Просто Северный ветер
стучался в дом.
Просто мы открыли ему.
Я подарю тебе терновый венец…
Оконная наледь стала оранжевой от восходящего солнца. Скоро затопят печи, и она подернется дымкой и станет сползать в пространство между рамами. Тогда сделаются видны заснеженные крыши Хатана, закопченные трубы, украшенные жестяными арабесками, и тянущиеся из труб розовые дымы. Хель решительно отбросила укрывавшие ее одеяла и шкуры и начала одеваться. Тихо взвизгнула, ступив на каменный пол; поверх плотной верхней рубахи застегнула расшитую цветами и подбитую мехом локайской лисы длинную душегрею. Хель была такой же худой, как в юности, и алая с голубым ткань плотно и красиво облегла стан и высокую грудь. Крючки сошлись без усилия. Хель радостно оглядела себя и, взяв со столика у кровати гребень, стала расчесывать волосы. Потом, задумчиво сжимая гребень в руке, подошла к окну. Любовалась сквозь граненое стекло заиндевелыми деревьями и померанцевым небом за ними, на границе которого, где пламень переходил в лимонную зелень, сияла большая зеленая же звезда. Башня подымала женщину к этой звезде, а внизу у костра на площади топтались стражники, и нерожденное солнце обливало розовым острия их копий.
Безо всякой причины Хель охватило вдруг ощущение огромного счастья, настолько всеобъемлющего и полного, как сомкнувшаяся над головой летняя вода. Даже дыхание перехватило и ноги подогнулись так, что женщине пришлось ухватиться за полированный подоконник. Улыбаясь неизвестно чему, простояла она у окна, пока из-за крыш и веток не выкатилось, занимая треть неба, огромное румяное яблоко солнца.
Желание дороги вспыхнуло в Хели, как спущенная тетива, вместе с осознанием этого желания. Она подумала только, что трудно будет ускользнуть из Хатана незамеченной, а руки уже перебирали и отбрасывали одежду и искали оружие. Оружие она выбирала особенно тщательно, зная, что в пути сможет полагаться только на себя и на него; взяла в меру длинный прямой меч, острый и привычный руке; широкий кинжал харарской работы с тщательно обмотанной кожей рукоятью — чтобы не скользили пальцы, — способный налету разрубить кусок скользкого сунского шёлка; подтянув пряжку на сапоге, вложила в петли тяжелый засапожный нож. Поверх легкой орихальковой кольчуги надела еще сагум на волчьем меху и грубый, но теплый плащ. Забросив на плечо пустую пока кожаную сумку, дописала последние распоряжения.
"Я еду в Ландейл…"
Конечно, это было сумасшедшим предприятием, но решение принято и груз ответственности сброшен, и подходя к двери покоя, она приближается к губам и рукам, в которых утонет, как в теплой волне, и всё прочее — неважное, важное, — останется за их границей. Улыбаясь, вышла Хель из покоя, из мира, из раз и навек заведенной судьбы.
Мэй… Это имя пело в ней, как кораблик на легкой волне, в пушистой пене.
— Свободны, — сказала она стражникам, и ее глаза не видели их, а сердце пело от счастья, когда Хозяйка, стараясь казаться серьезной, шла по коридору и спускалась до середины лестницы, где, прильнув к стене, натянула капюшон, скрыв под ним праздничное сияние глаз. Скользящим шагом проникла она в поварню, где заспанные повара едва начинали утреннее действо.
В кладовой ее обдали запахи корицы и имбиря, а из-за мешков, загромоздивших середину, порскнули два поваренка, ворующие вчерашние булочки. Хель едва не бросилась от них в другую сторону.
Усмехаясь собственному испугу, она сняла с шеста окорок и дюжину элемирских колбасок с чесноком и перцем, достала с полки сухари, пирог с вепрятиной, мешочек сладкого карианского изюма и вино. Застегнув потяжелевшую сумку, выскользнула она, незамеченная никем, и по тесным неосвещенным коридорам спустилась в хозяйственный двор, по ходу дела набивая рот лакомствами, загостившимися в карманах. Из груди Хели так и рвался тихий смех.
Когда-то точно так же пробиралась она переходами Торкилсена, чтобы отправиться за грибами в осенний лес, и оделяла сладостями мальчишек-подвладных, своих неизменных спутников, а щекочущее чувство риска и приключения билось и пело внутри. Благословенное время возвращалось, но теперь она была совсем одна.
Мимо заболтавшихся конюхов нырнула Хель в парное тепло конюшни. Запах шерсти, навоза, конского пота и кожаной упряжи знакомо ударил в ноздри, тепло приятно обняло члены и кони тихо заржали, приветствуя хозяйку.
Угостив мягким ломтем хлеба, она вывела из стойла Гнедого, привычно стала седлать в полутьме, прорезаемой лишь узкими лучами из щелей и высоких окошек; приторочила к седлу сумку, торбы с овсом и маленький арбалет; ведя коня под уздцы, вышла через заднюю калитку и оказалась в тесном переулке, засыпанном снегом и мусором, огороженном высокими слепыми стенами. С тихим смехом взлетела в седло. Гнедой летящим прыжком миновал загородивший переулок заборчик, и копыта загремели по скользкой булыжной мостовой.
Проверяли только тех, кто въезжал в город, на тех, кто выезжал из Хатана, не обращали внимания. Очутившись за городскими стенами, Хель пустила Гнедого в галоп.
Приняв решение, Хозяйка уже могла не торопиться, но этот заснеженный простор, залитый ослепительным солнцем, пьянил так, что она, задыхаясь ветром, гнала коня, и конь сам отзывался на жажду полета. Плащ хлопал за спиной, капюшон слетел с головы, в лицо летели снежные искры, и Хель смеялась, проносясь под еловыми ветками и ловя снежинки губами.
Лес наступил неожиданно, стискивая дорогу, когда путница миновала Хатанку по прочному прозрачному льду (где под серым дремали желтые льдины прежнего ледостава), на поникших густо зеленых лапах лежал снег. Хель помнила эти ели. Они ничуть не изменились за те шестнадцать лет, которые прошли со времени, когда белоголовые брат и сестра — бродячие музыканты — шли по этой дороге, правда из Ландейла в Хатан, изредка останавливаясь в придорожных селениях, глядя на звёзды сквозь ветки или щели соломенных крыш и порой забывая, что по краю бродят Стрелки. И еще Хозяйка помнила эту дорогу, облетевшие осины на перекрестках, в их медленном шествии в столицу через Ландейл из Эрнара через два месяца после восстания. Колёса кареты, тяжело загребающие дорожную грязь, всадников в тусклых кольчугах и неистовую улыбку Мэя на посеревшем лице… Воспоминания отступили, Хель встряхнула ветку и с визгом выскользнула из-под снежного водопада. Солнце светило, ждала дорога, и она сама была такой же молодой, как и десять лет назад.
Нестройный гул и пахучее тепло господы заставили Хель остро почувствовать усталость. Было не поздно, но солнце уже закатилось и клонило в сон. Бросив хозяину пару серебряных, могла рассчитывать Хель на ужин и приличную комнату. Хозяин привел ее наверх, в беленое помещение со стройной мебелью и крепкими засовами на окне и двери, которые Хель проверила прежде всего. За окном была скользкая крыша пристройки, но в окно мужчина чуть больше, чем сама Хель, уже не протиснулся бы. Ужин оказался в меру пристойным и горячим, хозяин не пожалел даже пары свечей, одну из которых Хель тут же благоразумно задула, и пожелал ей спокойной ночи.
Хель заперла за ним двери, сняла плащ, отстегнула меч и села ужинать. Половинка луны освещала слюдяные разводы окна, из щелей которого тянуло холодом, но в углу у дымохода, где была постель, казалось даже жарко. Стащив сапоги, Хель свернулась под одеялом. Первый ломкий сон уже подходил к ней, когда кусачая живность, гнездящаяся в тюфяке, решила приступить к ночному пиру. Побуждаемая яростью и брезгливостью, Хозяйка вскочила, одарила парой теплых и ласковых слов хозяина и, свернув постель, радостно вытолкала ее через окошко на мороз. Потом со свечой тщательно проверила, не остались ли кроме нее в комнате еще постояльцы, и легла на голые доски, завернувшись в собственный плащ. Некоторое время ничто ее больше не беспокоило.
Проснулась Хель около полуночи и некоторое время лежала не шевелясь, выходя из кошмара и еще не полностью сознавая, где она и что с ней. Луна ушла, и комната казалась бесконечной в темноте, что-то шуршало и потрескивала рассыхающаяся мебель и доски пола, точно кто-то невидимый ходил по ним; назойливо выло в щелях и от твердых досок болело тело, но едва ли именно это могло вызвать неосознанный ужас. Пальцы Хозяйки медленно сжались на рукояти меча. В это же мгновение она пришла в себя и прижавшись спиной к дымоходу, готовая отразить нападение, вслушалась в темноту. В комнате никого не было, двери и окно были заперты всё также надежно — Хель могла присягнуть в этом, и только собственное дыхание громко кипело в груди.
Хель попыталась сосредоточиться и определить, откуда исходит страх. И сразу же — вспышкой — осознала, какой это страх. Такой, как при появлении Стрелков, безликой нежити, крадущей души мужчин, и обращающих в призраки детей и женщин. И этого не могло быть.
Хель сцепила зубы.
Теперь кроме шороха в комнате и скулежа ветра сделались слышны другие звуки господы. Внизу развлекалась припоздавшая компания, повизгивала и хихикала девица и мужской голос громко требовал от хозяина браги. Чувство опасности исходило именно снизу и меч стал мелко подрагивать в руке. Хель заставила себя отложить его, взяла в руку нож и медленно отодвинула засов на двери. Сквозняк бил по ногам стылым холодом, когда она бесшумно пробиралась коридором к внутренней галерее над залом, почти наощупь.
Все огни в зале были потушены, кроме огромного очага с разжаренным пламенем, и от каждой балясины, от каждого столба, подпирающего потолок, ложились густые черные тени. Приникнув к промежутку между балясинами, глянула Хель вниз. Большой зал был перед ней, как на ладони, пустые столы блестели мокрым деревом, среди них ползал сонный, как муха, трактирщик, поднося кувшины и тарелки к столу, придвинутому к очагу. Некогда так же, ночью, здесь пировала компания Эверса, второго брата барона Эрнарского, но теперешнее сборище не сильно напоминало пир. Их было шестеро, двое в хабитах служителей Предка, один в купеческом строе и трое, одетые, как наемники, без гербов. Купец держал на коленях девицу и изредка щекотал. Девица повизгивала. У нее была обнажена грудь и задраны ноги в полосатых чулках. Было непонятно, привезли ли ее с собой или сыскали на месте. Наемники, даже не сняв плащей, глотали пиво — лучшее в здешних краях, и вели себя при этом слишком молчаливо и сдержанно, чтобы не вызывать подозрения. Но глаза Хели, скользнув по ним, перешли к служителям Предка. В свое время их не изгнали из страны, но после Сирхонского мятежа смотрели косо, так что увидеть их ночью в господе, вдалеке от какого-нибудь ухрона… тем более, что по одежде они были не пилигримы Щита, а принадлежали Хатанскому братству… значит, не одна она покинула Хатан, и всё это было по меньшей мере странно. По меньшей мере. Они насыщались, как хорошо проголодавшиеся, но довольно чужие друг другу люди. В то же время Хель готова была поклясться, что не ночь собрала их вместе, что они союзники изначально.
— Ступай, хозяин, — сказал один из монахов. — Мы сами о себе позаботимся.
И несколько монет в качестве подтверждения перекочевали в широкий рукав корчмаря. Мелко кланяясь, тот повернулся к лестнице, и Хель скорчилась в ожидании неминуемого разоблачения, но он двинулся в другую сторону и, зевнув, скрылся за звучно хлопнувшей дверью.
Компания продолжала есть, разбудив в Хели зверский аппетит (тут она придерживалась мнения давнего друга Саента: "Если не спать, то есть!"), а сама словно не чувствуя вкуса еды.
Любопытство почти подавило в Хозяйке страх, незаметно для себя она прижалась лбом к прохладному дереву, пытаясь разглядеть и запомнить, а также оценить, насколько можно, каждого из незнакомцев. Купец напоминал Базена (сердце тускло сжалось от запоздалой вины) и судя по шитью на одежде, принадлежал Цеху ювелиров, с плоским лицом и длинными усами жителя Среднего Закенья, и на этом лице выделялись, узкие, злые, как у ястреба, глаза. Хель никогда не видела его раньше. Особа, оседлавшая купца, была пышной девицей весьма определенных занятий, в меру глупой по виду, чтобы не сказать больше, и ни к каким выводам относительно нее Хель не пришла. Наемники, как заметила Хель сразу же, были без гербов, но выглядели достаточно состоятельно, чтобы новой службы не искать, о чём говорила и лежащая на столе между ними кучка серебра. А впрочем, они могли быть и на службе у купца, и тогда гербов им не полагалось. А шрамы на лицах и тяжелые мечи указывали на их профессию вполне ясно. Монахи сидели спиной к свету, в надвинутых капюшонах, так что Хозяйке видны были только хищные бритые подбородки и очень белые руки, берущие еду. От них исходила наибольшая угроза. В какой-то момент Хозяйке почудилось даже, что они догадываются о ее присутствии, но хватило ума не шевельнуться. Время точно застыло, точась по капле, и ничего могло не произойти до утра. Но тут один из монахов сдернул капюшон, открыв узкое мальчишечье лицо в обрамлении темных волос. Хель впилась в него взглядом: припухлые щёки, раскосые глаза, полный и капризный слегка искривленный рот… память не помнила его и в то же время подсказывала, что знает, и предостерегала… Холодная волна пронизала тело Хели. Щенку было лет восемнадцать, они никогда раньше не встречались. Золотисто-красный отблеск тронул нежную щёку, когда он потянулся с грациозным изяществом выходящего из ножен клинка:
— Отправь свою б…, Шедд. Я хочу спросить кое-что.
Купец одарил юношу снисходительным взглядом и стряхнул девицу с колена:
— Поди спать, милая. Я после приду.
Лицо девицы сморщилось, но она, наученная горьким опытом, промолчала. И ушла, зевая, едва не наступив на Хель и вовсе ее не заметив.
— Может, отложим любопытство на другое время? — спросил один из монахов.
— Мы достаточно откладывали. Мне надоело ходить с завязанными глазами.
— Сражения выигрывает осторожность.
Юноша вспыхнул.
— Десять лет вы твердите мне об осторожности. И не делаете ничего, чтобы приблизиться к цели!
В этот миг он сделался глубоко приятен Хели, какова бы ни была эта цель. Он рвался в бой и требовал прямого ответа вопреки малодушной трусости, как она сама когда-то. Терпение, лицемерие и расчет — непременные спутники власти и взрослости, и иногда она ненавидела себя за них. Сочувствие и понимание явились непрошеными, но Хозяйка не мучилась виной, а с глубоким вниманием продолжала следить за разыгрывающейся перед ней сценой — перед единственным непрошеным зрителем. Она бы не ушла теперь, чем бы это ни грозило.
— Ты зря обвиняешь нас в бездействии. Всё это время мы собираем силы и ищем пути.
— Мы перепробовали все обычные средства, — вмешался другой монах. У него был особенный, сипящий голос — точно под капюшоном скрывалась змея.
— Но всё нужно делать в свое время и в своем месте. Ее не взяли стрела и яд, не помогло предательство…
— Так может, она неуязвима?!
Сиплый рассмеялся:
— Юноша, ты непоправимо горяч.
— Это пройдет с годами… Если уцелеешь.
В словах служителя Предка прозвучала столь откровенная насмешка, что юноша схватился за клинок.
— Вспомни, чье имя ты носишь, и успокойся! — повелел монах.
Юноша неохотно отпустил рукоять.
— Я помню, чье имя я ношу, но и вы вспомните имя Имрира, сына…
— Тише, — сказал ювелир. — Я не хочу неприятностей. Что ты хочешь знать?
— Почему мы свернули к Ландейлу?
— У мастера Шедда там дела, — объяснил сиплый. — Большая цель — большие деньги. Ведь господин не хочет ходить пешком и есть гнилую брюкву?
— Не хочу.
Служители Предка коротко посмеялись. Всё это время Хель пыталась узнать их по жестам и голосам. Даже если не видно лиц, сущность человека настолько впечатана в жесты и голос, что ее невозможно подделать, особенно теперь, когда они не опасались, что их кто-либо видит. Но узнавание не приходило.
— А потом мы отправимся за Кену. Думаю, настало время призвать тех, что служили вашему отцу. И тогда даже силы Сумрака не спасут ее от возмездия.
Мастер Шедд нахмурился:
— Я не хотел бы навлечь на землю древнее проклятие.
— Предок защищал нас до сих пор и охранит впредь. Надеюсь, вы не сомневаетесь? — сказал серв опасным голосом.
"Сомнение равно ереси, а ересь должна быть уничтожена," — вспомнила Хель древнюю храмовую формулу, и ледяная веревка скользнула вдоль спины и по рукам и ногам. Только теперь Хозяйка осознала, что уже долгое время стоит на коленях на холодном полу, стынью тянет из коридора, тело закоченело и не в состоянии разогнуться. Благо, отодвинулся панический страх. Но грозил вернуться.
— Не сомневаюсь, — Шедд отвел глаза. — Да и решать не мне.
Под всеми взглядами юноша выпрямился, румянец медленно сполз с припухшего лица, глаза сделались огромными и задумчивыми.
— Ты торопился, — подкусил сиплый, и весь гнев, смешанный со страхом, обрушился на него.
— Да! А вы твердили мне о терпении, заклиная именем Предка и именем отца. И я хорошо помню, чьи имена я ношу. Я, Имрир, барон Тинтажельский, двадцать девятый Консул Двуречья по праву рода и крови. И придет время, когда я произнесу эти имена не перед горсткой заговорщиков, а перед всем Двуречьем, отбив его у захватчиков собственным мечом!
Музыкант играет вальс, и он не видит ничего.
Он стоит, к стволу березовому прислонясь плечами,
И березовые ветки вместо пальцев у него,
А глаза его березовые строги и печальны.
Солнце догорело, и в потемневших стеклах отразилось мое лицо и вишневая капля на деке скрипки. Я ушел в музыку с головой. Я перестал слышать завывание ветра в трубе и перестал чувствовать отвыкшим подбородком лакированное дерево инструмента. Волна музыки уносила меня в неведомые земли: дальше Кены, дальше Лучесветных гор, дальше Западного и Южного моря.
Кшиш выструился из угла и с тихим мявом налег на дверь. Боевой охотничий кот был подарен мне послами из далекого северного города Туле. Он еще плохо обучен, но слышит куда лучше меня и никогда не задумывается.
Я со вздохом убрал скрипку в тусклый бархат. Идут гости. В дверь поскреблись. Кшиш отошел и гордо сел, свеся язык на рыжий подбородок. Появился мальчик-паж, из того же Туле, Халка, и (не дав ему и слова сказать) верховник ратушной стражи Каен. Был он лицом красен и ворот сагума распустил: не иначе, как только что прикладывался к хмельному ландейлскому пиву.
— Господин наместник! — выдохнул верховник, распространяя густой ячменный дух. Кшиш брезгливо фыркнул и отполз к моим ногам. — От ворот вестник. Какая-то бродяжка вас добивается. Твердит, что с важным посланием. По одежде вроде из бла-ародных, но пообтрепалась и пешая. Что делать, господин наместник?
У Халки язык от любопытства свесился не хуже чем у кшиша. Надо ему объяснить, как себя ведут. Мысли в голову лезут ну совсем глупые. Не ждал я посланника, тем более женщину. Или у кого-то в столице ум за разум заходит? Но Хель… Всё же они разбудили мое любопытство. Да и спать еще не хотелось.
— Ведите!
Стражник с сопением исчез за дверью. Халка остался, уже привычно дожидаясь приказов. Я положил ладонь на его пушистый затылок:
— Иди спать.
Всё равно ведь не пойдет, идолище любопытное. Ну, так и есть.
— А можно, я тут посижу?
Мальчишка забрался с ногами в кресло, свернулся в клубок, стараясь занимать как можно меньше места, чтобы, отвлекаясь от мыслей, я не заметил его и таки не прогнал. Когда-нибудь на его месте будет мой собственный сын, свернётся в кресле калачиком и станет дожидаться одобрительного или строгого взгляда. А еще я буду учить его всему, что умею сам, и мы никогда-никогда не будем расставаться.
Отчего-то, должно быть, сквозняка, меня начало трясти. Я бесцельно мерил покой от стола с зажженной свечкой до окна, от окна до походной кровати, от нее к креслу, от кресла к очагу, а от него снова к столу, где от свечки уже рябило в глазах. И снова по этому безумному треугольнику, отчаянно прислушиваясь, не раздадутся ли шаги в коридоре. В который раз оказавшись у окна, я сковырнул и стал грызть горьковатую наледь, стоя спиной, чтобы глупый мальчишка, сохрани Милосердная, не последовал когда-нибудь моему примеру.
Кшиш с мявом кинулся к двери.
Через минуту в нее деликатно постучали, насколько могут быть деликатны стражники, и сразу вломились Каен и еще двое с гербом Ландейла, внося запахи кожи и мороза, между ними шла женщина. Дыхание комом сбилось у меня в горле, а потом прянуло к животу.
— Метель подходит, господин наместник, — сказал Каен. — Подложить дровишек?
Я жестом отправил их. Если бы они задержались на мгновение, я бы заорал и топнул ногой. У двери Каен поклонился:
— Спокойной ночи, господин наместник.
Стражники осклабились. Дверь мягко стукнула.
— Хель! — сказал я.
Я смотрел в ее родное усталое лицо и держал в руках ее застывшие руки. Долго. Ее кровящие с мороза губы улыбались. Тихое сопение из кресла заставило меня очнутся. Я совсем забыл про Халку! Хорошо, хоть не бросился Хель целовать. Жена поймала мое смущение и рассмеялась. А, чего мне терять!
… дорога оставила следы на ее лице и одежде. Я с удивлением разглядывал грубо оборванное зарукавье с дырой от запоны. Жена проследила за моим взглядом, потом посмотрела на голубой камешек, скрепляющий второй рукав:
— А! Заплатила стражникам. Денег не хватило.
Тут я наконец опомнился, снял с нее плащ, усадил у очага и подбросил дров. Руки у Хели замерзли, кожа потрескалась, с ногами было не лучше. Пока я возился с ней, отправив Халку за гусиным жиром, она устало жмурилась на огонь.
Уже почти засыпая, пробормотала она:
— Пошли в квартал ювелиров, к тану Шедду, закажи консульскую звезду. И отряд в Замок-за-Рекой. Хотя бы с пятью-шестью, умеющими зажигать молнии. И пусть никто не знает, что я здесь.
Хель спокойно заснула, а я натянул меховую безрукавку и вышел из покоя. Наместнику Ландейла в эту ночь спать не придется.
Я не знал, к чему отдаются такие приказы, но видимо, случилось нечто серьезное, если Хель появилась здесь одна среди ночи, и надо высылать в Замок-за-Рекой вооруженный отряд. Готовится к войне Леммирен? Но память о Стрелках, даже потускневшая, хранила и продолжает хранить нас все эти годы от нападений с востока и с севера, и послы и соглядатаи в Леммирене не сообщали ни о каких приготовлениях. Мятеж в Хатане? Хель не разговаривала бы так спокойно и не умолчала бы, да и еще были бы вести. Я терялся в бесплодных догадках. И зачем ей Консульская звезда? Само поминание Консула доводило ее до судорог, память стерлась, а тело помнило, я знаю, я был к ней слишком близко. Хватит мучать себя, повинуйся. Не будить же и не расспрашивать теперь. Я доверял Хели, как самому себе, и если она о чём-то просит, сделаю так без лишних раздумий. Перед уходом я еще раз взглянул в ее расслабленное блестящее от жира лицо. Целовать не стал, чтобы не разбудить. Осторожно прикрыл дверь. Растолкал спящего у печки Халку.
— Вызови стражу! И Каена. Хоть из постели вытряхни.
Чтобы доводы пажа были весомее, я двух стражников послал с ним. И еще одного к воротам — привести в Ратушу встречавших Хель. Их уже должны были сменить.
Если они одиноки, слухи не разойдутся, но если имеют жен… Хорошо, что Хель пришла к ночи, и почти никто ее не видел. А даже если что просочится: гонец из Хатана, женщина, никто не разглядел ее лица, кроме Халки, а паж болтать не станет. Ну, приговорят мне очередную любовницу. Я на это обычно смеюсь и пожимаю плечами. И сплетни без поддержки затухают.
Каена в прямом смысле вытащили из постели. Он был одет кое-как, замерз и разозлился. Но при мне держался почтительно. Поклялся, что запрет жену в доме. Я безнадежно покачал головой.
Шедд смотрел на мурлыкающий водомет. У водомета по сунскому обычаю лежали ковры и стояли горшки с лимонными деревьями. Было душно — молчаливые слуги беспрестанно подкидывали в печи дрова. На улице разгулялась метель, колотилась в запертые ставни и выла в трубах. Слуги Предка уехали еще вечером и едва ли вернутся сквозь снежные замети, а их сумасшедший подопечный спит на чердаке — недаром Шедд велел глухой старой няньке намешать зелья в его вино. Но на душе всё равно тревожно. Этот странный заказ наместника. Еще никогда Мэй Синнальский не вмешивался в дела Цеха ювелиров; даже когда требовались деньги. Вот и сейчас сидит напротив, цедит ноланское и смотрит просто в душу пронзительными синими глазами, и поди догадайся, что в душе его самого: полукровка, скрипач… Шедду он даже нравится. Простодушен, прост; почти ровня. Впрочем, многие цеховые мастера покупались на этой воображаемой простоте. Шедд не должен совершить ошибки, ошибки ему не простят. Ни те, ни другие. Интересно, сколько известно наместнику? Кто донес? Или впрямь вздумал сделаться Консулом? В тихом омуте… А этот омут слишком уж тихий. Мэй улыбнулся, надкусывая лимонную дольку:
— Рад, что узнал вас, мастер.
— Мастерство Ландейла не скудеет; о нём слышат в разных землях…
Улыбка Мэя сделалась еще шире:
— Боюсь, в вашем деле вас не превзойти. Движется ли работа?
— Я подобрал яхонты. Задача кропотливая…
— И срок не так уж мал. До ночи Щита.
Шедд загнул пальцы на левой руке:
— Я постараюсь к сроку.
Мэй вежливо улыбнулся:
— Награда будет равна работе. И еще раз: тайна.
Шедд понимающе кивнул.
— Я ожидаю вас на большом приеме.
Шедд еще раз кивнул. Он чувствовал шкурой какой-то подвох, но придраться было не к чему, и от этого делалось только хуже. Он велел принести себе вина и после отбытия наместника погрузился в его мрачные дебри.
Кони, тяжело переставляя ноги, то и дело проваливаясь в сугробы, брели по заснеженному лесу. Здесь не было протоптанных тропинок, деревья тяжело нависали над всадниками. Хорошо уже, что сдержали ветер, швырявший поземку в открытом поле.
— Будь оно проклято! — высоким голосом выкрикнул передний из всадников и, отломав, стал грызть наледь, образовавшуюся на ветке после вчерашней оттепели. Остатками снега он растер лоб и затылок, холодные ручейки протекли за шиворот. Второй всадник едва успел удержать коня, чтобы тот не ткнулся мордой первому в спину.
— К лешему! Возвращаемся! — первый дернул поводья, раня удилами нежное нёбо вороной. — В Хатан!
— А как же Хозяева?
— К лешему Хозяев! Они помогут не больше, чем вы! Я хочу отомстить!
— Но храмовники…
— Что-о? — прошипел Имрир, поворачиваясь. — Хватит кормить меня посулами. Я здесь хозяин, и других не будет.
Шедд поднял глаза к запорошенным снегом вершинам:
— О боги!
Имрир бы пустил вороную в галоп, но измученный зверь едва способен был идти даже шагом. Да и снег был слишком глубок. Шедд трясся в седле, выжидая удобного случая заговорить.
— Послушайте, господин Консул, — наконец начал он.
— Я не Консул! Меня не посвящали в храме Предка.
Шедд пожал плечами:
— Наши лошади устали. Им не хватает еды.
— Купим в любой господе.
— Вас узнают.
— Кто? Кто меня узнает? — крикнул парень с отчаяньем. — Кому я нужен, кроме горстки спятивших храмовников, желающих возвыситься?
Для мороза язык у него чересчур ловко работает, сплюнул Шедд.
— Заедем домой, обогреемся… И узнаем, на кой этому ублюдку консульская звезда.
Шедд явно предпочитал опасности Большого приема в храмовый праздник блужданиям в лесу у Дубового Двора. Но ему так и не удалось бы уговорить упрямого Имрира, если бы не заартачилась вороная. Нежная кобылка и так брела, едва переставляя израненные ноги и усыпая капельками крови снег, а тут и вовсе остановилась, понурив голову, не обращая внимания на понукания и удары плетью. Остервенясь, молодой хозяин мог бы забить её насмерть, но Шедд вступился за свое имущество. Среди деревьев на краю дороги проглядывала какая-то постройка, хлев то ли одрина, среди других — заснеженных, заброшенных, обветшалых строений; но у этого хотя бы была крыша. Полуволоком они завели кобылку внутрь, коня Шедда тоже, хозяин привесил им торбы с остатками овса, его замерзшие губы ухмылялись, но глаза горели гневом.
Люди развели костер в уцелевшем очаге, расчистили место перед ним от мусора, который всегда остается в жилище после того, как его покидают хозяева, кое-как соорудили ложе для сна; лошади успокоенно фыркали, отблески пламени ложились на их шкуры. Шедд задремывал, а Имрир сидел, положив голову на локоть, уставясь на огонь. Ему виделось далекое лето, запахи травы, сполохи над зубчатым ельником, тропинка, убегающая в рыжее поле, и паренек с девушкой в легких доспехах, едущие на одном коне. Голова Имрира свесилась на грудь, веки почти смежились, когда отчетливо хлопнула дверь, внося не холод со струйками снега, но теплый дух медовой травы, цветущего позднего шиповника; потом солнечный проём заслонили двое.
— Осторожно, Хель, тут темно.
Имрир вскинулся, глядя на темные силуэты в солнечном ореоле, такие похожие, в золотом облаке просвеченных солнцем волос. Во все щели строения били лучи, освещая пляску радужных пылинок, девушка шагнула, подставляя лучу лицо, парень склонился к очагу.
Имрир глядел на нее. Так, словно собирался выпить её душу. Запомнить и никогда не забывать. Словно знал всю жизнь.
— Садись. Отдохнем и скоро поедем, Гэльд беспокоится.
Имрир вскочил, вырывая меч, сонная одурь слетела — и тут же понял, что ничего не может сделать им, что они приехали и уехали отсюда много лет назад, и уже были Стрелки, и Восстание, и Последний бой на Пустоши, и смерть отца, и вот так было в призрачных селениях, и пришедшие туда вот так же не могли ни во что вмешаться… двое целовались у очага и пахло мятой и крапивой, а после дверь хлопнула, и крошево снега просыпалось на порог.
Имрир разжал кулаки, с удивлением разглядывая раны от ногтей на ладонях.
— Ты видел?! — закричал он Шедду.
Тот мелодично захрапел в ответ.
Пахло туей и лимонником. Как в Кариане. Словно летом. Жар от печек тугими волнами растекался по залам; ныли, согреваясь, руки и ноги.
Утомительное шествие завершилось; управитель последним придирчивым взглядом озирал стол. В соседнем покое развешивали гобелены и натирали полы для плясов. Гонец вернулся от мастера Шедда, доложив, что к концу ужина он с подмастерьем привезут работу.
Мэй сидел на помосте, где некогда, в давние времена, когда его принимали в подмастерья, сидела Хель. Он вспомнил, сравнил и улыбнулся.
Куда подевался тот робкий мальчик. Но Хель… что она задумала?
Гости плясали, от юбок дам взвивался ветер. Наместник сидел в полутьме, отсюда ему хорошо была видна зала, но сам он не был виден никому. Он притянул Хель за руку и поцеловал её ладонь.
— Потерпи, родная; уже скоро.
Суетливый слуга вел к ним разодетого мастера, широкоплечий парень нес за ним шкатулку. Несмотря на одежду, Хель легко узнала в последнем Имрира.
Жаль…
Шедд жестом велел «подмастерью» приблизиться и преклонить колено, откинуть крышку. Слуга поднес свечу.
По лицам столпившихся за спиной мастера гостей поплыли вишневые и алые отблески. Консульская звезда лежала на подушке, густая и глубокая, как вино. Глаза глядящих расширились.
— Доволен ли ты моей работой, наместник? — спросил Шедд с гордостью.
Мэй уже собирался достойно ответить, но Хель вышла из-за его плеча.
— Благодарю вас, ювелир Шедд, здесь, в городе моих предков. Подмастерье! Удостой, приколи мне эту звезду.
Ответом на эти слова тишина была такая, что слышно стало, как с факелов обрывается и падает на пол шипящее масло. Едва ли кто-то вокруг понимал, что происходит, но всеми овладело странное оцепенение — предвестье грозового раската. Имрир глядел в глаза Хели. Она знала, что он узнал её. Его губы дрожали, а в глазах… Он зажал звезду в кулак и встал.
Мэй, тоже не понимая, что делается, обхватив рукоять кинжала, на всякий случай подался вперед.
Звезда жгла Имриру ладонь. Ненавистная была так близко и просила е_г_о..! Медленно потянулся он, чтобы повиноваться, а потом с размаху швырнул звезду на каменный пол. У Шедда отнялись ноги, только потому не бросился он сразу бежать, надеясь прорваться сквозь стражу. Он тоже узнал Хель, и догадки бились в голове, как камешки в водовороте. Имрир попытался говорить. Слова с клекотом застряли в горле, голова поникла, и он упал, растянувшись у всех под ногами. Осколки звезды бросали кровавые отблески на всё вокруг.
— У вашего подмастерья падучая, мастер?
Хель бросила соломинку, Шедд не понимал, зачем, но ухватился.
Запинаясь, просил прощения за нерадивого мальчика и клялся, что совсем быстро исправит потерю.
— Ничего страшного, ювелир. Заказ погодит. А мы станем лечить его.
— Здесь?!
Ювелир осекся, понимая, что окончательно выдал себя, но Хель и тут, казалось, ничего не заметила. И велела отнести Имрира в верхние покои, под бдительный надзор лекаря. А потом приказала всем возвращаться к плясам.
Толпа, только что глазевшая на них, разошлась, и Хель ускользнула: ей надо было отдать еще кое-какие распоряжения, подальше от чужих ушей.
В недобрый день и в проклятый час
Я вдруг увидел её.
Прекрасных дам встречал я не раз,
Но дрогнуло сердце мое.
Он проснулся и увидел, как пятно солнца на стене то заслоняет, то выпускает колышимый ветром лист. Немного позже он понял, что движется не лист, а челнок в руке женщины, ткущей гобелен. Нити основы были похожи на струны, в них бил луч из прихваченного льдом окна — по-весеннему яркий, и такие же яркие краски расцветали под проворным челноком на гобелене: голубое небо и яркое чистое солнце на нём, а ниже облака…
Женщина ощутила взгляд и повернула голову, лица Имриру было не разглядеть, зато солнце осияло её фигуру, вскинутые руки и голову в легкой дымке белой кисеи. Почему-то Имриру вспомнилась мама. Он был уверен в том, что она была, и в своем имени — пожалуй, больше ни в чём.
— Ты проснулся? Как ты себя чувствуешь?
— Где я?
— В ратуше. Ты не помнишь?
Женщина озабоченно положила руку ему на лоб.
— Ты был в беспамятстве три дня. А лекарь твердит, что всё в порядке. Может, ты ударился головой.
— Может… — ему было лень двигаться, и не хотелось, чтобы она убирала руку. Хотя она оказалась старше, чем ему думалось — женщина в расцвете лет. Она хорошо улыбалась, не только лицом — глазами. И глаза спокойные, карие — как два лесных озера. Словно он заглядывал в них когда-то…
— Нет, не помню!
— Тише, — она зажала ему рот теплой ладонью, ладонь пахла шиповником и немного дымом. — Отдыхай, ты скоро поправишься.
— Кто я?
Сон заволакивал, и Имрир не мог ему сопротивляться.
— Мальчишка потерял память. Милосердная!..
А может, это и к лучшему. Тогда, в господе, после его гордых и опрометчивых слов, когда всё, как при вспышке молнии, стало ясным Хели, первой мыслью было схватиться за арбалет. Достало бы одного болта. И решилось бы сразу всё: заговорщики лишились бы знамени и не случилось повторения кошмара. Конечно, она не справилась бы с остальными пятью, но успела бы уйти, воспользовавшись минутой замешательства. Всё просто. Одна стрела — и ни набата, ни безликих, ни новой войны. Безукоризненные доказательства. Как… смерть. Только — Хель не хотела убивать. Этот мальчик, сын Торлора, не был для нее безликим. Он походил слишком на многих, кого она помнила и любила: на отца, на Гэльда, на его братьев, на… Мэя. И, может быть, таким будет, когда вырастет, её собственный сын.
Она не могла убить. Чем бы это ни обернулось потом. Если её слёзы, и раны, и огонь Торкилсена что-то стоили для этой земли, если имели смысл тысячи смертей, что были и что еще случатся, если к чему-то хорошему ведет оплаченная кровью дорога — пусть этот мальчик живет. Как бы сильно он ни ненавидел. О, по воле какой судьбы через семнадцать лет всё начинается снова?
— Не плачь, Хель, не надо.
Двери неловко хлопнули, и они оборвали разговор. Двое стояли под высоким витражом, изображающим Светлую Мать, жертвенный камень был украшен цветами, среди них горела свеча. Хель (Имрир уже знал, что её зовут Хель) молилась, сведя руки, бургомистр и наместник Ландейла замер у нее за спиной. Имрир испытывал к нему инстинктивную неприязнь — к нему, закаленному воину, уверенному в себе, могущему так небрежно положить руку на плечо жены. Хель была женой наместника, она сказала Имриру это на второй день, когда он уже встал и, помогая ей распутывать нитки на гобелене, нечаянно коснулся щекою её волос.
Он отскочил, как ошпаренный: то ли оттого, что она сказала ему про мужа, то ли что заметила это невинное касание. Сохрани Милосердная, он не тронул бы её и пальцем — как кощунственно тронуть святыню, собственную мать. Но в щекочущем прикосновении светлой пряди было и постыдное, и манящее. Имрир облизал пересохшие губы и опустил взгляд.
— Госпожа Хозяйка!
Она повернулась, уже улыбаясь — вся: словно в ней горела свеча. Имрир поражался и недоумевал, как можно улыбаться движением руки. Вот так она улыбалась, глядя на Мэя. А Имрир подспудно ревновал. Он уже привык к ее заботе.
— Ты не устал? Ты хорошо устроен?
Он пожал плечами:
— Мне скучно. Я разумею грамоте, я мог бы разбирать бумаги. Я же вижу, как тебе трудно от них.
Он послал укоризненный взгляд наместнику, тот нахмурился, а Хель рассмеялась.
— Я рада, что ты ищешь работы. Кстати, о твоем здоровье справлялся твой мастер.
— Я не хочу туда возвращаться! Я не помню ничего…
— Тебя никто не прогоняет, — Хель легко тронула его ладонь. — Гости у нас, сколько захочешь. Мы найдем тебе дело. Просто мне пора возвращаться в Хатан.
Имрира полоснуло чувство потери.
— Нет! Хозяйка!..
— Это еще не скоро, — как напуганного ребенка, уговаривала она его. — Дня через три-четыре. Может, седьмицу.
— Хель! — сказал Мэй звенящим голосом.
Она повернулась к мужу. Она была здесь, но уже не с ним, Имриром. Он отступил в полутьму.
Кшиш мелко взвыл, царапая когтями пол. Имрир не решился успокоить его, опасаясь могучей лапы с когтями, изогнутыми, как мернейские ножи. Он как раз укладывал в очаг охапку дров и загнал в ладонь острую занозу. Тут плюснуло стекло, и в комнату посыпались оружные люди. Кто-то опрокинул рамку с гобеленом. Трое набросились на Имрира, пытаясь схватить его и увлечь за собой. Кшиш драгоценным пятнистым плащом повис у одного на плечах. Имрир обрушил на голову другого дубовый табурет. Ему казалось унизительным кричать, звать на помощь. Он не понял, когда Хель возникла рядом с ним, в развевающемся зеленом платье, с ножом в руке. Она швырнула в лицо наемнику одеяло с постели, лишая возможности видеть и размахнуться коротким мечом, и метнула нож. Меч еще одного Имрир парировал табуретом: табурет оказался весьма кстати, тяжелый и с крепкими ножками; пана боя увлекла юношу, он сам поразился, откуда такое в простом подмастерье ювелира. Безоружная Хель отскочила к столбику кровати, на него пришелся удар, и весь ворох пыльных кистей, камки и бархата обвалился на дерущихся.
Хель звонко крикнула:
— Стража!! — и по мозаикам пола загремели тяжелые сапоги.
Имрир освободился от душных объятий ткани и глотал, глотал морозный воздух, рвущийся в разбитое окно. Потом увидел кровь на полу и Хель на коленях, скорчившуюся лицом вниз. Имрир испугался, что она ранена, кинулся поднимать. Хозяйка пробовала заслониться руками, отереть лицо рукавом. Подмастерью показалось еще, что она плачет.
— Не надо… — беспомощно сказал он.
Шрам на щеке Хели покраснел. Так бывало всегда, когда она волновалась либо злилась. Имрир в который раз удивлялся, что это не портит ее. Шрам затерся за годы, и только когда что-то было не в порядке, вдруг проступал свежей багряной полосой. Имриру удалось выцедить из Дира, откуда взялся шрам — вино развязывает язык даже командиру эскорта, особенно, после тяжелого дневного перехода, когда усталость начисто гонит сон, и наскучит засаленная корабельная колода… Тинтажель. Это грозное имя звучало для Имрира странно, но теперь он ненавидел и боялся его.
А Хель… он любил ее даже такой. Ее вмешательство спасло ему жизнь, хотя… любят ведь не за это. Он достаточно изучил ее в Ландейле и по дороге в Хатан, а память еще и услужливо подставляла ощущение хрупких плеч в ладонях, когда он поднимал Хель с пола. И плевать ему, сколько ей лет! Гобелен пропал, жаль… Имрир вздохнул. Теперь он воин-мечник ее охраны. Как круто повернулась судьба. Он, безвестный ювелир-подмастерье… Когда-то и Мэй вот так…. Он не хотел думать о Мэе. Мэй остался там, за спиной, у него Ландейл, а для Имрира дорога и великий Хатан, куда он едет со своей Хозяйкой.
Но вспять безумцев не поворотить.
Они уже согласны заплатить
любой ценой (и жизнью бы рискнули!),
чтобы не дать порвать, чтоб сохранить
волшебную невидимую нить,
которую меж ними протянули.
Хатан Великий. Это золотые колокола в арочных переходах, кружево листвы и розовые мостовые, и черный лес колонн храма Предка. Колонны, ступени, витражные окна, могучий купол, похожий на шлем древнего воина, каскад статуй, уходящий в серое небо. Чувство древнего мира, древнего леса, давящего, неотсюдного. Этот храм был бы хорош в Кариане, где пьяно от солнца, где столько солнца, что оно бы пронизало насквозь сумрачные галереи, убивая в них древний ужас и затмив тусклый свет решетчатых кубических фонарей; но здесь, в срединном Хатане, храм Щита почти что так же неуместен и страшен, как в эркунских пределах, откуда вышли его жрецы. Площадь казалась тесной рядом с его громадой, и кружилась запрокинутая голова. Имрир вышел сюда случайно, следуя прихотливому переплетению улиц: Прачек, Гобеленщиков, Медников… Он постигал Хатан как могучую книгу, данную ему во владение на этот свободный день. Первый свободный за череду дней, текущую стремительным потоком от зимы к дождливой весне и сухому знойному лету. Снег сменился певучими весенними ручьями, звоном капелей, травой, пробившейся среди серых камней. Время то медлило, то гнало вскачь, и за своими многочисленными обязанностями Имрир не успевал следить за его течением. А сегодня очнулся вдруг, как сонный человек, выброшенный на островок посреди бурной реки и внезапно ощутивший под ногами твердую землю. А его все еще продолжает качать, как на волне.
Имрир потряс кошельком с монетами. Жалованье за три месяца. Кольцо щедро платит своим мечникам. Можно выпить за здоровье командиров, испробовать карианских лакомств, повеселиться с девчонками… Но сначала он зажжет огонь под Щитом. Предок — покровитель воинов и защитник. Молодому мечнику пригодится покровительство. Имрир мечтательно улыбнулся. Он помнил, как входили в город отряды, возвращающиеся из Замка-за-Рекой. Он помнил глаза Хели. Едва ли кто-то вот так же пристально наблюдал за ней, за мельчайшим жестом и мерцанием глаз. Казалось, Имрир знал про нее больше, чем она сама. Интересно, догадывается она про что-либо, этот маленький воин в легких доспехах? Усталая… Храни ее, Предок, храни… Слова сложились в строчки, строчки в длинностишия, и напряженный ритм новой песни тронул душу. Так Предок расплачивался за утраченную память. А Имрир ни о чем не жалел. Хель была с ним. Имя легкое, как одуванчиковый пух; листок, просвеченный солнцем… Какой он все-таки еще мальчишка! Ступени, стертые ногами молящихся до канавки, в которой в дождь задерживается вода. Нищий просит подаяния. Имрир нашарил в суме мелкий серебряный. Почему-то подумал, что здесь вели на поругание Гэльда Эрнарского, ради борьбы со Стрелками презревшего свое баронство, и нищих отгоняли копьями… Как цепко удерживает события людская память. Даже те, про которые немногие знали. Стало даже чуть-чуть страшно. Хотя руки не скручены за спиной, и вот он у бедра, короткий меч, которым за эти месяцы Имрир так хорошо научился владеть. Если что, справится с двумя-тремя. Откуда же эта тревога? От нависающих гранитных колонн, двери, за которой темнота? Голос, шипящий, как башенные часы:
— Здравствуй, Имрир, мой мальчик…
Маленький человек, закутанный в серый хабит, так что едва угадываются лицо и руки. Лучше отойти — вдруг у него оружие… Хотя метательным клинком все равно достанет. Знает меня. Откуда?
— Если боишься, можешь уйти.
— Я не боюсь.
Неправда, боюсь. Что ударит в спину.
— Пойдем. Не стоит маячить среди площади.
Я иду за ним. Покорно, как на заклание. Вот храм занял полнеба. Вот заслонил окоем. Я вижу уже только отдельные части. Черные подножия и розовый гранит колонн до уровня глаз. Ноги спотыкаются на истертых ступенях. Потом меня накрывает непроницаемая тьма.
Вот так же я потерял память.
Далеко впереди я вижу огонь. Он мерцает, разгорается, режет зрачки. Храмовник серой крысой шелестит справа от меня.
Он меня действительно знает?
Что ему нужно?
Я боюсь.
Хель…
Скамья поскрипывает, когда я всей тяжестью опускаюсь на нее, и меч не кажется такой уж надежной защитой.
— Ты любишь ее? Ты хочешь ее получить?
Я подымаю зачарованный взгляд, мне отчего-то мнится, что я увижу золотые глаза змеи.
— Ты помнишь Безликих Хозяев? Что ты помнишь?
Гнев разрастается во мне, выплескиваясь в слова несложенной песни. Не запомню и не спою. Жаль.
Я встал, стряхнув паутину слов. Я был так велик, что плечами задевал колонны. И человечек отступил, и вопросы шелухой орешков замерли на губах.
— Дай мне пройти.
Я не узнал своего голоса. Он трижды и четырежды загремел под капителями, искаженный эхом. Капюшон рясы откинулся, и я увидел лысый череп, глаза под тяжелыми надбровными дугами, искривленный рот. И маленький, женский, арбалет в ладони.
Она вскрикнула. Она пришла, как когда-то за Гэльдом, за мной. Все повторяется в этом мире, я видел хартии, уцелевшие в огне Сирхонского мятежа: всегда многое видит тот, кто этого хочет; кто спрашивает, если нужно, и, если нужно, думает, слушает и молчит. Она пришла за мной — должно быть, нас связала нить более прочная, чем кровное родство. Он обернулся, и у меня нашлось несколько секунд, чтобы вонзить меч ему в спину. С хрустом разошлись ребра, клинок вошел в плоть на две ладони и застрял там. Храмовник повис, как бабочка на булавке, не решившись, куда упасть. Я дернул меч, и серв повалился на меня, заливая своей кровью. Мне пришлось перевернуть его и, наступив, рвануть изо всех сил. Меч вышел. Я вытер его о рясу мертвеца. Меня тошнило. Я задержался там на время. Я никогда этого не забуду.
Болт застрял в одежде Хели. Она вырвала и отбросила ядовитое жало. Убегая, я наступил на него, поскользнулся и упал с размаху вперед с грохотом, перебудившим всех жрецов на милю в окружности. Хель дернула меня за рукав, поволокла в какой-то тесный, должно быть, тайный ход. Потом уже я тащил ее за пояс, она задыхалась.
Мы миновали несколько поворотов и очутились на пристани. Вода мягко плескалась у свай. Я сорвал цепь чьей-то лодки. Весел не было, лодку закрутило и повлекло течением, Хель, тяжело дыша, скорчилась на дне.
Я тру лоб. Я пытаюсь вспомнить, что еще говорил этот серый неприметный человек.
Город остался за излучиной.
Мимо нас проплывали заросшие зеленью берега. Солнце играло на темной воде Хатанки золотыми и оранжевыми брызгами.
— Надо выбираться, пока нас не донесло до Кены.
Я смущенно пожал плечами:
— Я плавать не умею.
— Ладно.
Хель сосредоточенно и быстро стала раздеваться. Я помог ей распутать зацепившиеся крючки. Она нырнула, мелькнув на солнце загорелой спиной с белыми треугольниками шрамов, подхватила обрывок цепи и сильными гребками поплыла наперерез течению. Я лег на дно, пробуя помогать ей, гребя руками, потом выломал банку и использовал вместо весла. Мне было ужасно стыдно.
Едва лодка очутилась на мелководье, я прыгнул, не заботясь, что вода замочила тувии и сапоги, и вытащил лодчонку на берег. Хель сидела на песке среди корней ракиты, пробуя выровнять дыхание, по ее гладкой коже сбегали капельки воды… Я ощутил горячий толчок между ногами и, окончательно смутившись, протянул ей одежду.
Летнее солнце быстро высушило и отогрело меня, только между плеч пробегал какой-то стылый холодок, не касавшийся окружающего. Храм не шел у меня из головы. Заботы бегства слегка оттеснили воспоминание, зато теперь оно вернулось, как рысь бросается из ветвей на плечи охотнику. Что же там было-то? Что же такое там было??
Болел висок. Я потер его, а потом с удивлением взглянул на серую пыль, оставшуюся на пальцах.
— Ты получишь ее, сладкоголосый певец.
Никто до тебя не мог получить, а ты получишь…
Шелест слов отдается в голове, шепот слов, шорох слов — шорох струй на прибрежном песке. Нужно узнать, что прячут его слова! Нужно понять…
Хель беспомощно коснулась лба. Я, глупый щенок, занятый самокопанием, проглядел ее крайнюю усталость.
Краснея, я попытался преклонить колено.
— Если Торкилсенира не возражает…
Я мог бы не исхитряться. Она тяжело обвисла в моих руках. Я испугался за нее.
— Дама Хель… Хель… Тебе плохо?
— Ну вот, я тоже теперь мокрая, — Хель виновато улыбнулась. Я вытер мокрые руки о штаны. Опять я сделал что-то не так, ювелир треклятый… Как мне не хватает обходительности, да что там, простого вежества…
— Мне неловко…
Великий Предок, я мог бы донести ее на руках до Кариана. Нет, даже до границ Кандины и самого Западного моря! Что же мешает мне и не дает покоя? Серая пыль…
К чему я прикасался в Храме? Почему в Храме?.. Где угодно: в лодке, на берегу… у ракит серебряные листья… Серебряная Башня Эрнар… Я стряхнул наваждение, как осеннюю паутину. Голова Хели покачивалась у моего плеча.
Имрир поклонился, стараясь стать так, чтобы незаметно было клеймо на виске. Хель стремительно двигалась по покою, потом подошла, глядя на него в упор снизу вверх, сжимая в пальцах шкатулку листвянского бука.
— Они узнали, что убийца из моей охраны. Они требуют твоей головы.
В виске нестерпимо закололо. Имрир прижал к нему ладонь с прядью волос.
— Да, Хозяйка.
— Ты уедешь! — ее взгляд сделался сердитым. — Вот письмо к Брезану Синеярскому и деньги.
Она раскрыла шкатулку, в подставленные ладони лег свиток и просыпалась струйка золотых.
— Тебя будут искать. Сначала в Хатане. Я велю закрыть ворота и реку. Хатан велик.
Имрир учтиво поклонился.
— Ты уедешь немедленно.
— Да, Хозяйка.
Он понял, что она сейчас возьмется трясти его.
— Ты защищал меня.
— Тогда… объяви об этом. Во всеуслышание.
Хель покраснела и вскинула голову.
— Я не хочу, чтобы тебя убили. Отравили тайком. Да у них много способов…
— Ты сама веришь в это… Хозяйка?
— Мальчик мой, — она потянулась ладонью к его щеке. Имрир отпрянул.
— Я… поеду.
Она облегченно вздохнула. Имрир подумал, что мешает ей. Мэю. И высокой политике. Зачем Верховной свары с жрецами… Покой стоит паренька-мечника. Он уедет. Он сделает все, как она просит.
— У тебя есть пол дня.
— Да, Хозяйка.
— Выходи из города пешим. Без гербов.
— Да, Хозяйка.
— Матэ будет ждать тебя с лошадьми.
Вот и все. Кончено.
Имрир поклонился и вышел из покоя. Все поплыло перед глазами. Он ухватился за занавеску. Головокружение прошло столь же внезапно, как и началось. Что бы там ни было, он выполнит свое обещание.
— Долго же я тебя ждал!
Молодой воин приблизился, ведя в поводу двух коней, гордо неся на могучем теле доспех из черепитчатых тусклых пластин прочного харарского железа; панцирь едва не лопался на широких плечах. Серые глаза смеялись. Это был младший брат Гэльда Эрнарского, теперь уже взрослый. "Однако вымахал, братец!" — любил повторять Гэльд, глядя на Матэ едва не снизу вверх. Имрир вспомнил Гэльда и поморщился: как и многие простолюдины, он не любил верховного командующего. Но на Матэ эта неприязнь не распространялась. Они сталкивались в казармах и, по крайней мере, знали друг друга в лицо.
— Этот рыжий — ядовитая тварь, — ухмыльнулся Матэ. — Зато быстрее его только Гнедой Хозяйки. Она как-то сменяла его на сокола. Так прибежал. Оставил сокольничьего с носом.
Имрир почти механически кивнул.
— Я проедусь с тобой немного. Хотя бы до господы на Южном тракте.
— А как же служба?
Матэ вынул из-за пояса грамоту:
— Всю седьмицу я свободен, как ветер!
Имрир не знал, радоваться ему или огорчаться. Бодрость Матэ развеивала печальные думы, но от громогласности болела голова. Он молча влез на рыжего.
— В сумках еда и болты к самострелу, — объяснил Матэ.
— Спасибо.
— В городе жарковато.
— Ну и что?
— А хочу перемен.
— А Хозяйка?..
— Она меня послала!
— Боится…
— За тебя, дурья ты башка. Радоваться должен.
Но Имрир не чувствовал радости.
— Что-то не то с тобой.
Имрир попытался вскинуть голову. Она болела, и резало глаза. Он почти не видел дороги. Конь трусил мелкой рысью, и она неприятно отзывалась в голове.
— Что-то ты совсем раскис, парень.
Матэ поддержал его сильной рукой.
Имрир понял, что если бы не это, он очутился бы в пыли под копытами.
— Ездить верхом не умеешь? Солнцем голову напекло? Или захворал?
— Не… знаю.
Имрир не представлял, что так может ослабеть голос. Почти до шепота. И он сам.
— А тут, как на грех, поле…
Имрир проглядел, как Матэ стаскивал его с седла, и только вода, льющаяся из долбленки на голову, слегка привела его в чувство.
— Я… не знаю…
Мысли путались, из памяти проваливались целые куски, и он уже не знал, куда едет и зачем. Он вцепился в руку Матэ и тяжело, с хрипом, дышал. Матэ стащил с молодого мечника кольчугу с подкольчужником, растянул завязки рубахи и вылил за пазуху уйму воды.
— Горе ты мое… у тебя лицо серое.
— Серое? — тускло переспросил Имрир. Пришла странная картина: его держат двое с гербом Башни на рубахах, а третий, закутанный в балахон, надрезает ножом руку и втирает в нее пепел. Имрир, маленький мальчик, пробует орать во весь голос и вырывается, а потом всю ночь в холодном поту мечется по постели и стонет так, что пугается сам, до обморока. Эти стоны, взрослые, страшные, похожи на скрип снега в морозную ночь, а по коже тонко вьется серебристый узор. Так проходит… сколько? А потом монах опять втирает в надрез на коже пепел. Но больше ничего не происходит, только долго и нудно болит рука.
Все это было уже. Как давно?
Там огонь светильника резал глаза, и сквозняк раскачивал гобелены.
— Матэ! Не бросай меня!.. Нет, уйди! Это же морна!
В Хатане звонили в колокола. День сменял ночь, и звонари валились с ног от усталости, но все продолжался этот тяжелый, беспрерывный звон.
В столице закрыли ворота и барки на реке спустили яркие паруса.
В Хатан пришло поветрие.
Тяжелый шелк стяга над Ратушей обессилено обвис, блики солнца скользили по серому полотнищу. Взмывали, заслоняя солнце, испуганные голуби и снова тяжело осыпались в пыль. Забившись в узкую тень, вывалив, как флаги, розовые языки, тяжело дышали от жары бездомные псы. Прошла, позвякивая крюками, похоронная команда. Над далеким кварталом взметнулось дымно-оранжевое пламя.
Несмотря на жару, окна во втором ярусе Ратуши — окна со свинцовыми переплетами и мелкими стеклами — были захлопнуты наглухо. В трещинах старого стекла золотом сияло солнце. Проникая сквозь пыль, ложилось бледными квадратами на плиты, на стол, заваленный книгами и свитками. Тут же стояли блюда с остатками еды, тлела сальная свеча. Стулья были в беспорядке сдвинуты и частью опрокинуты, словно из залы совершалось поспешное бегство. По углям в очаге, занимающем торцовую стену, пробегали искры. Воздух был спертый, душный. Со стен усмехались крылатые люди в синих, белых и ярко-алых одеждах. Трое живых людей рядом с ними казались совсем маленькими.
— Хель, ты должна уехать.
Она упрямо помотала головой.
— Хель, скоро может быть уже поздно. Может, поздно уже сейчас.
— Я не для того закрывала город, чтобы нарушать собственные приказы.
Лонк, когда-то прислужник ее отца, а теперь хатанский бургомистр, ожесточенно поскреб рыжую бороду:
— Упрямая дурочка. Думаешь, мы не справимся?
Хозяйка отвернулась к окну.
— Хотела бы я знать… — пробормотала она, упираясь лбом в стекло. — Хотела бы я знать, откуда пошла зараза.
— Завезли купцы, — хмыкнул Саент. — Предосенний торг…
Она задумчиво посмотрела на старого друга. Неужели наместничество в болотном Бивресте так затемняет разум? И все же среди всего плохого — хорошо, что он приехал. Саент — человек надежный.
— Объяснение для дураков. Я говорила с соглядатаями. Купцы приехали седьмицу тому, все здоровые.
— Подъезжали еще…
— Здоровее нас с вами.
(Собеседники Хели были, скромно сказать, не маленькие.) Лонк хмыкнул.
— А ведь ты права, Хозяйка, — помрачнел Саент. — Я расспрашивал тоже.
Он хлопнул тяжелой ладонью по столу. Над фолиантами взвилось облачко пыли.
— Поветрие началось в казармах.
— Надо проверить девиц из Веселой Слободы.
— Надо вызвать войска из пригородов.
— Нет.
— Тогда мы скоро останемся без армии.
— Народ рвется из города. До открытого бунта пока не дошло…
— Ночью выловили троих.
— Солдаты валятся с ног.
— Укоротите стражи.
Хель села, отодвинув тяжелый стул, положила голову на скрещенные ладони.
— В городе хлеба на три дня.
— Откройте амбары. Выдавайте даром, но поровну.
— И все же, Хель, — Саент положил ей руку на плечо. — Уезжай. Двуречье не выстоит без тебя.
— Да обойдется без меня Двуречье!
Она подняла на Саента усталые карие глаза:
— Говорят, женщины заболевают реже.
— Увезем тебя силой.
— Попробуйте.
Драпировка качнулась от внезапного сквозняка. Два стражника в бахтерцах швырнули на пол комок лохмотьев — то, что было некогда человеком. Тот с усилием вскинул залитое кровью лицо.
— Кто это?!
В ответ один из стражников выставил на пол шкатулку:
— Он рассыпал в Кузнечной слободе это.
Саент оказался быстрее, подхватил шкатулку очажными щипцами и швырнул в огонь.
— Крикните сменщиков и — в баню! Ни с кем не говорить, ни до чего не дотрагиваться; одежду и латы в огонь.
— А как…
Саент зашипел так, что испуганный латник отскочил.
— Лонк, огня! — Хель тоже догадалась, в чем дело. — Прокали пол по их следу и отправь лекарок в предместье. И десяток воинов. Пусть запечатают колодцы. Кто ты?!
Человек сплюнул кровавый сгусток.
— Храмовник, — пробормотал Саент. — Слуга Щита. Так вот откуда у морны ноги растут. Что скажешь?
Служитель Предка молчал.
— Тебя будут пытать.
— Пусть.
— Ты знаешь, как остановить заразу.
— Мне все равно.
— Да-а… — протянула Хель. — Вы искусны в предохранении от болезней. Саент, воинов в Храм. Не выпускать никого.
Храмовник вдруг вскочил, метнулся к Хели и схватил ее за руки.
— Будь проклята, ведьма! Тень Щита на тебе!
Хель с усилием стряхнула его руки. На храмовника медведем воссел вернувшийся Лонк. Тот брызгал слюной, бился:
— Я сдохну, но утащу тебя с собой!! Тебя, ведьма! И тебя! Всех! Как я вас ненавижу…
Саент пнул носком сапога бездыханное тело:
— В обмороке… Раздевайся, Хозяйка. Все в огонь.
Кинул на каменный пол в середине покоя все дрова. Недовольный. прибавил, разбив о край стола, несколько стульев, швырнул в общую кучу груду бумаг, поджег от очага. И вместе с Хелью и Лонком вошел в огненное кольцо.
Храмовник от жара очнулся, стал извиваться и стонать, Саент оглушил его снова.
Хель прибила ладонями затлевшие волосы и даже не почувствовала боли. Горький дым раздирал горло и наворачивал слезы на глаза. Огонь прыгал в опасной близости от тел.
Саент сильно сжал ее руку:
— Девонька, терпи…
Хель сидела, накрывшись чистой рубашкой, у стола. Груду головешек с середины комнаты убрали, и о ней напоминали только едкий запах и черное пятно копоти да слезящиеся глаза. Несколько ожогов смазали маслом и перевязали.
— Даст Милосердная, обойдется. Тебе бы в постель, Хозяйка.
Хель дернула плечом.
— К тебе шествие.
— Смеешься…
— За разбой, учиненный в Храме.
Хель подскочила.
Саент ухмыльнулся.
— Я их затолкал в отстойник. По нарушению указа о сборищах. О храмовниках дознание ведется.
— Если что — сразу ко мне. И глашатаев на все перекрестки. Пусть не рядятся невинными.
— Сделано.
Саент посмотрел на нее с любовью. Всю бы кровь отдал по капле, чтобы с девочкой не случилось худого. И так сколько пережила… Ну, время покажет.
Как же им не хватало этого времени!
— От Антонии хартия. И Райнара.
Хель улыбнулась, вспоминая корявые строчки сына. Скучает, любит. Счастье, нет малыша в этой заверти.
— Спасибо, Саент.
— Не за что, Хель.
Они переглянулись, улыбнувшись друг другу.
Весть о морне застала Мэя на охоте. Бледный, как крашенина, гонец бухнулся в ноги владетельного бургомистра, с трудом выталкивая из горла слова. Мэй побледнел не меньше гонца и погнал лошадь в город. Когда ее уводили от крыльца, лошадь хромала и с губ падала кровавая пена.
Следующие три часа ратуша и общинные амбары напоминали свепет с забравшимся внутрь медведем. Заполошно гремели колокола. Гонцы на свежих конях помчались дальше, на Эрнар и Резну, а на Хатан потянулся обоз с мясом и зерном в окружении дюжей ландейлской гвардии. Мэй с небольшой свитой вырвался вперед. Каждый из всадников вел с собой двух поводных коней. Ехали без остановки днем и ночью, еще с ними мчалась половина ландейлских лекарей.
Что могли сделать они — усыпить больного, облегчить страдания… а верного лекарства от морны не было. Только время.
В храмах молились Милосердной.
Блаженные на папертях кричали о ведьмовстве Хозяйки.
О разбое в Храме.
В подвалах Ратуши пытали храмовников.
На улицах горели костры.
Вилась пыль.
Время жатвы, время предосенних торгов.
Плакали женщины, и набат заглушал их плач.
Конники мчались в дорожной пыли, блестели подковы.
Хатан был подобен перебродившему вину, готовому выбить днище у бочки. Недоставало малого.
Гэльда с войском не впустили в Хатан, и он стоял под стенами. Как в осаду.
А как же рвались за стены жители!
Пехотинцы Гэльда поймали уже семерых. Пропусти — и на Двуречье ляжет серое крыло.
Гэльд получил три коротких письма от Хели. Потом послания иссякли.
— Пи-ить…
Матэ угадал по губам. Поднес долбленку. Вода полилась с краешка губ на подбородок. Шея слабо дернулась.
— Хе-ель… Боль-но…
Мальчик умирал, и Матэ ничего не мог для него сделать. Веки восковой бледности, серый узор на щеках. В коротком стоне выдал он свою тайну, и Матэ хотелось заплакать. От морны не было лекарства. По крайней мере, он не знал.
Паренек-мечник опять прошептал что-то, и Матэ склонился ниже, вслушиваясь в невнятный звук.
— Милый мальчик, как ты весел,
Как светла твоя улыбка…
Имрир подавился стоном. Матэ придержал его голову.
— Ты не знаешь, ты не знаешь,
что такое эта скрипка,
что такое древний ужас
зачинателя игры…
Воин дослушал до конца, и мороз пробежал по коже. Он думал, что последнее усилие исчерпает мальчика, и тот отойдет, но тот вдруг задышал ровно и спокойно. Заснул.
Путешествие королевича.
ВОЛЧОНОК.
Малыш сидел на берегу. Хватал рукою одуванчики. А дальше было только море.
Имрир очнулся от слабости. И еще оттого, что незнакомый рыжебородый парень, наклонив долбленку, вливал воду по капле в его пересохший рот. Имрир стал жадно глотать, захлебнулся, закашлялся — и окончательно пришел в себя. Он увидел рыжее поле, тяжелое брюхо нависающих туч, двух лошадей, привязанных к ракитнику. По верхушкам кустов пробежался ветер.
Имрир хрипло застонал, этот стон, похожий на скрип снега, испугал его самого, и улыбка на физиономии рыжебородого незнакомца показалась кощунственной.
— Ты… кто? — спросил Имрир.
Парень почесал бороду:
— Никак Милосердная мозги отняла, посылая исцеление. Матэ я.
— А дальше?
Слова Имрира, казалось, еще больше позабавили парня.
— Тебе что, и титул? Так нынче титулов нет.
И, словно сочувствуя отраженному в глазах Имрира недоверию:
— Матэ я, сын Хамдира, пятый брат Гэльда, барона Эрнарского.
Имрир отшатнулся. То есть, ему показалось, что отшатнулся, а сам он так и продолжал беспомощно лежать на подстилке из сухого камыша.
Матэ разогнулся:
— Волка байками не кормят. Я тут перепелку поймал.
Мясной сок лился в губы юноши, обжигая, но разнося по жилам свежую силу. Он угрюмо посмотрел на Матэ и спросил:
— А как я здесь оказался?
Матэ с хрустом разгрыз косточку, облизал пальцы, ответил:
— Морной тебя прихватило. А то бы мы во-он где были!..
Липкие пальцы холода пробежали по телу Имрира.
— А где… были бы?.. — слова давались тяжело, но ему нужно было расспросить этого врага.
— Где были бы? Свет велик. А тебе лучше быть везде, чем в Хатане. Хотя… сейчас там, верно, не до тебя.
Он сжал рукоять меча и отбросил, выдавая внутреннее напряжение.
— Неужто так и не помнишь?
Имрир постарался как можно достовернее покачать головой.
— Ты убил одного из слуг Предка. И Хель… Верховная отправила тебя от беды.
Сын Торлора снова, как наяву, увидел последнее, что помнил: ненавистное лицо и град разлетающихся алых осколков. И очнулся сейчас. Зима была, а сейчас лето, и он ничего не помнит. А может быть, он спит?!
— Эх, мечник… Спи давай, выздоравливай.
Матэ пригасил костерок и с пыхтением заполз в шалашик из переплетенных ветвей:
— Я тоже посплю. Две ночи не спал, знал бы кто…
Он мирно засопел, так и не поведав, что же хотел сказать.
Имрир полежал, сдерживая дыхание. Потом медленно сел. Камыши зашуршали, и он испугался, что Матэ проснется, но тот дрых, как каменный. Голова у Имрира кружилась.
Юноша перетащил непослушное тело и липкой неверной рукой достал из ножен Матэ кинжал. Сцепил пальцы на рукояти. Почти не размахиваясь, изо всех сил ударил спящего.
Потом долго и муторно ловил лошадей. Шел к ним, растопыря руки, а они кружили у куста, насколько хватало поводьев. Имрир упал на колени. Потом лицом в траву и хрипло заплакал от бессилия. Потом пошел вихляющейся походкой в сторону, где, как он думал, была столица.
В первом же встречном селении Имрир украл с изгороди порты, снял у реки и зарыл свою одежду, а сам долго стоял в шелестящих струях, смывая с себя боль и грязь. Натянул чистое, тщательно вымытые и слегка разбухшие сапоги, и только тут уразумел, что он сделал. Трясущейся рукой начертал на склоненной к реке раките знак морны и потащился прочь. После этого Имрир шел три дня, то по дороге, то по голому полю, ночевал в стогах или просто в траве, и ел, что придется: корни аира и пшеничные зерна, осыпающиеся из тяжелых колосьев. Один раз вспугнул куропаток, попытался сбить палкой, но они ушли, мелькнув в мятлице оранжевыми с серым спинками, а он опять заплакал от неудачи и яростного голода. К вечеру третьего дня Имрир наткнулся на повозку с задремавшим ратаем и попытался украсть котомку, но дюжий мужик, проснувшись, отлупил Имрира, а после, бранясь, сунул ему в руки хлебный ломоть и кусок сыра. Имрир еле сдержался, чтобы не запихнуть хлеб в рот целиком и не воткнуть в мужика нож. Он съел всего несколько крошек и спросил дорогу на Хатан.
К вечеру шестого дня Имрир вышел к столице. Небо медленно теряло краски, а у стен пылали костры. Столько костров, что он сперва решил, что город взят в осаду. Он стал двигаться особенно сторожко, как большой камышовый кот, и вконец перемазавшись в канаве, зато услышал, что эти полки не пытаются войти, а скорее мешают выйти из города. На какое-то время Имрир даже вздохнул с облегчением, думая, что морна доделает за него то, к чему он стремился всю жизнь. Но понял, что не в силах полагаться на время и судьбу; что эта женщина может опять избежать гнева Предка, и отец останется неотмщенным, а Двуречье — чужим. И тогда Имрир повернулся и твердой походкой пошел от столицы к северу и востоку — туда, где ждал его Замок-за-Рекой.
Хель посмотрела на монашка, и в сердце стала прокрадываться непрошенная жалость. Хель отвернулась к окну. Пахло горелым, дым прокрадывался во все щели. С пыльного явора сорвалась и бросилась в тусклое небо стая воронья. Хель тряхнула головой:
— Пусть говорит.
Парень поджимал пальцы, как скрюченные птичьи лапки, стараясь спрятать в рукава балахона, и это почему-то неприятно поразило ее. Уехать, вырваться из этого проклятого города… купаться в хрустальных озерах. Даже скачка через леса меньше бы утомила… она всего только человек…
— Хозяйка… ты спишь?
Хель тряхнула волосами. В конце концов, она забудет, что у нее есть имя. Как забыла смерть отца, и второго ребенка, который никогда не родится… Да и она сама — ласковая девочка — умерла однажды в подземельях Тинтажеля, прежде далеко до Пустоши…
— Я… не сплю. Пусть говорит.
Она подалась вперед, пораженная его простыми словами. И они знали, и молчали, и позволили им умирать. И если последний из служек Предка погиб бы под пытками, то город был бы обречен.
Ей хотелось трясти мальчишку. И целовать. Если милосердие вознаграждается… Где сейчас Матэ с Имриром? Верно, далеко…
— Что тебе нужно? Тебе дадут все.
— Если позволите… госпожа… Доброволец. Чтобы вы поверили, что я не лгу.
— Посмел бы ты!
— Тише, Саент. Я верю тебе, — сказала она мальчишке. — Пожалуй… начнем с меня.
— Ты сошла с ума! — орал Саент. — Ты сошла с ума, глупая девчонка! Ты не смеешь рисковать!!
Хель пожала плечами. Спорить с ней было бесполезно. Она знала это и знала, что он знает. Еще тогда, когда он выручал напуганную девочку-лицедейку, с ней спорить было бесполезно. И тогда, когда она, полуслепая, выезжала из Меденя. И потом… В конце концов все сильные мужчины уступали ей. Все Двуречье. А ведь на деле она оставалась слабой и маленькой, и ох как боялась иногда… когда Пустошь осенила черным крылом…
Монашек скоро обернуться за сильной охраной, привезя все, надобное, чтобы упасти от морны. А Хель еще известила лекарок Госпиталя Милосердной, и шестеро их с самой Христей и дамой Истар стояли у стен, наблюдая за происходящим. Паренек, смущаясь таким пристальным вниманием хорошеньких и многим известных женщин, расставлял на широком очищенном столе флаконы, плошки и чашки с водой и порошками. Руки, изуродованные пытками, слегка дрожали. Правда, он сдался почти сразу…
Женщины наклонились над снадобьями.
— Не пробуйте лизнуть. И не вдыхайте, — предупредил лекареныш. — Это надо смешать. Еще щепотку. И с пол пальца воды. Сунцы давно знают…
Как на грех, в городе ни одного лекаря-сунца. Или неопытны. Или мечтают запросить подороже. Когда такое?!
— Нож!
Он поводил широким лезвием в пламени свечи.
— Госпожа?! — полувопросительно обратился он, и мягкое лицо залил румянец стеснения.
— Я готова.
— Вам лучше присесть.
Хель опустилась в придвинутое стражем дубовое кресло с высокой жесткой спинкой, заставившей распрямиться. Ни дама Истар, ни Саент не сказали больше ни слова, но в их глазах читалось неодобрение.
Она посмотрела на монашка, и у того дрогнули руки.
— Закатайте рукав, — почти беззвучно попросил он.
Услужливые лекарки исполнили приказание.
Несколько коротких надрезов, и вот он уже втирает серую кашицу. Так просто?
— Через час вам станет плохо, госпожа. Может быть, очень плохо. Но вы не умрете.
Хель презрительно улыбнулась. Он по забывчивости продолжал сжимать ее руку. Что ты знаешь о смерти, серв? И тут она посмотрела на его скурченные, похожие на птичьи лапки кисти. И ей стало тоскливо и мерзко самой себя. Видимо, знаешь…
— Саент, если все окончится хорошо, пусть это делают всем. Лекарки помогут.
— К сожалению, заболевшим это не поможет, госпожа.
— Жаль.
Хель уже перебарывала болезнь, когда мальчика достал арбалетным болтом один из тех, кто сбежал при захвате Храма и прятался в хатанских переулках. В святилище Семи Свечей монашку поставили свечу. И ставили еще долгие годы, когда уже забыли само его имя.
Мэй со спутниками въехал в Хатан через Сунские ворота, дня на три опережая обоз. Хмурый неразговорчивый стражник повел лекарей и свиту мимо складов Торжища, на Оружейную, направляясь к Госпиталю при Храме Семи Свечей. На одном из перекрестков Мэй незаметно отстал от них. Держась в тени, следовал он по темным, таким неузнаваемым и молчаливым хатанским улицам. Копыта печально цокали по булыжнику, и в сердце музыканта поселилось отчаянье. Он бы пустил коня в галоп, чтобы быстрее узнать, что с Хелью (он побоялся спрашивать о ней у ворот), но старался двигаться терпеливо и медленно, опасаясь быть задержанным стражей. Однако едва не столкнулся с нею лоб в лоб, сворачивая на улицу Медников. Его предупредило глухое эхо и мелькнувший свет, он отступил в нишу, зажав морду коню, чтобы тот не выдал его ржанием. Конная стража с цокотом и легким звяканьем броней проехала рядом. Мэй переждал еще немного и двинулся по знакомым переулкам в сторону Ратушной площади. Площадь, в отличие от темных улиц, была светла, как днем, по ней вдоль фасада Ратуши, Храма Предка и дворца Торлора выхаживала удвоенная охрана. Мэй не рискнул ехать через площадь, желая избежать долгих объяснений, а, приподняв бревно, миновал тайный узкий проулок и проник в Ратушу с тыла. Отодвинув знакомые доски, некогда позволявшие ему и Хели исчезать и появляться, когда вздумается, он оказался в парном, пахнущем навозом тепле конюшни. Мерно фыркали кони, и у Мэя стало легче на душе.
Прижимаясь к стене, Мэй миновал несколько ярко освещенных лестничных пролетов, пропустил несколько стражников и очутился перед высокой дверью в приемную. Трое охранников в цветах хатанской гвардии стояли перед ней, опираясь на бердыши и не собираясь ни уйти, ни задремать.
Мэй выругался, лихорадочно вспоминая расположение потайных коридоров. Благо, все механизмы были тщательно смазаны, и ни одна дощечка не скрипнула, когда он протиснулся по тесному пространству к панели, ведущей туда, куда ему было нужно. Он всегда боялся, что через этот ход могут проникнуть убийцы, но Хель полагалась на то, что мастера, строившие хатанскую ратушу, давно умерли, а планы сгорели в Сирхонский мятеж, и проникший в потайные коридоры скорее умер бы от жажды и голода, чем отыскал нужную дорогу. А еще она всегда верила в людей, которые ее охраняли.
Панель отошла, и Мэй оказался лицом к лицу с опешившим Саентом. Двое или трое людей, бывшие в приемной, тоже обернулись к нему.
— Где Хель?
— Там, — Саент указал на высокие тяжелые двери, украшенные чугунным узором. — Она больна, не ходи.
Стражники скрестили перед Мэем оружие, он с силой оттолкнул их.
— Стой!
Саент всей медвежьей тяжестью повис на Мэе, но тоже отлетел в угол. Мэй сейчас готов был сражаться со всем светом, лишь бы очутиться у постели жены.
— Ты заразишься! Дурень! Двуречье…
— А плевал я на Двуречье!
Саент облапил Мэя, и они, тяжело дыша, несколько минут пытали силы друг друга. Мэй уже не был тем хрупким мальчиком, которого с легкостью отшвырнул когда-то краснорожий барон, но и Саент набрал тяжести и силы, и они были почти равны теперь.
Испуганный стражник, боясь сказать слово, вытирал кровь, текущую из носа.
— Леший с тобой! — выхакнул Саент. — Иди. Медведь Сирхонский…
Мэй расслабленно улыбнулся. Если Саент шутит, все не так плохо.
Свечи горели на консоли, отгороженной легонькой сунской ширмой с гибкими ветками остожника и пышными цветами на желтой бумаге. У постели горбилась сиделка. Заснула с лицом, полуприкрытым черными вьющимися волосами, вышивка сползла с колен. Стараясь не потревожить, Мэй обошел ее и склонился над Хелью, разглядел ее хрупкое личико на полосатой подушке, осененное серым узором морны, худую руку, лежащую поверх кожаных и меховых одеял. Хотя в покое было тепло. Мэй испытал жалость и ужас и, наклонясь, поцеловал бьющуюся на виске жилку и старый, оставшийся с казематов Тинтажеля, шрам.
В окно вливался голубоватый полумрак — близился рассвет.
Болезнь непостоянна, как и всякая женщина, и через недолгое время поветрие закончилось, как началось, так и не выйдя за пределы Хатана. Виновные в измене слуги Предка были убиты, и Храм стоял темным призраком самому себе. Впрочем, люди, одолеваемые насущными заботами, казалось, о нем забыли. Ждала жатва, и для ежегодных торгов были раскинуты шатры под городом. Хель, бледная, похожая на тень, не могла оставаться в тесных коридорах ратуши, и Мэй купил для нее светлый дом с садом на окраине столицы, подальше от кожевенной слободы, где Хозяйка медленно выздоравливала, избавленная от забот и волнений.
Хатан сбросил серые тенета скорби и смерти и выздоравливал вместе с нею. На пепелищах загремели мастерки каменщиков, зазвенели пилы, золотая стружка потекла в бурьян. Из Райгарда, Снежны, Ландейла заспешили в Хатан плотники и каменотесы. Жизнь продолжалась.
Запах дыма от хлебных печей, свежей стружки, меда, цветные паруса на Хатанке, довольное мычание коров, возвращающихся с пастбища; колокольчики, звенящие в арках в окончаниях улиц — таков был Хатан этого бересня.
По обочинам дорог цвел вереск, и последние шмели пели в нем свои низкие песни. Путник, изнемогая, брел по дороге. Его израненные ноги цеплялись за малейшие выбоины, лицо почернело от солнца и ветра, глаза слезились, а губы запеклись, и в нем с трудом признали бы теперь мечника Верховной и храмового воспитанника. Но если бы кто подошел поближе и осмелился глянуть ему в глаза, увидел бы там желтую точку, как у загнанного, но готового кинуться волка.
Я не человек, твердил он себе, я волк, и они не уйдут от моего гнева.
Как гудят под ногами чугунные ступени! унося запах пепла и мокрой травы, и все сменяет один — сырой земляной запах. Словно спустился в сердце земли, и деревянная крышка люка хлопнула над головой. Здесь даже кладки не было, узкий земляной лаз, и корни белыми червями чиркали по голой шее, заставляя вздрагивать; шорсткие комочки сеялись за шиворот, когда Имрир, согнувшись и вытянув руки, шел в темноту. Замок-за-Рекой… груда старых развалин с не очень бдительным гарнизоном. Здесь он отыщет помощь, которую ему некогда обещали.
Липкий ужас придет, соберется в кулак и ударит… Только почему здесь не ощущается ничьего присутствия? И темнота — просто темнота, без всего, что должно скрываться за нею. Даже в детстве было страшнее… А здесь пусто. Имрир вздохнул. Здесь не было Силы. А может, он просто не умел позвать? Те, что вели его, что обещали — верно, они знали, как вызвать Тех, кто Незрим. А Имрир дошел сюда — и напрасно. Что же, возвращаться и начинать все сначала? Но те, что знали… ненавистная хорошо постаралась. Стрелки, верно, мертвы, а кто уцелел — он их не отыщет!.. Отчаянье подкатило под горло, Имрир прислонился к стене и едва не зарыдал от бессилия.
Нога споткнулась обо что-то, верно, камешек. Имрир наклонился и зачем-то стал шарить в темноте. Обхватил ладонью обросший землей странный предмет. И понял, насколько устал и отчаялся, как ему страшно и хочется есть. Ненависть ушла, он был всего лишь напуганный, готовый расплакаться мальчишка. Он вертел это что-то в ладони, а потом сунул под куртку и устало потащился дальше.
"Мама, мамочка… Милосердная. Я очень устал. Я посплю вот тут. Я недолго… посплю…"
Жена вытянула шпильку из прически, и волосы упали хмельной волной. Больше всего на свете я люблю, когда она расчесывает волосы, созерцать этот искрящийся лохматый водопад, запускать в него пальцы, ощущая упругость и прохладу… как давно прошло время того короткого белого дождичка — чтобы удобнее носить было шлем… Хель, голубка моя, пушистый одуванчик…
Матэ появился неожиданно, рыжий, встрепанный и голодный. Служанки кинулись накрывать на стол.
Брови Хели удивленно приподнялись:
— Ты вернулся?
— Давно уже, — пробурчал Матэ с набитым ртом. — Только к тебе меня не допускали.
"И не допускали бы дальше", подумал я то ли ревнуя, то ли уже предчувствуя, что он скажет еще. Вся эта история с Храмом как-то прошла мимо меня, и не хотелось докапываться, и расспрашивать Хель, да и Храма больше нет… Все заслонила и сожгла морна.
— А Имрир… где?
— Морной его прихватило, тогда еще, на дороге.
Рот Хели округлился испуганно.
— Да оклемался он, оклемался, — поспешил Матэ. — Только с головой у него с болезни неладно стало. Пырнул меня ножом и ушел.
Матэ взялся за бок и слегка покряхтел. Руки Хели упали, она стала так бледна, что я испугался за нее. Оба мы знали, что это не морна виной, что…
— Память к нему вернулась… Хатанская Милосердная! Мэй!
Это был голос на грани срыва, как перетянутая струна.
— Людей собери! Пусть его ищут! Кто хоть след сыщет — вдвое, втрое наградить! Матэ, где он от тебя ушел?
— В полудне от Хатана на Карианском тракте. Искали его там уже. Как в воду канул.
— Бери людей, сколько нужно, ищите еще!
Матэ выбежал.
Я взял ее холодные руки:
— Не в себе он после морны, слабенький. Далеко не уйдет. Пережидает где… Или сюда пошел. Так и мышь не проскочила бы…
— Сюда?! — Хель вскочила. — Вели седлать! И оружных!
Я заглянул в ее плывущие зрачки и понял: Замок-за-Рекой.
— Что за шум? — дама Истар Йонисская, жена Гэльда и невестка Матэ, стояла на пороге, отряхивая меховые рукава. — Али мои соглядатаи мышей не ловят? Чего я не знаю?
— Ох, Истар, — только и сказал я.
Рассказ продолжался до ночи. Истар все больше хмурилась и грызла костяшки пальцев.
— Конечно, о том, чтобы ей ехать, и речи быть не может.
— Что?! — вскинулась Хель.
— Не одна ты в Двуречье. Вестников за Кену пошлем. И сыск учиним. Через мелкую редь не просочится.
Я поддержал Истар, как мог, испепеляющий взгляд Хели остановился на мне, и Истар как бы невзначай убрала у нее из-под рук все тяжелое. Ох, горька участь встревающего в семейные свары.
— В конце концов, я поеду! — брякнул я.
Хель сощурилась:
— А Ландейл?
— Луну простоял без меня и еще простоит, помощники у меня толковые.
— Бургомистр… — фыркнула она.
Я пошел отдать приказания слугам. На рассвете я должен был выехать из Хатана.
— Кто здесь?!
Свет походен резанул глаза, и Имрир вяло заслонился рукой.
— Кто ты?! Что ты здесь делаешь?!
У него не было сил бежать. Он попытался нашарить рукоять ножа.
— Да знаю я его, — прозвучал сипловатый радостный голос. — Имрир он, мечник Хозяйки. Ты откуда здесь взялся?
— Да отлыньте! Он с голодухи едва живой!
Сильные руки подхватили, почти понесли наверх, к воздуху и свету.
— В казармах я его видел… паренек славный…
Имрир очнулся за столом над миской похлебки с ложкой в руках. На какое-то время стало тепло от заботы этих простых воинов, ледок на сердце подтаял. Но пришла мысль, что это могли бы быть его воины, и Имрир ожесточился.
— Ты из Хатана? Гонцом? Мы тут, как на краю света; почитай, и боги о нас забыли.
— Не гонцом… нет… Не помню я… морна в Хатане.
— Морна?!
Командир тяжело оперся о стол.
— Вот почему вести не доходят.
С подозрением посмотрел на Имрира:
— А ты не врешь часом, парень? Морны на Двуречье, почитай, лет триста не было!..
— Да не станет он врать! Он Хозяйку в Ландейле спасал.
Имрир поперхнулся. Его пребольно съездили по спине.
— Не налегай, не налегай вельми. Нельзя с голоду много есть попервой-то. Скрутит.
И как приговорили. Во внутренностях точно повернулся горячий рожон. Спас… кого?! Когда?! Ту, что предала родичей, отца, предала и убила. И он еще живет?
Согнувшись, схватившись за живот, Имрир бросился вон из караульни. Солдаты засмеялись вслед.
— Зря вы его в живых оставили.
Мэй провожал Истар узким коридором, и аромат ее духов накрыл с головой.
— Это жестоко.
Истар пожала плечами:
— Война всегда жестока.
— Война закончилась.
— Нет, — пока в живых остается хоть один из этой своры. Распоряжусь удвоить охрану у покоев Верховной.
Мэю сделалось больно. Именно сейчас он должен уезжать от жены. Когда она еще слаба от болезни, когда вот-вот может начаться новая война. Мало она настрадалась? Милосердная! Хотя бы в зрелости дай ей покой!
— Вы должны были убить его ради своей же безопасности. Чтобы он не сделался знаменем новому мятежу. Интересы государства…
— К лешему! — Мэй стоял посреди коридора и орал на высокородную, как на провинившуюся девчонку. — Разве ты не можешь понять, что есть вещи поважнее государства и личной безопасности?!
Истар слабо улыбнулась:
— Ты повторишь то же самое, когда ее убьют?
… убьют. И не нужны будут баллады и песни о любви и милосердии, легенда о Хатанской Карете, и неугасимость на площади семи свечей; не нужны будут ландейлские витражи; и скрипка, и сказки — все, чем жив и живет Мэй-музыкант…
— Ты права, Истар. Но если бы Хель поступила, как советуешь ты, я бы никогда ее не любил.
"Горький дым на руинах разрушенного Тинтажеля…
Что ж ты, Консул, не смог отстоять свою твердыню?
Не восславят тебя в веках менестрели
и да будет проклято твое имя!
Ты бежал, как трус, и заслужил забвенье."
Имрир медленно, как сквозь воду, шагнул вперед:
— Ты лжешь, пес!
Люди застыли. Время в господе сделалось вязким, как патока.
— Ты лжешь!! — он с кулаками кинулся на музыканта, тот вскинул динтар, защищая его от ударов, а Имрир целился в усталое, изрезанное ранними морщинами лицо.
Имрира оттащили. Он рвался из чужих грубых рук, как щенок с цепи, с каждой минутой слабея, точно ярость выливалась из него кровью из взрезанных жил. Он обвис в чужих руках, плача и ругаясь, забыв про гордость.
— Консула защищает! Глядите! Отвесть его куда следоват!
Говоривший сплюнул на пол.
— Пес! Вы все псы! Трусы!
— Охолонись.
Толпе не нравился его крик, толпа дышала, как многоголовый зверь, набираясь злости, и Имрир надеялся, что его растерзают, потому что он не переживет этот стыд, эту невозможность отомстить. Он отчаялся. И лишь какая-то мысль в недопетой песне цеплялась, теребила краешек его сознания: что-то, что надо было непременно вспомнить прежде, чем все закончится так бесславно. Его потащили наружу, под холодные мелкие звезды, Имрир думал, что его убьют, но его только выкинули в грязь, напоследок больно пнув пониже спины. Дверь захлопнулась. Он отбил об нее кулаки и плакал в грязи от стыда и бессилия, пока кто-то не тронул его за плечо.
— Ты обвинил меня во лжи.
Имрир пожал плечами, пряча мокрое испачканное лицо. Ему было все равно теперь и не хотелось, чтобы кто-то вырывал его из этого. Он все, все сделал не так, позабыл все, чему его учили, поддался ярости, погубил свое дело, предал память отца… Они поют грязные песни: конечно, теперь некому пережать удавкой их горло, заставляя умолкнуть грязный рот… Он — он недостоин теперь даже думать об… о Консуле Двуречья.
— О-о!..
Из горла вырвался полустон-полувой. Вот и все, что он может себе позволить. Умереть, как раб, на этой раскисшей дороге. Он, наследник владык, не оправдавший их упований. Почему не уходит этот музыкант?!
— Чего… тебе надо? — с усилием выговорил он.
Он скажет и уйдет. О, пусть он скорее уйдет!!
— Почему ты так защищаешь его? В то время, когда другие плюют на него и проклинают саму память…
Имрир потупился:
— Вот поэтому…
— Он был храбрый человек, — сказал музыкант.
— Да! Он три часа бился раненый на подъемном мосту, в одиночку защищая врата Тинтажеля.
— Чем?
Имрир опешил.
— Разве это важно? У него был двуручный меч.
— А рана была тяжелой?
— Я не знаю.
— Славно, юноша. А ты когда-либо держал в руках двуручный меч?
Имрир недоверчиво посмотрел на музыканта.
— Ну, тогда хотя бы возьми вот этот, — музыкант протянул ему корд из набедренных ножен. — И попробуй… ладно, не повторить этот подвиг… просто подержать над головой.
— Я об этом не думал…
Музыкант необидно улыбнулся:
— Похоже, твои учителя хорошо думали за тебя.
— Я не… с чего ты взял?!
На следующее утро ударил мороз, грязь дороги сделалась твердой, как камень, на который сеялась с низких туч мелкая снежная крупа. Асбьерн заботливо укрыл динтар плащом.
— Больно, что все против одного?
Имрир, не отвечая, угрюмо шагал рядом. Асбьерн повернулся и пристально заглянул в его глаза:
— Ты хочешь… спросить что-то очень важное — и боишься.
Юноша сглотнул:
— Там, в песне… может быть, он жив?!..
Зубчатая стена леса резко выделялась на белесом зимнем небе — заброшенный замок, обиталище призраков и легенд… Дорога петляла в заснеженном поле с островками торчащего бурьяна. Имрир брел, едва не тычась в спину Асбьерну, с трудом переставляя негнущиеся ноги.
Развалины, занесенные снегом, открылись внезапно среди голых веток шиповника, оторочивших обсыпанные берега, над черными лужицами воды во рву поднимался пар. Сквозь тонкий прибрежный лед виднелись перепутанные донные травы, сонная лягушка. Стена резким изломом вставала от воды, часть замка в свое время выгорела и обрушилась, валялись глыбы и камни, обгорелые остовы балок, чуть присыпанные шершавым мелким снегом. Снег падал густо на уцелевший выступ угловой квадратной башни, на проломы окон, в которых, как в раме, проступал резной далекий лес. Эти сохранившиеся проемы почему-то особенно пугали Имрира.
Придержавшись за ветку, музыкант перепрыгнул ров, приглашающе махнул спутнику рукой.
— Где мы? — почему-то шепотом спросил Имрир, глядя на изувеченные зубцы над головой.
— Здесь были спальни…
— Откуда ты знаешь?
Асбьерн пожал плечами. Да, конечно, музыканты многое знают. Почти все. Только не то, о чем Имрир хочет узнать.
— От Тинтажеля совсем ничего не осталось.
Юноша дернулся: это как резануть по едва затянувшейся ране. Всю жизнь он учился ненависти. И этому — что Тинтажель. И вдруг вспомнил, что никогда не видел Тинтажеля. Только всю жизнь, сколько себя помнил — слышал о нем и об отце.
— Но это же… — осторожно начал он. — Это не Тинтажель.
— Да. Это Торкилсен, — сказал Асбьерн спокойно.
Костер потрескивал, заслоняемый углом стены от метели. Крупные снежинки падали на разводы копоти, на обломки кирпича, закрывая их пышными локайскими шапками… точно сотни белых лис собрались и легли, милосердно стирая следы пожара, пряча останки разрушенных стен. Имрир, как дикий зверек, бродил за кругом огня, не простивший, но и не смеющий уйти.
Вкусно пахло разогретой ветчиной. Асбьерн сидел у огня, подставляя под капающий жир кусочек хлеба. Казалось, он забыл, что не один.
"Это жестоко, жестоко!" Имриру хотелось заплакать.
— Почему она сюда не вернулась?
Певец задумчиво посмотрел на юношу.
— Почему не возвращаются на пепелища?
— Она… испугалась?
Асбьерн протянул руку, Имрир отшатнулся, опасаясь прикосновения, но в руке был хлеб.
— Я не знаю, прав ли я. Но, по-моему, она не должна была возвращаться. Если бы мстила — то да, конечно. Но как-то так получилось, что цель стала — выше. И она пересекла границу, и переросла Торкилсен. Сначала — Двуречье. А следующая ступенька — мир.
Имрир слушал зачарованно.
— Конец Стрелкам. А это было только начало. И она не знала, что делать дальше. Это в войну — ясно, где враг. А теперь… Я… так думаю, — с трудом выговорил он. — Чтобы понять это, потребовалось двенадцать лет.
— И все же она должна была!.. Должна…
Имрир осекся и подивился собственной горячности. Что ему до этой женщины и ее судьбы? Она враг… А здесь следы давнего пожара скрывает снег и горько и противно пахнет копотью, и кажется кощунством их живой костер и они сами — на пепелище, на могиле. Но что ему до этих могил?!
— Асбьерн, ты знаешь… Что было со мной, когда я потерял память?
Асбьерн все же коснулся его плеча, и Имрир вынес прикосновение.
— К сожалению, не знаю. Но ты мог бы спросить.
— Где?
— В Хатане.
"Я не сошел с ума, — повторял Имрир, как молитву, — я не сошел с ума, чтобы туда идти!" Но против воли крепло в нем решение наконец узнать все и все расставить по своим местам, и узнать, что же делала его тень, пока не воскрес, пробужденный морной, он сам, Имрир, сын последнего Консула Двуречья Торлора Тинтажельского.
Они пришли в Хатан в канун Рорхейма, праздника Костров, разжигаемых, чтобы растопить снега и льды и прогнать существа тьмы и зла, чтобы Зима повернула на Лето.
В арках и храмах звенели колокола, мальчишки, рискуя спалить город, гоняли по улицам горящие колеса, а в хвойных гирляндах, украшавших оконницы и дверные косяки, горели цветные сунские фонарики и девушки гадали над лучинами и мисками с водой. Привратник, стирая с пышных усов винную пену, ухмыльнулся, благосклонно оглядев бродяг и указывая в сторону Ратуши:
— Там сегодня для музыкантов работа найдется!
В Большом Зале Ратуши пахло воском и елью, по натертому полу скользили пары. Распорядитель выдал музыкантам по куску мяса и по чаре вина и показал место, где они будут играть сегодняшний вечер.
Имрир с любопытством оглядывал Зал, блестящий пол, синие и алые фрески, тронутые позолотой: странные крылатые люди; гобелены и тяжелые занавеси с кистями и золотой росшивью. В зале горели свечи — роскошь неслыханная — и было светло, как днем. Мимо Имрира проплывали сунцы в желтых кайнах с вышитыми драконами, колченогие мернейские кочевники; в плотного плетения кольчугах оружейники-харарцы, рыцари-воины из северных безмерно далеких Лунда и Туле, хитроглазые леммиренцы и местные — в богатых, отороченных мехами уборах, расшитых каменьями из Лучесветных гор. Хозяйка вышла неожиданно. Музыка сорвалась, затрепетали огни, когда стража растворила двери — и вот Верховная уже в середине зала — как когда-то в Ландейле — в лиловом аксамитном платье, забранном, как инеем, элемирским шитьем, подобранные, белые, как дождик, волосы взяты в сетку из лилового карианского жемчуга и украшены цветами; длинный подол платья и зарукавья расшиты гиацинтами… Имрир разглядел шрам на ее левой щеке и усталость опущенных плеч… Она должна была открывать плясы… И Имрир играл. Они все играли так, будто это последний вечер в их жизни, словно от их игры зависит, взойдет ли назавтра солнце. Под конец едва не брызгало кровью из-под ногтей.
Слуги гасили свечи и гнали прочь подзадержавшихся музыкантов, когда рыженький паренек-паж попросил Асбьерна следовать за ним. Паж привел их в комнатку наверху, в которой едва помещался накрытый к ужину стол, и оставил одних. Через мгновение драпировка на противоположной стене откинулась, и Имрир увидел Хозяйку.
Они ели, а она мелкими глотками пила вино из кубка, согретое на решетке очага, а потом говорила с Асбьерном. До Имрира, как ни старался он вслушиваться, доходили лишь обрывки слов. Он понял, что эти двое не встречались прежде и рады, что судьба свела их, потому что уважают друг друга за то, что им было друг о друге известно. А Имрира словно и не было. Но тут вдруг Асбьерн решительно обернулся к нему и сказал:
— Ханит! Мой друг хотел бы спросить вас кое о чем.
Блестящие темные глаза Хели обратились к юноше, и вдруг вежливое внимание сменилось в них… Имрир, пошатываясь, встал. Не отводя глаз. И тогда…
— Не надо рассказывать, Хозяйка. Я все помню!
Я все помню: неспетую песню, белые локоны, капли воды на загорелой коже, шрамы. Он закрыл глаза рукой.
Он стоял на коленях в парадном зале хатанской ратуши, и зимнее солнце грело стриженый затылок.
— Я, Имрир, законный сын Торлора барона Тинтажельского, последнего Консула Двуречья, по праву крови должный стать правопреемником своего отца и двадцать девятым Консулом Двуречья, ныне перед достойными свидетелями заявляю, что…
Он механически произносил слова ритуального отречения и думал, что поскольку так и не сделался Консулом, то слова эти не имеют законной силы и имя его не подтверждено никем, кроме него самого, кроме внутреннего знания, что это он. И, в общем-то, захоти слуги Предка, то найдут подставного — и доказательства, что он — истинный. А Имрир своим поступком утверждает обратное. Ведь не мог кровь от крови тинтажелец, не имел права — не отомстить. И, по сути, то, что он делает — нужно даже не Хозяйке, ее власть крепка; нужно его совести, ему самому. А если кто-то возьмется судить его — Предок им в помощь.
— …отрекаюсь, — твердо произнес Имрир, — от своего права на Консулат и подтверждаю законную власть той, которую считаю наиболее достойной — дамы Хели из Торкилсена… Верховной.
Голос его сбился, Имрир подосадовал, что так — как у мальчишки.
— Я, Хель из Торкилсена, Верховная Кольца командиров, — вдруг звонко проговорила она, — благодарю тебя за твой дар, ибо принесен он искренне и от чистого сердца.
И она поклонилась Имриру, сыну Торлора Тинтажельского, последнего Консула Двуречья — последнего навсегда.
В берсене он отплыл из Кариана, и никто о нем больше не слышал.
В повести использованы стихи Михайлик, Лина, Окуджавы, Карасева, Высоцкого, Гумилева, Ковбусь.