения, что его желудок, измученный лунным постом, не осилит сколько-нибудь основателыАй пищи, пан Броучек послал в лавку всего лишь за одной-единственной селедкой; проглотив ее прямо с костями, он вышел из дому, чтобы пропустить пару кружек пльзенскош. Боже, с каким наслаждением пил он искристый нектар, которого еще совсем недавно уже и не чаял когда-либо отведать!
О своем лунном приключении пан Броучек долгое время пoмалкивал нe только перед экономкой, но и перед вcем белым светом, — отчасти из скромности, отчасти из опасения, что узкий круг его сотоварищей не настолько интеллектуален и солиден, чтобы рассказ о странствиях по Луне принять за нечто большее, нежели за плохо удавшийся трактирный розыгрыш, и что обнародование его путевых впечатлений, навеянных пребыванием на Луне, могло бы вызвать еще большую сенсацию, чем описание путешествия в Штамбург, принадлежащее перу некоего. известного ему понаслышке господина.
И лишь иногда в веселой компании, когда дело шло к ночи, с языка пана домовладельца срывались реплики, которые заставляли окружающих посмотреть на него с изумлением. Так, например, делясь впечатлениями об одном пикнике, пан Броучек заметил, что пиво там было такое же безвкусное, как лунная роса; а когда перчаточник Клапзуба, по своему обыкновению, принялся брюзжать, что-де нас, чехов, раз-два и обчелся, и если еще обороняться кое-как, то мы неминуемо падем жертвами германизации, пан домовладелец молча поднял палец и состроил такую мину, будто ему известна государственная тайна, будто он точно знает о некоем могущественном покровителе в высших сферах, который не даст чехам загинуть, даже если народ наш будет сидеть сложа руки.
Одному только пану Вюрфедю поверил он свою тайну, предварительно взяв с него слово свято хранить молчание. Но пан Вюрфель, хотя он и клянется, что это не так, в минуту откровенности, несомненно, выболтал кое-чтохпрохиндею Б. Роусеку, который всю эту историю, до неузнаваемости исковерканную несуразными домыслами извращенную, предал гласности, сделав из пана домовладельца посмешище и даже обозвав пана Броучека под конец лгуном, причем явно по злокозненному наущению уже известного нам, прославившегося своими длинными волосами и островерхой шляпой художника, с которым Роусек время от времени шляется по дешевым кабакам.
Разумеется, пану Броучеку не оставалось ничего другого, как публично выступить в защиту своего доброго имени и правды о Луне; а я без малейших колебаний поставил на службу справедливому делу свои скромные стилистические способности.
Помимо этих и прочих, означенных в предисловии мотивов нами в столь нелегком труде двигали побуждения лояльные и патриотические.
Дело в том, что, как надеется пан Броучек, его путевые заметки обратят внимание досточтимого правительства на те огромные выгоды, которые оно получит, установив регулярное сообщение с Луной. По его мнению, это дело гораздо более стоящее, нежели чешская железнодорожная трансмагйстраль.
Во-первых, для покорения Луны хватило бы буквально горстки гонведов с военным оркестром в придачу, поскольку никакой армии на Луне нет, а селениты, ввиду своего тщедушного сложения, не выдержат даже слабого натиска; экспедиционному отряду достаточно будет подуть в свои трубы, на что венгры — великие мастера. Таким образом, территория АвстроВенгрии увеличится примерно на 650000 квадратных миль, и в мгновение ока это государство станет крупнейшим в мире. При этом пан Броучек полагает, что подобное увеличение не встретит возражений со стороны великих держав: вряд ли даже Бисмарк помышляет об аннексии Луны, и, по-видимому, Луна пока еще не включена в пресловутую «сферу немецких интересов».
Но главное заключается в том, что благодаря Луне могла бы наконец наступить эра примирения и решился бы злополучный чешский вопрос. Чехию не пришлось бы рассекать надвое, поскольку истинная ее мать, чешская нация, предпочла бы оставить ее всю целиком немецкой, а сама согласилась бы переселиться на Луну, которая благодаря сравнительно небольшой удаленности от Земли и генеалогического родства с нами тамошнего населения, а особенно по причине установленного Броучеком полного отсутствия продуктов питания подошла бы досточтимому правительству для целей вышеупомянутого переселения гораздо больше, нежели, например, планета Венера, которую, если не ошибаюсь, недавно кто-то рекомендовал для тех же нужд..
На Луне чехи без ущерба для идеи австрийской государственности могли бы пользоваться полным равноправием и свободно развиваться как нация, и даже трудиться по своему усмотрению на ниве чешского просвещения разумеется, при условии введения так называемого необязательного немецкого во всех классах, словом, могли бы хоть на голове стоять, лишь бы исправно поставляли рекрутов и платили налоги, и ничего, абсолютно ничего не требовали от правительства, главное-никаких субсидий на благоустройство нового отечества, на превращение в плодородные нивы лунных кратеров, на освоение лунных каналов, на поощрение лунного сельского хозяйства, промышленности, торговли; и-никаких пособий для лунных творцов, никаких субсидий на строительство и содержание необходимого числа лунных школ и т. д.; тем более что эти суммы они в два счета могли бы собрать сами с помощью страстных воззваний, побуждающих население К добровольным пожертвованиям.
Кроме того, Луна, по мнению пана Броучека, могла бы служить отличным местом ссылки для наиболее опасных преступников. Она открыла бы перед судьями широчайшие возможности, давая им в руки целую шкалу наказаний: поджигательство каралось бы заточением в мастерских лунных живописцев, грабители Приговаривались бы к чтению лунных стихов, убийцы, совершившие свое злодеяние преднамеренно, должны были бы выслушивать лунные симфонии, а для братоили отцеубийц заслуженной расплатой явились бы лекции по эстетике…
Так возникли наши уникальные путевые очерки, для которых, по счастливому стечению обстоятельств, сыскался и иллюстратор. Дело в том, что пан Броучен так обрадовался возвращению на Землю, что, смягчившись, оставил в своем доме уже известного нам художника; и, поскольку не было ни малейшей надежды, что этот талантливый живописец когда-либо сэкономит неoбходимую для хозяина сумму, ему пришлось взять нa себя обязательство употребить творческий пыл не на размалевку стен снимаемой им комнаты, а на иллюстрирование этой книги и таким образом погасить рисунками задолженность по квартирной плате.
Замечу вскользь, что пан домовладелец не забыл о своем данном на Луне обещании в пользу портного и сапожника: он не повысил им плату за квартиру — уже хотя бы потому, что еще до истечения срока найма оба по санитарным соображениям были выселены из сырых подвальных помещений.
Но читатель, очевидно, ждет обещанных мною в предисловии доказательств.
Что ж, извольте, у меня таких доказательств, не оставляющих и тени сомнения в правдивости путевых заметок пана Броучека, хоть отбавляй!
1. Внешний вид пана Броучека. Ведь пан домовладелец действительно выглядит как человек, который «с Луны свалился». Его лицо, своей округлостью напоминающее ночное светило, излучает особое сияние, каковое, безусловно, является не померкшим до сих пор отблеском лунного света. Однако сияние это отнюдь не серебристое, не томно-бледное, каким обычно изображают поэты свет Луны, а переливается красными и фиолетовыми тонами, что может послужить для астрономов важным импульсом в изучении лунной поверхности.
Следует отметить, что ярче всего освещена этим отблеском середина лица, то бишь мясистый нос.
2. Лунные привычки пана Броучека. Всего лучше их изучать в трактире Вюрфеля или «У петуха». Некоторое время после прихода пана Броучека в трактир вы не замечаете ничего сверхобычного; он еще отчетливо сознает, что находится на Земле, и следит за своим поведением. Но чем дальше, тем явственнее проявляются признаки того, что мысленно он вновь переносится на Луну. Ему начинает казаться, будто его тело весит, как на Луне, то есть в шесть раз меньше, и, следовательно, нужно воздерживаться от энергичных движений. Ввиду этого он все замедленнее поднимает руки, чтобы, чего доброго, не стукнуть себя по голове или не съездить, по физиономии соседа; кружку берет так осторожно, точно опасается раздавить ее или подбросить до потолка; с невероятной медлительностью встает и садится, и даже языком ворочает еле-еле, так что порой его речь смахивает скорее на бормотание. В такие минуты он то и дело сбивается на лунный язык, отчего глубокомысленные рассуждения его становятся малопонятными. Я убежден, что пан Броучек заговорил бы даже стихами, обладай он хоть крупицей поэтического дарования. А уходя из трактира, он шатается из стороны в сторону и ступает так чудно, что сразу видно: наш друг до сих пор путает земную походку с лунной, соответствующей особым, отличным от земных, условиям на Луне.
3. Из личных вещей, которые имел при себе пан Броучек в тот вечер у. Вюрфеля, он, очнувшись на следующий день, обнаружил лишь книжицу о Луне, нож со штопором да резинку с пуговкой для маркировки кружки. Зато часов и бумажника с деньгами, которые он выбросил на Луне, четырех порций копченых сосисок, съеденных им там, и серебряного талера, который он отдал лунному билетеру, не было и в помине. Жалко ему было лишь часов, но он приобрел взамен другие, более красивые и исправные — те, выброшенные, шли как им заблагорассудится! — и вдобавок купил изящные брелоки в виде маленьких полумесяцев.
4. Пан Броучек обнаружил и хранит у себя лунный дукат — золотую монету, которую ему заплатили за посещение концерта. Он передал ее на экспертизу профессору Смолику, однако выводы, к которым пришел господин профессор — несмотря на все наше уважение к почтенному ученому, мы вынуждены это констатаровать, — не выдерживают никакой критики. Он утверждает, будто это всего-навсего латунная бляшка, сильно смахивающая на обыкновенный трактирный жетон для получения обеда. По-виджмому, лунное золото состоит из особых, неземных, пану профессору неизвестных ингредиентов, и он вышел из затруднительного положения, провозгласив загадочный металл латунью.
О том, что на Луне обеденный жетен представил бы собой вопиющую аномалию, мне, полагаю, нет нужды распространяться перед читателями данных путевых заметок. Свою драгоценную монету пан Броучек намеревается завещать городскому музею.
И, наконец: 5-е, последнее и главное доказательство. — Читатели знают, что у Пегаса, который доставил пана Броучека обратно на Землю, метеором срезало одно крыло.
Вследствие этого он не смог более подняться в воздух и остался на нашей планете. Кроме того, от сильного удара при падении он охромел на одну ногу, но все же сумел отковылять от замковой лестницы прежде, чем полиция обнаружила там пана Броучека. Где он потом плутал, сказать не берусь некоторые утверждают, что его видели даже в братской Моравии! — но одно мне известно доподлинно: спустя некоторое время пан Броучек, к великому своему изумлению, опознал Пегаса в упряжке некоего пражского извозчика: коню ампутировали второе крыло, и выглядел он жалким уродцем. Из благодарности к своему, спасителю пан Броучек выкупил его за баснословно низкую цену.
И вот этого-то Пегаса я получил затем от пана Броучека в подарок за литературную обработку его путевых очерков и время от времени при всем честном народе выезжаю на нем на короткие и длительные прогулки, — на потеху друзьям и недругам!
Перевод И. Янова.
Год назад написал я по просьбе пана Матея Броучека книгу о его удивительном путешествии на Луну, и поразительные открытия, в произведении моем содержащиеся, встретили в нашем народе горячий отклик. Однако сыскались меж критиками и маловеры; наперекор всем доказательствам, в конце книги приведенным, они делали вид, будто путешествие пана домовладельца на Луну считают обыкновенной писательской уловкой. Я не рискую спорить с этими скептиками, ибо они не перестанут сомневаться даже в том случае, если пан Броучек свалится им с Луны прямо на голову.
Скептики сии увидели в моей книге лишь еатиру; но только одни утверждали, что она направлена против тех, кто живет лишь во имя своего материального благополучия и кому недоступны духовные идеалы, другие же, наоборот, считали, что ее острие обращено против тех, кто во имя чистой идеальности утрачивает реальную почву иод ногами. Хороша сатира, к которой автору следовало бы сначала написать комментарий!
Исходя из занятой ими неверной позиции, эти критики выставили моей предполагаемой сатире некоторые упреки.
Одни упрекали ее в односторонности, — мол, занимается она по большей части лишь делами литературными и вообще художественными. Как будто бы сатирик обязан каждый раз полностью прочесывать жизнь всего общества и не имеет права взять сегодня одну, а завтра другую ее сторону и посвятить ей хоть целую книжку! А ведь уже выбор места для путешествия пана Вроучека поэтического, призрачного лунного мира, с эфирными, росой и ароматами питающимися жителями, — мог бы подсказать читателю, что автор книги намерен трактовать в ней лишь тончайшие духовные материи общественного бытия, а не иные, более вещественные его аспекты. Для этих последних больше подошел бы как место действия Меркурий, объем которого в шестнадцать раз меньше земного и жители которого вполне могли бы выглядеть как мальчики-спальчик и девочки-дюймовочки.
Иным критикам не понравилось слишком тривиальное обрамление сюжета сном. Ну, что касается сатиры, то рамка для нее-дело второстепенное. Однако позвольте задать вопрос: если автору по каким-либо причинам нужно, чтобы его герой оказался на Луне, то как это осуществить? Или при помощи сна, или же посредством какого-нибудь фантастического, неправдоподобного аппарата, каковой Эдгар Аллан По нашел, кажется, в образе воздушного шара, из газет склеенного, а Жюль Берн — в образе гигантского полого ядра, выстреленного из пушки. Иные пути мне неизвестны, и автору остается только, воспользовавшись суверенным писательским правом, презреть все законы природы и попросту закинуть своего героя на Луну. Этот третий путь я и избрал как наиболее мудрый, принимая во внимание заезженность двух предыдущих. Именно этим путем, а вовсе не во сне попадает пан Броучек на Луну, как он сам ясно и подробно рассказывает в моей книге, и писатель никак не виноват, что иные критики больше верят пустой болтовне экономки пана Броучека и постового.
А еще один критик упрекнул меня в том, что я обидно выразился в адрес моравской критики. Право, не знаю где. Может, в том месте, где я говорю, что изуродованного Пегаса «видели даже в Моравии»? Но уже слово «даже» могло бы ему подсказать, что тот же самый Пегас скитался и по Чехии, а если этого мало, то я здесь дополнительно торжественнейшим образом заявляю, что к чешской и моравской критике питаю совершенно одинаковое но глубине уважение.
Однако больнее всего ранил меня своей рецензией критик одной провинциальной газеты. Ему попал в руки проспект, в котором издатель обещал покупателям «Путешествия на Луну» столько редкостных духовных лакoмств, что у нашего критика потекли слюнки. Ои ожидал целый фейерверк блестящих шуток, кровавую сатирическую рубку во всех сферах чешской жизни, сверкающий юмор и неотразимый комизм, от которых он будет прыгать в восторге, как некий испанский гидальго при чтении «Дон-Кихота», — словом, кто знает, чего он еще ожидал? А тут на тебе! Вместо всего этого глоток жиденького лимонаду, горсточка убогого юмора и скудных шуток, при которых читатель улыбается лишь из милосердия, кучка туманной псевдосатиры на литературный мир, до которого никому нет дела, и на отношения в художнической среде, которые никому не интересны. Если бы автор при описании путешествия на Луну использовал хоть сколько-нибудь занимательно новейшие научные исследования — при этом критик обращает мое внимание на полный остроумия научный роман о Луне, вышедший из-под пера Жюль Верна, — то такое описание Луны в беллетристической форме дало бы читателю, помимо развлечения, какую-то пользу. Но даже на это не хватило у легкомысленного, поверхностного автора прилежания я таланта.
Стоит ли тут удивляться, что наш критик был полностью разочарован «Путешествием на Луну» и что подобное же разочарование он наблюдал на лицах и других читателей, проживающих в тех же краях?
Против всего этого я могу лишь возразить, что трудно писать после Жюль Верна научные романы, что Сервантесом тоже не каждый стать может и, наконец, что я не отвечаю за слишком пылкие обещания и бойкий слог господина издателя, который сделал из меня в своем проспекте чуть ли не «нашего гениального поэта», или нечто в этом роде…
Защищаясь от нападок критиков, я нарочно занял их сомнительную позицию, будто я в самом деле написал лишь сатирическую небылицу. Большинство же моих читателей приняли «Путешествие» без всяких задних и побочных мыслей, и, по-видимому, форма повествования также их более или менее удовлетворила, ибо они и не ожидали от меня никаких ослепительных вспышек остроумия и стилистического блеска.
Вот им-то, воистину дорогим моим читателям, я и предлагаю песнь вторую моей «Броучкиады», отчет о новом, еще более достопримечательном путешествия нашего прославленного лунопроходца, которое многим будет тем желаннее, что на сей раз местом действия нам будут служить не заоблачные выси, но милая нашему сердцу родина, наш королевский город Прага, коей славнейший час истории, будто воскрешенный по слову могучего заклинателя духов, в полной силе встает из гробницы столетий и является пред очами поздних потомков.
Однако разочарованное лицо провинциального рецензента и его соотечественников преследовало меня целый год во сне и наяву и даже сейчас вызывает во мне горькие укоры совести, Я боюсъ, как бы кто-нибудь из этих господ, вопреки первому разочарованию, не приобрел мою новую книгу, а вместе с ней и новое разочарование, быть может еще более чувствительное.
У меня нет слов, чтобы сказать, как не люблю я обманным способом втираться в чужое доверие и как уязвлена моя душа упреком, что я кого-то обманул творением рук своих. Лучше уж, чтобы не читал меня никто!
Из опасений, что господин издатель может опять забросить в круг чешской публики удочку с какой-нибудь неотразимой приманкой, на которую мог бы пойматься кто-либо из тех, кому моя книга вовсе не адресована, я сам написал на сей раз проспект в форме, показавшейся мне наиболее целесообразной, а именно:
Уже не единожды раздавались в нашем обществе укоризненные — и справедливо — голоса против недобросовестных издателей, которые шарлатанским способом всякий литературный мусор в велеречивых проспектах в качестве драгоценных шедевров до небес превозносят, чем не только публику сознательно вокруг носа обводят, но и самой литературе наносят ущерб, поскольку обманутая публика после этого йот книг истинно ценных, и вообще от словесности отечественной с недовольством и недоброжелательством отвращается.
Можно утверждать, что все, какие ни на есть, проспекты являются злом, ибо достойные книги у нас — как известно — и без такой назойливой рекламы находят потребителей предостаточно и даже чрезмерно. В прошлом году имел место особенно вопиющий случай горлопанской рекламы: издатель Ф. Топич прямо-таки наводнил все земли короны Чешской иллюстрированными проспектами книги С. Чеха «Правдивое описание путешествия пана Броучека на Луну», в коих столь бесстыже расхваливал эту не имеющую цены халтуру, что многие попались на его удочку и затем жестоко поплатились за свое легковерие.
Хотя нашелся журнал, публично осудивший это бесстыдство, вышеупомянутый Ф. Топич и в этом году готовит подобное покушение на чешских читателей. По счастию, мы вовремя проведали о его замыслах и можем парализовать его действия данным предостережением.
Нам удалось заполучить сигнальные листы вышеупомянутой книги, коей демагогическое название «Новое эпохальное путешествие пана Броучека, На сей раз в XV столетие» уже само по себе наполнит отвращением всякого серьезного, рассудительного читателя.
А уж содержание! Это поистине наглый памфлет на наиславнейшую страницу нашей истории, на эпоху гуситскую, это лоскутное одеяло, пресная болтовня без складу и ладу, без мысли и чувства, полная логических и фактических несуразностей и чудовищных анахронизмов, над которыми наши археологи и историки могут лишь в отчаянии заломить руки. Каждая страница свидетельствует о том, что автор лишь в последнюю минуту поверхностно ознакомился с каким-то трудом по истории гуситского движения, но в прочих отношениях является совершенным дилетантом по части археологии и истории и, уж конечно, не обладает ни малейшим пониманием духа чешской истории. Итак, тут и речи не может быть о поучительном чтении — скорее Можно говорить о сбивании с панталыку; но и о занимательности говорить не приходится, ибо это книга нудная, не увлекающая ни действием, ни описанием характеров, ни чем-либо еще; юмор, к которому несчастный автор местами себя понуждает, вызовет лишь сострадательную усмешку; сатира, на которую он, повидимому, замахивался, совершенно невразумительна и вызываетжелание высмеять лишенных чувства юмора литераторов, которые во что бы то ни стало хотят быть сатириками; слог крайне небрежный и пестрит на каждой странице грубыми Погрешностями против духа языка чешского, Короче говоря, все это произведение являет собой ясное свидетельство тогог что давно пора обуздать стареющего писателя, который в нечистоплотной погоне за гонорарами и фимиамом, воскуряемым ему беззастенчивыми подхалимами, пичкает чешскую читающую публику несъедобными плодами своей увядшей музы.
И на этот раз книга Чеха «украшена» уродливыми загогулинами и мазней известного своей бездарностью и небрежной работой В. Оливы, — впрочем, вполне достойными сей жалкой литературной стряпни. Нам удалось разживитъся и несколькими образчиками этих рисунков, и мы можем приложить их в качестве иллюстрации для устрашения, И подумать только, сей плод убожества авторского и издательского, отталкивающий той же безвкусицей и убожеством оформления, что и «Броучек» прошлогодний, продается за бесстыдно взвинченную цену: 30 крейцаров за выпуск и 3,10 гульденов за все творение объемом 21 печатный лист и 114 иллюстраций!
Однако мы убеждены, что наше предупреждение достигнет своей цели и никто, никто потом и кровью заработанный крейцар на этот хлам не ассигнует.
Да будет единым лозунгом всей нашей читающей публики чешской:
Мы зарок себе дадим
И на том всегда стоим,
«Новое путешествие Броучека»
Покупать мы не хотим
А кому эта книга будет прислана для ознакомления, верни ее тотчас же издателю, для чего сообщаем и к позорному столбу пригвождаем полное название фирмы: «Ф. Топич, издательская и книготорговая фирма в Праге, Фердинандова ул., 8».
Само собой разумеется, что «Новое путешествие пана Броучека» не станут продавать ни в одном приличном книжном магазине».
Вот такое предупреждение было написано мною, но, поскольку я не очень уверен, что мой издатель не заменит его каким-нибудь хвалебным проспектом, я включил его в свое предисловие, чтобы оно попало в руки тех, кому предназначается, хотя бы с первым выпуском, который они безболезненно могут возвратить И все же я знаю, что те, кто питает доверие к пану Броучеку и лицам, пером и карандашом причастным к его путешествиям, невзирая на предупреждение, обзаведутся нашим новым эпохальным опусом. Я также убежден, что они снисходительно отнесутся к тому, что писатель моего калибра может им дать, и, в частности, не будут делать мне упреков по линии археологической: признаюсь откровенно, я в области старинного быта совершеннейший профан и никаких специальных трудов, готовясь к написанию книги, не изучал, — я просто описываю то, что пан Броучек своими глазами видел, своими ушами слышал, а это все-таки во сто крат ценнее, чем выписки всех археологов и историков из старых, заплесневелых рукописей, которые либо все врут, либо кем-то подброшены. Ежели в чем моя книга с современным уровнем развития науки расходится, пусть пан Томек et consortes в своих сочинениях поправят.
В королевском Граде пражском, в «Викарке», в день святого Томаша.
К сожалению, во время написания сих строк я не имел еще полного представления о масштабах издательской хитрости; мое предисловие было присовокуплено к последнему выпуску!
Следует засвидетельствовать, что пан Броучек ничуть не возгордился, когда после его эпохального путешествия на Луну на него обрушилась слава. Сообщение о его потрясающих открытиях облетело всю страну, и имя Броучека было у всех на устах; несколько редакций (и партий) даже сцепились из-за него, причем каждая добивалась его расположения и подсовывала ему свои идейки. Но пан Броучек благоразумно и скромно помалкивал. Не заботясь о волнениях публики, он тихо продолжал взимать со своих жильцов квартирную плату и проводить вечера, как и прежде, в кругу старых знакомцев «У петуха» или в «Викарке», хотя в последней реже — к пану Вюрфелю он рисковал отправиться лишь в новолуние или в пасмурную погоду, когда небо сплошь затянуто тучами.
Короче, пан домовладелец ни в чем не отступил от своего скромного образа жизни. Он не ходил по ресторанчикам, собирая дань восхищения со своих юных поклонников, а проходя по улице, делал вид, будто не замечает, что взоры всех обращены на него с тем же священным трепетом, с каким некогда взирал народ Италии на певца «Ада», пытаясь найти на его лице следы путешествия по преисподней. Не пожелал пан Броучек ни сфотографироваться со взглядом, вперенным в даль, и описанием своего путешествия в руках, — ни написать для журналов и энциклопедий свою скромную автобиографию — с неизменным образом учителя, заронившего в нежную детскую душу семени добра и красоты, — ни подготовить про запас афористические сентенции для альбома, ни даже мимоходом намекнуть друзьям, что исполняется десять лет, как он стал бывать в «Викарке», — короче, он не усвоил ни одной из привычек знаменитых людей и даже как-то признался мне, что лавры он ценит лишь постольку, поскольку лавровый лист идет для приготовления тушеной баранины.
Я позволил себе столь подробнo говорить о скромности пана Броучека, потому что у нас это свойство характера стало редкостью необычайной. Желание славы внезапно сделалось главной и всеобщей чертой нашего общества. Кто теперь печется о том, чтобы тихо и спокойно делать свое дело — в мастерской ли, на своем поле, на кафедре- или за рабочим столом, испытывая удовлетворение при виде удачных, хотя и не слишком ярких плодов своего скромного труда? Этот старосветский тип людей постепенно вымирает. Нынешнее поколение единственно к чему стремится, так это к внешнему блеску и фанфарам славы. Причем славы самого различного толка. Учащийся пренебрегает учением и тянется к лаврам поэтическим; учитель полагает учительство занятием для себя второстепенным и мечтает стать сочинителем, если не редактором; адвокат поручает своих клиентов господу богу и ударяется в высокую политику; крестьянин забрасывает свое хозяйство и добивается выборной должности; ремесленник меняет свою табуретку на председательское кресло в каком-нибудь кружке или обществе и так далее, и тому подобное. Национальное достояние — как материальное, так и духовное при таком направлении мыслей не очень-то возрастает, но зато у нас в Чехии развелось такое количество великих людей, что почти все наше время уходит на горячие овации, празднования пятилетних юбилеев, организацию торжественных банкетов и вечеров и подобные полезные дела.
Насколько глубоко проникла жажда славы во все поры нашей жизни, доказывают и бесчисленные словосочетания и обращения, существующие в нашем языке. Иные народы, приветствуя возгласами своих заслуженных или возлюбленных мужей, довольствуются пожеланием, чтобы они просто были живы (что, разумеется, не так уж много) или, как максимум, чтобы они были живы долго. Немцы кричат «hoch!»,[16] что тоже весьма умеренное, если не сказать двусмысленное, пожелание. У нас же принято приветствовать каждого, коего вся заслуга состоит в том, что он дожил до своего пятидесятилетия, громоподобным криком «слава!».
В иных странах наиболее уважаемым корпорациям присуждается, самоe большее, звание «заслуженных» или «почетных» — у нас же каждая организация сочла бы личным оскорблением, если бы ей было отказано в эпитете «прославленная». — «Прославленными» у нас являются каждый комитет, каждый клуб и кружок, каждая редакция, комиссия, артель, ну и, конечно, каждое финансовое ведомство, если только не будет оно названо «достосладнъш» или «всеславным». Короче, слава несется во все концы и славу разбрасывают пригоршнями направо и налево, как если бы это была самая дешевая вещь в мире. Воистину непонятно мне, откуда у нас набралось столько славы, если взглянуть на нашу более чем скромную литературу, на нашу науку в пеленках, на трудности нашей промышленности и торговли, на наше обремененное долгами сельское хозяйство и наше политическое положение, о котором лучше вообще ничего не говорить.
Простите мне мои занудные рассуждения, на которые навела меня беспримерная скромность моего героя.
Многие, не бывавшие даже в Крчи,[17] не то что на Луне, при встрече со знакомыми похваляются своим бесценным опытом. Верно и вы знаете такого человека, который раз в жизни побывал за границей, например в Дрездене. В каком бы обществе он ни очутился, непременно все должны выслушать несколько слов о его путешествии. Стоит вам, скажем, заговорить о горгонцольском сыре, как он сразу же начинает: «Всякий раз, когда при мне заходит речь о горгонцольском сыре, господа, мне приходит на ум дрезденская Сикстинская мадонна, стоя перед которой я познакомился и подружился с одним старым чудаковатым итальянцем, который…» и так далее, и тому подобное. Короче, о чем бы вы ни говорили, дрезденский путешественник ловко или неловко сумеет приплести к этому свой Дрезден.
Но пан Броучек вовсе не таков. Он очевл неохотно касался лунной темы, и разговор в трактире вращался, как и прежде, вокруг дел и событий вполне земных.
Единственно от чего он, верный своему лунному обету, воздерживался, так это от неприязненной критики городских и государственных проблем; по той же причине избегал он и перчаточника Клапзубу, считая его вредным злопыхателем. Но одно событие серьезно поколебало его образцовый оптимизм: это были новые законы о принудительном выселении и переселении квартиросъемщиков, столь чувствительно затронувшие права несчастных домовладельцев, сделав их полностью безоружными перед лицом бессовестных жильцов.
И хотя порой мурашки пробегали по спине пана Броучека при мысли об ужасах «железной девы» и средневековой инквизиции, живописуемых в одной из книг его тощей библиотеки, несправедливое это постановление иной раз пробуждало в его душе тоску по старым добрым временам. Он сожалел, что фальшивый гуманизм отнял у кредитора возможность отправить бессовестного должника в общество жаб и крыс на дно какой-нибудь романтической башни, и полагал, что четвертование заживо не было бы слишком крутой мерой наказания для жильца, который не платит за квартиру «из принципа».
Эти и им подобные соображения стали семенем, из которого в пане Броучеке не вдруг, но проросла симпатия к делам давно минувшим. Сравнивая настоящее и прошлое, каким оно виделось ему по собственным воспоминаниям, по рассказам старых пенсионеров и нескольким рыцарским романам, прочитанным в годы юности, он начал склоняться к мысли, что в стародавние времена во многих отношениях жилось лучше, нежели теперь. Он, конечно, не стал бы голосовать, за введение в практику «железной девы» и инквизиции испанского образца, но вот если бы каждого вора вешали, как тогда, на первой же виселице, государство могло бы экономить огромные суммы на прокормлении этих разбойников, которым нынче строят настоящие хоромы, вынимая денежки из карманов честных людей. А по какому праву заставляют бездетных людей приплачивать свои потом и кровью заработанные деньги на роскошное содержание в школах чужих детей? Раньше учение стоило полушку, но молодежь куда вежливее приветствовала старших, чем теперь.
Фабрики не лишали ремесленника куска хлеба, зато сюртук можно было носить полстолетия. А железные дороги? Сколько возчиков и трактирщиков отменно кормилось тогда при дорогах, а путешествие в почтовой карете было хоть и продолжительнее, но не лишено приятности в свяаи с путевыми впечатлениями и не сопряжено с особым риском, ибо самое большее, что вам грозило, — это лишь поломка оси. И ежели в стародавние времена нападали на путешественников разбойные рыцари со своей челядью, то они хотя бы селились на высоких скалах и подстерегали путников ночами в глухих лесах; ныне же они живут в лучших домах в центре города и обирают нас среди бела дня.
Поэтому не стоит удивляться, что при таком направлении мыслей пан Броучек впадал порой в романтическое настроение, каковое — исключая лишь, быть может, ту пору, когда он предавался, чтению рыцарских романов, — было ему совершенно несвойственно.
И особенно часто посещало его это настроение, когда он, поднявшись в гору на Градчаны, приближался к «Викарке».
Автор этой книги должен признаться, что и сам он подпадает под романтические чары, когда ему случается посетить любопытный сей кабачок. Подходишь ли к нему с тыла, поднявшись по Старой замковой лестнице, пройдя через ворота у печальной Черной башни и миновав строение бургграфства и седые башни базилики св. Иржи, или же с фасада, идя по Новой замковой лестнице, мимо старых дворянских домов, вдоль позднего портала Скамоцци, но когда, вступив на Третий двор замка, оказываешься перед величавым колоссом собора, стремящим к небу каменный лес декоративных колонн и арок, из всех углов вдруг выступают тени тысячелетнего прошлого и наполняют мою фантазию кипением мрачных и пестро сверкающих образов. Из сумрака давних веков всплывает передо мною рой первых христианских храмов; вижу таинственный взгорок Жижи, где когда-то священное пламя высоко взлетало в кругу славянских жрецов; вижу и каменный престол, на котором старинные Пршемысловичи обувались в лыковые лапти своего праотца. Но вдруг расплываются эти картины, и вместо них встает передо мной храм св. Вита; еще не достроены его хоры, но уже сияет он во всем блеске своей новой красы, и входит в него — Карл в золотом королевском одеянии, окруженный блистательной свитой духовенства и рыцарей; потом появляется строгая фигура вифлеемского проповедника, смело прибивающего свой вызов на диспут о торговле индульгенциям на двери храма; тут кудрявая голова Иржи из Подебрад гордо несет сияющую корону; там Владислав Польский шествует во всем своем великолепии; вдруг заполняется двор иноземными фигурами в испанских одеждах или в темных ризах астрологов; а теперь в телегах, окруженных отрядами наемников, совершают свой крестный путь к Белой башне белогорские мученики — и дальше, все дальше ткется причудливое полотно картин радостных и печальных, возвышенных и ужасных.
На минуту освобождаюсь от власти прошлого и с удовольствием гляжу на поднимающиеся стены нового нефа храма, которым наше время дополнит великолепное творение эпохи Карла. Но узенькая Викарская улочка снова переносит меня в давнопрошедшие времена. Я вспоминаю о бурных событиях, столь часто во дни религиозных распрей и раздоров нарушавших покой пражских каноников, чья трапезная находилась, по-видимому, как раз там, где вас встречает сегодня скромный трактирчик пана Вюрфеля.
Хотя простое это невысокое строение снаружи несет отпечаток нового времени, вступая в его неправильной формы прихожую, я все еще пребываю в волшебной, власти прошлого и так и жду, что пан Вюрфель выйдет ко мне в живописном средневековом наряде: пестрая шапочка на голове, кафтан с рукавами, украшенными буфами и прорезями, юбка, отороченная куньим мехом, плотно облегающие штаны, где одна штанина желтая, а другая лиловая, красные туфли с носами в пол-аршина, — и поставит передо мной вместо трезвой поллитровой кружки огромный глиняный расписной жбан с дивными фигурками на крышке.
И когда я уже сижу в трактирном зале у глубокой ниши окна, через которое сквозь арку крытой лестницы виден внизу кусочек дворика, а за ним толстая крепостная стена, и в широком изгибе ее два маленьких окошка глядят на буйную зелень Оленьего рва, а направо вздымается пузатая, живописная, таинственная Мигулка, — и там я все еще, обхватив ладонями голову, склоненную над кружкой хмельного пива, досматриваю в темном уголке свой сон о прошлом — и мнится мне, будто сижу под готическими сводами некоей средневековой корчмы и жду, что вот открою глаза — и разом окажусь в каком-нибудь из минувших столетий.
Да простит мне читатель, что я несколько увлекся, говоря о себе: ему должно быть известно, с какой симпатией- относятся авторы к своей особе. Просто удивительно, до чего любят заниматься самими собой и с каким почтением, даже пиететом, взирают на свою персону. Я не говорю о поэтах-лириках, которые, как правило, посвящают свой дар исключительно культу своего возвышенного и драгоценного «я»; я не говорю об авторах, специализирующихcя на описаниях путешествий, испoльзующиx чужие страны и народы по большей части лишь как декорации, на фоне которых ярче выделяется их интересная личность, каждый шаг которой вызывает симпатию поистине джентльменским самообладанием и изысканностью, хотя, быть может, она была комическим персонажем в глазах товарищей по путешествию и туземцев, которых она сама рисует с брезгливым юморком, — да что там, без выступления автора, всеми добродетелями приукрашенного, не обходится сейчас ни одна эпическая поэма, ни один роман, ни рассказ, ни новелла или очерк, и скоро, вне всякого сомнения, настанут времена, когда и драматурги введут свою собственную благодарную фигуру в крут действующих лиц своих пиес. Ученые сочинители ведут себя ничуть не лучше. Хотя бы в сноске они непременно ввернут в свою статью или монографию «автора этих строк», и с каждой страницы на вас веет тем подлинным почтением, с каким они относятся к «автору настоящего исследования».
Но довольно рассуждений — к делу!
В четверг, 12 июля с. г, (я указываю точную дату, ибо для описания этого путешествия она имеет важность необыкновенную) пан Броучек после довольно длительного перерыва вновь отправился на Градчаны.
В «Викарке» было уже несколько посетителей, и вскоре завязался общий разговор, предметом коего послужило — как часто тут случалось романтическоe прошлое. Ведь в замке и вокруг замка все, можно сказать, живет за счет этого прошлого. Вы встретите здесь каноников и прочий духовный чин, унаследовавших с давних времен службу и жилье при древнем соборе; встретите ризничих, которым тот же возвышенный памятник старины обеспечивает кусок хлеба и кое-какой дополнительный доход, извлекаемый из карманов странствующих почитателей искусства; встретите здесь и служителей замка, которые, подобно унылым теням минувшей славы, обходят осиротелый град; встретите и благородных девиц из Терезианского института, чей вид отнюдь не нарушает общей архаичной атмосферы, и бедноту, ютящуюся в карликовых, снаружи идиллически подкрашенных, лепящихся к старой крепостной стене хибарках Золотой улочки, той Золотой улочки, в которой вы нашли бы столько же золота, сколько в тиглях алхимиков Рудольфа II, лаборатории коих досужая молва помещает именно сюда, — той самой Золотой улочки, где наш современник может порой в самом деле умирать с голоду по соседству с жутко романтическими гладоморнями, куда чувствительные души пробиваются за щедрые чаевые, чтобы цепенеть и содрогаться при зрелище варварства веков минувших; вы встретите тут и других скромных обитателей здешних домов и домишек, приютившихся под сенью седых полуразрушенных стен и башен, — но тщетно стали бы вы искать здесь то главное, что составляет необходимую принадлежность прекрасного и славного королевского гнезда…
В тот день первой темой обсуждения в «Викарке» были древние крепостные стены и их ужасные казематы. Пан Вюрфелъ стал рассказывать, как однажды он на вороте съехал в самое глубокое подземелье Далиборки, в бывшую гладоморню, и что он там видел.
Эффект, произведенный этим сообщением на публику, вдохновил его на новый рассказ — о подземных ходах, обнаруженных, когда копали котлован под фундамент нового придела собора св. Вита, куда ему одномуединственному удалось проникнуть. По ступенькам, очень хорошо сохранившимся, он спустился под эемлю и нашел там два, к сожалению засыпанных, коридора, из которых один вел, по-видимому, точно под «Викаркой» в Олений ров, в то время как другой… куда вел другой, можно было только гадать, Последнее сообщение возымело на пана Броучека сильнейшее действие, потому что подземные ходы с давних пор обладали для него неодолимой притягательностью; в них была какая-то особая, жутковатая пикантность. Он тут же ухватился за новый предмет разговора и высказал мысль, что эти подземные коридоры, вне сомнения, являются лишь малой частью разветвленной сети тайных подземных ходов, которыми короли в минуту опасности могли выбраться из Градчан в любом избранном ими направлении. Никакой, даже самый заурядный рыцарский замок нельзя себе представить без таких подземных сооружений, не говоря уже о королевской резиденции, столь часто подвергавшейся вражеским нападениям.
Какой-то ученый господин, забредший в тот день в «Викарку», слушал рассуждения пана домовладельца с двусмысленной улыбочкой на лице, а потом заметил иронически, что, к сожалению, история не сохранила нам сведений ни об одном короле, который бежал бы подземным ходом из пражского Града. Пан Броучек, как и следовало, отмел с порога это наивное возражение.
— Ну что вы говорите, пан профессор, — произнес он, выразительно постучав себе пальцем по лбу, — ведь не думаете же вы, что древние короли были так глупы, чтобы сообщать кому попало, как и куда они из Града бегают? Ничего себе тайные ходы, о которых в школе рассказывают на уроках истории! Гениально! Ведь известно же, что даже рабочие, рывшие такие туннели, имели повязки на глазах, а по окончании работ их тотчас казнили.
Эти детальные сведения пан домовладелец почерпнул из уже упоминавшихся нами рыцарских романов, откуда он в юности узнал такую массу технических тонкостей о потайных ходах, что по праву мог бы выступать экспертом в данной области подземного строительства.
Сторону пана Броучека взял другой посетитель, заявивший, что эти подземные ходы очень пригодились бы королю Вацлаву для его ночных экспедиций, в которые он отправлялся со своим неразлучным приятелем палачом, а также для того, чтобы в час нужды он мог ускользнуть из сетей, расставленных ему враждебным дворянством, и скрыться в одном из своих домов в городе.
— Не иначе как через туннель под руслом Влтавы? — насмешливо спросил пан профессор. — Ибо, как известно, из трех домов короля Вацлава IV два находились в Старом городе, а третий так даже на Здеразе[18]
— Весьма вероятно, что через такой туннель, — отрезал пан Броучек, раздраженный презрительным обращением и обидным тоном надменного профессора. — Или вы думаете, что подобный туннель так-таки никто и не мог построить? Я уже давно читал о туннеле под рекой Темзой в Лондоне, а еще в газетах недавно писали, что собираются копать большой туннель под морским дном из Англии во Францию. Вот так-то!
— Ну что вы говорите, почтеннейший! Что стало возможным в наши дни, при нашей развитой технике… — начал было пан профессор, продолжая улыбаться в свойственной ему презрительно-снисходительной манере, но единомышленник пана Броучека резко пресек его рассуждения: — Ого-го, уж не думаете ли вы, пан профессор, что в старые времена не умели так же основательно вгрызаться в землю, как в наши дни? Прекрасный урок могли бы вам дать Пршибрамские копи или, к примеРУ кутногорский Осел!
— Да и любой осел! — добавил вошедший в раж пан Броучек, который и слыхом не слыхал про кутногорский рудник такого названия. — Я лично мог бы вам перечислить рыцарские замки, от которых тайные ходы вели под горами и долами, под скалами и лесами к другим замкам, лежавшим в нескольких милях да, в нескольких милях, это вам не короткий туннель под Влтавой. Например: от замка Ойленштейн к замку Тойфельсбург, если память мне не изменяет… Но только тогда подобные вещи делались тайно, чтобы все было шито-крыто, а не то что теперь, когда по поводу каждого прорытого перешейка поднимается адский крик на весь мир!
Вряд ли надо повторять, что как замок Ойленштейн, так и замок Тойфельсбург, о местоположении которых я ничего не могу сообщить читателю, были извлечены паном Броучеком из тех же литературных источников его юных лет.
В дебатах, о каждой минутой набиравших остроту и страстность, приняли бурное участие все присутствующие, исключая единственно пана Вюрфеля, едва поспевавшего наполнять кружки, осушаемые наперебой в пылу дискуссии. Больше всего хлопот доставляли ему кружки пана домовладельца. Дело в том, что в последнее время пан Броучек очень стал заботиться о своем здоровье и потому следит за тем, чтобы пиво хорошенько отстоялось, для чего и требует две кружки Сразу: сейчас они ему очень помогали наглядно демонстрировать положение Ойленштейна и Тойфельсбурга. Крепостные гарнизоны были представлены Содержимым обеих кружек, а тайным подземным ходом служило собственное горло пана Броучека, через которое гарнизон Тойфельсбурга исчезал прежде, чем пан Вюрфель успевал снабдить Ойленштейн свежим подкреплением. А тут еще пан домовладелец припомнил третий укрепленный замок, какой-то Ункенфельс, также имевший с упомянутыми двумя подземную связь, и распространил свои демонстрационные действия и в этом направлении, так что пану профессору пришлось настойчиво обратить его внимание на тот факт, что предполагаемый Ункенфельс является его (пана профессора) собственной кружкой и в данный момент не имеет никаких точек соприкосновения с тайным ходом пана домовладельца.
Ораторское побоище завершилось полной победой пана Броучека. Поверженные противники один за другим обращались в бегство, так что под конец наш герой остался на захваченном поле битвы сам-друг с паном Вюрфелем, который хотя и сопровождал дальнейшие его рассуждения звуками, выражающими совершенное одобрение, но при этом старательно сверял свой брегет со стенными часами. Читателю «Путешествия на Луну» известно значение сих действий, и потому он не удавится, что через какое-то время пан домовладелец расплатился и своей знакомой всем лунной походкой вышел из зала трактирчика.
К несчастью, нан Вюрфель был занят разборкой завалов на поле боя и потому не смог, как обычно, вывести дорогого гостя через прихожую на улицу, а только сказал ему вслед: «Покойной вам ночи, пан домовладелец, — лукаво добавив: — И осторожно с Луной!» Я говорю: к несчастью, а следовало бы скорей сказать — к счастью, ибо без этой небрежности со стороны пана Вюрфеля пан Броучек не пережил бы нового потрясающего приключения и не родилась бы эта книга.
Но прежде чем приступить к обрисовке дальнейших событий, приличествует сообщить читателям некоторые топографические сведения, хоть и не сомневаюсь, что, пожалуй, каждый сознательный чех уже посетил приснопамятное гнездо, откуда выпорхнули открытия пана Броучека.
Трактир пана Вюрфеля расположен примерно в середине Викарской улочки, напротив поднимающегося нового нефа собора св. Вита. Через стеклянную дверь входите вы в небольшую прихожую, из нее дверь направо открывается в залу, тоже небольшую, зато уютную, глядящую двумя окошками на Викарскую и одним во дворик, на Олений ров. Принимая во внимание огромную роль этого помещения в деле исследования Луны и его значение для отечественной истории, я мог бы подробно обрисовать и несколько столов с солонками и перечницами, образцово захватанного «национального стрелка»: и несколько картин, весьма небезынтересных в художественном отношении, но прежде всего требующих основательной реставрации; но я оставляю эту возможность тем моим собратьям по перу, которые не могут спокойно миновать ни одного читателю совершенно безразличного места, не составив детальнейшего реестра всего его содержимого, так что и строжайший судебный исполнитель не нашел бы никакого изъяну. В глубине залы находится дверь, ведущая еще в одно помещение, посторонней публике недоступное; лишь пан Вюрфель, готовясь принести жертву своим ларам и пенатам, вступает туда, как верховный жрец входит во святая святых.
Однако возвратимся из залы в прихожую. В глубине ее открывается дверь в кухню, а направо-выход на крытую лестницу, спустившись по которой, вы можете с одной стороны войти в подвал, а с другой — выйти на романтический дворик, нами уже упомянутый.
Вот краткий перечень помещений «Викарки» — как, пожалуй, написал бы в своем лучшем стиле всемирно известный путешественник Йозеф Вюнш. Хорошим пособием для читателя явится примерный план, выполненный прилежным иллюстратором.
Итак, пан Броучек вышел из залы в прихожую; но вот что случилось с ним в последующие мгновения — по-видимому, останется навеки покрыто мраком неизвестности… Вюрфель, правда, пребывает в непоколебимом убеждении, что пан домовладелец — несомненно, погруженный в анализ спорной теории тайных переходов — ошибся выходом и повернул в прихожей не к дверям на улицу, но в направлении противоположном, а именно к ступенькам, ведущим во дворик; однако пан Броучек решительно отвергает эту версию.
Правда, с уверенностью он может припомнить лишь то, что земля вдруг расступилась у него под ногами и он со страшной быстротой съехал по крутой наклонной плоскости куда-то в глубину. Когда же он очутился вновь на твердой почве и пришел в себя, то машинально стал ощупывать свое тело и все вокруг себя, ибо все тонуло в кромешном мраке. У себя он не обнаружил никаких повреждений, а вокруг нащупал лишь сырую землю и такие же сырые и холодные стены.
Он припомнил, что у него есть коробок спичек, и, чиркнув одной из них, посветил перед собой. Ему открылся тесный, низкий коридор, вида унылого и заброшенного, со стенами, покрытыми плесенью, а местами и обрушившимися. Конца его при робком огоньке спички рассмотреть не удалось. Он зажег другую спичку и посмотрел назад: в коридор спускалось устье крутой, идущей наискосок под углом к поверхности шахты, по которой он съехал вниз. Верхнюю часть шахты разглядеть никак не удавалось, хотя он потратил на это несколько спичек.
— Вот еще история, — проворчал пан Броучек и стал думать, куда это он провалился. «Без сомнения, в подвал», — утешил он себя. Хотя в подвалах не бывает таких узких коридоров и, судя по длительности быстрого падения, подвал этот лежит необыкновенно глубоко… Впрочем, возможно, что «Викарка» унаследовала какие-нибудь особые подвалы — королевские или епископские, тех времен, когда бочки делались на тысячу ведер и потому нуждались не в таких погребах, как нынче. «И дай-то бог! — убеждал сам себя пан домовладелец. Этим проходом я доберусь до винного погреба и, если там двери заперты, легко достучусь или дозовусь Вюрфеля, которому я тотчас же выговорю за то, что он оставляет на дороге у посетителей без всякого присмотра такие провалы, где его клиенты могут сломать себе шею».
Он встал на ноги и начал ощупью продвигаться вперед по коридору. Первый испуг миновал, и мысль его крепко ухватилась за ниточку придуманного им своему нечаянному приключению объяснения. Он просто провалился — и, по счастию, без ущерба для организма — сквозь какое-то отверстие в винный подвал, и если ему даже придется тут заночевать — ну что ж… конечно, провести ночь на голой и сырой земле или даже на возвышении, где стоят бочки, не ахти как приятно, но, в общем, и ничего ужасного тоже нет, чтобы переспать однажды в обществе дружелюбно настроенных бочек, так сказать, в объятиях родственной стихии, прямо под отверстием, из которого одним движением руки он сможет открыть для себя божественную струю пльзеньского. В наказание неосторожному Вюрфелю он использует эту возможность сполна, и его сегодняшнее приключение долго еще будет служить пищей для веселого разговора. И все же он с бьющимся сердцем освещал себе путь вперед, нетерпеливо пытаясь угадать в угрюмой тьме желанные очертания бочек. Но тщетно: проход по-прежнему был пуст, тесен и неприветлив.
Наконец угас последний луч надежды. Исчез образ винного подвала единственный образ, придававший подземелью уют в глазах пана домовладельца, — и на смену ему явились картины ужасные, которые он до тех пор отгонял от себя усилием воли. Без сомнения, он провалился в какие-то катакомбы, в лабиринт подземных склепов под собором св. Вита!
Вместо симпатичных бочек в его взбудораженном воображении замелькали источенные червями гробы, истлевшие саваны, иссохшие трупы, оскаленные черепа, чудовищные мумии… От ужаса волосы у него на голове стали дыбом, пан Броучек невольно шагнул назад.
Как по мановению руки, ситуация вдруг явилась ему в красках наимрачнейших. Он изо всех сил старался отогнать от себя гробовые тени и подумал о тайных ходах, существование которых столь бурно и столь недавно обсуждалось. Но и эта перспектива была мал0 привлекательна. Это наверху, за кружкой пива в приятной компании, хорошо говорить о таких коридорах, иное дело — ощупью брести по ним один-одинешенек в глухую полночь бог знает где под землей.
И вдруг ему на ум пришла спасительная мысль.
Ну как это он сразу не смекнул? Ведь можно было покричать и позвать на помощь через ту шахту, по которой он съехал вниа и которая вверху непременно должна выходить куда-то в помещения «Викарки» или поблизости от них.
Пан Броучек быстро нащупал дорогу назад и, вернувшись к нижнему отверстию шахты, закричал в полную силу своих крепких легких: — Эй, пан Вюрфель! Пани Вюрфелева! Эй, люди-и! Эй, кто там есть! Помоги-и-и-те-е-е!
Он прислушивался и снова кричал, но ответом ему был лишь собственный голос, возвращаемый гулким и зловещим эхом от стен шахты бог весть какой глубины. И все же он не оставлял своих попыток, пока не охрип. Тогда, потеряв надежду, он поник головой.
Ну что теперь? Остается только вновь отправиться в исследовательскую экспедицию по коридору. Правда, археологические эти изыскания не слишком прельщали пана Броучека. Его интерес к древностям разом упал ниже нуля. Впрочем, я полагаю, что и сам профессор Седлачек не испытал бы особого восторга, если бы, выйдя из уютной залы трактира, очутился вдруг один-одинешенек в каком-нибудь из подземных ходов Града, не зная, каким путем он из него на свет божий выберется и выберется ли вообще.
Если помощи через шахту не дозовешься и если коридор на другом конце засыпан… Страшная мысль!
Тогда ты здесь заживо погребен, несчастный Броучек, и ждет тебя тут жалкая смерть от голода, во сто крат более жалкая, чем на Луне, где тебя хоть оплакали бы чувствительные лунные жители; здесь же ни одна сердобольная душа не будет скорбеть о тебе, когда ты, изнемогая от голода, будешь грызть собственные руки, никто не закроет твоих глаз и, может, даже — никто никогда не найдет твои истлевшие кости!
Так сокрушался наш герой, опять вступая в коридор. Головой он задевал о выступающие или вовсе вываливающиеся камни низкого потолка, ноги его скользили на влажной почве, спотыкались о груды сбитой штукатурки, но отчаяние и смертельный ужас подгоняли неочастного, и он быстро продвигался вперед.
Пройдя довольно. долго, он сел наконец на минутку передохнуть и осмыслить свое ужасное положение.
Мелькнувшая было звездочка надежды — что ход выводит в Олений ров теперь погасла: он шел так долго, что давно б уже был наверху, если бы туннель вел в этом направлении. На каменные ступени, по которым сошел когда-то Вюрфель, тоже надежды не было; впрочем, ведь Вюрфель говорил, что проходы, к которым вели ступени, засыпаны, да и сами ступени, наверно, уже давно замурованы в фундаменте нового придела. Но что если туннель в самом деле ведет в один из бывших королевских домов в городе, как он сам недавно доказывал снобу профессору?! По продолжительности своего скольжения по крутому стволу шахты он заключил, что дно ее вполне могло находиться ниже уровня дна Влтавы и, следовательно, горизонтальный туннель, от нее отходящий, мог проходить под руслом реки и вести в Старый город; и, может быть, где-нибудь там, в подвале какого-нибудь старого дома, где некогда живал король Вацлав, и заканчивается этот ход?..
Он ухватился за эту идею, как хватается тонущий за последний обломок корабля, и со всей решимостью двинулся дальше. Сначала он опять чиркал спичку за спичкой, но вовремя опомнился, рассудив, что таким образом можно израсходовать весь коробок, не пройдя и половины пути. А если коридор не оканчивается выходом на поверхность, если он засыпан или теряется в лабиринте других коридоров, — что он будет делать без света в этой тьме египетской? Ему не хотелось доводить эту страшную мысль до логического конца.
Так или иначе, он решил экономить спички насколько возможно и использовать их лишь в случае настоятельной необходимости. Трудности его передвижения возросли тем самым троекратно. Пригнув голову, он осторожно ощупывал стены и передвигал одну ногу вслед за другой с величайшими предосторожностями: сверху он боялся выступающих камней, а снизу, с одной стороны, обломков, коварных колодцев и провалов, с другой же — змей, ящериц, василисков и прочих ядовитых гадов., которые обожают гнездиться в таких потайных ходах, — это он хорошо усвоил из рыцарских романов, неоднократно здесь нами упоминавшихся. Ко всему прочему, над ним неустанно витала окровавленная тень некоего Бертрама фон Угуштайна и тени других несчастных рыцарей и дам, злодейски погубленных в подземельях.
Каждый согласится, что я мог бы еще долго с выгодой для себя использовать положение, в которое попал несчастный пан Вроучек, и заполнить несколько волнующих глав дальнейшим пространным описанием его жутких подземных странствий, прибегнув к помощи разнообразных препятствий и опасностей — срывающихся камней, разверзающихся пропастей, сражений с крысами, падений через скелеты и тому подобных увлекательных вещей. Но цель моя не в том, чтоб распинать на дыбе читательские чувства, — я полон решимости объективно изложить чистейшую правду.
А потому скажу лишь кратко, что пан Броучек все шел и шел ощупью по коридору, и казалось, его крестному пути не будет конца. Но внезапно в нем снова зародилась надежда. Он услышал над головой глухой ропот, будто тяжелые воды шумно катились над ним, и на разгоряченный его лоб упали с промокшего свода холодные капли. Его догадка подтверждалась: да, видимо, он достиг уже той части туннеля, что находилась под руслом Влтавы и вела в Старый город!
Приободрившись, он с новыми силами продолжал свой мученический путь, опасаясь теперь лишь одного: как бы выход из туннеля не оказался завален гденибудь глубоко под землей, не упирался в какой-нибудь замурованный склеп или в заброшенный водосточный канал.
Шум над его головой затих: наверное, он был уже под Старым городом. С бьющимся сердцем, в напряженном ожидании он быстро продвигался вперед.
Вдруг нога его наткнулась на какое-то препятствие; он поспешно зажег спичку и — о, кто сможет передать радостное его волнение, когда он увидел обросшие мхом каменные ступеньки, ведущие куда-то наверх!
Нетерпеливо устремился он по ступенькам, освещая себе дорогу спичками. Лестница шла винтом, и подниматься по ней было неудобно. Наконец он добрался до тесного и низкого помещения и прямо перед собой заметил густо затканную паутиной, всю в червоточине дверь, искусно обитую железными, но уже сильно изъеденными ржавчиной прутами. В замке, таком же заржавелом, торчал — о радость! — огромный, ржавый, странной формы ключ.
Пан Броучек прежде всего попробовал, не открыта ли дверь. Увы, нет. Тогда он попытался повернуть в замке ключ. Он тужился что было мочи, капли пота выступили у него на лбу — но все было тщетно. Ключ будто сросся с замком в единую ржавую массу. Наконец, когда он обернул руку платком и напряг все силы, старое железо со страшным скрипом поддалось.
Он потянул дверь на себя, но она не открылась. Тогда он навалился на нее с этой стороны- и был наказан за свою неосторожность: дверь внезапно распахнулась, и пан Броучек полетел куда-то вниз, по счастью с малой высоты, так что лишь слегка ушиб себе коленки.
Он поднялся и посветил вокруг. То, что он увидел, было столь неожиданным, что от изумления он выронил спичку. В неверном свете ему явилось видение как из волшебной сказки.
Он чиркнул новую спичку — нет, это не был мираж Он стоял в тесной и низкой комнате, не имевшей окон, но сиявшей, как сундук, набитый доверху редчайшими драгоценностями. И то были настоящие, подлинные драгоценности. Стены были сплошь усеяны яшмой, горным хрусталем, аметистами, халцедонами и иными самоцветами по золотому фону; более дорогие камни — алмазы, рубины, гранаты, сапфиры, изумруды и прочие — блистали на золотых и серебряных шлемах, панцирях, рукоятях и ножнах мечей, на щитах, поясах, диадемах, пряжках, нерстнях, потирах, блюдах и бокалах, на распятиях и четках, на парчовых королевских мантиях и других одеждах из редкостных тканей, расшитых жемчугами, частию развешанных по стенам, частию живописными грудами лежащими на расписных либо инкрустированных сундуках, золотыми и серебряными полосами и гвоздями окованных и обитых, видимо и иные сокровища содержащих; чаетию же прямо на полу, который и сам был сложен из посеребренных и позолоченных дощечек. Лишь с часовней Креста на Карлштейне, где Отец страны собрал на малом пространстве, как в фокусе волшебного зеркала, все, что было в его королевстве драгоценнейшего, прекраснейшего и наисвятейшего, можно было сравнить эту ослепляющую взор комнату. Но, в отличие от той, куда сам император Карл вступал, сначала снявши обувь, для молитвы у сияющей святыни, где покоились под божественной защитой драгоценные реликвии и сокровища страны, эта комната была, по-видимому, кладовой сокровищ светских, и их владелец приходил сюда просто, чтобы потешить свой взор зрелищем сказочного великолепия, образчики которого собрал он здесь.
Неудивительно, что пан Броучек, обнаружив такое богатство, был потрясен. Он никогда не слышал и не подозревал, чтобы в Праге могла быть сокровищница, которая затмила бы даже сокровищницу капуцинов в монастыре св. Лореты на Градчанах. Ему тут же пришло в голову, что подземный ход вывел его в тайное хранилище богатств короля Вацлава, остававшееся неизвестным до той минуты, когда пан Броучек в силу счастливой случайности обнаружил его.
От этой мысли у него закружилась голова. Если это так, ему должна принадлежать, во всяком случае, какая-то часть клада, а ведь и десятая доля этих сокровищ сделает его невероятным богачом.
Он снова чиркнул спичку и, заметив, что с потолка на серебряных цепочках свисает драгоценная золотая лампа, зажег фитиль. Лампа разгорелась и довольно ярко осветила небольшое помещение, Пан Броучек мог теперь без помехи любоваться блеском сокровищ. Он касался их, брал некоторые вещи в руки, прикидывал мысленно цену этого богатства, которая стремительно росла, достигая уже головокружительных цифр. Он разом позабыл все свож страхи, минуту назад терзавшие его в подземном коридоре.
Пан Броучек был в экстазе.
Осматривая комнату, он слегка притворил дверь, открытую вовнутрь, и вновь был поражен: внутренняя сторона ее представляла собой картину в дорогой золотой раме, которая, когда дверь закрывалась, так плотно прилегала к стене, что никто бы и не заподозрил здесь потайного хода. Тому способствовало еще и то обстовтельство, что картина не достигала пола, а была повешена выше, примерно — из-за низких сводов комнаты — на уровне окна, почему падение пана Броучека и оказалось не столь страшным.
В момент, когда пан Броучек полностью закрыл дверь, его охватило странное чувство. Голова его закружилась, сознание заволокло пеленой; будто вихрем молниеносно накрыло его и унесло куда-то вдаль. Но это длилось лишь мгновенье.
Головокружение прекратилось, и пан Броучек пробормотал, держась руками за голову: «Какого черта! Мне почудилось, что я сейчас в обморок упаду или, сохрани боже, — что меня вот-вот хватит удар… И ничего удивительного — после всех этих волнений! Но слава богу, вроде пронесло».
Он снова взглянул на картину, представлявшую какого-ю государя с большой собакой у ног — возможно, короля Вацлава. Пан домовладелец признал в том явное подтверждение своей догадки. Однако его удивила. свежесть красок: полотно выглядело недавно написанным. Странное дело! По ту сторону двери все источено червями и разъедено ржавчиной — здесь же краски так свежи, будто художник лишь недавно закончил портрет. И все вещи в сокровищнице сдяют, как новехонькие; и ризы тоже не кажутся ни поношенными, ни выцветшими. Может, это вовсе не сокровищница короля Вацлава, а кладовая какого-нибудь нувориша, нынешнего владельца бывшего королевского дома? Но и эта мысль отпадала. Хотя все тут и казалось новым, эти украшения, оружие, одежда и прочее имели формы, стиль и покрой стародавних времен, какие уже не встречаются у схожих вещей нашей эпохи; ясно, что это не современная сокровищница. Может быть, лавка антиквара? Но тогда вещи не выглядели бы все так ново, особенно одеяния.
В конце концов он объяснил себе удивительную сохранность предметов тем, что помещение долгое время было заперто и в нем поддерживалась особая атмосфера; слышал он как-то раз, будто в некоторых таких камерах даже мертвые столетиями сохраняют прежт ний вид.
«Небось подвал этот не открывали со времен короля Вацлава», — подумал он потом, и от этой мысли холодок пробежал у него по спине. Короля Вацлава он хорошо знал по своим книжкам и по разговорам — конечно, не исторического короля Вацлава, а другого — ленивого, с огромным черным псом, следующим за ним по пятам, и кумом-палачом, шагающим с ним рядом. Он представил себе, как, может быть, в последний раз шел король подземным коридором, чтобы насладиться зрелищем своего тайного клада, как потом вышел через дверцу, скрытую за картиной, и повернул в замке ключ, которого с тех пор не коснулась человеческая рука, пока столетия спустя его не повернула рука пана Броучека. Он невольно отступил на шаг, со страхом взглядывая на портрет, — на минуту ему показалось, что сам грозный король со своим чудовищем псом стоит живой в проеме открытой двери и грозит ему.
Но ничуть не бывало! Дверь закрыта, и на ней всего лишь картина, помещенная здесь, скорее всего с целью преградить путь в тайный ход случайному пришельцу, если бы оный как-то проник в сокровищницу.
Тут только пан Броучек стал оглядываться в поисках второго выхода — в восторге от найденного клада он об этом совершенно позабыл.
Детально осмотреть небольшое помещение не составило труда, но он нигде не заметил ни дверей, ни даже оконца. Тут взгляд его упал на картину в золотой, украшенной драгоценными каменьями раме; она изображала королеву и висела в точности напротив портрета короля, причем на том же уровне, и размеры ее тоже полностью соответствовали портрету короля.
Только эти две картины и были здесь, и пану Броучеку сразу же пришло на ум, что и за портретом королевы тоже должна быть скрыта дверь. Он сильно потянул раму на себя, потом стал вдавливать ее в стенку, но картина не поддавалась.
Ужас вновь охватил пана Броучека при мысли, что из сокровищницы нет никакого другого выхода, что он находится где-то в недрах каменной горы, вдали от человечьего жилья, так что в конечном счете ему не останется ничего иного, как умереть голодной смертью посреди всего этого богатства, что Отнюдь не более приятно, чем смерть в подземном коридоре. Но тут он заметил, что рама в одном месте более захватанная.
Он взялся за это место, стал щупать, нажимать, и — о, радость! — вдруг поддалась какая-то завитушка, и, когда он нажал посильней, вся картина вдруг сдвинулась и в стене открылся проход.
Пан Броучек вспрыгнул на край проема и осветил спичкой пространство впереди. Он увидел длинный коридор, увешанный картинами, и с окнами, сложенными из мелких разноцветных стекол. «Слава богу!» — « вздохнул он с облегчением.
Все-таки он еще раз вернулся в сокровищницу: он был не в силах сразу с ней расстаться. Теперь, когда путь был открыт, пан Броучек впервые испытал радость полную и ничем не омраченную. Это была царcкая награда за все, что той ночью довелось ему пережить.
И все же он преодолел искушение сразу набить карманы пригоршнями драгоценных камней. Если это в самом деле тайный клад, то никуда он не денется.
Нужно лишь хорошенько запомнить место, чтобы опять его найти.
Погасивши лампу, пан Броучек вышел из сокровищницы в коридор и осветил дверь с другой стороны. Он увидел, что здесь тоже изображена какая-то королева — без сомнения, одна из двух супруг короля Вацлава, может быть, та, что была задушена в Карлштейне его огромным черным псом. Когда пан Броучек прикрыл и придавил дверцу, картина слилась с рядом других таких же, ничем не выделяясь среди полотен, украшавших коридор.
«Ну, теперь все понятно! — мысленно ликовал пан домовладелец. — Конечно же, это тайная сокровищница короля Вацлава, помещенная в каком-то из его городских домов и соединенная подземным ходом с замком на Градчанах; и второй выход был так тщательно замаскирован, что остался неизвестен всем последующим обитателям дома. Тысячи людей тысячи раз прошли по этой галерее, и никто из них даже не заподозрил, какое богатство скрывается за этой картиной».
Он решил пока сохранить драгоценную тайну в своем сердце и уж потом выбрать, стоит ли довериться нынешнему владельцу дома и поделиться с ним, или же каким-нибудь хитрым способом самому завладеть всем кладом, что, конечно, было бы предпочтительнее и вдобавок совершенно справедливо.
Он удостоверился еще раз — на взгляд и на ощупь, — что портрет опять плотно прилегает к стене и, следовательно, не может возбудить чьих-либо подозрений, и тихонько пошел по коридору, слабо освещенному лунным светом, падавшим сквозь частый переплет окон.
Он ступал с осторожностью, но при этом отнюдь не утруждал себя мыслью о том, что будет, если его застанут здесь, в чужом доме, глухой ночью, ни о том, как он отсюда выберется. Голова его была занята найденным кладом и сладостно кружилась. Стремительным роем проносились в его мозгу видения дворцов, летних резиденций, пышных выездов, ливрейных слуг, изысканйейших деликатесов, обольстительных красавиц и прочих соблазнов, которые, пожалуй, в подобных обстоятельствах пришли бы на ум и читателю; однако, к чести моего героя, я должен добавить, что он вспомнил и свою экономку, решив отправить ее со скромной пенсией на отдых, и всех своих знакомцев, которым он устроит в «Викарке» великолепный пир (бесплатно), и даже «Центральную Матицу», на нужды которой он в качестве великодушного дйра выделит двадцать гульденов.
Тем временем он дошел до лестницы и по ней спустился в длинный и узкий коридорчик, в конце которого была железная решетчатая дверца. Он был радостно удивлен, обнаружив, что дверца не заперта, и, выйдя через нее, увидел черные силуэты домов и за ними звездное небо.
— Какая бесхозяйственность! — заворчал он, но в душе благословлял незнакомого привратника, своей небрежностью открывшего ему путь из чужого дома.
Итак, он снова был под божьим небом, на вольной улице.
Отдышавшись как следует на свежем воздухе, пан Броучек счел своей первейшей обязанностью рассмотреть и запомнить облик дома, хранившего в себе его грядущее богатство.
Он оглянулся, посмотрел наверх и тут обнаружил, что коридорчик, из которого он только что вышел, является просто крытым проулком, ведущим меж двух домов к третьему, большому зданию, стоящему в глубине, где, по-видимому, и был некогда двор короля Вацлава. Тогда он осветил железную дверцу и увидел на ней посередине искусные кованые украшения — особенно поразили его птички в венках, очень похожие на те, что украшают Мостовую башню в Старом городе.
Потом он бросил взгляд направо и налево, чтобы определить улицу. Но, увы, хотя пан Броучек знал Прагу вдоль и поперек, он ничего не мог разобрать.
В узкой улице царила тьма; но в вышине при свете луны четко вырисовывались очертания высоких остро-верхих фронтонов, причудливых эркеров с башенками и балконами, складываясь в фантастическую картину, какой пан Броучек никак не мог припомнить за все время своих блужданий по Праге.
«Наверняка я попал в еврейский квартал», — сказал он себе. — Только там могут еще быть такие богом забытые углы, куда даже я никогда не заглядывал. Это же скандал, что посреди современного города сохраняются такие уродины. Все говорят об упорядочении, будто бы уже и планы готовы, но я думаю, мы этого упорядочения дождемся скорее, чем родниковой воды, на которой я, вообще-то говоря, и не стал бы настаивать. Наполеона нам не хватает — чтобы пришел, как тогда в Париже, поставил с четырех сторон пушки и сравнял бы все с землей. Вот и было бы упорядочение! Хотя что толку упорядочивать с одной стороны, когда, с другой выбрасываются деньги на реставрацию всяких старых ворот, и башен, и часовен, которых в Праге прорва и которые загораживают нам проход, — а ради чего? Чтобы какой-нибудь полоумный иностранец мог на них глаза пялить? А сколько вместо этого можно б построить прекрасного, прибыльного, высокодоходного жилья! А все потому, что в магистрате заправляют непрактичные ученые да профессорье!» Как можно видеть, пан домовладелец, наперекор своим временным увлечениям стариной, остался пламенным приверженцем передовых идей современности.
Он сделал неокольцо шагов, продолжая свои рассуждения: — И тьма — как в могиле. Вот это хозяйствование! Хоть бы один фонарь оставили гореть! И это почемуто называется у нас «просвещенное руководство городом». Для чего существует объединенное газовое хозяйство? На что идут все доплаты к налогам, которые прямо с мясом от себя отрываешь? Если не хочешь ложиться спать с курами, то берегись — в боковых переулках непременно расквасишь нос или поломаешь ребра. И костей не соберешь! Таких мостовых постыдились бы в самой захудалой провинции. А, чтоб тебя!
Последний яростный вопль относился к обширной луже, в каковую неожиданно для себя вступил пан Броучек, отчего ее неизвестного происхождения содержимое с громким всплеском и чавканьем взметнулось высоко, окатив нашего пешехода.
— Нет, про это я сообщу в газету! — возопил пан Броучек, пылая праведным гневом. — Тотчас же, с утра, пусть даже это обойдется мне в пятерку. Сие переходит всякие границы! Эдакие пруды посреди улицы! А вонь! Месяц теперь не отобьешь запах от моих невыразимых. А еще толкуют об общественном здравоохранении! Интересно, для чего мы содержим штат городских эскалопов или как там называются эти дармоеды. Видно, для того лишь, чтобы мытарить порядочных людей. У меня они переселяют жильцов из подвальных квартир — там, видите ли, немножко капает со стен, — а тут, на общественной улице, можно утонуть бог знает в каком дерьме.
Он зажег спичку и посветил на землю.
— И-и-и! Да тут каждый выливает на улицу свои помои и все что ему заблагорассудится. Ну погоди, достопочтенный магистрат, это мы отразим в хорошенькой статейке, которую вам не захочется повесить в рамочке на стенку. Вот высплюсь и сразу пойду к перчаточнику Клапзубе, пусть он мне напишет. И полицию тоже надо пропесочить. Уверен, что ночью сюда ни один постовой носу не кажет. А ведь в такой тьме кромешной нехорошие люди вполне могут свернуть тебе шею, и охнуть не успеешь; темнотища очень подходящая.
Тем временем он дошел до угла и с надеждой заглянул в поперечную улицу, отходившую налево.
— И тут — тьма как в подземелье! Все будто вымерло. Ни души кругом, чтобы можно было хоть спросить, где я, собственно, нахожусь. Это же скандал, когда старый пражанин в своем родном городе должен спрашивать дорогу, будто паломник ко святому Яну Непомуцкому. Я-то думал, что знаю в Праге каждый дом — а вот уже вторая улица, и я ее не знаю, будто я опять на Луне. Нигде в Праге не попадались мне такие ряды странных фасадов и острых крыш, столько башенок и галерей. Не иначе попал я в какойто квартал, где давно не был, а за то время господа архитекторы понастроили тут кучу домов по нынешней сумасброднрй моде! Раньше как было: гнали четыре ровные стены, на них ставилась трехскатная крыша — и вот тебе дом, все как полагается. Ну, наверху, конечно, труба, а впереди два-три ряда нормальных окон радость посмотреть. А теперь — сплошные башни, галереи, колонны, нолным-полно всяких рож и уродов, да еще какая-то пестрая роспись пошла, прямо голова кругом. Архитекторы уже не знают, как еще у дураков деньги из карманов выуживать!
От этой филиппики пана Брручека отвлек призрачный свет, возникший во тьме поперечной улочки.
Он было подумал, что это фонарь, стоящий на углу, но потом распознал в этом тусклом светильнике обыкновенный фонарь, который какой-то прохожий нес в руке, освещая себе дорогу.
«М-да, докатились мы! Срамота, люди в Праге ходят с фонарями, как в захолустье», — рассердился пан домовладелец, но в душе был рад, обнаружив живое существо, которое может сообщить название улицы, столь важной для него укрытым здесь кладом, и тогда он кратчайшим путем отправится домой, в свою уютную спальню, по которой он уже искренне стосковался.
Итак, он ускорил шаг, направившись навстречу позднему, иди, лучше сказать, раннему прохожему. Но когда расстояние между ними сократилось шагов до пятидесяти, человек, шедший навстречу резко остановияся и стал вглядываться в темноту, в то место, где невольно остановился и Броучек. Вид незакомца, насколько пан домовладелец мог рассмотреть при бледном и мутном свете фонаря, был поразителен, «Какого черта! — додумал пан Броучек. — Не иначе, ряженый. И откудй бы? Ведь сейчас вовсе не масяеница, июль месяц. И похорон торжественных тоже, вроде, не было, так что это и не загулявший знамено, сец какой-нибудь гильдии. А может, это статист сбежал со спектакля прямо в театральном костюме?» Пока наш герой предавался этим размышлениям, человек с фонарем поспешным шагом направился на противоположную сторону улицы.
«Ага! — подумал пан домовладелец. — Наверное, ему совестно своей шутовской одежды, а может, он думает, я полицейский. Но ты от меня не уйдешь!» И он тоже повернул на другую сторону улицы, так что их пути должны были скреститься у стены противоположного дома. Но не уснел пан Броучек дойти до того места, как чудной прохожий вдруг отпрыгнул к стене дома и прижался к ней спиной; выкинув вперед руку, он крикнул с угрозой в голосе: — Коли не со злом, остановися!
Пан Броучек невольно отступил назад, ошеломленный угрожающим движением и выкриком незнакомца, а также странным выговором, особенно этим «остановися». Он подумал, что парень перепил и с трудом ворочает языком, но тут увидел в его вытянутой руке какое-то колющее оружие, которое отнюдь не выглядело бутафорией.
Он отступил еще немножко и произнес укоризненным и в то же время успокаивающим тоном:
— Не думаете же вы, что я какой-нибудь бродяжка, нацелившийся на ваше портмоне? Спрячьте скорей вашу игрушку и радуйтесь, что ее не увидел полицейский: ибо я очень сомневаюсь, что вы имеете разрешение на ношение столь опасного холодного Оружия. Хотя, действительно, нам скоро не останется ничего другого, как самим заботиться о собственной безопасности, если полиция терпит на улицах такую тьму египетскую, которая весьма располагает ко всякого рода нехорошим делам. Но я — я порядочный, мирный гражданин, который лишь хотел осведомиться у вас, где я, собственно, нахожусь?
Пока Броучек говорил, человек с фонарем несколько раз взглянул направо и налево, будто искал еще одного, невидимого участника разговора. Потом он опустил слегка свой кинжал, но не ослабил напряженного положения тела и проговорил голосом, почти не утратившим первоначальной резкости: — Трудно разумею, что кычешь.[19] Ой, еда[20] почтенен мещенин бродит городом без огня по полуночи аки тать? Мой совет тебе: держи мошну крепче и ступай от мене с богом!
«Господи боже, — подумал про себя пан Броучек, — прононс у него хуже, чем у обыкновенного выпивохи. От пива такого не бывает. Похоже, наше Общество связей с иностранщиной начинает разворачивать свою деятельность. Этот тип, видно, приехал издалека, откуда-нибудь из Боснии или из Далмации — у них тоже такие дурацкие костюмы и ломаный славянский язык».
— И пойду, пойду, только без крику! — сказал он вслух. — Все равно от вас — то есть от тебя — черта лысого добьешься, раз тебя в Прагу принесло невесть откуда. Судя по твоей странной речи и еще более странному (без обиды!) наряду, я заключаю, что ты босняк или далматинец, из тех, что торгуют уксусом или ножами или водят медведей.
— Безстудну лжу глаголеши! — вскричал человек с фонарем. — Аз бо есмь исконен пражский мещенин и верный чех. А вот ты заподлинно бегун иноплеменный, ибо беседа твоя нескладна и порты взору противны.
— Нет, это уж чересчур! — воскликнул пан Броучек. — Если ты в самом деле пражский мещанин, то как тебе не стыдно срамить свое сословие этим тряпьем, и глупыми шутками. Или ты рехнулся, и твое место в желтом доме, среди умалишенных.
— Молчи, еромыга[21] мерзкий! — яростно ответствовал дикарь. — Господом клянусь, ума лишенным мя творити не дозволю, сам сый горшаи безумнаго. Познах бо, кто еси. Ха! Израдца[22] еси неблагородный, слуга антихристов, лазутник и соглядатай кесаря Зикмунда. Проникл еси в наш град, абы нас выдал! Но бох дасть, ты отселе жив не выйдеши!
Неожиданное обвинение в шпионаже так поразило пана домовладельца, что он позабыл все остальные оскорбления и минуту не мог прийти в себя.
— Что за глупый разговор! — возмутился он наконец. — Я соглядатай? Что за чепуха! Лазутчик кесаря Зикмунда! Какого-такого Зикмунда? Отродясь о таком не слыхивал… впрочем… нет, правда… читал я что-то… был император Сигизмунд… так это бог весть сколько лет назад — наверное, во времена Жижки!
Теперь настала очередь незнакомца в остолбенении смотреть на пана Броучека.
— Во времена Жижковы! — вскричал он. — Пошто троскочешь несуразное: ан Жижка жив и тамо, на горе на Витковой, со табориты ожидаеть Зикмунда!
— Ха-ха, Жижка жив! Чудно! Да Жижка уже не одну сотню лет лежит в земле, и даже от его кожи, которой табориты после его смерти, говорят, обтянули барабан, не осталось небось ни клочка. Жижка жив! Если б он был жив, у нас бы все сейчас было иначе! У нас, парень, хватило бы работки для его булавы, если бы его сразу же не забрали к святому Вацлаву. Потому что в наши времена, братец, за разрушение замков и сожжение монастырей полагается статья. Ну да ладно, ладно, не морочьте себе голову, приятель! Если бы Жижка был жив, он был бы старше самого Мафусаила. Я, правда, не знаю, когда он родился, но твердо знаю, что он жил еще до Белогорской битвы, а эту дату я случайно помню хорошо:- это было в тысяча шестьсот двадцатом году — ну, а сейчас у нас идет год тысяча восемьсот весемьдесят восьмой…
Незнакомец от изумления чуть не уронил фонарь. Он вытаращил на пана Броучека глаза и судорожно выдавил из себя: — Тысяща… и осемь сот… осьмьдесят… осьмьш? Ха-ха! Зрю яз, во твоей головушке чтои-то ся неладить. Всяк, имеяй смысл цел и разум здрав, пове трбе, что идеть нам год от рождества Христова тысяща четыре ста двадцатый!..[23]
— Тысяча четыреста двадцатый! — воскликнул пан домовладелец. — Ты что, братец, думаешь, я идиот — или, может, ты сам идиот конченый?
— Обаче, чесо ради ашуть с буим словеса множу![24] — ответствовал презрительно незнакомец и быстрым шагом пошел прочь. Несколько раз он еще обернулся, а потом ускорил шаг и слился с окрестной темнотой, лишь фонарь его еще помигивал в ней подобно блуждающему огню, пока не исчез за поворотом улицы.
Пан Броучек тупо смотрел ему вслед, пока тот не исчез из поля зрения.
— Сумасшедший! — сказал он себе уверенно. — Я мог бы сразу догадаться по тем странным тряпкам, что он на себя напялил. Однако какая удивительная путаница у него в голове! Думать, что сейчас идет год тысяча четыреста двадцатый — дичь, какая! Впрочем, ведь есть же, говорят, сумасшедшие, считающие себя папой римским или королем; они носят бумажные короны, видят в каморке с голыми стенами великолепный тронный зал, а в служителях психиатрической больницы — своих министров; так почему бы не быть и безумцу, который перенесся на несколько столетий назад и всю свою жизнь устроил сообразно этой идее? Достал себе театральный костюм из какой-то исторической пьесы рыцарских времен, ходит ночами по улицам с фонарем, поскольку во времена Жижки вряд ли было газовое освещение, и изъясняется на тарабарском наречии, долженствующем изображать древнечешский язык! Смех, да и только! И бедняга думает еще, что я сумасшедший! Я только удивляюсь, как это его пускают бегать по Прагe в этом маскарадном костюме, да еще с оружием. Вот несчастье, что я наткнулся именно на такого идиота!
Между тем он шел дальше по улице и уже увидел впереди за углом отблеск какого-то пламени. Он заторопился, но внезапно с размаху налетел на препятствие и с громким проклятием свалился на землю.
Когда он поднялся и осветил спичкой препятствие, то, похолодев, распознал в нем толстую цепь, натянутую поперек улицы.
— Свет такого не видывал, — неистовствовал он, растирая испачканной рукой ушибленное колено. Это уже не небрежность, а хулиганство! Цепь через улицу! Это вопиет к небу! И хоть бы какой фонарик привесили — нет, будто нарочно устроили ловушку во тьме кромешной, чтобы налогоплательщики ломали себе руки и ноги. Цепь через улицу! Ну погодите, я вам этой цепью потрясу, так что уши от звону заткнете. Мы еще посмотрим, имеет ли право магистрат за наши кровью и потом заработанные деньги затягивать улицы цепями. И вообще, чем портить себе нервы в этой дыре, я лучше продам дом и буду наслаждаться своим богатством в Вене или в другом приличном месте, где постыдились бы держать улицы на цепи.
Как видим, пан Броучек снова вспомнил про свой клад, что его несколько смягчило.
Он подлез под злополучную цепь и пошел дальше уже осторожнее. Улица здесь резко сворачивала вправо, и в конце ее он увидел яркое зарево огня. Вскоре он различил большой костер, разложенный посреди улицы, и вокруг него фантастические тени многих фигур.
— Гляди-ка! Прямо целое войско метельщиков или золотарей. Наверное, потому и цепь. Что это они затевают? Уж не проводят ли исподтишка эту новую канализацию, о которой столько кричат и пишут, чтобы поднести нам сей приятный сюрприз, как гром среди яс… Ой!
Увлекшись, он снова врезался в нечто, что оказалось толстым брусом, обитым железом. Эту новую неожиданность пан Броучек воспринял лишь с язвительным юмором.
— Мило, очень мило. Мало цепей, теперь и колоды пошли. Наши городские власти полагают, видно, что нам не помешает немножно заняться гимнастикой! Вилимек и Бржезновский, ау! Где вы?
В эту минуту он увидел нечто, что поразило его куда больше. Он заметил странные, увенчанные башней ворота, силуэт которых, частично высвеченный пламенем костра, перекрывал улицу, а по бокам чернела зубчатая крепостная стена. Он твердо знал, что нигде в Старом городе, да и в Праге вообще нет таких ворот и нет такой стены. Мучительные сомнения охватили его: что если он и не в Праге вовсе, что если он пролетел этой чертовой шахтой на. ту сторону земного шара, к антиподам?! Если однажды он из «Викарки» вознесся на Луну, разве невозможно ему из этого колдовского помещения провалиться прямиком в пекло?
Мучительное беспокойство сменилось паническим страхом, когда он остановил свой взгляд на фигурах, сидящих и стоящих вокруг костра. Отсюда он мог уже хорошо их рассмотреть.
Это были по большей части статные и крепко сбитые мужчины свирепого вида, кто в грубых рубахах, кто в пестрых одеждах чудного покроя, а кто в кованых доспехах и железных кольчугах; у некоторых на голове он заметил круглые шлемы, у других шапки на манер тюрбанов или диковинные шляпы, у третьих капюшоны разных цвеюв, и ужасное это зрелище, озаренное красным отблеском костра, в глазах пана Броучека делалось еще ужаснее присутствием грозного оружия: алебард, протазанов, мечей, палиц с длинными железными шипами, цепов, обитых жестью и утыканных множеством гвоздей…
До этого пан Броучек хоть и гневался на различные пороки городской коммунальной службы, доставившие ему ряд мелких неприятностей, однако из-за этих легких тучек ему все время сияла мысль о будущем его великом богатстве, не допуская, чтобы радостно возбужденное настроение его всерьез и надолго омрачилось. Но теперь это радостное чувство испарилось мгновенно, и душу его объял ужас. С минуту глядел пан домовладелец, застыв неподвижно, глазами, от страха вылезавшими из орбит, на это зловещее сборище. Потом он потихоньку начал отступать, пока не юркнул за угол ближайшей поперечной улочки. Оттуда он еще раз осторожно высунул голову и взглянул на воинское расположение, но тут же поспешил спрятаться: ему вдруг померещилось, что страшная ватага повернула к нему свой грозные лица и схватилась за оружие, готовясь его преследовать.
В отчаянном испуге помчался наш герой от того места и лишь после долгого бега, не ллыша за собой шума догони, рухнул без сил на широкую тумбу.
Какое-то время лежал пан Броучек на тумбе в полубессознательном состоянии. В голове его роились мысли одна другой невероятнее. Эти здоровенные мужики у ворот и их оружие, особенно цепы — знакомые как музейные экспонаты страшные цепы гуситов — внушили ему дикую идею, что, может, человек с фонарем был все-таки прав и он (пан Броучек) стал внезапно современником Жижки. Причудливая эта мысль находила мощную опору в непонятных воротах с башней, в зубчатой крепостной стене, старинном покрое одежды и невразумительном языке предполагаемого безумца, в отсутствии газового освещения и странном облике улиц, в цепи и колоде и в полной нетронутости драгоценных вещей и живописных полотен в старом королевском доме.
Он изо всех сил сопротивлялся чудовищному предположению. Ему припомнилась легенда о молодом монахе, проспавшем в лесу целых сто лет; белоголовым старцем возвращается он в обитель, где его никто не признает; это сказка, но все же она во сто крат ближе к реальности, чем очутиться в столетии, давным-давно минувшем. Это уж чистая бессмыслица.
Не может время остановиться, тем более не может течь назад. И даже если бы время в самом деле отступило на несколько столетий, он в нем никак не мог бы оказаться, ибо появился на свет несколько веков спустя. У пана Броучека просто голова кружилась от всей этой чепухи.
Потом ему пришло на ум, что, может, он по дороге от Вюрфеля уснул где-нибудь на тумбе и ему снится необычайно яркий сон. Подземный ход, клад — ах, и клад короля Вацлава! — человек с фонарем и все прочее было лишь причудливым, пестрым сновиденьем, от которого он теперь пробудился. Но и это толкование долго не продержалось.
Ночная тьма начала пойвмногу отступать под натиском летнего рассвета. Густая черная завеса превратилась в легкую серебристую вуаль, сквозь которую проглядывали уже не только верхние контуры, но и все основные черты окружающих предметов. И вуаль эта с каждым мгновением становилась прозрачней, сползая с домов все ниже и ниже.
Но то, что открылось пану Броучеку из-под этой дымки, преисполнило его ужасом и отчаянием. Тот, KTo прочел описание его путешествия на Луну, помнит, должно быть, то место повествования, где я пишу, что с паном домовладельцем по дороге иЗ кабачка домой случались приступы зрительных галлюцинаций, когда пражские улицы представали перед ним в причудливом смещении и искажении. Все было перекошено, искривлено; то невероятно вытянуто, то укорочено, иной раз удвоено. Но это было при обманчивом свете месяца и уличных фонарей.
Теперь же он видел подобную картину при трезвом свете дня.
Он видел дома разнообразных размеров и внешнего облика, некоторые даже наполовину деревянные, с громоздкими то очень широкими, то невиданно остроковечными крышами, со множеством различных выступов, арочек, галерей каменных и деревянных, открытых и крытых переходов, кое-где перекинутых высоко от дома к дому, как воздушные мостики; окна самой различной величины и формы, до, как правило, очень маленькие, иные узким щелочкам подобные, а вместо стекол по большей части затянутые пленками или бычьим пузырем; там и сям виднелись железные решетки, чудно переплетенные и всячески изукрашенные, вместо входных дверей — закругленные или островерхие калитки или решетчатые воротца, на стенах домов множество тесаных украшений и фигурок, пестрая роспись, и повсюду торчали из домов железные палки, на которых покачивались то железная перчатка, то чудная шляпа, а то и деревянная прялка или иной какой знак ремесла или же здоровенные железные и деревянные груши, звезды и другце знаки, названия домов обозначающие, — все это, вместе взятое, являло собой картину столь пеструю, разнообразную и удивительную, что пан домовладелец чувствовал себя как в видении Иржика.
Теперь уж у него не оставалось сомнений в том, что с ним снова приключилось нечто необыкновенное — как и в тот раз, когда он случайно зашел, идя с Градчан, на Луну. Но он все еще сопротивлялся предположению, что он забрел в какое-то там прошлое, откатившись назад без малого на пять столетий. Эта мысль была слишком абсурдна.
Однако он невольно прикинул и эту невозможную ситуацию и сказал себе, что если это действительно стародавняя Прага, то он должен бы суметь в ней разобраться, поскольку хотя бы площади и главные улицы занимали то же положение, что и теперь.
Пан Броучек осмотрелся внимательно. Он стоял возле маленького углового дома у входа в кривой переулок. Невольно взглянул он на стенку домика, а затем и на дом напротив, ища взглядом название улицы; но, конечно, надписи и в помине не было.
Тогда он повернулся к переулку спиной и посмотрел во вое стороны. Слева от переулка находилась небольшая площадь, и здесь, одна к одной, стояли двумя длинными рядами какие-то будки, в которых пан домовладелец по различным вывешенным знакам узнал мясные лавки.
«Если бы я находился в Старом городе, — сказал он себе, — то это могла бы быть Мясная улица; тогда направо мы имели бы Штупартскую, а эта улочка сзади, за моей спиной, была бы Тынская улица — нет, все это чепуха!» Но он все-таки взглянул направо, к предполагаемой Штунартской, ища церковь св. Якуба. И в самом деле, в той стороне высился какой-то храм, но фасад его был совсем иной.
По сем безрезультатном осмотре наш герой на минуту задумался, что делать. Наконец он решился пойти на авось улочкой, которую согласно своей гипотезе назвал Тынской. Нужно оглядеться в незнакомом городе: может, что-нибудь и прояснится.
И он пошел по кривому переулку. На правой стороне его внимание сразу же привлек дом с большими, целиком обитыми железом дверьми; за ним по той же стороне шел еще дворик в глубине между другими затиснутого дома, а дальше… Пан Броучек ахнул — на фасаде следующего дома было вытесано большое тележное колесо, покрашенное красной краской. Поистине поразительное совпадение!
Дело в том, что пан домовладелец очень хорошо знал Тынскую улицу, потому что там жил один его должник, которого он неисчислимое количество раз осчастливливал своим посещением. И всякий раз, проходя по Тынской улице, он замечал дом, называемый «У красного колеса», знак которого очень наглядно был на нем изображен.
— Удивительно, просто удивительно, — бормотал он про себя. — Как если бы это в самом деле была Тынская улица. И повороты ее тоже совпадают… Правда, дома все выглядят иначе — но за пятьсот лет многое могло измениться… Ой, опять мне лезет в голову этот бред!
Но, несмотря на то, что пан Броучек отверг эту глупую мысль, он с волнением сердца приближался к концу улочки: увидит ли он там Тынский храм?
Вот улочка кончилась, и… да, величественный Тынский храм действительно возвышался перед ним! Он узнал его не колеблясь ни минуты, хотя костел сиял своими украшениями и новизной, как будто стены его были только что возведены. Невольно перевел пан домовладелец взгляд в другую сторону, и снова… да, над сводчатым входом дома был вытесан большой позолоченный перстень, а рядом высились запертые ворота могучего строения, которое хоть и выглядело несколько иначе, чем нынешний Тынский двор, однако явно не могло быть ничем иным.
Пан Броучек пощупал свой лоб. Голова его кружилась. Дом «У колеса», дом «У перстня», Тынский храм, — и если сейчас он этой дорогой выйдет на Староместскую площадь…
Его качало, когда он шел по переулку, ведущему вдоль храма. Боковой портал подтверждал тождественность строения с Тынским храмом, хотя был совершенно новый, словно только что вытесанный, без малейшего ущерба или изъяна в богатом обрамлении из тончайших орнаментов и фигур, будто выпиленных из сахара умелой рукой резчика. Направо он увидел ту же узкую улочку, что ведет к Козихе и к Долгой улице.
Он прошел на той же стороне дом с неизвестной эмблемой: большой семицветной радугой, а за ним…
О боже!
За ним открылась Староместская площадь, и если бы у него были хоть малейшие сомнения, то этот, такой знакомый дом, стоящий на углу Тывского переулка, с большим белым колоколом, убедил бы его наверняка.
Сам по себе вид Староместской площади еще мог бы возбудить сомнения. Дома, — стоящие на ней, выглядели так же несуразно, как и те, что он видел до сих пор; пожалуй, они были еще более перегружены эркерами, портиками., башенками, пестрой росписью и разнообразными украшениями; посредине не стоял знакомый марианский столп (какие ставят в честь избавления от чумы), но зато на северной стороне площади подымались какие-то строительные леса, а в них боль шой кол с приделанным к нему железным кругом а свисавшим с него пестрым разодранным штандартом; обе башни Тынского храма хотя и смотрели на площадь, возвышаясь над загораживающими их домам и, но выглядели скорее как два могучих столпа, потому что у них отсутствовали верхние части и не было крыши. Но на другой стороне площади поднималась башня ратуши — хотя и с немного иным окончанием — уже в полном соем великолепии и часовней с эркерами.
Ратуша имела, разумеется, совсем иной вид и вместо отсутствующей новой части с галереей до самого переулочка стояли еще четыре дома — из них, один, известный ныне под названием Креновский; под ратушей и под этими соседними домами тянулись — аркады, в которых виднелись будки и подвальчики каких-то лавок.
Но в главных чертах положение, размеры, размещение и соотношение улиц, стекающихся к площади, так полно и точно соответствовало картине нынешней Староместской площади, что, с учетом всех предшествующих наблюдений, пан Броучек не мог дольше сомневаться.
Подавленный, он опустился на каменное сиденье, стоявшее за колонной, аркады углового дома перед Тынским храмом, напротив дома «У белого колокола».
Возможно, он не без умысла приютился в этом укромном месте; ибо хотя только-только забрезжила ранняя июльская заря, на площади уже появились первые, но не редкие прохожие в живописных средневековых одеждах, а перед ратушей стояла толпа вооруженных людей, произведшая на пана Броучека впечатление ничуть не лучшее, чем ночная стража у ворот.
— Так, значит, все-таки… — соображал несчастный пан Броучек, все-таки, значит… невозможно — и все-таки. Когда я об этом думаю, мне кажется, у меня лопнет голова. Но что видят мои глаза, что я могу потрогать руками, тому я все-таки должен верить! Вот так, вдруг переметнулся я назад на пару-другую столетий. Я смотрю на дома, которых, собственно, давным-давно уж нет или по крайней мере нет в таком виде; я сижу на скамье, о которой точно знаю, что от нее на этом месте не осталось и следа; я нахожусь среди людей, которые давно уже обратились в прах, но которые тем не менее, живые и здоровые, проходят мимо меня в своих давно истлевших и рассыпавшихся одеждах. А я сам, если сейчас действительно идет тысяча четыреста двадцатый год, не могу быть жив, потому что только черев четыреста с лишним лет рожусь — и в то же время я чувствую, что я жив, я знаю совершенно твердо, что вчера, двенадцатого июля 1888 года, я сидел в трактире у Вюрфеля! Такая свистопляска совсем может свести человека с ума! А… а может, я и вправду сумасшедший? Может, я живу и все время жил во времена Жижки и у меня самого такая же «идея фикс», в которой я недавно обвинил того человека с фонарем, только наоборот: у меня щавязчивая идея, будто я живу на пять столетий вперед. И мой дом был бредом, моя экономка бред, и Вюрфель — бред, все, все — лишь порождение моего больного мозга, фантазия, от которой я сейчас пробуждаюсь… Но все это опять чистейшая чепуха! Ведь вот на мне сюртук от Нерада — вот же этикетка — а Нерад никак не гусит; вот в кармане у меня трамвайный билет — а трамвай у нас в Праге ездит только, то есть начал ездить, тьфу ты, будет ездить — ах, чтоб тебя!..
Пан Броучек в яростном отчаянии бил себя кулаками в лоб, судорожно хохотал и вел себя действительно как безумец.
И нечему дивиться: у автора самого кружится голова от этого переплетения времен, и дух его с тоской ожидает последующих глав, где ему придется исполнять танец среди мечей прошлого и настоящего, в котором он стяжает лишь кровавые шрамы. О, будьте тогда милосердны, господа, вы, считающие чешского писателя жалким негодяем, выставленным у позорного столба, в которого каждый может кидать усмешки и грязь на потеху публике, что лишь позлорадствует: так ему и надо — зачем пишет!
— Что зде дееши? Кой еси? — раздался резкий окрик над ухом пребывающего в отчаянии пана домовладельца.
Броучек поднял глаза и невольно встал. Он увидел перед собою высокого статного мужчину с красивым, в окладистой бороде лицом, одетого поистине живописно. На нем была шапка странной формы, длинный синий плащ на алой подкладке, на груди распахнутый, так что под ним был виден плотно облегающий тело черный полукафтан с вышитой на груди алой чашей, ниже на нем было надето что-то, напоминающее короткую, до колен юбку, — белое, внизу отороченное узкой полоской черного меха. По бедрам шел серебряный кованый пояс с кошелем, привешенным с правой, и длинным мечом — с левой стороны, и, наконец, узкие зеленые штаны и красные башмаки с острыми носами.
— Прошу вас, скажите мне, сейчас у нас в самом деле тысяча четыреста двадцатый год? — вместо ответа спросил пан домовладелец.
— Самозря, — подтвердил мужчина, удивленно взглянув направо и налево. Но кого ты, кроме мне, вопрошавши, будучи туто со мною сам-друг?
Тут пана Броучека осенило, почему и человек с фонарем при его обращении оглядывался по сторонам: эти дремучие древние чехи не имели ни малейшего представления о вежливом обращении на вы. В том, что он действительно находился среди древних чехов, сомнений больше не было.
(Надеюсь, я уже достаточно ослепил своим древним языком профанов и всласть подразнил знатоков, и потому читатели извинят меня, если я прочие речи своих средневековых героев перескажу на простом современном нам языке, лишь кое-где слегка приправленном смачным старинным словцом или оборотом).
— А скажите… скажи мне еще, — спрашивал дальше несчастный пан Броучек, — ты правда то, чем кажешься, ты не бред?
— Бред? Не пойму, что у тебя на уме. Я Ян, именуемый Домшик, а еще называют меня Янек от Колокола — это по дому моему, на коем видишь ты вытесанное изображение колокола.
Пан Броучек подумал, что домовладельцу мало пристало одеваться по-рыцарски и носить на боку такой здоровенный вертел; но утешением для него было, — что он по крайней мере встретил порядочного человека, коллегу, а не какого-то там задрипанного квартиранта.
Зато средневековый домовладелец разглядывал пана Броучека с явным недоверием.
— Но кто же ты? — продолжал он резко. — Наверняка чужеземец… а может, и… — Глаза Домшика грозно блеснули.
— Э, никакой я не чужеземец! — обиделся пан Броучек. — Я чех, и пражанин к тому же.
— Лжешь. Ты и говоришь-то по-чешски так, что срам слушать, а твое мерзкое портище не надел бы ни один честной пражанин.
Пан Броучек скрепя сердце проглотил обиду — подумать только, мужчина в пестром карнавальном одеянии, которого постыдиася бы любой образованный человек девятнадцатого столетия, смеет столь презрительно отзываться о его солидном современном костюме.
Но он понял, что прежде всего нужно отвести от себя подозрения древнечешского коллеги, который, пожалуй, считает его шпионом. Что сказать? Если сказать правду о том, откуда он пришел, тот увидит в его словах лишь неумную шутку или речи безумца и сразу отправит его в сумасшедший дом — а пан Броучек слышал о средневековых «желтых домах» ужасные вещи. Наконец ему пришло на ум более или менее правдоподобное объяснение.
— Понимаете — понимаешь, дружище, — начал он неуверенно, — я давно не был в Чехии- мотался по свету…
— Видно, давненько ты покинул родные края?
— Давненько, — плел дальше пан Броучек. — Я тогда… был совсем мальчиком…
— А. как это случилось?
— Как? Как? Хм-хм, ну как это случается: комедианты — бродячие комедианты украли меня и увезли.
Пан домовладелец аж побагровел, произнося слова этой унизительной лжи, к которой ему пришлось прибегнуть за неимением лучшего выбора.
— Бродяги, говоришь, тебя увезли? И ты все был в иных землях? А пошто приходишь ныне? — продолжал допытываться Янек от Колокола.
— Пошто, пошто? Ну, знаешь, небось — взгрустнулось на старости лет. Как это в старой пословице? Всюду хорошо, а дома лучше.
— А правду говоришь? — вскричал Домшик, глядя ему пристально в глаза. Ты истинный чех? Не лазутник из войска Зикмундова?
Вместо ответа пан Броучек торжественно поднял три пальца к небесам. В этих двух вещах он мог поклясться с чистой совестью.
Древний чех был, по-видимому, удовлетворен и спросил его уже любезнее: — Тебя как зовут?
— Матей Броучек.
— Бурчок? Это что, прозвище такое, что дали тебе бродяги? Ты не знаешь ли, как звался твой отец и кем он был? С горестью вынужден был пан Броучек отречься от своего отца и оставить на своем почтенном имени клеймо комедиантского прозвища, чтобы Янеку не пришло на ум искать его родню, из чего могли бы произойти новые осложнения.
— И ты только сейчас вошел в город? — снова стал допытываться Домшик.
— Да; собственно, вчера…
— Верно, поздно вечером? Потому что при свете дня ты не прошел бы в этой одежде через ворота. Ты пришел небось через Конские или Свиные?
Пан домовладелец взглянул исподлобья на спрашивающего, уж не хочет ли тот его оскорбить, но Янек от Колокола вполне серьезно пояснил, что и те и другие ворота менее всего охраняются, поскольку с южной стороны нет неприятеля.
Броучек с благодарностью подумал о наших нынешних комиссиях по наи- и переименованию улиц, но тут же заволновался, осознав слова Домшика насчет неприятеля.
— Как так — на южной стороне нет неприятеля? — сказал он. — Боже ты мой, значит, Прага осаждена?
— Да как же это? Возможно ли, что ты не ведаешь об огромном войске крестоносцев, собранном из всех племен и народов света, с коим Зикмунд уже две недели стоит перед Прагой на северной стороне, от пражского Града до самых Голешевиц?[25]
Только теперь понял пан Броучек обвинение в шпионаже и тяжко вздохнул в душе, сказав себе так: «Вот!
Только этого еще и не хватало! Мало того, что леший занес меня в стародавнюю Прагу, так сие должно было случиться именно в такой момент, когда ее обложил проклятущий Зикмунд! Теперь ко всему прочему прибавится обстрел из тяжелых пушек, а насчет пищиХорошо, если разживешься куском конины, не то придется довольствоваться чем-нибудь и похуже!» Домшик между тем продолжал свое объяснение: — Мы хоть и не запираем ворот, однако стережем их усердно и в городе примечаем всех подозрительных, которых люди, специально на то поставленные, строго допрашивают и вон из города выдворяют. От них бы ты при свете дня не ушел. Ты где стоишь?
— Нигде. Всю ночь бродил по улицам.
— И не повстречал рихтаря с коншелами?[26]
— Какого рихтаря? С какими коншелами?
— Да что ходят с девками…
Янек от Колокола сказал, собственно, «с древками», но пану Броучеку, не искушенному в старинном произношении, послышалоеь «с девками», из чего возникло маленькое недоразумение, которое разрешилось, лишь когда Домшик повторил отчетливо сомнительное слово, чем и развеял высоконравственное негодование пана Броучека.
— С древками посеребренными, знаком их власти. Чтоб тебе было ведомо: у нас издавна действует закон: после того как под вечер пробьет колокол на ратуше, никто не смеет ходить по улицам без огня, если не хочет быть-взят под стражу и подвергнут наказанию рихтарем или его помощником, который в ночное время обходит со своими бирючами город. Ежели потребно, идут с ним также несколько коншелов или еще кто из магистрата. И ныне исправно ходят они ночным дозором, хотя, кроме них, несут службу двенадцать гейтманов: восемь выборных от нас, пражан, а четверо — от таборитов и окрестных жителей; гейтманы те заправляют делами воинскими и прежде всего пекутся об охране ворот и стен города. Просто чудо, как ты сумел попасть в город в таком подозрительном наряде, да еще целую ночь по улицам пробродил, не столкнувшись с ночной стражей.
Теперь пан Броучек понял, почему ночной прохожий нес фонарь и почему не замедлил извлечь оружие; наверняка он заподозрил в пане домовладельце, идущем без огня, преступные намерения.
«Да, веселенькая жизнь в этой старой Праге! — подумал наш герой. Только одним глазком заглянул я сюда, а уже начинаю сожалеть о каждом слове, сказанном против наших городских властей. О, золотая Прага девятнадцатого столетия! Как представлю, что мне приходилось бы веявши раз, идя к «Петуху» или на Градчаны, таскаться с фонарем и потом каждому объяснять, освещая свою фигуру, откуда я иду и когда ворочусь домой! А ежели б я его где-нибудь потерял, то проснулся бы в каталажке. И хороши были бы оживленные улицы по ночам, когда б в них роились и перемигивались эдакие светлячки и болотные огни!»
— А пошто ты не стал постоем в какой-нибудь корчме? Деньги есть у тебя? — спросил древнечешский мещанин.
Броучек не сразу нашелся, что ответить. Вопрос напомнил ему о новых трудностях. В его кошельке было немного денег, но употребить их здесь можно, пожалуй, с тем же успехом, как и на Луне. Нет сомнения, что гуситы не пожелают понимать ни по-немецки, ни по-венгерски. А тут он еще вспомнил о недавно обнаруженном кладе. Ах, боже ты мой, в безумном беге от ворот он совсем не примечал улиц, и кто знает, найдет ли он снова дверцу с птичками в безбожной путанице и пестроте старинных домов? И даже если найдет, кто знает, сумеет ли он в. другой раз пробиться к кладу, который, наверное, вовсе не оставлен и не забыт, а принадлежит или, может, еще живому королю Вацлаву, или другому средневековому богачу, укрывшему его там в эти бурные гуситские времена. И наконец, какой прок ему от богатства в осажденном городе, откуда он будет счастлив просто унести ноги? Ах, с радостью пожертвовал бы он всеми этими сокровищами, лишь бы из дикого средневековья попасть обратно в благоустроенную, культурную Прагу наших дней!
Клад короля Вацлава был только чудным сном, сверкнувшим ему на миг лишь для того, чтоб еще горестнее было пробужденье.
Подлинное страдание дрожало в голосе пана домовладельца, когда он наконец ответил: — Есть у меня кое-какая малость, но эти деньги тут никто не примет. Я нищий, совершенный нищий.
— Так вот причина твоего отчаяния, кое ты изливал перед моими окнами? — с состраданием молвил Домшик. — Утешься, друже. Все пойдет на лад. А пока будь моим гостем.
Но вдруг он остановился, словно вспомнил что-то важное, и голос его опять зазвучал строже: — Но послушай, Матей, ты подобой?
— Подобой? — повторил пан Броучек удивленно, не понимая смысла вопроса.
— Ты приобщаешься обоими видами? — пояснил Янек от Колокола.
— Обоими видами? — снова повторил пан домовладелец и потер себе лоб; он не понимал ничего.
— Ты, что, не разумеешь? — воскликнул Домшик уже нетерпеливо. — Я вопрошаю тебя, комкаешь ли ты такоже и вино?
— Ах, вот оно что! — с улыбкой облегчения вздохнул пан Броучек, полагая, что наконец-то понял и что вопрос Янека как-то связан с гостеприимством, им ранее предложенным. Про себя же подумал, что древний способ выражения донельзя витиеват: сколько потребовалось экивоков для того, чтобы просто узнать, пьет ли он вино. А вслух ответствовал весело: Само собой разумеется, что я подобой. Подобой- ха-ха! — отличная штука! Ну как не вкушать вина, приятель; но сказать по правде, хорошее пиво я ставлю еще выше.
Домшик попятился почти в испуге и предостерегающе вытянул руку: Остановись, кощунственный язык! Хочешь насмешки строить над святой верой нашей?
Но он тут же опомнился и продолжал спокойнее: — Верно, ты говорил, что с малых лет пребывал в чужих краях; может, того ради не ведаешь о правде божьей, магистром Яном Гусом, Иеронимом, Якоубеком из Стршибра и другими учителями нам возвещенной. Но ты наверняка слышал, что оба святых мученика наших жестоко казнены в Констанце папой, епископами и прочими князьями антихриста.
— Об этом я и правда что-то слышал и читал. Но почему, собственно, сожгли Гуса, не знаю толком. Чтото они там не поделили с господами патерами. Вискочил как-то заметил, что Гус-де был вероотступник…
— Гус — вероотступник? — вскрикнул громовым голосом Домшик, дико засверкав глазами и ухватившись за рукоять своего меча. — Это Гус-то, который нам проповедал истинное слово бозкие, который хотел очистить церковь от греха и заблуждения, и от изобретений человеческого лукавства, и возвратить ей исконную чистоту первых апостолов, Гус, который клеймил гордыню, алчность и безнравственность дурных священников, пока их злобная мстительность не добилась его осуждения и казни на вечный позор земле нашей и имени нашему, — так это Гуса называешь ты вероотступником, богохульник презренный?
При этом он наступал на Броучека, скрипя зубами и дергая рукоять меча, так что тот, дрожа всем телом, боязливо отступал и бормотал, заикаясь: Так это же не я говорю, что Гус вероотступник, это как-то раз Вискочил за пивом сказал, ввязавшись в спор с Клапзубой, которого мы шутя иногда называем гуситом… А Вискочил- портной, он работает в семинарии, так что, само собой, должен быть клерикалом, если кормится от сутан. А я — я ничего не имею против Гуса; я «У петуха» всегда сижу под его портретом.
Хотя Домшик понял лишь отчасти это объяснение, все же его гнев был укрощен. Он снял руку с меча и быстро спросил: — Так ты желаешь отказаться от заблуждений папистов и стать приверженцем учения Гуса?
Это был щекотливый вопрос. Пан Броучек в растерянности молчал, почесывая за ухом.
«Хорошенькая история! — говорил он себе, — Отродясь я в религию не вдавался, вот и попал впросак. Стать гуситом — благодарю покорно. Таким гуситом, о котором как-то в шутку говорил в своей речи в ратуше доктор Ригер, — охотником до архиерейского носа, румяного и с сочной капустной, таким я согласен быть от всей души, хотя бы до дня святого Мартина. Но чтобы я, это самое… какие-то шутки с верой — против господ патеров — да еще, может, с железным цепом в гвоздиках — ни-ни, покорнейше благодарю. Я, собственно, даже не знаю, какая у этих людей была религия… Слышал только, что с иноверцами они особенно не церемонились». И мороз пробежал у него по коже, когда он вспомнил кое-какие случаи, о которых ранее слышал или читал.
Тем временем Янек от Колокола бросал нетерпеливые взгляды на пребывающего в нерешительности Броучека и, не дождавшись ответа, продолжал голосом, опять ставшим неприветливым:
— Сдается мне, ты не спешишь склонить сердце свое к чистой вере нашей и предпочитаешь коснеть в заблуждениях. Коль так, то покинь скорее город, потому что католики нам в Праге не нужны. Я сам выведу тебя за ворота, ибо легко может случиться, что один живым ты отсюда не выберешься. Впрочем, и по ту сторону ворот радости тебе будет мало. Столкнешься с немецкими крестоносцами — жестоко поплатишься, ибо они без милосердия сжигают каждого чеха, попадающего к ним в руки, не спрашивая, гусит он или католик.
Такая перспектива произвела на Броучека должное впечатление.
— Но я же не говорю, — произнес пан домовладелец в смертной тоске, что я против вашей веры. Я также думаю, что Гуса нельзя было вот так, сразу сжигать, и вообще вся эта инквизиция — безобразие.
— И ты согласен стать подобоем? Ты согласен вкушать тело и кровь господа нашего в виде хлеба и вина, как это установил Христос на тайной вечере и как это делали апостолы и первые христиане?
— Почему бы мне не делать то, что делали апостолы? Греха в том быть не может.
Это софистическое оправдание не очень успокоило душу пана Броучека, но про себя он добавил: «До причастия еще далеко!» Янек от Колокола был вполне доволен таким ответом. Недоверие исчезло с его лица, взор приветливо засиял, и правая рука дружески протянулась к пану Броучеку.
— Ну, Матей, приветствую тебя как дорогого гостя! Ты наш человек и вместе с нами будешь защищать свободу нашей веры. Войди со мною в дом мой; позднее я изложу тебе подробно учение наших магистров… Ты, наверное, хочешь спать, проблуждав целую ночь?
— Признаюсь, я действительно с удовольствием бы вадремнул часок-другой.
— Поспишь у меня. Идем!
Он повел пана Броучека к своему дому, который стоял, как уже было сказано, напротив, немного в глубине, образуя второй угол Тынской улицы и площади, и который стоит на том же месте по сей день, немножко перестроенный, но по-прежнему несущий свой старинный знак колокола.
Этажей в нем было не четыре, а только три, и крыша была высекая, сбегающаяся под тупым углом, как завершение башни — во-моему, она есть у Саделера на одном из изображений старой Праги.
Через сводчатые двери с каменными сиденьями по бокам они вошли в просторные, но мрачноватого вида сени, а оттуда по узкой каменной лестнице поднялись в другую прихожую, на втором этаже, где полы были выложены из кирпича и где стояло несколько громоздких кованых и расписных сундуков, грубо сколоченный шкаф и простой стол с лавками; во всех стенах были двери, ведущие в другие комнаты, — две из них были заперты толстыми болтами, прочие имели замки или щеколды.
— Вот мое зало, — проговорил древнечешский домовладелец.
Гость взглянул на него с усмешкой.
— Ты пошто смеешься? — спросил Домшик, чувствуя себя уязвленным. — Или этот покой кажется тебе мал и худ? Оно конечно, я не могу иметь такое, как у вдовы Микулаша Настойте — вон напротив через площадь, в бывшем Крестовском доме, принадлежащем к домам в Праге самым дорогостоящим. Но мне этот покой вполне достаточен.
— И он очень мил, — принужденно похвалил гость. — Я улыбнулся только тому, что ты называешь его «зало».
— А что, разве подобные покои не так называются? А, понимаю. Ты, наверное, знаешь только иноземное слово — немецкое, «мазгауз». Конечно, лучше всего было бы говорить попросту — большие или верхние сени.
«Превосходно, — сказал себе пан Броучек, — эдак каждый батрак мог бы считать, что живет по-княжески! Мужицкие, кирпичом мощенные сени со старой крестьянской рухлядью они именуют залом! Хотел бы я знать, как же они называют тогда приличное помещение?»
— Моя жена и дочь еще не одеты, — сказал Янек. — Поэтому я провожу тебя сразу же в заднюю коморку, что служит у нас комнатой для гостей.
Через мазгауз он вывел гостя на деревянную галерею, из которой открывался вид во дворик. Гость удивился тому, что он выглядит совсем как деревенский. Там были различные стойла, хлевушки, загончики для птицы; на куче навоза нежились хряки; по мусору прохаживался статный паша-петух, окруженный многочисленным гаремом курочек; в сторонке распускал свое пышное опахало горделивый павлин, и его глазастые перья переливались всеми цветами радуги в раннем утреннем солнце.
Такое устройство пан Броучек не мог не похвалить в душе и искренне позавидовал древнечешским домовладельцам, что так свободно могут они распоряжаться своим двором, который в чопорном девятнадцатом столетии превратился для пражских хозяев в предмет чистейшей роскоши.
Дойдя до конца галереи, Домшик открыл деревянную задвижку грубо сколоченной двери, окрашенной желтой глиной («Хорошенький вход в комнату для гостей!» — подумал про себя пан Броучек), и жестом пригласил гостя войти в «коморку» — небольшую и не особенно светлую сводчатую комнатку, также с кирпичными полами, однако по нижней части стен обитую деревянными панелями и полную различных непонятных предметов меблировки.
«Да, вот уж подлинно комната для гостей, — сказал себе разочарованный пан Броучек. — Даже пола порядочного нет — кирпич, как в простом деревенском заезжем дворе! А в окне — боже ты мой — в самом деле: в окне ни стеклышка, все заклеено какой-то промасленной бумагой! Как ему не стыдно! И это комната для гостей владельца трехэтажного дома!» Мебель тоже произвела- на пана Броучека впечатление неблагоприятное. Опять какой-то крестьянский расписной сундук, некрашеная низкая лавка допотопного вида, странные глиняные миски на полке и наконец два предмета, которые нельзя не описать во всех подробностях.
Один из них напоминал огромную клеть в строительных лесах, вздымающуюся к самому потолку. Внизу же был длинный и широкий постамент с рядом выдвижных ящиков, один над другим; над этим постаментом по четырем углам возвышались четыре колонки, несущие в вышине нечто вроде крыши с широким карнизом и зубчатым навершием — все это из дерева, раскрашенное и с резьбой. От зубчатого верха спускались вниз присборенные цветные занавески, передняя была откинута и открывала взору горой наваленные двуцветные в полосочку перины и подушки. Ложе было так высоко, что к нему вела приступочка о трех больших ступеньках.[27]
— Здесь ты можешь отдохнуть, — произнес хозяин, указывая на чудовищное ложе.
— Как же, полезу я под потолок! — раздраженно вырвалось у пана Броучека, — Чтобы во сне свалиться и сломать себе шею! Тут задохнешься в этой вавилонской башне из перин, a ведь лето же! Нет, братец, чем лезть на этот чердак, я лучше уж на полу улягусь.
— На полу тебе, пожалуй, будет неудобно, — спокойно сказал Янек от Колокола («Пожалуй! Хорош хозяин!» — недовольно подумал гость) и подвел пана Броучека к нише, где стояла другая постель, поменьше и без постамента, но тоже с колонками, пологом и занавесочками. — Не нравится тебе большой одр, вот постеля попроще. Тут ты хорошо выспишься. Белье все доброе; простыня из батиста, — чистая, перины, верхняя и нижняя, — мягкие, подушка пуховая, наволоки недавно поменянные. Ежели свет мешать будет, задерни завесы. А не хочешь периной укрываться, одеялом оденься, или ляг в платье уличном.
— Однако, поспавши, следует тебе переодеться, — добавил он. — В своем ужасном портище ты не можешь выйти на люди. Есть у меня полученное в наследство платье — знать, придется тебе впору. Ему, правда, Почти сорок лет.
— Сорок лет! — ужаснулся гость. — Представляю, какой у него вид, его небось и старьевщик даром не возьмет.
— Оно еще хорошее, почти как новое.
— Ты шутишь? Ваши сукна должны тогда быть как железные, а ваши портные умирать с голоду.
— О, нашим портным живется неплохо. Сорок лет — не так уж много. А это платье долгие годы лежало в сундуке. Там есть капюшон, плащ, кафтан, штаны. И юбку тебе какую-нибудь найдем…
— Юбку?! — испугался пан Броучек. — Что это тебе пришло в голову? Уж не хочешь ли ты обрядить меня бабой?
Домшик в удивлении широко раскрыл на гостя глаза.
Но тот продолжал энергично отнекиваться: — Нет, дружище, с юбкой оставь меня в покое. Если уж суждено мне ходить ряженым — что делать, значит, так бог велел, но юбку ты на меня, милый друг, не нацепишь. Да я сквозь землю провалюсь со стыда, если кто из моих знакомых узнает, что я, Броучек, пражский домовладелец, ходил в юбке!
— Что такое ты говоришь? Стыдно ходить в юбке, какую ты видишь на мне и какие носят все приличные мужчины?
— Ах… так вы это называете юбкой? А я думал, ты имеешь в виду…
— Женскую юбку? Скажи мне, где ты бродил, что даже не слышал о мужских юбках? Ведь их носят и в Германии, и во Франции, и в других землях. Почтенный человек стыдился бы ходить без юбки, как ты, просто в штанах!
— Ну, для меня это поистине новость, что кто-то может стыдиться ходить в брюках. Но что делать! Если так суждено, так я надену на себя то, что называете юбкой; только скажу тебе откровенно, что и эта мужская юбка не очень-то пристала мужчине.
— Не буду с тобой спорить. Всяк кулик свое болото хвалит. Оставим же праздные речи. Я сейчас принесу тебе вещи. Не голоден ли ты? Не хочешь ли утолить жажду?
— Благодарствую, пока что нет. Хочется мне только спать.
Хозяин дома вышел, предоставив — гостя невеселым размышлениям о том, как он будет на старости лет ходить, одетый как ряженый. Его одолевала сонливость, давали себя знать напряжение и беспокойства минувшей бессонной ночи и его горестные мысли все время прерывала зевота. Голова шла кругом.
Вскоре вернулся Домшик с одеждой; кладя ее на сундук, он сказал: Думаю, это платье будет тебе под стать. Оно сшито немного по старой моде. Штаны тогда носили двуцветные: одна колоша зеленая, другая красная.
— Господи боже ты мой! — пан Броучек даже всплеснул руками. — Покорно благодарю. Послушай, приятель, я думаю, будет лучше, если ты оставишь свое прекрасное платье себе, а я останусь при своем.
–. Если ты непременно так хочешь, пожалуйста. Но говорю тебе: в своих портах ты будешь посмешищем в глазах всего города. Особливо же наши помощники из окрестных селений, хулители всех необычных нарядов — ибо это суета сует — встретят тебя с враждою: ведь понадобился строгий приказ Жижки, дабы табориты на улицах Праги не обрезали встречным мужчинам бороды, а девицам косы, не срывали с женщин покрывала. Ну и, кроме того, как тебе уже ведомо, у нас берут под стражу всех подозрительных: если тебя увидят в этом мерзком наряде другие люди, ты вряд ли их убедишь, как меня, что ты не инородец какой из табора Зикмундова там, за рекой.
— Ну, что ж, — делайте со мной. что хотите, — пан Броучек во вздохом покорился своей участи.
— Еще я тебе окошко подниму, а то вроде бы душно здесь, — предложил услужливый хозяин л: толкнул верхнюю часть залепленного бумагой окна вверх. Поскольку дверь оставалась открытой, гость, успевший снять с себя сюртук, оказался на пути мощного потoка воздуха, который в этот рассветный час был, несмотря на летнюю пору, довольно свеж и даже резок.
Мы знаем, что пан Броучек последнее время очень бережет свое здоровье, и потому поймем то беспокойство, с которым он воскликнул: — Бога ради, что ты делаешь, дружище? На этом сквозняке я как раз подцеплю насморк.
— На сквазнике? Что это такое?
— Господи, он не знает, что такое сквозняк! Разве ты не чувствуешь, как тянет?
— Что тянет?
— Пожалуйста, не делай из меня дурака. Что тянет? Воздух тянет. И дует сегодня так сильно, что вполне можно захворать.
— Вот оно что, ты боишься воздуха?! — изумился и захохотал Домшик. Ей-ей, сколько лет живу, никогда не слышал, чтобы кто-нибудь боялся чистого божьего воздуха, тем более утреннего раннего ветерка, особливо летом приятного. Ну, не желаешь, так пусть будет по-твоему.
И, качая головой, опустил раму.
Пан Броучек между тем сокрушался про себя: «И куда тебя занесло, Матей! В этом непросвещенном столетии они даже не знают, что такое сквозняк! Если и в наши времена у меня сплошные столкновения из-за сквозняков, то что я буду делать здесь? Счастье еще, что вчера я не забыл заткнуть уши хлопчатой бумагой».
— Спи спокойно, Матей! — откланялся хозяин.
— Благодарю, Янек! — отрезал гость, делая особый упор на этом простецком «Янек».
— Каков привет, таков ответ, — заворчал он себе под нос, когда Домшик удалился. — Ну и манеры!
«Матей!» «Янек!» Чудное обращение к домовладельцу! «Янек!» У нас так даже к лошади не обращаются, не то что к владельцу четырехэтажного дома. Это мне в наказание за то, что я хвалил старые времена.
Что может быть лучше нашего просвещенного девятнадцатого века?
Он еще более утвердился в своем мнении, когда ему пришлось снимать штиблеты, сковыривая их друг об дружку.
— Даже «разувайки» для обуви нет, — ворчал он, а еще называют это комнатой для гостей!
Разуваясь, пан Броучек заметил, что один ботинок очень пострадал: каблук и часть подметки были наполовину оторваны oт верха. Без сомнения, результат столкновения с камнями в подземном коридоре и бега по распрекрасным гуситским мостовым. Придется отдать штиблету в ремонт, а самому ходить бог знает в каких древнечешских бахилах.
Он взглянул еще на часы: они показывали полвторого, Еще бы им показывать верно часы и минуты, когда само Время рехнулось и отстало на пять столетий. Поскольку солнце в июле встает около четырех, пан Броучек рассудил, что сейчас должно быть примерно половина пятого.
Полураздетый, он лег на постель и скоро уснул.
Последняя мысль, пробившаяся сквозь бурный рой недавних впечатлений, была страстной мольбой о том, чтобы пробудиться на своей удобной постели в своей уютной спальне и обнаружить, что все путешествие в средние века было лишь дурным сном!
Почти четырехчасовой сон чудесно освежил пана Броучека.
Он живо вскочил с постели и посмотрел вокруг.
Увидев вместо приветливых стен своей спальни с изображениями одалиски и Неаполитанского залива унылые стены средневековой комнаты, он нахмурился, но тут же бодро вошел в свою новую роль, чувствуя себя теперь более готовым к борьбе.
«Вернулся же я с Луны, — закончил он цепочку рассуждений, которыми пытался себя приободрить, — выберусь и отсюда. Как-нибудь пробьюсь через эту гуситскую заваруху. В конце концов, что тут со мной может случиться? Ведь я-то знаю, что через несколько столетий я жил — то есть буду жить через несколько столетий — или, собственно, что я… Ох, да что я себе голову морочу!» В это время взгляд его упал на пеструю кучу одежды, лежащую на сундуке.
— А вот и наш святочный наряд! — горько пошутил он. — Однако что делать — надо влезать. Янек драв. По одежке протягивай ножки. Ну-ка поглядим, что нам бог послал?
Запустив руку в пеструю смесь, он извлек из нее штаны.
— И правда, ей-ей! — воскликнул он с кислым смехом. — В самом деле, одна «колоша» как кровь, а другая — как барвинок. Ай-яй-яй! Вот красота, чтоб им пусто было! А потом будут говорить, что в старину чехи были мудрые и рассудительные. Вот нам и рассудительность! Половина красная, половина зеленая! И это должен напяливать на себя серьезный человек и пражский мещанин. И это…
Он яростно швырнул штаны на пол.
Потом из пестрой кучи на сундуке был извлечен желтый кафтанчик, а за ним что-то большое, лиловое, и он никак не мог сообразить, что с этим делать. Повертев загадочный предмет в руках и так, и эдак, и все безрезультатно, пан Броучек в сердцах бросил его на сундук и снова взялся за штаны.
С отчаянной решимостью начал он их на себя натягивать. Дело шло туго в полном смысле слова, и он не раз послал к черту их неудобный покрой, ибо книзу штанины превращались в сущие дудочки. Наконец его труды увенчались успехом; только штаны оказались ему до того в обтяжку — как трико, — что при каждом движении он опасался, как бы они не лоцнули. Но, по-видимому, они были изготовлены из ткани весьма прочной и, несмотря на почтенный возраст, отлично сохранившейся. Пан Броучек с судорожным смехом оглядел свой красно-зеленый постамент и зло сплюнул.
Теперь он пустился на поиски туалетных принадлежностей. Попутно он вновь подверг иронической критике гигантское ложе с лесенкой, громоздкий сундук и лавку, окна, заклеенные пленкой, равно как и глиняные ендовы на полке, воздав честь их более чем смелым формам многократно повторенными «ай-яй-яй» и «черт-те что».
В неглубокой нише он обнаружил простой железный подсвечник с огарком сальной свечи («В комнате для гостей!» — сердито проворчал он), громадные щипцы для снимания нагара, а затем и предмет, в котором он сначала признал песочницу, но вскоре понял свою ошибку, припомнив песочные часы на изображениях Духа Времени.
— И как попадает сюда подобная чепуха, бог знает, — ворчал он. — Лучше бы вспомнили о настоящих часах!
Длинный кусок белой ткани с вышитыми на ней яркими цветами и птицами, что висел у дверей на рогулине, украшенной с двух сторон смешными фигурками, завершил перечень предметов, находившихся в горнице.
Никаких следов туалетного столика. И даже зеркала нет.
«Вот образцовый гостиничный номер!» — подытожил Броучек еще раз свои впечатления и вышел из комнаты, чтобы раздобыть хоть воды для умывания.
С галереи он заметил внизу, на дворике, среди домашней птицы сгорбленную морщинистую старуху, так диковинно закутанную в пестрые средневековые одежки, что ему невольно припомнилась баба-яга из сказки.
Пан Броучек даже струхнул, на нее глядя, и сказал лебе: «Такая колдунья с утра — не к добру!» Но вслух крикнул вниз: — Эй, бабуся, дайте какой-нибудь умывальник, или рукомойник, или как там это на вашем древнем языке называется!
Старуха вытаращила на него глаза и с минуту стояла в оцепенении, глядя вверх, потом всплеснула над головой сухими руками и торопливо заковыляла в дом.
Вскоре на галерее появился Домшик.
Протягивая Броучеку руку, он сказал сердечно: — Хорошо поспал? Наша старая служанка Кедрута, не знавшая о твоем прибытии, прибежала в дом вне себя от страха: мол, какой-то варвар выкрикивал ей с галереи странные слова. Что тебе угодно?
— Я хотел бы умыться.
— Я тотчас пришлю тебе коноб с водой; а рукотерть висит на верее в коморке. Если желаешь, пришлю тебе и гребень или чесало…
— Че-са-ло? Для чего?
— Для головы.
— Чесало для головы!
Пан Броучек молитвенно сложил руки в возвел очи горе.
Ему страстно хотелось еще что-нибудь крикнуть, но он сдержался и только сказал сухо: — Благодарю. Кроме воды, я ни в чем не нуждаюсь.
Хозяин вышел, а гость, возвращаясь в свою спальню, несколько раз повторил: — Чесало для головы!
Из карманчика своего жилета, лежавшего на лавке, он извлек элегантную щеточку для волос с расчесочкой и зеркальцем и, глядя на них почти с нежностью, прошептал: — Золотое мое девятнадцатое столетье! Не будь со мной этих вещиц, мне пришлось бы причесываться помелом! Правда, он сказал, что есть и гребень. Представляю себе — наверное, не гребень, а скребница для коня, и скребется ею небось весь дом.
Вынув из своих карманов остальные мелочи, в частности часы с цепочкой, бумажник, ножик, ключ от квартиры, коробок с остатками спичек и наполовину выкуренную «короткую» сигару (пан домовладелец — впрочем, отнюдь не заядлый курильщик — в знак протеста против недавнего повышения цен на сигары перешел с «порто-рико» на «короткие»), он выложил все это на подоконнике.
Он еще рассматривал содержимое своих карманов, когда в коморку вошла Кедрута, неся в худых, жилистых руках большой бесформенный жестяной таз с водой.
Она вступила опасливо, словно тень, и, волоча ноги, пошла через комнату, робко поглядывая из-под морщинистого, смешно повязанного лба в сторону окна, где стоял пан Броучек, и костлявые руки ее так дрожали, что вода выплескивалась через край. Опа поставила таз на сундук и так же крадучись пошла обратно к дверям, то и дело испуганно оглядываясь на пана домовладельца, будто опасаясь, что тот вдруг прыгнет на нее сзади. Но и он искоса следил за движениями странного существа, пока горбунья не скрылась за дверьми, после чего отвел душу, воскликнув: — Вот страшилище!
Подойдя к тазу, он увидел, что старуха положила около него с одной стороны кусок простого серого мыла, а с другой-с какую-то прямоугольную жестяную пластинку, — Черт, что б это могло быть? — недоумевал он, вертя странный предмет в руках. — Может, чесало для языка?
Наконец он заметил, что одна сторона пластинки гладко отполирована и в ней смутно отражается его удивленное лицо.
Он приложил указательный палец к носу и насмешливо присвистнул: — Поди ж ты, да ведь это зеркало! Древнечешское трюмо! Вот уж что верно, то верно: где нам до гуситской элегантности и блеска! Мыло тоже больше подходит для мытья полов, а не человеку для умывания.
Но когда он все-таки умылся и причесался, пользуясь своими современными вещицами, к нему вернулось прежнее благодушное настроение.
Теперь настала пора утренней сигары. Он зажег остаток «короткой» и спокойно выпускал голубые облачка благовонного дыма — если для этого сорта подходят привычные эпитеты.
При этом он не спеша надел желтый кафтанчик, однако что делать с остальными элементами средневекового костюма, никак не мог догадаться, поэтому решил сначала обуться. Тут снова обнаружилась зияющая рана на левом ботинке. Хотя у него еще не было случая познакомиться со средневековой обувью, он испытывал к ней непреодолимую антипатию — в чем, возможно, есть доля вины книги о средневековой инквизиции с ее несколько неудобными «испанскими сапогами», оставившими в душе папа Броучека глубокий след, — и потому решил, что лучше всего послать пострадавшую штиблету сапожнику, чтобы тот наскоро пришил подметку.
Он отворил дверь и позвал: — Кекрута!
Через, минуту в дверь осторожно просунулось сморщенное старухино лицо и верхняя половина сгорбленного туловища, причем как раз в тот момент, когда пан Броучек, держа обеими руками разорванный ботинок, с горящей сигарой в уголку рта, выпускал в прокуренное помещение новое облако дыма.
Старуха выпучила глаза и какое-то время смотрела на него остолбенев, с выражением величайшего ужаса на лице; потом вдруг подняла костлявую руку и начертила в воздухе крест, а затем с воплем бросилась вон, хлопнув дверью.
— Вот глупая бабка! — рассердился пан Броучек. — Удрала у меня из-под носу, будто за ней гонятся. Уж не боится ли меня это чучело? Если бы ее кто испугался, было бы понятно, но меня — меня!.. Неслы, ханное дело!. Дура! Открещивается от меня, как от нечистой силы… Наверняка не в своем уме. Теперь ищи Янека по всему дому или жди, пока он сам изволит сюда пожаловать — посмотреть на гостя.
Он раздраженно отложил сигару в сторону и начал снова перекладывать предметы средневекового туалета.
В этот момент к нему вошел хозяин дома в очень веселом настроении, но остановился как вкопанный на пороге, глядя на клубы дыма и втягивая носом.
— Что творишь? — спросил он. — Пошто обкуриваешь горницу вонючим дымом?
— Ну, кадило за кукиш не купишь.
Домшик все водил глазами по комнате, ища, повидимому, источник дурно пахнущего дыма, и тут вдруг увидел мелочи, разложенные на подоконнике.
— Аи, что за удивительные вещи! — воскликнул он и начал их разглядывать.
Бумажником он не заинтересовался, на ключ глянул мельком, но перочинный нож рассмотрел досконально, так что заметил и пооткрывал все лезвия, скрытые в черенке.
— Ай-яй-яй, какое удивительное и хитроумное. рукоделие! — восхищался он. — Три ножичка в одном черенке, и все можно там спрятать. А как все тонко и искусно сработано! Вижу, чужеземные ножовщики ловчее наших: наши не умеют изготовлять такие хитрые штуки.
После этого он взял в руки часы с цепочкой и стал внимательно всматриваться.
— Что это? — спросил он наконец.
— Разве не видишь — часы.
— Это — часы?
Пан Броучек поднял руки к небесам, а затем опустил их и так стиснул, что затрещали суставы.
— Возможно ли? Вы и часов не знаете? Ответь мне тогда, дружище: как ты узнаешь, который час?
— Ну, ежели примерно, то я просто так угадываю, а ежели хочу быть уверен, иду посмотреть на солнечный зaгар, который я велел сделать в светлице на той стене, что в нише окна, а тут у меня зaгар песочный. — И он указал на песочные часы, стоявшие на подоконнике.
— Да, прекрасные хронометры! Но послушай — ты не морочишь мне голову? Ведь это же уму непостижимо, чтобы люди могли жить без часов, без нормальных часов с механизмом и колесиками, потому что говорить о солнечных часах и этой песочной чепухе всерьез не приходится.
— Часы с механизмом? Ты говоришь, я полагаю, о больших башенных часах? Такие у нас тоже есть: на ратуше, на церквах…
— Так у вас часы только на башнях? А в комнатах на стенах нет? И карманных нет? А как же, если ты где-нибудь в лесу или в поле и не можешь добежать до башни? Этот песочный фонарь ты, верно, с собой в кармане не носишь — вот были бы прекрасные карманные часы!
— В домах-то, конечно, мало у кого часы с… с механизмом, ино в каком-либо монастыре или у богача какого, что не пожалел денег на такую редкую вещь. Но смешно мне слышать, когда ты говоришь про часы карманные. Каким же это исполином нужно быть и какой огромный карман иметь, чтобы носить при себе целые часы со всеми валами, колесами и гирями!
— Да ну? А между прочим — вот это и есть целые часы со всеми колесиками, а гири и не нужны вовсе.
Перед этим пан Броучек осторожно вынул часы из рук Янека, видя, как неловно тот с ними обращается.
Теперь же он откинул заднюю их крышку и поднес раскрытый механизм к самым глазам Домшика.
Древний чех с любопытством стал разглядывать часовые внутренности, и чем дольше он глядел, тем больший восторг изображался да его лице.
— Воистину! — дивился он. — Тут полно различных колесиков, и так хитроумно расположенных! И каково все на удивление тонкое и махонькое! Скажи, из какой страны идешь ты, где умеют творить такие чудесные вещи? Не похоже это на дело рук человеческих. Не верю я, чтоб рука человека некоего могла выпиливать такие зубчики, что едва глазом уловишь.
— Но у часовщиков есть лупы.
— Лупы?
— Ну, увеличительные стекла; через них блоха, например, видится размером… размером с дом, — решил преувеличить пан Броучек.
Янек от Колокола покачал головой и испытующе посмотрел на него.
— Знаешь ли, что я скажу тебе, гость: слыша твои странные речи и видя эти зегары для карликов, я почти готов поверить в вещи сверхъестественные. Только что я смеялся над старой Кедрутой, у которой голова набита разновидными языческими суевериями, и потому она повсюду видит злых духов: едва дышучи, прибежала она в светлицу с ужасной вестью, что ты извергаешь из себя искры и дым, из чего следует, что ты ведун, а то и сам нечистый…
— Ваша Рекрута — глупое чучело! Ты знаешь, что я делал? Вот погляди!
Пан Броучек сунул в рот погасший остаток сигары и чиркнул спичкой, чтобы ее раскурить.
При звуке, произведенном чиркающей спичкой, и видя вспыхнувший огонек, Домшик отшатнулся в испуге и поднял руки, как бы для защиты.
Потом он воскликнул: — Что ты сотворил? Откуда пришел огонь?
Броучек был так изумлен этим вопросом, что уронил спичку. «Ну и ну! вздохнул он мысленно. — Они и спичек не знают!» — Огонь что, в этом сундучке? — продолжал допытываться Домшик.
— Да с чего ты взял? — и пан домовладелец открыл коробок.
— Но как же ты зажег щепочку?
— Да очень просто! — И паи Броучек чиркнул новую сничку.
— Вот диво! Скажи, как можно извлечь огонь из пустого сундучка голой щепкой?
— Но это же дело совершенно естественное, гмгм… — пан домовладелец замялся, не находя ответа.
От нечего делать он часто читaл надпись на коробках шведских спичек, и кто-то ему перевел, что utan svafvel och fosfor означает «без фосфора и серы». Но отчего они тогда зажигаются, он не мог себе теперь объяснить.
— А откуда этот смрадный дым? — продолжал вопрошать древний чех. — От этих щепочек?.
— Да нет же! Это от сигары.
— А чего ради ты жжешь это мерзкое зелье?
Пан Броучек понял, что древние чехи не знают и табака, и вряд ли ему удастся объяснить им, чего ради он курит, особенно эти «короткие». Он и сам иной раз не мог понять, чего ради он это делает. Поэтому он предпочел промолчать.
— Дивлюсь я, как ты можешь брать в рот эдакую гадость. Дым сей и вправду отдает преисподней, мне в нем даже тошно стало…
С этими словами Домшик распахнул дверь и продолжал серьезно: — Я знаю, разум человеческий многие дивные вещи придумал и еще более дивные придумает, и я порицаю тех, кто, не умея постигнуть некую вещь, сразу же в крик: «Злые чары! Колдовство!» Но я не хочу сказать, что иной раз не случаются вещи и сверхъестественные, от лукавого. Ты жил среди людей бродячих, а те любят заниматься колдовством, может, и тебя научили черной магии…
— Не веришь же ты в наш просвещенный век («Да, весьма просвещенный!» пан Броучек вовремя спохватился и перешел к иной тактике защиты): — Но ведь я эти спички не сам делал, я их купил!
— Пусть только купил; все одно, ты нехорошо поступаешь, занимаясь подобными делами. Я-то верю, что ты никак не связан с чернокнижниками, и все это, может, просто фигли, для обмана людей хитроумно сплетенные. Но иные с легкостию могут рассудить иначе, и тогда худо тебе придется. Колдовство карается у нас сожжением заживо. А посему послушай моего совета и выбрось подальше это адское зелье и волшебный коробок!
— С превеликой охотой — он все равно уже пустой.
Гость швырнул и то и другое в открытые двери, ворча про себя: «Эти средневековые суеверия, право, заразительны: я уже сам, бог весть с чего, начал пугаться своих несчастных Sakerhets Tandstikor![28]
— Ну, а теперь облачись в остальные одежды, предложил хозяин.
— Я бы уже сделал это, если б знал, как в них влезть. Скажи мне, к примеру, куда надеть это лиловое нечто?
— Это епанча, — разъяснил с улыбкой Янек от Колокола. — В нее ты завернешься под конец.
С его помощью пан домовладелец прикрепил к полукафтану объемистый кошель, оделся в небесно-голубую юбку, опоясался металлическим поясом с привешенной к нему мошной и поверх всего этого замотался в удивительный плащ, который Янек назвал епанчой. С каждым напяливаемым на себя предметом туалета он отдавал дань иронического восхищения древнечешским портным и наконец осторожно переложил в кошель и мошну драгоценные мелкие реликвии девятнадцатого века.
Однако на сундуке осталось лежать еще нечто коричневое, суконное, назначение чего он никак не мог — угадать.
— Может, это фартук к моей юбке, а? — вопросил он саркастически.
Янек от Колокола от души расхохотался.
— Но это же кукуль! Смотри! — И, взяв коричневый предмет из рук гостя, он ловко пристроил его на своей голове, так что из него выглядывало лишь его смеющееся лицо.
Пан Броучек тоже засмеялся, но как-то кисловато.
— Прекрасно! — одобрил он иронически. — Из этого кукуля человек выглядывает, как квочка из гнезда. Такой чепец очень гармонирует с бабьей юбкой и сумой.
— Но зато голова твоя будет спрятана от свежего воздуха, егоже ты так опасаешься, — сказал хозяин с улыбкой, надевая капюшон на пана Броучека, чье лицо пылало от стыда и злости.
— Ох, да мы забыли про обужу, — воскликнул Домшик, придирчиво оглядев гостя с головы до ног.
— Я как раз хотел послать Редуту к сапожнику, чтобы он мне зашил это на скорую руку, — сказал Броучек, демонстрируя разорваную штиблету.
Домшик заявил, что сегодня вряд ли успеют починить, тем более что сейчас и ремесленники чаще имеют дело с оружием, чем с орудиями своего труда; однако он припомнил, что здесь, в коморке, за сундуком, лежат у него, опять же полученные в наследство, сапоги, которые, пожалуй, придутся впору пану Броучеку.
Тот робким взглядом окинул старинные сапоги, которые Домшик извлек из сховы. У них были чудовищно длинные носы, и они тоже были двух цветов: к красной штанине зеленый, а к зеленой — красный.
Древний чех сопроводил их следующей рекомендацией:
— Все, что ко времени, — благо, гласит старая пословица. Не смотри, что они сшиты по старой моде. Раньше мирская суетность заставляла людей носить такую длинноносую обувь, и я слышал, что однажды в замке Коштяле у Литомержиц громом поразило туфли рыцаря и его супруги и напрочь оторвало эти длинные носы.
«Чтоб тут все громом разразило», — подумал про себя пан Броучек, но, видя неизбежность, натянул муаейную обувь.
— Теперь ты стал похож на человека, — с удовлетворением заметил хозяин. Остается лишь выбрать оружие, которого в моем доме предостаточно.
— Ох, не будем говорить об оружии! Если бы я обладал малой толикой воинского тщеславия, я бы давно мог записаться в общество стрелков или гренадеров.
— Но мы носим оружие не из тщеславия, нас нужда заставила.
— Какая нужда? Господи боже, вы что, боитесь один другого? Или у вас в Праге столь небезопасно, что вы не отваживаетесь и днем выходить на улицу без оружия? Или у вас нет полиции, которая защищала бы мирных граждан от всякого сброда?
— О сброде речи нет. Разве я не сказал тебе, что Зикмунд с войском своим стоит перед Прагой?
— Ах, я и забыл про эту проклятущую осаду. Все это очень печально, но мне от оружия было бы мало проку. Не буду же я таким дураком, чтобы выступить один против войска, а мирного человека они, наверное, и отпустят с миром; если же нет, ну что ж, я сопротивляться не стану, потому что все равно ничего бы не сделал, а только зря солдат раздразнил. Скорее уж я поручу душу господу богу, и пусть меня порубят на мелкие кусочки.
— Что говоришь ты? Ты шутишь, конечно. Я пе верю, чтобы мужчина мог так постыдно мыслить и сам исповедал свой позор! Ты был бы недостоин и той женской юбки, против которой так оборонялся. Возможно ли, чтоб ты, мужчина крепкий, имеющий две здоровые руки, покорно, как скотина на бойне, сам положил на плаху свою голову? Нет, не может того быть! Ты храбро выступишь вместе с нами на битву с солдатами Зикмунда.
— Но прости, что мне этот Зикмунд? Если вы с ним чего-то не поделили, разбирайтесь сами и оставьте в покое человека, которого это дело совершенно не касается. Я тут иностранец и вообще попал сюда сбоку припека, как Пилат в «Верую».
Домпшк резко отступил и, смерив гостя испепеляющим взглядом, вскричал в гневе:
— Ага, так все-таки ты лгал, выдавая себя за истинного чеха! Ты ложно клялся! Да как же так: нечестивый Зикмунд, недостойный сын прееветлой памяти короля Карла, забыв свой род и честь, собрал огромное войско иноплеменников против собственного своего народа и, как палач, посланный надменным Римом, явился сюда, чтобы огнем и мечом истребить нашу веру, растоптать права наши, выдать нас на поругание всему свету и той же бесчестной рукой, коей он вероломно отправил на костер святого магистра нашего Яна Гуса, не милостивым владыкой, но яростным тираном возложить нa свое мерзкое чело светлейшую корону святого Вацлава, — и какой же верный сын земли нашей не воспламенится праведным гневом и пе поднимет меча, дабы отвести от нее гибель и поношение, какой истинный чех сможет сказать, что не его эта распря, и сложа руки будет равнодушно взирать, как его братья, не щадя ни имущества своего, ни жизни самой, радостно вступают в неравную и решительную схватку! Вижу, принял я изменника под кров свой.
Перепуганный пан Броучек стал заикаться:
— Ну что ты, что ты! Ведь я тоже чех и не имею ничего против любви к родине; я и сам не один крейцар всадил в кассу «национальным стрелкам»… Если правда, что этот ваш Зикмунд такой негодяй, как ты говоришь, я от всей души желаю ему хорошей взбучки.
— Лишь неведение твое оправданием служить может, — смягчился древний чех. — Я опять забыл, что ты не знаешь, что происходит в Чехии. Ну, зато теперь тебе известна наша распря, и ты вместе с нами пойдешь биться за святое дело.
— Но… милый друг, какой вам от меня толк? Я уже стар, да и с оружием не умею обращаться. Меня и в юности в армию не взяли: у меня плоская стопа, шея не гнется и много еще чего. Так что проку от меня было бы мало, а виду тоже никакого. И вообще я поражаюсь, зачем вы вооружаете штатских? Для чего у вас тогда регулярное войско?
— Регулярное войско? Если говоришь о наемных солдатах, то таких у нас нет. Мы сами себе войско. Все верные сыны Праги: мещане, ремесленники, работники, богатые и бедные, молодые и старые, все, кто может носить оружие, — все мы идем защищать свой город, веру, честь и свободу земли чешской. И из иных мест поспешили к нам на помощь: табориты, жители жатецкие, лоунские, сланские, тысячи селян, обившие железом свои цепы и сменившие скребки для плуга на дротики и сулицы; жены и девы вместе с ними отважно спешат на бой, и даже малые дети, едва научившиеся пускать камни из пращи, — все готовы отдать жизнь, лишь бы не покориться врагу. А ты, мужчина сильный и здоровый, хотел бы трусливо увильнуть от боя?
Этими словами Домшик нанес пану домовладельцу новый удар.
«Ну и попал я — хуже не придумаешь! — сокрушался он про себя. — Я-то думал, у них тут нормальная война, а они, оказывается, делают революцию! Ах, Броучек, Броучек, даже в самом кошмарном сне тебе не снилось, что когда-нибудь ты сможешь очутиться в стане мятежников! Ну ничего, долго эта фронда не продержится. Все кончится так же, как в сорок восьмом. Как им расстреляют войска несколько баррикад, так и разбегутся они кто куда, и эта деревенская гвардия в первую очередь. А там уж начнут трибуналы орудовать кому свинец, кому петлю. Но как быть мне? Если скажу «нет», очень может статься, что этот полоумный Янек возьмет да и провертит во мне дырку. И даже если я выберусь отсюда живым, на площади меня ожидает ничуть не лучшее».
Правда, ему все приходили на ум Свиные ворота, за которыми не стоит войско, ведь через них можно улизнуть в Нусли или Вршовицы и там переждать, пока восстание будет подавлено, — но он сомневался, что в своем костюме сможет выбраться из города — по дороге его вполне могут схватить и забить до смерти, признав в нем чужака и шпиона. А кроме того, кто знает, как выглядит эта средневековая деревня?
Потому решился он, хоть и с тяжелым сердцем, покривить душой в угоду Домшику и сделать вид, будто согласен с ним, а дождавшись подходящего момента как-то вырваться из его клешней, прежде чем начнется настоящий бой. Потому он произнес с деланной отвагой: — Ну, раз вы все идете, и я за печкой сидеть не останусь!
— Вот это слово пристало мужу, — сказал миролюбиво Домшик. — Но только мотай на ус: я не советую тебе даже в шутку вести такие трусливые речи, какие ты вел сначала; за них ты легко мог бы получить удар цепом… Теперь же войди со мной в светлицу, где моя жена и дочь приготовили нам завтрак, или, вернее сказать, малый обед, ибо в нынешние времена, выходя из дому, не ведаешь, когда возвратишься.
Гость был очень рад такому повороту разговора от дел воинских к делам кулинарным, ибо уже основательно проголодался. Поэтому он с большой охотой отправился за хозяином, совсем забыв о неудобствах, сопряженных с ношением слишком тесно облегающих «колош» и длинноносой обуви.
Ему не терпелось отведать древнечешских блюд.
Хотя весь недавний опыт знакомства со средневековьем не позволял ему рассчитывать на тонкость и изысканность угощения, но оставлял надежду на его основательность, к которой повар-голод добавит все необходимые специи.
Его немного угнетала лишь мысль о церемонии представления дамам. Что бы ни сказали мои прелестные читательницы, я не могу утаить: пан Броучек чувствует себя легко где угодно, но только не в дамском обществе.
Увы, вступление нашего героя в древнечешский салон получилось не слишком торжественным: он зацепился за порог длинными носами своей обуви и упал, запутавшись при этом в сборчатый плащ так, что без помощи Янека вообще вряд ли смог бы подняться на ноги…
Весь горя от стыда, он мотал своим кукулем, при падении съехавшим ему на нос, и как в тумане различил перед собой два милых женских лица.
Их средневековое убранство оставило у него лишь неопределенное впечатление красочной живописности, а из сладкозвучной древней речи обеих он уловил только, что его от всей души приветствуют, после чего счел своим долгом склониться в галантном поклоне и пробормотать: «Целую ручки, милостивая государыня!» и «мое почтение, барышня!»
— Что такое ты там говоришь о милости и почему кланяешься, будто они княжеского роду? — мягко пожурил его Янек от Колокола. — Ведь это только моя жена Мандалена и моя дочь Кунгута, которую мы зовем просто Куночка. Пожми им по-дружески руки и будь как дома.
Пан Броучек растерянно пожал руки древнечешским дамам и был очень рад, когда они удалились, чтобы совершить последние приготовления к раннему обеду.
Только теперь он свободно огляделся по сторонам и вскоре свел результаты своих наблюдений в вывод, что Домшик не из излишней скромности назвал свою парадную комнату (ибо именно в таковую ввел он своего гостя для застолья) просто светлицей. Хотя и была она попросторней, чем комната для гостей, но имела столь же скупое освещение и была так же вымощена кирпичными четырех- и восьмигранниками; вокруг всего покоя вдоль серых стен, там и сям увешанных пестроткаными дорожками, тянулись грубые деревянные скамья, какие в наши дни лишь изредка увидишь в деревенских избах да в сельских корчмах; в одном углу стоял простой деревянный стол без стульев, а в другом — здоровенная голландская печь странной формы; остальное убранство составляли крашеные сундуки и неуклюжий шкаф; да на полке матово поблескивали оловянные плошки, разнообразные кубки и чарки; в небольшом, вделанном в стену шкафчике с открытыми дверцами виднелось несколько старинных книг в толстых кожаных переплетах и с металлическими застежками. Если к тому добавить, что светлица имела неправильную форму, со множеством углов и закоулков, что немногочисленная мебель была в ней расставлена небрежно и как попало — причем каждый предмет был окрашен в свой, но очень яркий цвет, так что все вместе являло собой картину весьма пеструю, — я полагаю, читатель согласится с паном Броучеком, что салон Янека от Колокола гораздо больше походил на старосветскую сельскую горницу, чем на современную гостиную.
Разумеется, были тут и вещи, что не снились даже нашим деревенским светелкам: окна в глубоких нишах, с сиденьями по бокам, не имели обычных рам и состояли из множества разноцветных круглых стеклышек, соединенных свинцом, — такие окна встречаются ныне разве что в церквах, — по стенам было развешано, как в арсенале, разнообразное оружие и доспехи, а в одном углу стоял большой расписанный щит. Верно и то, что обстановка светлицы, хотя и не пришедшаяся по нраву гостю из девятнадцатого века, при более детальном осмотре во всем обнаруживала перед ним стремление ее хозяев к красоте и даже нарядности.
Кирпичный пол был посыпан свежей травкой, испускавшей приятный дух; пестрые цветы и птицы были вытканы на дорожках, висевших по стенам, и также нарисованы на одном из сундуков, в то время как другие сундуки, всяк в свой цвет окрашенные, были окованы искусно переплетенными металлическими полосками; комод и треножник простого стола имели причудливую, но очень красивую резьбу; а массивная печь, хотя и без глазури, но вымазанная различными цветными глинками, выглядела как малая крепость, что усугублялось идущими по верху зубцами.
Домшик, видя внимание, с каким гость разглядивает сие произведение древнечeшского печного искусства, объяснил ему, что печь эту он поставил (за болышие деньги) на месте старого оконченного очага и что сейчас такие печи входят в обиход.
— И круглые стекла в окнах мы у себя завели, — добавил он, и видно было, что он очень ими гордится.
— Симпатичные, — принужденно похвалил гость, — но только похоже на церковь.
— Верно; ведь прежде стеклянные окна были только в xpaмax, — отозвался хозяин; — теперь же некоторые городские обыватели из тех, что побогаче, не жалеючи великих издержек, устраивают и у себя в домах, в светлицах, такое драгоценное украшение.
— Стекло? Что — стекло драгоценность? — поразился гость. — Стеклянные окна у вас только в домах богачей? Боже ты мой, а что же в окнах у других?
— Судя по твоей речи, пребывал ты в каких-то дальних краях, где стекло дешевле и стеклянные окна в обычае; у нас же и в соседних землях до недавней поры ты не увидел бы в окнах домов ничего, кроме бычьих пузырей и пленок, пергамента, полотна или рога; да и сейчас окон из дорогих стеклянных кружочков очень мало. Я, правда, не великий богач, но красота их так пришлась мне по душе, что я не пожалел изрядной части моего достояния на стеклянные окна в светлице.
Пан Броучек решил ничему не удивляться, поэтому только покачал головой и промолвил: — Но что толку от непрозрачных пленок и пузырей в окнах? Ведь даже сквозь эти слепленные осколки трудно разглядеть, что происходит на улице.
— Если мне нужно разглядеть получше, я попросту открываю окно, ответил Домпшк и показал это на деле.
Гость был немало удивлен зрелищем, открывшимся ему в окне. Перед ним предстала Староместская площадь с теми странными домами, которые он заметил еще на рассвете; теперь обширное пространство между ними все было запружено густыми толпами народу, по большей части вооруженного и так пестро и разнообразно одетого, что от этой пестроты и яркости у пана Броучека просто глаза разбегались. В сумятице живописных одежд и разнокалиберных шапок и шляп блистали на солнце округлые шлемы, панцири, латы, кольчуги, раскрашенные щиты, а также бесчисленное оружие: рукояти мечей, топоры, оправы арбалетов, гвозди окованных цепов, шипы тяжелых палиц. Над головами же вздымался целый лес длинных копий и реяли хоругви — разноцветные или черные с изображением красной чаши. В одном месте, где среди толпы виднелись черные сутаны и белые стихари священников, возносился вверх на тонкой длинной жерди ослепительно сверкающий диск, окруженный сияющими лучами и напоминающий гигантский подсолнух. Живое это море волновалось и бурлило, шумело и кипело: тысячеголосый гомон и крик сливались с бряцанием оружия и топотом ног в сплошной гул, из которого порой вдруг отчетливо выделялся пронзительный вопль или громоподобный возглас.
От всего этого голова у гостя пошла кругом, в глазах зарябило.
— Се войско наше, — сказал хозяин дома, указывая величественным жестом вниз, — вооруженный люд пражский и наши помощники из окрестных сел. На самом деле это лишь часть войска: остальные на улицах, у ворот и на. стенах города, а Жижка с таборитами стоит на Витковой горе, чтоб Зикмунд не мог там закрепиться и сомкнуть кольцо вокруг Праги, войском крестоносцев и королевскими гарнизонами в Граде пражском и на Вышеграде с трех сторон уже обхваченной. Ну скажи мне, похоже ли, что этот народ трепещет перед полчищами крестоносцев?
Гость про себя вынужден был признать, что людей на площади никак не назовешь робкими; наоборот, они внушали — по крайней мере ему — изрядное почтение. Но потом он мысленно добавил, что своим свирепым, революционным обликом и диким оружием они могут устрашить штатского человека, но отнюдь не регулярное войско. Ужо, как сверкнут им навстречу штыки и ударят но ним орудия, черта лысого поможет им их старый железный лом, все эти алебарды ночных сторожей и мужицкие цепы. Ведь уже с первого взгляда можно сказать, что это все сброд, не имеющий, повидимому, даже представления о воинской дисциплине и выправке. Тут не найдешь и трех человек, что стояли бы навытяжку, каждый машет руками как ему вздумается и выпячивает живот вместо груди. А вон там даже горбун стоит, с горбом огромным, как гора, а вот бредет с пикой в руке седой дедок — пожалуй, даже наше ополчение будет выглядеть получше! В эту минуту пану Броучеку пришло в голову, что ему следовало бы знать, чем, собственно, окончится это восстание против Сигизмунда. Про это можно было бы прочесть в любом учебнике чешской истории. Но учебника истории под рукой не было, а в памяти своей он отыскал очень поверхностные и туманные сведения, из которых более или менее достоверным оказалось лишь то, что слепой вождь таборитов неоднократно лупил немцев, а сам никем побит ни разу не был! Но ему тут же пришла на ум история о том, как однажды, оказавшись в безвыходной ситуации на какой-то горе, Жижка велел нерекввать коней, поставив подковы задом наперед, и под покровом ночи ушел от врагов, которые не смогли преследовать его по лошадиным следам. Кто знает, может, это как раз и было на Витковой горе — и не усцояъзнет ли хитрый Жижка со своими таборитами от Сигизмунда, бросив Прагу на произвол судьбы, и войско крестоносцев играючи ее возьмет?! Пан Броучек сейчас горько сожалел, что в школе не получил основательных познаний в отечественной, истории, и поклялся себе, что, если ему удастся вернуться в девятнадцатый век, он обязательно подвигнет Клапзубу на опубликование в газете (в рубрике «Нам пишут») письма, в котором они призовут клуб чешских депутатов включить в новый лихтенштейновский закон специальный параграф о необходимости особо внимательно изучать в чешских школах историю гуситства.
Янек от Колокола показал гостю несколько выдающихся личностей гейтманов, священников и прочвх людей в толпе внизу и на его вопрос ответил, что лучистый сияющий круг на шесте, возвышающийся над головами кучки священнослужителей, есть их величайшая святыня. Пан Броучек, покачав головой при чвиде гуситской реликвии, спросил еще, как осуществляется командование этим повстанческим войском, и, видя недоумение своего Хозяина, уточнил: на каком языке их гуситские превосходительства (произнося этот, титул, он язвительно усмехнулся} отдают команды своим людям.
Услышав ато, древний чех остолбенел.
— Что спрашиваешь? Никак ты ума решился? — воскликнул он. — На каком же еще языке отдавать приказы, как не на нашем? Скажи, где на свете воинские гейтманы приказывают на языке, непонятном их людям?
Пан Броучек тихонько присвистнул, но вслух сказал лишь, что воевать с хорошо организованным и вымуштрованным войском не шутка.
Домшик согласился, что борьба будет тяжелой изза огромного перевеса неприятеля, но заметил гостю, что житель пражский отнюдь не столь неопытен в военном деле, как тот полагает. Ведь тут каждый с малых лет учится обращению с оружием, и горожане обязаны не только защищать свой город, но издавна их повинностью было участвовать в воинских предприятиях страны: в не очень больших — посредством наемных солдат, а в более крупных — и самолично. Уже во время расцрей знати с королем Вацлавом пражанам не однажды приходилось браться за оружие, а после его смерти город почти все время походит на военный лагерь; в прошлом году и в этом жители Праги показали свою храбрость в схватках с королевскими гарнизонами в Граде пражском и на Вышеграде, а в этом месяце что ни день происхедят стычки с войсками, Прагу осаждающими, и горожане всякий раз берут верх. Окрестный люд сельский тоже понаторел в бранном деле и хоть орудует лишь цепами да сулицами, а все ж неоднократно сумел дать отпор более сильному и лучше вооруженному неприятелю. Из вождей же особенно отличился Жижка, с тремя сотнями бойцов разбив две тысячи воинов Швамберка под Некмержем в прошлом году; в нынешнем — в марте — такую же страшную силу гордых железных рыцарей у Судомержи, а в мае — тройственное королевское войско у Поржичи на Сазаве.
Большую часть этих пояснений гость пропустил мимо ушей — его внимание было приковано к другомупредмету.
В светлицу снова вошла Кунгута, неся посуду и большую белоснежную с бахромой скатерть, вышитую по краю, и стала накрывать на стол. Пан домовладелец только сеичас разглядел девицу внимательнее и нашел, что она душечка.
Читательницы, отнесшие, быть может, пана Броу чека к разряду закоренелых женоненавистников, несправедливы к нему. Правда, он избегает дамского общества, но причина тут скорее в некоторых ограничениях и условностях, с этим обществом связанных, негкели в дамах как таковых.
Сами по себе — разумеется, если они привлекательны, — дамы часто вызывают у пана Броучека, правда, при соответствующей дистанции, симпатию и интерес, а там, где речь идет не о дамах в строгом смысле слова и где, следовательно, отсутствуют вышеупомянутые ограничения и условности, он может быть с ними прос. то очарователен. Помнится, в описании своего путешествия на Луну он признавался, что «за ним водились грешки в молодые годы» и что до сих пор, увидев «смазливую девчонку, он не может порой устоять перед искушением ухватить ее за пухленький подбородок или ущипнуть за румяную щечку».
Почему же, несмотря на все это, пан Броучек остался холостяком до лет весьма преклонных, не будем выяснять детально. Определенно могу сказать лишь, что в вечной верности своей почившей возлюбленной он не клялся и не был отторгнут от сладчайших радостей бытия неизлечимым горем по причине обманутой любви. К таким вещам у него просто нет вкуса. Я склоняюсь к мысли, что вид кресла для пыток в парадном покое, сидение за чашкой чая с бисквитами в кругу комичных старых тетушек с накладными буклями и острыми язычками, вечное прикладывание к ручке маменьки и поклонов во все стороны, непрерывные «прошу» и «мерси» с обязательной сладкой улыбкой на устах, услужливое ношение разнообразных пледов и мопсов, непременный энтузиазм при скучнейших салонных играх и фальшивые восторги при фальшивой игре на фортепьяно, удушение плоти в элегантной черной паре и невозможность подремать на балу, издержки и миллион неудобств во время «прекрасных, незабываемых» экскурсий, — так вот, наряду с картиной всего этого преддверия брачного ада, от супружеской гавани его отвратила главным образом боязнь бурного волнения страстей, сквозь которое нужно пробиваться к цели: он не мог перенести мысли о вздохах и томных взглядах, букетах роз и любовных записочках, шепоте о лилеях и звездах, преклонении коленей, жарких клятвах и прочих подобных вещах, о которых он читал в романах.
Наконец, к безбрачию побудила его и перспектива различных «прелестей» самой супружеской жизни; но этот предмет для меня, принимая во внимание чувства моих очаровательных читательниц, слишком щекотливый, и потому я, как уже говорилось, не хочу вникать в него глубже.
Так или иначе, герой мой отнюдь не был глух к чарам женской красоты. Правда, прелести, тяготеющие более или менее к эфирности, с коих высочайшими проявлениями пан Броучек соприкоснулся на Луне, как-то его не вдохновляют; но в остальном он отлично разбирается и отдает должное всем видам женского очарования.
Сейчас он вынужден был себе признаться, что ни одна девица до сих пор не производила на него такого всесторонне благоприятного впечатления, как дочка Домшика. Тело не худое, но и не чересчур рыхлое, а как раз то, что нужно; лицо умеренно полное, овал мягкий, кожа чистенькая; щечки прелестно румяные и свежие, как персики, так бы и укусил; сверкающие карие глаза — и все это здоровое, юное, упругое, — кто же бы удивился, что Куночка прошла перед судом Броучека без единого замечания. Он не только простил ей старинный покрой одежды, но даже нашел, что розовое платье, ниспадающее красивыми складками, на бедрах схваченное золотым пояском, а внизу отороченное собольим мехом, сборчатая голубая накидка, заколотая у шеи серебряной пряжкой, и веночек с блестками и жемчугом на каштановых кудрях очень ей к лицу — во всяком случае, куда более, чем нынешним красоткам их патлы, начесанные на глаза, и бесформенные турнюры сзади, что — nota bene не есть мое, но пана Броучека суждение. Впрочем, если кто пожелает увидеть несколько очаровательных образчиков древнечешской моды, пусть откроет «Христианское поучение» Томаша Штитного и посмотрит там миниатюры, а потом решит сам, кто прав.
Вряд ли стоит осуждать пана Броучека за то, что он, пропуская мимо ушей объяснения Домшика, все время поглядывал искоса на девицу, хлопотавшую у стола, с искренним удовольствием наблюдая за ее быстрыми движениями. И когда она, невзначай поймав его пристальный взгляд, вдруг зарделась еще более ярким румянцем и опустила свои длинные шелковые ресницы, он почувствовал, как искры ее очей зажгли его кровь молодым огнем.
И даже когда она вновь вышла из покоя, приятное это чувство все еще владело им, так что хозяину стоило труда обратить его внимание на большой кол, вбитый у северной стороны Площади, который пан домовладелец заметил еще ранним утром.
— Видишь там, на позорном столбе, развевающиеся лохмотья? — говорил в это время древний чех. Это разорванное знамя Сенека из Вартенберка, вывешенное там на Дозор вероломному дворянину, который недавно еще объявлял себя самым ревностным защитником Чаши и самым яростным противником короля Зикмунда, а в решающую минуту ради собственной гнусной корысти и выгоды для своего сословия дело наше оставил и в мае предательски сдал врагу Град пражский — Вартенберка я щ. анаю, — промолвил пан Броучек. — А что прочие дворяне? Что Шварценберг?
— А Шварценберка я не знаю.
— Ну, это тот, которому принадлежит Крумлов, Тршебонь и бог знает, что еще.
— Крумлов и Тршебонь принадлежат не Шварценберку, а Ольдржиху из Рожмберка. И этот — подлый изменник; поначалу он также был рьяным приверженцем Чаши, но теперь стал злейшим ее врагом. Откроюсь тебе, что я не верю нащей знати. Многие хоть и приняли Чашу, но это не помешало большинству из них склониться перед королем Зикмундом, тем самым, что не токмо поклялся изничтожить учение Гусово, но и провозгласил, что сокрушит отпор наш, даже если б пришлось ему истребить всех чехов и другим народом заселить чешские земли! И в самом деле, он призвал к оружию и поднял на нас весь свет. Уже не о вере спор, но о народе самом! И что же делает в эту решающую минуту наша знать? Тех, кто все еще идет с нами, можно по пальцам перечесть. Прочие же взирают равнодушно на неравную борьбу или стоят у стен Праги бок о бок с Зикмундом, в одном стане с нашим врагом. Так ли долженствует поступать верным и честным чехам? Поверь, нашим господам-дворянам додоже всего не честь и благо народа, но собственная корысть, и яде увидят они выгоду для себя, там готовы соединиться хоть с чужеземцем-врагом против своих.
Пану домовладельцу уже надоела воя эта древнечешская политика, и потому он предпочел отойти от окна, которое Домшик после того закрыл, — Ты, наверное, уже голоден? — обратился он к гостю. — Неведомо только, покажется тебе после заморских брашен наша чешская еда. Кокошь по вкусу ли тебе?
— Кокошь! — воскликнул повергнутый в ужас гость. — Кокошь?
— Чему дивишься? Позабыл, видно, как зовется птица, что сидит на насесте и вместе о кочетом бегает по двору?
— Ах, курица! — сказал пан Броучек, и лицо его просветлело. — А я уже чего только не передумал… Он даже мысленно не хотел докончить ужасную картину, представившуюся его взору! слово «кокошь» связалось в его воображении с корою дерева и наростами на нем — то было бы еще ужаснее, чем пища на Луне.
— Ну да, можно сказать «кур» либо «курица», — подтвердил Домшик. — Но не бойся, старой, жилистой курицы нам не подадут — мы будем есть цыплят. И хотя в старинных виршах голодранец-школяр выхваляется перед подконюшим: Что до ежи, живем привольно; куров предовольно, — знаю, что не могу похваляться перед гостем такой простецкой пищей, как курятина.
— Курятина у вас простецкая пища? Впервые слышу! Для меня цыпленок отменное блюдо!
— В нынешнее бурное время, да еще при осаде, мы не можем быть разборчивы в еде. Дороговизна у нас ужасная. Прежде цыпленок был за полгроша.
— За полгроша! — опять ужаснулся пан Броучек. — Приятель, оставь дурные шутки!
— Тебе и полгроща кажется много, да? В иных странах цыплята, наверное, еще дешевле. А у нас сейчас цыпленок на рынке стоит целый грош! Я, правда, держу своих кур. Но чего-нибудь получше часто и на рынке не раздобудешь. В наши дни старая пословица «тин везде господин» безнадежно устарела. Хорошо, что ты любишь цыплят. Мне совестно сказать, что вторым блюдом у нас лососина.
— Лососина! — воскликнул обрадованный гость. Лососина! Но это же княжеская трапеза!
— Ты еще и смеешься надо мной, — укорил его хозяин.
— Я над тобой смеюсь? Не скажешь ли ты еще, что и лососина простецкая пища? Я сам ел лососину всего один раз в жизни, да и то на дурацком банкете, где из-за сплошных заздравных тостов и поесть толком не успеешь.
— Можно ли верить! — воскликнул в изумлении хозяин. — У нас лососей так много, что даже слуги требуют, чтобы им лососину давали на обед не чаще двух раз в неделю.
— Боже ты мой, но вы поистине живете в той сказочной стране, где жареные голуби сами влетают в рот, а в реках вместо воды течет вино, радостно удивлялся гость, чувствуя, что у него уже текут слюнки.
— Ты кстати мне напомнил. Что будешь пить? У меня есть хороший мед.
— Мед! — вырвалось у пана Броучека, и лицо его приняло брезгливое выражение.
— Домашний мед. Я думаю, тебе понравится.
Гость отрицательно замахал руками, а потом сложил их в трогательном умоляющем жесте: — Ради бога, прошу тебя, дружище, никогда не произноси при мне этого слова! Читал я об этом вашем… мне дурно от одного его названия. Отравил ты мне всю лососину. Честно, я бы лучше… воду стал пить!
— Если ты не пьешь мед, я пошлю за другим напитком. Утром ты говорил, что брага тебе милее винатак я пошлю за пивом…
Пан Броучек рванулся всем телом, глаза его засверкали, руки схватили руки Домшика, а губы проговорили сами собой: — Так, значит, оно у вас есть?!
— Пиво? Самозря! Есть и пражское, и свидницкое, светлое, старое…
— Какое ни на есть, лишь бы было! Ну, все, живу, дружище! А я уж думал, пиши пропало, никакого пива у вас нет.
— Я пошлю Кедруту в «Пекло».
— В пекло? — повторил удивленный гость, хотя в голове его тут же промелькнула мысль, что упомянутая особа будет там вполне на месте.
— «В пекле» называется пивоварня, что в узком проулке за моим домом, объяснил Домшик. — В этом месте темно всегда, и вправду, будто в преисподней, но варят там отменное старое пиво.
Хозяин дома вышел, чтобы распорядиться насчет пива, а Броучек все потирал руки, приговаривая радостно: «Есть! Есть оно, милое!» В эту минуту он забыл о гуситак, о Сигизмунде, об осаде, о всяческих бедах и испытаниях, грозящих ему в пятнадцатом веке, и переменчивое его настроение, уже заметно улучшившееся от присутствия древнечешской красавицы, стало еще более радужным.
Вскоре Домшик вернулся в светлицу в сопровождении супруги и дочери, которые несли яства. Пан Броучек пригляделся теперь к Мандалене и заметил, что этой статной женщине, лицо которой не утратило красоты, так же, как и дочери, идет старинный костюм, и особенно большое белое покрывало, живописными складками ниспадающее с ее головы, схваченное на лбу белой полоской.
Кунгута принесла полотенце и воду в медном тазу и молча протяйула то и другое гостю, который с минуту в недоумении глядел на все это, а потом сказал: — О, благодарю, я уже умылся в коморке. «Странный обычай умываться в столовой», — подумал он про себя, но, увидя, что остальные лишь ополоснули руки, переменил суждение: «Ишь ты! Ополаскивают руки перед трапезой, будто князья! Правда, князья это, кажется, делают после еды».
Хозяева пригласили гостя к столу и минуту стояли, творя молитву. Пан Броучек счел за благо последовать их примеру, но в молитве участвовали только его руки — глаза же с любопытством разглядывали накрытый стол. На столе было две скатерти: одна положена как обычно, другая свисала с его краев красивыми складками почти до самого пола, будучи обвязана вокруг стола поверх первой. На столе стояли четыре оловянные тарелки и несколько странных мисок, больших и маленьких: с супом, с солью, с различными коржами, колобками и лепешками. Кроме того, на столе лежали четыре ложки, похожие больше на глубокие лопатки, и два больших грубых ножа. Под конец гость заметил еще раскрашенного гнома: подвешенный к потолку на тоненькой проволочке, он парил над центром стола, как в наши дни кое-где в деревнях возносятся над печами голубки, сделанные из пустого яйца и переливающихся блесток. «Будто в старину на сельском престольном празднике, — подвел итог своим наблюдениям гость, завершая крестным знамением свою мнимую молитву. Стол в углу у стенки, лавки, железные тарелки! И Куночка проявила рассеянность — вместо двух скатертей лучше бы подала салфетки; и вилки забыла!» — Желаю приятного аппетита, — произнес он, усаживаясь.
Остальные взглянули на него, будто не понимая, что он имеет в виду, а Домшик молвил с улыбкой: — О нашем аппетите не беспокойся; лишь бы тебе пришлась наша пища по вкусу.
— Вот миса с похлебкой, — указала хозяйка дома. — Но лучше я наяью тебе сама.
— О, благодарю, — прошептал пан Броучек, радостно глядя, как она наливает ему полную до краев тарелку супу, от которого исходил многообещающий аромат.
— На чужбине, ты, конечно, привык есть из талерки, — предположил Домшик. — У нас еще сейчас многие едят прямо из мисы, а в старые времена жаркое клали на лепешки.
Гость энергично принялся за наваристый суп, который оказался очень вкусен, хотя и несколько необычен.
Только ложка доставляла ему огорчение своей формой, очень затруднявшей его работу.
— Ну как, милый гость, похлебка пришлась тебе по вкусу? — спросила Мандалена, когда он опорожнил тарелку. — Если хочешь, я налью тебе еще.
— О, благодарю! Прекрасный суп!
Пан Броучек с аппетитом съел еще одну полную тарелку. Раскрасневшиеся щеки его лоснились от пота и радостной удовлетворенности.
Теперь ему не хватало только салфетки. Из девятнадцатого века он вынес привычку всякий раз, принимаясь за еду, повязывать себе вокруг шеи чистую салфетку, выпустив сзади, наподобие больших белых ушей, два конца, и этот ритуал принадлежал к числу любимейших его действий за столом. А здесь ему нечем было просто рот вытереть. Тут он заметил, что хозяин наклонился к скатерти, обвязанной вокруг стояа, и вытер губы в ее складках.
«Ах, так вот, оказывается, как нужно! — сказал себе гость, внутренне усмехнувшись. — Тут особенно не стесняются. Ну что ж, не будем церемониться и мы.» И он последовал примеру Домшика.
Хуже было потом — с жареными и уже разрубленными на куски цыплятами, Домшик предложил пану Броучеку угощаться. Тот деликатно подтянул к своей тарелке один из ножей, лежавших на скатерти, и попытался дать понять взглядом, блуждающим по столу, — что не может же он лезть в миску руками. Но хозяева были недогадливы, и ему не осталось ничего иного, как попросить открыто: — Я попросил бы вилочку…
— Вилочку? — повторил Домшик с удивлением. — Кунгута, принеси гостю с кухни вилку! Ты что задумалась? Принеси, раз просит.
Девушка принесла предмет, который скорее можно было бы назвать вилами.
— Благодарю, — по привычке вежливо произнес гость, но с трепетом принял мощную и тяжелую рукоять, из которой торчали два длинных, толстых железных зубца, — Что ты все просишь да благодаришь, как нищий, — мягко пожурил его Янек от Колокола. — Ведь ты наш гость, и всем, чего ты пожелаешь, мы готовы послужить тебе от всей души. Поэтому не проси и не благодари за каждую мелочь.
— Благодарю, — прошептал неисправимый гость, оторопело поворачивая чудовищное орудие.
Огромная вилка раскорячилась над миской, как Колосс Родосский, и пану Броучеку пришлось немало потрудиться, прежде чем ему удалось подцепить крылышко. А потом она опять пустилась в пляс на тарелке, так что были опасения, как бы пан Броучек не выколол себе глаза.
Он чувствовал, что взоры всех с удивлением устремлены на него, и оттого становился еще более неловким.
И тут он увидел, что Домшик спокойно берет из миски второе крыло цыпленка просто рукой и спокойно начинает с ним расправляться лишь при помощи рук и зубов.
«Ах, шут побери! — осенило пана Броучека. — Они едят просто руками, как дикие! А это, по-видимому, кухонная вилка, если надо разрезать на порции целый оковалок жареного… За столом же у них вместо вилок две пятерни!.. Это несколько многовато. Хотя… впрочем… особенно когда ешь курицу пожалуй, даже практичнее, чем мучиться с вилкой и ножом, которые в обществе чопорных господ при нынешней извращенной моде не знаешь, как и в руки взять».
Отложив в сторону неудобную вилку, он последовал примеру хозяина и заметил, что образцово зажаренный цыпленок гуситской эпохи имеет такой же отменный вкус, как в наши дни, хотя и управлялись с ним без вилки.
В этот миг со скрипом приоткрылась дверь и в светлицу через щель протянулись две худые желтые руки, держащие большой кувшин. Поставив его на пол, руки тотчас же исчезли.
— Ты видишь, какого страху нагнал ты на нашу Кедруту! — воскликнул Домшик, и все рассмеялись вместе с ним. — Нам приходится самим себе прислуживать.
«Глупая бабка!» — обругал ее про себя пан Броучек.
Хозяин дома налил пива в два кубка и сказал, обращаясь к гостю: — Во имя божие, за твое здоровье, милый Матей!
Пан Броучек чокнулся с ним, но сразу пить не стал. Это был ответственнейший момент! Еще недавно он был счастлив услышать, что средневековые чехи умеют варить пиво. Но оставался принципиальный вопрос: какое? Может, это допотопная мутная патока.
Поэтому он приступил к делу с основательностью, отвечающей важности момента. По привычке он сначала обтер край кубка, погладил его и поднял посмотреть на свет, но поскольку кубок был непрозрачный, он опять поставил его на стол, очертил его дном круг и только тогда поднял и пригубил; он пил, прищурив глаза, неторопливо, с выражением серьезной сосредоточенности и напряженного внимания; отхлебнув немного, он сделал маленькую передышку, во время которой слегка отвел кубок от губ и совсем закрыл глаза, сохраняя на неподвижном лице загадочно-глубокомысленную мину сфинкса; так сидел он несколько мгновений, после чего последовала вторая серия глотков — и тут глаза его приоткрылись и на лице заиграла многообещающая улыбка; он в третий раз поспешно поднес кубок к губам и пил, пил без передыху, поднимая его вместе с головой все выше и выше, пока кубок не оказался перевернутым вверх дном, а голова- до отказа закинута назад; он закатил очи будто в божественном экстазе, так что зрителям виднелись одни белки. Наконец он шумно поставил пустую чашу на стол, погладил брюшко, пошевелил во рту языком, почмокал губами и, устремив на Янека от Колокола восторженный взгляд, выразил свои чувства протяжным «А-а-а-а-а-х! Вот это пиво! Хвала и честь! Ваш адский пивовар и вправду варит чертовски смачный напиток!» И он опять причмокнул языком и губами.
Остальные с улыбкой наблюдали за его сложным питейным ритуалом, и Янек произнес уже шутливым тоном: — Я рад, что тебе понравилось. Но, послушай, из тебя получился бы заправский мундшенк.
— Мундшенк? А что это такое? — спросил Броучек.
— Должность такая: пробовать вино.
— Вот это синекура! Но ты, конечно, шутишь?
— Отнюдь. Один из моих дядьев — мундшенк, тем и кормится, и не худо. Мы в шутку говорим, что знак своего ремесла он носит на лице: ты бы это понял, увидев, какого цвета у него щеки и нос. Но для этого искусства нужен язык чувствительный и опыт большой.
— А мундшенки по пиву тоже у — вас есть?
— Нет, пиво не такая редкость и сортов его не так много; в нем все понимают.
Пан Броучек не сказал ни слова, но про себя решил, что Янек весьма ошибается. Настроение его сейчас можно было бы назвать почти превосходным.
В ушах у него все время звучал припев песенки: «Там где варят пиво, там живут счастливо», — и ему подумалось, что он не стал бы особенно отчаиваться, если бы ему было суждено прочно засесть в этом пятнадцатом столетье. Правда, ему пришлось бы привыкнуть ко многим неудобствам, особенно это восстание против Сигизмунда чертовски неприятная штука; но каждой войне приходит конец, а в мирное время тут жизнь, пожалуй, отнюдь не плоха. Пиво великолепное, кухня отменная, цыпленок за полгроша — он будет жить тут как прелат. Особенно если от него не ускользнет-клад короля Вацлава! Но даже и без клада прожить можно — ведь дешевизна просто сказочная. Например, можно завести «мундшенкирню» пива: он бы показал этим старым чехам, что пиво пиву рознь, и какой чувствительности может достичь в этом направлении натренированный язык. В худшем случае можно заняться дегустацией вин. В винах он, правда, не очень разбирается, да и возраст не тот; но, может быть, еще не все потеряно и, если поупражняться как следует, через полгодика он и тут достигнет необходимого мастерства. Он будет заниматься своим ремеслом поистине со вкусом, и может статься, что через годик-другой зара'ботает. себе на домишко или возьмет какой-нибудь дом за неве…
Тут пан Броучек резко прервал ход своих размышлений. Это было невероятно: хотя бы мысленно предположить возможность женитьбы. Он, правда, отоннал лукавого прочь, но взгляд его все еще искал дочку Домпшка, про которую пан Броучек совсем позабыл, занятый более важными интересами своего желудка и горла. А Кунгута как раз внесла большое блюдо с лососиной и, ставя его на стол, приветливо промолвила: — Бери, милый гость, а если хочешь макало, то вот тебе макальник,
— Макало? А что, это что-нибудь хорошее? — осведомился гость.
— Мы еще говорим — подлива.
— А, соус! Значит, как вы говорите — макало? Это надо запомнить. Я любитель макал.
— Ты, наверное, блуждая по свету, выучил много разных языков?
— Честно говоря, не очень. У меня к языкам таланту нет. Но по-немецки худо-бедно умею, слава богу!
— Почему ты говоришь «слава богу»?
— Ну, человек вообще должен благодарить бога за каждый иностранный язык, которым владеет, а за немецкий в особенности. Ведь без него нам и шагу шагнуть нельзя.
— Да что ты опять такое говоришь? — вступил в разговор Домшик. — Без немецкого шагу ступить нельзя? Кому нельзя, где? В нем не нуждается ни крестьянин в чешской деревне, ни рыцарь в своей крепостце, ни граф в своем замке среди своих людей, ни городской житель, будь то ремесленник либо купец — разве что поедет по торговым делам в немецкие земли, а много ли таких?
«Опять он про свою политику! — рассердился Броучек, только было собравшийся с величайшим пиететом отдаться изысканному наслаждению прекрасно приготовленной лососиной. — Как будто нельзя поговорить о погоде, о пище и питье, о квартире и прочих разумных предметах!»
— Так почему же ты говоришь, что тебе нужеа немецкий язык? — все возмущался Янек от Колокола. — Может, в Мейсене, или в Австрии, или где там еще жил ты среди немцев, но не у нас!
Пан Броучек до того разгневался на нарушителя его гастрономических восторгов, что, совершенно забыв, в каком столетии он находится, резко осадил Домшика:. — Послушай, ты кому это говоришь? Ты что, думаешь, я не знаю Прагу? Возьми пройдись по Пршикопам, или сядь в трамвай, или загляни в Городской парк,[29] в Стромовку,[30] да куда угодно, где много народу, и ты всюду услышишь немецкую речь, так что уши заболят. Дамы и девицы между собой на улице говорят исключительно по-немецки: ведь каждая хочет показать свою образованность, и каждый умный папаша-чех посылает дочек в немецкую школу, пансион, институт, монастырь если не дома, то за границей. Правда, на какое-то время немецкий язык отступил; но ныне опять все онемечиваются наперегонки не только в Праге, но и в провинции. Я это знаю по собственному опыту и по рассказам других. В самой убогой деревне, в захудалом шинке ты, попав в комнату для почетных гостей, усладишь свой слух вторым официальным языком.
Он мог беспрепятственно договорить, потому что присутствующие онемели от изумления. Лишь немного спустя Домшик воскликнул:
— Ох, заморочил ты мне голову своими неумными речами! Речь плетешь, что рогожу. Как можешь ты говорить о Чехии, весь век прожив вне отечества? Верно, тебе кто рассказывал, как у нас раньше бывало, да еще правду с ложью смешал. Да, это правда, что при дворе короля немецкий язык давно был в чести; правда, что и магнаты были привержены ко всему иностранному и давали замкам своим и себе самим немецкие имена и, как обезьяны, жадно перенимали чужеземные обычаи; правда и то, что ослепленные короли наши всячески привечали иноземцев, так что те валом валили к нам в страну, и вскоре все наши крупные города оказались во власти немцев, и даже часть чешских горожан начала перенимать говор и нравы пришельцев; язык славянский едва не истребился в стране нашей, как вышло в землях, на север лежащих. Но все повернулось иначе. Сельских жителей не коснулось иноземное влияние, и неправда, будто в чешском селении можно слышать немецкую речь; такоже мелкие дворяне и рыцари, показав себя в этом достойней дворянства высшего, всегда оставались верными чехами, а некоторые, как, например, благородный рыцарь Штитный, даже книги писали на чешском языке, пробуждая к нему в людях любовь и возвышая свой голос против чужеземного гнета; да и в городах чехи все больше набирали силу против чужеземцев, которые, будучи числом поменее. лишь за счет богатства, привилегий, наглого насилия и милости короля смогли на какое-то время удержать власть, богом им не данную. Но в конце концов им пришлось уступить ее истинным детям нашей земли. Уж много лет никто не может сказать словами древнего летописца, который сто лет назад писал о коронации короля Яна, что на улицах Праги больше слышна немецкая, нежели чешская речь, и совсем уж неправда то, что ты сказал, будто чехи-пражане посылают своих дочерей в немецкие школы и монастыри…
— Ни за что бы не стала учиться языку наших заклятых врагов! — пылко воскликнула Кунгута.
— Если бы нужно было, чтобы дочь простого мещанина знала чужие языки, продолжал ее отец, — я отдал бы ее учиться латыни или другому какому языку, но только не тому, что повсюду над нашим возвыситься хочет и тщится его погубить. То-то возликовали бы враги наши, видя, что мы сами детям своим их речь навязываем, которую они и силой, и хитростью тщетно пытались насадить в нашей земле. Сами бы мы погубителям своим против себя помогали: ибо, если б опять удалось им добиться над нами господства, легче бы им было людей нестойких и неразумных меж нами, к тому же по-немецкому уже умеющих, полностью склонить на свою сторону, превратить в жалких отщепенцев. И всегда, когда в народе ширится Знание языка иноплеменных, портится и гибнет язык отечественный; это мы и на себе в Чехии испытали. Потому и Гус противился смешению двух языков и написал: «Верно, что Неемия, слышав, как сыны иудейские говорят наполовину азотским языком и не знают иудейского, за то бичевал их и хулил — так же ныне, бичевания достойны пражане и прочие чехи, кои говорят наполовину чешским, наполовину немецким языком».
— Мы можем гордиться, что жены и девы чешские всегда с любовью приникали и приникают к родному своему языку, прилежно читая поучения Штитного и другие чешские книги, жадно впивая в себя учение проповедников чешских, особенно магистра Гуса, который написал для них «Дочку», и даже из тюрьмы в Констанце перед смертью сердечный привет им посылал, — вся раскрасневшаяся, с жаром проговорила Кунгута.
— Все это очень хорошо, — отозвался гость. — Но немецкий все-таки второй официальный язык нашей страны, и потом, у нас же равноправие.
— Язык земли чешской — наш родной язык, язык святого Вацлава, — резко и с ударением ответил хозяин дома. — Малые числом немцы живут здесь недавно, и им следовало бы научиться говорить на языке народа, гостеприимно их приютившего. Они же считают, что надо наоборот. Однако мы их за это не собираемся убивать. Даже сейчас, во время осады, мы позволяем немцам, слух свой к учению Гуса склонившим, беспрепятственно йребывать в Праге и совершать богослужение на родном языке. Но таких всего горстка. Остальные не хотят довольствоваться правами, равными нашим, но желают властвовать над нами. Не будет у нас с ними мирного равенства, ежели они не перестанут стремиться к главенству и нас вынуждать к обороне. Ты посмотри только, как они вели себя в Праге! Новый город и Градчаны были чешскими с самого своего основания; и Малый город, куда король Отакар вместо чехов, насильсчшенно вытесненных, населил немцев, ходом событий в руки чехов возвратился; однако в Старом городе богатые переселенцы немецкие до недавней поры крепко держали власть, неправдой добытую, нагло и жестоко притесняя более многочисленных жителей исконных. Все должности в магистрате и в суде между собой поделили, ни одного настоящего чеха в свой круг не впуская; записи в книгах города вели все по-немецки, указы на немецком языке издавали; немецкими латниками народ чешский пугали; и суд над чехом вершили языком немецким в ратуше, откуда каждое чешское слово было изгнано. Скольких Стоило усилий, чтобы чехи добились своих естественных прав! Напрасно приказал справедливый император Карл, чтоб в городских судах разбирательство велось пo-чешски и чтоб в магистрате сидели не одни только немцы; немцы сумели обойти этот указ, даже в книги свои его не записали. Еще восемь лет назад коншелами были почти сплошь немцы, и у них еще хватило наглости при помощи немецких наемников воспротивиться осуществлению религиозных чаяний чешского населения, но уже напрасно. Яростно защищая торговлю индульгенциями, они успели еще казнить трех чешских юношей, но возмущение народа испугало их и отвратило от дальнейших насильственных действий; нападали они на Гуса и его Вифлеемскую часовню, да безуспешно. Но настойчивые жалобы чехов возымели свое действие, и король Вацлав приказал, чтобы впредь половина коншелов были чехи, а половина — немцы.
Но даже и тут немецкие коншелы сохраняли еще столько власти, что две недели спустя выместили свою злобу на двух пламеннейших вождях чешского люда, выдав в руки палачу моего отца и…
Ян не окончил фразы, потому что пан Броучек от испуга уронил на пол ложку с вкусным соусом к лососине.
— Как так? Твой отец был… был казнен? — с трудом произнес он.
— По приказу коншелов он был семь лет назад обезглавлен вместе с Ченеком, кройщиком сукон.[31]
«Ну и в семейку я попал!» — ужаснулся гость, и ему тут же пришло в голову, что на нем одежда казненного. Он вздрогнул всем телом от страха и отвращения, и уже казалось ему, что он видит кровавые следы на своем средневековом платье.
Однако Домшик продолжал: — Он умер мученической смертью за свою приверженность учению Гусову и языку чешскому. Я свято храню как дорогую реликвию платье, окропленное дорогой кровью, которое мы совлекли с тела, для погребения нам выданного.
— Так эта одежда не с него? — перевел дух пан Броучек, все еще судорожно сжимавший края епанчи, будто собирался сорвать ее с себя и зашвырнуть подальше.
— Отнюдь. Эта принадлежала моему деду. Но одежды покойного отца моего тебе бы и не подошли! он был крупный, как я.
Помолчав, Янек от Колокола снова заговорил:
— Сей мерзкий поступок был концом немецкого господства в Праге. Король Вацлав прогнал всех тогдашних коншелов, и с той поры чехи обрели преимущество и в магистрате Старого города. Когда же после сожжения магистра Яна народ чешский воспламенился гневом против его врагов и цосле кончины короля Вацлава поднял оружие на Зикмунда, тут немцы пражские толпой бросились вон из Праги, к Зикмунду, в надежде вернуться в захваченный город с королевскими войсками и снова возложить тяжкий ярем на порабощенный народ; однако и тех, что остались, кроме горстки принявших учение Гусово, нам пришлось выдворить из города, чтобы не было среди нас тайных и явных приспешников врага. Теперь они там, в королевском лагере, аки волки жадные, ожидают минуты, когда вслед за крестоносцами смогут ворваться в покоренный город — лежащую в развалинах, мертвую Прагу, но я твердо верую и уповаю, что бог справедливый защитит нас и обратит в прах все их надежды!
Опорожненная тарелка избавила пана Броучека от продолжения пресного и скучного разговора. Мандалена опять осведомилась у гостя, вкусна ли еда, и он с жаром нахваливал ее кухню, а в подтверждение своих слов накладывал себе, сколько вмещалось в тарелку. Но про себя он не мог не пожаловаться: «этот полоумный сумасброд чуть было совсем не отбил у меня аппетит. Надо же разглагольствовать за едой про палача и обезглавливание!», а исключительно приятный вкус кушаний и напитка вскоре вернул ему хорошее настроение.
И когда вслед за тем девица с нежной улыбкой предложила гостю, очевидно, десерт: на выбор пироги, рогульки с начинкой, конфеты из Рудольфовой аптеки «У лилеи» (тогда конфеты продавались в аптеках) и некую «вармужу» — он был уже в таком размягченном состоянии, что даже сумел произвести на свет несколько галантных фраз: «Я не любитель сладостей, но вам не могу отказать. Ну что ж, возьмем хотя бы этой вармужи. Она выглядит чертовски привлекательно».
— Это из яблок и других фруктов, — объяснила Куночка.
— Истинная манна небесная! — гость был в восторге. — Это вы сами готовили, барышня?
— Кто? Что ты говоришь?
— Это ты сама стряпала? — нерешительно поправился гость, удивляясь про себя: «Подумать, сколько в девятнадцатом столетии нужно времени и всяких экивоков, чтобы добиться сладкого «ты», а здесь на ты совсем натурально, с первой же встречи!» Ах, волшебство женской красоты! От тебя не защитит ни мантия философа, ни власяница аскета, ни рубище нищего, ни седины старца ты всепобеждающее; ничто, ничто в мире не устоит перед тобой! — так почему бы нам не признаться, что «ты» покорило и пана Броучека — наперекор его устоявшемуся образу жизни и почтенному возрасту, наперекор всем опасениям и беспокойствам, которыми окружило его это темное и варварское средневековье!
Ставя миску с «вармужей» опять на стол, девица ненароком коснулась ручкой руки гостя, и это коротенькое теплое прикосновение воспламенило его кровь.
Сладкий вкус «вармужи» соединился с чувством еще более сладостным, глаза его блаженно прижмурились, а в мозгу сплетался причудливый узор из радужных мыслей: «Старик, правда, изрядно взбалмошный, и история с ее дедушкой также мне совсем не нравится, но она же в том не виновата. А девица хоть куда, красивая, здоровая, ласковая, умеет стряпать и хозяйство вести, не то что наши жеманницы, обученные лишь бренчать на фортепьянах. К тому же единственная дочь… И дом солидный, трехэтажный, крепко построенный, хотя, конечно, по старинке и запущен просто срам; но если настелить новые полы, побелить и окрасить комнаты, с наружной стороны сбить все эти глупости и выкрасить фасад в какой-нибудь веселенький цвет, то-то будет дом-красавчик среди всех этих древних голубятен. Лишь бы только кончилось поскорей это восстание. Если мне на роду написано остаться в пятнадцатом столетье, кто знает… кто знает, что мне суждено тут сотворить… Я не очень-то ведь стар… Мундшенкирня тоже дело неплохое… Гм-гм…» От приятных дум его отвлек голос Домшика:
— Если ты насытился, милый гость, пойдем теперь в город.
Хотя пан Броучек и был сыт, ему совсем не хотелось вылезать из-за стола, чтобы променять это милое общество на дикую гуситскую Прагу.
В эту минуту весьма кстати его сотрясло громогласным чихом, и, поднимаясь, он сказал: — Да, вот вам результат сквозняка в коморке схватил насморк. Пожалуй, будет лучше, если я oстанусь дома и еще немножко пропотею в постели.
— Ты опять принимаешься за свои неуместные шутки? Да будет тебе ведомо — мы с минуты на минуту ожидаем рещагощего сражения. Жижка, расположившись на Витковой горе, разрушил замысел короля взять Прагу в кольцо я задушить ее голодом. Я говорил тебе, что у нас нынче все дорого и многого на рынке не купишь — но xлеба и прочих обычных вещей (кроме соли) у нас в достатке, а вот войско крестоносцев страдает от нехватки и самой необходимой пищи. Потому Зикмунд не сегодня так завтра непременно предпримет атаку — и, чтобы отразить ее, надобна будет помощь каждого; а ты хотел бы лениво нежиться в постели? — сурово проговорил Домшик, и слова его падали словно ледяной душ на разгоряченного любовными мыслями гостя.
Он уже почти не обратил внимания на прелестную Куночку, что с приветливой улыбкой опять поднесла ему медный таз для омовения рук.
Когда краткой молитвой они завершили обед, Домшин отвел гостя в сторону и проговорил, указывая на оружие, развешанное но стенам: — Возьми себе какое хочешь, у меня тут богатый выбор.
О боже, как отличался этот выбор от того, что ему было только что предложено: вместо аппетитной «вармужи», пирогов и рогулек взирали на пана Броучека страшные орудия войны, на которых там и сям виднелись — но крайней мере так ему казалось — следы засохшей крови.
Пред вх грозным блеском пан Броучек невольно отступил и cтал говорить заикаясь: — Но, может быть… может быть, мне разрешат прислуживать в госпитале, где раненые, или… или… писать в какой-нибудь воинской канцелярии — у меня довольно красивый почерк…
— Нынче надобны нам лишь эти перья, — с ударением сказал Домшик, стукнув по рукояти своего меча. — А за ранеными у нас ходят женщины и девицы, это не работа для мужчины. Итак, выбирай — может, этот буздыхан?
И он так решительно принялся вращать в воздухе булавой с длинными железными шипами, что пан Броучек в испуге отскочил.
— Нет-нет, благодарю, — выдавил он из себя, — а то я еще сам уколюсь!
— Ну, тогда этот арбалет — если ты добрый стрелок.
— Да нет, я в жизни и воробья не подстрелил.
— Так, может, меч?
— Ой, мне не хотелось бы волочить такую тяжесть — да я его и не подниму.
— Ну так скажи, что ты хочешь! Бери вот эту сулицу.
— Ну, бог с тобой, давай ее, так и быть, — вымолвил с меланхолическим вздохом пан Броучек, принимая длинное копье с железным наконечником и двумя крюками под ним. Оно казалось менее грозным, потому что напомнило ему самое безобидное оружие на свете: алебарду ночного сторожа.
— Не хочешь ли панцирь и шелом? — осведомился его мучитель.
— Еще мне не хватало париться в железном котелке! Достаточно и этого капора.
— Кольчугу я тоже оставлю дома, но шелом мне пригодится, — рассудил древний чех и заменил свою шапку округлым шлемом.
Женщины между тем. убрали со стола и подошли к ним.
— Ах, почему я, как таборитки, не могу идти сражаться вместе с вами, вздохнула Кунгута.
— Меч не для твоей руки, — промолвил ее отец. Ты не столь вынослива и не закалена тяжким трудом, как наши крестьянки. В Праге мужчин хватает, и мы сумеем ее защитить, не обращаясь к помощи женщин. Ежели начнется бой, помогай в городе ухаживать за ранеными.
— Ах, супруг мой, господин мой, воротись живой и здоровый, — вдруг запричитала Мандалена и, бросившись к мужу, обняла его, прильнула к нему, громко вздыхая.
— Жена! — укорил ее Домшик, но все же запечатлел на ее лбу нежный поцелуй. Затем он обнял и поцеловал дочку.
После этого женщины по очереди подали руку гостю, и тот, к великому изумлению Мандалены, вежливо приложился к ручке хозяйки, Куночке же только пожал, сопроводив сей жест выразительным взглядом.
В дверях он преодолел немалые трудности, причиненные ему длинным древком, но благополучно выбрался, если не считать того, что, резко повернувшись, он несколько неосторожно задел древком сулицы Куночку и смел с сундука горой сoставленную посуду, которая по большей части разбилась вдребезги на каменном полу.
На узкой лестнице наш герой тоже вдоволь намучился с сулицей, которая все время стукалась об стенку.
Выйдя из дома, они сразу же очутились в густой толпе вооруженных людей, сквозь которую они пробивались с трудом. Особенно тяжко приходилось пану Броучеку с его сулицей — он никак не мог приспособить ее поудобнее: то и дело она сцеплялась с другими копьями, пиками и дротиками и угрожала головам встречных, за что ее хозяин стяжал не один укоризненный взгляд, а то и злой окрик.
Янек от Колокола попутно здоровался то с одним, то с другим из знакомых и, когда они добрались до южной еторены ратуши, обратил внимание попутчика на городские часы, которые, однако, выглядели совсем иначе, нежели сохранившиеся по сей день часы работы мастера Гануша конца пятнадцатого столетия, и на большой колокол, в который били при тревоге; но пану Броучеку было не до того — давка здесь была еще ужаснее и мучения с сулицей еще горше, так что он несколько раз даже пробурчал: «Черт меня догадал взять эту жердь!» Наконец на Малой площади они кое-как выбрались из толчеи, и гость смог более внимательно оглядеться вокруг. Место и впрямь было необычайно живописное.
Хоровод разноэтажных домов вкруг площади — со сводчатыми аркадами, эркерами, галереями, далеко выступающими крышами — был украшен искусной резьбой и лепниной; в маленьких окнах, кое-где сдвоенных, там и сям поблескивали разноцветные выпуклые стеклянные кружочки, соединенные свинцом; однако большая часть окон была затянута лишь непрозрачными пленками; на фасадах домов были нарисованы знаки, среди которых пану Броучеку особенно бросилась в глаза лилия на одном доме, сохранившем этот знак и по сей день, а на другом — большие, яркими красками намалеванные страусы. Посередине Малой площади сидели бабы в старинных цветных одеждах и торговали фруктами, чьи красные, синие и прочие сочные тона также немало способствовали живости колорита, состязаясь в том с головными повязками из разноцветных сукон, шитых золотыми и серебряными нитями, украшенных переливчатыми блестками. Прилавки и будки продавцов тянулись по правой стороне площади и дальше, под аркадами здания до самой Лингартской площади, где стояла какая-то церковь в соседстве с кладбищем.
— Подумать только, у вас фруктовый и цветочный базар тоже на Малом рынке! — подивился пан Броучек.
— Фруктовый и веночный, — поправил Домшик. — Здесь наши девицы покупают себе венки и повязки. Но сейчас у торговцев венками барыш невелик, ибо дочери наши и сами в час, когда над городом нависла опасность, не имеют ни времени, ни охоты подбирать себе украшения, а кто и хотел бы, так те боятся таборитов, не одобряющих всю эту суету сует. Ты видишь перед собой лишь тень того базара, какой бывал тут прежде. Многие торговавшие взялись за оружие, да и покупателей мало. А бывало, вокруг ратуши всюду кипела торговля: под аркадами с восточной стороны раскидывают свои лотки и ларьки мелкие лавочники, скорняки и торговцы полотном; на южной стороне в галереях под ратушей стоят пекари, а перед ратушей — торговцы всякой снедью, кухари да повара, а напротив старьевщики, а тут…
Его объяснения были прерваны воплем старой торговки фруктами, у которой пан Броучек по недосмотру смахнул своей сулицей кучку отборных летних яблок, за что она тут же вылила на него ушат столь же отборных древнечешских комплиментов:
— Ах ты дармокол паршивый, ты чего размахался своим копьем? Что у тебя, глаз нету, карла пузатый, или никогда не носил сулицу, каплоух каплоухий! Погоди, ужо висеть тебе на перекладине, петельник чертов! Бе-е-е-е-е! Бе-е-е-е-е!
И свирепая баба, в своем пестром наряде похожая на огородное пугало, уперши руки в боки и всем телом перегнувшись вперед, блеяла вслед пану Броучеку, сопровождая это блеяние нескромными жестами и телодвижениями.
— Умолкни, елсовка! — прикрикнул на нее Домшик в поторопил своего спутника, сказавши: — Здесь свою честь не оборонишь. Верно говорится в одной пиесе, игранной студентами на пасху, что злая баба хуже черта: Черта откреститися есть возможно — Дажь боже злыя бабы охранити ми ся неложно!
И долго еще неслись им вслед оскорбительные выкрики торговок и визг детишек, которые в своих пестрых средневековых одеждах бежали за ними какое-то время, как стайка причудливых лесных гномов.
Нашему герою подумалось, что пражские торговки не очень-то изменились за пять столетий, и он снова пожалел про себя: «Черт меня догадал выбрать эту зaкорюку!»
— Особливо торговки отличаются злоязычием, — говорил Домшик, — и рынок, где торгуют женщины, редко обходится без свары, хотя у нас против них существуют суровые законы. Ежели какие две торговки сцепятся и будут рихтарем взяты под стражу, назначается им за то такая кара: сначала одна должна носить каменные жернова от каталажки до лобного места, а другая ее ШПЫБЯТЬ, а потом наоборот то же самое, от лобного места до тюрьмы.
Древний чех вел пана Броучека дальше, на Лингартекую площадь, где тогда находился птичий рынок, и показал ему церковь св. Лингарта с кладбищем, у стены которого приютилась лавка шорников. Он также обратил его внимание на недалекую церковь Богородицы на Луже, стоявшую на углу переулка, соединявшего Лингартскую площадь с нынешней Марианской площадью.
С Лингартской площади Домшик повел гостя к церкви св. Микулаша. Дорогой их приветствовал доносившийся из ближайшей длинной улицы по правой стороне громкий стук и грохот молотов; провожатый объяснил пану Броучеку, что это улица Острожная, или Бронная, названная так потому, что живут здесь ремесленники, делающие шпоры, удила, а также оружейники, изготавливающие доспехи, латы, шлемы и прочив железные изделия.
Налево, у выхода на Микулашскую площадь, которую Домшик назвал Старым птичьим рынком, пана Броучека приятно удивил знакомый дом с эмблемой зеленой жабы. Большая церковь св. Микулаша имела совсем иной вид, нежели позднейшее творение Динценгофера, где ныне отправляются православные службы. Возле нее было кладбище и дом приходского священника.
На западной стороне площади Домшик обратил внимание гостя на длинное здание коллегиума Всех святых, а дальше на север, за улицей св. Валентина, в которой пан Броучек по расположению признал нынешнюю улицу Капрову, — на пражскую колыбель науки, бывший дом еврея Лазаря, подаренный императором Карлом университету.
Рядом с этим домом гость с удивлением заметил крепкие, железом обитые воротца, перегораживавшие узкую, уходящую к северу улочку. Его спутник сообщил ему, что это один из шести проходов в еврейский квартал. Из последующих слов Домшика пан Броучек понял, что эта часть города занимала тогда гораздо более скромное пространство, чем теперь, и в ту эпоху даже имела склонность к уменьшению, потому что иудеям не разрешалось селиться за ее пределами, а дома их иной раз переходили во владение христиан.
Наш герой призадумался: да, многое с тех пор переменилось! Квартал раздался вширь, прочные ворота превратились в легкое ограждение, наконец сыны Израиля прорвали эту сетку и… Янек от Колокола удивился бы несказанно, если бы, перенесшись в современную Прагу, увидел библейские лица в окнах красивейших домов на центральных улицах и в каждом втором магазине города.
Наши путники шли дальше по старой Праге, но у меня нет возможности проследить во всех деталях их увлекательный путь, ибо книга моя от того превысила бы объем, для издателя, а быть может, и для читателя, приятный. Тот, кто захочет мысленно совершить такое паломничество, пусть возьмет «Историю Праги» Томека, а также его «Основы старой топографии пражской», и если не пожалеть времени на прилежное изучение предмета и призвать на помощь чародейку-фантазию, то восстанет от пятисотлетнего смертного сна и раскроется перед тобой вся древняя Прага, улица за улицей, дом за домом, во всей своей средневековой живописности, с ярмарочным оживлением и хмурой тишиной кладбищ вокруг бесчисленных церквей и церквушек, из коих одни вовсе иечезли с лица земли, первоначальная красота и прелесть других безвкусицей последующих столетий до неузнаваемости изуродована, а иные, пришедшие в сбстояние жалостного запустения и разрухи, вынуждены предлагать остатки своей великолепной готики торговцам и старьевщикам для их складов и мерзких берлог.
Здесь я скажу лишь, что наши герои после длительного блуждания по городу вышли на перекрестье улиц, из которых одна, невдалеке перетянутая цепью, напомнила пану Броучеку о приключениях минувшей ночи. Его провожатый объяснил, что воинские начальники велели многие улицы перегородить колодами и цепями, чтобы сдержать натиск врагов, если бы им удалось прорваться в город. В конце мая на помощь королевскому войску прибыл отряд чешских дворян-католиков; они везли с собой даже топоры, чтобы рубить препятствия. Но Жижка разгромил их под Овенцем и с прочими трофеями забрал у них также топоры.
Пройдя эту улицу, которая тогда, как и теперь, называлась Долгой, путники свернули на север и пошли по Гончарной, как назвал ее Янек от Колокола, но в которой пан Броучек распознал по ее положению нынешнюю Козью.
Наш герой все перекладывал свою сулицу с плеча на плечо; теперь уже оба плеча болели, и он нес сулицу отвесно, опираясь на нее при ходьбе, как на палку, хотя трость получилась очень неудобная. При этом он мысленно вопрошал всех разумных людей, не величайшая ли глупость таскаться по городу неизвестно чего ради с такой мачтой, и яростно ударял нижним концом копья о выщербленную мостовую. Не обращая внимания на то, куда ступает, пан Броучек вдруг угодил древком в самую середину большой лужи, так что брызги взметнулись фонтаном, изрядно окропив его плащ и штаны, — в точности так, как это случилось ночью.
Ему ничуть не было жаль этой взятой взаймы одежды, но он не мог сдержать досады при виде грязи на улицах, которая при свете дня оказалась еще ужасней, чем он предполагал во время своих ночных блужданий.
Вдоль улицы была проложена канава, по которой бежала вода, стекавшая по желобкам от домов; всюду лежала грязь, застарелая и свежая, мусор, черепки, отбросы и многое другое, еще худшее. Пан Броучек апеллировал к Янеку, но древнечешский мещанин лишь пожал плечами.
— Кто станет в это бурное время заниматься такими мелочами, — сказал он. — В иные дни мы заботимся о чистоте города. Существует указ насчет того, что свиней все повинны держать у себя по домам, что на улицу запрещается выливать горшки с нечистотами и выбрасывать падаль и что всяк обязан в три дня после объявления убрать улицу перед своим домом; если грязи слишком много, община сама вывозит ее на берега Влтавы. Конечно, многие не выполняют эти распоряжения и в мирные времена.
Процитированный указ о содержании улиц в чистоте (идущий в pendant к одному рифмованному немецкому «юности честному зерцалу» средневековья, по которому негоже в обществе за едой зубы ножом чистить и утирать нос скатертью) заставил пана Броучека вновь мысленно испросить прощения у господ городских советников за все упреки, сделанные им когдалибо в их адрес. Если бы наши современные пражане, фыркающие на метельщиков, которые поднимают днем на самых оживленных улицах города облака удушающей пыли, на кучи грязи и снега, несколько дальше, чем следовало бы, украшающие края тротуаров, и на тому подобную чепуху, — если бы эти неженки заглянули одним глазком в Прагу пятнадцатого столетия, они на коленях благословляли бы небеса, ниспославшие им заботливое общинное управление!
Но вдруг пан домовладелец застыл на месте. На правой стороне улицы он увидел дверцу, створки которой, кроме всего прочего, были украшены коваными птицами в венках. Дверца перекрывала вход в узкую крытую улочку, ведущую между двумя домами к третьему, большому строению позади — короче, все говорило за то, что он случайно набрел на исходный пункт своего ночного путешествия.
— Не знаешь ли, дружище, куда ведут эти двери? — спросил он, весь горя.
— Эти двери? — сказал Янек от Колокола. — Ты, конечно, заметил длинный фронтон дома перед поворотом на эту улицу? Это бывший двор короля Вацлава, прозванный «У черного орла»; он тянется позади всех этих домишек с левой, стороны, вдоль всей Гончарной, а сюда крытым переходом выходит боковая дверь.
— А король Вацлав тут уже не живет? — нетерпеливо спросил пан Броучек.
— Да разве ж я не говорил тебе о его смерти?! Он умер год назад, внезапно пораженный ударом, и дом его теперь пустует. Примерно с неделю назад мы поселили в нем часть людей из Табора, прибывших к нам в подкрепление, но на днях Жижка вывел их из города на Виткову гору.
— И теперь королевский дом пустой?
— Совершенно пустой.
Сообщение Домшика немало взволновало пана домовладельца. Сказочный клад снова был в его руках.
По-видимому, из-за внезапной смерти короля никто не узнал про тайную комнату, ибо в противном случае в это бурное время клад йвстарались бы перенести в более безопасное месте; и табориты тоже не пронюхали o6 укрытом богатстве. Он единственный знает о нем и легко может пробраться в пустующий дом. Можно хотя бы набить карманы драгоценностями, что подороже, и если, бог даст, он вернется в свое девятнадцатое стоиетие, у него будет прекрасное вознаграждение за эту дикую гуситскую авантюру, разве что драгоценности превратятся в сухие листья — но такое бывает только в сказках…
И даже если ему суждено эастрятъ в этом средневековье до конца своих дней, то и здесь таким богатством не следует пренебрегать. «Тин везде господин», — как сказал Домпгак, и в любом случае гораздо приятнее просто стричь купоны, нежели промышлять на жизнь каким-нибудь ремеслом, даже если это дегустация вин.
Янеку от Колокола пришлось напомнить гостю, что пора двигаться дальше.
Они пошли через Старый угольный рынок, теперешнюю Козью площадь, а затем по улице, ведущей на север и завершающейся по правой стороне садами великолепного монастыря св. Анежки. Домшик сообщил пану Броучеку, что клариски[32] сейчас, в это грозное время, переселились в Паненский Тынец,[33] и перечислил пражские монастыри, которые частью были разрушены гуситами, частью разорены, частью же, после изгнания ненавистных монахов, для других нужд приспособлены. Пан Броучек в душе этот погром и разоренье хочень не одобрил; но автор сих строк как раз припоминает, что обитель благословенной Анежки, сия драгоценнейшая жемчужина древнего нашего зодчества, пережившая гуситскую бурю, в эпоху «просвещенную» была варварски осквернена и превращена в склады вонючих тряпок, — судьба, постигшая и другие бесценные памятники нашего отечества, к стыду эпохи, кичащейся своей любовью к предкам и к искусству.
Когда наши путники вышли за монастырским садом на берег Влтавы, пан Броучек был поражен открывшимся перед ним зрелищем.
Крутой летненский склон на том берегу был по большей части покрыт остатками виноградников, по-видимому, недавно разоренных. На Марианский бастион и королевский летний дворец Бельведер не было я намека; всюду по холмам тянулись лишь виноградники и сады — до самого Града пражского, который выглядел совеем не так, как теперь. Правда, пан домовладелец узнал Черную и Белую башни, Далиборку, обе башни базилики св. Иржи, хотя все они чем-нибудь крышей ли, или какой другой деталью — отличались от нынешних: особенно ему бросилось в глаза навершие Черной башни, сверкающее на солнце, будто крытое золотом, но башню храма св. Вита, право, было трудно узнать: она была выше, чем теперь, не имела куполообразного завершения, но увенчивалась высокой остроконечной гонтовой крышей. И весь храм тоже был крыт гонтом и тянулся дальше на запад, как если бы там уже стоял новый неф Мокера или, скорее, как если бы на том месте храм св. Вита был пристроен к остаткам другой церкви, на что указывал другой стиль и вторая башня этой западной части. И королевский Град имел совсем иной, особый облик, а за Градом не виднелся характерный дом Шварценбергов; зато весь нынешний градчанский квартал был окружен могучими стенами, словно крепость.
А что Малая сторфна, хотя отсюда можно было видеть лишь ее небольшую часть? Казалось, она занимает намного меньшее пространство, чем теперь, будучи обнесена толстой, хотя местами и разрушенной крепостной стеной со множеством башен, но вся она была подобна гигантскому пепелищу. И Страговский монастырь наверху тоже выглядел огромной руиной.
Каменного моста и того, что за ним, отсюда не было видно. Но пан домовладелец не досчитался тут и Цепного моста, и моста Франца-Иосифа, и виадука железной дороги.
Однако всю эту картину он окинул лишь беглым взглядом, ибо его внимание почти сразу было привлечено зрелищем, открывавшимся на гребне Летны. Это было зрелище поистине невиданное. На горе по всей ее протяженности раскинулся целый город из шатров и палаток, над которыми развевались бесчисленные хоругви и флажки, помеченные красным крестом. Лагерь — этот прямо-таки кишел воинами — кто в пестрых одеждах, кто в железных латах. Шлемы, панцири, бесчислен-ное оружие — все это грозно сверкало в лучах солнца.
Над толпами воинов вздымалось великое множество длинных пик, также украшенных флажками с красным крестом; местами скопления копий напоминали густой лес.
Там и сям можно было разглядеть какие-то орудия, из рычагов, цепей и колод составленные; Домшик объяснил, что там находятся луки, арбалеты, большие пращи и прочие орудия для метания на город огненных бочонков и стрел, тяжелых камней и прочих снарядов.
Он показал ему также места, где стоят верховые и ломовые пушки, пищали, гарматы и прочие разные стенобитные орудия, порохом стреляющие, коих у неприятеля изобилие. Однако Зикмунд не позволял до сей поры употребить в дело тяжелые пушки, поддавшись будто бы на уговоры чешских дворян в его лагере не губить без нужды собственный город.
Дальше Домшик сказал, что и у пражан есть гарматы и ломовые пушки, что могут ответить неприятелю тяжелым ядром, железным либо каменным. «Пражка» стреляет, каменными ядрами в пятьдесят фунтов весом, а «Яромирка», «Быстрая», «Тараторка» и «Трубачка» не намного ее легче. «Здесь у нас стоят лишь пушки поменьше», — добавил он, указывая на несколько малых орудий особой формы, расположенных на берегу неподалеку от них. И здесь, на пражской стороне, было людно: повсюду стояли толпы воинов и любопытных, живо переговаривающихся между собой и указывающих куда-то на тот берег, в направлении Малой стороны.
Пан Броучек представлял себе Сигизмундово войско совершенно иначе, более похожим на современную регулярную армию, но все-таки ему стало как-то не до себе перед таким множеством сверкающего старинного оружия, в пределах досягаемости этих пращей и гармат, хотя б это были всего лишь неуклюжие допотопные мортиры. Поэтому он малодушно отступил назад и старался держаться как можно ближе к углу монастырского сада, чтобы в случае опасности быстро найти себе там укрытие.
Его спутник тем временем рассказывал ему, что лагерь на Летне — лишь часть Зикмундова войска: тут расположились только немцы баварские и рейнские.
Второй лагерь, с войском князей мейсенских, лежит за ними, ближе к Королевскому заказнику у Овенца; в полях у Голешовиц — стан Альбрехта Австрийского с его людьми, а на другой стороне, ближе всего к Граду пражскому — четвертый лагерь, образованный по большей части из угринов и силезцев. К ним следует еще причесть сильный королевский гарнизон в Граде пражском и на Вышеграде.
— Но это же тьма народу! — воскликнул пан Броучек.
– Столь много воинов из разных стран христианских никогда еще не собиралось вместе, — подтвердил Янек от Колокола. — Чуть не весь христианский мир ополчился на нас; на призыв папы римского и за обещанные бумажки с отпущением грехов ринулись к Зикмунду огромные толпы крестоносцев из ближних краев и из дальних: немцы, угрйны, валахи, французы, англичане, гипшанцы, голландцы и премногие другие народы, такоже хорваты, болгаре, русины, поляне и иные народы языка славянского, да еще изменники — всех вместе наверное сто пятьдесят тысяч воинов.
— Сто пятьдесят тысяч — но это же ужасно! А вас сколько?
— Всех городских обывателей, считая сюда и женщин с детьми, при короле Вацлаве в Праге было примерно сто тысяч. Но с уходом немецких студентов я иностранных купцов, ибо захирела торговля в наше бурное время, с бегством или изгнанием пражских немцев и чехов-изменников, духовенства белого и черного с разномастной челядью, многих дворян и сдут магнатов, а такоже прочими разными способами умалилось это число весьма и весьма, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что на нашей стороне может сразиться, считая помощников из окружных сел, примерно пятая часть от количества крестоносцев.
— Боже ты мой: один против пятерых! Да к тому же почти сплошь ремесленники и крестьяне, как ты сам говорил! Ну скажите мне, люди добрые, как вас осенило выступить против такой силищи?!
Домшик нахмурился: — А что прикажешь делать? Может, сдаться этому Зикмунду?
— Есть хорошая поговорка: «лбом стену не прошибешь», или еще: «не можешь перепрыгнуть — подлезь». Ведь вам не обязательно сразу сдаваться на милость и немилость победителя. Может, чешские дворяне замолвят за вас словечко, и вы добьетесь какихнибудь уступок…
— Знай, я стыжусь этого и всеми силами тому противился, но пражане дважды уступали неблагородному королю, прося лишь свободного причащения вином и хлебом. И знаешь ли ты, как Зикмунд принял послов наших? Чтобы оскорбить их, заставил стоять веред собой на коленях изрядное время, а затем ополчился на них, нанося обидными словесами и требуя без оговорок снятия всех цепей v и колод, а во второй раз, при переговорах в Кутных горах, приказывая сдать и все оружие. Тогда только поняли и самые осторожные среди нас, что не остается ничего, кроме как взяться за оружие. Сейчас, имея при себе огромное войско крестоносцев, он еще менее был бы склонен к уступкам. Он жаждет жестоко покарать нас за бунт и с корнем вырвать и растоптать учение Гусово. И даже если бы он мнимо согласился с нашими требованиями, верь, добившись власти над нами, он вероломно нарушил бы обещания, так же как он подло попрал собственную свою охранную грамоту, магистру. Гусу выданную.
Пан Броучек молчал, зная, что Янек от Колокола не послушает разумных речей; но про себя он проклинал ослепление пражан, столь неразумно стремящихся к верной гибели. Это же чистейшее безумие! Сто пятьдесят тысяч крестоносцев играючи раздавят горстку мятежников, а их артиллерия на Летне разнесет весь город вдребезги…
В эту минуту крики и движение в толпе перед ними привлекли их внимание к противоположному берегу Влтавы, к тому месту, на которое уже и раньше все поглядывали и показывали друг другу. К реке, примерно там, где сейчас находится сад Иезуитов, спустился большой отряд королевских солдат и теперь живо продвигался в направлении Малой стороны.
Домшик быстро объяснил своему спутнику, что, похоже, из монастыря св. Томаша либо из Саксонского дома у мостовой башни, которые наряду с немногими другими зданиями уцелели в Малом городе, во время боев пражан с королевским гарнизоном пражского Града полностью разрушенном и сожженном, выбежала кучка отважных горожан, чтобы сразиться с неприятелем. И в самом деле, вскоре навстречу солдатам показалась невеликая кучка гуситов, в обычной одежде и только цепами вооруженных, и враги сошлись в яростной схватке. Толпы на старогородской стороне сопровождали бой своих заречных сотоварищей громкими возгласами, а из тех, что стояли у Влтавы с самого дальнего левого края, где были какие-то мельницы и две плотины тянулись через всю реку, многие поцрыгали в лодки, причаленные к берегу, чтобы поспешить к ним на помощь. Но не успели они оттолкнуться от берега, а судьба схватки уже была решена. Горстка гуситов, без панцирей и шлемов, так яростно наседала на закованных в латы крестоносцев, молотя их своими железными цепами, что те, оставив немногих убитых, бежали к оврагу над Бруской, а гуситский отряд с триумфом возвратился в Малый город под ликующие крики пражан на правом берегу.
Но и с другой стороны, на Летне, поднялся крик и шум. Крестоносцы столпились у самого края горы, грозя пражанам оружием и кулаками, натягивали арбалеты и вообще вели себя как бесноватые. Даже издали были отчетливо видны яростные гримасы их искаженных злобой лиц. Многие, приложив ладони рупором к губам, чтобы было слышно на этом берегу, выкрикивали какие-то слова, и вскоре до пражан донесся сотнями голосов скандируемый оскорбительный клич немцев: «Га, га! Гус, Гус! Гусь, гусь! Е-ре-тик, е-ре-тик!» Одновременно толпа у одного. из механизмов расступилась, и из него вдруг вылетел целый пучок здоровенных стрел, нацеленных на то место, где скопилось больше всего пражан, которые, однако, мгновенно расступились, и лишь двое были легко ранены. Одна из стрел просвистела рядом с головой пана Броучека и врезалась в стену сада, так что осколки камня полетели во все стороны…
С перепугу пан домовладелец выпустил из рук свою сулицу и с минуту стоял ни жив ни мертв. А потом он что было духу опрометью помчался переулком вдоль монастырской стены и остановился, лишь завернув за угол ограды, где полагал себя в безопасности от стрел неприятеля. Он был белый как мел, и ноги под ним: так тряслись, что ему пришлось присесть на камень у стены. Дрожащей рукой утирал он крупные капли пота на своем перепуганном лице. Через некоторое время перед ним появился Домшик, держа в руке его сулицу.
— Куда ты запропал? — воскликнул он. — После выстрела немцев я потерял тебя на минуту из виду а потом напрасно искал повсюду; нашел на земле едино сулицу твою.
— Не думаешь же ты, что я должен торчать там для них мишенью, чтобы они прошпиговали меня стрелами, как святого Себастьяна! — возмутился пан Броучек.
Янек от Колокола улыбнулся, но потом согласно кивнул:
— Ты почти прав. Что нам тут делать? Просто поддразнивать врага пустая трата времени, а настоящего боя на этом краю не будет. Отсюда королевские войска будут лишь поддерживать стрельбой атаку с других сторон. Пока же они облегчают душу глупым криком и насмешками, от которых с наших крыш и черепица не упадет, а иной раз — таким вот безобидным пучком стрел, какой они послали на нас из пращи или большого арбалета. Пока они не обмакнут стрелы в серу, не обмотают просмоленным полотном и не подожгут на дорожку, мы можем встречать их смехом. Ну что ж, бери свою сулицу и пойдем дальше!
С угрюмым взглядом принял пан домовладелец сулицу, которую он был бы счастлив покинуть навсегда но зато второе предложение пришлось ему очень по вкусу, и он так проворно поспешил оставить небезопасное место, что Домшик едва за ним поспевал.
Когда они наконец замедлили шаг, древний чех продолжил начатый разговор: — Там, за рекой, ты мог своими глазами убедиться, что пражане нимало не страшатся Зикмундова, войска. Что ни день выбегает их такая горстка сразиться с врагом — без доспехов, с одними цепами, и обращает в бегство куда более сильные отряды закованных в броню и вооруженных до зубов крестоносцев. И наши сельские помощники уже у Судомержи, да и в других местах показали, что и горстка их может одолеть целое войско железных рыцарей. Насколь слабее мы числом и воинским снаряжением, настоль, и с лихвой, восполнит это наш пламенный порыв, и верю, твердо верю, бог не оставит нас в нашей праведной битве; суждено ли иначе — ну что ж, умрем, сознавая, что мы стойко защищали свое самое драгоценное достояние и честь свою до последнего вздоха.
Пан Броучек пропускал мимо ушей эту речь, занятый своими собственными заботами. Несносная сулица была нестерпимо тяжела, узкие штанины впивались в тело, сапоги жали, а полуденное солнце нещадно жгло, так что пот с него катил градом, а язык распух от жажды.
Он почти ничего не замечал вокруг, пока они не вышли к каким-то воротам, перед которыми по левой стороне раскинулось высокое прекрасное здание. На его вопрос Домшик объяснил, что здесь кончается Целетная улица и что этот дом — второй королевский двор, называемый «У святого Бенедикта», а ворота ведут в Новый город, ко рвам.
— От ЦелетноЙ улицы ко рвам? — воскликнул пан Вроучек. — Но тогда это должны быть Пороховые ворота!
— О Пороховых воротах я впервые слышу, — ответствовал Домшик. — Эти ворота мы называем «У свячбго Амброжа», или Рассветные, потому что они обращены на восток.
Так пан Броучек узнал, что Пороховая башня тогда еще не была построена, и живо прошел в ворота, — ему было любопытно узнать, как выглядела в гуситские времена элегантнейшая улица Праги, гордые Пршикопы.[34]
Он не рассчитывал на особое великолепие, но даже самые скромные его ожидания были обмануты. За воротами оказался мост, ведущий через широкий ров, и картина за ним была столь непохожа на современный облик этой части города, что пан Броучек застыл в полном изумлении.
В тех местах, где сейчас от Пороховой башни начинаются фешенебельные Пршикопы, не было вообще никакой улицы! По правой стороне подымалась мощная зубчатая стена, отгораживавшая, как огромная крецость, Старый город от Нового к тянувшаяся, изгибййсь, — как пояснил Домшик, — вокруг всего Старого города до самой набережной. Перед этой стеной проходил глубокий ров, прерывавшийся единственно у нынешней улицы Гавиржской, где в городское стезе была проделаны ворота и ров перед ними засыпан; из теперешней улицы «На Мосточке» выход тогда был черeз ворота по мостику через ров; на мосту стояли друг против дружки два домика, закрывая вид на теперешнюю улицу Овоцную и дальше.
Единственно на другой стороне стоял против стен Старого города длинный ряд домов, весьма импозантных, но своей средневековой разномастностью совершенно непохожих на трезвые строения новомодных Прпшкоцов. Перед домами во всю длину нынешнего пражского проспекта текли мутные воды.
«Боже ты мой! — подумал про себя пан домовладелец. — Кто бы мог в этой, дикости заподозрить будущие Пршикопы!»… Мысль его метнулась назад — или, собственно, вперед- в девятнадцатое столетие, и перед ним возник сияющий проспект, оживленные толпы элегантных господ и дам — ослепительных, кокетливых, выставляющих себя напоказ и подвергающих друг друга перекрестному огню критики, жонглирующих пенсне и тросточкайи, шуршащих дорогими тканями, щебечущих на сладчайшем немецком языке… Он с глубоким вздохом возвратился в гуситскую эру. Хмурые крепостные стены высятся там, где за ярко освещенными окнами шикарного кафе посиживали, то есть, вернее, будут посиживать, длинноносые спекулянты, и пестрая смесь причудливых древнечешских домов толпится напротив, там, где гордо вознесется отель «У черного коня» и здание немецкого казино.
Примерно в ту сторону указал Домшик со словами!
«Глянь-ка, вон тот дом принадлежал Жижке, когда он служил королю Вацлаву».
Он повел гостя дальше, на Поржичи. По дороге он показал ему с правой стороны Горские ворота с двумя башнями наверху, которые стояли в конце нынешней Гибернской улицы, и большой монастырь св. Амброжа, стоявший на месте нынешней главной таможни, слева же, в западной части нынешней Жозефовской площади и Элишкиной улицы, — стены и рвы Старого города, которые и с этой стороны доходили до реки.
В крепостной стене на небольшом расстоянии друг от друга были сделаны четыре прохода: малые ворота из королевского двора и большие ворота в конце улицы св. Венедикта (ныне Краледворская) и Долгой улицы, а кроме того также еще ворота у Влтавы. Домшик подчеркнул, что сейчас стены и ворота Старого города против Нового утратили свое значение: оба города выступают заодно, и потому из всех ворот охраняются, да и то только в ночное время, лишь двое крайних, у Влтавы.
Броучек подумал, что во время своих ночных блужданий он приблизился как раз к одним из этих двух ворот — а именно к воротам на конце Долгой улицы.
Они свернули на улицу, ведущую к Поржичским воротам. Мученик сулицы шагал, опять погруженный в мрачные мысли. Он изнемогал под бременем невзгод, которые мы выше уже перечислили, и прикидывал, не пора ли уже как-нибудь исхитриться, чтобы ускользнуть от своего неудобного хозяина, и одному попытаться найти свое счастье в Праге либо выбраться из нее через какие-нибудь ворота — что в средневековом платье было вполне возможно.
Но вдруг его размышления были прерваны вмешательством проклятой сулицы, которая наверху за чтото зацепилась. Взглянув туда, он обнаружил, что крючки сулицы попали в какие-то железные завитки, свисавшие с железной жерди над входом в один из домов.
— Опять чушь какая-то! — рассердился Броучек.
— Ты же видишь, это знак корчмы, — объяснил Янек от Колокола, помогая ему выпростать сулицу из завитков железной жердины, на конце которой пан Броучек лишь сейчас разглядел раскачивающийся хвойный венок, украшенный пестрыми ленточками.
Лицо Броучека чудным образом просияло.
— И вправду, корчма! — воскликнул он. — И сама меня остановила, словно чувствуя, что я умираю от жажды. Это перст судьбы — надо зайти.
— Будь по-твоему; если ты жаждешь, зайдем, выпьем чарку, — согласился Домшик, за что я ему искренне признателен, ибо полагаю, что мой читатель уже сыт по горло сухомяткой моих постных описаний старинных пражских улиц.
Через сводчатую дверцу вошли они в дом; наш коnx с осторожностью пронес свое оружие по узкому коридорчику и в двери налево, распахнутые настежь по случаю летнего времени; они вступили в прохладный погребок со стрельчатым потолком, изящные нервюры которого заканчивались внизу тесанными из камня гротескными головками.
Пан Броучек не был поражен простотою трактирчика. К кирпичным полам он уже привык и не удивлялся, что всю меблировку составляли два похожих на козлы простых деревянных стола, некрашеных и ничем не покрытых, по бокам единственного окна, выходящего на улицу, да четыре длинные, очень грубо сработанные лавки, из коих две, за столами, были прибиты к стене, а две другие, с длинной спинкой, спереди к столам приставлены. Упомянутое окно помещалось в глубокой нише толстой стены, как в туннеле, и было так мало, что сквозь него проникал и падал на столы лишь слабый свет, в то время как остальная часть комнаты была погружена в таинственный полумрак, — и это было летом; каково же бывает зимой, если оконную раму, сейчас пустую, затягивают от морозной сырости каким-нибудь пузырем!
На полке над дверьми стояли глиняные миски и горшки, а на приступочке и узком столе в третьем углу — разнообразные деревянные, глиняные и оловянные кубки, жбаны и кувшинчики; четвертый угол занимала здоровенная печь. Особенно же отличалась древнечешская корчма от наших современных кабаков полным отсутствием едкого табачного дыма, без которого сейчас просто невозможно представить себе настоящий трактир.
За одним столом сидели трое мужчин, за другим — тощий безбородый юнец в серой драной одежке с видавшим виды зеленым капюшоном; на шее у него висел замызганный кошель, за широким поясом заткнуты какие-то таблички и несколько гусиных перьев, а на нем привешено что-то напоминающее маленькое почерневшее кадило, — без сомнения, средневековая чернильница. Кто сможет припомнить описание бедного школяра в древнечешских виршах о школяре и подконюшем, сразу узнает в этом посетителе трактира его родного брата.
Навстречу вошедшим поднялся один из мужчин и дружески приветствовал Янека от Колокола.
— Я ходил к Поржичским воротам поглядеть, что нового, — сказал он, — и вот разговорился и познакомился с Мирославом, Золотых дел мастером с вашей стороны, ив Старого города, да вот с Вацеком Бородатым из наших союзников жатецких. Все мы, от жары изнемогаючи и жаждой одолеваемые, зашли согласно выпить по чарочке на доброе здоровье и во славу божию. Выпей и ты с нами и присядь за наш стол с товарищем твоим.
— Матей, прозванием Бурчок, гость мой из далеких стран, но чех и пражанин урожденный, — представил Домшик своего спутника, — который в это время с глубоким вздохом осторожно ставил в угол свою сулицу.
— Будь здоров, Мацек! — приветствовали пана Броучека мужчины и протянули ему свои кубки.
Пан Броучек слегка нахмурился, услышав это более чем панибратское обращение, но, будучи уже знаком с дурными средневековыми манерами, отпил чуточку из одной чаши и нашел, что она содержит крепкое вино темно-красного цвета, очень приятное, хотя и несколько странноватое на вкус.
— Допивай! — подбодрил его Мирослав, Золотых дел мастер.
Пану Броучеку очень хотелось пить, поэтому он не стал отнекиваться и одним духом осушил вместительный кубок.
— Ну, ты питух хоть куда! — воскликнул Вацек Бородатый.
Этогo пан Броучек уже не мог стерпеть.
— Я бы попросил не обзываться, — отрезал он, оскорбленный до глубины души. — Я вам не петух!
— Ты чего это! — удивился Вацек. — Неужто гневаешься, что я тебя питухом назвал? «Добрый питух — добрый битюк», говорят у нас на Жатчине. И воистину, ежели ты так бьешь, как пьешь, ты и впрямь весьма кстати воротился. А потому, по старой поговорке, пейпей, да смеху не пропей, милый Мацек!
— Мое имя — Броучек, и при крещении меня нарекли Матеем, — значительно произнес раздраженный пришелец из нового времени, не прикасаясь к кубку, придвинутому к нему жатечанином.
Теперь уж рассердился Вацек.
— Ты пощто брезгуешь моим угощением?! — вскричал он, засверкав очами. Потому ли, что я простой землепашец?
— Вы не поняли друг друга, братцы, — стал утихомиривать их Янек от Колокола. — Мой гость, Вацек, пребыл много лет на чужбине и немного подзабыл чешскую речь. Ты же, гость, уведаи, что Мацек у нас не обидное обращение. Так мы изменяем все имена в обычной беседе. Вот мой родич Войтех — он отнюдь не бедняк в Новом городе, но всяк зовет его просто Войта от Павлинов, как меня — Янек от Колокола; и Мирослав тоже обиды не поимеет, ежели ты назовешь его просто Миреком; от Вацлава обычное уменьшительное Вацек, ну а от Матея — Мацек.
— А у вас, что же, и фамилий нет? — осведомился лая домовладелец, немного успокоившись.
— Почему, бывают, и довольно часто, у кого по отцу — вот как Павел Петров, или по ремеслу, как Мирослав, Золотых дел мастер, или по месту жительства, как Войта и я, или по какой-нибудь особенности — как вот тут Вацек Бородатый из-за своей длинной бороды, ну и прозвища разные есть.
— Но тогда у вас бывает, что отец и сын именуются по-разному?
— Понятно, бывает. Редко какое прозвание остается насовсем в семье… Но теперь опрокинь Вацекову чару, а ты, корчмарь, принеси и нам чего-нибудь выпить.
— Вино все — есть только медовуха.
— Медо… — начал было пан Броучек с жестом ведичайшего отвращения и, привстав, повернулся в том направлении, где стояла его сулица, будто собираясь уходить.
— Тебе что, мой мед не по вкусу? — рассердился корчмарь. — А между тем ты выпил до дна уже вторую чашу.
И указал на кубок Вацека, который пан домовладелец только что осушил, послушавшись своего спугника.
Пан Броучек вытаращил глаза.
— Это… это была медовуха?
— Ну да! Ты что, меду не пил? — удивлялись, посмеиваясь, древние чехи.
— Теперь я понимаю, почему ты от него нос воротил, — сказал Домпшк. Ты, видать, думал, что это простой неперебродивший мед, какой из сот вытекает. О, мед — приятнейший наш домашний напиток, и жалости достойно, что в напш дни число его любителей все более и более убывает.
Наш современник был вынужден признать, что до той поры легендарный рыцарский напиток представлялся ему разновидностью сладкого дегтя, и посему воздал ему теперь хвалу наивысочайшую. Настроение его вообще стало улучшаться. После мучительных хождений по жарище — с сулицей, в тесных сапогах- так приятно посидеть в свое удовольствие в прохладном кабачке, да и две чаши, им выпитые, тоже, по-видимому, способствовали восстановлению его сил, телесных и душевных.
В мыслях он, правда, посокрушался немного: «Ах, Броучек! В какое общество ты попал! Если бы твоя знакомцы по «Викарке» или по «Петуху» увидели тебя в компании с этим мужичьем!» И в самом деле, его знакомцы весьма косо посмотрели бы на посетителей древнечешского трактира. Тут сидел ошеломленный в прямом смысле этого слова Домшик, чья внешность нам уже знакома; затем его родич из Нового города — Войта от Павлинов, квадратный силач, имевший при себе, помимо шлема, кольчугу, а помимо меча — короткий железный молот, лежавший перед ним на столе; затем Мирослав, Золотых дел мастер из Старого города, бодрый, несколько склонный к полноте дяденька лет под пятьдесят, одетый так же, как Домшик, только без шлема; его чудная, закрученная улиткой шапка, которую он снял с лысеющей головы, висела на углу щита, стоявшего за ним у стены рядом с большим арбалетом, а вместо меча у него на боку висел лишь широкий тесак в украшенных золотом ножнах; далее сидел селянин из-под Жатца Вацек Бородатый, невелик ростом, но широкоплечий, с короткой бычьей шеей, огромными руками и бородой по пояс, в нескладной, плетенной из грубой соломы шляпе, домотканой рубахе ниже колен и кожаной обуви наподобие лаптей, вооруженный лишь здоровенной палицей, густо усаженной длинными шипами.
К этой компании очень подходил и сам пан Броучек в епанче и кукуле, уже упоминавшийся потрепанный безбородый юнец школярского вида, сидевший за другим столом, и корчмарь, коренастый толстяк с бритым темно-красным лицом, в расстегнутом полукафтане и короткой юбке, с тесаком у пояса, как раз принесший вновь наполненные кубки.
Пану Броучеку пришлось выпить также здоровье Войты от Павлинов, а третья чарка привела его совсем уж в отличное расположение духа. Но вместе с тем у него снова разыгрался аппетит.
Он ухватил выходящего хозяина за юбку и попросил меню, но тут же поправился, догадавшись по изумленному взгляду корчмаря, что вновь впал в новочешское заблуждение, и спросил, есть ли что на кухне.
— Пищи никакой нету, — отвечал корчмарь, — только рыба соленая.
Ну что ж, гость заказал соленую рыбу. Он не ожидал ничего особенного, но, когда принесли рыбу, не мог сдержать разочарованного возгласа: «Да ведь это же обыкновенный геринк!» — Да, мы тоже так называем селедку, подтвердил корчмарь.
— Уже среди пословиц пана Фляшки есть такая: «Не сажай дурака за геринки», — подчеркнул Мирослав, Золотых дел мастер.
— Но нам все ж таки следовало бы помнить наставление Гуса и выбросить это немецкое словечко, ровно как и «фертохи», «панцири», «мазгаузы», «ментени» и прочие иностранные слова-уроды, которые вызывали негодование нашего святого учителя, — добавил Вацек Бородатый.
— Но, прости, — повернулся к нему пан Броучек, — если ты такой истовый чех, то тебе там, в Жатце, среди чистокровных немцев, должно быть несладко?
— Да ты чего это: в Жатце — и вдруг чистокровные немцы? — возмутился Вацек. — Да если бы везде в Чехии были такие верные чехи, как жатецкие! Я не городской, я из деревни под Жатцем, но и за нами далеко — все чешское. Да ты глянь на мою шляпу, добавил он с усмешкой, — и припомни старую шуточную поговорку: «Узнаешь богемца по соломенной шляпе».
После минутного молчания Мирослав, Золотых дел мастер, произнес: Поведай нам, Матей, как говорят о нас, чехах, в иных странах?
— Сказать по правде, — пробурчал пан домовладелец, трудясь над селедкой, — не очень-то нас любят.
— Могу поверить, — усмехнулся Войта от Павлинов. — Красноречивое тому свидетельство мы зрим там, за рекой: войско крестоносцев, собранное против нас со всех концов земли.
— А я слыхал, в иных землях нас не только еретиками обзывают, но и мерзкие басни про нас выдумывают, будто мы поклоняемся злому духу в образе белого агнца либо черного жука, — вмешался в разговор корчмарь.
— Типун им на язык, лгунам бесчестным! — воскликнул Янек от Колокола.
— Помните, как в священном писании: «Блаженны есте, еща поносят вам…», — проговорил Войта от Павлинов и добавил: — А еще пословица есть: «Много надо б полотна, чтобы всем закрыть уста». Пусть себе за горами говорят, что им любо: зато здесь, на земле Геринк (от нем. Hering) селедка. Приведенная пословица означает: «Не поступай необдуманно!» Чешской, мы своим хулителям, бог даст, ответим так, что навеки умолкнут!
— Однако кто бы не горевал, что имя народа чешского отдано на поругание и поношение всему христианскому миру! — со. вздохом возразил Мирослав, Золотых дел мастер.
— Э, да ты говоришь так, будто жалеешь, что мы отвергаем иго Зикмундово и верно стоим за Чашу, — укорил его Войта.
— Насчет моей верности учению Гусову ни у кого сомнений быть не может, а что я думаю про Зикмунда, лучше всего доказывает вот это, — энергично защищался Мирослав, указывая на свой арбалет и щит. — И все ж таки мне горько, что наследник короны чешской злодейски выступил против нас и что церковь противится чистой вере божией.
— И что ж нам остается делать, как не сражаться до последней капли крови, защищая мечом нашу правду против церкви, короля и всего мира! воскликнул Войта от Павлинов.
— И я готов отдать за это жизнь, — продолжал защищаться золотых дел мастер. — Но опасаюсь, что и победа не остановит пагубных раздоров, обрушившихся на нашу землю, ибо подорвали мы старые земские устои, напрндумывали разных новых учений, кои что ни день возникают в храбрых головах наших священников и даже простых смертных, сея рознь и среди нас, защитников Чаши.
— Вот именно! — отозвался вдруг тонким и резким годвсом тощий юнец, поднимаясь из-за стола. — Корень зла и неизбывная скверна земли нашей в том, что многие люда суетные, и особливо священники таборские, что ни день новые еретические придумки оглашают и ееют в народе против чистого учения наших магистров пражских.
Вслед за этими словами раздался столь страшный удар, что нан Броучек от испуга весь затрясся: это Вацек Бородатый хватил кулачищем об стол и гневно рявкнул на юнца: — Ноппо, школяр безбородый, срамишь священников таборских?
— Хоть я и безбородый, а в писании начитан и могу вести диспут о чем угодно с бакалаврами и магистрами, — дерзко возразил школяр. — И я могу яснее ясного на писании, Отцах церкви, книгах магистра Гуса и трактатах самого Виклефа доказать, что все священники таборские против истинной христианской веры согрешают, и особливо…
— Молчи, невежа противный! — осадил его резко Вацек. — Тряси своим суетным умишком в школе, где еще не одну березовую метлу о твою спину обломают. Знай, что и я держусь учения священников таборских и никому не дозволю хулить его, тем менее тебе, шалыга тощий!
— Оставь школяра в покое, — заступился за юнца Мирослав, Золотых дел мастер. — Я и сам так думаю, что заблуждаются табориты, отступая от учения Гусова, заводя всякие разные новшества, которые нас не токмо навсегда от церкви соборной отторгнут, но я нарушат весь исстари заведенный порядок. Уже не хотят они и короля над собой, ни другого кого властелином, права князей, дворян и прочих не признают, достояние и имущество у них отнимают. И более того — уже рушат и жгут не токмо монастыри, но и храмы божьи, крушат алтари, рвут ризы, разбивают священные сосуды, статуи и мощи святых предают поруганию…
— Потому как идолопоклонство это — молиться распадающимся костям и куклам, рукою человека созданным, — резко отвечал Вадек. — И разве не читаем мы в писании, что грядет час, когда люди молиться будут не во Иерусалиме и не на горе Гаризим, а в духе и истине? И сей час настал для нас, познавших истину. Не нужно нам храмов, ни алтарей, мы везде молимся в сердце своем. И не нужны нам ложные установления людские: чистые законы веры мы носим в наших сердцах. В царстве божием нет ни господ, ни рабов, а токмо братья и сестры, любящие друг друга и разделяющие между собой все блага земные. А вот твое сердце, золотых дел мастер, привержено презренному металлу сильнее, чем правде небесной. Боишься, что с искоренением греховной суеты мира уменьшится твоя прибыль, потому-то и защищаешь ты драгоценные дароносицы, позолоченные фигурки и шитые золотом и серебром поповские ризы…
— Честно заработанное за грех не почитаю, — запальчиво возражал Мирослав. — Но не ради выгоды защищаю я дароносицы и ризы, а лишь ради славы божией и благолепия. святой литургии, коим достойно служит дорогой металл блеском своим, рукой творца приданным.
— Истинно глаголешь, — нетерпеливо перебивая, поспешил ему на помощь школяр и начал говорить, как на ученом диспуте.
Он состроил серьезную мину и, видимо, копируя какого-нибудь старого седобородого магистра, проводил большим и указательным пальцами по своим впалым щекам от глаз под самый подбородок, будто действительно оглаживал длинную бороду:
— Так велит устав христианский служить святую обедню, будучи сам сложен из наиблагороднейших истин и молитв святителей, как из перлов святых драгоценных и из слитков золотых и дорогих каменьев истины и веры христианской, почему и подобает ему по праву божественному внешнее драгоценное убранство. А что касается облачений, так отрицающие их путаники таборские не только глубоко заблуждаются, но и память самого Виклефа оскверняют, ибо он до дня своей смерти служил литургию в облачении, а в книгах «De Eucharista»[35] в главе четвертой ясно говорит, что…, - Пошел ты со своей недозрелой ученостью…прервал его рассуждения Войта от Павлинов. — Знай, что я тоже во многом согласен с таборитами.
— Вас, новогородских, и впрямь скоро обратит в таборитскую веру ваш бешеный поп Ян Желивский: она ему очень по душе! — воскликнул Мирослав, Золотых дел мастер.
— Яна Желивского ты мне не трожь, слышишь? — крикнул Войта, задетый за живое. — Не то я так отвечу, что кое у кого бока затрещат!
— Перестаньте, друзья, — пытался утихомирить ссорящихся Янек от Колокола. — Не время сейчас браниться; сейчас нам надобно держаться заодно, чтоб отбить врага. Ведь все мы равно стоим за Чашу и за свободу нашей веры, а в чем расходимся мы, того не решишь ссорой в корчме: пусть серьезно об том потолкуют духовные лица с обеих сторон. До той поры никто никого не смеет называть путаником, тем более из-за церковных облачений.
— Но облачения принадлежат к основным установлениям церкви, — опять завел свое настырный школяр. — Разумеется, табориты и церковь самое предают поношению, все постулаты ее нарушая, невзирая на то, что говорит Беда в главе «Quicumgue», а святой Августин в главе «Omnis catholicus» и в главе «Ita fit», а к тому же и в главе «Sic enim». Хм-хм… «Et ponitur»…
Он замолчал, видимо, забыв, что к чему, и, вынув из-за пояса свои таблички, начал прилежно их изучать.
— А что ты думаешь про облачения? — обратился золотых дел мастер к пану Броучеку.
Последний между тем укреплял свое знакомство с медовухой, открывая в ней все новые и новые приятные свойства. И если старая чешская пословица говорит: «Хмель — ирой», то медовуху, пожалуй, следовало бы назвать богатыршей. Новочешский питух чувствовал, как с каждым глотком в его жилы вливается огневая кровь, а в сердце рождается дивная отвага; он позабыл о всех опасностях средневековья, и даже чтото воинственное появилось в его взгляде. Его первоначальное недовольство тем, что эти древние чехи и в корчме не могут найти более разумного предмета для разговора, чем политика и даже религия, рассеялось, и он ощутил в себе острое желание вмешаться в их спор. Удар Вацека кулаком по столу сначала испугал его, однако очередной глоток вновь придал ему смелости, так что теперь на вопрос Мирослава он ответил весьма решительно:
— Право, я вам удивляюсь, братцы: как можно спорить о таких вещах? Ну что за служба без облачений? Так разве бараны служат…
Тут случилось что-то такое с паном Броучеком, что в первую минуту он даже толком не осознал, но отчего разом улетучился весь его геройский дух. Железная рука сгребла его за шиворот, перед носом качнулась палица с длинными шипами, а в ушах прогремел яростный голос: «Я тебе покажу баранов, махмуд паршивый!» Эпизод в корчме грозил кончиться весьма печально, но с одной стороны Домшик вовремя схватил за руку поднявшего палицу рассвирепевшего селянина, а с другой подоспел корчмарь.
По счастью, с улицы вдруг донесся тревожный крик и грохот. Вацек невольно разжал руку, отпустив шею пана Броучека, и все обратились в слух: сквозь Шум толпы снаружи доносились удары колокола.
— Это на ратуше бьют в набатный колокол! — воскликнул Домшик.
Корчмарь, выбежавший между тем в коридорчик, тотчас воротился, взволнованно объявив: «Крестоносцы переправились через Вятаву на Госпитальное поле и едут к Поржичским воротам!» Все посетители, забыв о ссоре, разом вскочили и, хватая оружие, крикнули почти хором: «На врага!» Лишь школяр все еще прилежно переворачивал свои таблички. Корчмарь, забежав в какой-то темный угол, вернулся с деревянным, утыканным гвоздями ядром, прикрепленным цепочкой к короткой ручке.
— Эй, школяр, — крикнул он, протягивая ему оружие, — вот тебе лучший довод в эту минуту!
— Ты полагаешь, я не сумею постоять за себя и в таком диспуте? — гордо парировал школяр и схватил предложенное оружие.
Домшик вынул кошелек, но корчмарь, обнажив свой тесак; уже выбежал на улицу.
Что с ним в ту минуту происходило, пан Броучек не может как следует припомнить; будто в тумане виДится ему, как Янек от Колокола сует ему в руки сулицу, а грозный Вацек машет у него за спиной шипаcтой палицей. Хотя почти наверняка этот жест не относился к пану Броучеку, а был адресован немцам-крестоносцам, с которыми нетерпеливый воин мысленно уже мерялся силами, пан домовладелец все же предполагает, что глубочайшее почтение к этой налице было Основной причиной, побудившей его в тесной кучке посетителей выбежать из корчмы на улицу.
Во всю ее ширь мчалась, как бурная река в половодье, жаждущая битвы толпа пражан, вопящих, сталкивающихся, размахивающих всевозможным оружием, не обращая внимания на предостерегающие окрики военачальников; и этот ревущий неодолимый поток разом захлестнул и понес горстку людей, выбежавших из корчмы. Пан Броучек был влеком вперед почти в бесчувствии. Он признавался мне впоследствии, что в ту минуту был ни жив ни мертв; ни единой мысли в голове — лишь смертельный ужас, нестерпимый страх; он, конечно, был бледен как мел, волосы его стояли дыбом, на лбу выступил холодный пот, колени дрожали, и он даже будто бы стучал зубами.
Наш герой (теперь я могу назвать его так с полным правом) был в буквальном смысле слова вытолкнут за недалекие Поржичские ворота толпой жаждущих боя пражан, с громовым криком «ура, Прага!» мчавшихся навстречу врагу.
Bee прочие чувства пана Броучека в эту минуту отступили перед смертельной тоской, которая заставляла его стремиться в направлении, полю боя противоположном; но прихлынувшие за ними новые могучие толпы гнали его все вперед и вперед, а с боков, как в клещах, сжимали его Янек от Колокола и Войта от Павлинов.
Так очутился он за воротами и на мосту, ведшем через широкий ров городских укреплений, и был увлечен толпой дальше, на равнину, что простиралась на месте нынешнего Карлина между рекой и Витковей горою нынешним Жижковом — и называлась Госпитальным полем. Были тут по большей части поля, в ту пору уже — раньше, чем обычно, — скошенные, и редкие домишки с огородами, раскиданные там и сям; примыкая к круто падающему склону Жижкова, тянулись обширные сады и виноградники. На гребне горы виднелись два четырехгранных деревянных сруба, а между ними стояла войско таборитов под черной xoi ругвью с красной чашей.
Правда, наш герой не мог уделить особого внимания окружающей местности; пылища, поднятая стремительно несущимися людьми на широкой дороге, протянувшейся от ворот через Госпитальное поле, застилала взор, не говоря ужо невыразимом страхе, орошавшем его чело каплями холодного пота. Однако через какое-то время он смог хотя бы свободно дышать; за воротами толпа спешащих воинов раздалась вширь, разбилась на кучки, а затем по одному, и каждый, мчась что было мочи, старался перегнать остальных.
Янек от Колокола и новогородский мещанин быстро оставили позади нашего суличника, который в силу ряда веских причин не слишком торопился. Он пробивался на правый край, не обращая внимания на тычки и удары, которые доставались ему от тех, кто бежал позади и кому он был помехой. Наконец ему удалось выбраться из густой толпы в поле.
«Вернуться назад, в город, он, разумеется, уже не мог, ибо и Поржичские, и Горские ворота, замыкавшие нынешнюю Гибернскую улицу, извергали на поле боя новые и новые вооруженные толпы; но он углядел мноградники под склоном Жижкова, и инстинкт самосохранения погнал его туда, где он мог найти безопасное укрытие.
Тут он вдруг увидел, что навстречу пражанам по Госпитальному полю катит огромное облако пыли, в котором, как молнии, блистают мечи, копья, железные латы. Крупной рысью приближался отряд всадников, с головы до пят закованных в броню, с развевающимися султанами на шлемах; одна уже нацеливались длинными копьями, на которых были флажки с красными крестами, другие размахивали большими мечами. Со страшным ревом неслись они на гуситов, и в своем чудовищном железном убранстве, придававшем им свирепый вид, для пана Броучека совершенно непривычный, казались нашему герою уже не людьми, а грозными летящими призраками.
Кровь застыла в его жилах, и от ужаса он на мгновение оцепенел, будто прикованный к земле.
Всадники уже сошлись с первыми толпами пражан, и пану Броучеку явилась прекрасная, но одновременно исполненная ужаса картина: в облаках пыли перемешались пешие и конные воины, пестрые одежды пражан — с блестящими доспехами немцев, алые чаши, вышитые на груди у гуситов, — с пурпурными крестами на флажках крестоносцев, гривы коней развевались, мелькали мечи и наконечники копий, летали в воздухе ощетинившиеся железные цепы и палицы, и страшный стук и звон оружия сливался с криком бойцов, топотом и ржаньем лошадей в оглушительный шум.
Однако пражане сопротивлялись недолго. Они выбежали из города нестройной толпой, слишком растянулись и рассеялись, передние оторвались от бегущих сзади и потому столкнулись с превосходящей силой вражеской конницы. Несколько человек упало, остальные, видя тщетность сопротивления, обратились в бегство, внося сумятицу в задние ряды бойцов, вынуждая и тех к беспорядочному отступлению; всадники с победным рыком устремились вперед, подобные грозовой туче, повергая пражан на землю и гоня перед собой оробелых…
Еще до неблагоприятного поворота событий пан Броучек вышел из столбняка и продолжил свой бешеный бег в направлении виноградников, но тут вдруг одно из железных чудищ замахнулось на него, и, прежде чем он смог осознать грозящую опасность, над ним блеснуло смертоносное копье…
О золотая, о дражайшая сулица! Ты, нелюбезным хозяином своим стократно в геенну огненную посылаемая, на бреге влтавском им вероломно покинутая, ты, градом обидных имен и сравнений осыпаемая! — ныне ты одна-единственная великодушно защитила от смерти моего героя! И ежели стоишь ты сейчас где-нибудь в музее среди ржавого гуситского оружия, я желал бы прийти поклониться тебе, облобызать благодарно твое червями источенное древко, что сохранило народу величайшего из путешественников, мне же — благодатный источник гонораров и славы!
Да, в роковую минуту ты хорошо показало себя, прославленное оружие божьих воинов, ибо мой герой на бегу споткнулся об тебя, рухнул через твое древко, распластался на земле, а конь с железным рыцарем могучим прыжком перелетел через упавшего, даже копытом не задев, и врезался в гущу других пражских бойцов.
Да, пан Броучек был среди тех нескольких павших, о коих упоминает история, живописующая этот короткий бой; однако история не упоминает, поскольку ей это неведомо, что один из павших снова поднялся — правда, не тотчас. Ибо наш герой довольно продолжительное время оставался — за каковую поправку отечественная история должна быть ему признательна — недвижно лежать на земле, подобно бездыханному трупу. В первое мгновение, он, похоже, и вправду со страху лишился чувств, а когда пришел в себя, решил сохранять неподвижность по вполне понятной причине, полагая, что и самый жестокий враг не будет столь жестокосерд, чтобы протыкать пикою мертвое тело.
Почти не дыша, он прислушивался к шуму битвы, которая, по счастью, откатывалась от него к городским воротам. Наконец он рискнул одним глазком тянуть туда и увидел, что всадники все еще гонят перед собой гуситов и их внимание обращено в ту сторону. Это вызвало прилов героической смелости, и он слегка переместился, после чего опять принял позу бездыханного тела; затем, снова взглянув в сторону неприятеля, повторял свой маневр. И так он полз, пресмыкаясь, дальше и дальше в направлении виноградников, помогая себе локтями и коленями, с величайшей осмотрительностью, чтобы его продвижение было как можно менее заметно.
При этом мысль его была устремлена к защитному крову виноградника, но в тот момент в нем уже созрело убеждение, что лучше всего временно переселиться из осажденной Праги на Виткову гору к Жижке, гдо он будет находиться под защитой его крепкого лагеря хотя бы до тех пор, пока восстание в Праге не будет подавлено.
С таким намерением пан Броучек осторожно полз все дальше и дальше и был уже недалек от виноградников, когда, оглянувшись, обнаружил, что дело на поле боя приняло новый, неожиданный оборот. Новые, мощные толпы пражан, на этот раз уже построенные в ряды и предводительствуемые гейтманами, хлынули из Поржичских и Горских ворот, и вражеская конница, не дожидаясь их, резко поворотила коней и стала отходить к реке.
Вдруг совсем близко, с той стороны, где были виноградники, послышались шаги и голоса, и пан Броучек тотчас обратился в живой труп.
От виноградников шли, переговариваясь, двое вооруженных мужчин, и можно уже было различать слова.
— Смотри-ка, немцы убираются восвояси, за року, — сказал один. Зикмунд, видать, хотел проверить, как пражане готовы к обороне.
— И начало было плохо, — добавил другой. — Они выбежали со всей горячностью, без гейтманов своих, для боя не построенные, и передние столкнулись с конницей, их намного сильнейшей и потому с легкостью их отбившей. Ну, пусть им это хоть послужит наукой на будущее… Смотри-ка, вот лежит один и, кажется, еще дышит.
Пан Броучек, понявши по речам собеседников, что перед ним табориты, окончательно очнулся от своей мнимой смерти и с тяжелым вздохом приподнялся.
Он увидел перед собой высокого плечистого мужчину в шлеме. Это был, по-видимому, военачальник — в руке он держал железный молот; рядом с ним стоял человек, телом тощий и лицом бледный. Но черные глаза его пылали страстью, черная одежда, черный берет, шевелюра и борода иссиня-черные, как вороново крыло, — все это резко контрастировало с прозрачной бледностью кожи и произвело на пана Броучека какоето зловещее впечатление; на боку у мужчины висел длинный меч, под мышкой он держал какую-то книгу в толстом кожаном переплете.
— Ты ранен? — спросил человек с молотом.
— Возможно, у меня и имеются какие-нибудь внутренние повреждения, простонал пан Броучек, — или же я был только оглушен…
— Смотри, на епанче твоей кровь, — указал мужчина.
— Кровь! — в ужасе воскликнул наш герой и разом вскочил. К его изумлению, плащ действительно, был в крови, и пан Броучек начал судорожно обследовать себя — уж не получил ли он каким-нибудь таинственным образом рану; однако раны он не обнаружил, да и не чувствовал ничего, чтобы указывало на справедливость сего кошмарного предположения.
Кровь на епанче пана домовладельца, по-видимому, навеки останется неразрешенной загадкой. Был ли то мед, пролитый в корчме и на фиолетовой ткани напоминавший кровь, или стрела которого-нибудь из пражан задела вражеского коня в тот миг, когда тот проносился над упавшим Броучеком, и кровь его обрызгала епанчу, или Броучекова сулица в падении каким-то удивительным способом задела коня и произвела это чудо; эти вопросы, без сомнения, включит в число своих вечных загадок муза истории Клио.
— Где твое оружие? — задал новый вопрос человек с молотом.
— Право, не знаю, куда оно девалась, — отрекся неблагодарный от своей сулицы, по счастаю, находившейся достаточно далеко, чтобы пан Броучек не опасался вновь с ней встретиться. — Я замахнулся… — и, вдохновленный пришедшей ему в голову счастливой идеей, которая должна была вывести его из трудного положения, пан Броучек вдруг обнаружил талант эпического сказителя, продолжив: — Замахнулся я на всадника, галопом на меня мчавшегося, и вонзил его что было силы коню в бок; конь взвился на дыбы и… и…
— И копытом оглушил тебя, — закончил мужчина. — А меч твой застрял в боку у коня или же выпал из твоей руки и кто-нибудв его поднял.
— Да, наверное, так оно и было, — охотно согласился наш герой. Поскольку я был оглушен, то и не знаю, что со мной дальше происходило.
— Но как ты попал сюда, так далеко от прочих?
— Я забежал вперед, желая ударить на крестоносцев с фланга, — уже без зазрения совести лгал пан Броучек, которому эта критическая минута сообщила остроту мысли необыкновенную.
— О, так ты и хитрости военные придумываешь — прямо гейтман из тебя! усмехнулся человек с молотом. — Но, пожалуй, ты и впрямь парень отважный, хотя вид у тебя не очень-то боевой.
Наш герой проглотил «парня» с досадой, однако обиду уравновешивало признание его отваги, так что он, будучи человеком скромным, покраснел. Теперь, когда прямая опасность миновала, он в самом деле ощущал в себе некий огонек геройства и потому взглянул на обоих мужчин почти без страха.
— Но почему ты так плохо говоришь по-чешски? — продолжал человек, задававший вопросы. — Ты что, из тех немцев, которые примкнули к учению Гусову?
Пан Броучек решительно воспротивился зачислению его в немцы и вновь повторил свою байку о длительном пребывании в чужих краях, откуда он лишь недавно возвратился на родину.
— Помочь землякам в трудной битве? — спросил мужчина с молотом; глаза его тепло засияли.
Броучек неуверенно кивнул.
— Ты мне и впрямь нравишься, дружище!.. А что думаешь ты, отец Вацлав?
— Скажи, придерживаешься ли ты учения пражских магистров? — спросил пана Броучека священник-таборит.
Как читателю известно, наш герой решил на время перейти от пражан к таборитам, и потому он ответил так: — Сказать по правде, пражане не очень-то мне по душе, — и, озаренный внезапной идеей, вспомнив о споре в корчме, с живостью добавил: — И еще, я против церковных облачений…
Этим он разом покорил сердце таборского священника.
— Против всех этих балахонов и прочих остатков римского идолопоклонства! — воскликнул тот одобрительно. — Если так, то тебе не место среди пражан — ты наш! Гейтман Хвал оценил также и твою храбрость — значит, ты будешь достойным братом-таборитом.
— Конечно, пойдем с нами на Виткову гору, — подтвердил Хвал.
Броучек согласился и отправился вместе с Хвалом Ржепицким из Маховиц, таборским гейтманом, и прославленным священником Вацлавом Корандой (полные имена коих он узнал позднее) по тропинке, ведшей средь виноградников вверх, на нынешнюю гору Жижкову.
Гейтман Хвал шагал впереди, Коранда же шел рядом с новоиспеченным таборитом, излагая ему попутно свою систему взглядов, включающую отмену постов, церковных праздников, молебствий к святым, поминовения усопших, отказ от латыни при богослужении и прочие разделы учения таборитов.
Чем дальше они шли, тем более рассеянно слушал его пан Броучек; даже муки в огне чистилища, по многим доводам относимые Корандой к области вымысла, не воспламенили его дух, и он мысленно посылал своего занудного спутника куда-нибудь поближе к отрицаемому им чистилищу. Вообще этот священник был ему несимпатичен. Тощее тело, бледное лицо, лихорадочно блестящие глаза, да в придачу огромный меч на боку-нет, положительно это не компания для пана домовладельца. «Чистый угодничек божий!»-сказал он себе.
Лишь однажды прервал священник свой рассказ и, остановившись, вперил в Броучека свой пламенный взор с такой силой, что наш герой от страха задрожал мелкой дрожью.
— Ты что глядишь на меня так странно? — строгим голосом спросил Коранда.
— Я — ничего, ваше преподобие, право же, ничего, — растерянно стал оправдываться пан Броучек. — Я только подумал, до чего же огромный меч у вас за поясом.
— Ты что, собираешься мне глаза колоть моим мечом? — воскликнул священник.
— Я… вам… я тебе, глаза колоть?.. — растерянно, заикаясь, повторял наш герой, который, конечно, не сообразил, что древний чех употребил выражение «кому чем глаза колоть» в значении «открыто упрекать коголибо в чем-либо».
— Да, я также мечом препоясываюсь в дни, когда даже одна лишняя рука может решить исход боя за наше святое дело, — торжественно произнес Корапда, — но если б настала минута той крайней нужды, если б руки мои, божью службу совершающие, осквернились пролитием людской крови, никогда бы уж больше не коснулись они потира с божественной Христовой кровью! («Старые чешские летописи» сообщают, что Коранда действительно поступил в соответствии со словами, пану Броучеку сказанными. Этот таборский священник первым на приснопамятном сходе у Малых Крестов обратился к народу, сказав, что пришел час оставить страннический посох и взять в руки меч; он был при тяжком сражении у Судомержи и при иных многих битвах; это он водил вооруженный люд на монастыря и вдохновлял его на дело погубления, и это его много лет спустя, встретив в Таборе уже старцем, Эней Сильвий назвал «старым орудием диавола»; так вот, еще к тот же 1420-й год отец Коранда перестал служить, и до дня своей смерти не служил литургии, потому что в Пршибеницах, защищаясь вместе с другими, сбрасывал с башни вниз на врага каменья и подозревал, при этом мог кого-то лишить жизни.) После эпизода с мечом священник продолжил изложение своей религиозной доктрины, но пан Броучек уже совсем не слушал. Его занимало другое.
Сначала он весьма охотно полез в гору, но чем выше он поднимался, тем ниже падало его настроение.
Ему приходили на ум правдивые и неправдивые истории, слышанные им о Жижке: гвозди, что забивал грозный слепец в тонзуры католических попов; несчастные жертвы, собственноручно убитые им булавой или будто бы сожженные живьем по его приказу в какой-то ризнице, и многое тому подобное. Поэтому пан Броучек со все возрастающим страхом ожидал момента, когда предстанет он пред грозным вождем таборитов.
На гребне горы, на самом краю его, обращенном к Праге, стоял четырехгранный деревянный сруб с бойницами внизу и наверху, где он расширялся, образуя укрытие для ведения навесного огня, окруженный стеной из камней и глины, а также рвом. Но наши путники, еще не поднявшись до уровня сруба, обогнули склон и вышли на заднюю, южную часть горы, к нынешнему Жижкову обращенную. Оттуда был уже виден и другой деревянный сруб, тоже воздвигнутый на гребне горы, несколько восточнее первого, и также защищенный стеною и рвом. Возле него возвышалась какая-то башня, образуя угол одного из огороженных участков виноградника, покрывающего этот южный склон.
— Ежели ты хочешь стать военачальником, как можно судить по твоему нападению на немцев сбоку, то у Жижки ты пройдешь наилучшую школу, — с усмешкой обратился Хвал Ржепицкий к пану Броучеку, когда они карабкались по крутому склону, через покореженные виноградники, вверх на гребень горы. Смотри, как он быстро и дешево соорудил здесь первоклассную крепость, как хитроумно огородился и окопался!
Наше войско расположилось на узком гребне горы между двух срубов, защищенное ими с востока и запада; с полночной стороны надежной защитой служит ему падающий отвесно, совершенно неприступный склон горы, да и этот, южный склон, как ты видишь, довольно крут, и к тому же мешают врагу виноградники и их каменные ограды. Жижка своим единственным глазом все умеет живо разглядеть и все к достижению целей своих приспособить; глянь, и та башня у виноградника пригодилась ему, чтобы лучше укрепить восточный сруб.
Тем временем они приблизились к гребню горы и вышли из виноградника через пролом в разрушенной стене. Тут пан Броучек увидел перед собой войско таборитов.
На пространстве между двумя срубами пестрел народ: мужчины, женщины и подростки. Лишь малая часть мужчин была в панцирях и шлемах, большинство же носило полукафтаны — кожаные или суконные, короткие юбки, штаны и сапоги либо лапти с обмртками; некоторые одеты в рубахи, в плащи, на головах же капюшоны, нескладные шляпы, мохнатые шапки. У многих на груди было пришито изображение чаши, вырезанное из красного сукна. Оружием им служили сулицы, копья, окованные железом цепы, палицы, арбалеты, мечи; кое-кто имел большие продолговатые щиты из дерева, по большей части кожей или парусиной обтянутые и раскрашенные. Оружием подростков были кожаные ручные пращи для метания камней. Женщины и девушки были простоволосы или же в длинных платках, удерживаемых на голове матерчатыми полосками, в полотняных рубахах и простых юбках, лишь иногда в кафтанчиках или плащах. Лица их были столь же смуглы, как и лица мужчин, а фигуры статны и взгляд смел и искрометен.
Некоторые все еще толпились на северном краю горы, откуда они, по-видимому, наблюдали за ходом боя на Госпитальном поле, другие сидели, оживленно беседуя о только что закончившейся стычке; группа женщин, мужчин и подростков снова принялась за работу возле сруба, достраивая последний участок стены укрепления. Среди толпы можно было заметить несколько священников, выделявшихся длинными бородами, но одеждой мало чем отличавшихся от прочих; некоторые держали под мышкой Библию, кое-кто и чашу в руке.
И над всей этой разноцветной живописной толпой реяло, на высокой жерди поднятое, длинное черное полотнище с изображением красной чаши.
Хвал из Маховиц подвел нового таборита к полководцу — у него еще был тогда целым один глаз. Держа на коленях свою железную булаву, Жижка сидел, как на престоле, на большом валуне у самого края горы, выдававшейся здесь клином, и зорко вглядывался в лагерь врага за Влтавой, куда как раз возвратилась немецкая конница.
Чем ближе подходил к нему пан Броучек, тем больше трепетал при мысли, что сейчас он встретится с грозным вождем таборитов, и когда наконец очутился перед Жижкой, страх застил ему взор, так что теперь он не может описать ни вид его, ни одежду, о чем следует сожалеть тем более, что в старинных источниках мы до сих пор понапрасну ищем бесспорно верного описания облика величайшего героя нашего народа.
Достопамятная встреча Яна Жижки с Матеем Броучеком была краткой.
Хвал сказал так: — Веду тебе нового таборита, брат Жижка; мы в отцом Корандой встретили его внизу, на поле Госпитальном, где он вместе с пражанами отважно бился а врагом, и по его просьбе принят в число братьев.
Дрожащий Броучек ощутил, как зоркий Жижкин глаз испытующе в него вперился, и затем услышал его звучный повелительный голос: — Сдается мне, что до сих пор ты более служил своей утробе, нежели богу. Но ничего, у нас ты живо порастрясешь свой грешный жир. Как твое имя?
— Матей Броучек, — с трудом вымолвил пан домовладелец дрожащими губами.
— Ну что же, брат Матей, гейтман Хвал возьмет тебя к своим цешшкам и обучит приемам нашего боя; а теперь иди помоги тем, что работают на стенах. Будь здоров!
Хвал с Броучеком отошел к отряду ценников, приветствовавших кто словом, кто рукопожатием нового брата, а потом отвел его туда, где достраивали стену.
— Ты, брат, мужик сильный, можешь подносить камни, — приказал он ему и воротился к своей дружине.
Брат Матей был хоть и рад, что представление Жижке сошло благополучно, но работа, полученная вместе с напутствием, не вызывала в нем ни малейшего восторга. «Хорошенькое гостеприимство, — ворчал он про себя. — Подносить камни, как поденщик! Даже солдату такое не положено. Пожалуй, я сделал порядочную глупость. Пражане все-таки умеют уважить гостя. Янек от Колокола, конечно, в прочих отношениях ненормальный, но на дурной прием если забыть «коморку» для гостей — я пожаловаться не могу. Сейчас, после стычки, я мог бы спокойно попивать в корчме медовуху, а то сидеть у Домшиков за полным столом. Да, сглупил я, ах, как сглупил!» Вскоре он понял, что и работа его была отнюдь не игрой. Ему пришлось поднимать такие валуны, что он даже сгибался под их тяжестью, а брат Стах, старый седобородый таборит, которому Жижка поручил надзор за работниками, все время его поторапливал. Измученный уже хождением по Праге, волнениями боя и подъемом на Виткову гору, он теперь должен был трудиться как раб в этот зной, так что руки и ноги разламывало, а по воспаленным щекам стекали струйки жаркого пота. Вдобавок табориток смешили его жалобные вздохи и скорбные жесты.
В жизни он не прикоснулся к грубой работе — а теперь был вынужден надрываться, как последний чернорабочий на стройке. Он, владелец четырехэтажного дома! О, если бы кто-нибудь из знакомых увидел его за этой черной работой! Пан Броучек чуть не плакал.
Когда их труд был наконец окончен, он в изнеможении, как мешок, рухнул в траву у края отвесной северной стены. С горькой жалостью разглядывал он свои руки — все в царапинах и кровавых мозолях.
Когда же он немножко отдышался и освежился под вечерним ветерком, то с грустью устремил свой взгляд вниз, на равнину. Ему припомнилось, как совсем недавно, в девятнадцатом столетии, прогуливаясь, он забрел на Жижков и как раз с этого места с удовольствием наблюдал воинские учения у дома Инвалидов, взирал на оживленное предместье Карлин, на светлую реку с нескладными допотопными судами, которые тянули вверх по течению битюги, на веселый пейзаж с Лнбенью, голешовицкими фабриками, Стромовкой, благодатной для виноградников Троей, приветливой Пельц-Тиролькой. Боже ты мой, какая страшная перемена!
Перед ним открывается тот же пейзаж, та же самая живописная излучина Влтавы, за нею темный фон лесов Ладви и пологие холмы, тянущиеся отсюда до самой Подбабы, — все то же самое! Но насколько ж иначе выглядит этот край в пятнадцатом столетье!
Вместо дома Инвалидов и Карлина — голая равнина с немногими разбросанными там и сям домишками: позади, на холмах, от крохотной деревушки Либень до самой Подбабы, — сплошные виноградники; вместо голешовицких фабрик — лишь широкие поля у малой деревеньки, а на них военный лагерь; другие обширные лагери — на Летне, у Овенца и Стромовки, где тогда был Королевский заповедный лес, и поближе, у Града пражского, все пространство за рекою покрыто воинскими шатрами и палатками, кишмя кишит солдатами и лошадьми, щетинится копьями, блистает всевозможным оружием, трепещет знаменами и мельтешит красными крестами. Единственное в своем роде, великолепное зрелище военного муравейника!
Лишь теперь в полной мере смог оценить пан Броучек ту страшную силу, которой в своем ослеплении дерзнули воспротивиться пражане и эта горстка таборитов. Он никак не мог взять в толк подобное безрассудство и твердил себе, что все они тут просто с ума посходили.
Старый брат Стах, присевший рядом с ним, вдруг заговорил, будто прочитав его мысли:
— Тебя пугает число врагов, брат мой, и, может быть, ты считаешь безумием, что мы ждем победы над такой силой. Но ты не был в бою у Судомержи, как я, не видел яростной грозы железных рыцарей, тучей нахлынувших на нас, кучку селян, в броню не одетых, коих единственной крепостью и защитою было двенадцать возов да господь бог… Более пяти их приходилось на каждого из наших, и на копытах коней своих хотели они нас разнести… Обаче господь приказал солнцу, дабы раньше лоры закатилось за гору, и во тьме бились враги меж собой, и, перемолотые нашими цепами, обратились в позорное бегство… Ты не был у Некмерка, брат мой; ты не слышал грозного стука наших цепов, когда мы били королевское войско у Поржичи… И верую, бог даст, подлый Зикмунд покажет спину, вместе со всей своей сворой мейсенцев, тюрингенцев и баварцев и прочих злобных выродков колена германского, и со своими угринами, и иными прочими племенами и народами, собранными со всего света… Господь с нами, и он благословил оружие наше, потому что видит — сердца наши чисты, и знает — мы бьемся не корысти и не славы ради, а лишь обороняем свою землю и святую правду.
Брат Матей — как и мы будем теперь именовать пана Броучека — дал отдых своим измученным членам.
Зато теперь в нем заговорил другой неумолимый враг — голод, чему не подивится тот, кто припомнит все его злоключения начиная с раннего обеда у Домшика и тот факт, что за все это время он съел однуединственную селедку. Им овладела нетерпеливая тоска по ужину, и он опять пожалел о своем отступничестве от учения пражских магистров, вспомнив отменные кушанья заботливой Мандалены и мало чего ожидая от таборитской полевой кухни. Он горько упрекал себя за то, что не принял во внимание столь важное обстоятельство.
А словоохотливый брат Стах продолжал после недолгой паузы:
— Я благословляю господа, что дозволил моим старым глазам узреть пору спасения. Жизнь моя проходила в тяжком труде и унижении; видел я, как господин притесняет своего подданного, богатый-бедного, а брат немилосердно обирает брата в заботах лишь о собственной выгоде и удобстве, в погоне за греховными, суетными утехами; я видел, что и священники, со словами о любви к богу и своему ближнему на устах, душою устремлены к жалким земным наслаждениям и любят только себя, мечтая о власти и богатстве, распутничая и торгуя отпущениями грехов. Я слышал, что гнездовьем скверны стали и высшие светочи христиан ства, и сказал себе: близится время, когда во грехах своих погибнет мир… Но тут взошла звезда над Вифлеемом, небесная звезда, и в сиянии ее я возликовал, встречая зарю искупления… И там, в малом замке Козьем, увидели очи мои учителя, богом посланного, и уши мои услышали из чистых уст его слово вечной правды… И когда весть о его мученической смерти донеслась до меня, я потряс кулаком, заскрежетал зубами, оковал свой цеп железом и навсегда оставил свой домишко и ноле. Одну лелею надежду: отдать жизнь свою за светлую правду. Старая моя рука уже едва подымает цеп, и все ж таки в трех битвах я махал им в самом первом ряду. Мечи и стрелы врагов будто отклоняются от моей седой головы: ни капли крови своей не пролил я еще за веру. Ныне же слышу внутренний голос, что будет бой из всех ужаснейший и в нем найду я славную смерть за Чашу и закон господень.
— А когда мы будем ужинать? — несколько невпопад осведомился брат Матей.
Старец оторопело взглянул на него, не в силах тотчас же войти в русло беседы, столь резко повернувшее от дел небесных к делам сугубо житейским. Потом он молча вынул из сумы, висевшей у него на поясе, краюшку черного хлеба и сыр и, подавая то и другое Броучеку, сказал:
— Прими от меня мой ужин. Я до него едва дотронулся. Старый желудок мой слабеет день ото дня, и я уже почти не нуждаюсь в земном пропитании. Впрочем, этого в нашем лагере довольно. Конечно, лишь самая. простая пища: грешно б нам было откармливать изысканными яствами это бренное вместилище души и будущую пищу червей.
Брат Матей нерешительно принял хлеб и сыр и, нахмурившись, мрачно глядел на еду. «Хорош ужин, бранился он про себя, — кусок казенного хлеба, черного как земля и жесткого как подметка! И сыр — да если б это хоть был приличный сыр, а то стыдно сказать что. Я думал, дадут хотя бы кусок мяса с каким-нибудь казенным кнедликом… Броучек, Броучек, где была твоя голова?..» Голод все же принудил его приняться за черствый хлеб, от которого заныли десны, и откусить также, подавив отвращение, сыра, оставившего во рту неприятный вкус и жгучую жажду.
— А где тут можно чего-нибудь выпить? — спросил он малодушно.
Брат Стах отстегнул от пояса и протянул ему круглую деревянную фляжку.
Брат Матей принял ее с недоверием и отхлебнул самую малость; но тут же лицо его скривилось, он отнял ее от губ и вскричал: — Да ведь это же чистая вода!
— Конечно, свежая божья водица. Я совсем недавно почерпнул ее внизу, у родничка.
— А пива нету?
— Было сегодня, да уже кончилось. Жижка заботится, чтобы братия имела иной раз глоток пива для укрепления сил. Конечно, при переходах мы пьем обычно только воду. Но ежели идем в какой-нибудь дружественный город, Жижка посылает туда человека с письмом: «Так и так, бог даст, мы к вам скоро пожалуем, а вы приготовьте нам хлеб, да пиво, да торбы овса коням», и братья собирают это к нашему приходу. Каждый охотно отдает все, что у него есть. Ведь мы же одна семья детей божьих. Что крестьянин, что рыцарь — все братья. Никто не хочет возвышаться над другим или жить лучше прочих. Каждый печется обо всех. Деньги, вырученные за проданные свои имения и наделы, насыпали в бочки, для этих целей в Таборе приготовленные; из них мы черпаем средства на общие нужды.
Разговорчивый старец умолк: снизу донесся колокольный звон. Ибо солнце тем временем склонилось к закату и поголубевший небосвод окрасился нежными тонами алого и золотого. Коричневый сумрак стал заволакивать станы крестоносцев, широко раскинувшиеся на холмистых равнинах за Влтавой. А со стороны города донесся вечерний звон, сначала с одной, потом с другой башни, потом со многих иных, то звучнее, го глуше, и разные их голоса, могучие и нежные, сливались в единый мощный гимн, торжественный, берущий за сердце.
— Что-то слишком долго и торжественно звонят, — заметил брат Матей.
— Так всегда звонят под воскресенье, — объяснил брат Стах.
— Как под воскресенье? Ведь сегодня только пятница! — вскричал брат Матей, совершенно точно помнивший, что вчера, перед его злополучной прогулкой на Градчаны, дома на обед был постоянный четверговый горох с копченостями.
— Ты ошибаешься: сегодня суббота, день святой Маркеты, — отвечал Стах.
— Именно поэтому сегодня пятница. Ведь я как раз вчера, в четверг, после обеда вспомнил, но потом опять позабыл, что по дороге на Градчаны надо купить экономке какой-нибудь подарок к именинам, — возразил брат Матей и про себя вздохнул: «Хорошо же я справляю ее именины!» Но Стах твердил свое, и Броучек не стал с ним спорить, полагая, что нелады со временем бывают и у святых.
Умаявшись за день, он очень хотел спать. Теперь он и «коморку» вспоминал совсем по-иному, с почтением, и даже клетка с балдахином и полосатыми наперниками вызвала у него вздох сожаления. Как бы он теперь, хорошо поев и попив, дал отдых усталым членам в этом тихом уютном ковчеге, на мягких пуховиках — в то время как здесь он вынужден спать на голой и жесткой земле, под открытым небом, окруженный диким и вооруженным людом. Он уже твердо решил, что при первой же возможности оставит и стан Жижки, укроется где-нибудь в Крческих лесах и сразу же после подавления бунта вернется в Прагу. Это общество ему совсем не подходит. Со всякими голодранцами брататься! Хоть бы они еще как следует пили за это братство! Но эдак! Брат туда, брат сюда, а потом тебя поставят к стенке камни подавать! Питаться черным хлебом, водою запивать, спать на сырой земле, а уловишь живую деньгу — так кидай ее в ихнюю бочку! Покорнейше благодарю!
Так порешив, он поплотнее натянул на голову кукуль, чтобы какое-нибудь насекомое не забралось ему в ухо, завернулся в плащ и приготовился уснуть.
Говор и шум в лагере стихли, и в этой тишине вдруг зазвучал сильный и страстный голос, невольно приковывавший внимание. Брат Матей тоже повернулся в ту сторону и увидел Коранду, стоящего на большом камне в кольце столпившихся вокруг людей. Стах, сидевший подле Броучека, также встал и подошел к проповеднику.
Последние лучи солнца озаряли хрупкую фигуру священника: он был бледен, пылающие взоры его метали молнии, а обе руки грозным жестом указывали вниз, туда, где стояли лагерем крестоносцы.
Он говорил о змие из Откровения святого Иоанна, змие огненном, семиглавом, имеющем на главах семь венцов, пришедшем погубить рожденное от звездной жены дитя, имя которому — Истина…
«Какова затея — устраивать проповедь ночью, когда человек после каторжной работы наконец-то может спокойно вздремнуть!» — рассердился брат Матей.
Он натянул поверх кукуля свой плащ и перевернулся на другой бок. Однако громкая, пламенная речь Коранды проникала даже сквозь двойной покров, и брат Матей, множество раз повернувшись с боку на бок, был вынужден в конце концов, злой как черт, снова сесть, заткнув себе уши.
Но все равно он слышал голос Коранды и одобрительные возгласы вдохновленных проповедью братьев и сестер. Тем временем совсем стемнело. Внизу на Летне, на голешовицких и овенецких полях загорелись в ночи многочисленные огни в станах креcтоносцев; и здесь, на темени Жижкова, табориты тоже разожгли большие сторожевые костры. Огонь выхватывал из темноты, придавая им оттенок жути, отдельные группы людей, а посредине неясно вырисовывалась фигура пламенного проповедника, воздевшего вверх руки, будто он хотел на крыльях своего вдохновения улететь в звездное небо.
Наконец он завершил свою проповедь под бурный восторг слушателей.
«Слава тебе господи!» — вздохнул с облегчением брат Матей и снова улегся.
Но тут зазвучала песня:
Если ты господень воин
За правое дело,
Божьей помощи достоин,
Иди в битву смело.
Уповай на него
С ним победиши.
Сначала пела лишь горсточка людей, но к ним присоединялись все новые и новые голоса, и вторая строфа прозвучала уже в исполнении мощно гремевшего хора:
Бог велит нам не бoяться
Тех, кто губит тело,
С жизнью нам велит расстаться
За правое дело.
Укрепи же сердце
Мужеством своим.
«Ну, воют! Даже поспать человеку не дадут!» — выходил из себя доведенный до отчаяния брат Матей.
Однако он был вынужден прослушать и следующие куплеты таборитской песни:
А Христос того ущедрит,
Стократно заплатит,
Кто главу свою за ближних
В бою правом сложит.
Да, блаженны те,
Кто падет за правду.
Лучники, аркебузиры
Высокого роду
И копейщики простые,
Бойцы в чине розном,
Помните вы все:
Господь наш щедр.
Супостатов не страшитесь,
Тьмы тем не боитесь…
И дальше, дальше вели тысячи голосов эту бесхитростную песню, нескладную, но полную крепкой и страстной веры; песня, самим Жижкою будто бы сложенная, уже отдаленное звучание которой позднее обращало в бегство целые полчища, — она гремела, слетая величаво и вдохновенно с гребня Витковой горы, далеко разносясь над умолкнувшим ночным краем.
Отзвучала песня, лагерь Жижки отошел ко сну. И брат Матей тоже обрел долгожданный покой; некоторое время ему еще не давали уснуть, но потом убаюкали какие-то псалмы, которые тихо напевал возле него старый брат Стах.
Снились нашему герою огромный змий о семи головах и звездная жена, которая незаметно превратилась в прелестную дочку Домишка…
О солнце великого, вечно памятного дня! Ты, озарившее немногочисленное войско героев, какие наперечет в истории человечества; ты, показавшее миру, на что способен малый народ, увлекаемый пламенным порывом, радостно приносящий достояние и самую жизнь свою на алтарь святых убеждений; ты, факел небесный, воссиявший над горой Витковой, дабы окружить главы героических предков наших ореолом бессмертной славы; о солнце, отблески которого даже столетия спустя согревают и заставляют биться сильней ленивые сердца потомков, — сколько бы ни было огня в душе чешской, сколько бы ни было слов вдохновенных и жгущих в языке нашем, все они должны бы слиться в хвалебную оду, воспевающую твой триумфальный восход на пурпурном и златом горящем небосклоне! Но вместе со временем, изменились и люди. Ясное летнее солнце несчетное множество раз всходило над Витковой горой, как и в тот день, но никогда уже не пришлось ему озарить богатырей; и спустя столетия смотрит оно с высоты на поколение малое, живущее без правды и силы, без вдохновения, побуждающего отдать последнюю каплю крови за дорогой идеал, на поколение, что уже почти не понимает великого подвига предков, не верит в него и посмеивается при рассказах о нем, как смеются над старой и странной сказкой, которую и слушать-то скучно. Неспособное на подобные жертвы и высокие порывы, оно ссылается на иные времена и нравы, запрещает говорить себе о славном прошлом и при этом сидит сложа руки или играет в бирюльки. О закатившееся солнце нашей силы, взойдешь ли ты опять над землей, найдешь ли поэта, который сумел бы приветствовать тебя словом подлинного вдохновения, а не пустым суесловием и жалкою карикатурой, как я?
— Вставай, брат Матей, пора!
Броучек протер глаза и увидел, что над ним склоняется морщинистое лицо брата Стаха, подающего ему тяжелый, утыканный гвоздями цеп и кусок хлеба с сыром.
Брат Матей принял и то, и другое с тяжелым вздохом и… но нет, я не буду подробно описывать это утро нашего героя, принадлежащее к числу его самых мрачных воспоминаний о воскресных днях.
Отмечу лишь, что в этот день он хоть и не носил камни, но слушал проповеди таборитских священников и духовные песни братьев, а также (очень неприятно об этом говорить, но правда мне все-таки дороже) приобщился тела и крови Христовой по их обычаю, то есть у простого, покрытого платом стола, за которым стоял священник без церковного облачения, свершающий краткий обряд на одном лишь чешском языке.
В полдень сестры-таборитки подали брату Матею воскресный обед, составными частями коего были «шти» — род супа, о качестве которого пан Броучек, щадя престиж своих далеких предков, хранит глубокое молчание, кусок вареной говядины, ржаной хлеб я наперсток — во всяком случае, по мерке брата Матея — не поймешь какого пива.
Но когда после обеда он предавался мрачным думам, в голове его вдруг молнией сверкнула мысль, обещающая надежду на спасение. Ему припомнился подземный коридор, по которому он пришел в пятнадцатый век из века девятнадцатого, и он подумал: а нельзя ли тем же коридором попасть обратно? Утвердительный ответ показался ему столь очевидным, что он радостно вскочил и чуть было не возликовал вслух.
Потом его надежду остудило сомнение: можно ли вот так запросто по коридору переходить из столетия в столетие? Но он тут же сказал себе: «Я точно знаю, что этим коридором я забрел в прошлое — почему б чуду не совершиться через него же в обратном направлении?» Он припомнил головокружение, которое он испытал, притворив дверь, ведущую из подземного хода в сокровищницу короля Вацлава; вспомнил также, что с одной. стороны дверь была ржавая и источенная червями, а с другой совершенно новая, — ясно, что онато и служила преградой между веками, и, закрыв ее ва собой, он вихрем отлетел почти на пять веков назад.
Теперь он сделает то же самое и снова очутится в современной Праге хотя сначала, собственно, лишь под ней, в том подземном коридоре, что ведет от Козьей улицы под Градчаны, а там опять встанет вопрос, как вылезть по глубокой отвесной шахте на поверхность. И все-таки есть надежда, что днем он кого-нибудь дозовется, а если нет — что ж, в худшем случае он опять возвратится в гуситскую Прагу. Или, пожалуй, надо запастись провиантом и сидеть в подземном коридоре, как в убежище, до тех пор, пока город не будет взят и не спадет первый натиск вражеского войска; после непременно вновь установятся мир и порядок, и жизнь в этом пятнадцатом столетии станет хотя бы сносной… Хорошо было бы сразу же улизнуть от таборитов, но момент для этого был совсем неподходящий. Ибо Жижка заметил подозрительные передвижения во вражеском стане и отдал братьям команду быть наизготове: лучники, копейщики, цепники, воины других родов оружия стали быстро строиться на отведенных им местах. Часть ценников под командой Хвала разместилась у западного сруба. Среди них был также брат Матей; и хотя он стоял в последнем ряду; у самого края северного склона, но крутизна горы, стена сруба за ним и плотный строй бойцов между ним и южным склоном не позволяли и помышлять о побеге.
Зато с его места было хорошо видно все, что происходило внизу, на Госпитальном поле и дальше за рекой.
Там уже повсюду наблюдалось зловещее движение.
Пешие и конныe отряды меняли свои позиции, там разделяясь, там сходясь, строясь в ряды. Особенно оживленное перемещение войск было в стане мейсенцев у Овенца и в лагере Альбрехта Австрийского по соседству с ними.
Пражане, по-видимому, также чуяли недоброе: густые толпы их стояли на городских стенах и в воротах, изготовясь к бою и зорко следя за передвижением неприятельских войск.
Наконец — часу в четвертом — мейсенские конники вместе с венграми и австрияками, числом примерно тысяч в двадцать пять, ринулись к Влтаве и стали быстро переправляться на другой берег. В отдалении за рекой остались в резерве три отряда крестоносцев.
В городе раздался громкий крик и звон набата, и можно было видеть, что враг готовится одновременно выступить и с других сторон, от Града пражского и от Вышеграда.
Брат Матей чувствовал себя так, будто настал судный День. С ужасом наблюдал он, как вражеские войска заполняют Госпитальное поле, и лишь на минуту приободрило его замечание Хвала: «Они направляются на Поржичи: к нам сюда на конях не подъедешь!» Но неприятель не повернул к Праге; основная масса всадников карьером поскакала в обратную сторону — на восток.
— Братья милые! — разнесся по лагерю повелительный голос Жижки. — Чую я, настал решающий час. Скоро, бог даст, покажем мы вероломному королю, как умеем мы биться за божие и свое дело против всех воев антихристовых. Уже идут на нас враги правды и погубители земли чешской. Посему уповайте на всевышнего и готовьтесь к бою! Держитесь каждый дружины своей и слушайте гейтманов. И да укрепит вас господь!
— Победа или смерть! — разнеслось по лагерю, и вновь раздалось громовое пение: «Если ты господень воин…» Но когда еще грозно звучала последняя строфа: И воскликните с веселием, Глаголюще: бей их! Меч свой праведный подъемля, Бог с нами, бог велий! Бей их, убей их, Бей, не жалея! — ее перекрыл дикий рев и резкий зов труб с восточной стороны, где мейсенскаяч конница въехала по некрутому склону наверх и теперь во весь опор скакала к срубу, стоящему с того края.
Табориты не ожидали столь внезапного и мощного удара с. той стороны; они полагали, что неприятель обогнет гору и ударит на их лагерь с юга или сразу с нескольких сторон. Внезапная бурная атака нападающих внесла смятение в ряды немногочисленных защитников сруба; большинство их, напуганное страшным криком мейсенцев, блеском длинных копий и дождем стрел, обратилось в бегство, и противник первым же ударом не только овладел башней в ограде виноградника у сруба, но и форсировал ров. Уже первые его дружины, слезши с коней, с победным рыком взбирались вверх на стену сруба, где оставалась лишь горстка таборитов, среди них две женщины и одна девица. Не имея стрелкового оружия, они могли лишь метать на атакующих камни со стены и из навесных бойниц сруба.
Защищались они геройски; особенно выделялась одна женщина, высокого роста, с черными волосами, рассыпавшимися по смуглой шее и развевающимися на ветру: стоя на стене сруба, она обнаженными мускулистыми руками, как титанша, поднимала над головой большие камни и сбрасывала их на идущих на приступ мейсенцев. Прочие защитники уже готовы были отступить, она же воскликнула громким голосом: «Не должно верному христианину отступать перед антихристом!» — и, не имея больше под рукой каменьев, схватилась врукопашную с закованным в броню верзилой, который только что взобрался на сруб, — но тут ударил ей в грудь дротик другого мейсенца, и она упала, увлекая за собой и противника своего — вниз, на разъяренных нападающих.
В эту трудную минуту подоспела защитникам сруба подмога. Жижка с частью своих людей поспешил к срубу, сам первый поднялся на стену и, громовым голосом подбадривая остальных, замахал своей булавой на все стороны, сбивая мейсенцев, лезущих вверх.
Внезапно он рухнул: кто-то из врагов схватил его за ноги и потянул со стены — казалось, гибель неминуема.
Но тут рядом с Жижкой возник старый воин-таборит: вкруг впалых висков — шапку сорвало во время боя — развевались белые как снег, поредевшие кудри; старческая сухая рука с молодой силой размахнулась тяжелым. цепом и сильным ударом свалила мейсенца; остальные цепники втащили своего предводителя на стену; Жижка был спасен. Но тут же мейсенский меч пронзил дряхлую грудь старца — и сбылось горячее желание седого брата Стаха!
С грозным треском опускались теперь цепы таборитов на головы врагов, каменья и стрелы — дождем сыпались на них, так что с криком и жалобными стонами отступили они от сруба, и ров под ним наполнился вражескими телами.
Тем временем Жижка, видя, что первая атака на сруб отбита, возвратился к остальным своим людям и сказал гейтману Хвалу: — Живо и без шума отойди со своим народом виноградниками вон туда, — он указал окровавленной булавой на южный склон, — и ударь на врага сбоку.
Хвал только кивнул и поспешил выполнить приказ.
Он дал ценникам нужные пояснения и во главе своей дружины незаметно двинулся меж виноградниками к склону горы.
Брат Матей во время всего боя не выходил из состояния смертельного ужаса; он дрожал всем телом, так что даже обитый гвоздями цеп прыгал за его спиной. Он непременно бы дал стрекача, будь хоть малейшая возможность. Счастье еще, что стоял он довольно далеко от места боя.
Когда же теперь Хвал с ценниками углубился в кривые дорожки виноградников, братом Матеем овладела одна-единственная мысль: бежать, бежать во что бы то ни стало — хотя бы потому, что второй раз никакая сила не выгонит его на этом свете на поле боя.
Намерению его споспешествовало то, что он шел в последнем ряду. Только они углубились в виноградники, как он не раздумывая шмыгнул в пролом полуразрушенной стены сада и во всю прыть дунул по склону вниз, в сторону, противоположную месту боя. Он услышал за собой крик: «Трус! Предатель!»-и ему показалось, что кто-то бежит за ним следом совсем близко, почти задевая его концом булавы, что еще сильнее побуждало его к отчаянному, бешеному бегу.
Тут услышал он где-то сбоку за кустами два голоса, без сомнения, каких-то крестьян, наблюдающих бой на горе: — Смотри, вон бежит какой-то немец.
— Да нет, это таборит: у него же цеп на плече.
— Верно посланный от Жижки к пражанам.
Этот разговор отрезвил брата Матея. Он понял, что принимал за преследователя свой собственный цеп, который, раскачиваясь в такт диким прыжкам, ударял его по спине.
Оглянувшись, он не заметил позади никакой опасности. Табориты были слишком заняты битвой, чтобы преследовать беглеца.
Слова крестьян одновременно подсказали ему отличную мысль. Да, он выдаст себя за посланца Жижки и так беспрепятственно проникнет через ближайшие ворота в Прагу; там же он поспешит в дом Янека, переоденется опять в свой собственный костюм, скрыв его под длинным и широким плащом, и быстро отправится к королевскому дому «У черного орла».
Он уже не бежал, а быстро шел к близлежащим Горским воротам. По левой стороне дороги к ним тоже тянулись виноградники, за которыми сверкало оружие неприятеля на Госпитальном поле.
Над воротами, на обеих башнях по бокам, на городских стенах — всюду толпился народ, наблюдавший бой на Витковой горе, и, когда брат Матей подошел к воротам, он понял, что людьми владеют великое горе и страх. Он видел, как женщины и старцы заламывают руки либо простирают их с мольбою к небесам; слышал также плач, и рыдания, и горячие молитвы.
Они были свидетелями того, что враг на Витковой горе торжествует, и возлагали свои упования лишь на божественный. промысел.
Но внизу, в открытых воротах, стояла колонна людей, в глазах которых сверкала неукротимая жажда боя. Пражский священник в стихаре и с прочими принадлежностями церковной службы нес на высоком шесте сияющую святыню той же странной формы, что и уже виденная паном Броучеком на Староместской площади; перед священником стоял мальчик-служка, также в стихаре, звоня в ручной колокольчик; за ним теснились в воротах воины с арбалетами. Далее можно было видеть отряды ценников.
Когда брат Матей дошел до моста, ведшего через ров, священник громко спросил его:
— Кто ты?
— Меня послал Жижка, — храбро ответил брат Матей, но голос его все-таки немного дрожал.
— Как там, на горе?
— Худо, совсем худо. Жижка велел сказать вам, чтобы вы пришли на помощь, — отважно врал дальше самозванный посланец.
— Мы как раз готовимся к бою.
— Мне еще нужно кое к кому в городе, — стыдливо добавил брат Матей.
— Пропустите посланца Жижки, — обратился священник к воинам, и те тотчас же расступились.
Брат Матей прошел через ворота в город, глубоко надвинув на глаза свой кукуль, чтобы не привлечь внимания Янека от Колокола и вчерашних сотрапезников в корчме, если бы кто-нибудь из них оказался среди воинов, стоявших у этих ворот. Свернув за угол в переулок, он облегченно вздохнул, видя, что обман удался вполне.
Убедившись, что за ним никто не наблюдает, он поспешно избавился в ближайшей пустынной подворотне от причинявшего ему столько неудобств цепа, — и с этим оружием таборита снимаем и мы с него звание брата Матея и будем в следующей, предпоследней главе опять иметь дело с милейшим паном Броучеком.
Освободившись от тяжелого цепа и гнетущих мыслей, пан Броучек поспешил дальше. Но вскоре он совсем запутался в незнакомых улицах средневековой Праги, так что лишь примерно через час благополучно достиг дома «У белого колокола».
Улицы были пустынны: видимо, основная масса жителей была у ворот и городских стен. Дом Янека тоже будто вымер. Ни у входа, ни в сенях пан Броучек не встретил никого и не уловил никаких признаков жизни. Домшик наверняка был среди воинов пражского ополчения, а женщины, без сомнения, также стояли где-нибудь у ворот или на городской стене, ожидая исхода боя.
Пан домовладелец поспешил на галерею и по ней в коморку. Дверь в нее была открыта; войдя, он заметил старую Кедруту, кропящую полы и постель из какой-то оловянной плошки.
Увидев его, она на мгновение словно замерла в ужасе; потом вздрогнула всем телом и стремительно, будто спугнутая летучая мышь, прошелестела мимо него вон из спальни.
— Проклятая суеверка — это она святой водой после меня тут кропила! возмутился пан Броучек.
Но в этот миг снаружи вновь донесся громкий колокольный звон, побуждая пана Броучека — угадывавшего в нем призыв собрать последние силы на отпор уже торжествующему, видимо, врагу — поторопиться с переодеванием.
Поэтому он живо стащил с себя средневековую одежду, наконец-то, с чувством отвращения и одновременно облегчения, швырнув в угол красно-зеленые штаны, и переоделся в свое, теперь вдвойне любезное, современное платье, лежавшее вычищенным на сундуке. Рядом он нашел и свою обувь; поврежденная штиблета была аккуратно зашита, и обе подбиты новыми подметками.
Приятно было обуть их и с отвращением зашвырнуть двухцветные сапоги в тот же угол. Потом переложил он часы и прочее движимое имущество из мошны и средневекового кошеля обратно в свои приличные карманы и под конец завернулся с головы до пят в епанчу, чтобы прикрыть свое современное убранство.
На прощание он окинул еще мрачно-ехидным взглядом огромное ложе с комодными ящиками и приступочкой, обдал испепеляющим презрением песочные часы в тгяше и без малейшего сожаления, почти радостно расстался с подслеповатой коморкой. Тихо прокрался он галереей и мазгаузом, мимо закрытых дверей светлицы, и здесь его сердце все-таки забилось чаще при мысли о пригожей Домшиковой дочке. Хотя милый образ ее был оттеснен на задний план переживаниями на Госпитальном поле и Витковой горе, он до сих пор сиял любовным светом в его тоскующей душе. Но даже этот образ не мог удержать пана Броучека в суровом средневековье. Он быстро спустился по лестнице из мазгауза и беспрепятственно вышел из дома.
Поскольку на площади опять толпилось довольно много людей, пан Броучек из предосторожности пошел назад, по Тынской улице, а потом свернул влево, в узенький и темный переулок, что ведет к Козьей. Он очень спешил, в радостном нетерпении предвкушая, как из королевского дома через подземный ход он вновь пройдет к «Викарке» и выберется в свой золотой девятнадцатый век! Он также твердо решил, что теперь-то уж во что бы то ни стало набьет все карманы лучшими драгоценностями из сокровищницы короля Вацлава…
Он миновал какую-то пивоварню — очевидно, уже известное нам из рассказа Домшика «Пекло» — и, доидя до конца переулка, намеревался перейти на ту сторону, к Гончарной, нынешней Козьей, чтобы знакомой боковой калиткой проникнуть с тыла в королевский дом «У черного орла». О том, чтобы запастись пропитанием для экспедиции в тайный ход, он совершенно забыл в нетерпеливой спешке.
Но вдруг что-то его остановило. Пока он шел по Тынской улице и по переулку, все был слышен тот звон, что возник, когда он был в коморке, но звон все крепчал, будто все новые колокола вступали в этот гремящий хорал; теперь же он услышал клики, гомон толпы и звон бубенчиков, доносившийся из Долгой улицы, и увидел, что люди с площади также спешат в ту сторону.
Он хотел было быстро перебежать к Козьей улице, но опоздал. Из Долгой улицы выехало несколько всадников с длинными копьями, на которых трепетали флажки с красными крестами. Восторжествовавшие крестоносцы!
Пан Броучек, осознав, что бежать некуда, в смертельной панике пал на колени и вскричал по-немецки: — Смилуйтесь! Я немец! Я католик!
— Смерть немцу-паписту! — воскликнули согласно, как один человек, всадники по-чешски, и один замахнулся копьем на пана домовладельца.
Тот вскочил и закричал теперь по-чешски: — Господи помилуй! Да я вовсе не немец и не католжк! Я чех и гусит!
Всадники в изумлении придержали коней, и большая толпа вооруженных и невооруженных мужчин, женщин и детей, выплеснувшаяся вслед за ними из Долгой улицы, как бурлящая разноцветная река, обтекла, обхватила несчастного со всех сторон.
— Так почему ты по-немецки кричал, что ты немец и католик? воскликнул один из всадников, который, по-видимому, был среди них главным.
— Я думал… я думал… вы немцы-крестоносцы… у вас же эти флажки с крестами, — заикаясь от страха, вымолвил пан Броучек.
— Ха-ха! Их мы добыли на поле Госпитальном, где бог даровал нам славную победу. Но ты, однако, в самом деле немец. И по-чешски ты говоришь плохо!
— Нет! Нет! Клянусь, никакой я не немец — я просто был долго в чужих странах — вам это может Домшик подтвердить, Янек от Колокола…
— Янек от Колокола? Сей положил сегодня жизнь свою за правду и отчизну, выступив в первых рядах с нами, старогородскими, из ворот Поржичских и смертельно быв ранен в коротком бою под Витковой горой. Ежели ты и вправду чех и гусит, как смеешь ты произносить имя героя теми же мерзкими устами, которыми ты из одного лишь презренного страха только что отрекся от рода своего и веры?
— Коли мерзавца! Бей труса! — кричал вокруг народ, яростно кидаясь на Броучека. Тот попытался выскользнуть, но кто-то из толпы дернуя его плащ, который от резкого движения упал, и пан домовладелец вдруг предстал перед пораженной публикой в своем современном платье.
Изумление на миг парализовало нападающих; однако в толпе там и сям раздались смех и хихиканье.
— Ну и ну, вон оно что вылупилось из невинной епанчи! — воскликнул предводитель. — Ты что же, и теперь станешь утверждать, что ты из наших? А мне вот сдается, ты скорее из этого крестоносного сброда, ты лазутник Зикмунда!
— Клянусь, я не лазутчик! Я чех и пражанин.
— Ну, ежели ты пражанин, то судить тебя будет суд пражский. Вяжите его и ведите в ратушу! Палач и дыба выведают истину.
Пан Броучен, слыша о палаче и дыбе, стал синий, как покойник. Он опять опустился на колени и в великом ужасе бормотал: «Смилуйтесь! Я не пражанин!.. Я, правда, родился в Праге, но я перешел к таборитам…, я цепник гейтмана Хвала… вам сам Жижка подтвердит..»
— Ха-ха, таборит! Эдакий трус — таборит! Он нас за дураков почитает! Чтоб тебе пусто было, паук крестовый, негодяй гнусный! — Такие и подобные гневные выкрики неслись со всех сторон, и пану Броучеку пришлось бы совсем худо, если бы голос предводителя не перекрыл голоса разбушевавшейся толпы:
— Остановитесь! Сей презренный хоть и превратился за малое время из немца-католика в чеха-гусита, а затем в таборита из. пражанина, и бог знает, в кого еще превратится, и заслуживает смерти уже за одни эти трусливые, подлые речи, — но коль скоро он выдает себя за воина Хвала, передадим его на суд таборитов.
— Да ведь Жижка как раз въезжает вместе с пражанами в город через Горские ворота, — крикнул кто-то из тех, что прибежали со Староместской площади.
Тогда пана Броучека связали и поволокли, подталкивая, на площадь.
Туда же хлынули толпы ярко одетых людей из Целетной улицы и из других мест; они оживленно переговаривались, сообщали новые подробности окончившейся битвы, многие громко ликовали и пели победные песни. Старцы прямо на голой земле преклоняли колени, вознося руки к небесам с выражением горячей благодарности. Девы несли зеленые побеги и охапки цветов, усыпая ими путь пеших и конных воинов, либо прикалывая их на шлемы и шапки. Все лица сияли безмерным счастьем, и не у одного на ресницах трепетала слеза блаженства. И самое солнце, хотя и клонилось к закату, струило какой-то праздничный свет, купййсь в котором, даже дома будто сияли блаженными улыбками. Весь город звенел ликованием, и к нему присоединялся могучий, светозарный гимн колоколов всех пражских башен.
Вооруженные воины с беднягой Броучеком остановилась на углу Целетной улицы, где собралось больше всего народу. На высокой тумбе, изображавшей голову какого-то чудища, стоял не то участник, не то свидетель всей битвы и звонким, радостным, срывающимся голосом как раз повествoвал народу о счастливом обороте сражения.
К сожалению, несчастный пан Броучек, весь во власти смертельного страха, не мог воспринять должным образом его речь, и потому я приведу здесь вкратце только то, что нам известно о славной битве за веру на Витковой горе из истории.
Как мы уже знаем, дело там было очень близко к поражению; но Жижка вовремя подоспел на помощь защитникам подвергшегося нападению сруба и послал часть своих людей виноградниками по южному склону, дабы ударить сбоку по войску противника на гребне горы. Они выскочили неожиданно на мейсенцев с юга и востока, и те — из-за узости гребня горы и крутизны склона — не могли ни повернуться с конями, ни наехать на пеших бойцов, оттеснявших их к высокому северному обрыву. Не в силах противостоять страшному вихрю цепов таборитов, всадники один за другим вместе с конями рушились вниз, в падении ломая себе руки, и ноги, и шеи. Те же, что, сошедши с коней, на сруб полезли, не имея возможности отступить из-за напирающих сзади своих же воинов и неустанно осыпаемые градом камней и стрел из сруба, частью были Столкнуты в пропасть, частью же сами в отчаянии вниз бросались, и многие остались лежать с разбитыми черепами либо раздробленными членами на валунах или у подножия горьц из тех же, что удержались наверху, одни, отказываясь от боя, садились наземь и лишь щитами прикрывались от камней и стрел, летящих из сруба, иные тщетно оборонялись от яростных ценников, чье оружие с жутким свистом и треском падало, подобно смертоносному железному граду, на их головы.
Войско крестоносцев, собравшееся внизу, на Госпитальном поле, видя страшный смерч таборитских цепов на гребне горы, видя латников и коней, с высокого обрыва вниз головой летящих, а других по более пoлогому склону безумным бегством спасающихся, видя неожиданное и кровавое поражение мейсенцев на горе, было охвачено внезапной паникой; а когда к тому же и жаждущие боя отряды пражан и сельских их союзников, еще до перелома боя на Витковой горе выступившие от Горских и Поржичских ворот, стали угрожать им (с другой стороны, ведомые вдохновенным бледным священником, над головой которого блистал и переливался в солнечном свете большой лучистый шар с драгоценной святыней, как светлое, неземное видение, а громкая его молитва сопровождалась звуком колокольчика, в который звонил, идя перед дароносицей, кудрявый мальчик-служка, в стихарь одетый, — тут дрогнуло внезапно войско немцев и венгров, как огромная туча, в которую ворвался внезапный ураган, и в диком смятении обратилось в бегство. В полном беспорядке, сломя голову бежали крестоносцы назад, к реке, бросались наперегонки в ее волны. С громовым криком «ура, Табор!» мчались за ними с горы табориты, с громким «ура, Гус! ура, Прага!» ударили им в бок пражане; как причудливый снежный ком, катилась толпа бегущих и преследующих к Влтаве, пешие и конные слепились в плотные хлопья, окованные цепы летали в воздухе, в облаках поднятой пыли мелькали блестящие острия сулиц; оглушительный грохот, ржанье, крики, стоны, ликующие вопли наполнили широкое пространство под Витковой горой; и река тоже заколебалась по всей ширине от движения всадников, в смятении и спешке перебиравшихся вброд на другой берег. Груды мертвых крестоносцев покрывали окровавленное Госпитальное поле; немалая их часть утонула и в волнах влтавских.
На такую-то картину должен был взирать с того берега король Сигизмунд, тот самый запальчивый и заносчивый властитель, который совсем недавно в жестокой радости уже потирал руки, будучи твердо уверен, что гигантский перевес позволит ему разом преодолеть сопротивление дерзкого народа, растоптать ненавистную ересь. А через час — какая перемена! Теперь он отчаянно рвал на себе бороду, трясясь от ярости, боли и стыда при виде этого невероятного, просто неслыханного позорного поражения его огромного, отборного, закованного в броню войска в битве с малой толикой мужиков, вооруженных лишь цепами и прочим подобным самодельным оружием. Великое войско, набранное с папского благословения из всех стран и народов христианского мира, должно было смотреть на постыдное бегство лучшей своей когорты и слушать победные клики этой кучки еретиков — крестьян и мещан!
Примерно тан обрисовал оратор на тумбе ход недавнего боя и закончил свой рассказ вдохновенным призывом:
— Благословен будь господь наш за славную победу, которую он даровать изволил горстке людей своих над огромной силой спесивых врагов!
— Мы воздали хвалу богу уже на поле брани, преклонивши колена на политой кровью земле, и громко спели благодарственный молебен, — отозвался кто-то из вновь подошедших. — Но честь и хвалу следует воздать также Жижке, ибо это он удалью своей и хитроумием бой на Витковой горе повернул к нежданной победе. Будем от сего дня именовать эту гору Жижковой, чтобы никогда не померкла память о славной битве!
— Так! Верно! — бурно соглашались в толпе. Честь и хвала брату Жижке!
Тут из Целетной улицы хлынул новый поток людей, торжествующие крики заглушили голоса тех, что собрались на углу. Медленно приближалось к площади главное войско пражан с отрядом таборитов и самим Жижкой, окруженное приветствующими их толпами старцев, женщин, детей и прочих пражских жителей.
Процессия эта на фоне живописных средневековых домов являла собой поистине захватывающее зрелище — многоцветное, полное движения.
Впереди гордо выступал строй загорелых таборских мальчишек со своими ручными пращами, а к ним присоединилось множество городских детей, несущих в руках зеленые побеги, некоторые же размахивали малыми мечами и дротиками. Глазенки юного авангарда сияли гордостью и весельем, а их свежие, чистые голоса старательно выводили бесхитростную, но горячим чувством подсказанную песню, сложенную в порыве радостного вдохновения прямо на поле боя во славу победы таборским священником Чапеком. Теперь он выступал впереди детей, сам запевая:
Дети, богу воспоеМ
Честь-хвалу воздаем
Со старцами вместе,
Яко той поразил немцев, мейсенцев,
Швабов, угринов, такоже австрияков,
Беглых богемцев
Оскорбил, устрашил и прогнал от деток малых…
За детьми выступала величественная фигура того пражского священника, который водил в битву войско горожан; в руках он все еще держал на тонкой длинной жерди сверкающую святыню, а перед ним шел звонящий в колокольчик министрант.
За священником на белом скакуне под стягом с изображением чаши, который нес один из братьев, ехал одноглазый вождь таборитов, а далее следовали плотные ряды таборских и пражских воинов.
Грозное и одновременно захватывающее зрелище являла собой эта необычная процессия, это пестрое смешение разных одежд и доспехов, еще покрытых пылью и обрызганных кровью, эти лица, вдохновенные и победно сияющие, этот сонм окровавленных копий и цепов, ощетинившихся и вздымающихся над волнами бурлящей живой реки, из которой раздавалось бряцание оружия, шорох шагов и топот копыт, пение и возгласы торжества, сливаясь с могучим трезвоном пражских колоколов в единый великолепный гимн радости и славы.
Средоточием самою бурного ликования был все-таки брат Жижка. Девушки бросали охапки цветов под копыта его коня; матери высоко поднимали детей, чтоб те увидели божьего витязя; старцы благословляли его, осеняя крестным знамением, — слава и хвала гремели ему навстречу.
Как раз неподалеку от толпы, где едва держался на ногах наш бедный невольный участник этого торжества, наш горемычный связанный Броучек, Жижка на минуту остановил коня и с присущей ему простотой и выразительностью звучным громким голосом, в котором слышалась сила чистого, глубокого убеждения и горячая, искренняя набожность, воскликнул:
— Братья милые! Славьте не меня; славьте всевышнего, в чьих руках мы все лишь недостойные орудия. Милостивый господь поразил слабой рукой нашей врагов своих и наших, врагов святой правды и нашего языка чешского и словацкого. Всемогущий бог, святая паша защита, покарал их гордыню. Ему за то подобает всякая хвала и честь во веки веков, аминь!
— Аминь! Амиаь! — раздалось со всех концов, сливаясь в согласный хор. Тут взгляд Жижки упал на связанного Броучека.
— Что за пленник у вас? — спросил он.
— Мы взяли его в городе, — сообщил предводитель коннинов, — он кричал, что он аемец-папист. Потом стал оправдываться, что кричал так со. страху, приняв нас из-за добытых в бою хоругвей с крестом за немецких крестоносцев. Он уверял, что он чех и гусит, и сперва выдавал себя за пражанина, во когда мы хотели вести его в ратушу, стал говорить, что он из Табора. Посему и ведем мы его к тебе, дабы ты сам судьей ему был.
Единственный глаз вождя таборитов внимательно остановился на пленнике, жила вздулась на лбу у Жижки, и. могучий голос его загремел:
— Ха, я не узнал тебя сразу в этом дурацком наряде! Брат Хвал, глянь-ка, не тот ли это изменник подлый, которого мы вчера после боя на Госпитальном поле в число братьев приняли и который сегодня в минуту наитягчайшую с горы Витковой трусливо сбежал?
— В самом деле, он! — воскликнул Хвал из Маховиц, ехавший в процессии за Жижкой. — И я не признал его раньше в этом диковинном одеянии. Сей негодяй вчера бесстыдной ложью прельстил меня и отца Коранду, и мы приняли его в число братьев. Он дерзко уверял, будто на поле Госпитальном храбро сражался вместе с пражанами, будто после многих лет скитаний на чужбине возвратился домой, чтобы помочь землякам в тяжкой борьбе. Ныне храбрость свою на Витковой горе показал он в деле, и всяк, кто взглянет на него, сразу распознает, каков из него герой! Ха-ха!
Взоры всех вокруг были с негодованием, изумлением и гневом обращены на причудливо обряженного пленника, в котором в ту минуту и впрямь не было ни на грош величия. Бледный как мел, пан Броучек дрожал мелкой дрожью, как осиновый листок.
Тут продрался сквозь толпу коренастый длиннобородый крестьянин в полотняной рубахе и грубой соломенной шляие, с окровавленной тяжелой палицей в руке.
— К таборитам, говорите, подался этот бесстыжий после вчерашнего боя?кричал крестьянин, в котором читатель, надеюсь, узнал Вацека Бородатого из Жатеца. — Так слушайте же: малое время перед боем пришел он гостем Янека от Колокола в кфрчму, где мы сидели, и когда поднялся меж нами опор и свара о церковных ризах, рьяно защищал облачения, а таборитов обозвал еретиками, так что я его за такое кощунство чуть было не покарал самолично палицей…
— А нам тотчас после боя сказал, что он против облачений и потому от пражан отходит, — воскликнул гейтман Хвал в величайшем возмущении.
— Не верю я, чтобы Прага могла породить такое позорище! — отозвался из толпы новый свидетель против Броучека, Войта от Павлине. — Подло лгал он, убедив покойного Янека от Колокола, будто он пражанин урожденный и из чужих стран домой воротился. Чужак он либо бродяга безродный, хитростью проник в Прагу и в лагерь Жижки лазутчиком от Зикмунда.
— Убить негодяя! — зашумела возмущенная толпа.
— Клянусь… клянусь… я не шпион. Ах, если бы тут был Домшик! Я чех и пражанин! Смилуйтесь! Пощадите! — взвыл пан Броучек, упав на колени и стуча зубами.
— Так ли, этак ли — ты все равно достоин позорной смерти, трус и низкий притворщик! — вынес суд Жижка. — А ежели ты и вправду чех, то тем более справедливо, дабы праведный гнев твоих земляков стер тебя с лица земли, ибо живешь ты им во стыд и поношение. Еще первый раз увидя тебя, я сказал, что ты служишь более чреву своему, нежели богу; теперь же вижу, что у тебя нет никакого бога, нет у тебя ничего святого, кроме как ублажать презренную плоть, ради чего ты перед всяким готов, когда надобно, отречься от бога, правды, братьев, матери, рода и языка своего! Потому будь сметен с лица земли, которую ты осквернил и опозорил!
— Сжальтесь! — застонал пан домовладелец, ползая на коленках. И внезапно, с решимостью отчаяния, сказал: — Ради бога… послушайте… други… Ведь я даже не из ваш… не из вашего века… Я же родился в девятнадцатом столетии… я ваш праправнук… и только каким-то непонятным чудом очутился среди вас… в далеком прошлом!
Остолбеневший народ с минуту глядел на него в немом изумлении.
Наконец Жижка произнес:
— Ха, от страха ты даже в уме повредился! Безумна мысль, что человек далеких будущих веков может прийти к своим предкам; но даже если бы и могло случиться это неслыханное чудо — бог никогда не допустит, чтобы у нас были такие потомки!
Он резко махнул рукой над осужденным и тронул своего белого скакуна.
— Сожгите его! — гневно добавил Хвал и поскакал вслед за Жижкой с последним отрядом.
— Сожжем его! — закричала яростная толпа и бросилась на несчастную невинную жертву.
— Сжальтесь! Смилуйтесь! — униженно молил пан Броучек.
— Для труса и изменника нет у нас милосердия! — сурово сказал Вацек Бородатый. — И зря ты вымаливаешь свою ничтожную жизнь, в которой единственным богом была утроба, а святыней — полная бочка.
— Ежели так, пусть бочка и послужит ему заместо гроба, — предложил кто-то из толпы.
— Ладно сказано! Спалим его в бочке! — толпа бурно выражала свое одобрение и…
Перо выпадает из моей руки. Отказывается дорисовать чудовищную картину. Но писательский долг велит мне довести своего героя до страшного конца его средневековых приключений и нанести завершающий мрачный мазок на верную картину прошлого, где светлые лучи перемежались не менее черными тенями.
Однако чувствительной читательнице я все же посоветую пропустить конец этой главы; ведь и уже описанные злоключения добрейшего пана Броучека не однажды, должно быть, вызвали влагу сострадания на ее ресницы. Только читателя, обладающего крепкими нервами, приглашаю я последовать за мной, дабы присутствовать при последнем скорбном акте, все время памятуя о том, что та эпоха не была столь чувствительна и щепетильна, как наш просвещенный век, в котором сотни тысяч хотя и умирают в муках на полях сражений, но зато палач встречает осужденного в перчатках. Даже в романах ужасов мы не сталкиваемся более с экзекуциями того рода, что была совершена одним и тем же способом 14 июля 1420 года в Праге над паном Броучеком, а 21 августа 1421 года — в Роуднице над дерзким реформатором Мартином Гоуской, иначе Локвисом, и его сотоварищем, священником Прокопом.
Впрочем, последующее я могу наметить лишь в нескольких главных, мрачных чертах. Пану домовладельцу эта катастрофа вспоминается — смутно, как самый страшный сон в жизни; смертельный ужас сковал его чувства, и он лишь отрывочно и неяснр воспринимал все обстоятельства страшного события.
Полумертвый, он был под крики и брань толпы доставлен на Староместскую площадь, к позорному столбу; через минуту натащили туда поленьев и соломы, юные пращники прикатили большую бочку — как в тумане услышал он, что бочку эту выкатили из «Пекла» (теперь, можно считать, пивоварня сия стала достойна своего имени), — затрещал огонь, вспыхнуло алое пламя, озарив зловеще пеструю средневековую толпу, сквозь которую пробилась горбатая безобразная старуха, чем-то размахивая и злобно выкрикивая: «Так ему! Сожгите злого колдуна! Вот я бросаю к нему в костер адскую коробочку с волшебными словами и дьявольское зелье, которым он околдовал наш дом, ставший теперь жилищем скорби. Ступай к сатане, гнусный чародей, коему ты продал свою черную душу!» Тут пан Броучек предпринял еще одно тщетное усилие, пытаясь освободиться от своих лютых палачей, которые всунули его, связанного, в бочку, — напоследок показалось ему, что в открытом окне Домшикова дома он видит печальное лицо прелестной Кунгуты, и потом его объяла тьма, застучали палицы, забивающие днище над его головой, и бочка начала медленно катиться все ближе и ближе к потрескивающему огню.
Мысль его заволокло туманом, и лишь далекой ввездой мелькнул в этом мраке образ дочки Домшика; угасающий дух устремился к ней, как к последнему лучу надежды, и из груди Броучека вырвалось хрипло и отчаянной «Куночка! Куночка!»
— Господи, что за странные звуки? — раздался над паном Броучеком знакомый голос, и когда он поднял голову, то увидел застывшее в изумлении лицо пана Вюрфеля, склонившееся над открытой бочкой.
— Святые угодники, да это пан домовладелец! — трактирщик просто обомлел, даже всплеснул руками. Господи спаси и помилуй, как они изволили попасть в бочку? (Пан Вюрфель иногда употребляет старомодную почтительную форму обращения.) Пан Броучек ничего не ответил, лишь удивленно смотрел на него, как бы не в силах припомнить, где он и что с ним происходит.
— Не угодно ли им будет все же вылезти, ведь там много грязи, подбадривал его сердобольный Вюрфель.
Но пан Броучек поначалу лишь осторожно высунул голову и тревожно огляделся по сторонам. Он, правда, увидел элемент средневековья, а именно круглую романтическую башню Мигулку, но больше ни одной из тех ужасных примет давних веков, которые только что его окружали. Он обнаружил, что хотя и сидит в пустой бочке, но отнюдь не у столба перед пылающим костром на средневековой Староместской площади, окруженный грозными толпами гуситов, а в тихом дворике уютной «Викарки».
Он глубоко вздохнул, словно с груди у него свалился огромный валун, и с помощью Вюрфеля тяжело выбрался из бочки. Все тело ломило, в голове была мучительная тяжесть. Одежда его от пребывания в грязной бочке вся перепачкалась.
— Хорошенький же у них видок, хорошенький! — с укором констатировал трактирщик. — И похоже, они подцепили чудный насморк. Дивиться нечему — всю ночь провести в мокрой бочке!
— Э, нет, насморк я подцепил в коморке и при ночевке под открытым небом на Жижкове, — недовольно проговорил пан домовладелец.
— В коморке? На Жижкове? — с изумлением повторил трактирщик и взглянул на своего посетителя, будто сомневаясь, в уме ли он.
Но пан Броучек покамест не стал пускаться в объяснения, а принялся искать свою шляпу, которая была благополучно обнаружена на земле за бочкой, хотя и в крайне плачевном состоянии.
Вюрфель повел пана домовладельца в трактирный зал, пригласил пани Вюрфелеву, и оба дали волю чувствам, наперебой выражая изумление по поводу события столь необычайного. Под конец трактирщик высказал предположение, о котором я уже упоминал во второй главе. Будто бы пан домовладелец ночью спутал дорогу и не вышел через прихожую на улицу, а свернул в противоположную сторону, к лестнице; без сомнения, по странной случайности попал во дворик, а затем в старую, отслужившую свой век бочку, что с выбитым верхним днищем стоит там в углу и служит для сбора дождевой воды и для прочих подобных целей. Никак иначе произойти якобы не могло — разве что пан Броучек второй раз случайно попал на Луну и оттуда под воздействием некоей силы притяжения свалился обратно, прямо в вышеупомянутую бочку.
Наш герой ответствовал на это лишь энергическим мотанием головы, но не издавал ни звука.
Пока пани Вюрфелева готовила кое-что в кухне для согревания и подкрепления сил, пан домовладелец снял с себя (как предложил трактирщик) свою перепачканную одежду и завернулся в халат пана Вюрфеля. В тот ранний час — наш современный Диоген покинул свою бочку в восьмом часу утра — в «Викарке», по счастью, не было еще посетителей.
Лишь проглотив с аппетитом вкусный завтрак, опорожнив две кружки пльзеньского пива и вновь облачившись в свой отчищенный костюм, пан Броучек за третьей кружкой снял печать молчания со своих уст. Сначала он, конечно, мог лишь в общих чертах обрисовать свое удивительное приключение. Пан Вюрфель слушал в немом изумлении, лишь покачивая недоверчиво головой, но потом решительно воспротивился тому, что якобы в помещениях его кабачка или где-нибудь поблизости находится шахта, сквозь которую его клиенты могут провалиться в средние века.
По его просьбе я, учитывая интересы более робких посетителей «Викарки», привожу здесь недвусмысленный его протест и хочу добавить, что позднее и сам пан Броучек в результате тщательного осмотра убедился в абсолютной безопасности «Викарки» и ее ближайших окрестностей; несмотря на все это, он продолжает стоять на своем, оставляя знатокам подземного строительства судить о том, мог ли он из кабачка Вюрфеля попасть в глубокий потайной ход, ведущий нод Влтавой, иным путем, нежели по какой-то шахте.
Пан Броучек сожалеет, что вход в таинственный коридор так внезапно и бесследно исчез; однако сожаление его связано исключительно с громадным кладом короля Вацлава, из коего в случае его обнаружения он свою законную долю, ему, как первооткрывателю, причитающуюся, благородно жертвует обществу чешских писателей «Май» чем вносит в писательское дело гораздо больший вклад, нежели те, кто любит произносить тирады по поводу нынешнего кризиса нашей литературы. Ничто иное не влечет его вновь, воспользовавшись вышеупомянутой шахтой, заглянуть в пятнадцатое столетие, да и читателям он не рекомендует совершать подобные экскурсии.
Несмотря на цыплят по полгроша, изобилие лососины, медовуху и некоторые другие преимущества средневековья, эпоха гуситства произвела на пана домовладельца крайне неблагоприятное впечатление — и не только в связи с отсутствием спичек и вилок, измерением времени посредством песочниц, чесалами для головы, мужскими юбками и прочими варварскими штучками, но и по причинам иного, гораздо худшего свойства.
Пан Броучек не имеет ничего против так называемого патриотизма, пока он остается в пределах разумного; ради бога, пусть себе чехи говорят между собой по-чешски, ходят в чешский театр, создают чешские общества и кружки, устраивают национальные празднества и даже собирают средства на патриотические начинания — только, конечно, не среди домовладельцев, которые в нынешние тяжелые времена не могут позволить себе лишние расходы. Впрочем, сам пан Броучек, как было уже сказано в ином месте, спустил в «Викарке» не один крейцар при помощи национального стрелка на нужды «Центральной матицы», а также два раза присутствовал на национальном празднестве, где в тиши выпил пива за пятерых хвастливых патриотов.
Но требовать, как гуситы, чтобы человек ради патриотизма или вообще ради каких-то принципов рисковал своим имуществом или даже собственной жизнью, — чистейшее безумие! Любой разумный человек только одобрит действия пана Броучека, когда он перешел от пражан к таборитам, рассудив, что тем самым он улучшил свое положение (ничего себе улучшил!), и когда он выдавал себя за немца перед предполагаемыми немецкими крестоносцами, чтобы тем самым сохранить свою жизнь для народа. За подобные дела нынче грозит, как максимум, пригвождение к газетному листу, что в связи с беспрерывным взаимным предательством наших политиков почти полностью утратило свою действенность. Если сейчас каждого поступающего таким образцом помещать по гуситской методе сразу в бочку, ремесло бондарей скоро станет в Чехии одним из самых выгодных. Короче говоря, гуситы были экстравагантные сумасброды: далекие от тихого и разумного труда на благо нации, они находили удовольствие лишь в громкой и вызывающей стрельбе из пушек и махании палицами, позволяли себе недостойные демонстрации и своей опрометчивостью компрометировали чешскую нацию в высших сферах. Народы добиваются своих целей только спокойной рассудительностью, что лучше всего доказывает пример венгров, которые своей образцовой сдержанностью достигли всего, чего только могли пожелать. Поэтому правильно поступают те среди нас, кто постоянно призывает к умеренности; ведь мы, современные чехи, как известно, слишком пылки и буйны, и, если бы мы друг друга не удерживали, бог весть, чего бы мы в своей неудержимой жажде действия не натворили!
Но более всего вреда общему делу нанесли гуситы своим неразумным сопротивлением немецкому языку, что на долгие годы подорвало влияние второго официального языка Чехии, а главное, они выселили немцев, чем начисто лишили себя возможности практиковаться в разговоре по-немецки, а ведь без практики никто не может как следует изучить язык. Подумать только, где бы мы сейчас были! Сегодня каждый чех щелкал бы по-немецки так, что от языка бы отлетало, и нашим патриотам не потребовалось бы прилагать столько усилий для поддержания и распространения немецкого языка среди чехов.
Помимо этого опыта, имеющего общенародную значимость, пан домовладелец вынес для себя из путешествия в средневековье лишь некоторые лингвистические познания.
Когда на башенном «зегаре» бьет семь часов, он входит к «Кокоту» («Викарку» он с того памятного июля как-то обходит стороной), отряхивает там в «мазгаузе» снег с «епанчи», из меню с удовольствием выбирает жареную «кокошь» или язык с польским «макалом», берет к этой пище соленую «рогульку» и при восьмой «чарке» начинает мечтать о яблочной «вармуже». Порой он глубоко задумывается, впадает в тихую меланхолию, из его груди вырываются тяжкие вздохи, иной раз и слеза блеснет во взоре — короче, он обнаруживает все признаки несчастной любви. Я полагаю, что в такие минуты его охватывает неизбывная тоска либо по старочешской медовухе, либо по пригожей Куночке, ив этом последнем случае его следует отнести к наинесчастнейшим влюбленным на свете, наказанным за свою закоренелую приверженность к холостяцкой жизни способом столь жестоким, что и самые великодушные читательницы не смогли бы придумать.
Наряду с этим нравственным опытом пан Вроучек вынес из средневековья единственный предмет материального свойства: новые подметки на своих штиблетах. Они ему тем милей, что не стоили ни гроша: срок давности для иска гуситского сапожника давнымдавно истек. Правда, экономка (которую пан домовладелец смог приятно удивить подарком к именинам в виде ситцевого передничка, поскольку непонятным образом он уже 13 июля, то есть в канун годовщины битвы на Жижкове, возвратился в новые века) обратила его внимание на то, что вышеупомянутые подметки выглядят совершенно так же, как и старые, с которыми пан домовладелец накануне отправился в Градчаны, но пан Броучек с торжеством возразил, что, конечно же, изделие пятнадцатого века не может иметь новый вид и что уже само существование этих подметок свидетельствует о потрясающей добросовестности древнечешских сапожников. Прочность же их довела почти до отчаяния одного профессора, испросившего эти гуситские подметки для исследования, после того как они сносятся, дескать, кто может знать, не обнаружится ли в них какой-нибудь новый фрагмент наших рукописей, что позволило бы разом разрешить затянувшийся спор. Но подошвам все нет и нет сносу, так что нам придется неопределенно долго ожидать непременной «Защиты» вышепоименованного господина профессора.
Перевод Н. Беляевой.
Стр. 31…с экспериментальной психологией Гины… — Гина Фердинанд (1802–1881) — чешский педагог и философ, автор первого чешского учебника по психологии (1844).
Стр. 38…с паном Броучеком действительно творилось нечто похожее на видение Иржика. — «Видение Иржика» — древнечешское прозаическое произведение, пользовавшееся большой популярностью в конце XIV и в XV веке.~В нем рассказывается о видении венгерского рыцаря Иржи, который, странствуя по Ирландии, будто бы увидел ад, чистилище и рай. Выражение «видение Иржика» вошло в Чехии в пословицу. Выдающийся чешский драматург Йозеф Каэтан Тыл (1808–1856) обработал эту тему в сатирической народной сказочной пьесе «Видение Иржика» (1849).
Стр. 41…не пришлось бы краснеть даже самому Мошне…Мошна Йиндржих (1837–1911) — выдающийся чешский актер, блестящий исполнитель комических и характерных ролей.
Стр. 47…ни агенты шульферайна… ни даже Молътке со своими армиями… — Шульферайн (Schulverein — нем.) — общество содействия немецким школам на чешских землях, пользовавшееся поддержкой австро-немецких властей. Мольтке Гельмут Бернард (1800–1891) — прусский фельдмаршал и политический деятель. Мольтке руководил военными действиями во время австро-прусской войны 1866 года, когда прусские войска заняли Чехию.
…споров из-зa Рукописей… — Речь идет о споре по вопросу подлинности двух «древних» рукописей, Зеленогорской и Краледворской, искусно подделанных в начале XIX века чешским поэтом Вацлавом Ганкой (1791–1861). Только в конце века лингвистическим анализом был» доказано, что это фальшивка. В середине и второй половине 80-х годов, когда создавались повести Чеха, этот «спор из-за Рукописей» был в самом разгаре и имел большое общественное значение. Научная критика фальсифицированных рукописей наносила удар по консервативноромантическим иллюзиям.
Стр. 79…прав был перчаточник Клапауба, когда… распекал депутатов, не сумевших добиться, чтобы на деньгах стояло хотя бы два слова по-чешски. — Имеется в виду историческая личность, глава союза перчаточников, член городского совета и депутат сейма Вацлав Бржезновский. В Австро-Венгрии текст на банкнотах писался на немецком и венгерском языках: Чехия в расчет не принималась.
Стр. 120…на экспертиау профессору Смолину… — Имеется в виду известный чешский математик и нумизмат Йозеф Смолик (1832–1915), автор ряда работ по алгебре и многочисленных статей о старинных монетах.
Стр. 131…пан Томек et consortes… — Пан Томен со товарищи (лат.). Имеется в виду известный чешский историк Вацлав Владивой Томек (1818–1905), автор многочисленных работ, из которых особенно известны «История королевства Чешского», двенадцатитомная «История города Праги», «Основы пражской топографии» в трех томах и «Карты старой Праги». Эти материалы использовал Сватоплук Чех при написании повести.
Стр. 135…избегал он и перчаточника Клапаубу… — Стл. прим. к стр. 79. «Железная дева» — орудие инквизиторских пыток.
Стр. 136…вдоль позднего портала Скамоцци… — Скамоцци Винченцо (1552–1616) — итальянский математик и архитектор; занимался перестройкой королевского Града (кремля)…престол, на котором старинные Пршемысловичи обувались в лыковые лапти… — Имеется в виду род Пршемыслов, ведущий начало от легендарного Пршемысла, землепашца из селения Стадиц, и княгини Либуши (в знак своего крестьянского происхождения наследники престола- во время коронации обувались в лапти, хранившиеся вместе с королевскими драгоценностями); род был истреблен в 1306 году.
Карл — король Чехии Карл I (1316–1378), из династии Люксембургов; под именем Карла IV был избран императором Священной Римской империи.
Стр. 137. Вифлеемский проповедник — Ян Гус (1369–1415), главным местом проповедей которого была Вифлеемская часовня в Праге.
Иржи из Подебрад (1420–1471) — руководитель умеренного крыла гуситов; в 1458 году был возведен на чешский престол.
Владислав Польский (1456–1516) — сын польского короля Казимира IV, был чешским королем после Иржи из Подебрад.
Белогорские мученики — двадцать семь руководителей антигабсбургскОго и антикатолического восстания, разгромленного в битве на Белой горе в 1620 году; были казнены 21 июня 1621 года.
Мигулка — старинная башня.
Стр. 139. Терезианский институт — институт благородных девиц, получивший название по имени императрицы Марии-Терезии; до той поры монастырь св. Иржи.
…В тиглях алхимиков Рудольфа 11… - Рудольф II (15521612) — чешский король с 1575 года, германо-римский император с 1576 года; в последние годы жизни, живя замкнуто в Праге, занимался более астрологией и алхимией, чем государственными делами.
Гладоморни (hladomorny — чешек.). — Так назывались тюрьмы особого рода — глубокие колодцы с решеткой на поверхности земли, на дно которых опускали осужденного, и он умирал там с голоду.
…го главное, что составляет необходимую принадлежность… королевского гнезда… — Автор намекает на тот факт, что император Австро-Венгрии Франц-Иосиф жил не в пражском Граде и даже не стал венчаться чешской короной, чтобы избежать произнесения клятв, которыми он был бы связан впоследствии.
Далиборка — башня пражского Града; получила свое название от имени рыцаря Далибора из Козоед, жившего в XV веке; он был заточен в эту башню в 1496 году за поддержку крестьян в их восстании против господ.
Стр. 140…очень пригодились бы королю Вацлаву… — Имеется в виду Вацлав IV (1378–1419), сын Карла I; неоднократно вступал в конфликт с чешской знатью.
Стр. 141. Прширамские копи — древнейшие рудники в Чехии, где добывалось серебро. Кутноворекий Осел — название серебрянорудного месторождения.
Стр. 144. Вюнш Йозеф (1842–1907) — друг Сватоплука Чеха, известный путешественник по Европе, Малой Азии и Северной Африке, автор путевых зарисовок и ряда научных статей.
Стр. 146. Седлачек Август (1843–1926) — преподаватель истории, известный прежде всего своим монументальным пятнадцатитомным трудом «Грады, замки и крепости королевства чешского».
Стр. 150…Лишь с часовней св. Креста на Карлштейне…Карлштейн, или (по-чешски) Карлув тын, — знаменитый замок недалеко от Праги, построенный при Карле IV. Здесь хранились королевские регалии, национальные реликвии и драгоценности, а также государственный архив. Отец отчивны (otec vlasti — чешек.) — Так называли чешские историки XIX века Карла IV, способствовавшего развитию науки и культуры Чехии.
Стр. 152…не исторического короля Вацлава, а другого — ленивого… — Имеется в виду тот же Вацлав IV (см. прим. к стр. 140), который действительно был прозван Ленивым.
Стр. 154. «Центральная Матица» — культурно-просветительное общество, образованное в 1880 году; на добровольные взносы и пожертвования оно открывало и содержало чешские школы, заботилось о сохранении чешской культуры.
Стр. 155…кованые украшения — особенно… птички в венках… Зимородок в венке был излюбленным мотивом Вацлава IV; он фигурирует также и в орнаментах книг.
…Наполеона нам не хватает — чтобы пришел, как тогда в Париже… Пан Броучек имеет, очевидно, в виду действия генерала Наполеона Бонапарта в подавлении роялистского мятежа термидорианским Конвентом в октябре 1795 года.
Стр. 157…будто паломник ко святому Яну Пепомуцкому…Ян Непомуцкий считался покровителем чешского королевства; 16 мая, в день его памяти, в Прагу стекалось множество богомольцев, которые на каждом углу спрашивали дорогу к его статуе на Карловом мосту или к его серебряному алтарю в храме св. Вита.
Стр. 158…знаменосец какой-нибудь гильдии… — Ремесленники еще во времена Сватоплука Чеха сохраняли некоторые черты средневековой организации; каждый цех имел свое знамя в своего знаменосца; по торжественным поводам (праздники, юбилеи, похороны и т. п.) они надевали свои традиционные костюмы.
Стр. 160…был император Сигиамунд… во времена Жижки! — Имеется в виду германо-римский император Сигизмунл (1368–1437), брат Вацлава IV и сын Карла I; был противником гуситства, вдохновителем крестовых походов против Чехии.
Жижка Ян (ок, 4360–1424) — прославленный вождь таборитов.
…забрали к святому Вацлаву.» — Речь идет о тюрьме, находившейся неподалеку от часовни св. Вацлава.
Стр. 163…Вилимек и Бржезноеский, ау! Где вы? — Вилимек-старший, Йозеф Рихард (1835–1911) — писатель, журналист. Как и Бржезновский (см. прим. к стр. 79), был депутатом чешского сейма и гневно обличал злоупотребления властей. Издавал ряд журналов.
Стр. 166…чувствовал себя, как в видении Иржика…то есть как в волшебном мире (см. прим. к стр. 38).
Стр. 177. Иероним (Пражский) (ок. 1380–1416) — сподвижник Яна Гуса; был сожжен в Констанце 30 мая 1416 года.
Якоубек uз Стршибра (ум. 1429) сменил Гуса как проповедник Вифлеемской часовни; именно он ввел (с согласия Гуса) причащение под двумя видами (хлебом и вином), и с той поры (1414) Чаша стала символом и знаменем гуситства.
Стр. 178…таким гуситом, о котором как-то е шутку говорил в своей речи в ратуше доктор Ригер… — Ригер Франтишек Ладислав (1818–1903), известный оратор и политический деятель, один из руководителей партии старочехов (национальнобуржуазного толка); известная шутка его позволяет почувствовать пропасть между гуситским движением, направленным Против сановников («архиереев») католической церкви, и либералами 80-х годов XIX века, готовыми расправиться лишь с «архиерейским носом» — птичьей гузкой, которая по-чешски называется просто «епископом».
…до дня святого Мартина… — to есть до 11 ноября; жареный гусь был в этот день традиционным блюдом.
Стр. 180…завершение башни… она есть у Саделера…Саделер Илиас (1570–1629), родился в Антверпене, происходил из семья нидерландских художников-гравероа При Рудольфе II был (как в Скамоцци) приглашен в Прагу, где и умер. Автор мвочисленных гравюр, изображающих современную ему Прагу.
Стр. 182. Винтер Зйкмунд (1846–1912) — писатель и историк; был преподавателем гимназии. Наш читатель званом с его историческим романом «Магистр Кампанус». Как историк oн наиболее глубоко занимался периодом XVI и XVII веков; особенно интересовался старочешским бытом — его Перу принадлежат книги «Кухня и стол наших предков», «Из стародавней жизни» в др. Швайгер Гануш (1854–1912) — известный Чешский художник — пейзажист в иллюстратор; особенно известны его иллюстрации на фантастические темы.
Стр. 196…громом поразило туфли рыцаря и его супруги…Этот эпизод описан в хронике Бенеша Крабице из Вейтмйле, датированной 1372 годом; «героями» его были бургграф Войтех из Славьетина и его супруга; при этом они сами не пострадали.
Стр. 197…как Пилат в «Верую»… — то есть случайно. Пилат к «Верую», действительно, никакого отношения не имеет: он упоминается в этой молитве как «обстоятельство времени», выступая в длинном перечислении событий.
…рукой, коей он вероломно отправил на костер… Гуса… — Сигизмунд, пригласив в 1414 году Гуса на религиозный диспут, обещал ему неприкосновенность, но затем отрекся от своего слова и выдал Гуса его врагам.
…корону святого Вацлава… — Речь идет о короне, сделанной по заказу Карла I. Названа в честь одного из первых чешских князей — Вацлава (X век), причисленного впоследствии к лику святых и считавшегося патроном Чехии; проводил политику защиты Чехии от немецких феодалов, способствовал распространению христианского богослужения на славянском языке.
Стр. 198…Все кончится так же, как в сорок восьмом… — Речь идет о революции 1848 года в Австро-венгерской монархии; в частности о подавлении военной силой выступлений в Праге.
Стр. 202…черные с изображением красной чаши. — Как показали исследования, гуситские знамена были белые, а не черные, как пишет автор.
Стр. 203…наше ополчение… — Специальный закон о создании в Австро-Венгрии в случае войны народного ополчения из лиц, не имевших воинской подготовки, был в Чехии мишенью для постоянных насмешек.
Стр. 204…новый Лихтенштейнавский закон… — Речь идет о проекте закона о народном образовании, внесенном князем Лихтенштейном на заседании имперского совета — в Вене в 1880 году, предусматривавшем усиление влияния католической церкви в школе. Проект вызвал бурю негодования в Чехии.
…на каком языке их гуситские высокоблагородия… отдают команды своим людям? — В Австро-венгерской армии употреблялся только немецкий язык.
Стр. 205…под Некмержем… у Судомержи… у Поржичи на базаве…Победу у Некмержа (замка, расположенного на север ог Пльзеня) Жижка одержал в ноябре 1419 года. Сражение у Судомержи (селение на реке Отаве), где Жижка отбил атаки превосходящих сил католиков, произошло 25 марта 1420 года.
Сейчас возле этого места воздвигнут монументальный памятник таборитам. У Поржичи отряды таборитов, шедшие на помощь Праге, отражали наступление войск Сигизмунда.
Стр. 208…Что Шварценберг? — Пан Броучек, по-видимому, припомнил князей Шварценбергов, имевших обширные владения в Чехии.
Олъдржих uз Рожмберка (1403–1462) — историческое лицо; один из главарей католического лагеря в войне с таборитами.
Стр. 209…Что до ежи, живем привольно — говенда, куров предоволъно. — Стихи взяты из древнечешской нравоучительной сатиры «Подконюший и школяр».
Стр. 218…усладишь свой слух вторым официальным языком… — Еще во времена С. Чеха немецкий язык был официальным языком в Чехии, употреблявшимся наравне. с чешским.
…благородный рыцарь Штитный… — Штатный Томаш (1331–1401) считается зачинателем чешской прозаической литературы. «Книги поучения христианского», содержащие пятнадцать бесед, были написаны им на чешском языке для своей дочери Анежки. По тем временам, когда официальным языком литературы и науки была латынь, поведение Томаша Штитного представляло неслыханную дерзость.
Стр. 219…о коронации короля Яна… — Имеется в виду Ян Люксембургский, отец Карла IV; был королем Чехии с 1310 по 1346 год.
«сыны иудейские говорят наполовину азотским языком»… — Азот один из пяти городов филистимлян на Средиземном море; высказывание Яна Гуса взято из его «Толкования Десяти заповедей».
…написал для них «Дочку»… — Имеется в виду нравоучительное произведение Гуса, написанное на чешском языке.
Стр. 220…наш родной язык, язык святого Вацлава… — то есть чешский язык (см. прим. к стр. 197).
Король Ozanap — Отакар I, чешский король с 1197 года. Умер ок. 1230 года.
…успели еще казнить трех чешских юношей… — июля 1412 года трое юношей из числа тех, что особенно рьяно выступали против торговли индульгенциями, были тайно казнены в ратуше по приказу коншелов. Их убийство вызвало бурное возмущение жителей Праги.
Стр. 229…позднейшее творение Динценгофера… — Динценгофер Криштоф (ок. 1655–1722), архитектор, приехал в Чехию из Баварии в 1686 году; по его проектам в Праге был сооружен и перестроен в стиле барокко ряд церквей и часовен.
Стр. 234…новый неф Мокера… — Мокер Йозеф (1835–1899), архитектор, очень энергично реставрировал во второй половине XIX века старые здания, в особенности готику. Стремясь достичь чистоты стиля, он произвольно упрощал или, наоборот, дополнял архитектуру прошлого. Это направление в архитектуре известно под названием реставраторского пуризма.
Стр. 235. Альбрехт Австрийский — Альбрехт II (1397–1439), герцог Австрийский, зять короля Сигизмунда, ярый католик, один из главных вдохновителей и участников антигуситских войн.
Стр. 246…среди пословиц пана Фляшки… — Фляшка Смиль из Пардубиц (ою- 1350–1403) — один из первых собирателей чешских пословиц и поговорок.
Стр. 249…на Отцах церкви… доказать… — Имеются в виду сочинения ранних христианских теологов (Иеронима, Августина, Амвросия Медиоланского и других, традиционно именовавшихся «отцами церкви»). Они разрабатывали и приводили в систему христианское богословие — догматику, а также культ и церковную организацию.
…и трактатах самого Виклефа… — Имеется в виду Джон Уиклиф (1324–1384), знаменитый английский реформатор, идеи которого легли в основу учения Яна Гуса. В конце 70-х годов XIV века, уже отлученный папой от церкви, Уиклиф создал целостную систему реформы церкви: он отрицал папство и епископат, монашество, почитание святых, таинства, требовал замены латыни английским языком при богослужении, поддерживал движение крестьян; Уиклиф в 1381 году был обвинен в подстрекательстве народа к бунту. Собор английских епископов осудил его учение как еретическое. чалиться будут не во Иерусалиме и не на горе Гаризим… — В Евангелии (от Иоанна, 4, 21–24) речь идет о самарянах, народе, возникшем в эпоху ассирийского пленения, когда ассирийский царь Салманассар угнал часть иудеев из Самарии в Ассирию, а вместо них поселил ассирийцев, мидян и персов. — Эти пришельцы построили себе на горе Гаризим молельню; иудеи сторонились их.
Стр. 250. Желивский Ян (? - 1422) — вождь гуситов-пражан, был проповедником в храме Девы Марии Снежной в Новом городе; добился принудительного смещения коншелов и был объявлен единственным главой пражской церкви. Однако, когда верх взяла умеренная часть гуситов («чашники», руководимые Якоубеком из Стршибра), Ян Желивский был казнен.
Стр. 261…что говорит Веда. ., а святой Августин в главе… — Беда (674–735) — ученый монах, автор первой английской истории, а также многочисленных толкований Библии.
Святой Августин-.Аврелий Августин (354–430), епископ и ученый теолог, автор многих религиозных сочинений. «Quicumque» («Кто бы ни был»), «Omnis catbolicus» («Всякий католик»), — «Ita fit» («Итак»), «Sic enim» («Ибо»), «Et ponitur» («И утверждают») — первые слова глав сочинений на латинском языке упомянутых авторов.
Стр. 260. Хвал из Маховиц, Вацлав Коранда — исторические личности, сподвижники Жижки.
Стр. 261…»Старые чешские летописи» сообщают… — ссылка на собрание памятников 1378–1527 годов, которые Франтишек' Палацкий опубликовал как источники для изучения истории гуситства, эпохи Иржи Подебрадского и др.
Эней Сильвий. — Имеется в виду Пикколомини Эней Сильвий (1405–1464), кардинал, позднее папа Пий II. Добивался от Чехии полной покорности Риму. Его перу принадлежит написанная по-латыни чешская хроника («Historia Bohemica»), где он в искаженном Свете представляет даже те события, которым сам был свидетелем.
Стр. 287…таборским священником Чапеком… — Чапек Ян- известный оратор, автор нескольких трактатов. Ему принадлежит мысль о том, что дети должны учиться петь в школе. Его песня, приводимая автором, сразу же облетела всю Чехию.
Стр. 292…над дерзким реформатором Мартином Гоуской, иначе Локвисом, и его сотоварищем, священником Прокопом. — Гоуска Мартин, возглавлявший одну из радикальных сект, после ареста публично отрекся от своих взглядов, но затем снова вернулся к ним, за что и был сожжен в 1421 году вместе со своим товарищем Прокопом.
Стр. 295. «Май» — общество чешских беллетристов; было основацо в 1887 году и ставило целью оказание материальной поддержки писателям. Сватоплук Чех был одним из основателей общества и одно время его председателем.
Стр. 298…что позволило бы разом разрешить затянувшийся спор. — См. прим. к стр. 47.
«Защиты»… господина профессора… — Имеется в виду профессор Пражского университета Мартин Гаттала (1821–1903), считавший Зеленогорскую и Краледворсную рукописи подлинными документами XIII–XIV веков. Уязвленный сатирическими выпадами С. Чеха, он просил включить в очередной том чешской энциклопедии, где публиковалась его биография, сообщение, что не пройдет и года, как выйдет в свет его «Защита»; на самом деле она вышла лишь посмертно, в 1911 году, так что С. Чех (умерший в 1908 году) также ее не дождался.