Левшин долил темным, густым вином свой только что наполовину опорожненный серебряный дорожный стакан в виде невысокой стопки, выпил глоток, с наслаждением прополоскал ноздри табачным дымом из любимой фарфоровой трубки, вывезенной им еще во дни императрицы Елизаветы из Саксонии, побарабанил пальцами по краю стола и потом сказал стоявшему перед ним в почтительной позе старику-управляющему:
— Высыпай свою торбу!
— Што прикажете, батюшка-барин? — осведомился управляющий.
— Выкладывай, говорю, все!
— Насчет чево, то есть, батюшка-барин?
— Все, что знаешь. Только, смотри у меня! Чтобы начистоту! Вилять хвостом нечего! Ты меня знаешь. Я шуток не люблю...
— Какие тут шутки?! — возразил управляющий — Да разве я посмел бы дозволить себе с вашей милостью. Слава тебе, господи, хоша сам я и не знатнова роду, а всего только вольноотпущенный крестьянин их сиятельства, князя Ивана Александровича Курганова, однако обращение понимаю, што и как. А вашу милость, батюшка-барин, кто ж не знает? Левшины-господа по всему уезду известные. Опять же, ваша милость у наших князей своим человеком были. Я вашей милости услужал еще при покойной государыне.
— Ладно! Ты мою милость оставь в покое. Зубы у моей милости не ноют: заговаривать не требуется. Докладывай, говорю. Только начистоту, без утайки!
— Да мне што, батюшка-барин? Я — как на духу...
Я для вашей милости хоть разопнусь Я за своих господ-благодетелей сейчас на мученье пойду, хоша мне вольная и дадена милостью еще покойного князя Александра Петровича... А только надо бы мне раньше-то знать, чего вашей милости угодно. А я вашей милости…
— Не пой. По пунктам тебя допрашивать, что ли?
— И точно, по пунктам, — обрадованно закивал головой управляющий.
— Тебя Анемподистом кличут?
— Анемподистом, ваша милость. При выходе на волю получил и хвамилию: Анемподист Васильев, сын Кургановский. Как мы спокон веков — кургановские...
— Господа куда уехали? И когда?
— Сказано было нам, што по делам в Казань-город, будто к сродственникам, то есть, к господам Лихачевым...
— Юрочка! Слышишь? — кивнул Левшин лежавшему на диване и рассеянно перелистывающему какую-то книгу в тисненом золотом сафьяновом переплете молодому человеку. — Разве твои в Казани сейчас?
— Дядя Никита там должен быть! — откликнулся молодой человек. — А я тут прелюбопытную вещь сыскал. Объяснение в любовных чувствованиях кавалера де Граммона к одной прелестной даме, каковая, будучи весьма знатной персоной и придворной дамой королевы французской, переоделась простой пастушкой…
— Ну тебя к черту, со всеми твоими кавалерами и прелестницами! — сердито выругался Левшин. — Тут каша такая заваривается, что, может быть, всему государству расхлебывать придется, а ты…
Анемподист переступил с ноги на ногу, вздохнул и потупился.
— Когда, говоришь, уехали господа? — повторил вопрос Левшин, прихлебывая вино.
— На той неделе в пятницу! — встрепенулся управляющий. — Живо так уложились, только самое нужное и забрали. Сами налегке тронулись, дормез да три подводы всего с вещами, а следом я обоз снарядил: одиннадцать подвод всего. Сынишка мой, Лукашка, повел. Надо бы ему вернуться, да нету што-то… А князек молодой, Петр Иванович, оченно уж упирался. Не хотелось ему, видно, уезжать-то…
— С девкой какой спутался, что ли? — усмехнувшись, осведомился Левшин, снова набивая трубку.
— Есть тот грешок, ваша милость. Грунькой зовут девчоночку. Птичницы дочка богоданная, а кто в отцах ходил, того, поди, и сама птичница не ведает...
— Ну, ладно. Дальше!
— А што дальше-то, батюшка-барин?
— Мужики как?
По изрезанному морщинами лицу управляющего пробежала зыбь. Серые глаза спрятались в узкие щелки припухших красных век.
— Насчет чего, то есть? Ежели касательно Груньки…
— Дурака валяешь! — окрикнул Левшин. — Брось, Анемподист. Я спрашиваю, как держится мужичье?
— Да так... Одно слово — держатся.
— Волнуются?
— Шушукаются — это верно. А волнениев, слава богу, не было. Вот, насчет барщины, ну, правду нужно сказать — большая-таки заминка выходит... Отлынивают, черти. Уж я их и так, уж я их и сяк...
Левшин вскинул испытующий взор на морщинистое лицо старика. Ему показалось, что перед ним стоит безглазый. И есть глаза, и словно нету их.
— Ой, придется мне тебя, анафему, арапниками поподчевать, — глухо вымолвил Левшин. — Ой, не шути, говорю!
— Гос-поди! — ахнул управляющий. — Да за што, ваша милость? Да рази я… Да разрази меня молонья…
— Не виляй хвостом. Говори все! Смутьяны водятся?
— Это вы, ваша милость, насчет новоявленнаго анпиратора?
— Догадался-таки, наконец? Насчет Емельки Пугачева!
— Так што, осмелюсь доложить вашей милости, — слушок есть. Народ наш — сами знаете, какой народ. Ему скажешь чистую правду — в ем веры-то и нету. А какая-нибудь бабка-шептуха с пьяных глаз нашепчет, — он и верит...
— Ждут Емельку, что ли?
— Есть тот слушок: будто анпира... то есть, этот самый Емелька — с агромаднейшим войском всенародным — намеревается вскорости город Казань взять под свою руку. И так это объясняют, што, мол, наскучило ему по Заволжью разгуливать, хоша простор и большой, но, между протчим, толку из этого не выходит. Так, вот, понадобилась ему Казань-город. А с Казани, мол, прямым трахтом — на Москву.
— Ежели еще его туда, пса смердящего, пустят! — скрипнув зубами, глухо вымолвил Левшин.
— Истинное ваше слово, батюшка-барин! — зачастил староста. — Воистину, — пес смердящий и шелудивый. Одно слово — каторжная душа. Ево бы, подлеца, на четыре части... А только у царских енералов с ним што-то неуправка выходит. Послала матушка-анпиратрица против ево бригадира, а он, Емелька, степным волком обернулся да этова самова бригадира изловил и весь московский гренадерский полк с им.
— Какой там «весь полк...?! — фыркнул презрительно Левшин. — Триста человек всего было. В ловушку попали. Сонными Емелька захватил подлецов...
— Но, промежду прочим, с енерала-то кожу содрал! — с чуть заметным ехидством вставил Анемподист. — А которые солдаты — так те сейчас же под ево руку... А офицерей перевешали.
— Не тяни волынку! Придет и его черед. За все расплатится!
— Ну, а еще слушок такой есть, што, мол, ежели анпиратор... то бишь, Емелька, скажем, да будет идти Казань-город брать, то ему наших мест никак не миновать. Большая-то дорога верст двенадцать от Кургановки всего. Ну, вот и пошел сполох по всему уезду. Народ-то черный только шушукается да глазами мигает, а которые господа благородные да по купечеству, так те, известно, в испуг большой приходят. Вот, ваша милость, вы про наших господ спрашивали… А разе они одни выехали? Ляпины-господа еще три месяца тому назад всполошились да прямиком и махнули в Москву. Даром што барыня Анна Семенна при последнем, можно сказать, издыхании была, — и ту поволокли. Опять же, Щенятины-господа. А еще Горбатовы... Да теперь, ваша милость, во всем уезде, почитай, никого из настоящих господ не осталось. Так, мелкота какая, ну, та сидит. У ково, скажем, десятка полтора дворов, и сотни душ не набежит, — и те выезжают.
Все лицо Анемподиста покрылось сетью мелких морщинок. Серые глаза лукаво засветились
— Чего ты? — воззрился Левшин.
— Да больно уж чудно, ваша милость! — хихикнул старик.
— Чего тебя разбирает-то?
— Княгиня Суровская, ваша милость, — сама уехамши, и всех своих шпитонок увезла, а заместо себя в имении птицу заморскую управлять оставила...
— Чего плетешь-то?
— Побей бог, если плету! Попкою птицу-то звать. Птичка невеличка, но, промежду протчим, от господа дар дан: то есть, так-то ругается, што ай-аяй! Даже матерными словами. Я-т-теб-бя, орет, запор-рю!
— Ну?
— Ну, вот, говорю, замест себя и оставила. А старосте наказ дала: приходить в господский дом кажинный день да о всех делах попугаю и докладывать. Он, мол, все запомнит, а потом мне доложит... Ха-ха-ха… А мужики взяли да привели знахаря одного, а тот попке этой самой язык-то и отрезал. Ну, попка-то и онемел. Ха-ха-ха.
— Дикари! — буркнул Левшин, потом деловито осведомился: — Пугачики не показываются?
— Бог миловал пока что. На хуторе у Сенегурова купца были на прошлой неделе. Верст до ста будет отседова. Приказчика забили, приказнице из брюха кишки выпустили, так, для смеху... Девок и баб всех перепортили. Ну, работники, конешно, с ними, то есть, с пугачиками, под одну руку. Им што? Скот перерезали, хутор спалили, а потом — айда, ребята!
— Мерзавцы! Ну, Михельсон их проучит.
— Енарал Михельсон? — оживился управляющий. — Здорово, говорят, чосу им задает!
Юрий Николаевич Лихачев спустил ноги с дивана и со смехом крикнул:
— Нет, это прелестно! Ты только послушай, Костя! Понимаешь, какая штука? Эта самая Дорина пообещала влюбленному в нее кавалеру де Граммону осчастливить его своей любовью и назначила ему тайное свидание в темном гроте, в парке, а ее кузина Коринна, которая давно вздыхала по кавалеру, воспользовалась этой оказией...
— Ну их всех к чорту! Не до них! — отозвался Левшин. — У них, во Франции, поди, пугачиков не водилось и не водится... А мы тут, как на крыше горящего дома, сидим...
— Рассказывай дальше! — обратился он после минутного молчания к управляющему. — К духовенству народ как относится? С почтением?
— В церковь ходют.
— Батьку-попа слушают?
— Ништо...
— Ну, а насчет властей? Насчет самой государыни? Да нечего тебе мяться! Не отвертишься от меня!
— А я и не думаю! — обиженно ответил управляющий. — Но што сказать — того не ведаю. Конешно, разговаривают много. Всево не переслушаешь...
— О чем говорят? Начистоту!
— Да вот, насчет неправильности... Насчет нравов, то есть. По-ихнему так выходит, что настоящей правильности, мол, нету. Первое дело — почему, мол, на царском престоле — баба сидит? Ежели, мол, царь — так царь. Чтобы настоящий анпиратор…
— Так! Дальше!
— А еще — почему, мол, немка? Ну, и еще всякое...
— Развязывай язык. Все говори!
— Да я — што же? Приказываете, так я могу... Насчет крепостного права больше... Што это, мол, за порядок? В других странах все мужики вольные, а у нас сколько там мельенов в крепостных сидят... А анпиратор... Емелька, то есть, всем волю обещает. И землю. И штобы насчет веры… То есть, штобы по-старинному было. Как до Никона…
Лихачев, рассеянно прислушивавшийся к беседе, пожал плечами, поправил лежавшую в углу дивана расшитую подушку с кистями, улегся и опять углубился в захватившее его чтение. Его мысль унеслась в далекую и такую прекрасную Францию с ее великолепными замками, парками с фонтанами живой воды и беломраморными статуями, где по аллеям и лужайкам разгуливают изящно одетые кавалеры и прелестные дамы. Лукавая Коринна, обманом отнявшая кавалера де Граммона у своей кузины, легкой птичкой мчится по лужайке от гонящегося за ней маркиза де Сент-Губэр. А из окон замка льются нежные звуки флейты, на которой играет граф де Монтолон...
— Подметные письма были? — снова приступил к допросу управляющего Левшин.
— Не… то есть, были! Еще при господах! — отозвался Анемподист. — Ночевал один какой-то, да и оставил Петру Лысиковых: раздашь, мол, ребятам. А Петр возьми, да и понеси к причетнику. Так оно наружу и вышло… А как дошло до князя Ивана Александровича, господина нашега, то тут тебе и начался сполох... А листки они отобрали и с собой увезли.
Левшин встал и прошелся по комнатам, заложив руки за спину. Гулко отдавался стук окованных медными подковками каблуков по доскам пола. Звенели шпоры.
Он подошел к большому окну, сквозь мелкие и мутные стекла которого виднелся старый, запущенный фруктовый сад, и, задумавшись, вполголоса пропел:
— Гром победы раздавайся...
Остановился. Нагнул голову: увидел на стекле глубокую царапину. Кто-то, когда-то — пробовал об стекло алмаз. Выписаны две буквы «Ан..».
Пожал плечами и, еще понизив голос, пропел вторую строку.
— Веселися, храбрый росс!
Громко рассмеялся злым смехом.
— Чего ты? — окликнул его с дивана Юрий Лихачев.
— Разве не слышишь? Пою: веселися, мол, храбрый росс!
— А-а… — протянул лениво молодой человек и опять углубился в чтение французской книжки.
Левшин круто повернулся к стоявшему с выжидательным видом управляющему:
— Грамотные есть?
Анемподист, подумав, начал загибать корявые пальцы:
— Карла Иванович, который садовник, дюже грамотный. На всяческих языках говорит. Раз... Потом, конешно, Жданов господин, который в приживальщиках. Даже по-французскому чешет, хоша у него и не все дома... Какой-то, скажем, клепки не хватает... Два... Окромя того, причетник Семен по печатному разбирается... Три. Опять же из Москвы стюдент, Тихон Бабушкин. Отцу Сергию дальним родственником приходится. Так, нестоящий человек...
— Через час чтобы все они здесь были. Кто упираться будет, скажи приказал, мол, именем государыни Ахтырского гусарского полка ротмистр Константин Павлович Левшин, а кто его приказу не послушает, тому придется попробовать арапников. Потому что, скажи, ротмистр шутить не станет! Понял?
— Как не понять, — усмехнулся управляющий. — Прикажете идти?
— Иди. Впрочем, стой: люди накормлены?
— Помилуйте!
— Водки много не давать. К утру чтобы на каждого было по полпуда сухарей. Отобрать из барских рабочих лошадей десяток под верх, четырех — в упряжку. Две телеги. Сговорись с моим вахмистром: он скажет, сколько нужно полотна на портянки. Девок засадить — каждому гусару по рубашке, по подштанникам. Стой! Сала пудов пять отпустишь. Ну, сговорись, говорю, с Сорокиным: он скажет, что еще там. Все запишешь в реестрик, мне принесешь.
— Лекри… рекли...
— Реквизиция. Казна потом заплатит.
— Да я не к тому, ваша милость! Мы тоже дело понимаем: на казенные, мол, надобности. Я только для отчету… Вот, насчет денег — уж и не знаю, как быть… Отъезжаючи, князь все забрали. Но, между протчим, ежели рублев, скажем, сто, то мог бы понатужиться...
— Хорошо. Тащи и деньги! А теперь иди!
Управляющий ушел. Левшин, проводив его взглядом, снова подошел к окну.
— Веселися, храбрый росс!
И потом пробормотал:
— Только что из этого твоего веселья, болван, выйдет?
Час спустя в столовой флигеля для приезжающих дома князя Ивана Александровича Курганова собрались все приглашенные грамотные обитатели Кургановки. Их было всего четыре человека. Кургановский священник отец Сергий, средних лет человек, русоволосый, сероглазый, чуточку курносый, по наружности мало чем отличавшийся от любого кургановского мужика; его дальний родственник Тихон Бабушкин, недоучившийся студент московского университета, малый лет двадцати пяти, долговязый, узкогрудый, тонконогий и темнолицый, надевший на себя для торжественного случая чей-то чужой казинетовый камзол. Следом за ними вошли, робко кланяясь, низенький пузатый причетник, человек с выражением застывшего испуга на плоском лице, и Карл Иванович Штейнер, пожилой благообразный немец с крупной головою и задумчивыми голубыми глазами.
Юрочки Лихачева в столовой не было: он отправился побродить по саду. Недочитанная им книга в сафьяновом переплете валялась на продавленном диване.
По приказанию Левшина Анемподист прислал в столовую казачка Петьку, который притащил большой корявый поднос с деревенскими закусками и графином, отливающим зеленью водки. Только повинуясь приказанию Левшина, приглашенные решились устроиться вокруг стола, выпить и закусить, но делали это с видимой робостью, подталкивая друг друга. Испуганно смотрели на ротмистра. Оставив на столе поднос, казачок ушел. Левшин собственноручно запер за ним дверь и обратился к приглашенным с требованием сказать откровенно, что они думают о положении дела и что полагают предпринять на случай осложнений.
Те беспомощно переглядывались. Потом студент, тряхнув головой, вымолвил басом:
— Я полагаю, что...
Поперхнулся, мучительно покраснел и, опустив глаза, докончил почему-то шепотом:
— Как честный человек... Так что при этих обстоятельствах, напоминающих дни гражданской распри Древнего Рима...
И смолк.
— Ну что же? — нетерпеливо сказал Левшин — Только ваш Древний Рим вы бы оставили, государь мой!
Студент сконфуженно улыбнулся и толкнул угловатым локтем сидевшего рядом с ним отца Сергия:
— Говори ты!
Священник развел беспомощно руками.
— А что же я могу сказать при сих обстоятельствах? — пропел он жидким тенорком. — Смущен дух мой, и преисполнена скорби душа. К тому же, я посылал в губернию цидулку, испрашивая у его преосвященства наказа и пастырского наставления, но, к моему вящему прискорбию, до сего дня ответа не удостоился.
— А ты что скажешь? — обратился ротмистр к причетнику.
Тот напыжился, несколько раз раскрыл рот, как вытащенная рыбаком на берег рыба, выдавил из себя какие-то странные звуки, походившие на бульканье или шипение самовара, и спрятался за спиною студента.
— Благородный господин офицер, может быть, дозволит мне иметь честь сказать несколько слов? — четко выговаривая вычурно построенную фразу, сказал Штейнер.
— Прошу!
— Я полагаю, что правительству ее императорского величества, всемилостивейшей государыни Екатерины Алексеевны, надлежало бы немедленно прислать в сии провинции побольше зольдат... Но только настоящих, хороших зольдат. Без хороших зольдат, которые будут во всем послюшные против своих официрен...
— Правительство об этом уже позаботилось. Из действующей армии уже вызваны некоторые части. Но армия далеко...
— Здесь был голос... То есть, некоторые молодые помещики говорили, что сюда придет сам генерал Суворов.
— Возможно. Очень даже вероятно. Как только представится малейшая возможность, Суворов примчится сюда.
— Тогда все будет в полный порядок! — облегченно вздыхая, заявил немец. — Иначе все будет приходить в полный беспорядок. Этот глупый мужик Иван совсем сходил с ума из-за своего сумасшедшего Емельян... Если бы такой пьяный разбойник осмелил показать свой нос у нас в Германии...
— Да, все это хорошо! Но я хотел бы знать, что делается тут?
— Их сиятельство князь изволили уехать в Казань! — выдавил из себя тенорком священник. — Мы же без их сиятельства — как овцы без пастыря. Истинно, как овцы без пастыря... Что мы можем?
— Позвольте, батюшка! Да разве вы не понимаете, что речь идет и о ваших головах?
Причетник, прятавшийся за спиною студента, забулькал и зашипел.
— Я полагаю... Я пришел к тому убеждению, что сие касается исключительно дворянства! — выпалил студент. — Оно — причина, так, значит, оно должно и подумать...
Левшин нахмурился.
— Вы говорите, государь мой...
Этот долговязый узкогрудый парень ему не понравился с первого взгляда. Все, начиная с темного лица и кончая голосом, возбуждало в Левшине чувство, близкое к злобе.
— Я говорю, что крестьян надо освободить и наделить землею. А кроме тоге, плачевное положение духовенства...
— Вы думаете о том, что говорите? — понизив голос, осведомился ротмистр.
— Тиша! — робко предостерег студента поп.
— Вы, господин ротмистр, спрашиваете нас, что мы думаем. Ну, вот, по чести и совести... То есть, как образованный человек… Хотя мне и пришлось уйти по недостатку средств и слабости здоровья из храма науки…
Левшин нетерпеливо махнул рукой.
— Да поймите же, государь мой, ежели вы, в самом деле, образованный человек, что столь огромной важности государственные вопросы не могут решаться так скоропалительно. Ежели даже предположить, что реформа сия потребна и возможна, то ведь она означает ломку всего существующего строя. А у нас на шее затянувшаяся война с Турцией!
— Зачем нам Турция! — проворчал Тихон. — Будто у нас самих земли мало.
— Столица государства вовсе не обеспечена от нападения воинственных шведов! — продолжал, не слушая его, Левшин. — На западе положение крайне запутанное. Прусский король...
— Скоро сто лет, как мы только и знаем, что воюем да воюем! — твердил студент. — Петр все жилы из народа вымотал войнами. Анна воевала. Елизавета воевала. Теперь Екатерина... Давно ли была Семилетняя война? На кой прок нам понадобилось в Пруссию лезть? Что, у нас самих земли мало, что ли? Лучше бы занялись собственным домоустройством, нежели лезть в чужие страны... На что нам Крым? Для чего нам Черное море? Все богатства страны уходят на эти мордобои... Ну, вот, и довели до того, что народ поднялся!
— Значит вы, государь мой, дерзаете открыто заявить, что одобряете действия беглого казака Пугачева, поднявшего бунт против законной своей государыни?
Студент замялся. Потом, приободрившись, заявил:
— Нет, так нельзя... То есть, зачем так говорить? Что сие значит — «одобряю». или «не одобряю»? Но нам приходится рассуждать о том, что происходит. А происходит подобная древнеримским, гражданская распря. С одной стороны выступают плебеи, сиречь популус, то есть, народ. А с другой — оптиматы. И со стороны плебеев имеется выдвинутый народною толпою вождь, как бы новый Мариус...
— Это вы Емельке-то Пугачеву отводите роль Мариуса, победителя кимвров и тевтонов? — засмеялся! Левшин. — Ну, знаете, государь мой... Каких же кимвров и тевтонов победил сей новый ваш Мариус из беглых казаков?
— Позвольте. Так нельзя! Ежели начинать правильную дискуссию...
— О, господи! До дискуссий ли теперь?! — вскипел! Левшин.
— Тишенька! — умоляющим голосом прошептал отец Сергий.
— Позвольте мне имель честь сказать несколько слов, — скромно вступился Штейнер. — Я позволял себе иметь такую мысль: так как мятеж принималь опасный размер и это задевает интересы всех честных граждан, то правительство должно немедленно принять экстренные меры. То есть, я размышляю так: за неимением возможности прислать сюда немедленно регулярный армия, — надо командировать сюда хотя бы только отборные официрен. Тогда все честные бюргеры, которые молоды, должны составлять милицию. Да, да, бюргерскую милицию.
— Мысль правильная! — одобрил Левшин. — Но правительственная машина работает медленно. Местное население должно, не дожидаясь указки от правительства, само стать на защиту государства. Я имею полномочия приступить к устройству партизанских отрядов. В других провинциях партизанские отряды уже действуют...
— У нас тоже есть отряд помещика Ченцова, — вставил Штейнер. — Но он вел себя довольно странно...
Левшин поморщился.
— Я имею полномочия! — сказал он. — Действую по поручению полковника Михельсона. У меня имеется важная задача, с которой я справиться мог бы, если бы в моем отряде было лишних пятьдесят, шестьдесят человек. Человек пять ко мне уже присоединились. Оружие найдется: я заберу то, что найду здесь, по дороге.
— Весьма преотлично! — одобрил Штейнер.
— Но мне нужны люди. Дайте мне людей!
— То есть, как понимать? — испуганно осведомился Штейнер.
— Вот вы! — обратился Левшин к студенту. — Вам лет двадцать пять. Из вас мог бы выйти отменный солдат...
— Я? — удивился Бабушкин. — С какой стати? Я по убеждениям отрицаю войну.
— Вы отрицаете войну?
— Отрицаю. Даже в Священном Писании сказано: поднявший меч от меча и погибнет. А я не желаю... Да, я совсем не желаю погибать.
— Ну, а ты что думаешь, парень? — обратился Левшин к высунувшемуся из-за спины студента причетнику.
Тот забулькал и опять спрятался за студента.
— Как иерей Бога Вышняго... — начал тенорком отец Сергий.
Левшин нетерпеливо махнул рукой.
— Ну, с тебя, отче, взятки гладки! — засмеялся он с горечью. — Вон, пузо-то ты отрастил, иерей Бога Вышняго...
Причетник взвизгнул и оборвался.
— Сегодня суббота. Всенощная будет? — осведомился Левшин у священника.
— Полагается...
— Предлагаю тебе, батюшка, сказать проповедь!
— После всенощной? Не в обычай! Обыкновенно произносим поучение после обедни...
— Не до соблюдения обычаев теперь! Слушай, отец святой! Произнесешь проповедь...
— По тетрадочке — могу.
— Можешь и без тетрадочки. Обратишься к прихожанам. Скажешь им о затруднительных временах... Призовешь к исполнению обязанностей перед государством...
— У меня сего в тетрадочке нет! — всполошился отец Сергий. — Как же так — от себя? Я без тетрадочки не осилю.
— Да неужели же у тебя простого живого слова не найдется? Разве трудно сказать, что вот, мол, опасность грозит всем, что с опасностью надо бороться. Ну, скажешь насчет присяги, что ли... Взовешь к совести. Ну, придумай же что-нибудь...
— Без тетрадочки?
— Без тетрадочки!
— Предписаний на сей предмет от властей духовных не имею...
— Обойдешься и без предписаний. В селе сколько жителей?
— Человек до тысячи! — отозвался студент.
— Все крепостные.
— В заречной части человек триста вольных.
— Обратишься к ним: пускай хоть пяток парней дадут. Вбей им в головы, что это для их же блага. Ежели Емелька, не приведи господи, одержит верх, вашему Курганскому тоже не сдобровать. Пугачевцы не шутят... Уже огромный край разорен, словно мор прошел...
Кто-то задергал снаружи ручку двери.
— Кто там? — крикнул Левшин.
— Это я. Наговорились? — прозвучал голос Лихачева. — Отвори!
— Ну, я вас, люди добрые, больше не задерживаю!
Гости встали, как по команде.
— Имею честь кланяться, господин ротмистр! — вымолвил учтиво садовник. Остальные торопливо кланялись.
Когда они ушли, в комнату влетел красивый белый с рыжими подпалинами борзой Угоняй — любимый пес молодого Лихачева, а следом вошел и сам Юрий Николаевич.
— Ну что?
— Ерунда! — ответил угрюмо ротмистр. — Тут студент этот... В философские размышления пустился...
— Штафирка! — презрительно засмеялся Лихачев. — А я, брат, маленькую разведочку по женской части произвел. У князя дворни — видимо-невидимо. В одной швейной мастерской штук двадцать девчонок. Есть хорошенькие, шельмочки. Я с одной перемигнулся. Ксюшей кличут. Шустрая...
Взял опять книжку в сафьяновом переплете, принялся перелистывать, улегшись на диван. Угоняй лег на пол у дивана, положил умную голову на вытянутые передние лапы и смотрел лучистыми карими глазами на хозяина.
В комнату вошел старик Анемподист. Он привел с собою такого же старого повара Тита. Тит стал дребезжащим голосом докладывать, что он может приготовить на обед господам.
Тем временем отец Сергий, немец, садовник, причетник и студент шли, разговаривая, по пыльной дороге от обширного барского двора к стоявшему в четверти версты селу Курганскому.
— Ему хорошо говорить — «прочитай проповедь»! — ворчал священник. — Легкое ли дело — без тетрадочки, как, от себя? Что я, староверческий начетчик, что ли? Как же это можно? Разве я вития?
— Хорош гусь, нечего сказать! — в тон ему отзывался Тихон Бабушкин. — Становитесь, говорит, государь мой, под ружье! Это мне-то?! Да я, может, испытываю непреодолимое отвращение к крови. Да я даже с турками воевать не соглашусь: разве турки не такие же люди? Разве они меня чем обидели? А тут, на поди: воюй со своими же! Опять же, кричат много: пугачевцы такие, пугачевцы сякие. А я этому не верю!
— Не веришь? — изумился причетник. И забулькал.
— Конечно, не верю! Разве они — не такие же люди? Ну, с помещиками, действительно, может, расправляются круто. Да я разве помещик? Да у меня только той и земли, что под ногтями! Чего им со мною схватываться?
— Но, молодой человек...
— Оставьте, Карл Иваныч! — запальчиво выкрикнул студент. — Вы — иностранный житель. Разве вы что-нибудь понимаете?
— Я ошень мало понималь! — поспешил согласиться немец. — Я только видель, что среди русский народ нет любви к порядку. Для русский народ нужен такой государь, как прусский Фридрих!
Они подходили уже к околице, когда мимо них прокатила запряженная сытою пузатою кобылкой телега. В телеге сидела молодая краснолицая баба в ярко-желтом с красными разводами платке, а кобылкой правил светловолосый парень лет двадцати. Поравнявшись с ними, парень придержал кобылку.
— Чего тебе? — обратился к нему причетник.
Парень сдвинул набок шапку и вдруг звонко заржал. Баба в ответ рассыпалась серебристым смехом.
— Чего ржешь? — допытывался причетник, давясь смехом.
— А я тоже жеребячьей породы! — откликнулся парень. И опять заржал.
— Дур-рак! — крикнул причетник. — Вот я тебя!
Парень притворился испуганным и погнал кобылку.
Телега влетела в околицу, оставляя за собою медленно рассеивавшееся облачко рыжей пыли.
— Дражнится! — вымолвил причетник.
Жидкие, дребезжащие звуки небольшого колокола срывались с деревянной покосившейся колоколенки, растекались тонкими струйками по земле и гасли на просторе необозримых полей, замирая в камышах степной речки. За звонаря был уже знакомый нам мордатый причетник Дорофеич, с остервенением раскачивавший язык главного колокола. Подзванивал ему его сынишка, тринадцатилетний Кирюшка.
— Бей, не жалей! — время от времени взвизгивал Дорофеич, дергая измызганную веревку.
И Кирюшка, подпрыгивая, рвал тонкие веревочки малых колоколов.
Спугнутые колокольным звоном сизые голуби, для которых колокольня служила пристанищем, носились над широко раскинутым селом, вычерчивая в голубом небе круги.
— Передохнем малость, Кирька! — предложил сыну Дорофеич. — Уф-фа! Упарился дюже!
0 забулькал, словно давясь смехом.
— Тятька! — крикнул глядевший в пролет Кирюшка. — Чего это?
— Ну?
— Птица, говорю, чево летит?
Дорофеич воззрился по тому направлению, которое указывала коричневая и покрытая корою струпьев от бесчисленных царапин рука Кирюшки.
— Воронье степное летит! — вымолвил Дорофеич.
— Тятька! А сколько их, воронья того? Будет сто?
— Сто?! Эв-ва, хватил! Тут, брат, тыщею пахнет. Одно слово — видимо-невидимо!
— А куда они, тятька, летят?
— Дурак? Аль не видишь? От восхода на закат.
— Из Сибири, тятька?
— Сибирь — далеко. Из степей… А, может, оно и впрямь из Сибири. Она, ворона, такая... Одно слово, каторжная душа...
— А зачем она летит?
— А кто ж ее знает. Поди, спроси ее!
— А как я ее спрошу? — допрашивал Кирюшка.
Плоское лицо Дорофеича засияло лукавою улыбкою.
— Самое простое дело. Возьми у мамки жменю соли, изловчившись, да и насыпь ей, вороне, на хвост. Она и сядет. А ты тут ей и производи допрос с пристрастием... Ха-ха-ха!
— И все-то ты врешь, тятька! — обиделся Кирюшка.
— Люди ложь, и я тож! Но, промежду протчим, давай-ка опять вдарим. Штой-то народ неоченно собирается до церкви! А што касаемо воронья, то пущай себе летит. Небось, здесь на жительство не останется. Налетит и пролетит, куда следует. У него, у воронья, говорю, свое дело. Ишь, словно рать какая идет. Валом валит...
— А с чево бы это тятька? — продолжал допытываться неугомонный Кирюшка.
— Может, свадьбу воронью празднуют…
— А рази бывает воронья свадьба, — усомнился мальчик.
— Ого. Та-кой тебе пир на весь мир задают! Одно слово — каторжные души! Но ты того, говорю… Не зевай! Вдарь-ка в малые колокола, покедова я язык раскачаю.
Задребезжали опять нестройно малые колокола. Потом раскачавшийся железный язык большого колокола коснулся его края. Колокол слабо и печально охнул.
— Не любишь? — засмеялся Дорофеич. — Прямо, боярин! Спокойное житье ему требовается. А, вот, я тебя как хлопну...
Сильнее раскачавшийся железный язык звонко ударил в край колокола, и с колокольни полились гулкие дребезжащие звуки.
— Бам-бам-бам...
— Тятька! От барской усадьбы солдаты на конях бегут, — весело вскрикнул Кирюшка.
— Вот и обнаружился дурак! — засмеялся причетник. — Это не солдаты: солдаты всегда пехтурою прут. А это гусары царские...
— Анпиратора Петра Федорыча?
— Опять дурак обнаружился! У Петра Федорыча никаких гусаров нету. Он гусаров страсть как не любит. Он все с казаками. Уральские казаки с им, опять же которые с Дону, а то, говорят, еще с Запорожья. Шапки на них — в аршин росту, верх алый, мешочком висит, а там еще кисточка. У кого золотая, у кого серебряная, у кого шелковая...
— Тятька! А для чего кисточка?
Дорофеича поразил этот детский вопрос. В самом деле, для чего кисточка?
Не находя ответа и не желая подорвать свою отцовскую важность признанием в своем невежестве, он сделал строгое лицо и важно сказал:
— Государственное, брат, дело. А ты лутче своим делом займись. Дерни-ка по всем по трем. Отзвоним да и с колокольни долой. Наше дело таковское. А отец Сергий се дни поучение будет говорить...
— Про што, тятька?
Что-то забулькало в горле причетника. Потом он, давясь от смеха, вымолвил:
— Наподобие ослицы валаамовой.
— Я про ослицу валаамову знаю, тятька! — похвастался Кирюшка. — Ехал на ней там кто-то, а ослица вдруг как заговорит человечьим голосом... Ну, он испужался...
— Испужаешься! Ну вдарь-ка, вдарь!
— Блям-блям-блям! — залились колокола.
— Бамм... бамм... бамм! — загудел, дребезжа, разбитый старый колокол.
— Бросай, Кирька! — скомандовал причетник.
Мальчик колобком скатился с лестницы колокольни, чтобы увидеть, как к паперти подходит отряд гусар под командою ротмистра Левшина.
Всех гycap с Левшиным было человек около сорока. Почти половину своего маленького отряда ротмистр оставил для охраны барской усадьбы. Юрий Николаевич Лихачев, загоревшийся желанием поволочиться в саду за хорошенькой золотошвейкой Ксюшей, тоже предпочел не покидать усадьбы.
Отряд производил не слишком внушительное впечатление: люди сидели на разномастных лошадях, среди которых попадались и высокие, горбоносые степняки-киргизы, и приземистые лохматые донские маштачки, и тяжелые ширококостные вислоухие кони саксонской породы, вывезенные из недр Германии пришедшими в Россию при Елизавете Петровне колонистами-немцами. Сам Левшин сидел на тонконогой стройной и красивой, почти снежно-белой кобыле, в жилах которой имелась хорошая доля арабской крови.
Обмундирование гусар было тоже не из важных: пообносились в походе. Зато оружие у всех было в образцовом порядке. Об этом заботился старый седоусый вахмистр Сорокин, попавший в гусары еще белогубым мальчишкой и до того сжившийся с солдатской жизнью, что добровольно остался на службе и тогда, когда по возрасту получил право снять с себя мундир. Сорокину было за пятьдесят, и он «сломал» несколько кампаний, так что с правом говорил о себе:
— Я, можно сказать, наскрозь всю землю прошел. Одно слово, видел и огни, и воды, и медные трубы, и чертовы зубы, а все же цел остался. Только что нутро у меня водкою попорчено. Баба-колдовка одна отравила, полячка ехидная...
Среди рядовых гусар Сорокин пользовался непререкаемым уважением, и Левшин, знавший старика еще со дней Семилетней войны, питал к нему полное доверие.
Маленький отряд на рысях прошел по два в ряд широкой и пыльной улицей села и задержался в нескольких шагах у паперти.
— Стой! Слезай! — скомандовал Левшин.
Как один человек, гусары очутились на земле.
— Четверо у коней! — распорядился вахмистр.
Левшин первым прошел в церковь. Солдаты последовали за ним. Стали в три ряда в правом притвора. Двое отправились к ктитору храма, тучному белобрысому мещанину, купили две дюжины тоненьких восковых свечечек и принялись расставлять их у икон. Храм быстро наполнился прихожанами, привлеченными не столько желанием помолиться, сколько любопытством — поглядеть на гусар. Лупоглазые бабы и девки, не обращая внимания на воркотню мужчин, тесным кольцом окружили гуcap. Некоторые соблазнялись и осторожно прикасались корявыми пальцами к мундирам солдат. Придурковатая Дуня, дочь деревенского общественного пастуха, так и застыла перед каким-то румяным черноусым молодым гусариком и бормотала:
— Андел пресветлый. Андельская душенька! Пуговки ясненькие, глазки андельские...
Кирюшка, засунув палец в рот, не спускал глаз с лица Левшина.
Облачившийся в лучшую, праздничную ризу, отец Сергий приступил к служению. Запел, вернее, заголосил находившийся под управлением одноногого старого солдата хор из десятка мальчишек и девчонок. В церкви стало душно.
По мере того, как подвигалась к концу торопливая, «на почтовых», служба, смутное чувство овладевало Левшиным.
Неверующим он не был и всегда неукоснительно посещал храм, выполнял все обряды, в положенное время постился, исповедовался и причащался. Но теперь не было сил заставить себя отрешиться от всего и отдаться молитве.
В душе была какая-то смутная тревога, словно предчувствие надвигающейся беды. Он позабыл о том что стоит в церкви и здесь идет богослужение. Думая о переживаемом Россией тяжелом времени, в сотый раз доискивался причин и без труда находил эти причины: десятки, сотни...
Разве не ясно, что сейчас Россия только строится заново. Возведено несколько этажей, но настоящей крыши нет. Поставлены стены, но поставлены-то они наспех, а настоящего фундамента еще нет. И они, стены, все оседают и оседают, и чтобы они не свалились, их приходится подпирать грубо отесанными бревнами. В воздвигающемся здании уже имеются подвалы и каморки, темные углы, и там ютятся набившиеся с бору да с сосенки жильцы, среди которых много и таких которые влезли нахрапом. В наспех воздвигнуты стенах нет достаточного количества окон, а станешь их прорубать — соседи крик поднимают. А дверей много, и все нараспашку. И стоит только зазеваться, в эти двери прет зверье степное и лесное. Врываются в сумерки лихие люди. А станешь заставлять обитателей сторожить двери, бунтуют эти обитатели, жалуясь на тяжелую службу, ссылаясь на недосуг, спихивают с себя службу.
— Васкородие! — прервал подобострастный голос подошедшего причетника печальные размышления Левшина.
— Чего тебе?
— Батюшка спрашивают: начинать им?
— Поучение мирянам...
Мелькнула мысль сказать, что нет, не нужно поучения. Все равно, ведь...
Но голос Левшина сухо вымолвил помимо его воли
— Пускай начинает.
— Братие! — прозвучал с амвона жиденький, дребезжащий голос отца Сергия. — Какая польза человеку, аще и весь мир приобрящет, душу же свою ощетит? Сказано бо есть — да обесится жернов осельский навые его, и да потонет в пучине морстей… И еще сказано: шедше, убо научите все языци... Будучи на острове Патмосе, святой Иоанн Златоуст им видение... Сиречь Зверя Багряного, имя же ему Антихрист, который... Гиенна огненная... Но зеверь сей блуждает по миру, аки лев рыкающий, иский кого поглотити, дондеже не будет сокрушена глава его...
Голос отца Сергия оборвался. Левшин досадливо поморщился.
— Зачем он это? Ах, господи! Сказал бы прямо, что...
И тут же мелькнула мысль:
— Да! А что, собственно сказать-то? И кому? И где найдешь слова, понятные этому... стаду.
А из уст отца Сергия продолжали струиться миллионы раз повторявшиеся другими чужие слова:
— Сказано есть в Священном Писании: да повинуется, мол, всякая душа властем предержащим, поелику несть власть, еще не от бога, сущия же власти от бога учинены суть. Злоумышляющие же против власти будут звержены в гиенну огненную. Да...
Отец Сергий приостановился: потерял нить. Мучительно покраснел. На лбу появились капли пота, визгливо крикнул:
— Братие! Законная наша государыня императрица Екатерина Алексеевна...
Смолк. И вдруг из какого-то угла донесся чей-то четкий шепот.
— А которые говорят, што, мол, самый законный анпиратор будет Петра Федорыч...
Левшин рванулся в ту сторону, откуда прозвучал этот шепот. Сорокин предупредил его и нырнул в толпу. Испуганно взвизгнула придурковатая Дуня, бросилась бежать, упала и забилась в припадке, неистово крича:
— Андельские глазки. Андельские глазки!
В дверях храма произошла давка. Несколько десятков человек столпились там, сбившись в кучу. Потом образовавшаяся пробка выскочила на паперть и рассыпалась разбегавшимися во все стороны людьми.
— Сорокин! Отставить! — крикнул Левшин.
Когда Левшин вернулся из церкви в усадьбу и уселся за столом, ожидая ужина, Лихачев, валявшийся все с той же французской книжкой, сладко зевая, осведомился:
— Ну, что нового?
— Ничего! — ответил угрюмо ротмистр.
— А я тут без тебя провел время не без приятности... Моя Ксюша оказалась прелюбопытной персоной...
— Твоя Ксюша?
— Почему нет? — чуть покраснев, ответил молодой человек — Не скрою, что она еще не совсем моя. Еще чуточку дичится, упирается. Но, ах, какие у нее перси! Я думаю, и у описанной в этом поэтическом произведении господина Жюстэна прелестной Дорины или у ее очаровательной, хотя и ветреной, кузины Коринны юные перси не были нежнее...
— Невинная что ли?
— Из-за этого и упирается... Но она дала слово прийти ко мне ночью... А относительно тебя я тоже похлопотал у моей Ксюши есть закадычный друг — Нютка. Ксюша говорит, что ежели ты подаришь ее рублем, то она с превеликим удовольствием...
— Посмотрим! — рассеянно отозвался Левшин. — Но раньше поужинаем да послушаем, что нам скажет Сорокин. Я поручил ему произвести разведку среди местных жителей. Золотая голова. По-настоящему давным бы давно пора старику получить офицерский чин.
— Из подлого звания...
— Это вздор. Царь Петр Александра Меньшикова из пирожников не токмо что генералом сделал, но и светлейшим князем. Да и матушка Екатерина мало ли кого в люди вывела? Беда, что Сорокин грамоте не обучен...
После ужина Сорокин в самом деле явился с подробным толковым докладом.
Живущие в селе Курганском крестьяне и мещане в общем держались спокойно. Особого недовольства против князя Курганова не было: он считался одним из наиболее добрых и снисходительных помещиков во всей округе. Крепостные барщиной не были обременены, князь входил в их нужды. Желающие легко уходили на оброк, и оброк назначается незатруднительный. Дворовым жилось хорошо. Ну, конечно, провинившихся секли на конюшне, но больше для острастки. В селе было немало богатеющих на отхожих промыслах людей. Разбогатевшие обыкновенно откупались. Нужды крестьяне не знали, но, разумеется, были бы не прочь выйти на волю. В заречной части села, где жили вольные крестьяне и мещане, много кабаков. Пьют здорово. Многие пропиваются до нитки и тогда уходят в бурлаки, благо Волга близко. Вот этот-то люд и является опасным. Многие уже бежали к Пугачеву. Некоторые возвращаются, конечно, тайком, скрываясь по укромным местам. Это — ярые сторонники «Петра Федорыча». Они-то и мутят всю округу. В последнее время, когда стали ходить слухи о предстоящем нападении Пугачева на Казань, молодежь волнуется. Кое у кого припрятано оружие: по большей части только самодельное, больше из вил, насаженных на длинные топорища топоров, кистеней, ослопов, но, кажется, имеются и старинные пищали и пистолеты. Какой-то кузнец на одном из близких хуторов, где живут «столоверы», делает плохонькие сабли наподобие казацких. Целая семья зажиточного старообрядца из беспоповцев занимается выделкой пороха. Зажиточные крестьяне побаиваются прихода «Петра Федорыча», опасаясь подвергнуться ограблению. Высказывается недовольство идущими один за другим рекрутскими наборами. К войне с турками относятся недоброжелательно, заявляя, что их губернии это дело вовсе не касаемо. Ежели нужно хохлам воевать с турками, пускай хохлы и дерутся. Сюда, на Волгу, никакие турки или татары и сунуться не посмеют. А ежели бы и вздумали сунуться, то мы, мол, им морду набьем...
— Одно и то же, одно и то же везде! — пробормотал, сердито кусая губы, Левшин. «До нас турок не дойдет». «К нам поляк не доберется». Дубовые головы!
— По хуторам у старообрядцев прячется много беглых солдат. Присылавшиеся из города военные команды для ловли беглых уходят с пустыми руками, так как у беглых везде много «дружков». Расставляют по дорогам дозорных. Движение военных команд известно заранее. К тому же, случайно арестованные беглые обыкновенно откупаются. Земские ярыжки за полтину заведомых душегубов выпускают на волю.
— Одно и тоже, одно и то же везде!
— Торговые люди сильно-таки побаиваются беспорядков и потому зарывают самое ценное имущество в землю. Многие на всякий случай перебрались уже в Казань, полагают, что до Казани Пугачеву не добраться...
— Одно и то же, одно и то же везде! Вместо того, чтобы тушить пожар, расползаются, как тараканы. О, господи!
— Да неужто верят, что Пугачев — не Пугачев, не беглый казак Емельян, а воскресший Петр Федорович?
— Больше дурака валяют. Да им что?! Сами же говорят; что ни поп, то и батька. Кто гривенником пожалует, тому и к ручке.
— Вот, он их «пожалует»! — потягиваясь, вымолвил с дивана Лихачев.
— Ну, а наши люди как? — осведомился Левшин.
— Наши — в полном порядке, вашбродь... Вымуштрованы... Там и держатся. Да им что?! От дому давно отбились, батек с матками, поди, и перезабыть успели. Мудрость военную вбили им в башки крепко. Опять же, разве работа им тяжела? На постое только и заботы, что девок портить. Побаловался с одною, на другую лезет...
— Не шепчутся?
— Этого не слыхать. Да я зорко слежу...
Левшин выдвинул из стола ящик. Там лежали сто рублей, взятые им под расписку из конторы Курганова.
— Вот тебе, Сорокин, пять рублевиков! — сунул он пять больших серебряных монет елизаветинской чеканки.
— Покорно благодарим, васкородь... Премного довольны! — весело отозвался вахмистр.
— Твоим трем подручным — раздашь по три рубля.
— Слушаюсь!
— Остальным по рублю. Да скажи: будут себя вести молодцами — в обиде не будут...
Сорокин сгреб деньги в появившийся откуда-то холстяной мешок и вышел, позвякивая шпорами.
— Юрочка...
Но Лихачева уже не было. Покуда Левшин выдавал деньги своему вахмистру, молодой человек, услышавший легкое постукивание в уголок окна из сада, тихонько покинул столовую.
— Эх! А ну его к черту! — вырвалось почти стоном в Левшина. — От судьбы не уйдешь!
В этот час, далеко от Кургановки, где, запершись в угрюмой столовой флигеля, метался, как раненый зверь, ротмистр Левшин, теплая летняя ночь проплывала над сонным Финским заливом, над выросшим по воле могучего императора на плоском берегу моря крошечным городком, состоявшим тогда из дворца, облепивших дворец служб, казарм и нескольких десятков летних дворцов петербургской знати.
Сюда государыня-императрица Екатерина Алексеевна переехала с началом лета, чтобы подышать свежим морским воздухом, вдали и вместе так близко от шумной столицы, с которой городок связывался прекрасно устроенным и отлично содержимым трактиром.
Почти целый день царица проводила в пышно разросшихся за шестьдесят лет садах, созданных самим Петром, возле прославленных фонтанов, устроенных наподобие знаменитых версальских.
К вечеру, когда смеркалось и с моря начинало тянуть сыростью, императрица удалялась в любимый ею «правый флигель», выстроенный и обставленный по планам гениального Растрелли.
Любимый полк царицы — старый и славный гвардейский Преображенский полк — нес бессменно караульную службу, охраняя безопасность и покой повелительницы величайшей в мире империи. Гарнизон летней резиденции императрицы состоял, не считал Преображенского полка, из двух эскадронов рослых кирасир, полка егерей, нескольких батарей, двух батальонов морской пехоты и двух рот саперов. На море, поблизости от берега, и днем, и ночью крейсировала небольшая, но отлично вооруженная эскадра из двух ста двадцати пушечных фрегатов, двух быстроходных корветов, нескольких люгеров, шлюпов и, наконец, недавно пришедшей из Англии роскошной яхты «Славянка».
По ночам с террасы летнего дворца видно было, как медленно проплывающие перед плоским песчаным берегом суда обмениваются друг с другом таинственными световыми сигналами, словно напоминая друг другу о необходимости неусыпно смотреть, наблюдать за всем, происходящим в море и на берегу. Иной раз и с берега, с плоской крыши, выстроенной еще при Анне Иоанновне, приземистой, грузной круглой башни, тоже подавались в море световые сигналы.
И днем, и ночью по тракту скакали верховые курьеры, приносившие из столицы вести и уносившие в столицу отданные императрицей или от ее имени новым канцлером графом Загорянским распоряжения по делам обширной империи.
Императрица пользовалась летним отдыхом, но этот отдых выражался только в прекращении дворцовых балов, всяческих торжеств и приемов. Работа по управлению огромным государством не прекращалась. Все нити управления сходились здесь, в этом жившем, казалось, такой спокойной, такой размеренной жизнью поселке, точнее сказать в комнатах императрицы, в этих пышно убранных покоях, переполненных предметами искусства и книгами на всех европейских языках.
Граф Алексей Петрович Загорянский, только в апреле получивший место канцлера, почти безвыездно пребывал в летней резиденции императрицы. В его распоряжение были отведены апартаменты в левом флигеле дворца. Там же располагалось отделение его канцелярии.
Внезапное назначение Загорянского многими было истолковано, как то, что Загорянскому, человеку уже пожилому и вовсе не отличавшемуся красотою лица и изящными манерами, почему-то удалось добиться особой благосклонности со стороны императрицы.
Но это было простой сплетней. Благосклонность императрицы к нему покоилась на совершенно иных основаниях. Еще в первые дни пугачевского восстания, когда в Петербурге все были убеждены, что для подавления восстания беглого казака будет совершенно достаточно командировать в соответствующую провинцию какого-нибудь расторопного полкового командира со сборной командой, да дать ему право распоряжаться и местными гарнизонами, Алексей Петрович Загорянский, тогда еще не граф, а просто Загорянский, прошедший хорошую школу дипломатической службы, подал государыне обстоятельную записку по делу Пугачева. В этой записке Загорянский, ссылаясь на свои знания приуральской области, откуда сам он был родом, и на знание быта яицких казаков и старообрядцев, а также и на собранные им сведения в дни его пребывания в роли советника при посольствах в Стокгольме, Берлине и Вене, указывал на крайне важное значение пугачевщины, на почти недоказуемую, но не подлежащую сомнению связь этого движения с вечно плетущимися за границею интригами против России и настаивал на необходимости принятия сперва беспощадно крутых, но проводимых по строго выработанному плану мер для подавления самого движения, а позже — мер для умиротворения всполошенного пугачевцами населения путем больших реформ. В заключение Загорянский писал:
— Сие движение грозит страшной опасностью не токмо спокойствию и благосостоянию, но и самому существованию империи. Оно неизмеримо более опасно, нежели подавленный при Петре Великом булавинский бунт, и даже более опасно, чем бунт Стеньки Разина, который едва не погубил московское царство.
Докладная записка заканчивалась воззванием к императрице:
— Внемлите, Ваше Императорское Величество, моему предостерегающему гласу. Да не будет сей глас мой гласом вопиющего в пустыне. Вспомните в сей роковой час слова великого императора Петра Алексеевича, что бывают в жизни правителей такие обстоятельства, когда промедление времени смерти подобно.
Поданная Загорянским государыне докладная записка тогда не имела ни малейшего успеха. Кто-то из близких к государыне людей посмеялся над сочинителем записки, обозвав его «мокрой курицей» и «пуганой вороной». Самой государыне записка показалась почти дерзкой и, во всяком случае, совершенно неуместной. Загорянский получил в скрытом виде выговор «за вмешательство в дела, которые его не касаются», и уехал в свою подмосковную усадьбу с именем человека, карьера которого погибла. И вот его предсказания оправдались. Пугачевское движение, считавшееся таким ничтожным, приняло грозные для безопасности государства размеры. Мало того, обнаружилось документально, что этим движением пользуются некоторые враждебные России иностранные государства. Императрица, обладавшая хорошей памятью, снова обратилась к лежавшей в архиве записке старого дипломата и перечитала ее несколько раз. Фельдъегерь примчал Загорянского в столицу. Ему был оказан самый милостивый прием.
— Кто старое помянет, тому глаз вон! — сказала с обворожительной улыбкой государыня, протягивая руку для поцелуя Загорянскому. — Я надеюсь, граф Алексей Петрович, что вы не откажете вашей государыне в совете и содействии!
— Я не имею права на графский титул, ваше величество! — рискнул поправить ошибку императрицы Загорянский.
— Вы имеете право на этот титул, Алексей Петрович! — ответила она.
Через несколько дней новый граф сделался российским канцлером.
— Для организации борьбы с «Петром Федорычем» люди у меня уже подобраны, — сказала ему государыня, — но заведывание иностранными делами имеет особое значение в сие тревожное время. Вы будете канцлером, а в то же время будете и моим ближайшим советником по делу об этом дерзком бунтовщике.
Загорянский принялся за работу. По его указаниям государыня отправила на Волгу, предоставив чрезвычайные полномочия, генерала-аншефа Кобчикова — одного из своих прежних фаворитов, человека высоко образованного, обладавшего государственным умом. Из надежных провинциальных гарнизонов были выделены части войск и произведено стягивание их к приволжским губерниям. В помощь Кобчикову отправлены знакомые государыне своей храбростью и опытом гвардейские офицеры. На дворянство и купечество произведен нажим: государыня потребовала для борьбы с «Емелькой» людей и денежных средств. Многие опустившиеся, обленившиеся или просто неспособные губернаторы были смещены и заменены свежими людьми.
К несчастью, генерал-аншеф Кобчиков, едва принявшись за работу, сгорел от какого-то таинственного недуга в несколько дней. Было отнюдь не лишенное оснований предположение, что какому-то подосланному Пугачевым эмиссару удалось подкупить слугу Кобчикова, и генерал был отравлен, едва успев осуществить первую, чисто подготовительную часть своей работы.
Смерть Кобчикова была тяжким ударом. Заменить его было некем, по крайней мере на первых порах, ибо не хватало людей и для доведения до конца блестяще начатой, но потребовавшей тяжких жертв войны с Турцией. А на Западе собирались тучи, и государыня ясно видела, что уже близок день, когда и там разразится давно готовившаяся гроза.
Об этом говорилось теплой и мглистой летней ночью в «венецианской столовой» дворца на берегу Финского залива за ужином, на котором присутствовало всего несколько близких к императрице лиц: любимец Екатерины Нарышкин, которого государыня звала «шпынем», недавно приехавший из Перми граф Строганов, владелец колоссальных пространств земли и ста тысяч душ крепостных, считавшийся тогда одним из самых богатых людей не только в России, но и в Европе, бывшая раньше близкой подругой императрицы, но и после охлаждения дружбы все же сохранившая свое влияние на государыню графиня Воронцова-Дашкова, тогда президент Академии наук. Присутствовал и новый канцлер, граф Алексей Петрович Загорянский, человек лет пятидесяти, уже начинавший тучнеть, с некрасивым, но умным лицом и зоркими, черными, совсем молодыми глазами.
После ужина перешли в «китайскую гостиную» — большую комнату, стены которой были затянуты золотистым китайским шелком с неподражаемыми, шитыми шелками разных красок изображениями сказочных зверей, птиц и цветов.
Усаживаясь за ломберным столом, императрица вымолвила задумчиво:
— Мои французские друзья бомбардируют меня письмами с советом объявить немедленно освобождение крестьян. По их мнению, это является единственным верным способом умиротворения страны...
— Вздор! — сухо сказал граф Строганов.
— Это разорит всех нас! — откликнулся капризным тоном Левушка Нарышкин.
— Ежели бы только дело ограничилось разорением помещиков, — медленно и веско промолвил Загорянский, — это было бы еще полбеды. Но внезапная отмена крепостного права означает мгновенную ломку и развал всего строя. Сие было бы разрушением всего государства. Столь глубокие преобразования могут быть производимы только в мирное время, когда всему зданию власти не грозит ни малейшая опасность. Да и то требуется для сего большая подготовка.
— У дворянства немало грехов, — отозвалась Воронцова-Дашкова, — но ведь это единственное сколько-нибудь просвещенное и сколько-нибудь государственно мыслящее сословие!
— Единственный, покуда, источник, из которого можно черпать потребный состав для офицерства и высших чиновных рангов! — подтвердил Загорянский. — От дворянства можно и должно требовать жертв на пользу отечества, но уничтожать дворянство нельзя. Освобождение крестьян без выкупа есть уничтожение всего сословия. Уплатить же дворянству вознаграждение за освобождение крестьян нечем. Не забывайте, что и наша промышленность в значительной степени находится в руках того же дворянства. Бюргерского сословия у нас, собственно говоря, имеются только зачатки...
— Нам надо считаться с возможностью осложнений со стороны иностранных держав, — задумчиво сказала императрица. — Последние депеши из Лондона, Берлина и Вены говорят, что между правительствами сих держав деятельно идут таинственные переговоры. Старая лиса, Фридрих прусский, подбивает других. Чесноков пишет из Лондона, что там открыто говорят о большом европейском союзе для войны с Россией.
Помолчав, она задумчиво вымолвила:
— Ненавидят они нас. Вся Европа ненавидит!
Улыбаясь кончиками губ, Загорянский тихо откликнулся:
— Ненависти настоящей нет. Но желание раздавить нас — оно имеется. Еще Генрих IV накануне своей смерти от ножа сумасшедшего Равальяка вел переговоры об образовании европейской коалиции, целью которой было выгнать русских или, как говорили, «московитов», из Европы в Азию. Сто пятьдесят лет тому назад шведский король поздравлял сейм с тем, что «Московия перестала существовать». Полтава произвела ошеломляющее впечатление на всю Европу.
Друзей у нас не было, нету и не будет. Да и вообще, разве могут быть «друзья» у государства. У него могут быть союзники, когда это представляется им почему-либо выгодным, но о дружбе смешно и говорить...
— У нас и союзников нет! — скорбно вымолвила государыня.
— И никогда не было! — подтвердил Загорянский. — Дабы союз был прочен, надо, чтобы он покоился на общности интересов. Какая же общность интересов может быть между Россией и другими государствами? Торговые интересы очень слабы: мы почти ничего не покупаем у соседей, да и вывозим за границу сущую малость. Все могут отлично обойтись и без нас. А что касается общности политической, то и ее трудно найти. Вон, при покойной государыне Елизавете — мы это на опыте узнали — наши союзницы Австрия и Франция боялись нас чуть ли не больше, чем Фридриха. Нам они отводили роль того кота, лапками коего хитрая обезьяна каштаны из огня вытаскивать любит...
Кто-то засмеялся.
— Надо, однако, признаться, — продолжал Загорянский, — любить-то нас есть ли за что? Для всего католического мира мы — «схизматики», злые еретики, та же ненавистная им еретическая Византия, только перебравшаяся с берегов Босфора в брянские леса да в московские болота. Для некатоликов мы — «азиаты», степные варвары, орда, нахрапом влезшая в Европу и раскинувшая свой стан на тех местах, которыми многие соблазняются. Ну, да и то сказать: за нынешний век напугали мы старушку Европу немало. У нее, дамы субтильной и тонкого воспитания, сложение деликатное. Ей частенько и невесть что мерещится, когда она в расстройстве обретается. А тут под боком сидит в частом ельничке, подберезничке этакий медведь лохматый да косолапый и нет-нет да и рявкнет. А ей, Европе, сейчас же казаться начинает, будто медведю надоело в своей трущобе обретаться и вот-вот вылезет он оттуда да и начнет европейских коров, а может и самих пастухов, драть...
В этом смысле еще батюшка грозный царь Иван Васильевич своей борьбой с Ливонским орденом всей Европе надолго настроение испортил. А батюшка Петр Алексеич — и того хуже. Вишь, пришла ему такая причуда окно в Европу прорубить. А Россия-матушка, которую швед от прорубленного Петром окошечка отогнать норовил, высунула в окошечко не лик свой прекрасный девичий, а ручку, хоть и белую, да очень уж увесистую, а в ручке — петровского мастера Винуса игрушечки: штыки кованые, сабельки острые да пушки горластые. Кому же приятно сие зрелище?
— Кругом враги, крутом враги! — с горечью шептала императрица, задумчиво раздавая игральные карты.
— У всех это так! — продолжал Загорянский. — Не мы одни. Ежели в древности некоторый мудрый философ понял истину, что, мол, «человек человеку — волк», то пора бы и нам додуматься до сей простой истины, что «государство государству — тигр лютый». Ну, и сделать из сего соответствующий вывод...
— То есть? — заинтересовалась императрица.
— Каждый народ должен надеяться на себя и только на одного себя. В черный час никто ему из соседей помогать не станет, никто его не вздумает спасать, а, напротив, как только увидят, что он ослабел, накинутся на него как шакалы и гиены. Значит, надо уметь себя самого защищать. Надо иметь зубы острые, когти крепкие, стальные лапы могучие, голову светлую. Тут уж церемониться не приходится. В политике нет права. Есть одно только право: то, кое дается силой. Ежели уж на то пошло, это и есть настоящее право, законнейшее право на существование. Красных слов можно наговорить сколько угодно. Философскими рацеями можно хоть пруд прудить, хоть гать гатить, но суть от этого не изменится. Выбора нет: или быть в рабстве у других или не стесняться быть господином. Вот у нас, взять для примера, были рядышком Москва и Казань. Ну, и додумалась Москва: или Москве быть, или Казани. И поперли наши под Казань...
Легкая тень промелькнула по красивому моложавому лицу императрицы. Тень тревоги: последние донесения с Волги говорили, что орды Пугачева снова тронулись по направлению к Казани.
— Как-нибудь, бог даст, справимся! — поторопилась она утешить сама себя.
— Наше горе в чем? — продолжал Загорянский, — Это еще при нашествии монголов сказалось. Да и раньше, при первых же князьях, сказывалось. Взять хотя бы Мономаха... Растеклась Русь по огромному пространству. Ну, и расползлась на множество почти отдельных, так сказать, племен. Кто-то, скажем, бьет курян. А не столь близкие киевляне радуются: «Накладывай ему по загорбку!» — «Чего радоваться-то?» — «А куряне у киян клочок земли оттягали!» А какие-нибудь, скажем, смоляне, так те так рассуждают: «Пущай он курян хоть выпотрошит. Нас это не касаемо. Мы в своей берлоге сидим. Он до нас не доползет. А ежели доползет, то мы его на рогатину». Ну и бьют порознь. Знают русскую слабость...
— Вы хотите сказать, граф, что в нашем населении нет еще сознания общности отечества?
— Нет, ваше величество! Вот, совсем недавно я был по делам в Харькове. Белгородской провинции городишко. Ничего, живут себе люди... Родственники у меня: с Квитками породнились мы еще при Анне Иоанновне. Вот, заговорил, что, мол, на Волге не ладно. Даже не слушают. «Далеко очень. До нас и не дойдет... Нам какое дело». Оказывается, впрочем, что и до хода дел на войне с турками им тоже дела нет: далеко. Все равно, ежели турки наших и побили, то ведь до Харькова им не дойти. Заговорил я о том, что вот, мол, за Пруссию ручаться не приходится. Опять сонное чавканье: «Немчура к нам не долезет»... Позабыли, болваны, что ведь долез же Карл XII из своей Швеции до близкой к ним Полтавы. Позабыли, что уж совсем недавно татарские «загоны» под самым Харьковым смазливых хохлушек, как куропаток, ловили да на продажу в Феодосию, сиречь Кафу, генуэзцам волокли...
— Печально...
— Воистину печально, ваше величество. Но со всем этим надлежит считаться.
— То есть?
— То есть люди, которые сознают себя не курянами, киянами, туляками, пермяками или сибиряками, а прежде всего — русскими; люди, которые понимают, что выбора нет: или стать чьими-нибудь рабами, или защищаться, ни перед чем не останавливаясь, пускать в ход и руки, и зубы, и когти; люди, которые понимают, что защищая Россию, как государство, не только от врагов внешних, от иностранцев, но и от врагов внутренних, от своих же, они защищают прежде всего тот же самый русский народ, — эти люди не только имеют право, но и обязаны вести борьбу, ни с чем не считаясь, ни перед чем не останавливаясь.
— Мысль, конечно, верная...
— Ни с чем не считаясь, ни перед чем не останавливаясь! — подчеркнул снова Загорянский. — Полумеры ни к чему не ведут. Пример — Петр: ежели бы он ограничивался полумерами в борьбе с буйными стрельцами, он сломал бы себе голову и не спас бы Россию.
— Но ведь мы же...
— Мы теперь тоже ведем решительную борьбу с Пугачевым, ваше величество, — хотите вы сказать? Отчасти. Но не совсем... Мы еще не раскачались. Ежели мы с вами, ваше величество, уже понимаем, что речь идет о том, быть ли России или нет, то многие ли, кроме нас, понимают это? Много ли людей из дворян записалось в войска, чтобы защищать Россию? Много ли людей дало купечество? Что сделало духовенство? Что сделали монастыри, в которых собрались огромные богатства?
— Я знаю уже, в общих чертах, ваш план действий, Алексей Петрович! — сказала императрица. — Во многом я согласна. Завтра мы устроим маленькое совещание. Я графа Орлова жду утром. Он — верный и преданный друг и слуга. Его советы мне всегда приносили профит... А, кстати, завтра придет и донесение о положении дел в Малороссии...
— На Малороссию надо обратить сугубое внимание, ваше величество...
— И на казачество.
— Вена пострашнее буйных запорожцев. Гнездо запорожцев, в конце концов, можно без особого труда и уничтожить. Но Вена, Вена...
— Что-нибудь новое?
— Все то же. Еще при Анне Иоанновне обнаружена была пропаганда в пользу отделения сего края от России.
— Дело о заговоре Мельоранского!
— Да. Так называемое «дело Мельоранского». На самом же деле речь идет о «деле Венского Двора», советники коего вот скоро сто лет носятся с планом отторжения Малороссии от России, с тем, дабы образовать из отторженной части новое Великое Герцогство и посадить на малороссийский престол с титулом Великого Гетмана какого-нибудь эрцгерцога...
— Идея, подсунутая Габсбургам нашими дорогими друзьями, отцами иезуитами. Но ведь Пруссия не допустит такого усиления Австрии Фридрих...
— Ваше величество! Австрия и Пруссия помирятся, поделив между собой Польшу. Дни Польши сочтены. Соглашение не будет ни долговременным, ни прочным, и пруссаки передерутся с австрийцами. Но это будет позже. А сейчас Фридрих удовольствуется получением северной части Польши, Курляндии, Лифляндии и Литвы, а за эту взятку предоставит австрийцам право распоряжаться остальной частью Польши и любой частью Малороссии. Австрийцы зарятся даже на Крым...
— Ну, это уже слишком далеко... Но, действительно, у наших добрых друзей, пруссаков, и, особенно, у австрийцев аппетиты великоньки...
Левушка Нарышкин, которому наскучили столь важные разговоры, с величайшим трудом подавил зевоту, но судорожное движение его челюстей не ускользнуло от взора императрицы.
Она засмеялась добродушно и, шутливо грозя пальцем, сказала:
— Левушка! Я отправлю тебя в детскую... Бай-баиньки хочешь?
В ту же ночь, но не на берегах Финского залива, а в далекой от моря Заволжской степи, в местности, называвшейся тогда «Чернятиными хуторами», в недавно и словно волшебством из недр земных выпертом на поверхность огромном стане «армии» его пресветлого величества, государя «анпиратора» Петра Федорыча, несмотря на довольно поздний час, жизнь била еще ключом.
По степи, по дорогам и по бездорожью, к стану пугачевцев со всех сторон тянулись толпы по большей части оборванных и босоногих, но вооруженных косами, дубинами, рогатинами и даже старыми пищалями людей, ползли обозы, охранявшиеся конниками, неслись маленькие отряды дикого вида всадников. И шли сгонявшиеся для прокормления «анпираторской» армии табуны отобранного у населения крупного и мелкого скота. Слышалось тревожное мычание коров, блеяние овец, ржание коней, то звонкие, то хриплые голоса перекликавшихся людей.
В самом стане, раскинувшемся по обоим берегам речки Чернятинки, горело бесчисленное множество костров. И от этих огней, насыщавших сухой степной воздух едким дымом горящего кизяка, над станом Пугачева стояло отливавшее багровым светом зарево.
«Армия» воскресшего «анпиратора» состояла приблизительно из пятнадцати тысяч человек. Почти весь этот люд пребывал под открытым небом, расположившись у костров. Здесь и там стояли распряженные крестьянские телеги, купеческие «брички», «гитары», но попадались и старинные тяжелые рыдваны и такие же тяжелые, хотя и не столь старые, дормезы — добро, захваченное восставшими в дворянских усадьбах и купеческих хуторах. Экипажи, начиная от телег и кончая дормезами и бог весть как попавшими сюда двухколесными арбами, служили приютом для сопровождавших «армию» женщин разных народностей: кроме русских баб и девок, кроме казачек с Яика и с Дона, здесь были косоглазые киргизки с плоскими лицами, башкирки, похожие на странных зверушек калмычки, казанские татарки, чувашки, черемиски, мордвинки. Единственно общим для всей этой массы женщин была их молодость, старух среди них почти не было, если не считать нескольких десятков ведьмообразных цыганок. И не было или почти не было и девочек моложе десяти лет.
Здесь и там виднелись самого странного вида шатры из рогож и тряпья, войлочные кибитки, походные палатки. На правом берегу Чернятинки на небольшом, пологом пригорке виднелось около двух десятков убогих, приземистых, крытых камышом мазанок. Здесь помещался сам Пугачев со своей свитой.
В одной из таких мазанок, охранявшейся отрядом отлично вооруженных казаков, была «ставка его пресветлого величества».
В этой ставке еще не легли.
«Граф Путятин», он же в недавнем прошлом каторжник Зацепа, по прозвищу «Резаны Уши», прославившийся долгими разбойничьими похождениями на южном Урале и в Сибири, а теперь считавшийся правой рукой «анпиратора», главным стратегом и начальником личного конвоя Пугачева, вел допрос новоприбывшим в стан людям. Пугачев был тут же, но только изредка вмешивался в дело. Он только что поужинал, уничтожив огромное количество поджаренных на костре кусочков сочной баранины, выпил две баклаги крепкого сладкого вина, отяжелел, осоловел, и ему захотелось поскорее уйти в клетушку, в которой его ждала сегодня только что привезенная ему в дар одним из присоседившихся к «армии» «вольных» казачьих полков молодая, пригожая, русоволосая и голубоглазая «полоняночка», то ли попавшая в руки «пугачиков» поповна, то ли не успевшая бежать в Казань дворянка.
О ней Пугачев знал только, что звали ее Груней и что у нее был шестилетний братишка. Но захватившие ее в перелеске люди, вполне справедливо рассудив, что «на кой ляд еще и щенка дворянского к батюшке-царю ташшить?!», попросту перехватили ребенку горло засапожным ножом и бросили еще трепетавший трупик в овраг.
Рассеянно вслушиваясь в ход допроса, Пугачев все вспоминал о полоняночке.
«Беленькая! — думал он, — Тельце-то холеное, сладенькое... Одно не ладно: визжит она больно... Ты ее по-доброму, по-хорошему, за грудку щипнешь, а она вся трепыхается, будто ты ее ножом ткнул»...
Он улыбнулся пьяной и похотливой улыбкой, вспомнив другую такую «полоняночку», с которой провел прошлую ночь
«Ничего себе была девчоночка. Гладкая. Спина пухлая, коса до пояса... Попищала, попищала сначала, а потом ничего... Только и молила, чтоб не убивал».
Зачем убивать? Успеется...
Утром он подарил полоняночку одному из своих ближайших соратников, шестидесятилетнему, но еще крепкому старику, кряжистому Анфиму Гундосову, потерявшему свой нос то ли от руки палача, то ли от «хранцузской» болезни.
— Жалую тебя, князь Трубецкой, за твои перед моим величеством важные заслуги... Бери, бери: пятки тебе будет чесать. А то киргизу какому, либо персюку продать можешь...
И Анфим увел из «ставки» помертвевшую от страха «полоняночку». Легонько подталкивал ее сзади, а она трусливо сгибалась и шла, шатаясь, как пьяная.
— Так ты как говоришь, пан? В антилерийском деле, гришь, понимаешь? — прозвучал голос «графа Путятина».
Средних лет смуглый усатый человек, старательно выговаривая русские слова, сказал:
— Артиллерийскому и инженерному делу я, пан, обучался в военном училище в городе Турине, в Италии. Аттестацию имел, на латинском языке, за печатями, равно как и аттестацию о моем, пан, служении в войсках его королевского величества, наихристианнейшего короля Франции Людовика, Пятнадцатым именуемого.
— Та-ак. Значит, и на разных языках обучен? По-немецкому маракуешь?
— Говорю... Но по-французски — лучше. Кроме того, морское дело изучал. Будучи в Америке два года сим делом занимался...
— Город такой, что ли? Большой?
— Континент целый. Новый Свет называется...
— Ну, ладно. Ну его к ляду, не касаемо... Насчет морского дела тоже, поди, без надобности. Нам по морям плавать не приходится... А вот насчет антилерийского дела, это надо обмозговать... А как ты в Казань попал?
— За участие в конфедерации. Был незаконным образом арестован и выслан, несмотря на протестацию...
— Из конфедератов, Значит?
— Конфедерат.
— Слышь, ты, величество? — обратился Зацепа к осовевшему Пугачеву. — Еще один конфедерат!
Пугачев зевнул и перекрестил по привычке рот.
— Полячишка...
— Пушкарное дело, грит, дюже понимает… Опять же, энто-то самое, как его... анжинерное, мол, искусство...
— Бахвалится, поди? — усомнился Пугачев. — У них, у полячишек, гонору много. Набивал, скажем, капитану трубку да девок приводил на ночь, ну и сам себя сейчас в капитаны производит...
Поляк, скрипнув зубами, вмешался:
— Я от казанского коменданта аттестацию имею... В аттестации сказано: Чеслав Курч, бывший капитан польских королевских войск...
— Написать все можно, — протянул, потягиваясь, Пугачев. — Но, промежду прочим, чего тебе от нашего величества понадобилось? По каким таким делам?
— Хочу быть полезным... вашему царскому величеству! — выдавил из себя, Курч.
— Пользы-то с вашего брата, как с шелудивого козла, ни шерсти, ни молока...
— Ежели ваше царское величество решит идти на Казань, то могу оказать большую помощь.
— Каку таку? — вяло вымолвил Пугачев.
— Живучи возле кремлевской стены, имел я случай подземный ход под стену...
— Ну?
— И заложил я там пороховую мину. Истративши разновременно до пятидесяти рублей серебром, устроил я, говорю, большую пороховую мину.
— А толку-то что? Рази весь кремль на воздух взорвать собираешься?
— Весь не весь, конечно, но за взрыв значительной части стены беру на себя полное ручательство. Образуется пролом. Доблестные войска твоего царского величества, вовремя подведенные к надлежащему месту, смогут легко проникнуть в кремль...
— Коли не врешь, так правда... Да из-за чего вы, поляки, хлопочете. Ай моя Катька вам в печонку так въелась?
Пан Чеслав опять скрипнул зубами.
Пугачев услышал этот звук и засмеялся во все горло.
— Допекла-таки вас супружница моя? Хо-хо-хо!
— Как честный человек, положа руку на сердце, скажу, против Московского царства мы, поляки, сердца не имеем…
— Болтай, болтай!..
— Но любя свою родину и видя ее унижение и страшные бедствия, стремимся к обеспечению ее вольностей!
— Промотали вы, паны-горлопаны, свое королевство! — смеясь, сказал Пугачев. — Пробенкетували... Народ вы какой-то больно уж драчливый... Бывал я у вас, в Польше...
— Если бы ваше царское величество только пожелали, то Москва и Польша могли бы сделаться союзниками на жизнь и смерть.
— Союзниками, гришь? Варшава да с Москвою? Чудное дело. Право слово, чудное!
— Польшу теснят и с запада! — продолжал Курч. — Круль прусский.
— Заливает вам горячего сала за шкуру? — обрадовался Пугачев. — Его взять на то! Он немец, перец старый, всем сала за шкуру заливать любит. Австрияков вот как расчесывал. Опять же французов... Ну, да и нашим попадало по загорбку. Помню, под этим, как его... Под Куннерсдорфом...
Зацепа предостерегающе кашлянул. Пугачев поморщился, но потом продолжал в ином уже духе:
— Одначе, тетки моей покойной, Лизаветы, армия этого немчуру тоже не однова причесывала разлюбезнейшим манером. Кабы не я, то быть бы ему карачун... Но ты, пан, между прочим, полегче бы выражался-то! Нашему царскому величеству король пруцкой хоша и дальний, а все же сродственник. Опять же никто из государей на наше правое дело внимания не обратил, а он, пруцкой, цидулку-таки прислал. Любезным братцем величает!
Поляк потупился. Тогда снова вступил в разговор Зацепа, сказав:
— По антиллерийскому делу, двистительно, нам польза может оказаться. Пушкарей у нас немало, да больно зря палят часто. По чему попало шпарят, а насчет дистанциев мало смотрят. Ежели ты, пан, в сам деле послужить хочешь, то так и быть, его царское величество может тебя своей милостью подарить...
— А что ты думал?.. — откликнулся Пугачев, потягиваясь. — Пущай старается!
— Послать его к Тимош... к князю Барятинскому, что ли ча? — осведомился Зацепа.
— Валяй. Пущай сговариваются, как и что... Может, и впрямь, насчет казанкова кремля что сварганят...
Сделав свирепое лицо, опять обратился к поляку;
— А ты, пан, того... Смотри, говорю! Я, брат, сам с усам. Чуть что — с живого кожу сдеру, а мясо псам скормлю:
— Ну, иди!
Позванные Зацепою-Путятиным часовые вывели поляка. Он был бледен, на лбу виднелись капли пота, но под лихо закрученными усами играла довольная улыбка.
— Пора бы и кончать! — вымолвил ворчливо Пугачев. — Спать чтой-то хотца...
— Надо раньше энтого... сокола залетного допросить «Дружки» пишут, что, мол, внимания заслуживат...
Начался допрос стоявшего до тех пор в стороне молодого белокурого человека. У него было плоское, чисто славянского типа лицо с мелкими, по-своему приятными для глаза чертами, ровно подстриженная бородка, отливавшая красниною, жиденькие усики, нос луковкой и серо-голубые глаза, смотревшие на окружающее с наивным любопытством.
— Ну, парень, докладывай! По какому такому государственной важности делу решился ты потревожить его царское величество? — начал Зацепа.
— Желая принести посильную пользу народам, населяющим российскую империю, — зачастил явно заученную речь белокурый, — решился я, преодолевая многие трудности и пренебрегая опасностью для живота моего, обратиться к его царскому величеству с меморией, сиречь, докладной по государственным делам запиской...
— Из подьячих, что ли? — небрежно осведомился Пугачев. И покосился в ту сторону, где за не доходившей до потолка тесовой перегородкой находилась новая «полоняночка». Ему показалось, что кто-то там, за переборкой, всхлипнул... Наморщил брови.
— А ни боже мой! — запротестовал белокурый. — Мы по купечеству...
— Из шкуродралов, значит? Так! Ну, докладывай!
— С малых лет задумываясь о том, как бы полутче устроить все в российском государстве...
— Эвона, куда махнул?! — добродушно изумился Пугачев. — С малых лет хорошо в бабки, а то в городки играть... Ну, послухаем...
— Возлюбя всяческие науки...
— Поди, драли?
— Стремился я к расширению моего умозрения.
— А ты покороче! Что мне с твоего умозрения?
— Размышляя о причинах нестроения в российском государстве, нашел я оные причины в несоответствии государственного строя с законными вожделениями самого населения, которое, будучи от природы награждено острым умом, издревле стремится к прекращению тиранских поступков своих правителей...
— От Катьки да от ейных полюбовников, дистительно, многие тиранства идут! — качнул головой Пугачев. — Она, немка, нашего первородного, можно сказать, сыночка и наследника свят-отеческого престолу правов лишить замышляет. Собирается, говорю, на престол-то святой какого-то своего полюбовника посадить... Но мы ей бока огладим, рога пообломаем. Мне цесаревич и то пишет: «Долго ли, мол, тятя, буду я терпеть злое тиранство маменькино и ейных полюбовников»...
Опять Зацепа предостерегающе крякнул.
— Располагая неким достатком, сиречь денежными средствами, с согласия родительницы моей отправился я три года тому назад в заграничные земли, дабы изучить тамошние порядки.
— Ничего хорошего там нет! — вымолвил Пугачев. — У нас лутче. Люди сытнее едят... Ну, договаривай, парень. Только поторапливай! А то мы должны еще важным делом заняться.
Он покосился на перегородку.
— Изъездивши многие страны, нашел я, что наибольший порядок имеется у короля шведского в его королевстве. А почему сие? А потому, что права королевские там ограничены.
— То есть, как это? — полюбопытствовал Пугачев.
— Имеется у них, шведов, наподобие нашего Сената — рыксдаг, то есть представительная палата. Само население выбирает в оный рыксдаг депутатов. Коих выбирает благородное сословие, коих духовенство, а коих градское сословие, сиречь бюргеры...
— Ты это к чему, парень? — воззрился Пугачев.
— И король шведский не имеет права без согласия рыксдага новые подати да налоги вводить, армию уменьшать или увеличивать, а буде ежели пожелает с кем войну вести, то должон предварительно о том советоваться...
— Это нам плевое дело! Без совета с министрами и Катька ничего не делает...
— И будучи в Штокгольме-городе, того королевства столице, узнал я от верных людей, что такое у них намерение имеется, чтобы королевской власти совсем не было…
— Корольку своему, значит, перо вставить хотят? — обрадовался Пугачев. — Здорово! Пущай их!
— А намерены они, шведы, чтобы заместо короля наследственного да был у них государству начальник по народному выбору и был бы его правам срок, скажем, в три или четыре года...
— А потом как?
— А потом население нового начальника государству выбирает...
— Народишко-то? — изумился Пугачев. — Ой, парень, брешешь ты что-то! Как же это можно, чтобы народ нам кого в правители выбирал? Да где же это видано? Царь, так царь, чтобы божьею милостью... Опять же, помазанный на царство... А как почнут выбирать, то будут только булгачить...
— История нас учит, что в древности многие государства по целым столетиям без царей обходились. Это республика называется...
— Как это?
— К примеру сказать у эллинов, сиречь древних греков, так было.
— У пиндосов? Нашел кого в пример ставить?! То-то их турка и прищемил. И пищать не смеют...
— Было сие также у древних римлян до кесарей!
— А нам-то что от того? Мало кто с ума сходил?! — засмеялся Пугачев. — Ну их, твоих пиндосов, к ляду. Ты лутче вот что... С которого, гришь, городу?
— Из города Серпухова.
— Есть такой! Знаем! Бог поможет, приведем и Серпухов под нашу высокую руку... А пока что брось ты, парень...
— Что бросить?
— Языком молоть. Ни к чему это! А ежели ты нашему царскому величеству служить желаешь, то бери-ка, скажем, ружье, а то хоть пику. Конька какого там дадут станишники...
— Я верхом не могу! — смутился белокурый.
— Свалиться боишься, что ли? Как мерзлые штаны на заборе, так ты на лошади? Ну, валяй к пехтуру!
— В солдаты?
— А чего нет? Вымуштруют, небось! Дело не мудрое. Не в енаралы же тебя сажать?
— Я на то призвание не имею!
— Какое такое призвание? В дьячки что ли мостишься? Так дьячки нашему величеству сейчас без надобности...
— Я полагал, для разрешения важных государственных вопросов... Будучи знаком с иностранными порядками...
— Брось! Рылом не вышел!
Пугачев поднялся и решительно сказал:
— Ну, будет языки чесать, а то волдырь вскочит. Убери ты его, граф. Наш канцлер вчера мне все уши протурчал, что, мол, в походной канцелярии писарей не хватаеть. Приткни его туды.
— Ваше вели...
— Нишкни. Законы писать вздумал? Царь выборный да еще на срок тебе нужен? Городишь ты чушь, парень: ну тебя...
— Да я...
— Уходи, пока цел! — нахмурился Пугачев. — Царя ему выборного захотелось?!
— Прирезать его что ль? — осведомился равнодушно Зацепа.
Белокурый помертвел.
— А хоть и веревкою удави! — ответил Пугачев, зевая и торопливо крестя рот. — Ему, сукиному сыну, царя выборного понадобилось...
Остановился. Вспомнил, что серпуховец пробрался в Чернятинский стан с письмами от разных далеких «дружков».
— С Рогожского кладбища кого знаешь? — осведомился он у начавшего от смертельного испуга икать серпуховца.
— Отца… отца… отца...
— И сына, и святого духа! — смеясь, вымолвил Зацепа.
— Отца Варнаву...
— Варнаву знаешь? — удивился Пугачев.
— Он… грамотку... дал!
— По ошибке должно! Не думал, что ты дурак такой. Ну, черт с тобой! Ради Варнавы, душевного человека... Гостил однова у него. Живи... Сдай его, граф, господину нашему канцлеру, пущай подметные грамотки пишет...
Выждав, когда Зацепа увел серпуховца, еле передвигавшего ногами и все еще икавшего, Пугачев направился за перегородку. Оттуда донесся его голос:
— Ну, ты, гладкая! Чего в угол забилась? У-уй, горячая какая... А сними-ка ты с меня сапоги. Так. Теперь ложись. Да не вздумай реветь, дуреха... Съем я тебя что ли. Да рубашку сними с себя!
Громоздкая деревянная кровать заскрипела под тяжестью двух тел...
Поздней ночью, перед самым рассветом, когда уже меркли звезды, настойчивый стук в дверь разбудил Левшина. Первым делом его было схватиться за лежавшие у изголовья пистолет и саблю.
— Ваша милость! Ваша милость! — взывал из-за двери взволнованный голос Анемподиста.
— Вставайте, вашскородь... — поддержал управляющего вахмистр Сорокин. — Кульер прибег...
— Входи! — крикнул Левшин, спуская ноги с широкой тахты на пол. Проведшая с ним эту ночь дворовая девка, имени которой он не знал, тревожно завозилась, словно стараясь забиться вглубь тахты.
В комнату вошли Анемподист с сальной свечой в руке и совершенно уже одетый вахмистр. У Анемподиста было бледное лицо, вытаращенные глаза, и руки его так сильно тряслись, что он чуть не уронил подсвечник, ставя его на стол. Сорокин был совершенно спокоен с виду, только его седые усы топорщились, это было признаком того, что старый солдат чувствует запах пороха в воздухе.
— Мать пресвятая Богородица... Иисусе сладчайший... Помяни, господи, царя Давида...
— Не лотошить! — оборвал Анемподиста Левшин. — Говори ты, Сорокин, в чем дело? Лихачева разбудили?
— Одеваются... Сейчас придут. Да вы, вашскородь, не извольте тревожиться... Время еще есть. Это он, Анемподист, зубами дробь барабанную выколачивает так, зря! — с усмешкой заметил вахмистр. — Но как пришедши разные новости, то я счел за лутчее потревожить вашескородие...
Девка, кутавшаяся в покрывало, как мышь, сползла с тахты и беззвучно скользнула в дверь. Под окном звонко крикнула какая-то пичуга. Со двора донеслось негромкое ржание коня. Залаяла и оборвалась дворовая собака.
— Людей поднял?
— Готовы. Лошади в порядке... Да время, говорю, еще есть...
Доклад Сорокина и Анемподиста не занял и получаса. Во-первых, от полковника Михельсона, непосредственного начальника Левшина, прискакал гусар-гонец со словесным поручением Левшину бросить все и попытаться разогнать огромную шайку пугачевцев, которая, по-видимому, собирается перекинуться на правый берег Волги, а покуда занимает село Питиримово, и справившись с этой шайкой или хотя бы только напутав ее, идти на соединение с главным отрядом Михельсона. Относительно шайки, занявшей Питиримово, сообщалось, что в ней есть до тысячи человек, из которых до двух сотен конников, больше башкир, вооруженных копьями и луками. «Головку... шайки составляло человек сто, вооруженных старыми пищалями и охотничьими ружьями и собранных беглым каторжником, бывшим сержантом Васькой Лбовым, который теперь именовал себя «его царского величества» енарал-аншефом графом Досекиным, а при случае выдавал себя и за «анпиратора».
— Старый знакомый! — усмехнулся Левшин. — Живуч, канальон этакий! Ну, да ладно! Повадился кувшин по воду ходить...
— Одначе, вашескородие, при Ваське антилерия имеется! — продолжал Сорокин. — Две пушчонки с собой таскают. Одна — мортирка махонька, так, больше ворон пугать, а другая — полевое орудие. Из мортирки они больше камнями да гвоздями шпарят при надобности, вреды большой не бывает. А что касаемо полевого орудия, то снарядов у них штук пятьдесят, больше не наберется... А пушками командует киргиз один, Сафетом зовут. Кривой на один глаз...
— Окривеет и на другой! — пробормотал Левшин, соображая, как надлежит действовать.
— Ежели, вашескородие, да не удастся нам их расчесать теперь же, то дней через пять наберется там и все три тысячи. Сброд всякий идет. Дезертиры, что по кустам да буеракам хоронятся, тоже соблазняются...
— Посмотрим. Ну, дальше!
Теперь настала очередь Анемподиста. Его новость была того же рода: стоящее всего в пятидесяти верстах от Кургановки большое торговое село Покровское занято другой шайкой пугачевцев, насчитывающей до двух тысяч человек. Эта шайка только что перебросилась в Покровское из Безводного, где пробыла три или четыре дня. Сами же безводновцы, присоединившись к пугачевцам после того, как их село было пугачевцами почти дочиста разграблено, подбили мятежников идти на Покровское, соблазняя возможностью здорово поживиться. Теперь Покровское уже ограблено, барская усадьба сожжена, скот или угнан в Чернятинские хутора для прокормления «царской» армии, или перерезан и съеден. Шайка еще не решила, куда податься, но покровцы и безводновцы подбивают ее идти на Кургановку: и усадьба, и село пошарпать можно.
— Беспременно придут сюды! — твердил растерянно старик управляющий. — Наш же крепостной, сучий сын, бывший буфетчик Назарка, треклятая его душа, постарается... Его за пьянство да воровство приказано было без очереди сдать в солдаты, да он разломал клеть, в которую был посажен до отправки в город, и сбежал пять месяцев тому назад. А теперь объявился в Покровском и бахвалится: я, дескать, сам скоро князем стану, а Кургановку по ветру пущу!
— У него здесь дружков много! — продолжал Анемподист. — Род их большой. Зятья да кумовья, да шурины, да двоюродные братья. Иные уже бахвалились: придет, мол Назарка, господ изведет, добро их поделит, а будет Курганское вольным селом. Ни тебе барщины, ни тебе оброка, ни податей. Живи, как хотца...
Несмотря на то, что Анемподистом каждую ночь выставлялись по дорогам караулы из хозяйственных мужиков, за эту ночь уже сбежали к Назарке три парня и одна девка.
— Отец Сергий тоже сбежал! — вставил Сорокин.
— Куда? В пугачевцы?
— Нет, — заторопился Анемподист, — куда ему — в пугачевцы! Он робкий. С робости и побег... У него в Старопавловске братан в дьяконах... К братану...
— Бегут крысы с тонущего корабля! — пробормотал Левшин. — Ну, черт с ними. Не до них!
Вошел уже успевший одеться, но еще полусонный Лихачев. Спросил, потягиваясь:
— В поход?
— Посмотрим! — ответил рассеянно Левшин, покусывая кончик черного уса и морща лоб.
— Подзакусить бы не мешало! Успеем что ли, Костя?
— Успеем. Распорядись...
Покуда слуги накрывали стол для завтрака, Левшин еще раз прошел по всему старому дому князей Кургановых. Дом был полон жизни, но почему-то казался огромным гробом. Дворовые шмыгали по покинутым господами покоям с испуганными и озабоченными лицами. Какая-то однорукая старуха отбивала поклоны перед большой, старинного письма иконой Казанской Божьей матери, стоявшей в опочивальне господ. Теплилась «неугасимая... лампадка. Блуждали по потемневшей живописи лучи трепетного света лампадки. А в окна уже глядела разгоравшаяся заря.
Левшин прошел в библиотеку. Это была средней величины комната, по стенам которой стояли тяжелые, неуклюжие, работы домашнего столяра, дубовые шкафы, набитые книгами, почти сплошь французскими. «Кому это теперь нужно? — мелькнула мысль. — Здорово гореть будет»...
В горнице молодого Курганова Левшин увидел висевшую над мягким диваном на стене кривую турецкую саблю с эфесом, убранным сплошь бирюзой. В полувыдвинутом ящике стола виднелась ручка двухствольного пистолета.
— Трусы! — пробормотал Левшин. — Даже оружие позабыли!
Снял со стены саблю, забрал пистолет: не оставлять же оружие сволочи.
Он вышел на балкон, присел и задумался, представив себе карту всей округи. Стал чертить пальцем по пыльной поверхности тяжелого стола: здесь Кургановка, рядом село Курганское, слева Волга-матушка, широкая река. На берегу Волги — Питиримово, и там — пугачевцы. Так. Справа Покровское, еще правее Безводное, за Безводным почти безлюдная степь: только разбросанные там и сям хутора и далеко в степи Чернятины хутора — старое раскольничье гнездо. И там — «армия» его пресветлого величества, нелепое чудовище с крошечной, почти без мозга головой, с уродливым, раздувшимся непомерно телом, которое все состоит из одного прожорливого брюха да десятков, может быть, сотен способных бесконечно вытягиваться щупалец.
Мелькнуло в воображении виденное где-то, когда-то, должно быть еще в Шляхетском Корпусе, старинное изображение спрута или осьминога, морского чудовища. Выплывшее из недр морских отвратительное чудовище своими щупальцами охватило стройное двухмачтовое судно, из люков которого беспомощно глядят пушки, на мачтах еще держатся реи с распущенными парусами, на флагштоке весело развевается пестрый вымпел. И спрут втягивает осужденное на гибель судно в морскую бездну...
Упрямо тряхнул головой, отгоняя от себя это видение, и опять принялся соображать, что делать.
— Эх, далеко уже вытянулись щупальцы пугачевского осьминога. Одно дотянулось своим концом до Питиримова, пытается переползти за Волгу. Другое тянется сюда, к Кургановке.
Ума в крошечной голове у спрута мало. Звериной хитрости хоть отбавляй. Пугачевцы, пользуясь тем, что правительство, слишком долго не обращавшее внимания на движение на Яике, прозевало и не успело произвести сосредоточения войск, раскидывают щупальцы по всем направлениям. С их помощью они нащупывают удобное место, чтобы перетащить брюхатое тело на ту сторону Волги. Последнее время чудовище явно тревожится: почти весь левый берег Волги уже ими обглодан. А брюхо требует еды. Если до зимы не удастся перебраться на правый берег, оно само собой развалится от бескормицы. Зимы ему не пережить...
Михельсон требует разгромить или хотя бы пугнуть шайку, добравшуюся до Питиримова. Ой, надо! В первую голову надо. Место деликатное... Но как же быть с Кургановским? Если бы не Питиримово, то можно бы сразу броситься на Покровское: шайка, конечно, большая, но рыхлая. Налетев на нее, можно расколотить. Не в первый раз... Назарки в роли «енаралов» немного стоят.
Однако, если заняться Покровским, то есть спасением Кургановского, то за это время в Питиримове и впрямь соберется тысячи две. С ними тогда уже не управишься.
Эх, хоть бы две-три сотни людей, на которых можно положиться! Вот таких, как Сорокин! Но где их взять? Одни ползут в стан Пугачева, другие расползаются, как тараканы из горящей избы, даже не помышляя о сопротивлении. Что за народ такой треклятый?!
Думы Левшина были прерваны Анемподистом, лично пришедшим доложить, что завтрак подан.
Войдя в столовую, Левшин увидел, что Лихачев с юношеским аппетитом уплетает какую-то горячую снедь. На столе стояла пузатая темная скляница.
— Токайское! — сказал Лихачев, прожевывая кусок сочного гусиного мяса. — Налить, что ли?
Час спустя маленький отряд Левшина собирался покинуть кургановскую усадьбу. Почти все население усадьбы высыпало на двор. Мальчишки лихо гарцевали верхом на палочках, изображая то ли гусар, то ли казаков. Девчонки шныряли стайками. Дворовые толпились кучками, тупо глазея на коней. Дворовые девки теснились к гусарам и всучивали им подарки, по большей части из съестного.
Анемподист, бледный, еле волочивший ноги, растерянно покрикивал на дворовых, отдавая ненужные распоряжения, а потом бормотал:
— Помяни, гос-споди, царя Давида и все кротость его! Пресвятая Богородица, спаси и защити!
Подошел к собиравшемуся уже вскочить на свою белую полукровку ротмистру.
— Ва-ша милость...
— Ну?
— А мы как же?
Левшин угрюмо пожал плечами.
— Ведь сожгут, окаянные!
Левшин молчал. По морщинистому лицу старика покатились слезы.
— Жили-жили и, вот, на поди... Что ж это такое?
Помолчав несколько секунд, вопросительно шепнул:
— Ай убечь и мне? Ведь отбиваться нечем! А они не посмотрят. Им что? Уж и теперь которые побойчее зубы показывают, господ, мол, больше не будет, а господских псов и удавить можно! Это я-то в псы попал на старости лет!
— Прикажи арапниками драть!
— Да кто драть-то станет, батюшка?! Да и к чему? Только пуще того злобиться будут...
— Поступай, как знаешь, старик! — смягчился Левшин. — А я и рад бы помочь, да... Молись богу, старик!
— Бог-то далеко, ваша милость! А Пугач близехонек. А, главное, господ нету. Были бы господа — знали бы, что делать. А мы как овцы без пастуха... Ну, дела!
Левшин вдел ногу в стремя. Белая кобыла плясала на тонких, изящных ногах, распустив пушистый хвост, и когда ротмистр уселся в седло, прянула и поскакала к распахнутым настежь воротам.
Гусары потянулись следом за командиром, по двое вряд. Какая-то шустрая босоногая бабенка подлетела стрелой к рябому гусару Митрохину и, сверкнув белыми зубами, сунула ему сверточек.
— Пирожка на дорожку, Ванюшенька! Не поминайте лихом!
И, застыдившись, юркнула куда-то.
Выехав со двора, Левшин придержал свою кобылу и стал пропускать гусар мимо себя, оглядывая их зорким взглядом умеющего держать людей в руках командира.
В хвосте ехали вместе: Юрий Николаевич Лихачев на горбоносом киргизе, оседланном по-казацки, за ним его дядька Игнат, худенький старичок, сидевший на лошади, как кот на заборе, казачок Петька, пятнадцатилетний парнишка, привязанный к своему барину, как собачонка, и еще какой-то незнакомый Левшину новый казачок — белокурый, румяный и голубоглазый, испуганно хватавшийся белыми руками за луку и пресмешно болтавшийся в седле.
— Откуда этот мальчонка у тебя появился? — спросил Левшин у приятеля.
Легкая краска проступила на щеках Лихачева.
— Тут, друг ты мой, вышла такая странная история...
— Да это не мальчонка, а девка! — изумился Левшин.
— Ксюша... привязалась... По совести, я ее отговаривал. Но она говорит: «Тогда я удавлюсь...»
Левшин пожал плечами.
— Глупо, братец ты мой! Сами на волоске висим...
— Знаю, что глупо. Но, ах, ежели бы ты знал, какие тонкие чувствования у сей девицы! Никто не сказал бы, не подумал бы, что она из подлого звания, простая дворовая... Она даже по-французски кое-что говорит!
— Очень ей это нужно?! — фыркнул ротмистр. — Но ведь ты, дружище, похищаешь чужую собственность. По закону...
— Какие теперь еще законы?! — улыбнулся молодой человек. — Кроме того, крепостные Кургановых разбегаются и сами. Одной девкой больше, одной меньше — не все ли равно? Ну, а я, конечно, при первой возможности выкуплю Ксюшу. С Кургановыми мы в приятельских отношениях...
Левшин пожал плечами.
— Твое дело, коли так... Ты ведь волонтер. Добровольно присоединился к моему отряду. Волен поступать, как хочется. Я же со своей стороны могу сказать одно: взял обузу!
— Вовсе нет! — возразил Лихачев. — Что за обуза, подумаешь?! Вожу же я с собой Игната и Петьку! Разве они мешают? А Ксюша через два-три дня будет не хуже Петьки на коне держаться... Я ей обещал показать, как саблей рубиться надо и как стрелять из пистолета. Она такая понятливая... Может, даже пользу принесет.
— Единственное пополнение моего отряда! — с горечью вымолвил ротмистр. — Прибавилось! Переряженная девка!
Екатерине не спалось в теплую летнюю ночь. Только что задремала в своей опочивальне, и вдруг словно что-то взметнулось в груди и оборвалось, и упало.
Открыла глаза. Приподнялась на постели. Огляделась Опочивальня императрицы была слабо освещена горевшей в углу, под розовой крышкой, лампадкой венецианской работы из цветного, в три слоя, с насечкой золотом, стекла. Отблески — алые, фиолетовые, синеватые, золотистые — ложились на старые гобелены стен, на лепной потолок, на паркетный пол. Из соседней комнатки чуть слышно доносился легкий храп повсюду сопровождавшей императрицу ее доверенной наперсницы Мавры Саввишны Перекусихиной, спавшей легким и чутким сном сторожащей свою госпожу собаки.
— Как все это... странно! — прошептала Екатерина — И чего я так волнуюсь сегодня?! Надо взять себя в руки и… и заставить себя заснуть: завтра много работы с самого утра.
Мелькнула смешливая мысль: «Маркиз де Пугачефф...» Любезный кузен его величества короля прусского. А, может быть, и других королей. Например, шведского. А то, чего доброго, и моего благородного друга, императора Иосифа...
Бурбон, тот, конечно не унизится до того, чтобы титуловать беглого казака, схваченного за воровство, своим кузеном. Но при случае будет очень не прочь оказать Емельке посильную помощь. Как им не стыдно? Неужели они не понимают, что значит все это? Они хотят утопить Россию в ложке воды… Но ведь Россию уже не вычеркнешь из жизни. Русский народ уже не загонишь в заволжские степи, как мечтал Генрих IV, как пытался сделать Карл XII. Русское племя уже пустило глубокие корни в Европе. Если эти господа вздумают выкорчевать эти русские корни из европейской почвы, то со всей Европой может случиться то, что недавно случилось с Лиссабоном: землетрясение, от которого обвалятся и самые старые каменные гнезда...
Стало душно. Императрица нетерпеливо откинула легкое атласное одеяло, опустила ноги, нащупала стоявшие у кровати легкие меховые туфли, набросила на плечи шелковый шушун и принялась ходить по комнате из угла, где стояла кровать, к большому, закрытому тяжелыми штофными занавесями окну, оттуда — к углу, где на малахитовом столике стояла старая, строгановского письма родовая икона Романовых — богоматерь с младенцем Иисусом в золотой, осыпанной жемчугом, бирюзой, рубинами и алмазами, ризе. Оттуда — опять к кровати, и опять к окну. «Что делать? Как поступать? — думала она. — Как бороться с этой язвой, расползающейся по телу России?»
Вспомнила, как недавно ей пришла в голову мысль самой стать во главе отборных частей гвардии, двинуться на восток, увлекая всех своим примером, и раздавить переползающую с места на место ядовитую гадину. Так поступил бы Петр Первый, тот, который, не задумываясь, собственноручно рубил упрямые головы мятежным стрельцам.
Но этот план не был осуществлен. Граф Панин, тогдашний канцлер, и Левушка Нарышкин, и Григорий Александрович Потемкин — все высказались против него. Прежде всего, выступление самой императрицы в поход против поднявшего голытьбу беглого острожника могло быть истолковано в том смысле, что движение сделалось слишком опасным. Во-вторых, нельзя покидать столицу, уводя из нее лучшие части гарнизона. И в-третьих...
О, господи, сколько доводов нашлось против этого проекта!
А вот теперь тот же Загорянский говорит, что скрывать от себя опасность не приходится. Зараза уже переползает с левого берега Волги на правый, змеиный яд начинает действовать и на другие части великой империи. На Дону и на Хопре не благополучно. В Астрахани был, правда, сейчас же подавленный, погром. Возле Киева появились две шайки разбойников, действующие от имени все того же «анпиратора».
В Иностранной Коллегии и в Военной плохие сведения из-за границы: Турция, так недавно подписавшая мирный договор в Кучук-Кайнарджи, лихорадочно готовится к новой войне. Румянцев пишет, что находящуюся за Дунаем армию надо не ослаблять отзывом частей для борьбы с Пугачевым, а усиливать на случай возобновления военных действий. Польша вот-вот загорится.
Остановилась у окна, откинула занавеси, глянула. Увидела на море разноцветные огни судовых фонарей. Подумала: «Ну, на моряков, кажется, можно положиться. Эти не выдадут»...
И тотчас же нахмурилась: вспомнила секретный доклад адмирала Черемисова о том, что «подметные» письма пугачевских посланцев проникают и во флот. А в этих подметных письмах «анпиратор» обещает матросам «ослобонить» от «чижолой» службы на судах и распустить всех по домам. У какого-то полуграмотного канонира с фрегата «Гашут» при обыске обнаружили листок, на котором канонир записал, что «одна надежда на его царское величество, потому нам, российским людям, морское дело не любо, держать военный флот ни к чему, только людей муштровкой, да на смерть запарывают линьками, а кормят червивой солониной, да такими сухарями, в которых песку больше, чем муки».
...Зараза. Зараза ползет и туда.
А ведь такие «подметные» письма и такие записи о ненужности военного флота, это только проявление мнения народного. Действительно, кто же у нас любит море и морское дело? Еще когда Петр заводил свой крошечный флот, везде и всюду ворчали, что это одно баловство. Пустая затея!
Тихо отошла от окна, уселась на край ложа и опять задумалась.
…То, что происходит сейчас, родилось из прошлого. Корни надо искать в прошлом. Где же эти корни?
Крепостное право. Огромные расходы на армию и флот. Тяжесть военной службы. Плохой состав властей. Отвратительный суд. Общее невежество. Дикие нравы. И еще, и еще, и еще.
Все это унаследовано от прошлого. Все это в свое время родилось из той же русской почвы. Рождено самой историей. Старые язвы, с которыми сразу не справишься. Словно в часовом механизме, одно колесико цепляется за другое, один рычажок толкает другой. Власть плоха, потому что людей нет. Прежде всего в огромной стране с десятками миллионов населения не хватает образованных людей. Не из кого выбирать. Чтобы улучшить состав власти, есть единственный путь: создать учебные заведения и через них провести тысячи и тысячи детей. Но на это нужны огромные средства. Крепостное право — великое зло. Но ведь по существу помещики заменяют отчасти правительственную власть. Это те же чиновники, отвечающие перед государством за крестьян. Освободишь крестьян — надо заменить помещиков чиновниками, и трудно сказать, будет ли это лучше. Вон казенные крестьяне стонут. По их словам, быть за помещиками лучше, чем быть за казною.
Непомерно тяжела военная служба. Берут в армию смолоду, а держат чуть не до старости. Так! Но ведь в стране, раскинувшейся на такое огромное пространство и имеющей такое пестрое население, солдатская служба поневоле должна быть долга. Каждый год в армию вливаются тысячи и десятки тысяч рекрутов, которых надо обломать. Тысячи и тысячи рекрутов русского языка даже не понимают. А где же набрать офицеров, которые понимали бы их язык? И что это была бы за армия, если бы для командования приходилось применять сто различных языков. Срок службы непомерно долог? Да. Но чтобы сократить этот срок, надо отпустить старых служивых, надо лишить армию самой лучшей ее части, и это в такое тревожное время, когда на карту поставлена, быть может, самая жизнь России!
От страны требуется большое, может даже крайнее напряжение сил, чтобы завоевать себе право на лучшее будущее. Но как заставить население пойти на это напряжение? Возможно ли убедить всех, что необходимы жертвы? Как убедить такое пестрое разноплеменное, разноязычное, разноверное население в необходимости, в неизбежности жертв? А не заставишь это население повиноваться силой, империи развалится на составные части. И то же самое население будет обречено на ужасающие бедствия.
Императрица подняла голову «Ну, нет! Покуда жива, до этого не допущу. Буду бороться! — Посмотрела на стоящие рядом, на малахитовом с бронзой столике малахитовые же часы. — Однако, как поздно! Скоро и утро. А я еще и глаз не сомкнула. Спать, спать, спать!»
Улеглась, не снимая шушуна. Лежала на спине и старалась ни о чем не думать, чтобы поскорее заснуть. Но это не удавалось.
… Сверженный и убитый Петр III возродился в образе пьяного конокрада, острожного жителя, Емельки. Ну, хорошо. А что было бы, если бы не было трагедии в Ропше?
Что было бы? А вот что...
Если бы дело ограничилось простым отречением Петра от прав на престол, возник бы вопрос, что с ним делать: держать ли в заключении или отпустить в его излюбленную Голштинию. Предположим, что он отпущен. Само собой разумеется, там за него сейчас бы ухватился лукавец Фридрих. Они заявили бы, что отречение является вынужденным, а потому и не действительно: Фридрих дал бы средства, дал бы людей. И вот через год, через два Петр III, настоящий Петр III пошел бы на Россию. Междоусобная война из-за права на престол. Разруха России. Торжество ее смертельных врагов. Страдания для всего русского народа...
Нет, выпустить Петра было нельзя.
Но если нельзя выпустить, значит, надо держать в заключении. Император в заключении. Император в тюрьме, император — страдалец. Сколько Мировичей, сколько отважных честолюбцев, готовых рискнуть головой, нашлось бы тогда, чтобы спасти заключенного и вернуть ему корону!
Ну и вот Петр III умер. А теперь — воскрес. Бродит по заволжским степям. Как вампир, пьет человеческую кровь. Это — рок...
Но Петр — это не больше, как простой предлог. Не было бы Петра, был бы Иоанн Антонович. А то нашлось бы и еще другое. Выплыл бы какой-нибудь таинственный сын от брака Елизаветы с Разумовским или от связи с Шуваловым. Нашелся бы какой-нибудь сказочный внук Алексея Петровича. Словом, предлог был бы изобретен.
Емелька — раскольник. За его спиной стоят раскольники. Что такое раскол? Легко рассуждать женевцу Руссо, что государство не должно вмешиваться в вопросы, касающиеся религии. Легко проповедовать полную и безграничную свободу совести. Но ведь и в основу Великого Раскола легли стремления не только духовные, но и политические. За Аввакумом, фанатиком и галлюцинатом, стоят буйные и своевольные стрельцы, а сбоку воровские казаки, и вся голытьба кабацкая, и вся вольница, и весь люд темный. И был тогда тот же нынешний Емелька, только именовался он Стенькой...
Теперь горько жалуются на тягости, вызванные войной с турками. Многие говорят, что и самой войны не надо было. Зачем, дескать, воевать? Разве у нас самих земли мало? «О, глупые люди! Да чего стоит эта русская земля, пока не в наших руках берег моря? Россия не будет в безопасности до тех пор, пока ей не будет принадлежать Крым, это злобное осиное гнездо, и пока не станет нашим Кавказ». Но где же глупцам понять, что, расширяя наши владения, мы этим самым отнюдь не расширяем нашу оборонительную линию, а наоборот, сокращаем ее? Если бы нам удалось завладеть Константинополем и Дарданеллами, то не пришлось бы уже приносить столько жертв для нашей защиты.
Мысли императрицы унеслись далеко на юг. Она замечталась.
...Емелька разбит под Казанью, бежит. Михельсон гонит его от сильно пострадавшего, но все же уцелевшего города. Емелька пытается проскользнуть на Дон, но дорога ему преграждена. Злое чудовище бунта загнано снова на то самое место, которое оно разорило. Пожар возвращается туда, где все, что только могло гореть, им уже выжжено. Таким образом, Пугачев уже не может прокормить свои орды. Голодая, мятежники начинают разбегаться. Армия «анпиратора» расползается. Все уже и уже делается занятый пугачевцами край, все труднее положение главарей, все меньше могут они полагаться на примкнувшую к ним буйную чернь. И вот наступает время, когда сами же выдвинувшие Емельку казаки-раскольники, видя, что игра проиграна и что наступает страшный час расплаты, ищут спасения в выдаче самозванца. Сами они вяжут «Петра Федоровича» и его главных помощников и сдают их властям. Пугачев посажен в железную клетку и под сильным конвоем доставлен в Москву, в ту самую Москву, куда он собирался, чтобы «воссесть на престол». Там он предан суду, и суд приговаривает его к смертной казни.
На красивом лице императрицы появилось жесткое выражение. Пушистые брови угрюмо сдвинулись.
Пугачев казнен. Преданы казни или бежали, кто куда, — важнейшие из мятежников. А что дальше?
На устах дремлющей императрицы появилась легкая лукавая улыбка.
...Объявит ли любезный Фридрих, король прусский, придворный траур по случаю неожиданной смерти своего дорогого «кузена»?
Мелькнула улыбка и исчезла.
… Мятеж подавлен. Порядок восстановлен. Гнезда мятежников по Яику уничтожены. Провинившиеся казаки выселены на Терек и Кубань: пусть там воюют с горскими татарами, если не хотели жить мирно...
Затем — стране нужен отдых. Пусть Русь набирается сил. Силы эти скоро опять понадобятся: с Турцией надо справиться. Надо заселить Крым русскими, на месте древнего Херсонеса Таврического воздвигнуть новый город, новый Херсонес. Или нет, не Херсонес, пусть воздвигнется оплот державы Российской на Черном море и имя ему будет Севастополь, град славы.
Дальше и дальше летят мечты императрицы.
… Отдохнувшая, пополненная, вновь обученная и всем необходимым снабженная русская армия снова переходит через Дунай. Выстроенная в Севастополе и в устье Буга российская флотилия доминирует над Черным морем и препятствует подвозу съестных припасов с Кавказа и из Малой Азии морским путем в Константинополь. Сербия и Болгария поднимаются против своих поработителей, турок. Балтийский флот, проплыв вокруг Европы, появляется у входа в Дарданеллы. Турецкие крепости падают одна за другой. И вот, наступает вожделенный момент, когда русская армия подходит к самому Константинополю. Царь-град достается России.
Дальше и дальше летит мечта императрицы.
...В Константинополе стоит царский трон. На этом троне русский император Византии.
...Да, но кто же будет этим императором?
Цесаревич Павел Петрович только что женился. Его молодая жена прелестна как ангел. У них будут дети. Первенец, разумеется, станет со временем императором Всероссийским. Мы назовем его Александром. Император Александр Первый... Второму дадим имя Константина. Он будет первым русским императором Византии. В состав новой империи можно будет включить Болгарию, Сербию, Грецию...
Две империи будут соединены теснейшими узами и по существу будут образовывать одно целое...
Мечты принесли императрице то, чего не давало напряжение воли: успокоение. С ним вместе пришел и желанный сон.
Она заснула и во сне улыбалась светлой улыбкой...
Над Волгой проплывала ночь.
За день значительная часть большого села Питиримово, расположенного на левом берегу Волги и заселенного казенными крестьянами, была уничтожена пожаром. Пожар начался в избе, в которой бражничали пугачевцы, празднуя свадьбу своего «енарала» — беглого сержанта Васьки Лбова с какою-то приглянувшейся ему питиримовской молодкой. У молодки, правда, был муж, а Васька Лбов таскал с собой целый десяток жен, с которыми он венчался за предшествующие недели. Но мужа молодки сам Васька заколол, и с ее стороны препятствий к браку не было. Что же касается многоженства Васьки, то до смерти напуганный попик, отец Симеон, не осмелился и заикнуться. Было приказано перевенчать, и он торопился отправить обряд. И был счастлив и доволен, когда Васька в награду швырнул ему медную полтину.
Было это утром, а около полудня та изба, в клети которой спали молодые, занялась. Мертвецки пьяные «дружки» прозевали начало пожара. Стали выползать из избы, когда загорелась уже ветхая тесовая крыша. Еле удалось вытащить «молодых». Тушить пожар было некому, ибо половина обитателей была не меньше пьяна, чем сами «дружки» перевенчавшегося двадцатым или тридцатым браком «енарала-аншефа» графа Доскина. И огонь пошел по селу. Пламя разгулялось. Словно корова языком слизнула добрую треть села. Оставшиеся без крова обитатели разместились по избам шабров да дружков и расположились временным станом на большой площади, перед пощаженной огнем церквушкой. Там же, на площади, был и стан занявшей село шайки пугачевцев, которая теперь смешалась с погорельцами и с прибывшими в село со всех сторон новыми охотниками послужить «его светлому царскому величеству».
Ваське Лбову, которому пожаром порядочно опалило один бок, было не до забот о сохранении порядка в стане. Его правая рука, Сенька по прозвищу Сопля, тоже беглый солдат, бывший барабанщик, теперь именовавший себя «полковником Зарубаевым», надорвал себе голос, пытаясь убедить «христолюбивое воинство» держать ухо востро, памятуя возможность появления страшного для пугачевцев Михельсона или даже самого генерала Фреймана, но его уговоры в одно ухо впускались, в другое выпускались, ибо добрые люди отлично знали, что до «немчуры» Михельсона по меньшей мере верст двести, а Фрейман и того дальше. «Катькино солдатье» из-за Волги их не страшило, ибо переплывавшие с той стороны на левый берег Волги «дружки» в один голос твердили, что на правом берегу, не считая «нехвалидных» команд, вооруженных почти сплошь одними тесаками, солдат еще нет. А, главное, на чем им переправиться? Ведь «дружки» увели с того берега почти все лодки.
Побившись с предававшимися буйному веселью сотоварищами, Сенька Сопля махнул на все рукой и решил, что ему не мешает последовать примеру «енарала Доскина», то есть обзавестись новой подругой жизни, благо из двух баб, которых он таскал с собой, одна сбежала, а другая так обгорела на пожаре, что отдала богу свою бабью душу и теперь валялась уже распухшим и почерневшим трупом за селом в овражке, куда питиримовцы стащили уже десятка два покойников. Хоронить некогда. Потом...
Васька Лбов был любителем слышать «Исайя, ликуй», а Сенька Сопля находил, что это чистые пустяки.
Одна возня... Поэтому он просто выглядел среди питиримовских девок какую-то Гашку или Анютку, сгреб ее и, хотя она ревела белугой и упиралась, уволок в первую попавшуюся избу. Перепуганных хозяев он выгнал и заперся со своей продолжавшей реветь Гашкой или Анюткой. Правда, на всякий случай он выставил у дверей своего брачного чертога оборванных парней, вооруженных заржавелыми драгунскими палашами. Пообещал им по два штофа водки и намекнул, что может быть Гашка или Анютка перейдет в их собственность после того, как он, их полковник, побалуется с ней.
Все-таки пугачевцы выставили на дорогах к селу ночные дозоры или заставы. Для этого были назначены вооруженные кольями мужики. Им был отдан приказ: «Не спать, не дремать, за порядком доглядать. Прохожего и проезжего задерживать и под крепким караулом доставлять для опроса по начальству. А в случае чего — подымать тревогу».
Одна такая застава из десятка вооруженных кольями и сильно подпивших оборванцев держалась на расстоянии версты от села, где на небольшом пригорке стояло пять или шесть «ветряков», то есть мельниц.
Разумеется, сидеть на заставе было скучно, и потому дозорные или разбрелись или, нахлебавшись водки, уснули сном праведных. В конце концов, бодрствующими оказались только какой-то сероглазый паренек, на лице которого раз и навсегда застыло выражение растерянности, да пожилой мужик, обмотавший разбитую в драке с питиримовцами голову грязной тряпкой. Оба сидели у медленно дотлевавшего костра, и пожилой мужик, которого била лихорадка, поучал паренька, ведя с ним беседу.
— Так ты, дядя, гришь, не привелось видать государя-то? — допытывался паренек.
— Не положу греха на душу: не довелось! Не сподобил господь по пьяному делу.
— Разе бог-то пьет водку? — усомнился парень.
— Ну и дурак же ты, Федька! — засмеялся оборванец. — Бог-то, конечно, не пьет. Ему не полагается. А я-то зашибаю здорово. По моему пьяному делу все и вышло.
— Проходила три месяца тому назад армия царская скрозь нашу деревню. И сам батюшка Петр Федорыч, анпиратор. Все честь честью, как полагается... Ну, а мы, дуроломы, на радостях разбили кабак откупщицкий, да и нахлестались. Братан мой — так даже до смерти. Одно слово: от водки у него середка выгорела. А я около того. Да свалился, значит, головой в канаву да двое суток и пролежал колодой. Проснусь, этта, чувствую — горит в животе. Водка, значит, загорелась... Ну, а пожар водой заливать надо. Оно, конечно, лутче, ежели квасом плеснуть на его-то... Ну, где его, квас-то, в канаве сыщешь. А вода — тут: лужица. Вот, доползу до канавы да и тяну воду губами... А потом отползу да опять распластаюсь... Да так-то двое суток. А за то время его царское величество с енаралами да адмиралами и побывал у нас. Церкву удостоил посещением. Вот вошел да прямо в алтарь. А там пристол, конечно. Как полагается. А он, батюшка, и говорит: «Эх, давно чтой-то не сидел я на пристоле моих предков! Ну, сел на пристоле, посидел. Потом, попа рублевиком наградил. Запиши, грит, в книгах, что, мол, в сем деревенском храме благоверный анпиратор сидел на пристоле и все такое. Честь честью»...
— А которые говорят, и вовсе он не анпиратор, а будто беглый казак, Емелька Пугач.
— Говорить все можно! Не воспришшаетца. А только ты бы, Федька, поосторожнее. По младости лет, не следовало бы...
— Да я что же, дяденька? — смутился паренек. — Люди ложь, и я тож... А мне разве не все одно? Я никому не противный...
В это время что-то с быстротой молнии мелькнуло в воздухе, раздался шипящий свист прорезывающего воздух клинка, потом странный хруст. Сидевший перед костром оборванец дернулся и тихо свалился лицом в огонь.
-Дя...
Чьи-то железные пальцы словно клещами впились в горло белокурого мальчугана, и перехватили дыхание. Выпучившимися и налившимися кровью глазами он смутно увидел словно из-под земли выросшие фигуры солдат в расшитых шнурами гусарских мундирах. Что-то взвивалось в воздухе и падало на шеи лежавших около костра дозорных. И больше Федька ничего не видел, сжимавшие тонкую шею железные пальцы задавили его, как курчонка.
Застава была уничтожена. Путь к Питиримову оказался свободным. Отряд гусар Левшина, незаметно подкравшийся к холму, пошел на село. У догоравшего костра осталось шесть медленно остывавших трупов.
Перед рассветом словно гром грянул над площадью Питиримова. «Бей, руби!» — громкий крик пронесся над толпой. Послышался словно волчий вой, топот лошадиных копыт, треск пистолетных выстрелов.
Раньше, чем несшийся курц-галопом на площадь отряд успел врезаться в толпу, вся эта толпа пришла в движение Люди с воплем срывались со своих мест и сослепу неслись, куда глаза глядят, сбивая друг друга, заваливая своими телами огни костров, затаптывая упавших. Погорельцы, державшиеся ближе к церкви, ринулись на ту часть площади, где ночевали пугачевцы и где стояли их два орудия — мортира и легкая полевая пушка. Державшиеся около орудий канониры были сбиты с ног и унесены куда-то людским потоком.
Со звериным воем уцепившийся за свою любимую пушку одноглазый киргиз Сафет удержался на месте. Он даже зажег фитиль, но не успел поднести его к затравке: пуля из двухствольного пистолета Левитана ударила ему в переносицу, и он упал. Горящий фитиль попал под грузное тело киргиза. Несколько минут спустя засаленный шерстяной халат Сафета запылал, но Сафет уже не чувствовал боли...
Грохот рвущихся гранат, крик гусар «бей, руби!», вопли убегающих погорельцев и повстанцев, топот и ржанье лошадей — все это разлилось по всему селу. Люди выскакивали из изб, вопя, падали, вскакивали, мчались куда-то, нарывались на метавшийся на площади конный отряд, разбегались и исчезали в полумгле, близкой к концу ночи. Выбежавшего из своего брачного покоя Соплю сбила с ног чья-то обезумевшая от ужаса лошадь, волочившая тяжелую телегу. Все четыре колеса прокатились по телу Сопли, дробя ему ребра. Васька Лбов был удачливей: выскочив из избы без штанов, он поймал метавшуюся по площади неоседланную лошадь и, ухватившись за ее гриву, принялся подгонять, колотя ее кулаком по голове и пятками по бокам. Лошадь вынесла, было, его с площади, потом заартачилась, сделала вольт и принесла «графа Доскина» на ту же площадь. Там он увидел рядом с собой скакавшего на красивой белой тонконогой кобыле гусарского офицера с кривой турецкой саблей в правой руке. И Васька понял, что это — смерть.
Сабля ударила его по шее почти у плеча, и начисто срубленная голова покатилась на землю, под ноги белой кобылы Левшина. Но обезглавленное тело Васьки Лбова продолжало еще некоторое время носиться на спине беснующейся лошади по площади, пока не свалилось кулем.
Испуганный налетом гусар Левшина люд Питиримова разбился на несколько отдельных потоков. Один из этих потоков продрался сквозь толчею на площади и, продавившись в уходившую к полю улочку, понесся прочь от села, в котором уже вспыхнуло зловещее зарево пожара. Другая часть сослепу ринулась к деревянной пристани. Добежавшие до края пристани люди сталкивались напиравшими на них сзади в воду, барахтались, тонули. На них сваливались другие. Течение уносило упавших. Волга-матушка, широкая река, принимала их в свое владение.
Село, всего полчаса тому назад полное народа, пустело с поразительной быстротой. Люди уходили из него, как вода из решета. Только те, которых вовсе обезножил страх, расползались по огородам, забивались в погреба и канавы, залезали в стога сена или трухлявой соломы.
Оставшись с несколькими людьми охранять захваченные пушки, Левшин отправил Сорокина с остальными гусарами преследовать уходившую по дороге в поля толпу, чтобы добить остатки шайки Васьки Лбова.
— Расправься с конниками, Сорокин! — крикнул он вслед вахмистру, когда тот пустил свой отряд в галоп.
— Понимаем, вашескородие! — отозвался Сорокин.
— А мне что прикажешь делать? — осведомился Лихачев.
— А что хочешь! Можешь остаться тут, со мной...
— Но если я тебе не нужен?
— Тогда поезжай с Сорокиным. Лишний человек не помешает-
Лихачев, оставив Ксюшу под охраной вооруженного Игната и запасшегося саблей Петьки, поднял своего киргиза вскачь.
Выходящая в поля улица была загромождена всяким хламом. В одном месте валялась перевернувшаяся телега, придавившая какого-то мужика. Возле стояла пузатая деревенская лошадка с переломленной ногой. А там — какие-то брошенные мешки, ящики, бочонки, тряпье. Здесь и там попадались тела убитых в свалке. У порога избы ползал, как паучок, крошечный полуголый ребенок, который время от времени визгливо кричал:
— Мамка-а-а. Мамка-а-а!
Светало...
За селом Лихачев нагнал отряд Сорокина.
— Куда ты? — изумился вахмистр деловито. — Они с перепугу все по дороге переть будут, а дорога коленом идет. А тут, я узнал, перелесочком хватить можно. Нам мужичье ни к чему. А вершники — они вперед проскочат. А мы им во фланок из перелесочка…
Не прошло и получаса, как гусары вскочили в перелесок, ударили с налету на толпу всадников, состоявшую по меньшей мере из полутораста человек.
Лихачев увидел перед собой широкую спину какого-то скакавшего без шапки дюжего оборванца. Почти не соображая, что делает, он привстал на стременах и ткнул убегавшего концом сабли в спину между лопаток. Тот свернулся на сторону, упал. Освободившаяся лошадь метнулась и унеслась в поля.
— Поймать бы! — подумал Лихачев.
В это время мимо него вихрем пролетел пригнувшийся к седлу башкир. Лихачев выстрелил в него из пистолета. Башкир взвизгнул, упал, пополз в хлеба, ерзая по земле, как большая ящерица, и застыл на месте. Его лошадь остановилась над ним.
Караковый конь Лихачева заартачился, заплясал на месте, потом, получив удар плеткой, вынес Юрия Николаевича на верхушку холма, с которой видны были поля на порядочное пространство.
— Молодец Сорокин! — невольно вырвалось у Лихачева.
Рассыпавшиеся под ударом отряда гусар пугачевские конники бестолково сновали по полю. Гусары гонялись за ними и, нагнав, меткими ударами сабель снимали с коней. Ни у кого из поддавшихся панике пугачевцев не было даже мысли о возможности оказывать сопротивление. Они обезумели от страха, и гусары убивали их, словно забавляясь.
Через час отряд Сорокина вернулся в Питиримово, ведя или, вернее, гоня перед собой толпу захваченных в плен беглецов. Среди них было несколько питиримовцев, но большинство составляли пришлые и, главным образом, члены шайки Лбова, подвергшейся такому неожиданному и страшному разгрому.
— А многие ушли! — сказал Сорокину Лихачев. — Я сам видел человек пятнадцать вершников. Так кучей и держались.
— Невозможно было догнать, вашбродь! — небрежно ответил вахмистр. — За всеми не угонишься... У них кони-то посвежее наших. Мы перед налетом во какой конец отмахали. И то удивительно, как коняшки наши выдержали. А их кони, поди, дня три перед тем отдыхали.
Помолчав немного, он добавил:
— Да, окоромя того, самое главное сделано. Головку мы начисто срезали...
Очистив Питиримово от пугачевцев, Левшин творил там суд и расправу, и было странно видеть, как безропотно подчинялись его приговорам питиримовцы и пугачевцы. Толпа в несколько сот человек трепетала перед каким-нибудь десятком гусар...
Сами питиримовцы, всего за несколько часов до этого братавшиеся с пугачевцами и вместе с ними собиравшиеся перемахнуть на ту сторону Волги, чтобы «пошарпать» тамошние богатые поселки, теперь помогали Левшину и его людям ловить забившихся в разные щели пугачевцев. Выказывали в этом деле даже особое усердие. Таща изловленных пугачевцев, беспощадно били их, вспоминая только что пережитый и еще не изжитый страх. Откуда-то выползли и немногие уцелевшие чудом от расправы пугачевцев видные граждане. Между ними был сизоносый старичок Берсенев, оказавшийся одним из знаменитых «лейб-кампанцев Елизаветы Петровны», участник государственного переворота, приведшего на трон «дщерь» Петра и в казематы Шлиссельбурга младенца-императора Иоанна Антоновича.
— Вот я-то уцелел, — хныкал Берсенев, — а мою Аннушку злодеи, как псицу, удавили. А мы с нею тридцать пять лет прожили, как голубки...
За спиной гудел трубой бас растрепанного питиримовского дьякона:
— Аки филистимляне нечестивые творили здесь всяческое беззаконие! Златотканную ризу священническую похитили нечестивые идолопоклонники и на моих же глазах порезали на кисеты. Храма не тронули, убоясь гнева господня, но в жилище иереевом с икон ризы позолоченные содрали. Крест наперсный у отца Симеона отняли и тем же крестом ему, отцу Симеону, три зуба вышибли! Сущие злодеи!
Какая-то старушонка жаловалась, что у нее украли кусок только что ею сотканного полотна, поросенка почти годовалого закололи и сожрали, петушка тоже...
— И ейную девку испортили! — вставила какая-то сердобольная соседка.
Появился тощий подьячий из земского суда. Этот жаловался на то, что ему «сокрушили» все ребра, хотя на самом деле он отделался только несколькими синяками. Горько плакали две старые девы, мелкопоместные помещицы из окрестностей Питиримова. Заявляли, что они непременно доберутся до государыни и все, ну, все решительно ей расскажут...
Принесли валявшийся уже два дня в овраге труп зарезанного то ли пугачевцами, то ли самими питиримовцами старенького капитан-исправника. Дрожащий отец Симеон слезливо служил панихиды по невинно убиенным.
Все это смертельно надоело Левшину, которому хотелось как можно скорее идти на условленное место соединения с Михельсоном.
Сами же питиримовцы доложили Левшину, что под селом, в укромном месте, в удобной заводи собрано до двух сотен лодок и несколько больших плотов: приготовленные пугачевцами средства переправы на правый берег Волги.
— Ага! И плоты имеются? — обрадовался Левшин — Сорокин! Плоты имеются! Распорядись...
Питиримовские же плотники быстро изготовили несколько виселиц. Другие питиримовцы вздернули на эти виселицы до пятидесяти человек пугачевцев, и страшные плоты поплыли вниз по матушке Волге, унося с собой весть о разгроме царицыными верными слугами разбойничьего гнезда. Для того же послужило и до десятка лодок: их нагрузили трупами павших в схватке пугачевцев, поставили шесты с соответствующими надписями и пустили по течению. Голый труп Васьки Лбова был привязан к шесту, а на груди Васьки болталась на веревочке его оскалившая гнилые зубы голова.
К вечеру отряд Левшина, дав лошадям отдохнуть, ушел на соединение с Михельсоном и увел с собой для нужд михельсоновой кавалерии целый табун захваченных гусарами коней.
Выехав из села, Левшин обернулся и сказал, словно про себя:
— Одно щупальце у проклятого спрута отрублено!
— Какая щупальца? — лениво осведомился Лихачев, ехавший рядом с ротмистром.
Левшин не ответил на вопрос, а пробормотал глухо:
— Но разве в этом суть? У чудовища, как у гидры или сказочного Змея Горыныча, на место отрубленной главы сейчас же вырастает новая.
— Ты вот о чем, Костя!
— Ему, чудовищу, надо было бы распороть брюхо, потому что вся его сила в брюхе...
Носившийся со звонким молодым лаем вокруг отряда борзой пес Лихачева забежал вперед, подпрыгнул, извившись стройным телом, и лизнул шершавым языком горбоносого каракового киргиза. Конь сердито захрапел.
— Да, кстати... Какие у нас потери, Костя? — спросил Лихачев.
— Потери? — рассмеялся Левшин. — Представь, только полуха потеряно...
— Что такое? Шутишь?
— Ничуть. Митрохину шальная пуля отшибла половину правого уха. Только и всего.
— Чудно...
— Это, друг мой, гражданская война, не армия с армией схватываются, а правильно построенная военная сила с почти невооруженной толпой. Ну, кроме того, неожиданность полная, ночное нападение, паника. А ты знаешь, что такое паника? Загляни-ка в историю. У нас же был такой случай: сошлись где-то давно две рати, одна — московское ополчение, другая — татарская орда. Боялись сцепиться, подстерегали друг друга. И вдруг в московском стане поднялась паника, так, ни с того, ни с сего. И кинулись головотяпы бежать, вопя во все горло, а татары... Можешь себе представить, что случилось с татарами? Они услышали неистовые вопли москвичей, увидели поднявшуюся над московским станом облаком пыль, и сами кинулись в бегство. Рассыпались обе рати... Ну, и, разумеется, обе стороны потом приписывали себе честь победы.
Жуткая мысль слабой искрой загорелась в мозгу Лихачева, но сейчас же погасла. Несколько мгновений он тщетно старался вспомнить, что это была за мысль
Сам не зная, почему, сказал:
— Будем надеяться, что...
— Да, будем надеяться! — глухо откликнулся Левшин.
Кто-то из гусар в одном из передних рядов затянул вынесенную из Семилетней войны солдатскую песенку:
Пишет, пишет король пруцкой
Государыне французской
Мекленбургское письмо!
Анемподист после ухода отряда Левшина из Кургановки пришел к решению бежать. За долгую службу в качестве управляющего обширными имениями князей Кургановых он успел-таки приобрести некоторый достаток. Как человек оборотливый и привязанный к земле он завел себе порядочный клочок земли в заречной части села Кургановского и выстроил там маленькую усадебку. Смотреть за хозяйством он посадил одного из своих родственников, выкупленных им на волю. Усадебка была, что называется, «мал золотник, да дорог». Кроме усадьбы, Анемподист имел и деньжата.
Теперь, задумав бежать, он решил оставить все свое имущество на волю божью: много не увезешь, да и куда везти-то? Разве до Москвы доберешься с большим грузом? Еще ограбят где-нибудь по дороге. Поэтому он решил взять с собой только деньги, да и то не больше трех десятков червонцев. Серебро же он ночью сволок в усадьбу и там, заставив управляющего усадьбой родственника поклясться страшной клятвой и съесть в подтверждение оной клятвы пригоршню земли, зарыл три сотни рублевиков в огороде. Вернувшись в барскую усадьбу, Анемподист при помощи доверенного старого конюха запряг в легкую бричку пару господских сытых коньков и около полуночи съехал со двора. У него был план — пробраться в Казань и там присоединиться к семье князя Курганова. Казань — город крепкий, пугачевцы, ежели вздумают осаждать Казань, зубы поломают. Можно будет отсидеться в Кремле, а то и махнуть из Казани в Первопрестольную. Уж туда-то начальство треклятого Емельку не допустит! И то срам, что допустили его, собачья его печонка, столько времени куролесить за Волгой. Ишь, чего натворил, поганец! Сколько народу взбаламутил да перепортил, глотка его ненасытная! В царях захотелось побывать сучьему сыну. Эх, нету батюшки Петра Алексеича! Тот бы давно показал черни взбаламученной кузькину мать! А то сидит на престоле хоть и царь-девица, но, между прочим, все-таки баба. А баба так она баба и есть.
Размышляя об этом, Анемподист проехал несколько верст. Как человек благоразумный и осторожный, он из усадьбы направился не на село, а по дороге на Безводное. Потом с большака свернул в поля, объехал село и выбрался опять на большак, уходивший на северо-запад. К рассвету Анемподист рассчитывал отхватить, по меньшей мере, верст пятнадцать, а то и все двадцать, потом дать лошадям передохнуть и опять пуститься в путь. Если не встретится препятствий, дней через пять он доберется до Казани. А там видно будет...
— Стой! Кто идет? — раздался зычный оклик. Словно из-под земли вынырнувшие темные фигуры окружили бричку, загородили дорогу, схватили под уздцы коренника.
— Давай огня, ребята. Надоть посмотреть, кого пымали...
Кто-то принес маленький фонарь с огарком сальной свечки.
— Га-га-га! — раздался злорадный смех. — Еще один лещ жирный попался. Анемподисту свет Василичу, княжескому слуге верному, холопу примерному, почет и уваженьице...
Дюжие руки выволокли готового потерять сознание Анемподиста из брички на дорогу, обшарили его, извлекли из-за пазухи мешочек с червонцами.
— Лещ-то с икрой, ребята. Га-га-га...
— Братцы! — молил задержавших его мужиков Анемподист. — Что вы делаете?!
— Государево дело делаем! — отозвался какой-то паренек. — Супротив царских ослушников стоим!
— На ярмарку, Анемподист Васильич, изволили собраться? — задал ехидный вопрос другой мужичонка.
— Бра-атцы!
— Червончики-то ваши собственные али господские за пазушкой изволили прятать?
— Как перед истинным... Последнее достояние... Потом и кровью за сорок лет работы... Братцы...
— Не визжи, сука господская!
Кто-то крепко ткнул старика по загривку.
— Братцы. Берите все, только душу на покаяние отпустите! — молил Анемподист.
Пожилой бородатый мужик с горевшими зловещим огнем черными глазами отозвался глухо:
— Ай за душегубов нас считаешь, Немподиска? Так мы вовсе не душегубы. Мы государевы слуги, тольки и всего...
— Да за что же вы меня схватили? — несколько приободрился Анемподист, узнав в бородатом мужике деревенского богача Левонтия Краснова.
— Приказ такой от его царского величества пришел, чтобы до прихода христолюбивого воинства из села не выпущать.
— А что же со мной теперь будет, братцы?
— А ничего особенного. Ну, представим тебя его царскому величеству, осударю анпиратору. Как он решит... Да ты не трясись так. Ну, выдерет он тебя батагами, как ты нашего брата драл. Будь ты из дворянов, ну, конечно, твое дело было бы — одно слово — крышка... А то ты кровей-то холопских... Ну, а с денежками тебе, знамо, придется расстаться. Не крестьянским трудом нажил, а угождением господам. С угнетенного народушки...
Анемподист был отведен в соседнюю липовую рощицу. Там он оказался в компании хорошо знакомых ему лиц: в руках выставленной сторонниками Пугачева заставы были бежавший прошлой ночью отец Сергий, какой-то проезжий краснорядец, рыжий купчик в сапогах бутылками и с немецким картузом на голове, все твердивший «Ну и дела! Ну и дела! Прямо-таки светопреставление!», и кургановский приживальщик из прогоревших помещиков.
Едва рассвело, застава отправила пойманных в село, и там они были посажены связанными в «холодную», но часа два спустя гурьба мужиков пришла и выволокла их из заключения. Тот же Левонтий, по-видимому, бывший за старшего, отдал им приказание.
— Ты, поп, отправляйся-ка в церкву. Сичас его анпираторское величество прибудет, так надо, первое дело, встретить его честь честью, как по правилу положено, то есть, чтобы с крестом и евангелием. И чтобы красный звон был. Ну, да это уж Дорофеича дело. А ты, Немподиска, должон от всего нашего обчества хлеб-соль поднести. А Карлушке я уже приказал: пукет цветов нарезет... А ты, прихвостень, сиди с холодной, пока что...
Час спустя в Кургановское прискакало несколько вершников из молодых крестьянских парней того же села: они стояли заставой по той дороги, по которой должен был проехать «анпиратор».
— Едет! Едет! — орали они, сваливаясь с неоседланных коней. У них были красные, потные лица и выпученные глаза.
— Валяй во все колокола! — крикнул Левонтий уже заранее забравшемуся на колокольню с Кирюшкой причетнику.
— Дык он еще далеко! — заспорил Дорофеич.
— А ты не рассуждай. Твое дело — жарь во все и больше никаких!
Дорофеич, почему-то давясь от смеха, принялся раскачивать язык большого колокола, а Кирюшка задергал веревки малых колокольцев. Колокольца залились трелью. Загудел надтреснутым голосом и большой колокол.
В околицу на рысях вошла толпа конников с пиками. На одних были казачьи шапки, на других — бог весть откуда добытые старые треуголки петровских гренадеров, на третьих — уланские каски, на четвертых — киргизские треухи.
Толпа бросилась с визгом встречать их, крича «виват» и «ура», многие падали на колени и били земные поклоны. Но среди прибывших вершников самого «анпиратора» еще не было и не было даже сделавшегося не то полковником, не то генералом Назарки-буфетчика.
Вершники проскакали по селу, заглянули в барскую усадьбу, обшарили весь кургановский дом, доискиваясь, не прячется ли в нем кто из супротивников его пресветлого величества, заглянули в барские погреба и амбары, потом рассыпались по селу, напугали баб и девок своими свирепыми рожами и гиканьем, набили разным барским и крестьянским добром карманы и пазухи и опять собрались на площади против церкви. Здесь под звон колоколов в околицу вихрем влетела тройка вороных лошадей. Рослый коренник словно холст мерял, выбрасывая вперед могучие ноги и задирая вверх красивую голову. Пристяжные извивались в клубок. На козлах сидел истуканом красномордый кучер в плисовой безрукавке и барашковой шапке с потрепанным павлиньим пером. В таратайке помещались «анпиратор Петр Федорыч» — средних лет мужчина, высокий, светловолосый, бородатый и усатый, с оловянными глазами навыкате и распухшим, похожим на спелую сливу носом. Одной ноздри у «анпиратора» недоставало, и потому он здорово гундосил. Рядом с ним восседал хорошо знакомый всем кургановцам Назарка, бывший княжеский буфетчик и родственник Левонтия.
На «анпираторе» была высокая казацкая шапка с алым верхом, чей-то атласный голубой шлафрок с беличьей оторочкой и высокие кавалерийские сапоги с раструбами и огромными серебряными шпорами. Шлафрок был перетянут алым шелковым шарфом, за которым помещался целый арсенал оружия: два пистолета, два больших черкесских кинжала и кривой охотничий нож. Сбоку висел огромный драгунский палаш.
На спутнике «анпиратора», недавнем буфетчике Назарке, была треуголка, шитый золотом морской офицерский мундир, лосины и маленькие гусарские сапожки с кисточками. Его вооружение состояло из большой морской подзорной трубы без чехла и кривой гусарской сабли, висевшей справа. В руках он держал подобие жезла с позолоченным шаром вместо ручки.
Таратайка, влекомая тройкой вороных, была окружена гарцевавшими на разнокалиберных конях вершниками в самых разнообразных костюмах, вооруженными кавалерийскими карабинами и тесаками.
Кучер сдержал разгоряченных вороных у паперти. Первым выскочил из таратайки Назарка и помог сойти «анпиратору».
Дрожащий словно в лихорадке отец Сергий встретил его пресветлое величество с крестом и евангелием на паперти. Выдавил из себя несколько слов, которые должны были означать приветствие Бородач с оловянными глазами перекрестился двуперстным знамением, но поцеловал крест и евангелие. Тогда Назарка бесцеремонно повернул отца Сергия за плечи и сказал ему:
— Иди, батька, барабань обедню, что ль.
Место шмыгнувшего в храм священника заняли другие представители кургановцев. Черноглазый Левонтий выступил с медным блюдом, на котором лежало сотни две медных монет, штук тридцать серебряных рублевиков и сверху несколько червонцев.
— На твои, осударь, нужды! — сказал Левонтий, слащаво улыбаясь. — Как ты нам отец, так мы, значит, твои верные сыны отечества и твои верные слуги... То есть, до последней, значитца, капли крови... И все такое...
«Анпиратор» корявыми пальцами с неопрятными ногтями выгреб из блюда все золото и несколько рублевиков, а потом кинул Назарке:
— Енарал. Приймай в нашу осудареву казну!
За Левонтием выступили садовник Карл Иваныч с большим букетом цветов из барских оранжерей и кратким приветствием и Тихон Бабушкин, бывший студент. Последний, приняв театральную позу, промолвил напыщенным тоном:
— Ваше императорское величество, великий государь! Вонми, Белый царь, гласу твоих верных сынов. Еще древние римляне говорили, что воке попули — воке деи, то есть глас народа — глас бога. Вот, моими устами сей воке попули и приветствует тебя, законный государь, на пути твоего шествия к бессмертной славе, в храме величия росской империи...
Назарка зашипел на бывшего студента:
— Чего болтаешь-то?
Немного смутившись, Бабушкин протянул тупо смотревшему на него «анпиратору» свернутый в трубочку и завязанный голубой ленточкой листок бумаги.
— Энто что же? — осведомился «анпиратор».
— Латинские вирши моего сочинения в честь вашего пресветлого величества, с переводом оных на российский язык. Слагая сии вирши, пользовался я образцами, данными россиянам знаменитым пиитом Михайлою Васильевичем Ломоносовым.
«Анпиратор» нерешительно взял листок, повертел его в корявых лапах, боязливо заглядывая внутрь трубочки.
— Пиита, гришь... Энто что жа такое? Прошение от обчества что ли ча? Так ефто надоть по принадлежности. Нашему, сказать бы, канчлеру...
Бабушкин откашлялся, но прежде, чем он успел вымолвить слово, Назарка бесцеремонно столкнул его в сторону и, показывая на двери храма, сказал «анпиратору»:
— С этим опосля. Пожалте во храм, ваше величество.
И добавил:
— Сильвупля.
«Анпиратор», сопя, боком пролез в дверь. За ним прошел Назарка, за Назаркой несколько спешившихся вершников. Анемподиста, стоявшего на паперти с хлебом-солью, оттерли в сторону.
* * *
«Анпиратор» стоял как раз против Царских Врат и время от времени нерешительно оглядывался по сторонам, забывая креститься и класть поклоны. В «анпираторах» он был всего несколько дней и потому еще не успел привыкнуть. Зачастую путался, не знал, как следует себя держать, или вдруг ни с того, ни с сего пугался и думал, что «здря все это затеяно, ну его к шуту!»
Тогда мотал большой, словно распухшей головой, как баран, и бормотал:
— Ну и дела, можно сказать!
И думал, что хорошо-то хорошо, а то как бы себе и шею не свернуть. За такие дела не похвалят. Оченно просто!
Он вспоминал поучительный пример его хорошего знакомого, бывшего «фалетура» Моськи, то есть Моисея, с которым они вместе много лет прожили в тесной дружбе, когда были крепостными у небогатой помещицы Лядовой. Моська сначала «ходил в казачках», потом сделался «фалетуром». А он, нынешний «анпиратор Петр Федорыч», звался тогда не Петром, а Акимом и «ходил в кучерах».
— Н-ну и дела, можно сказать!
Барыню Лядову, Марьсеменну, помещицу, «порешил» ударом дубины по темени повар Гришка, давно точивший на хозяйку зубы за рябую Нюшку, которую она, Марьсеменна, отдала замуж за пастуха Егорку. С Моськой оборудовали дело-то. Ну, и началось это самое... Одно слово — заварилась каша. А что и к чему, трудно понять. Уложивши госпожу, хуторок ее растащили, и собралась ватага, порешили все идти к гулявшему где-то поблизости и присылавшему «подметные письма» с обещанием воли, земли, бороды и прочего «Петру Федорычу». И пошли. А он, Аким, ходивший в кучерах, увязался за ними, рассчитывал, что ему, как хорошему кучеру, опять же умеющему при случае и лошадей подковать, удастся попасть к «Петру Федорычу» на его царскую конюшню.
— Вот дела, можно сказать! — тоскливо бормочет «анпиратор».
… Ну и поперли «степом», а там к ним стали присоединяться другие такие же, и образовалась порядочная шайка. Стал Вертлявый Моська из «фалетуров» атаманом, а Гришка-поваренок — есаулом, а он, Аким, так-таки тогда ничем и не сделался. И было это оченно обидно: Моська, пащенок, который и в «фалетуры»-то зря попал, в атаманы вылез, а ему, Акиму, который и тройкой править во как мог, и подковать коней, и все прочее, ходу не было... А каки таки заслуги у Моськи? Только и всего, что придерживал Марьсеменну, покедова Гришка ее по черепу дубиной колотил.
… Опять же, разве это по совести? Зачем Моська, пащенок, экономке Маремьяне, попользовавшись ею три ночи, горлянку засапожным ножичком перехватил? Мог бы, собачий сын, отдать Маремьяну ему, Акиму. Баба гладкая... И никакой супротивности не оказывала... Только охала, когда кто на нее лез… Совсем зря зарезал бабенку-то, пащенок.
...В степу Моська оказался уже в «енаралах», а Гришка стал в полковниках ходить. Аким же так и оставался при пиковом интересе, а заикнулся, что, мол, давно ли вместе овес барский воровали да сенных девушек в конюшню аль на сеновал жамками приманивали, так Моська, подлая душа, ему ответил, что рылом, мол, не вышел.
«Анпиратор» недоверчиво покосился на продравшегося сквозь толпу молящихся и впившегося в него любопытным взором мальчонку. Мальчонка — это был причетников сынишка Кирька, — чувствовавший себя в «своей» церкви, как дома, пялил свои буркалы на «его пресветлое царское величество» и усиленно сосал коричневый палец правой руки.
... А поперли степом, и пошла работа... Сколько хуторов разграбили! Сколько барских усадеб пожгли! Сколько народу переколошматили! Так, зря все... Больше с тоски, потому и самим было видно, что зря!
До самого «Петра Федорыча» так и не добрались: Моська схитрил. Понравилось ему в «енаралах» быть, никому отчета не давать. Вздумалось ему, пащенку, один городишко ледащий пошарпать, понесла его нелегкая, а в городишке том сидел какой-то «нехвалидный капитан» из минихонских выучеников. Хоть и одноногий, старый черт, а здоровый перец. И так вышло, что в то время, как шайка принялась уже в городишке недавно выстроенные лавки возле церкви грабить, откуда ни возьмись этот самый «нехвалидный капитан» с сотней набранных с борку да и сосенки «царицыных прихвостней». Да так-то здорово расчесал всю шайку, что любо-дорого. Одно слово — нарвались ребята.
И опять мотает, как баран, распухшей головой «анпиратор», невнимательно слушая, как поп вытягивает что-то несуразное козелком.
… Ну, и попали Моська-енарал, да Гришка-полковник, да которые протчие в лапы «нехвалидного капитана». И он, Аким-кучер, тоже попался. Надо было утикать, да обмишурился, не успел. Налетел на него парнюга какой-то с пистолетом да ткнул его, Акима, в самую переносицу, ловко так ткнул, что Аким света не взвидел, кровью захлебнулся и наземь свалился чурбаном.
А потом по приказанию «нехвалидного капитана» какие-то барские псари в чекменях тут же у городских лавок растянули на лежавших там бревнах и били арапниками по обнаженным спинам и Моську-енарала, и Гришку-полковника и Фильку, который при шайке в полковых писарях ходил. И его, Акима, били. И прочих. Так били, что Моська, Гришка, Филька и многие прочие уже и не встали, а трупы их после того были повешены острастки ради на старых ветлах у речного брода, откуда шайка пришла в город. А он, Аким, ничего, отлежался, хоть и спустил с него «нехвалидный капитан» три шкуры. Кость оказалась крепкая. И угодил он, Аким, кучер Марьсеменны госпожи Лядовой, упокой господи ее душеньку, в острог, и сидел там в кандалах, и кормил своим телом белым вшу тюремную, и думал, что никак не миновать ему каторги. Но, на его счастье, другие сидевшие в том же остроге дюжие молодцы, заручившись содействием какого-то сторожа острожного, прорыли ход под стеной. Ну, и сбежали, и увели с собой его, Акима. И опять пошел он гулять по степу, и мало-помалу, следуя примеру Моськи и Гришки, сам пролез и в полковники, и в енаралы. А несколько дней тому назад, добравшись со своей разросшейся шайкой до Безводного, встретился там со старым знакомым, Назаркой, бывшим кургановским буфетчиком. Две шайки слились. И по совету того же Назарки стал он, Аким, в «анпираторах» ходить. Соблазнялся, правду сказать, и Назарка, да ему, Назарке, не с руки было: кто же его в кургановской округе не знал? Никак не выдашь за самого «анпиратора». Акима никто не знал, значит, препятствий никаких.
Теперь вот и кургановский поп горло дерет, поминает на ектевии «благочестивейшего самодержавного государя нашего, Петра Федоровича, и весь царствующий дом». «Это меня-то поминает! — соображает Аким. — Ловко! Думал ли покойный батька, что его сын Акимка в анпираторы продерется?» Довольно ухмыльнулся, и тут же по покрытой рубцами от недавних еще арапников широкой спине пробежала холодная волна: вспомнился изуродованный труп Моськи, засеченного на площади псарями по приказанию грозного одноногого «нехвалидного капитана»...
Засопел тревожно, замотал головой, сердито шикнул на выпучившего буркалы Кирьку. Кирька юркнул в толпу.
В это время у входа в храм послышались громкие голоса. Набившаяся в небольшой храм толпа заколыхалась. Кто-то проложил себе дорогу к месту, где стоял «анпиратор». Державшийся поблизости Назарка испуганно затормошился.
— Чего там? Михельсонов, что ль? — испуганно осведомился «анпиратор» у побледневшего Назарки.
— Не! — шепотком откликнулся тот. — Какая-то другая шайка подходит. Дозорные докладают, что, мол, видимо-невидимо... Так и прут, так и прут...
— Кака така беда? Того же поля ягода!
— Кто их знает, может, и у них свой анпиратор имеется.
— Н-да, дела! — засопел Аким. — Все может быть. Как бы не передраться.
Подумав, буркнул:
— Валяй к попу. Буде ему глотку драть зря. Кончай базар, не до него теперь. А мы — айда на площадь, посмотрим, как и что. Может, добром сговоримся!
Храм быстро опустел. Весть о том, что к селу подходит другая часть «армии его пресветлого царского величества» всколыхнула всех молящихся. Потянуло под открытое небо. Многие разбегались по домам.
Кирюшка нашел среди толпившихся на паперти своего отца, причетника, и, дернув его за рукав, сказал:
— Ен-то белай!
— Ну?
— Белай, говорю.
— Ну, белый так белый!
— А баяли — чернявый...
Причетник забулькал.
— Да тебе-то что? Разве не все одно?
Подумав, Кирюшка, спросил:
— А отчего, тятька, у него нос такой?
— Какой такой?
— Будто слива!
И опять причетник забулькал, щуря глаза
— Слива, гришь? Н-ну, так полагается. Одно слово — царский нос. Орлиный.
— А рази у орла нос-то сливою? У него — крючком.
— Да отвяжись ты! — рассердился причетник. — У одного крючком, у другого — ящичком...
Пока отец Сергий служил обедню, по дороге из Безводного в Курганское втягивались отдельными довольно многолюдными группами сторонники Акима и Назарки. Многие ехали в телегах, другие шли пешком, были и такие, что тащили с собой всякую рухлядь, награбленную в Безводном, или гнали собственный или чужой скот. Втянувшись в Курганское, пришедшие разбредались по избам, часть же принялась устраиваться табором на обширной пыльной, поросшей тощей травой площади. На улицах и особенно на площади шла суетня, стоял многоголосый гул, слышалась перебранка, бабий визг, что-то пьяное пение. Посреди площади стоял, поднимаясь над окружившей его толпой, приведенный из далеких степей облезлый верблюд, презрительно озиравший галдящую толпу своими черными глазами.
К концу обедни на той же площади стали появляться люди, пришедшие в Курганское с другого конца — по дороге, связывающей Курганское с деревушкой Анниндар, принадлежавшей помещику Арапову. Это и были передовые второй шайки пугачевцев, весть о приближении которой всполошила Назарку и Акима.
Прошло некоторое время. Наконец, когда анпиратор Аким и его енарал Назарка уже выбрались из церкви на площадь и криком собрали вокруг себя человек до ста вооруженных сторонников, по дороге из деревеньки Арапова прошел на площадь отряд вооруженных неуклюжими пиками конников, среди которых был напоминавший длинноногого паука огненно-рыжий горбун лет тридцати в ямщицкой шапке с павлиньим пером. Одет он был в старый зеленого сукна гренадерский мундир с серыми отворотами, плисовые шаровары и красные сафьяновые сапоги восточного образца с загнутыми вверх носками.
— Что за шум, а драки нету? — поинтересовался горбун. — По какой причине скопление? Что за люди?
Попавшийся ему по дороге парень из Безводного, вертевший в руках усаженную гвоздями дубину, ответил, глупо ухмыляясь:
— По случаю пребывания царского величества осударя Петра Федоровича с енаралами и адмиралами.
— Это откедова же такая знатная персона сюды пожаловала? — злобно вопрошал горбун.
— Из Безводнова, А ты кто будешь?
— Вот я тебе покажу, кто я! — визгливо крикнул горбун, наезжая на безводновца и норовя достать того нагайкой.
Безводновец увернулся и угрожающе взмахнул своей страшной дубиной.
— Не замай. Ребята-а! Наших бьют!
Горбун, не обращая на него внимания, подъехал к вышедшим из церкви Акиму и Назарке.
— Кто такие будете?
Назарка, не без тревоги поглядывая вокруг, ответил:
— Находисся перед светлыми очами его царского величества, осударя Петра Федорыча всея Руси!
Горбатый обратился к тупо глядевшему на него Акиму.
— Это ты-то и есть царское величество?
— Мы! — ответил нерешительно Аким.
— Тэк-с, — прошипел горбатый. — А я-то кто же тогда буду?
— А ты кто?
— А я тоже царское величество. Хошь кого спроси!
Вертевшийся тут же Кирюшка радостно взвизгнул:
— Тятька! Еще анпиратор! Рыжий!
Два анпиратора злобно меряли друг друга глазами, словно два волка. Вокруг того и другого собрались их сторонники. Количественный перевес был у акимовцев, но сторонники рыжего горбуна все были на конях, тогда как с Акимом было всего человек десять вершников.
— Будем биться или будем мириться? — спросил вполголоса Аким.
— А этот как придется! — ответил горбун. — Ежели ты отсюда убересся, то будем мириться.
— Вона! Почему я должен убираться? Разе не я первый сюда пришедши? — заспорил Аким. — Нас больше, мы тебе бока-то обломаем...
— Бабушка надвое сказала! — огрызнулся горбатый, однако убедившись, что акимовцев действительно много и что его собственные сторонники не очень-то охочи драться, переменил обхождение.
— Когда так, пусть будет так! Для чего драться, когда можно мириться. Ну, ты будь анпиратор, а я буду цесаревич.
— То есть, как это? — удивился Аким.
— Оченно просто. Ходи ты в Петрах Федорычах, а я буду в Павлах Петровичах. Ты, мол, отец и все такое, а я твой, скажем, перворожденный сын и твоего пристоль отечества законный наследник. По рукам?
Аким почесал пятернею затылок, потом потрогал побаливавший нос и ухмыльнулся.
— Ловко придумал, парень. Ну, давай целоваться, что ли!
Горбатый сошел с коня, и они обнялись.
Назарка закричал:
— Виват!
Успевший забраться на колокольню причетник затрезвонил в малые колокола.
В господском доме Кургановых растаскивание дворовыми барского имущества за эти дни привело к тому, что усадьба казалась полуразрушенной. Все, что только можно было утащить, уже было утащено. По комнатам валялись книги дорогой библиотеки, ими занимались ребятишки, выдиравшие из переплетенных томов «картинки». Обивка стульев, кресел, диванов была уже содрана. Кто-то ободрал и штофную материю, которой были прикрыты стены гостиной. Успели вывинтить и унести дверные ручки, печные вьюшки, а пытаясь вынуть стекла из оконных переплетов и не справившись с этим, перебили с полсотни стекол. В большом зале висевшие по стенам портреты трех поколений князей Кургановых, начиная с князя Никиты, вместе с Петром воевавшего со шведами, и кончая князем Иваном, уехавшим в Казань, были перепорчены самым варварским образом. Везде и всюду валялись какие-то тряпки, грязная бумага, осколки неведомо зачем разбитой посуды.
На дворе шла кутерьма: свои, кургановские, и пришлые доканчивали опустошение барских погребов и амбаров. Даже в саду шел треск и гул: десятки баб и сотни ребят были заняты обиранием фруктовых деревьев, хотя брать приходилось еще твердые, как камень, совершенно зеленые яблоки и груши.
— Пропала усадьба! Совсем пропала! — бормотал бродивший бесцельно по дому и по службам Анемподист. — Строили, строили, дорожили, берегли и вот, на поди… И хошь бы попользовались, собачьи души. А то словно псу под шелудивый хвост...
Он поднял с грязного пола тяжелый том в кожаном переплете, повертел, заглянул внутрь.
— То ли французское, то ли аглицкое...
Помотал головой и пустил книгой в ближайшее окно. Посыпались осколки разбитого стекла.
— Пропади все пропадом! — пробормотал Анемподист и побрел в другие комнаты, не зная, куда деваться. Его единственной мыслью было дождаться ночи и снова попытаться бежать. Лишь бы до ночи не удавили или не прирезали... Вон, уж кого-то ухлопали. Митька, что ли?
В бывшей уютной спаленке княжны Варвары Ивановны лежал ничком труп босоногого парня, уткнувшегося головой в окровавленную тряпку — чехол диванной подушки. Все заставляло думать, что именно из-за нее и отдал богу свою темную душу Митька, должно быть пытавшийся уволочь чехол, чтобы употребить на портянки или онучи.
Вскоре группа вооруженных людей с Левонтием во главе уже очищала усадьбу от грабителей, так как «анпиратор» и «цесаревич Пал Петрович» с генералитетом решили расположиться в господском доме. Опытные в расправе с чернью пугачевцы без стеснений колотили всех, кто им подвертывался под руку, палками и плетьми. Некоторых, главным образом девок и молодых баб, хватали и загоняли в один из полуразграбленных амбаров. Девки и бабы визжали и выли. Левонтий, достаточно смущенный, уговаривал задержанных девок и баб:
— Ну, чего вы, дуры стоеросовые? И ничего-таки вам не будет! И всего только и будет, что придется вам приборкой заняться! А то, вишь, запакостили как дом-от! Надобно же его царскому величеству расположиться.
Пришлые пугачевцы плотоядно поглядывали на задержанных женщин и при случае лапали их. Женщины, не смея отбиваться, выли истошными голосами.
Какой-то пучеглазый мужик средних лет, молодая жена которого попала в число задержанных, беспомощно бегал по двору и обращался к пугачевцам:
— Дяинька, а дяинька! Отпусти ты Марфутку, пра, отпусти! Ну, что такое, пра! Дяинька Левонтий! Будь отцом родным! Насчет Марфутки... Что такое, пра! Она у меня пужливая, а он ей титьку чуть не оторвал, сукин сын. Разе так можно?
— Уйди ты! — с сердцем откликнулся Левонтий. — Велика штука, подумаешь, титька... Другим головы срывают и то ничего...
Привалила новая ватага пугачевцев, увешанных оружием молодых парней под начальством двух бородатых урядников. Закипела работа: задержанные девки и бабы, разбившись на несколько артелей, наскоро прибирали покои господского дома, ставили на дворе общие столы, стряпали на кухне и прямо на дворе на разведенных из обломков барской мебели кострах.
Потом в усадьбу пожаловали и сам анпиратор, и его «перворожденный». Горбач сейчас же принялся знакомиться с девками. Углядев какую-нибудь, тыкал в ее сторону пальцем, и сопровождавшие его вооруженные оборванцы хватали облюбованную и волокли в погреб. Аким, увидев, как сторонники горбуна расправляются с девками, заспорил было, но горбун ответил ему:
— Папашка, а тебе кто мешает? Я — себе, ты — себе. Ай грех позабавиться?
Тогда и Аким отрядил несколько своих сторонников заняться отбором девок для него и его генералитета.
Из-за румяной Марфутки вышел спор: ее тянули к себе и акимовцы, и горбуновцы. Она кричала истошным голосом, рядом вопил ее пучеглазый муж. Кто-то огрел мужа Марфутки по голове стягом, и мужик, обливаясь кровью, уполз отлеживаться в сад. Марфутка досталась, не без борьбы, Акиму.
К полудню обед был готов, и тогда во дворе разоренной усадьбы собралось несколько сот пришлых. Из села приперла толпа стариков и старух с жалобой «его царскому величеству» на безводновцев и «арапов-ских»:
— Очень уж обижают девок и молодок.
Седобородый мельник Анкудим урезонивал «батюшку белаво царя»: Ты, твое величество, так рассуди. Ну, скажем так, бывало, что наехамши гости дворянского сословия делали, значитца, побаловаться... Ну, на то у господов были, скажем, приспособлены дворовые девки, которые уже порченые. Все одно, порченые, говорю, потому что дворовые. Нас это не касаемо. А наших девок трогать не полагается...
Мысль понравилась: в самом деле, почему не побаловаться с дворовыми? Баре же с ними баловались? Был отыскан Анемподист, и анпиратор грозно приказал ему немедленно «представить» всех дворовых девок. Анемподист сослался на то, что девки разбежались, разбрелись по избам того же села. Анпиратор отправил на село вооруженный отряд отыскивать и сгонять в усадьбу беглянок и вменил в обязанность сельчанам помогать в этом деле, а кто будет девок прятать и укрывать, тому не миновать плетей.
Мало-помалу дворовых девок выловили, приволокли и заставили прислуживать пирующим.
Из барских погребов давно уже были выкачены на двор бочонки с домашним пивом, с медом, с водкой, наливками и настойками. Пугачевцы пили и заставляли пить других, особенно баб. В одном углу обширного барского двора задорно тренькала балалайка, гудела и визжала сопелка. Столы были завалены всякой снедью. Насытившиеся и опьяневшие плясали или орали песни, пьяных баб и девок тащили в орешник, на сеновалы, на берег пруда. В тинистой и сильно припахивающей гнилью воде барахтались голые мужики и бабы, слышался гогот и визг. Вспыхивали драки, люди схватывались врукопашную, валили друг друга наземь, волочили за волосы, топтали, душили, кусали.
В одной из комнат барского дома расположились «анпиратор» и горбатый «наследник пристола». Между ними шел дружеский разговор.
— Ну и жох же ты, парень! — лениво скребя спину, выговаривал «анпиратор».
— Ты тоже хорош! — отвечал горбатый. — Из дворовых малярей да в царские, скажем, сыны...
— Так что! Ты вон из кучерей да в анпираторы! — возражал горбатый. — А сам-то наш главный заводчик — из острожных жителев...
— Попал в струю. Может, в сам-деле до Москвы доберется. Ежели только Михельсонов ему печонки не отшибет. Здоров Михельсонов-то?
— Это тот, который тебе спину батогами расписал? — с ехидцей спросил горбатый.
— И вовсе не тот, и не батогами, а арапниками! — поправил его Аким добродушно. — Драли, можно сказать, на совесть... Да и у тебя, сыночек богоданный, ежели спинку суконочкой потереть, кой-чего проявится. Драли, поди, и тебя не однова?
— Раньше нас драли, теперь мы дерем, — злобно ответил горбатый. — Я так смотрю: хошь час да мой. Два века не жить. Попользуюсь, чем бог послал...
— Ай не боишься? — подмигнул Аким.
— А чего мне бояться? Двум смертям не бывать.
— Так-то так, а я, паря, дюже побаиваюсь: первое дело, на сем свете может здорово влететь, а второе — на том, скажем, свете черту в лапы попадешь. Не миновать... Мне и сны все такие снятся. Попал, мол, я в теплое место, а там черти, а там черти. Да страшенные. Да все с рогами.
Горбатый поежился, потом дерзко ответил:
— А мне плевать! Может, ничего и нету!
— Как так? — изумился Аким.
— А оченно просто. Подох ты — лопух из тебя вырастет, только и всего.
— Да душа-то у тебя есть?
Горбатый задумался, потом тряхнул уродливой головой.
— Все говорят: душа и все такое прочее. А кто эту самую душу видал?
— Бог-то имеется?
— А я почем знаю? Может, имеется, а может и нет… Одно скажу: ежели бы бог был, рази он позволил бы нам с тобой такие дела делать?
— Нет, ты того не говори! — строго заметил Аким. — Как это так, чтобы бога да вдруг не было? Ежели домовой имеется, водяной, то как же без бога?
Горбатый усомнился в существовании не только бога, но и домовых, и водяных. Тогда Аким, пугливо озираясь по сторонам, шепотком выговорил:
— Да я домового сам, своими глазами сколько разов видал!
— Врешь, поди? — переспросил горбатый.
— Побей бог, сколько разов видал! На нашем «Соколе» одного видал, серенький такой старичок, будто мышь, нос крючком, а глаза злющие...
Раздался отчетливый звук треснувшего сухого дерева. За старыми вылинявшими и покрытыми рыжими пятнами штофными обоями что-то зашуршало. Собеседники побледнели.
— Свят, свят, свят, — пробормотал испуганно Аким, — да разразятся врази его... Яко дым...
Горбатый принужденно засмеялся. Потом спросил:
— А что ты делать собираешься?
— Ох, паря, сам не знаю! — сокрушенно признался Аким. — Боязно уж очень. Как задремаю, так мне виселицы мерещатся. Стоят, будто, рядышком, и сколько их — не перечтешь. А на каждой по человеку болтается. Я будто бы мимо иду, и так страшно, так-то страшно...
— А, ну тебя! — рассердился горбатый. — Чего ж ты в анпираторы лезешь?
— Да куда же мне было деваться? — оскорбленно ответил Аким. — Марьсеменну-то, госпожу Лядову, все одно, по темечку Моська с Гришкой тюкнули... А мы как сироты. Одно слово, как неприкаянные сделались, ну, и полезли, как тараканы. Теперь и рад бы выскочить, да как?
— А я так думаю. Набрать бы мне червончиков-лобанчиков да сигануть, скажем, к полякам, а то хошь и к туркам. С деньгами везде можно!
— К туркам? К нехристям? Которые конину жрут?
— Везде люди живут, а что касаемо конины, это они сами жрут, а других не принуждают. Он конину трескает, а ты, скажем, баранину. Кому что...
— Далеко, страшно.
Горбатый маляр продолжал:
— Сам-то, Емелька, бывалый человек. Он только о том и думает, как бы ему в Турцию проскочить.
— Да ну?! — изумился Аким. — Чего ему там понадобилось, у турков-то?
— Для безопасности. Думаешь, не боится? Ого! От верного человека знаю: страсть как задумывается. На других накидывается: вы, мол, сукины дети, меня в такое дело втравили. Беспременно быть мне на плахе!
— А они что?
— А они вот что: кто, мол, кого затягивал, про то трудно сказать. Друг дружку тянули. А теперь каша запарилась, не расхлебать. Ну, и нужно до конца держаться тесненько. Авось, дело-то наше и выгорит!
— Трудно, чтобы выгорело. Михельсонов-то наших вот как расчесывает! А тут еще, говорят, сам Суворов-енарал катит.
Аким тревожно заскреб покрытую рубцами спину.
— Пропадем, как пить дать, пропадем!
— А ты не хнычь! Что такое? — вскинулся на него маляр. — Снявши голову, по волосью не тужат. Я, брат ты мой, так думаю: все трын-трава нашему брату! По крайности хоть попользоваться чем... Вот я до девок лютый.
— Все вы, горбачи, до девок люты!
— Может, от горба! — согласился маляр. — А только мне без бабьятины тошнехонько.
— А мне так без особой надобности. Еще зимой — так-сяк, чтобы теплее спать было, а летом я не охочий…
— А Марфутку от меня-таки оттягал! — попрекнул маляр.
— А ты моего добра не трожь! Мало тебе других девок?
— Левонтий твой — сволочь. Свою-то Грушку припрятал. Все говорят — красавица, белолица, круглолица...
— А ты раздобудь. Я тому не противный!
— К ночи раздобуду. Мои парни уж вытащат кралю из той щели, куда забилась. Посмотрим, какова кургановска первая красавица.
— Пойдем на двор, поглядим, как наши пляшут, — предложил Аким.
Они вышли. Двор уже гудел сотнями пьяных голосов.
Бежать ночью, как рассчитывал Анемподист, ему не удалось: кто-то, должно быть Назарка, давно имевший на старого управляющего зуб, нашептал «анпиратору», и тот отдал приказание «заарештовать» снова и Анемподиста, и Карла Иваныча, и ходившего в старостах Антона Добрых. Арестованные были связаны веревками и посажены на пожарною вышку, стоявшую на краю барского двора. К ним были приставлены сторожами добровольцы мальчишки и девчонки. Мелюзгу забавляло иметь в своем распоряжении старших, еще недавно казавшихся такими всемогущими, можно было покуражиться. Какая-то сопливая девчонка несколько раз пребольно щипнула Карла Иваныча, другая все норовила ткнуть в глаз старосте сучочком. Десятилетний Никешка, сын Левонтия, предводивший этой ватагой, не рисковал истязать арестованных, но изводил их тут же выдуманными рассказами о планах расправы с ними «анпиратора». Сидя на полу вышки на корточках рядом со своей кривоногой сестренкой Машкой, он живописал, как завтра «верные царские слуги» из кургановцев и безводновцев сначала будут стегать «виновных» плетьми, потом выдерут у них все волосы, а уж потом примутся разнимать их на части.
— Немчу зивот распороть надо! — высказывала соображение Машка. — Мозет, в его зивоте маленький есть!
Никишка залился смехом:
— Вот дура так дура! Разе у мужиков маленькие бывают?
Машка смутилась, но потом нашла возражение.
— У наших мужиков, точно, маленьких не бывает, а у немчей бывают.
Это было сказано таким уверенным голосом, что Никешка оказался сбитым с толку и стал коситься на действительно большой живот злосчастного немца.
— Немчи — они хитрые! — продолжала Машка. — Тятька говорит, немец облизьяну выдумал. Немчи лягушек жрут…
Никешка, изменив голос, обратился к Карлу Иванычу:
— Дяинька! Можешь облизьяну выдумать?
Карл Иваныч подумал, потом ответил;
— Связали по рукам да по ногам и еще хотите, чтобы вам что-то выдумывали!
Посовещавшись с товарищами, Никешка предложил такой способ; развязать «рештантам» руки, конечно, нельзя, потому что тогда они смогут всех побить и утечь, но развязать ноги — пущай выдумывают облизьяну.
Ноги немца оказались развязанными, но тогда он вспомнил, что обезьяну можно сделать только из живого межвежонка. Медвежонка под рукой не было, и от мысли сделать немедленно обезьяну пришлось, к общему сожалению, временно отказаться. Тогда Карл Иваныч предложил мелюзге заняться предсказанием будущего по рукам, и ребятишки, забыв о своем намерении снова связать пленникам ноги, стали показывать немцу свои покрытые лишаями и бородавками лапки.
Глядя на грязную ручонку той девочки, которая только что упорно пыталась воткнуть ему в глаз щепочку, Карл Иваныч жалобно заохал.
— Ой, плохо! Ой, жаль мне тебя! — участливо сказал он. — Ой, какой плохой твой участь! Ой, как тебе будет плохо! Скоро очень тебе будет плохо. Твоя мать будет много плакать, потому что тебе в пузо заберется гадюка ядовитая и будет сосать твое сердце.
Девчонка побелела от страха и принялась реветь, а потом и совсем сбежала с вышки.
Левонтьевой Машке Карл Иваныч, наоборот, предсказал самую счастливую участь: приедет из-за моря не то какой-то королевич, не то богатый купеческий сын и женится на ней, и будет она сладко есть и сладко пить, и будет в золоте ходить.
Восьмилетней Машке это предсказание очень понравилось, и она, жеманясь, стала упрашивать Карла Иваныча «нагадать» и Никешке. Карл Иваныч согласился на это и после внимательного исследования покрытой коростой руки Никешки многозначительно предупредил Никешку, что только чудом ему удастся спастись от злой участи: злобится на него не то домовой, не то водяной. Ежели не поостережется, то отступится от него, Никешки, его светлый ангел, который только и спасает его от погибели, и тогда — пиши пропало. И Никешка присмирел.
— И с твоей родней плохо дело! — продолжал запугивать его Карл Иваныч. — Твоя сестра Грушка?
— Моя! — признался испуганно Никешка.
— Ай, плохо! Ай как плохо! — завздыхал Карл Иваныч. — Есть у нее вороги лютые. Бедная ее душенька.
Никешка кубарем скатился с вышки и побежал галопом на село. Машка последовала за ним. Сторожить «рештантов» остались другие ребятишки, которые уже не смели подвергать никого истязаниям.
Теперь пленные могли, по крайней мере, свободно ходить в пределах вышки. Их добровольная стража не позволяла им только сойти с вышки.
— Плохи наши дела! — шептал Анемподист. — Такая завируха поднялась...
— Совсем народ с ума спятил! — откликнулся Антон. — Жили себе, жили, много не тужили, а тут на, вон, поди, какое затеяли! А с чего завелось, никак не поймешь! — тоскливо отозвался Анемподист. — Господа бают, беспременно езовиты да поляки затеяли. Они ядовитые...
— Ну, и наши тоже хороши. Воров да душегубов, да конокрадов хоть пруд пруди, хоть гать гати. Опять же, солдатья белого видимо-невидимо набралось. Их, анафем, вешать бы надоть. А приказные за взятки да за посулы поблажки делают.
— Был бы на царстве царь крепкий, он бы им показал, где раки, скажем, зимуют...
— Царем земля держится, отцом — семья. Без хозяина весь дом прахом рассыпается.
Карл Иваныч, грустно вздыхая, вымолвил;
— Странные люди вы, русские. Нигде таких, как вы, нет.
— Неужто нет? — удивился Анемподист.
— Нет, — подтвердил немец. — Когда вам кто-либо правду говорит, вы не вериль. А почему? Потому что сами вы никогда правды не говорите, и во всем обман видите. Ну, а как вы правде истинной не верили, то поневоле верили сказкам всяким. И сами вы себя обманывал.
Антон и Анемподист переглянулись и засмеялись.
— Хитер, немчура! В самую точку попал!
В одном углу обширного барского двора, хорошо просматриваемом с вышки, поднялась суматоха, послышались пронзительные вопли. Анемподист сказал тревожно:
— Дерутся! Аж пыль столбом идет!
— Левонтий орет, — подтвердил Антон. — С чего бы это? Ай не поладил с Назаркой?
— Горбуна цесаревича Пал Петровича люди девку Левонтьеву, Грушку, на двор предоставили! — сообщил Анемподист. — А родня Левонтия не дает девку, отбивает. Ишь, горло как дерут!
В самом деле посланным на село сторонникам «Пал Петровича» удалось-таки дознаться, где Левонтий на всякий случай запрятал свою шестнадцатилетнюю дочку, румяную и ясноглазую Грушу. Грушка была из своего убежища вытащена и приведена «пред ясные очи его высочества». Это похищение всполошило всю родню Левонтия и Назарки. За похитителями во двор ввалилась делая толпа неистово голосивших баб и крепко ругавшихся мужиков. Безводновцы явно сочувствовали недовольным, Горбуновы люди огрызались. Мелькали кулаки.
Кто-то вдруг зычным голосом закричал:
— Ребята! Наших обижают!
Это послужило сигналом к общей свалке, в которой все перемешалось. Метавшегося по двору с воплями черноволосого Левонтия кто-то огрел дубиной по руке, и перебитая рука бессильно повисла. Один из шабров Левонтия раскроил топором череп тому из горбуновых людей, который ударил Левонтия. Выскочивший со злобным визгом на крыльцо горбун выпалил в толпу из двух пистолетов, и тогда почти все, пребывавшие на дворе, кинулись в бегство. Толпа повалила по дороге в село. В усадьбе остались только вооруженные сторонники «анпиратора» и спутники «цесаревича». Они заняли два противоположных угла двора и обменивались угрозами. Совершенно пьяный «анпиратор» стоял на крыльце, тупо глядел на опрокинутые столы и скамьи, разбитые горшки, разбросанные куски хлеба и пирогов, разбитые бочонки и бормотал:
— Н-ну и д-дела!
В нескольких шагах от крыльца три безводновца дрались с двумя араповцами. Все были пьяны, больше махали кулаками в воздухе, чем дрались по-настоящему.
— Голуби! Что ето вы? — скорбно изумился «анпиратор». — Все было по-хорошему, по-благородному и вдруг...
Завздыхал:
— Ах, нехорошо! Право слово, совсем нехорошо! Праздник себе устроили, по-христианскому, по-православному, водочки выпили... А потом — на поди!
Один из безводновцев, получив случайный удар коленом в брюхо, свалился, как сноп, и завыл истошным голосом. Свой же, другой безводновед, не разбирая с пьяных глаз, насел на поверженного и принялся рвать ему бороду.
— Чтой-то, голуби! — ахал «анпиратор» — Ну, дал ему по морде, ну, саданул под микитки. А волосье драть уж не полагается...
Рассердился и прикрикнул:
— Голуби! Кому я говорю?! Брось! Что ты с него волосье сдираешь? Голуби! Вам я говорю ай не вам?
Но «голуби» продолжали таскать друг друга. И тогда распухшее лицо «анпиратора» вдруг налилось кровью, нос почернел, правая губа вздернулась вверх, нижняя скривилась, обнажая волчьи зубы. Аким с диким ревом свалился с крыльца и врезался в дерущихся. Из разных углов дома, амбаров, из близкого сада сбегались люди и влипали в ту же кучу. Слышался топот ног по твердому грунту, глухие звуки ударов, хриплое дыхание. Куча дерущихся росла и росла. Огромный клубок катался по двору. Скрывавшийся в течение нескольких минут со своей добычей, ясноглазой Грушкой, горбатый «Пал Петрович» выскочил на двор и, нелепо взмахивая драгунским палашом, свалил двух или трех безводновцев, но напоролся на кургановского парня, который сзади ударил горбуна цепом по тонким ногам. Горбун свалился, выронил из рук палаш, передернулся несколько раз и попытался откатиться от дерущихся. Но тогда к нему подбежал Никешка и принялся, прыгая, тыкать старым источенным кухонным ножом в безобразное тело «Пал Петровича», приговаривая:
— Вот тебе за Грушку! Вот тебе! Вот тебе!
Толпа дерущихся надвинулась на них, покрыла и покатилась дальше. На месте, где только что были Никешка и горбач, остались словно две растоптанные ящерицы — одна побольше, другая поменьше. Спасайся, кто может! Утекай! Утекай! — кричали сторонники погибшего «великого князя».
Иные, выскакивая из кучи дерущихся, где в самой середине топтался, как медведь, «анпиратор» Аким, бежали к воротам, к амбарам, прыгали через невысокую загородку в сад. За ними гнались, били их ножами, кистенями, дубинами, а то и просто подобранными тут же обломками разрушенных столов и скамей.
Безводновцы и кургановские одержали полную победу. Пришедшие в Кургановское с рыжим маляром араповские, разбитые наголову, спасались бегством, уже не помышляя о сопротивлении. На барском дворе, в саду, на огороде, по дороге на село валялись жестоко избитые, изуродованные в свирепой драке люди. Какой-то араповский сидел у забора, перхая, как овца, и из его искривленного судорогой рта выскакивали плевки алой крови, а покрытые холодным потом руки бессильно хватались за обильно политую его кровью землю. Время от времени он чуть слышно бормотал;
— Смертушка... смертушка...
Порядком пострадавший в драке Аким, пошатываясь, забрался на крыльцо, постоял, мотая по-бараньи распухшей головой и вздыхая.
— Здря. все это! — вымолвил он.
А вечером на барском дворе опять стоял дым коромыслом: снова были выставлены столы и скамьи, наварена и напечена всякая снедь, поставлены корчаги с пивом и водкой. Горели костры и налитые бараньим салом плошки, визжала сопелка, гудела «коза» гнусавым голосом своей деревянной дудки, пиликала самодельная скрипчонка какого-то доморощенного музыканта из дворовых, бабы и девки вели хоровод, ребята играли в горелки. В саду, особенно в густом орешнике, шушукались случайные пары.
Выспавшийся с Марфуткой «анпиратор» с трещавшей от выпитой водки головой восседал на большом потерявшем обивку кресле на террасе, где недавно Левшин вычерчивал пальцем по пыльному столу карту местности, и с помощью Назарки решал дела государственной важности. Тут присутствовали выборные от крестьян села Курганского, а также приведенные с вышки Карл Иваныч, Анемподист, бывший староста Антон, отец Сергий с крестом и евангелием и Тихон Бабушкин. Обобранного до нитки краснорядца не было: ему накостыляли шею, чтобы зря не шатался, и выгнали из села.
— Господов больше никаких не будете иметь до скончания века, покеда будет стоять моя держава! — медленно цедил слова «анпиратор».
— Покорнейше благодарим! — кланялись выборные.
— Значит, всякую там барщину, альбо, скажем, оброк — к шуту!
— Покорнейше благодарим.
— Некрутов с вас брать не буду. Будя! Кто хочет, тот путь и идет по доброй, то есть воле, и все такое, а принуждениев не будет.
Опять выборные благодарили.
— Откупов тоже никаких. Одно слово — крышка! — продолжал Аким. — Кто хочет, скажем, солью торговать, торгуй. А кто хочет водку гнать, гони. Мне что? Оно и лутче...
Подумав, продолжал:
— Податей тоже никаких. Крышка податям-то!
— Покорнейше благодарим, твое царское величество.
— Насчет старой веры — никаких стеснениев. Мне что?
— А как насчет землицы? — осведомился один из выборных.
— Жалую вас землей! — объявил Аким. — Мне что? У меня земли много. Прямо сказать, сам не знаю, куда и девать. Берите, владайте. Сколько кому надобно, столько каждый пущай и берет. Одно слово, сколько осилить может...
— А с лесом как?
— Берите и лес. Рубите!
Тут робко вступил Карл Иваныч. Заговорил, что кургановский лес непростой. Триста десятин посажены еще князем Никитой по личному приказанию императора Петра I да двести десятин молодняка насажено нынешним князем Иваном. То есть, конечно, не сам князь Иван сажал, а он, Карл Иваныч, как ученый-лесовод.
— Ну, и что ж с того? — недоверчиво спросил Аким.
— Против песков насадка сделана. В защиту от песков, которые грозят занести всю округу. Лес никак нельзя трогать. Лес беречь нужно!
Мужики загалдели:
— А кто его разводи л-то? Ты, немчура, только показывал, как и что, а саженцы сажали мы же! Значит, и лес наш, что хотим, то и делаем!
— Лес можно рубить только делянками! Разбить весь лес на сто участков и каждый год вырубать только одну делянку. Так лес будет сбережен.
— Хитришь, Карла! Хочешь лес для господ сберечь! Сам из господ, так господскую руку и тянешь!
Аким, хватаясь за налившуюся болью голову, заявил:
— Руби, ребята, и никаких. Дерево, оно чье? Оно божье. Там и растет, где бог укажет. Захочет бог — вырастет, не захочет — так хоть тресни, ничего не выйдет. Руби, и никаких! На всех хватит!
Кто-то из мужиков пожаловался, что кургановцам приходилось наряжать рабочих для содержания в порядке огромного барского сада, а пользовались садом одни господа.
— Руби и сад! — решил «анпиратор». — Барская выдумка! Настоящему мужику разе с садом возиться?
Карл Иваныч застонал. Тогда «анпиратор» погрозил ему корявым пальцем.
— Ты у меня, немец, помалкивай. Ты уж и тому радуйся, что я тебя, скажем, повесить аль запороть не приказываю... А ежели рассудить, на что ты? Только и есть, что для барской прихоти.
Карл Иваныч, заикаясь, заявил, что он приносил пользу не одним барам. Уж не говоря о заботах о лесе и саде, он, Карл Иваныч, как физикус, химикус и ботаникус, занимался разведением лекарственных трав. Лечил и бар, и мужиков. Многих, можно сказать, от смерти спас...
— Что верно, то верно! — подтвердили мужики. — Глисту выводить мастер!
Аким повеселел.
— А ты, немчура, вывел бы из меня червячка пьяного? Завелся, анафема, лет десять назад, сидит под самым сердцем и сосет, сосет сердце... Опять же, вот и сейчас. Бог знает с чего, чердак трещит. Как выпьешь малость, так и начинает чердак трещать...
Карл Иваныч заявил, что от головной боли он может избавить «его царское величество» отменно просто. А вот с «пьяным червячком» повозиться надо. За десять лет этот червячок здорово разросся. Корни длинные пустил.
— А нос мне не поправишь, немчура? Болит дюже!
Карл Иваныч пообещал попробовать исправить и нос его царского величества. Надо поискать корешков подходящих.
Анпиратор посветлел.
— Да ты, оказывается, немец ничего себе, не вредный немец. Ну, живи! А вы, ребята, смотрите в оба: не обижать немца. Вишь, даже нос мне поправить берется!
Карл Иваныч был отпущен готовить какое-нибудь снадобье от головной боли и в награжденье ему был дан целый рублевик.
Староста Антон был жестоко обруган за то, что хоть и поневоле, но «тянул барскую руку». Анемподист получил несколько затрещин, поплатился одним выбитым царской ручкой зубом, но, в общем, отделался дешево. Отцу Сергию «анпиратор» приказал завтра похоронить честь честью всех убиенных сегодня и впредь не обременять кургановцев поборами. Покончив с этими «рештантами», анпиратор взялся за Тихона Бабушкина.
— А ты что за человек?
Тихон заявил, что он учился, но не доучился в московском университете — по слабости здоровья. Теперь живет в Курганском. Может быть весьма полезным его царскому величеству, как образованный человек.
— Ох, и не люблю же я вас, образованных! — признался Аким. — С вас как с козла — ни шерсти, ни молока. А нос вы задирать умеете!
— Я могу ребят обучать! — заикнулся Тихон.
— Ну, это ни к чему. Ребята землю пахать да сено косить и так выучатся от отцов да матерей!
— Грамота...
— А грамота к чему? Которые грамотные, так они и норовят своему же брату, мужику, на шею усесться. В приказные пролезают и так-то сосут мужика.
Совсем уж смущенный Тихон заикнулся, что он изучал всяческие законы, не токмо что государства Российского, но и иностранных государств.
«Анпиратор» рассердился:
— Каки таки законы? Для чего законы? Законы только баре придумали, чтоб бедного человека в страхе держать, а по-настоящему никаких законов не надобно. Где что нужно — скажем, царь прикажет, а его верные слуги распорядятся. И все будет по-доброму, по-хорошему.
— Для правильного суда...
— А кто тебе сказал, что в моем государстве правильный суд будет? — насупился «анпиратор». — Ничего этого нашему величеству не надобно. Выберут мужики пяток аль десяток стариков, те и будут судить. Как по совести, то есть. Кого нужно, того и постегают. Сами и стегать будут. А суд — на что он?
Тихон совершенно увял. Мучительно напрягал мозг, стараясь придумать, чем бы снискать если не милость, то хоть снисхождение грозного «анпиратора». Напоминать о виршах и о латинском языке он считал уже опасным. Но его выручил сам «анпиратор».
— Писать обучен, гриш? И по-иностранному?
— И по-иностранному, — торопливо отозвался Бабушкин.
— Так что можешь накатать грамотки иностранным, скажем, королям да прынцам разным?
— М-могу! — ответил, поеживаясь, Бабушкин — На языке Цицерона...
— По-немецки, что ли? Ну, ладно! Жалую тебя в наши иностранные министры. Будешь состоять при моей персоне.
Подумав, осведомился:
— Женат?
— Еще нет.
— А этого не люблю. Почему не женат? А знаешь что? Сбегай-ка ты к попу: пущай он тебя сейчас и повенчает.
— С кем? — испугался Тихон.
— Жалую тебя из моих царских рук невестой. Награждаю тебя любезной нашему сердцу стаст-дамой... Марфуткой кличут. Ничего, вальяжная девка. Муж-то ейный уж окочурился. Что ей во вдовах ходить?
Тихон не осмелился спорить, но решил как-нибудь увернуться от венчания.
* * *
Четыре дня шайка Акима и Назарки валандалась в Курганском. Сначала между кургановцами и безводновцами царило относительно согласие, но уже на второй день оно было нарушено. Безводновцы очень уж обижали девок и баб да еще и требовали от кургановцев поделиться добычей из барской усадьбы. Из-за этого весь второй день вспыхивали драки, и к ночи второго дня оказалось, что в драках убито человек до десяти. Ночью драка завязалась возле двора лежавшего с переломленной рукой Левонтия: несколько безводновцев подломили клеть и потащили оттуда накопленное Левонтием добро, а двое парней забрались в светелку, где пряталась чудом спасшаяся от горбуна Грушка, и стали ее насиловать. В завязавшейся драке кто-то прошиб кистенем голову Левонтьевой старухе. Вступившиеся за Левонтия родственники перебили ребра, одному безводновцу, в ответ был подожжен левонтьевский овин, а от овина загорелся хлев. Изба Левонтия уцелела, но все хозяйственные постройки словно корова языком слизнула, в огне погибла дорогая холмогорская корова и несколько овец. Пламя перекинулось на соседние усадьбы, и выгорел целый «порядок» — изб до тридцати. Озлобленные этим кургановские живьем сожгли несколько попавших им в руки безводновцев. На следующий день произошло уже целое побоище, и опять было два пожара. Чуть не сгорела и единственная церковь. Теперь драки происходили главным образом из-за съестных припасов: нахлынувшая на Курганское толпа пугачевцев ловила птицу, загоняла овец, выбирала все содержимое погребов. Добро не столько потреблялось, сколько портилось, развевалось по ветру. Благосостояние большого, жившего до сих пор сытой жизнью села таяло с поразительной быстротой. Уже образовалась целая толпа еще вчера зажиточных людей, у которых теперь не было ни кола, ни двора, ни краюхи хлеба. Не решаясь грабить своих же односельчан, они стали поговаривать, что не мешало бы собраться да и отправиться всем гуртом в близкое Петровское, а то в Богородское. Там еще не побывала ни одна шайка, а мужики там во какие богатые!
На пятый день «армия его царского величества» тронулась в новый поход: на Петровское, с тем, чтобы оттуда двинуться на Богородское.
Вперед были посланы конники, за ними повалила пехота, с которой вместе тянулись и сотни подвод с приставшими к «армии» погорельцами из Безводного и Курганского. Пугачевцы тащили с собой награбленную рухлядь и везли живую добычу в виде многих десятков молодок и девок.
Сам «его царское величество» Аким с енаралом Назаркой и «министром иностранных дел» Тихоном Бабушкиным, а также другими «енаралами» и «министрами» укатил за своей армией после полудня.
Село и усадьба опустели, но порядок в них восстановиться уже не мог: за время пребывания в селе пугачевцев между обитателями накопилось много новых счетов. Вспыхивали ссоры и драки из-за барского добра, из-за обид, причиненных «по пьяному делу». Выли бабы, мужья и братья которых были убиты в драках. Как ошалелые, бродили, «попорченные» девки. Время от времени обнаруживался уцелевший бочонок браги или водки, и начиналась попойка. Люди расползались из подвергшегося нашествию села по всем направлениям. Отец Сергий опять сбежал неведомо куда. Успел тайком выбраться и Карл Иваныч. Причетник Дорофеич, булькая, бродил по опустевшему храму и от скуки по нескольку раз в день забирался на колокольню.
Анемподиста пугачевцы увезли с собой, но, пользуясь царившим в их рядах беспорядком, он благополучно увильнул в сторону и через несколько дней добрался до Казани, где оповестил князей Кургановских об участи, постигшей их лучшее имение.