Credo, quia absurdum.
Был только один христианин — тот, кто умер на кресте; больше христиан не было.
Израиль. Наши дни. Эйн-Бокек.
Здесь все говорили по мобильным телефонам. Все. Женщины, мужчины, дети: разморенные или раздраженные ничегонеделанием, апрельской жарой, глицериновым зеркалом Мертвого моря, плещущим в нескольких десятках метров от приткнувшихся к дороге ресторанчиков и магазинов.
Утро обещало стать обжигающим. Солнце апельсиновым шаром зависло над Эйн-Бокеком. Курорт ожил, зашипели кофеварки, туристы, словно муравьи, засновали между морем, отелями и ресторанами, подняли жалюзи магазинчики, торгующие лечебными грязями и солями, DVD-дисками, сувенирами и разнообразной пляжной ерундой. Как известно, утренняя чашка кофе — лучшее время, чтобы сделать обязательные и необязательные звонки. Казалось, все пространство вокруг наполнено невидимыми радиоволнами, и это от них, а не от нагревающегося подсоленного воздуха, горизонт дрожит и расплывается маревом.
Человеку, которого сейчас звали Вальтером, хотелось достать из стоявшей у ног сумки пистолет и начать палить по толпе. В такие минуты нужно было бы выпить и завалиться куда-нибудь на сеновал с грудастой голландкой, могучей и страстной — утопить агрессию в пышной плоти. Но здесь, в этом странном месте, которое только по ошибке можно было назвать курортом, сеновала не было. Была жара, специфический запашок от здешней лечебной грязи (которой густо намазывались жаждущие исцеления туристы) да многоголосый говор на добром десятке языков. Возможно, что и голландки здесь нашлись бы, но ни желания, ни времени искать их не было.
Вальтер-Карл
Вальтер облизнул пересохшие от ненависти губы и сделал несколько глотков ледяной кока-колы. Сладкая, колючая влага проскочила по горлу и канула в желудок, не принеся облегчения. Как же хотелось выпить, и не этой дряни, а чего-нибудь покрепче… Но нельзя, нельзя… Следовало сосчитать до десяти.
А еще лучше — до ста десяти. Чтобы успокоиться и не наделать глупостей.
Все, все наперекосяк! Операция, которая должна была закончиться за час, проваливалась в тартарары вот уже вторые сутки! Невероятно! Ладно, ночная выброска — это действительно пижонство с его стороны! Можно было заброситься с вертолетов, можно было бы просто войти в крепость снизу, подняться по тропе и вырезать этих сраных гробокопателей без единого выстрела, ножами. Сделанного не воротишь — промазал! Но что произошло потом? Кто мог предположить, что ненормальный профессор, его родственничек и ассистентка прорвут кольцо и исчезнут в здешних ущельях вместе с рукописью? Кто бы мог подумать, что, ставшие на след беглецов профи не прикончат их за первые сутки? И что, Scheifie[110], могло случиться с поисковой группой? Куда, ScheiBe, делись пятеро нехилых профессионалов, у которых за плечами не только боевой опыт открытых столкновений, но и несколько тайных ликвидаций, проведенных скрытно и четко! И кто, ScheiBe, эти трое? Реинкарнации Рэмбо, мать их так?
Он тяжело задышал, набычился и поймал на себе перепуганный взгляд какого-то мальчишки, у которого от страха мороженое стало поперек горла. Вот черт!
Вальтер попытался улыбнуться, но мальчишка так и замер с ложкой в руке, не сводя с него обалделого взгляда. Ну и черт с ним! Пусть себе дрожит! Мне-то какое дело? Нужно остыть, нужно взять себя в руки! Впасть в бешенство — это худшее, что можно сделать в таком положении. Нужно успокоиться, заставить себя быть холодным, рассудочным. Таким, каким он был все эти годы… Ведь именно это помогло ему выжить. Тяжело сохранять рассудочность, когда все летит к чертям, но… Но ничего еще не потеряно. На операцию отведено трое суток, значит, есть еще день и ночь. А там — посмотрим, чья возьмет!
Он привел дыхание в порядок и огляделся по сторонам, стараясь замечать детали, топить захлестнувшие его эмоции в подробностях, в чужих жестах, движениях, словах. Это всегда помогало, поможет и на сей раз.
Уборщики-арабы прижимали к уху трубки и болтали, не выпуская из рук швабры, обросшие серыми мокрыми дредами. Девушка у кофейного автомата, вся в сережках и бусинках, словно она побывала в руках у маньяка, одержимого пирсингом, говорила с кем-то через блютус, и маленький наушник ритмично мигал голубым в глубине ее, изуродованной железом, ушной раковины. Поросший шерстью по торсу, как скала мхом, мужчина славянской наружности рычал что-то в микрофон своего платинового «Верту» и постукивал по деревянной столешнице массивной кистью боксера. В зарослях на его груди можно было рассмотреть золотой паломнический крест размером с пол-ладони, густо усеянный драгоценными камнями. Такие распятия изготавливались ювелирами в лавках арабов-христиан возле храма Гроба Господня в Иерусалиме — там же их и приобретали люди определенной профессии, характерного мировоззрения и соответствующего воспитания — ювелиры делали неплохой гешефт на братве из разных стран.
Вальтер, побывший в жизни профессиональным спортсменом, военным, наемником и убийцей по найму, знал о том, что такое братва, не понаслышке. Он и сам начинал свою неофициальную карьеру в рядах (как бы это сказать помягче?) неформального объединения, возникшего в славном городе Дрездене в году 1989-м, перед самым падением Стены.
Мастер спорта по спортивному пятиборью, член сборной ГДР, уже не молодой, но еще и не старый капитан Народной Армии, призер нескольких чемпионатов мира, участник двух Олимпиад, холостой (а значит, завидный жених) — он жил в довольстве и достатке. И, конечно, думать не думал, что через несколько месяцев его беззаботная жизнь кончится, а в новой Объединенной Германии ему не будет места.
Стена казалась незыблемой. Социалистический строй и Эрик Хонеккер — вечными, как египетские пирамиды. Вальтер, которого тогда звали Карлом, родился, когда Стена уже стояла, и справедливо полагал, что есть вещи, которые не порушить. Да и зачем? По меркам Восточной Германии он был богат, успешен, видел мир, мог позволить себе то, что для большинства его соотечественников было недостижимо. Конечно, во всем можно найти минусы, но в целом…
Его тренер, седой, красноносый и дальновидный Альфред Кляйн (угораздило же могучего, почти двухметрового, мужика родиться в семье с такой фамилией!), большой любитель молодых пловчих и прогрессивной химии, заговорил с ним о будущем сразу же после Рождества.
Они беседовали в помещении подземного тира, вдвоем, чтобы никто не услышал. Смешно, конечно — Карл с семнадцати числился сотрудником ШТАЗИ, и можно было голову дать на отсечение, что и тренер работал на Дом № I[111] не один десяток лет. В противном случае, ему бы и дворовую команду тренировать не доверили, не то, что сборную страны!
— Скоро всему этому придет конец… — сказал Кляйн, снимая наушники-беруши.
— Чему? — удивился Карл, который тогда был на двадцать лет моложе и на сто лет глупее, чем сегодняшний.
— Всему этому, — пояснил тренер хмуро. — Нормальной жизни. Что ты еще умеешь делать, кроме как стрелять, плавать, скакать на лошади? Шпагой махать?
Карл пожал плечами.
Совсем сдурел старик.
— Ах, да, забыл… — продолжил Кляйн. — Еще flachlegen Schnitte[112]. Только учти, в тебе столько анаболиков и гормонов, что стоять он у тебя будет не долго…
— Пока все в порядке, — ухмыльнулся Карл. — Не жалуюсь.
Он не понимал, зачем тренер завел этот разговор, но сообразил, что просто так старый лис подставляться бы не стал. Может быть, контрабанда? Карлу доводилось выполнять щекотливые поручения своего куратора и перетаскивать через границу, а то и через несколько кордонов, самые разные вещи. Ну, чего дед тянет?
— Я тоже не жаловался. Присядем? — предложил Кляйн и, не дожидаясь ответа, присел на низкую скамейку в углу стрельбища.
— Я не хочу ходить по кругу, — сказал он, глядя Карлу в глаза. Крупный, покрытый сиреневыми прожилками, нос тренера лоснился в свете тысячесвечовых ламп. — И не хочу слушать глупые возражения. Сам все увидишь. Но когда увидишь, может быть поздно. Начнется неразбериха, а если вода мутная, рыбка в ней ловится лучше всего. Послушаешь меня сейчас — будешь в новой жизни богатым человеком. Побежишь доносить — потом себе локти искусаешь.
У Кляйна был нос алкоголика, глаза бойцового пса и крокодилья хватка.
В девяносто третьем он погиб во время перестрелки с голландской полицией, прихватив с собой на тот свет трех агентов Департамента по борьбе с наркотиками и ранив еще четверых. Утонул в вонючем роттердамском канале, пытаясь плыть в ледяной воде с четырьмя пулями в теле и со сломанной ногой. Говорят, голландцы поверить не могли, что такую бойню устроил семидесятилетний старик, но они-то никогда не видели, как Кляйн с тридцати шагов навскидку всаживал пулю в пулю.
Он так и не успел стать по-настоящему богатым, и мало кто из ребят успел. Сам Карл в девяносто третьем уже унес из этого бизнеса ноги. Чутье его не подвело — в качестве снайпера, путешествующего из одной горячей точки в другую, он зарабатывал меньше, но чувствовал себя в большей безопасности. Одиночке всегда неуютно в стае. Два года в Африке, год на Ближнем Востоке, Афганистан, Южная Америка…
С Южной Америкой ему просто повезло — легальный аргентинский паспорт пришелся как нельзя кстати. Там же ему впервые предложили сделать один очень рискованный выстрел. Рискованный, но чрезвычайно хорошо оплачиваемый. Обычно исполнители таких «сольников» живут недолго, буквально несколько часов после исполнения партии. Но Карл к тому времени был уже другим человеком, совсем не таким наивным и глупым, как собеседник тренера Кляйна в далеком 1989 году.
Он сделал выстрел, поразил мишень, выжил и ушел с деньгами. Не со всей суммой, а только с предоплатой, но даже предоплата сразу вывела его в другую лигу, расширив не только возможности, но и превратив из малоизвестного стрелка в крупного специалиста. Не в легендарного, но реально крупного.
И тогда нынешние заказчики вышли на него в первый раз.
Вышли — это слабо сказано. Не было, собственно говоря, ни заказа, ни увещеваний, ни угроз. Просто одним утром, когда Карл завтракал в уютной парижской брассерии на бульваре Капуцинов, к нему за столик подсел невысокий человек, с невыразительным лицом, на котором, казалось, навечно застыло выражение удивления. Более всего он походил на мышь, на удивленную мышь.
— Гутен морген, — поздоровался он по-немецки и призывно махнул рукой пожилому гарсону. — Кофе со сливками, большую чашку. Круассан, мед и маленькую тарелку сыра…
Французский незваного гостя был безупречен.
Звякала посуда, сновали официанты в длинных белых фартуках. Оглушительно пахло свежевыпеченными багетами, молотым кофе и специями. Прекрасное мирное утро. В такое утро уж никак не хочется думать о стрельбе, погонях, проходных дворах… Тем более что выбежать с застекленной веранды, густо заставленной маленькими круглыми столиками, было крайне проблематично.
— Мы знакомы? — осведомился Карл. — Я что-то вас не припомню…
— А вы меня и не знаете, — сказал человек-мышь, снова перейдя на немецкий с баварским акцентом. — Знаю вас я…
Карлу стало очень неуютно. Жизнь в Париже расслабила его, приглушила инстинкты, и сейчас он с ужасом осознал, что пистолет в подмышечной кобуре вряд ли сможет спасти ситуацию, если человека-мышь прислали те…
— Не ломайте себе голову, — посоветовал незваный собеседник без тени улыбки на лице. — Я не собираюсь причинять вам вред. Хотел бы — уже причинил бы. Это как раз не проблема.
Он сказал это так, что Карл сразу же поверил — действительно «не проблема».
— Тогда — чем обязан? — спросил он, стараясь выглядеть невозмутимым.
— Нам нужны ваши услуги, — ответил человек-мышь. — Причем не на один раз, а на постоянной основе.
— Вы вербовщик?
— В некотором смысле — да, — улыбнулся собеседник, если гримасу, посетившую на миг его блеклое лицо, можно было назвать улыбкой. — Но только в некотором смысле. Скорее, меня можно назвать нанимателем.
Гарсон поставил перед ним заказ, и человек-мышь с видимым удовольствием макнул круассан в кофе.
— А если я не соглашусь?
— Дело ваше.
— Выдадите меня?
Гость пожал плечами, почти незаметные брови стали домиком.
— Зачем? У меня интерес к вам, к живому… Мертвым вы меня не интересуете. Так будем говорить?
— Будем, — согласился Карл, прикидывая, сумеет ли добраться до пистолета в случае неприятностей.
— Отлично, — обрадовался человек-мышь. — Тогда давайте завтракать и разговаривать. Чего зря время терять? Итак, господин Шульце, за последний год вы заработали сто двадцать тысяч евро. Достаточно неплохой приработок, если учесть, сколько вы унесли в клюве после выстрела в Боготе. Неплохой, но воображение не поражает. Тем более, что несколько горячих латиноамериканских парней, которые упустили вас год назад, полны желанием восстановить репутацию и отомстить за троих своих безвременно ушедших товарищей. Хочу вас заверить — искать эти ребята умеют.
— Ну, хорошо, — сказал Карл, все еще переваривающий прозвучавшую из уст человека-мыши фамилию. — Верю, что вы хорошо осведомлены о моих делах…
— Не «хорошо», — поправил его гость, — а «очень хорошо». Можно сказать, что мы о вас знаем все. От момента рождения и до сегодняшнего дня. Даже копия вашего дела, заведенная ШТАЗИ, в нашем распоряжении. Все ваши донесения, письма, протоколы бесед… Вся ваша спортивная карьера, включая список препаратов, которые вам кололи на протяжении всех тех лет, имена и фотографии ваших девушек, все ваши художества в момент воссоединения и после него. Я знаю обо всех ваших преступлениях до ноября 1992 года, о ваших подельниках, о ваших врагах. После девяносто второго я тоже все знаю. Будем проверять?
— Наверное, не стоит…
— Разумно. Вот, — он выудил из кармана мини-диск и положил на скатерть перед Карлом. — Почитаете на досуге. Увлекательное, надо сказать, чтиво, не оторваться! Рекомендую потом уничтожить, мало ли кому в руки может попасть… Приступим?
— А что, у меня есть выбор?
— Пожалуй, есть… Но я бы на вашем месте выслушал. Тем более, что вам больше никто и ничего объяснять не будет.
— Слушаю.
— Судя по досье — вы нам подходите. Не как рядовой исполнитель, хотя ваши способности снайпера впечатляют. Я предлагаю вам возглавить группу.
— Ваших людей?
— Нет. Людей вы подберете сами. Мы дадим вам досье на тех, кого считаем подходящими, но вы можете взять в дело своих. Важно, чтобы в обычной жизни они не общались друг с другом и никогда друг о друге не слышали. У вас такие есть?
— Что это за дело?
— Привычное, — человек-мышь улыбнулся, показывая мелкие желтоватые зубки. — Вот что вы делали в Лиссабоне в прошлую пятницу?
— Гулял, — отрезал Карл, испытывая желание свернуть собеседнику шею.
— Ну, значит, возьмете к себе таких же любителей прогулок. Тех, кому моцион не в тягость…
— Сколько человек я должен собрать?
— Двенадцать, — ответил гость быстро. — Ровно двенадцать. Вы — тринадцатый. Ни одним человеком больше, ни одним человеком меньше. Если кто-нибудь простудится во время прогулки, и, не дай бог, умрет, вы найдете ему замену. Всегда двенадцать.
— В чем фишка? — спросил Карл.
Человек-мышь снова оскалился.
— Не знаю. Традиция.
— Хорошее объяснение…
— Ну, простите, Шульце! Лучшего у меня нет…
— Хорошо. Предположим, я соглашаюсь… О какого размера златых горах идет речь?
— Я думал, вы спросите об этом раньше…
— Я спросил об этом вовремя. Когда захотел.
Собеседник снова макнул круассан в кофе, и, не торопясь, откусил набрякший коричневым краешек.
— Ваш гонорар будет делиться на две части. Постоянно вы будете получать полмиллиона евро в год. На эти деньги вы будете жить. Просто жить, даже если ничего не будете делать. За каждую прогулку, если она будет успешна — полагается премия. Ее размеры зависят от сложности и важности… гм, гм… прогулки.
— Точнее?
— Миллион. Может быть — два. А может, и десять… Кто знает?
— Хорошее предложение…
— Лучшее, Шульце, лучшее, что вы имели в своей жизни.
— В чем подвох?
— Ни в чем.
— Не верю.
Человек-мышь рассмеялся.
— Правильно не верите. Спросите меня, что будет, если вы не выполните поручение? Что будет, если прогулка окажется неудачной?
— И что будет, если прогулка будет неудачной?
— Это будет последняя ваша прогулка.
— Второго шанса не будет?
— У меня — будет. У вас — нет. Для того, чтобы иметь право на второй шанс, надо стоять на моей ступеньке.
— На ступеньке — где?
— Второе правило — не задавать вопросов.
— Лишних вопросов?
— Любых не по делу. Все, что надо, я скажу вам сразу. А то, что вам не надо, лучше не спрашивайте. Не советую.
— Что еще не советуете?
Собеседник пожал плечами и взял из розетки мед, немного, на самом кончике ложечки. Аккуратно попробовал и, закрыв глаза от удовольствия, растер золотистую вязкую каплю во рту.
— Не советую? — повторил он мурлыкающим, довольным голосом. — О, запретов не так много… Никаких настоящих имен. Никаких личностных контактов. Все члены группы встречаются только для выполнения задания. После его выполнения разъезжаются по домам. Без открыток к Рождеству, поздравлений с днем рождения. За это тоже отвечаете вы. Головой. Если заметите что-либо подобное, решайте вопрос радикально и без сантиментов. Все остальные целее будут. Это понятно?
— Вы говорите со мной так, будто бы я уже согласился.
— А вы согласились, — сказал человек-мышь насмешливо и снова поднял брови домиком. — Вы просто еще не сказали «да» вслух.
Этот засранец с кретинским пижонистым имечком Морис оказался прав. Он согласился. Одиннадцать лет назад, в мае будет двенадцать. Чертова уйма времени — одиннадцать лет. И за это время он так и не понял, на кого он работает. Выяснять не пытался — что он, сам себе враг? А догадаться, определить, чьи интересы он защищает, по характеру заказов не получилось. Одно было неизменно — все акции, которые он проводил со своей группой, были удачными. Ни одной осечки (если не считать случая в Праге, но там удалось все исправить в тот же день) за все годы, две случайных потери в группе, еще двое умерли по естественным причинам. Двоих пришлось убрать. Идиоты встретились на отдыхе, на Майорке — вероятность один к десяти миллионам — и решили, что надо дружить семьями. Вопрос уладили в срочном порядке, там же. Ребята неудачно съездили на морскую рыбалку.
Вот и все. Больше никаких проколов. В среднем — пять-шесть акций различной сложности в год. Двенадцать миллионов евро в разных банках, в акциях, в недвижимости. Три фирмы, запущенные для прикрытия поступлений, просто для отвода глаз, приносят неплохой доход. Пора бы и на покой… Только мерзавец Морис (или как там его зовут в реале) — единственный из вышестоящих, с кем приходиться общаться все эти годы — не сказал тогда, в Париже, что продает билет в один конец. Войти в этот бизнес можно, а вот выйти… Выйти нельзя.
Вальтер огляделся и накрыл лежащий перед ним телефон ладонью.
Морис
Когда же он зазвонит? Почти девять утра. Да за это время можно было перевернуть вверх дном два десятка кварталов! Но пустыня — не жилые районы, осадил он сам себя. Все равно: Рик должен был давно с ним связаться. Вторая группа подошла к связному в половине седьмого утра. И два с лишним часа эти инвалиды там языки чешут!?
Злоба снова заворчала в груди бывшего Карла Шульце, но на этот раз он быстро усмирил эмоции. Еще глоток холодной кока-колы. Проходившая мимо девушка-официантка оценивающе мазнула по нему взглядом и стрельнула черными влажными очами одалиски. Она была совсем не в его вкусе — слишком худа и невысока, так что Вальтер демонстративно отвел глаза.
Он ждет до девяти. Ровно до девяти. А потом…
Немец задумался. А что — потом? У него до сих пор не было внятного плана действий. Операция настолько резко вышла из-под контроля, превратившись в беспорядочную беготню по горам и ущельям, что у него просто не было возможности сесть и составить мало-мальски пристойный план. Вот через десять минут стукнет девять, и что? Ехать в пустыню и руководить охотой? А если они вырвались из кольца? Сколько людей он сможет привлечь помимо Двенадцати? И позволит ли ему Морис позвать на помощь еще кого-то? Он даст в помощь любую технику, но люди… Люди — это не его ответственность.
Семь минут до девяти. Снова мучительно захотелось выпить. Одна ошибка…
«Ах, мой милый Августин! Августин! Августин!»
Он схватил трубку так, что едва не смял в руках тонкий металлический корпус. Наконец-то! Закрытый номер! Это Рик! Это Рик!
Перед тем, как нажать на кнопку ответа, Вальтер сдержал дыхание, чтобы ни вздохом, ни интонацией не выдать степень своего возбуждения.
— Да, Рик!
— Ты где? — спросил тот без приветствия.
— Сижу возле моря, в Эйн-Бокек.
— Выезжай к нам. Шлю тебе координаты по СМС.
— Что стряслось, Рик?
— Все стряслось, Вальтер. Мы наткнулись на ребят…
— Они не нашли эту троицу?
Канадец кашлянул в трубку, как-то странно кашлянул. Словно подавился смешком.
— Ну, почему же… Скорее всего, нашли…
Трубка в руках урожденного Карла Шульце зажужжала, и он автоматически глянул на экран — широта, долгота.
— Ну и… — спросил он, все еще надеясь, что Рик сообщит не очень плохие новости.
— Они все мертвы, Вальтер, — сказал канадец и снова кашлянул, но теперь так, будто его тошнило. — Все четверо. Судя по всему, их убили ночью. Похоже, у нас серьезные проблемы. Мы ждем, приезжай.
Греция, остров Патмос, монастырь Иоанна Богослова.
Сентябрь 2007.
В хранилище стоял запах старых книг, пыли и дерева.
Рувим Кац принюхался. Да, точно — дерева! Полки и шкафы в старой библиотеке были сделаны из старой древесины, над которой, несмотря на все меры предосторожности, за сотни лет немало поработали древоточцы. Такие доски могли пахнуть только трухой, но они источали слабый запах настоящего дерева.
В новом зале, через который Каприо с гордостью провел гостя, все было сделано по последнему слову техники: алюминиевые стеллажи почти до потолка, система электронного учета экспонатов, библиотечные лестницы на электрическом приводе, пневмодоставщик, компьютерный заказ… Но, если говорить о личных пристрастиях профессора Каца, то, несмотря на все удобства, новый зал напомнил ему операционную или морг с разложенными в абсолютном порядке телами — каждое в своем ящике, в пластиковом мешке на молнии, с биркой на холодной, с почерневшими ногтями, ноге. Здесь же, в плохом освещении старого зала, между поеденными жучками полками, он почувствовал себя в привычном мире.
Библиотека монастыря Святого Иоанна Богослова была поистине жемчужиной, сохранившейся с одиннадцатого века и до наших дней. Построенный на месте древнего храма то ли Афины, то ли Артемиды, профессор запамятовал, монастырь был не только местом жизни и служения для монахов, но и крепостью, которая с успехом противостояла набегам на остров, скрывая за многометровы-ми стенами жителей Патмоса. Благодаря фортификационной мощи монастыря в его хранилищах и библиотеках сохранились манускрипты дохристианской эпохи, переданные под покровительство святого Иоанна из других, менее неприступных обителей. Древних рукописей было настолько много, а обитатели монастыря обращались к ним настолько редко, что некоторых пергаментов рука человека не касалась с того момента, как много веков назад они легли на эти полки. Вот почему здесь пахло библиотечной пылью, высохшей кожей да старой ветхой бумагой… А вот запах дерева… Этого Рувим объяснить не мог, но с удовольствием вдыхал тонкий, живой аромат, наслоившийся на запашок библиотечного тлена.
— Нам удалось разобрать только процента три-четыре, — пояснил шагавший впереди Чезаре. — С рукописями и старыми пергаментами работать гораздо сложнее, чем с книгами. Каждая третья нуждается в услугах реставратора, каждой пятой уже нужен реконструктор. Ветхие, высохшие, поврежденные… Веришь ли — понадобится минимум лет двадцать, чтобы все систематизировать, перевести на электронные носители.
— Книги вы все рассортировали? — спросил Кац.
— Куда там! — Каприо махнул рукой. — Треть. Треть за пять лет постоянного труда… Нам нужно гораздо больше людей. Приезжают добровольцы из разных стран, по согласованию с настоятелем, конечно, и с самыми лучшими рекомендациями. Без их помощи результаты были бы куда скромнее…
— Воруют? — поинтересовался профессор Кац.
— Воруют, — вздохнул Чезаре. — Были случаи. Такая коллекция, mamma mia, конечно же, были попытки. Некоторые из этих бумаг стоят просто нереальных денег. Есть коллекционеры, которые готовы платить сумасшедшие суммы за оригинальные письма исторических личностей…
Чезаре Каприо
— Ну, представляю себе, сколько стоит неизвестное письмо Сенеки к Луциллию… — Кац улыбнулся, но старый приятель так печально глянул на него через плечо, что Рувим проглотил смешок.
— Боюсь, что даже не представляешь, — сказал Каприо с грустью. — Мы поймали троих. А скольких не поймали?
— И у всех пойманных на воровстве были превосходные рекомендации?
— И не сомневайся.
— Поэтому меня поселили за воротами обители?
— Ну, да, — подтвердил Чезаре с грустью. — Поэтому. И с меня взяли слово, что я от тебя на шаг не отойду…
— Даже если мне надо будет в туалет? — не удержался Рувим.
Каприо кивнул. Ему явно было неудобно.
— Не переживай, дружище, — подбодрил его профессор Кац. — Никаких проблем. Будем ходить вместе, взявшись за руки. Обещаю, что не уйду без тебя, даже если мне захочется по-большому!
Чезаре в ответ улыбнулся, но улыбка получилась невеселой.
— Нам сюда, — он указал рукой в один из бесчисленных поворотов между стеллажами.
Они свернули и, пройдя между полками, буквально набитыми огромным количеством каких-то папок, свитков, свертков, просто перевязанных стопок ветхих листов, оказались на небольшой площадке, расположенной как раз под высоким стрельчатым окном. Через мутноватые от времени стекла, пробившись сквозь тонкий переплет, в полумрак врывался могучий столб солнечного света, в котором вьюжно кружились пылинки. В центре освещенного круга стоял большой, грубо сработанный стол, буквально заваленный рукописями. На краю столешницы примостился лэптоп, глиняная чашка да блюдце с надкушенным яблоком на нем. Из-под бумаг виднелся уголок мощного сканера, а между ножек тяжелых, явно самодельных, стульев вились и уползали червями в полумрак добрый десяток разного рода проводов.
— Твое гнездо? — Рувим огляделся вокруг.
— Угадал. Присаживайся.
Стул весил почти тонну. Ну, или полтонны, как минимум. Рувим подволок поближе массивное изделие монашеских рук и подумал, что пользование стульями из местной мастерской надо налагать как епитимью, во искупление грехов. Самый заядлый грешник взмолился бы через неделю переноски такой вот мебели.
— Выпьешь воды? — спросил Каприо.
Рувим кивнул.
Воздух в хранилище был суховат, а вместе с пылью мгновенно драл горло. Вода из глиняного кувшина оказалась прохладной, свежей и очень вкусной. Впрочем, здешний источник всегда очень хвалили.
— Итак? — сказал профессор Кац, без церемоний вытирая губы рукавом. — Внимательно тебя слушаю…
— Хочешь без предысторий?
Рувим кивнул.
— Думаю, что у тебя еще будет время посвятить меня в подробности. Вне этих стен.
— Пожалуй, — согласился Чезаре, включая лэптоп. — Да и истории таких находок всегда одинаковы. Я просматривал документы четырнадцатого века. Письма, несколько грамот… Очень интересно, но рутинно… Таких бумаг тут на сто лет работы. Все в папке, края ветхие… И вдруг…
Он развернул экран компьютера к собеседнику, и Рувим увидел перед собой похожие на букашек буквы древнего алфавита. Скан был сделан с хорошим разрешением, даже там, где в оригинальном документе чернила потеряли насыщенность, текст читался вполне пристойно. Да, древнееврейский… Документ писан не переписчиком, строки аккуратные, но начертание букв и размещение слов на странице отличается от работы писца. Сами буквы выведены уверенной рукой, но не каллиграфически, а так, как должен был их изобразить часто пользовавшийся етилом человек. Очень хорошо.
Он повернул колесико прокрутки.
Хороши же несколько слов — почти три страницы текста, написанного не мелким, но достаточно убористым почерком. Ага. Вот и конец письма. Подпись…
Он перечитал еще раз.
Не может быть. Ерунда. Здесь? Откуда? Впрочем, древние документы порою совершают немыслимые путешествия самыми невероятными маршрутами. Но это…
Он поднял глаза на Чезаре в надежде уловить на лице старого приятеля намек на розыгрыш, на изящную мистификацию специалиста специалистом. Но Каприо смотрел серьезно, даже с некоторым торжеством.
И тогда Кац снова посмотрел на подпись под древнееврейским текстом, противоестественно, слева направо, бегущую по листу латиницей.
Josephus Flavius.
Рим. Март 99 года.
Хоть мои предыдущие два письма остались без ответа, а то, что я отправлял в прошлом месяце, просто еще не могло дойти, я снова пишу тебе, сын, направляя послание с оказией. Отец милейшей Шошанны, которую ты, естественно, помнишь, обмолвился, что снаряжает корабль в Сирию, с заходом в греческие порты и в Александрию. Радости моей не было предела — мое письмо попадет в город, который ты так полюбил в последние годы, за каких-то две недели и будет доставлено адресату из рук в руки!
Я уже представляю себе, как какой-нибудь молодой матрос бежит по широкой мощеной улице, крутя головой в поисках подсказанных ему прохожими примет. Я словно вижу склонившуюся над каменным забором смокву, калитку с железным затвором, тенистый сад, в котором ты, как я надеюсь, не в одиночестве коротаешь нестерпимо жаркие дневные часы. Воображаю себе, как ты отзываешься на стук у входа, как проходишь к калитке, приоткрываешь ее и берешь в руки это письмо, ломаешь печать… А щедро одаренный матрос спешит к портовым кабакам пропивать данную тобой милость…
А, может быть, все это будет совсем не так…
Ерунда, оставим… Сомнения еще никого не сделали счастливее.
В этот раз я взялся за стило, чтобы дорассказатъ тебе историю, начатую в прошлом послании. Помнишь, я писал о человеке, которого принесли ко мне раненым после того, как Ершалаим пал? Как ни странно, несмотря на его очевидную принадлежность к ненавистным мне зелотам, я оставил его у себя и ухаживал за ним, пока он не поправился. Раны его были тяжелы, но не смертельны, а сам он оказался интересным собеседником, и мы немало времени провели в разговорах и воспоминаниях. Спасенный мною человек возраст имел более чем почтенный и помнил многое из того, что происходило в Иудее при императоре Нероне, при Клавдии, жестоком Калигуле и еще раньше — при грозном Тиберии. Ум его, несмотря на перенесенные лишения и мучившие его раны, оставался острым, речь правильной, что выдавало в нем образованного человека. Впрочем, ты же, наверное, знаешь, что среди сикариев и зелотов было много знатных, ученых людей, обладавших немалым богатством. Например, погибший в Мецаде Элезар бен Яир был из семьи первосвященников. Мой же гость Иегуда бен Иосиф принадлежал к роду александрийских банкиров, но жизнь свою провел вдалеке от дома: приняв идеи непримиримых, он покинул отчий кров.
Он много рассказывал о времени, в которое жил, и мало о себе.
Рассказ его коснулся странной истории, которая приключилась в нашей Иудее во времена правления Цезаря Тиберия. Уверен, что ты слышал, о существующей в империи секте, которая считает, что машиах уже приходил к народу Израиля — о минеях[113]? Обряды ее напоминают обряды Иоханана Окунающего (его еще называли Га-матбиль за то, что он смывал с верующих грехи, окуная их в воды Иордана), того, что был убит Иродом Антипой и его женой Иродиадой. А в малой части своей похожи на обряды ессеев, среди которых мне довелось прожить три года, когда я был молод. Говорят, что ныне в Иудее эту веру называют «нацрут», так как человека, основавшего ее, звали Иешуа Га-Ноцри и был он галилеянин. Но минеи — более распространенное название сей секты в Ойкумене.
Случилось описываемое за семь лет до моего рождения, в годы, когда наместником Сирии был Вителлий, а в Иудее от имени Рима и Сената правил жестокий Понтий Пилат.
В то время, по словам Иегуды, и жил его друг, Иешуа, человек мудрый и добрый. О его деяниях в Иудее ходили легенды. После смерти Окунающего Га-Ноцри тоже снимал грехи человеческие водой, и многие из учеников Иоханана пошли за ним. Одно время даже был слух, что Иоханан — родич Иешуа по матери, но Иегуда утверждал, что знал одного и другого — между ними не было общей крови, но была дружба и духовное сродство, что зачастую сплетает судьбы сильнее родства кровного. Смерть Окунающего, случившаяся в Махероне, очень огорчила Га-Ноцри. Многие были обозлены этой несправедливой казнью: Окунателъ пользовался огромным авторитетом не только среди мирных жителей, но и среди непримиримых — канаим[114], и подлое убийство этого человека в темнице вызвало волнение в народе. Ты знаешь, что в Иудее издавна любили пророков и истосковались по ним, так как вот уже много сотен лет Бог не давал земле Израиля тех, кто умеет глядеть через время. Слушая Иоханана, люди говорили — он есть пророк! И когда его не стало, многие пошли за Га-Ноцри, уверяя, что теперь пророк он. Га-матбилъ говорил людям, как жить, Иешуа же преподносил народу много удивительных вещей и деяний, рассказывал притчи, несомненно, известные ему от фарисеев, так что для меня вполне очевидно, что был он человеком очень образованным. Я даже могу сказать, что он наверняка получил свои знания в бейт-мидраш[115]. Как о всяком ярком проповеднике, о Га-Ноцри плели небылицы. Говорили, что он из рода Давидова, что прикоснове-ниєм излечивает лепру и падучую, оживляет мертвых, может одним уловом и несколькими хлебами накормить тысячи народа. Мой невольный гость Иегуда рассказывал, что на его проповеди собирались многие сотни слушателей, правда, чудес сам Иегуда не видел, но знал людей, которые были свидетелями необычному.
Но, сын мой, ты же знаешь, что я не склонен верить в чудеса, так как за шестьдесят с лишним лет моей жизни Яхве много раз показал мне свое огромное могущество над нашими судьбами, но ни разу не явил чудес. Время чудес ушло вместе с патриархами, Бог молчаливо взирает с небес на мучения избранного им народа, и мертвые остаются мертвыми, прокаженные — прокаженными, а легковерные глупцы — глупцами. Когда Бог не творит чудес, чудеса творит вера в Него. Может быть, потому в каждое смутное время, в годину больших несчастий и сокрушающих устои перемен и появляется столько новых пророков, сулящих кто несчастье, кто спасение. Га-Ноцри обещал спасение и верил, что именно ему Яхве явит чудо и поможет освободить Израиль от римского владычества — так рассказал мне Иегуда. Минеи же верят, как ты знаешь, что Иешуа был убит, но не умер, а вернулся к людям, чтобы нести свое учение и чтобы они уверовали в него. Об этом Иегуда мне не сказал, но иные умеют молчать так выразительно, что слова становятся лишними. Этот человек знал куда больше, чем говорил, но что стоят любые, даже самые правдивые истории о воскресшем пророке, если мы с тобой наверняка знаем, что жертва его оказалась бессмысленной? Почему бессмысленной? Все это было до моего рождения, сын, и с тех пор прошло немало лет, а Рим, несмотря на самоотверженность Га-Ноцри, все еще владеет Израилем. Но теперь больше нет ни Ершалаима, ни Храма, и остатки нашей веры хранят только те, кто пошел на соглашение с моим другом Титом. Те верные слуги Яхве, что покинув осажденную столицу в гробу (я рассказывал тебе историю об их побеге из Ершалаима под видом покойников с разрешения сына императора? Уверен, что — да!), осели в Ямнии, где теперь располагается сердце иудейской веры и еврейского мира. Они, предусмотрительно бежавшие с поля боя и сговорившиеся с Титом Флавием, не считаются предателями собственного народа, я же, открыто призывавший сохранить город и святыни тогда, когда еще возможно было что-то сберечь — проклят и изгнан из круга, к которому принадлежу по праву рождения. Справедливо ли это? Наверное, нет, но для того, чтобы быть прощенным людьми, мне надо дождаться высшей справедливости!
Жизнь нашего народа никогда не была легка, путь всегда был тернист! Если и были периоды мира и благоденствия, то их предваряли жестокие испытания, а после них следовало падение. Может быть, поэтому, а может, и вопреки такому положению вещей, мы научились не сдаваться до тех пор, пока хотя бы один из нас остается живым. Наш народ боролся с эллинами-захватчиками и взял от них лучшее, не только принял их культуру, но и обогатил ее своими усилиями. Но мы не стали греками!
Потом пришли римляне, и мы вместе с греками начали бороться с их властью, не понимая, что Империи всегда отдают больше, чем берут. Греки сдались, а мы все еще продолжаем бороться с захватчиками, забыв, что при Ироде они были почти соседями, просто разделившими с нами дом и хлеб. Мы не стали римлянами!
Да, мы платили дань побежденных, мы были провинцией, но, одновременно, и частью огромного жизнеспособного организма, который был готов защитить нас от внешней угрозы, поделиться знаниями, культурой, умением управлять и воевать, никак не покусившись на веру наших отцов. И нас это устраивало, но мы не прекращали своих попыток вырваться из-под имперской опеки. Мы просто не могли поступить иначе! Между несвободой и смертью мы всегда выбирали смерть, не соглашаясь купить жизнь ценой покорности и смирения. Я признаюсь тебе, сын мой, в этом выборе — я больше римлянин, чем еврей.
Меня всегда спрашивали — а разве не важна свобода сама по себе? Отвечу им и себе — важна, но когда мне предлагают несвободу или смерть, я не выберу смерть. Потому, что смерть — это ничто. Это пустота, в которую, как в воды Стикса, навсегда канут судьбы и стремления целого народа. Оставшись в живых, ты всегда имеешь шанс изменить ход событий. Это небольшой шанс, но он есть. И евреи обрекают себя на вымирание, не желая признать, что временно отступить лучше, чем умереть навсегда!
Но я отвлекся, прости! Постараюсь более не прерывать повествования!
По словам моего гостя, Иешуа окружали двенадцать учеников, сопровождавших его повсюду, которым он стал наставником и другом. Он ходил от синагоги к синагоге, от селения к селению, проповедуя, и привечал всех слушающих его, даже тех, кто потом обзывал его и гнал прочь — ведь для евреев нет пророка в своем городе. Те же, кто охотно воспринимал его истины, ходили вслед за ним, а иногда и впереди его, рассказывая об учении еще до того, как появлялся Га-Ноцри. Нравом своим и умением объяснять сложное самым простым, понятным каждому, языком он привлек не только многих евреев, но людей из других народов, в том числе эллинов и римлян, среди которых тоже появились его последователи. Их было немного, но они были. Евреи считали его машиахом, эллины же называли Христом, что на их языке означает то же, что машиах на нашем — Спаситель. Появление его в Ершалаиме на Песах вызвало ликование, он и вошел в Храм, как машиах, изгнав оттуда торговцев — где силой своих речей, где с помощью учеников своих, и храмовая стража не смогла противиться ему. Но когда молитва, которую он вознес в окружении учеников на Масличной горе, не дала ему желаемую силу, и Яхве не изгнал римлян из Израиля по его просьбе и с его помощью, народ охладел к нему.
Увидев, что арест Иешуа уже не грозит им бунтом, римляне, сговорившись с тогдашним первосвященником Каифой и его братом, распяли Га-Ноцри, как бунтовщика, вместе с другими преступниками-канаим.
Что удивительного, спросишь ты? Разве история казненного проповедника чем-то необычна? Отвечу тебе, сын. За свою жизнь я видел множество проповедников. Кое-кто надевал на себя маску пророка, кто-то выдавал себя за потомка древнего царского рода, кто-то просто призывал к бунту и неповиновению. Но смерть уравняла их. Слова их канули в безвременье, в безвестность, тела сгнили в безымянных могилах. Учения умерли вместе с учителями — идеи редко переживают своих создателей. Здесь же иначе — те, кто любил Га-Ноцри при жизни, не прекращают любить его и теперь.
Они рассказывают, что на третий день после смерти он явился им живой, и вера их в его воскресение поистине чудесна, хоть и бесконечно наивна. Общины последователей Га-Ноцри есть у нас в столице, и в Элладе, я уверен, что и в Александрии тоже. Исход евреев из Эрец-Израэль словно течение рек и ручьев разнесло идеи этого человека по Ойкумене, и чем больше гонений испытывают исповедующие нацрут, тем большую значимость обретает их учение.
Нерон, обвинивший малочисленных и практически неизвестных на тот момент последователей Иешуа в сожжении Рима, оказал им великую услугу, ибо ничто так не возвеличивает учение, как направленная свыше ненависть. Мог ли мудрец и философ из Нацрета, верующий иудей, проповедовавший любовь к ближнему и неприязнь к тем, кого считал захватчиками, помыслить о том, что кровопролитие и беспощадные убийства его соратников выведут учение ми-неев из забвения? Не в этом ли главная усмешка Бога, великая и злая ирония Яхве? История Га-Ноцри (а есть и подробности, изложенные мне Иегудой, о которых я, чтобы не утомлять тебя, умолчал!) достойна стать сюжетом для романа, драмы или исторического труда, и будь я хоть на десяток лет моложе, с удовольствием бы взялся за такой сюжет.
Но, увы…
В последнее время я не чувствую в себе сил начинать что-то новое, и прошу Бога дать мне время и возможность обдумать и поправить то, что уже написано. Но если Яхве продлит мои годы, то я обязательно запишу ее для последующих поколений. Наверное, Он не позволил мне умереть в Иотапате, дал дотянуть до почтенного возраста, сохраняя бойким стило и зоркими глаза, чтобы история нашего народа не умерла, даже если евреи, как народ, канут в вечность.
Я оставил миру написанные книги и, надеюсь, что они переживут меня на многие годы. Хорошо бы, чтобы соотечественники при-няли труды моего ума с такой же легкостью, как некогда отвергли само имя Йосефа бен Матитьягу после падения Иотапаты. Любой выбор, сделанный нами, фатален, сын мой. Все поступки оставляют след, и ничего нельзя исправить. Ничего.
Буду заканчивать, сердце мое, — боль в спине (о, это злосчастное падение с лошади у стен Ершалаима!) стала нестерпимой. Я прилягу, и остальное — писать осталось совсем немного — продиктую своему секретарю. Не удивляйся, почерк его будет тебе незнаком! Прокл, прослуживший мне почти пятнадцать лет, умер две недели назад. Скончался ночью, не пробудив никого из домашних ни словом, ни звуком. А ведь он был на десять лет младше меня.
Не подумай дурного — я не жалуюсь и не стараюсь обмануть судьбу! Но как же мне не хочется умирать, когда еще можно столько сделать! Смерти не боятся лишь фанатики и дураки, а человек любит жить, потому что это главный дар Яхве, вдохнувшего душу в кусок глины. И так не хочется снова становиться глиной прежде времени… Но кто знает, что нам отмерено? Что есть «прежде времени»?
Не обращай внимания на мои жалобы, сын мой. Просто весна в этом году против ожиданий запоздала, а кости мои совсем не переносят сырости, которая из-за постоянных февральских дождей бродит даже вокруг пылающих углями жаровен в императорском дворце. А в самом начале февраля в Риме выпал снег, которого здесь не видели много лет. Снег в Риме — удивительное зрелище, за те двадцать девять зим, что я провел здесь, это случается лишь второй раз.
Приезжай к маю, сердце мое, приезжай. Я надеюсь, что и брат твой отзовется на мою просьбу. Хоть ненадолго, на пару недель, чтобы вы могли ощутить прелесть столичной жизни и уделить несколько вечеров своему старику-отцу. Май — прекрасный месяц в Риме, впрочем, ты и сам это знаешь.
Твой отец
Иосиф Флавий.
Израиль. Наши дни.
Иудейская пустыня неподалеку от Мертвого моря.
Что?! Я тебя сменю… — вскинулся Шагровский. — Сейчас, Рувим…
— Да, тише ты, тише… — улыбнулся профессор Кац, придерживая племянника за плечо. — Доброе утро, Арин… Уже не надо никого менять. Слышишь?
Вдалеке рокотали мотоциклетные моторы, и звук их скакал по ущелью какой-то торопливой, совсем несерьезной дробью.
— Едут, едут… — фальшиво пропел дядя. — По Берлину наши казаки!
— Далеко еще, — сказала Арин и поморщилась.
— Как рука? — спросил Валентин, приобнимая девушку за плечи. — Болит?
— Лучше, чем вчера…
— Покажи, — попросил Кац. — Давай посмотрим, как повязка, и я еще раз уколю антибиотик. Да не хватайся ты за автомат, Валентин, вспугнешь, не дай бог! Им до нас еще километра два — в таком темпе минут тридцать… Слышишь, как осторожно едут?
Звук моторов то обрывался, то снова нарастал, но было очевидно, что погоня передвигается очень медленно. Ликвидаторы или искали следы, или боялись угодить под обстрел.
Рана на предплечье девушки за ночь взялась корочкой, но покраснение ушло — лекарство явно одержало верх в борьбе с инфекцией.
— Жить будешь, — пообещал профессор, вгоняя иглу в мышцу. — Рука двигается свободно?
— Относительно, — отозвалась Арин. — Но левая — не правая, автомат я удержу, не волнуйся.
Валентин задрал подол рубахи и посмотрел на свой подранный бок. Не так хорошо, как хотелось бы, но значительно лучше ожидаемого. Стоп! А дядя?
— Зад себе я перевязал, — опередил вопрос Рувим. — До чего ж позорное ранение! Сразу будет видно, что я бежал от врага…
— Если бы ты бежал на врага, — логично заметила Арин, — то, боюсь, ранение было бы куда более неудобным.
— Тут ты права, — согласился профессор. — Тем более, что показывать шрам я не собираюсь. Разве, что кто-то случайно увидит… Просто очень неудобно колоть себя в ягодицу. Меня чуть радикулит не схватил! Все, Арин, готово! Рука, как новенькая! Валек, давай-ка ты сюда…
Колол дядя Рувим так, что легче было выдержать второе ранение по касательной — оттянул кожу неподалеку от царапины и ковырнул иглой в складку. Шагровский зашипел, но не дернулся, опасаясь, что родственник царапнет по ребрам.
— Я прям, как Айболит, — сообщил профессор, приклеив повязку на место. — Сам собой горжусь! А ведь всего-навсего прошел курс оказания первой помощи во время службы в армии, правда, учили нас на совесть… Ну, что ж! Как говорит мой русский друг Беня Борухидершмоер — мастерство хер пропьешь!
— Ветеринары тебя учили? — спросил Валентин, с шипением натягивая остатки рубахи на больной бок. Если поднимать руку высоко, то в ребра стреляло. Впрочем, если бы не стреляло — было бы удивительно.
— Не умничай, шлимазл[116], — хмыкнул профессор, аккуратно складывая аптечку. — Учили, как выжить и как заштопать друг друга, а не нежным поглаживаниям. Нам просто повезло, что вчерашних гостей оснастили в дорогу по всем правилам. Иначе были бы мы бедные и бледные…
— Мама в таких случаях говорит — имели бы мы бледный вид с голубым оттенком…
— Твоя мама знает, что говорит, — заметил дядя Рувим. — Арин, ты успеваешь следить за мыслью?
— Не волнуйся, — сказала Арин на русском, стягивая растрепавшийся «хвост» волос резинкой. — Я понимаю, куда лучше, чем говорю.
И продолжила на английском:
— Если мы протянем еще пару дней, я начну понимать ваш арго.
— Протянем, — пообещал Кац. — Нам просто некуда деваться. Обязательно протянем. Пошли ко входу, перекусим и проведем маленький брифинг.
Поднимались они в пещеру ночью, и Шагровский только сейчас увидел, что с позицией им повезло. Как дядя в темноте при помощи фонарика сумел найти тропинку, идущую по скальной складке, было загадкой. Пещер в скале было много — выше и ниже облюбованного ими убежища дырок в камне можно было насчитать больше, чем в куске польского сыра.
— Местечко отличное, — подтвердил дядя, грызя галету. — Но подпускать близко нельзя. Если кто-то бросит гранату…
Он покачал головой.
— Есть у меня надежда, что раз у тех, кого мы встретили вчера, не было гранатометов, то и у второй группы их нет. Гранатомет — это однозначно конец. Но вот ручные гранаты у них есть. Во всяком случае, в сумке у того, кому Арин проломила лоб, было четыре штуки.
Он продемонстрировал спутникам четыре черных гладких яйца, маркированных по боку серо-стальной краской.
— Один такой подарочек в наше гнездышко — и нас просто порвет на части. Ешьте, ешьте, голубки… Завтрак — самая первая вещь. Поедим ли еще сегодня — не знаю, а силы должны быть. Воду и пайки по рюкзачкам. Контейнер тяжелый?
— Тяжелый.
— Можем припрятать здесь.
— Как ты думаешь, они обыщут пещеру, если нас отсюда выкурят?
— Да, — подтвердил профессор, подумав. — Обязательно. Значит, тащи с собой. Потерпишь?
Валентин кивнул.
— Ну, и хорошо, — сказал дядя Рувим. — Значит, так… Вариантов у нас два, детки… Первый — затаиться и ждать, пока нас найдут. Или не найдут…
— Найдут, — невесело улыбнулась Арин.
— Согласен, — кивнул профессор. — Вариант номер два… Принимаем бой, но не в лоб, а по-партизански! Ну, не может же у них быть здесь полк! И роты быть не может… Для засад тут идеальное место. Ужалили — спрятались. Еще ужалили — спрятались. Сколько б мы не убили или не покалечили — все нам легче. Задача не перебить их всех, а прорваться на запад…
— Почему не на север? — спросила Арин.
— Через горы? — осведомился дядя. — Ты карту на навигаторе смотрела?
— Да.
— До приморской дороги по прямой — не более 10 километров. Южнее, но значительно дальше — дорога на Арад. Оттуда — трасса на Беэр-Шеву. Но нам туда, как до Киева, да на четвереньках! Мы вот тут, — Рувим ткнул пальцем в экран. — Считай, что сидим в глубине горного массива. От дороги 3199 нас отогнали еще ночью — ну, не было времени вокруг Мецады бегать! Вот мы и нырнули сюда… А потом ушли сюда. Видишь эти скалы? Тут сходятся в одно три ущелья… Здесь мы вчера немножко пропололи наших незваных гостей. Дальше у нас одна дорога. — Рувим прокрутил картинку навигатора. — Пока мы шли четко на восток, они могли двигаться по следу, как по рельсам. Но после этого разветвления картина поменялась. В основном, скалы тут не такие высокие, зато проходов между ними много. Сразу найти, в какой именно коридор мы нырнули, ну очень сложно! Все ущелья идут с востока на запад — так же, как потоки воды в сезон дождей. С запада они нас и теснят… Если бы я умел летать или лазить по отвесным скалам, я бы выбрал направление на север или на юг. А так… Мы или отступаем на восток, сдерживая их огнем, или пытаемся прорвать сеть и выйти на Эйн-Бокек. Я уж не знаю, с кем наверху они решали вопросы, но то, что местные полицейские не в курсе всех этих интриг, и реакция на мужиков с автоматами у них будет не простая, а очень простая — это, как говорит мой русский друг Беня Борухидершмоер — как два пальца об асфальт…
— Не поняла? — переспросила Арин. — Зачем бить пальцами об асфальт?
— Идиома, — пояснил Валентин.
— Точно, — подтвердил профессор. — У нас половина языка — идиомы. Объяснить нельзя, только запомнить. Особенности менталитета. Ты привыкай, девочка моя, еще не то узнаешь. Мужчины на войне везде одинаковые, только слова звучат по-разному…
Он прислушался.
— Уже ближе… Ну, что, ребята? Начнем, помолясь? Арин, ты остаешься здесь! Ты у нас снайпер, так что бьешь все, что левее во-о-о-т той скалы. Никого близко не подпускай. Вот это тебе…
Кац положил перед девушкой две гранаты.
— Валентин, ты со мной.
Солнце уже успело разогреть и воздух, и скалы. Несмотря на возраст, профессор резво сбежал по тропе и оседлал трофейный квадроцикл, забросив автомат за спину. Мотор внедорожника завелся с полпинка, зарычал, словно выражая недовольство тем, что ему на спину прыгнули двое чужаков.
Проехали они недалеко, буквально пару сотен метров, аккурат до того места, где скалы сошлись, образуя горловину — Валентин с трудом вспомнил, как они протискивались в узкий проход прошедшей ночью. Дядя провел квадроцикл между массивными камнями и затормозил на широкой площадке, засыпанной мелким гравием.
— Годится, — сказал профессор, осмотревшись. — Самое то… А ну-ка, племянничек, подсоби.
Моторы преследователей уже гремели за ближайшим поворотом. Времени практически не оставалось.
Не без труда они вкатили внедорожник двумя колесами на крупный валун, так, что машина стала боком, и дядя, закрепив металлическое яйцо за задним колесом, так чтобы при попытке сдвинуть квадроцикл хоть на сантиметр прижимная планка оказалась свободной, выдернул чеку из гранаты.
— Сюрприз, — сказал он, вставая с колена, — а теперь — за мной, бегом!
Они добежали до скал, перекрывающих проход в их ущелье, и заняли позиции с двух сторон, взяв на прицел квадроцикл и открытую площадку перед ним.
— Не старайся попасть в голову, бей в корпус, одиночными, — приказал профессор Кац. — После взрыва стреляй во все, что шевелится, и сразу же бегом к Арин. Как добежишь к месту нашей стоянки, в пещеру не суйся, прячься за валунами слева. Я займу позицию справа. Наша задача не победить, а как можно большее количество народу вывести из строя. Поэтому не играйся в Вильгельма Теля! Пуля в ногу — это, конечно, хуже, чем в голову, но для нас сойдет! Важно сковать их передвижение, а раненый связывает противнику руки лучше, чем мертвый.
Свой первый в жизни бой — вернее, ночной побег в никуда с вершины горы — Шагровский помнил плохо. Он и убитых им парашютистов практически не видел. Просто в какой-то момент он столкнулся с темной массой, которая, гремя, покатилась вниз по камням, а в руках у него вдруг оказался «узи», и на уровне инстинкта пришло понимание, что для того, чтобы выжить, надо стрелять. Палец нажал на спусковой крючок, «узи» задергался, и пламя, вырвавшееся из ствола, озарило силуэты перед ним. Он качнул оружие слева направо, потом справа налево, поливая противников свинцом, увидел вспышки ответных выстрелов, и чужая пуля продрала ему бок, заставив завалиться навзничь. Но путь уже был свободен, и Шагровский побежал вниз, опасаясь, что они с Арин не удержатся на тропе и полетят кубарем по крутому склону, чтобы разбиться о камни по дороге и…
Но «и» не последовало. Последовало тяжелое, суматошное бегство под палящими лучами здешнего безжалостного солнца. И некогда было думать об убитых, некогда было даже осознать, что он стрелял не на охоте, не в зверя, а в людей. Да, они были врагами априори, какие уж тут нужны доказательства? Но… Потом бойня в ущелье, где все решило уже не везение, а отчаянная храбрость и меткость этой странной девушки да своевременное появление дяди, внезапно сменившего личину пожилого профессора археологии на образ израильского Борна. И снова некогда было думать, что спущенный именно им валун расплющил одного из преследователей в блин. Только сейчас, на третьи сутки этого странного приключения, приключения, которое в любой момент могло закончиться смертью каждого из них, лежа на горячих камнях с трофейным автоматом в руках, Валентин с удивительной ясностью представил себе, что вот прямо сейчас, через несколько минут, начнет убивать ОСОЗНАННО. Не в панике во время бегства, а хладнокровно выделив жертву. Ухватить автомат поудобнее, попытаться совместить мушку с целиком (это не знакомый со школы «калаш», а новомодная игрушка, вся, нахрен, интегрированная, так что сразу не поймешь, с какой стороны у нее подобие приклада, а с какой ствол!), навести на корпус противника и послать пули в цель.
Шагровский сглотнул. Рокот моторов бил по ушам, мощные машины были в нескольких десятках метров… Некогда, некогда думать! Вот и профессор приник к прикладу, готовый открыть огонь. Ему хорошо, ему не впервой… Шагровского прошиб холодный пот, и он понял, что никогда в жизни еще так не боялся. Даже тогда, когда ночью то ли бежал, то ли катился с Мецады кубарем, или когда прыгал на поднимавшего автомат ликвидатора прошедшей ночью. Он боялся так, что под враждебным, как ХАМАСовский боевик, пустынным солнцем, способным высушить тело досуха за считанные часы, ему стало холодно, и сгоревшая кожа на шее вдруг покрылась мурашками. Мурашки побежали по спине, юркнули под мышки и между ягодиц, заставив анус сжаться до боли, и мочевой пузырь Шагровского, удачно опустошенный сутра, вдруг начал стремительно наполняться мочой, адреналином и страхом.
А еще через секунду в ущелье въехал первый квадроцикл, и страх разлетелся на части разбитым зеркалом. Валентин едва не нажал триггер, но вовремя вспомнил приказ дяди и уже скрюченный усилием палец все-таки не дожал курок до конца.
Первым шел большой внедорожник, черный, с красными узорами на корпусе, и массивные пружины подвески тяжело сжимались, когда колеса переваливали через камни. В седле сидел одетый в пустынный «хаки» человек в шлеме, бронежилете со спецназовским «Н&К»[117]на груди. Увидев «броник», Рувим выругался про себя: стрелять в корпус обычными пулями мелкого калибра, когда на противнике жилет такой степени защиты, равносильно попыткам защекотать врага до смерти! А он-то приказал племяннику бить именно в туловище!
Водитель в шлеме явно был разведчиком, другие ликвидаторы в ущелье пока не сунулись — остались под прикрытием скал, и профессор Кац отметил про себя, что это разумная осторожность. Он и сам бы поступил похожим образом — зачем рисковать, особенно после того, как они обнаружили то, что осталось лежать в нескольких километрах отсюда? А в том, что вторая группа ликвидаторов нашла тела товарищей, можно было не сомневаться…
Увидев полуопрокинутый квадроцикл, стоящий в каком-то десятке метров от проезда, человек в хаки затормозил машину, но не резко, а просто сбросив газ при выжатом сцеплении, готовый бросить вездеход в сторону при первых же признаках опасности. Притаившийся в густой тени Рувим держал его на прицеле, усиленно кося вторым глазом в сторону племянника. Повлиять на события профессор уже не мог, оставалось надеяться, что Валентин не сорвется раньше времени и сообразит, что стрелять надо по конечностям или в голову. Хотя, тут надо умудриться еще и попасть хоть во что-то… А попадет ли по движущейся мишени человек без военного опыта и из непривычного оружия? Можно было только предполагать, и то с изрядной долей оптимизма.
Звук работающего движка глушил голоса — человек в хаки сказал что-то в уоки-токи и, скорее всего, ему ответили. Он закрутил головой, безглазое забрало из зеркального стекла отразило солнечные лучи. Зайчики запрыгали по камням, и Шагровский с Кацом вжались в камни, словно под градом пуль. Но, к счастью, ликвидатор ничего не заметил.
Двигатель вездехода умолк на полутакте — словно громадному клекочущему индюку скрутили шею. Моторы остальных квадроциклов продолжали монотонно бубнить за скалами.
Ну же, мысленно торопил противника Кац, ну же! Давай, зови остальных! Граната, взорвавшаяся в толпе, — об этом можно только мечтать!
Но планы профессора явно не учитывали опыта противостоящих им вояк. Шарить по небольшому ущелью в одиночку не входило в первоочередные намерения человека в хаки, но и подставлять под выстрелы весь отряд никто не хотел. Из-за валунов выехала вторая четырехколесная машина с наездником — такой же бронежилет, шлем, только автомат был другой — винтовка М-16. Рувим невольно облизнул губы. Вот от такой пушки жилет не спасает!
Пока первый водитель не торопясь шел к заминированному квадроциклу, второй держал местность под прицелом, усиленно водя стволом по сторонам. Профессор замер в напряжении, наведя оружие на зеркальное забрало стрелка. Для точного выстрела расстояние было вполне — чуть больше двадцатипятиметровой дистанции обычного стрелкового тира. До заминированного наспех квадроцикла оставалось пять шагов… три… два… Граната ждала своего часа, зажатая между небольшим камнем и колесом, а сама машина находилась в шатком равновесии — любая попытка повернуть руль или сдвинуть вездеход с места освобождала осколочный сюрприз. Только бы второй паскудник подошел чуть ближе! Хотя бы на пару метров ближе, чтобы наверняка достало!
Но второй водитель никуда подходить не собирался. Зато первый, обнаружив окровавленный кусок ткани, который Кац оставил как приманку под задним колесом, опустился на колено и…
Вездеход качнулся, но остался на месте.
Профессор, не сводя ствола со стрелка, покрутил затекшей от напряжения шеей и почувствовал, как потную ладонь сводит судорога. Он едва не потянул за курок. Это было бы самым худшим решением, так как тот, второй, сейчас был в секторе обстрела Шагровского, а гарантировать эффективную стрельбу малоопытного племянника, автомат которого смотрел между лопаток невольного минера, Рувим при всем желании не мог.
Человек в хаки снова качнул квадроцикл, и Рувим скорее ощутил, чем услышал, как отскочила прижимная планка.
«Вот черт, — подумал он, выбирая слабину спуска, — сколько же горит запал у этой…»
Шагровский увидел, как яйцо гранаты выкатилось из-под шасси правее ликвидатора, проследил поворот его головы…
Только в кино от взрыва гранаты люди летят, как с батута, и крутят сальто в воздухе. В жизни все выглядит гораздо менее красочно, можно сказать, — прозаично. Хлопок! Взрывная волна вместе с сотнями осколков хлестнула по квадроциклу и по не успевшему понять, что происходит, человеку.
Пробивной силы кусков стальной оболочки не хватило, чтобы проникнуть сквозь керамическую начинку бронежилета, но оказалось вполне достаточно, чтобы прошить забрало, пластик шлема и нашпиговать железом незащищенные ноги и пах ликвидатора. Конечно, взрывная волна подняла человека в хаки и отшвырнула прочь, но не высоко и не далеко: на какие-нибудь полметра.
Со стороны это выглядело, как неуклюжее падение на спину, только упавший был мертв еще до того, как шлем ударился о валуны. Тело убитого защитило от взрыва его осторожного напарника, и во второго ликвидатора попало всего два мелких осколка, не способных нанести хоть сколько-нибудь значительный вред. А вот пуля, выпущенная профессором археологии, несмотря на небольшой калибр, непоправимый вред организму второго стрелка нанесла — просверлила в его голове дыру, расплющилась и вылетела через затылок, вынеся с собой кусок шлема и значительную часть мозга.
Шагровский выстрелить не успел, но зачем-то встал в полный рост, прижимая к плечу автомат.
— Отходим! — скомандовал Кац негромко, и тут же продублировал команду действием, на бегу ухватив племянника под локоть.
Сто метров — небольшое расстояние, но от усталости после двух дней погони и с дыркой от пули в заднице оно показалось профессору марафонской дистанцией. Уже ныряя на заранее присмотренные позиции, Рувим услышал, как по камням за их спиной зацокали гранаты — группа, оставшаяся за пределами ущелья, начала артподготовку подручными средствами.
Захлопали взрывы. На таком расстоянии осколков можно было не опасаться, но Кац на всякий пожарный прижал голову племянника к земле и прошипел:
— Ниже глобус держи, ниже!
Шагровский посмотрел на родственника безумными глазами, но кивнул: мол, все понял, не волнуйся.
Волноваться было от чего.
Боеприпасов у противника оказалось вдосталь, и на месте недавнего столкновения разорвались с десяток гранат подряд. Несколько из них рванули прямо рядом с неподвижными телами мертвых ликвидаторов, калеча бездыханные трупы еще больше. Осколки исхлестали и квадроциклы — запах вытекающего бензина, смешанный с вонью взрывчатки, был слышен даже на солидном расстоянии.
Дым и пыль рассеялись, и почти сразу загорелся красный светодиод на трофейном уоки-токи, который молчал с ночи — тогда пропавший передатчик предусмотрительно выключили из общей сети.
Валентин и Кац переглянулись.
Рация снова зажужжала, огонек замигал.
— С нами хотят поговорить, — сказал профессор, осклабившись. — Кажется, они восприняли нас серьезно, племянничек! Слушаю, — произнес он в микрофон, не сводя глаз и ствола с прохода между скалами.
— Здравствуйте, профессор!
Голос был тот же, что слышался из динамика в предрассветные часы. Тогда говоривший представился, как Вотчер — трудно было не вспомнить тембр и интонации. Даже уверенности в голосе не убавилось, хотя любой командир, потерявший уже семерых из двенадцати подчиненных, должен был чувствовать себя не совсем уютно.
— Здравствуй, Вальтер, — сказал Кац в ответ, стараясь, чтобы в голосе не была слышна отдышка. Все-таки возраст давал о себе знать, удержать дыхание после стометрового спурта на жаре Рувим уже не мог. — Ты, наверное, рад меня слышать?
Некоторое время рация шипела вхолостую — с той стороны переваривали информацию, размышляли, как себя вести.
— Конечно, рад, профессор! — отозвался наконец голос Ботчера. — Хоть знаю я вас недолго, но такое знакомство со столь известным человеком всегда приятно. Заранее сожалею, что будет оно коротким…
— Мне тоже жаль, — поддержал насмешливый тон собеседника дядя, и легкая ирония, слышавшаяся в его голосе, настолько контрастировала с напряженным выражением вспотевшего лица, что Шагровский в очередной раз подивился тому, как владеет собой этот близкий ему, но совершенно незнакомый человек. — Но что поделаешь? Я понимаю, что в итоге один из нас должен будет уступить позицию другому… Кстати, Вальтер, хочу вас спросить: что же вы так жестоко обращаетесь с телами погибших товарищей? Просто страшно смотреть…
Вальтер хмыкнул.
— Странный вопрос. Я полагал, что мы оба прагматики. Они же мертвы, не так ли? А мне нужно достать вас… Что поделать, профессор Кац? Чисто деловой подход.
— Смотри за верхушками скал, Валек, — произнес дядя негромко, отпустив клавишу передатчика уоки-токи. — Если что — стреляй. Он заговаривает нам зубы…
— Не хотите ли послушать мои предложения? — спросил немец тем же дружелюбным тоном. — Ведь нельзя вечно тянуть партию? Ясно, что ваша позиция проигрышна…
— Будете предлагать сдаться?
— Буду.
— Не тратьте время, Вотчер.
— Вы же понимаете, что ваше поражение — вопрос нескольких часов.
— Спешите? — спросил Рувим. — Конечно же, спешите… Вы, наверное, и два дня назад думали, что справитесь за несколько часов? И как? Получилось?
— Практически — да.
— Не думаю. Практически у вас получилось убить безоружных ребят из моей экспедиции. И больше ничего.
— Странно, — Вальтер превосходно владел собой. Интонации его оставались неизменны, разве что в плавной английской речи вдруг проявился небольшой немецкий акцент. — Это у меня ничего не получилось? Вы, господин Кац, отрезаны от людных мест. С вами ваш племянник, к которому у меня теперь личный счет, и ваша ассистентка. Я видел использованные шприцы, ватные тампоны с кровью, значит, кто-то из вас ранен. Вам временно повезло, не более того. Но везение потому и называют везением, что оно заканчивается. А после него наступает суровая реальность. И эта реальность такова: через час, два или три я вас достану. Вы убили моих людей, но не всех, Кац, далеко не всех. Вы и не понимаете, какие силы за вас взялись. У мертвой селедки в бочке с солью шансов выжить больше, чем у вас…
— И поэтому я должен сдаться? — спросил Рувим.
— Я не могу предложить вам жизнь, — сказал Вотчер. — У меня нет на это права. Звучит банально, но ничего личного, профессор. Есть приказ. Он будет выполнен. Но я могу предложить мгновенную смерть. Если же мне придется за вами побегать, смерть будет очень нехорошей…
Шагровский увидел шевеление на скале, закрывавшей ущелье слева. Она была значительно ниже той, что справа. Он бы и сам выбрал для подъема именно ее. Валентин располагался в густой, почти непроницаемой тени, отбрасываемой крупным валуном, и рассмотреть его можно было только через мощную оптику, и то, если знать, хоть приблизительно, местоположение.
Разогретый пластик приклада коснулся щеки — Шагровский взял замеченное шевеление на прицел, еще не решив, будет ли стрелять.
— Я вот все думаю, — дядя уловил движение Валентина и медленно кивнул головой. — Сколько времени у тебя еще осталось, Вальтер? Ну, не могут здешние власти долго ничего не предпринимать в такой ситуации — с кем бы твои хозяева не договорились. День, два, от силы три — и все. Это уже предел лояльности — потом тут начнутся такие пляски с бубнами, что я бы даже врагу не посоветовал дожидаться их результата. Это моя страна, моя армия. Пока они молчат по приказу, поверь, молчат с недоумением, но потом… Особенно, когда, за кем ты бегаешь, а мое имя в войсках знают очень хорошо! Да у Бен-Дадена в центре Иерусалима будет больше шансов выжить, чем у тебя, в какую бы щель ты не забился. Тебя даже не разорвут, тебя разнесут на молекулы…
Рувим взглянул на часы.
— Так что, Вальтер, спасибо за предложение, но мы еще повоюем. Все по-честному — успеешь ты, повезло. Не сумеешь — не обессудь. Странно, что ты не пообещал нам жизни за рукопись. Ведь мог пообещать…
— Ты бы поверил? — спросил Вотчер.
— Конечно же — нет…
Теперь Шагровский был уверен, что уловил движение. Наверху скалы, прячась за невысоким гребнем из красного здешнего камня, крался человек. Задержав дыхание, как когда-то учил его проводник-якут в Хабаровском крае, Валентин совместил целик, мушку и силуэт, а потом плавно потянул за спуск.
Раз — два — три!
Автомат, поставленный на стрельбу короткими очередями, дернулся в руках, выплюнув три пули подряд. Отдача была невелика, Шагровский легко вернул ствол на исходную прямую прицеливания и снова нажал на триггер.
Раз — два — три!
Расстояние для прицельного огня из короткоствольного оружия было почти предельным: сто шагов — это та дистанция, на которой автомат, спроектированный для ближнего боя, становится неэффективным, пригодным только для стрельбы по площадям. Но внешность трофейного бельгийского чуда, случайно попавшего в руки Шагровского этой ночью, была обманчива.
Походивший на фантастический бластер из дешевого телесериала пистолет-пулемет был создан как оружие, способное поражать противника в бронежилете средней степени защиты на расстоянии двух сотен метров, изготовлен на заводе фирмы FM Herstal неподалеку от Брюгге, куплен полицией Саудовской Аравии шесть лет назад для экипировки отряда специального назначения и благополучно передан подразделению под командованием Вальтера перед самым началом операции.
Высокоскоростные пули прошили сухой воздух пустыни, как по линейке — отклонившись на несколько миллиметров от заданной траектории. Четыре из шести прошли мимо, но одна из пуль первой очереди ударила в камень и бросила мелкую крошку в лицо поднявшемуся на скалу стрелку.
Осколок гранита рассек ликвидатору бровь, тот выругался, зажимая рану рукой, склонил голову, и последняя, шестая пуля попала ему в плечо — между шеей и ключицей, в самый край жилета. Заостренный стальной наконечник прошил кевлар, словно нейлоновую ночную рубашку. Потеряв только часть своей сумасшедшей скорости, убойный снаряд пронзил тело стрелка сверху донизу и уже на излете застрял в позвоночнике у самого копчика.
Слово «fuck» было последним произнесенным при жизни двадцатисемилетним уроженцем ЮАР, а с такими словами, как известно, в рай не пускают.
Ни профессор, ни Валентин не были уверены в попадании — просто шевеление на вершине скалы прекратилось.
— В кого стреляешь? — спросил Вальтер насмешливо.
— Вот уж не знал, что у тебя в команде есть скалолазы… Не бережешь ты людей, Вотчер, не бережешь… Так скоро один останешься.
— Вотчер я для коллег, — поправил дядю невидимый собеседник. — Для тебя я Вальтер, раз уж ты решил, что знаешь, как меня называть. Не путай. О моей команде не волнуйся. Каждый из них знает, на что и за что идет. И людей у нас больше, чем ты можешь предположить.
— Он тянет время, — сказал Шагровский одними губами. — Он хочет, чтобы мы оставались здесь. Ждет чего-то…
Кац кивнул.
— Лучше бы ты нанял настоящих профи, — произнес он в микрофон рации, — а не брал тех, кто подешевле. Ты потерял двоих в ночь нападения на мою экспедицию, еще четверых мы прикончили вчера в пустыне. Трупы еще двоих я с удовольствием разглядываю сейчас без бинокля, а еще один твой профессионал, тот, который вообразил себя скалолазом, начал вялиться на солнышке минуту назад. Счет девять-ноль в нашу пользу. Тех, кого ты убил из-за угла, я тебе не зачитываю! Хорошая арифметика, как ты полагаешь? Нравится? Вас же всегда двенадцать, Вальтер? И ты — тринадцатый? Символично… Тринадцать — чертова дюжина. За пределами добра и зла. Тринадцать минус девять — четыре. Всего — четыре! Мне кажется, ты ошибся с выбором объекта. И с профессией тоже. Тебе, Вальтер, надо было бы быть парикмахером…
— Почему парикмахером? — спросил немец, и в его интонации наряду с удивлением уже сквозило нешуточное раздражение, чтобы не сказать злость.
Валентин понял, что дядюшка старается выбить противника из колеи, вынудить на слова и действия, которые были бы невозможны в трезвом уме и рассудке. И задумка могла оказаться успешной.
— Потому что только будучи парикмахером, ты сможешь кому-нибудь безнаказанно перерезать горло. По-другому ты просто не умеешь! Ты просто еще не сталкивался с настоящим противником — потому до сих пор жив. Вы — банда дилетантов, способная только расстреливать безоружных…
Профессор взмахнул автоматом, приказывая Шагровскому начать отход и сам с неожиданной ловкостью выскользнул из своего тесного убежища между валунами, продолжая говорить в микрофон уоки-токи:
— Ты, наверное, считаешь себя военным, элитой, а на деле — ты простое пушечное мясо, не способное справиться со стариком и двумя любителями. Да в моем дерьме больше мужества и профессионализма, чем в тебе и твоем сброде…
Он таки довел Вальтера до бешенства.
Валентин с дядей едва успели шагнуть за скалу, как по камням хлестнуло свинцовой плетью. Откуда стреляли, было не рассмотреть — да они и не смотрели: уже неслись во весь дух к своей пещере, под прикрытие автомата Арин. Та, завидев своих, выскочила на каменный карниз, неловко поддерживая оружие за ствол раненой рукой.
— Целы? Вы целы? — голос девушки выдавал напряжение последних минут.
— Целы… — просипел профессор, подбегая. Валентин держался сзади, то и дело оглядываясь через плечо. — Ох, и весело сейчас будет, если не успеем…
— В пещеру? — спросил Шагровский, поравнявшись с дядей.
— По тропе, наверх, — выдохнул тот, подхватывая Арин под руку. — Наверх, нам надо успеть перебежать назад, пока они будут искать нас здесь. Я для этого их и злил. Теперь у него одна мысль — разорвать меня на части. Быстрее, ребята, быстрее…
На вершину скалы они не взбежали — взлетели, и Валентин в очередной раз удивился физической кондиции родственника. Если в свои шестьдесят с лишком он был таким, то каким же он был лет в тридцать? Сам Шагровский, сравнительно молодой, тренированный, опытный, чувствовал себя так, будто бы по нему проскакал небольшой табун лошадей. Болела каждая клеточка тела, льющийся с небес жар превращал мозги в булькающее желе, пот застилал глаза. Хотелось лечь в тень и умереть, не было желания даже пить. Перед глазами пульсировали черные дрожащие шары и сердце поднималось из груди к горлу. Но раскисать возможности не было. Он забросил рюкзак за спину (контейнер больно треснул по лопаткам) и, пригибаясь, понесся по неровному хребту скалы вслед за профессором и Арин, прыгая через трещины, как горный козел.
Греция. Остров Патмос.
Ноябрь 1100 года.
Я старею, — подумал Спирос и, сдержав стон, помассировал больное плечо. — Проклятая осень».
Порванный сустав дал о себе знать еще на Родосе, где целую неделю с неба лило так, что невольно вспоминалось, как «разверзлись хляби небесные» и мир канул на дно океана. Первые два дня непогоды море было сравнительно спокойным: дождевые струи хлестали волны безостановочно и безжалостно и те, посеревшие, морщили спины и зло плевали на берега белой грязной пеной. На третий день терпению вод пришел конец, и разразившийся шторм загнал в гавань не только рыбачьи лодки, но и торговые корабли, едва успевшие выйти из бухты в плаванье. Буря была так сильна, что вернуться под прикрытие скал для некоторых оказалось невыполнимой задачей — две галеры пропали в ночи, и конный гонец, прибывший с юга на исходе третьего дня непогоды, рассказал, что их обломки разметало по берегу до самого Линдоса, а тела погибших то и дело выбрасывает на скалы. Пусть Господь спасет их грешные души!
Услыхав дурные вести, сидящий у камина Спирос лишь поплотнее запахнул отсыревший плащ да крикнул трактирщику принести еще вина и горячего бараньего рагу с лепешками. Он соскучился по пряной, пахнущей летом и травами, пище родных мест. Пресная кухня бриттов с их страстью к полусырому мясу и кислому, пахнущему, как ослиная моча, бледному элю, в котором плавали осенние мухи, червячки и листики, надоела ему, как и вечно сочащий сыростью небосвод. Надоели бледные, похожие цветом кожи на мучных червей, женщины, которых не мог сделать ярче и привлекательнее даже рыжеватый цвет волос. Спирос был сыном юга и любил все южное, яркое, брызжущее жизненными соками — Англия была слишком холодна для него.
Спирос
Конечно, Британия — тоже остров, но разве можно сравнить эти острова — благословенные Родос и Патмос — и те: окруженные вечно серым морем, низким, провисшим от тяжести дождевых туч, небом?..
Он поежился от воспоминаний.
Поздняя осень — не лучшее время года для здешних мест, но у бриттов лето от осени трудно и отличить…
Он провел в праздности все семь штормовых дней, и за это время, наверное, выпил половину винного погреба — богатого и разнообразного. Трактирщик, обрадованный расточительностью гостя, сдал ему лучшую комнату на втором этаже — через нее проходила печная труба и от белой шершавой поверхности круглые сутки исходило приятное сухое тепло и легкий запах прогретой штукатурки. Это было прекрасно — ничего не делать, слушать, как за мутным стеклом стучит по крыше пристройки дождь, спать, когда захочется и сколько захочется и никуда — НИКУДА — не спешить.
Спирос изголодался не только по греческой кухне и вину, но и по пряному вкусу здешних женщин — постель его во время вынужденного отпуска не пустовала. Гулящих девок он не любил, брезговал, но Родос — город портовый, и множество молодых и не очень молодых матросских вдовушек или просто веселых женщин, не обремененных стыдливостью и излишней скромностью, даже не искали повода отказать в ласках видному рослому незнакомцу — темноглазому, с гривой белых от седины, но все еще кудрявых волос.
Но все хорошее когда-нибудь заканчивается.
На исходе седьмого дня шторма небо на западе просветлело, ветер, терзавший облысевшие деревья, утих, и на остров спустилась тихая, как дыхание ребенка, ночь. Только волны все еще не могли поверить в то, что шторм закончился и им больше не нужно отчаянно и монотонно биться о каменные молы портовых укреплений.
В ночь после бури Спирос спал один, вольно раскинувшись на низкой широкой постели. Спал без сновидений, крепко, не обращая внимания на мышь, царапающую пол у самого порога. Осмелевшая луна заглядывала в его комнату сквозь вымытое дождем окно, освещая сухощавое тело гостя — мускулистое, с широким торсом, мощными руками и тренированными ногами путешественника и всадника. Если не брать в расчет седину, скрытые ночными тенями морщины да несколько старых грубых шрамов, уродовавших кожу спящего, его вполне можно было принять за молодого человека.
Оставшийся до Патмоса путь обещал быть легок и недолог, а после приезда, во всяком случае в ближайшее время, он не собирался пускаться в новые путешествия, но Спиросу так хотелось допить последние капли блаженного ничегонеделания, что он впервые за много лет едва не проспал время отплытия. Благо, что кораблей в порту скопилось более трех десятков, и, придя в порт через час после рассвета, грек успел купить себе место на торговой тариде, направлявшейся на Патмос.
Сейчас, когда судно, ведомое к пирсам знакомой с детства гавани опытным шкипером, готовилось к швартовке, Спирос, стоя на носу, глядел на каменистый склон, становившийся ближе с каждым гребком, и потирал разболевшееся плечо.
В сущности, все эти годы ему везло. Можно было, не напрягаясь, насчитать десяток раз, когда смерть должна была обязательно взять его себе, и еще два десятка случаев, когда шансы умереть или выжить делились половина на половину. А он все еще был жив. Жив, вопреки здравому смыслу, но кого волнует здравый смысл в момент, когда хочется уцелеть и ты выворачиваешься из объятий Костлявой каким-нибудь невероятным способом?
Спирос, который умирал от жажды и истощения в пустынях, тонул вместе с кораблями в морях, загибался от комариной лихорадки в болотах дельты Нила и едва не отдал Богу (или дьяволу) душу после ранения в живот, знал толк в науке выживания как никто другой.
Весла тариды споро убрали на палубу, и просмоленные доски корпуса судна коснулись причала. Взлетели в воздух швартовочные концы…
«Дома… — подумал Спирос, подхватив на плечо дорожный мешок. — Неужели я снова дома?»
Махнув рукой капитану, он легко, как молодой, перемахнул через борт тариды на низкий причальный настил, в пять шагов взбежал по деревянному трапу, ведущему на берег, где у скал все так же, как много лет назад, теснились сараи портовых складов.
Никто не обратил внимания на незнакомого и, если присмотреться, немолодого путешественника, спустившегося с корабля на твердую землю. Вокруг суетились грузчики, прошагал куда-то, держа в руках бархатный мешочек с личной печатью, здешний чиновник таможни (его легко можно было определить по серьезному и надменному выражению лица), двое вооруженных монахов прошествовали мимо, мазнув по приезжему невидящими взглядами. Спирос был дома, но его никто не ждал. И в этом не было ничего удивительного. Удивительно, скорее уж, было то, что он все еще воспринимал Патмос, как родину.
Он зашагал по дороге, ведущей в гору.
Тропка, которой он пользовался в детстве, до сих пор не заросла, видать, местные мальчишки по-прежнему срезали здесь дорогу, но сворачивать с тракта Спирос не стал — он хорошо помнил крутизну подъема и не решился одолевать склон. Тем более, хотелось пройтись не торопясь, выискивая знакомые места, а не карабкаться по скалам, подобно здешним баранам.
Осенний день был прохладен и наполнен каким-то дрожащим призрачным светом, как часто бывает накануне наступления холодов, когда промытый дождями воздух неправдоподобно прозрачен и свеж. Сожженная летом трава отошла от ожогов и зазеленела: яркие, сочные кустики ее то тут, то там высовывались из-под камней. Кое-где над поздними соцветиями гудели сонные тяжелые пчелы. Порывы легкого, пока еще робкого ветерка, который обязательно повзрослеет к декабрю, заставляли виться в воздухе тонкие нити паутины с прильнувшими к ним паучками-воздухоплавателями. Было так хорошо, что хотелось замереть и не дышать, чтобы не вспугнуть этот день, балансирующий на тонкой грани между летом и поздней осенью, но грек продолжал упорно идти наверх, к синевшему над островом небу.
Дорога наконец-то взобралась на гребень, и Спирос замер, разглядывая высящийся на месте старого храма монастырь. Хорошо видимый с моря, вблизи он выглядел еще мощнее и массивнее, чем представлялся на расстоянии. Не монастырь, а настоящая крепость, за каменными стенами которой можно пересидеть самую долгую осаду. От источенных веками плит, под одной из которых маленький Спирос когда-то нашел старинную монету, не осталось и следа — массивные блоки фундамента разрушенного храма, вероятно, пустили на строительство нового. В дело, скорее всего, пошли пьедесталы от скульптур, остатки колонн и портика — грек поискал глазами место, где они когда-то лежали, наполовину вросшие в землю — теперь там не было ничего. Монастырь съел весь даровой камень, нашедшийся в округе, выгрыз в теле Патмоса огромные щели каменоломен ниже по склону, и, наконец-то, вознесся к облакам, на которых некогда восседали местные боги. Нынче для них не было места на острове. Теперь Бог был один.
Оставалось пройти совсем немного — пару сотен шагов до моста через ров (ров был неглубок и безводен, хотя при поднятом настиле подвести стенобитную машину или таран к воротам было достаточно сложно), но Спирос не спешил постучать в двери обители. Он медленно прошагал к месту, откуда было видно старую деревушку и бывшую таверну отца, снял с плеча дорожную сумку и уселся на едва теплый камень, зависший на склоне в самом начале вросшей в землю осыпи.
За прошедшие годы деревушка преобразилась — меж возмужавших олив расползлось разноцветье крыш, среди традиционных плоских теперь попадались черепичные. Дома подросли, сверкали хорошей известковой побелкой, которую не смогли попортить начавшиеся осенние ливни. Теперь зданий было много, значительно больше, чем помнил грек, и зелени было больше…
Таверна отца осталась стоять такой же, какой Спирос запомнил ее в день отъезда — словно не было всех этих лет, отделявших постаревшего мужчину от его детства куда надежнее, чем ров, опоясывающий мощные монастырские стены, отсекал обитель от остального мира. Ров можно было засыпать, бросить через него мост, а вот ушедшее время было навсегда, и здесь Спирос это особенно остро чувствовал. Родительский дом остался прежним, мальчик же — изменился до неузнаваемости.
Он разглядывал веранду, деревянные столы на ней, виноградные лозы, жадно оплетавшие столбы навеса. Спирос даже вспомнил вкус винограда, который давала именно эта лоза — терпкий, с легкой кислинкой, притаившейся в мякоти. Как эта кислинка пощипывала губы и язык, когда он раскусывал дымчато-лиловую, подернутую белой пыльцой, как туманом, виноградину…
Он сам не заметил, что ноги уже несут его по тропинке вниз, к дому, который он когда-то называл родным. Таверна была открыта, дверь, ведущая в тесную комнату — обеденную залу, в которой зимою едва помещался десяток рыбаков, — распахнута. Над печной трубой вился легкий дымок, пахло жареной рыбой, яблоками и сушеным базиликом.
Спирос сел на веранде, положил на каменный парапет мешок и оружейный пояс с пристегнутым к нему мечом. Без оружия он чувствовал себя обнаженным, но тут и сегодня вполне мог пренебречь привычками. Конечно, можно было вообразить какую-нибудь смертельную опасность, грозящую ему в этой глуши, но для этого легату явно не хватало фантазии.
Не хотелось думать об опасностях и смерти. Теперь это казалось далеким, как оставшаяся далеко на северо-западе Англия… Теплый осенний день и воспоминания, ставшие приятными за давностью лет — вот что было главным сегодня. Вот здесь, между столами, косолапил его отец, разнося посетителям еду в поцарапанных глиняных мисках. А мама в это время готовила у печи или месила тесто на большом столе у окна, и руки у нее были в муке. Ах, как восхитительно пахли мамины хлебцы, теплые, с хрустящей корочкой! Как вкусны они были с кислым козьим молоком, таким жирным, что его приходилось есть ложкой!
Он не сразу понял, что кто-то стоит рядом с ним, а сообразив, едва не схватился за клинок, только усилием воли заставив рефлексы молчать.
— Калимера![118] Что хотите поесть, господин? Что хотите выпить? Прекрасный день сегодня!
Трактирщик был малоросл, возраста неопределенного, заросший бородой по самые брови. Из мохнатого беспорядка на лице сверкали живые темные глаза. Портрет дополняла безрукавка из черной овечьей шерсти, надетая поверх полотняной рубахи. Казалось, что и через ткань наружу прорастают курчавые волосы.
Трактирщик не походил ни на кого из тех островитян, кого сохранила до сегодняшнего дня память Спироса. Возможно, приехал на Патмос вместе со строителями или когда вокруг монастыря стали во множестве селиться пришлые. А может быть, таверну купил отец нынешнего трактирщика? Между прошлым и настоящим невозможно перебросить мост, слишком глубока пропасть, слишком много воды утекло.
Все эти годы Спироса ровным счетом ничего не связывало с островом. Даже воспоминания, ожившие сегодня с необъяснимой ясностью и силой, еще вчера были смутными тенями. Спирос не знал, когда именно умер отец. Ираклий сообщил об этом событии, а Спирос воспринял новость без особых эмоций: где-то далеко на маленьком островке посреди моря умер человек, который когда-то назывался отцом, и который с облегчением продал сына, а вместе с ним и все проблемы по его воспитанию, приезжему за пять золотых со-лидов. Этот поступок дал сыну шанс построить новую, собственную жизнь, проходившую вдали от дома, и Спирос до сих пор помнил свой безграничный восторг при виде рук отца, сгребающих со стола монеты.
Свободен! Он — свободен!
Только потом, много времени спустя, он почувствовал обиду — слишком легко и спокойно самый близкий ему после смерти мамы человек отказался от прав на сына…
В этой обиде не было никакого смысла, потому что того проданного мальчика — Спироса — давно не было на свете. С того самого дня, как тарида отчалила от обугленного причала и большой мир распахнул перед маленьким путешественником свои необъятные просторы, Ираклий дал ему новое имя — Филипп. Хорошее имя. Звучное. Вкусное. Несущее в себе судьбу.
— Вина, — попросил Спирос, щурясь на солнце, как египетский кот. — Принеси-ка мне вина, хозяин. Этот год был хорош?
— Да, господин, год был хорош. У нас превосходное вино.
— Принеси кувшин. И воды. У тебя есть родниковая вода?
— Да, господин, есть…
Трактирщик махнул рукой в сторону пристройки, где из скалы бил источник с такой вкусной и холодной водой, что при одном воспоминании у Спироса ломило зубы.
— А что вы будете есть, господин?
— Сыр, вяленое мясо, хлеб. Похлебку уже сварили?
Легат был уверен, что список блюд, которыми потчевали гостей в таверне, остался неизменным.
— Конечно, господин! С ужина осталась рыба. Она холодная, но вкусная. Хотите попробовать? Я возьму за нее полцены.
— Неси, — приказал Спирос. — Но сначала воду и вино.
Он вытянул ноги, скрестил руки на груди и принялся ждать, пока хозяин принесет ему выпить.
Он привык ждать. Его работа на три четверти состояла из ожидания и лишь на четверть из действий. Ждать, сидя на заблудившемся осеннем солнышке, пока в погребе наполняют вином кувшин, было приятно. Значительно приятнее, чем кормить клопов в придорожной гостинице, напоминающей хлев, в нескольких милях от Гемпшира…
Август, 1100 год.
Англия. Нью-Форест. Гемпшир.
Дорогу развезло.
Лошадь недовольно фыркала, оскальзываясь, и Филипп был вынужден править к обочине: плотный ковер травы, растущий по краю, был лучше, чем жидкая грязь посередине тракта, хотя и на траве подковы держали плохо. Жеребец, купленный за большие деньги, оказался пуглив, как лесной олень, постоянно приседал на задние ноги, частил, выравниваясь, и тряс небольшой костлявой головой.
Филипп слегка ударил его коленями, и конь нехотя пересек мелкую лужу, протянувшуюся от обочины к обочине, оставляя круги на мутной коричневой воде. Сквозь рваные тряпки облаков просвечивало утреннее солнце. День обещал быть теплым, лес начинал высыхать и исходил паром, прогревающийся воздух дрожал.
«Через час будет нечем дышать», — подумал Филипп и негромко выругался.
Шерстяная охотничья куртка набрякла ночной влагой и отчетливо издавала запах псины, словно была соткана не из шерсти здешних овец, а сшита из плохо вычиненных собачьих шкур. Филипп вспомнил одеяло, которым был вынужден укрываться прошедшей ночью, и содрогнулся. Кожа зудела от укусов насекомых, он не выспался и чувствовал себя разбитым, но, по крайней мере, был живым. Останься он ночевать под открытым небом, и больная поясница была бы самым меньшим злом, которое ему грозило. Ночью дороги Гемпшира были небезопасны для одинокого путника. Особенно для хорошо одетого всадника, будь он хоть сто раз вооружен и опытен в боях. Здешние крестьяне никогда не отличались зажиточностью, зато отличались завидной сообразительностью и умением орудовать тяжелыми дубинами. Что крестьяне! Здешние помещики тоже не брезговали кошелями незнакомых проезжих и их лошадьми, особенно если были уверены в безнаказанности. От ночных разбойников одинокого путника не защищали ни меч, ни охранная грамота, грабили, бывало, и днем, поэтому следом за Филиппом ехало трое вооруженных солдат, услуги которых он купил еще неделю назад, пускаясь в путешествие.
Все тщательно продуманные планы сломал шторм, налетевший внезапно, как всегда в этих водах, и превративший торговый барк в обломки за каких-то полчаса. Из его Двенадцати плавать умели трое, включая его самого, остальные пошли ко дну не более, чем в стадии от скал, и на берег Британии он вступил не во главе организованного отряда, а лишь с двумя членами Легиона, практически безоружным, но зато с золотыми монетами в поясе под одеждой. Хоть вес золота едва не отправил его, плавающего не хуже рыбы, на дно, Филипп пояс не сбросил — только деньги могли помочь ему завершить начатое. Случись кораблекрушение весной или осенью, и миссию можно было считать проваленной — не спасся бы никто. Даже в теплом июле вода пролива, который франки называли Ла-Манш, была холодна, как воды его родного моря зимой. Когда Филипп с товарищами выбрался на землю, он старался не думать о поражении и, может быть, именно поэтому через два дня они сумели продолжить путь по побережью и еще через трое суток въехали в столицу.
Лондон было трудно сравнить с Константинополем — городом тысячи церквей, даже потерявшие столичный блеск Афины были куда привлекательней и гостеприимнее британской столицы, и причиной этому были войны и пожары, терзавшие Англию почти сотню лет. Но все-таки Лондон строился, преображался, через красивую и широкую Темзу, соединяя плотно застроенные берега, тянулись мосты — где каменные (в опорах некоторых легко угадывались остатки римской кладки), а где деревянные. Лондон зализывал раны, захлебывался в нечистотах, горел, но все-таки жил. Грязные улицы его с утра до позднего вечера кишмя кишели горожанами, воинами, бродягами и крестьянами. На рыночной площади давал представление передвижной театр, и толпа, жадная до зрелищ, качалась вокруг балаганной сцены, взвизгивая и хохоча. Город пахнул прелой соломой, мочой, рыбой и гнилой капустой, но Филипп легко разглядел под неопрятной шелухой, бросавшейся в глаза путнику, мощные дома купеческих богатых кварталов, золоченые носилки знати, без труда находящие себе дорогу на запруженных улицах, да многочисленные конные и пешие патрули, рассекавшие толпы.
Вильгельм Нормандский, по прозвищу Бастард, сделал невозможное — превратил истекающий кровью труп в страну, которая вполне имела шанс стать могучей, если только для этого сложатся обстоятельства. Короля не было на свете уже 13 лет, но оммаж[119], который принесли ему за год до смерти большинство представителей англосаксонской знати, до сих пор помогал удержать страну от междоусобных войн и бессмысленных кровавых волнений. Ах, если бы дети повторяли своих отцов! Тогда бы, наверное, Филиппу не пришлось бы отплывать из устья Соммы к берегам этого негостеприимного острова. Но Вильгельм II Рыжий, прозванный так за вечно налитое кровью лицо, был гнилым плодом, дурным отростком на древе королевской семьи. И отросток этот надлежало отрубить незамедлительно. Вильгельм Нормандский сам передал власть в руки среднего сына и был уверен в своем выборе, но далеко не все пошло так, как хотел старый король. Впрочем, то, что Англией завладел Рыжий, а не его старший брат Роберт Короткие Штаны, можно было вменить в вину не столько отцу, сколько архиепископу Кентерберийскому Ланфран-ку. Именно с его легкой руки на престол английский взошел столь ярый враг церкви, каковым мог считаться Вильгельм Второй.
Почему человек, воспитанный столь яркой личностью, как архиепископ Ланфранк, столько лет грабил церковь, а недавно (прости, Господи!) заявил о своем желании перейти в иудаизм, было загадкой, но, пожив на свете, Филипп знал, что очень часто самыми страшными врагами становятся самые близкие друзья. Нет ничего удивительного, что бывший ученик презрел идеи и наущения наставника. Хотя, скорее всего, именно благодаря былой дружбе с его преосвященством Рыжий до сих пор был жив, но…
Любой источник рано или поздно иссякает, терпение же иссякает еще быстрее. Филипп не знал, кто именно отдал приказ, переданный Легиону, но при жизни архиепископа Кентерберийского король Англии был фигурой неприкосновенной и оставался таким, несмотря на порочные деяния, еще долгих одиннадцать лет. Достаточно долгих для того, чтобы нанести такой вред слугам Господа, что даже длань мертвого учителя перестала прикрывать его от гнева отцов Церкви. А сейчас, в 1100 году от Рождества Христова, решение, наконец-то, было принято, и Двенадцать пустились в путь, чтобы исполнить приговор.
По идее, Филиппу незачем было вдаваться в подробности: приказ ему был отдан по всем правилам, безо всякой двусмысленности, допускающей вольные толкования, и проявлять любопытство было вовсе не обязательно. Более того, любопытство не поощрялось, а иногда служило поводом для больших неприятностей. А неприятности эти вполне могли закончиться смертью любопытствующего. Что может быть глупее, чем отправиться в небытие из-за собственной несдержанности? Но Филиппа и Ираклия связывали теплые отношения — значительно более прочные, чем могли быть у начальника и подчиненного. Ираклий по сию пору относился к воспитаннику, как к сыну, несмотря на то, что устав Легиона не одобрял ничего, что выходило за рамки исполнения обязанностей. Легату Филипп мог задавать любые вопросы. Ну, почти любые…
Ираклий по-прежнему оставался во главе Легиона, хотя возраст уже давно не позволял ему сесть в седло. Годы превратили легата в болезненно худого старика, недуг скривил ему лицо и заставил подрагивать некогда твердую правую руку. Он окончательно облысел, и только легкий белесый пух, клочьями торчащий на пятнистой сухой коже, напоминал о том, что когда-то на этом вытянутом черепе что-то росло. Кустистые седые брови скрывали тяжелые веки и, когда Ираклий поднимал на собеседника взгляд, под зарослями белых толстых, как иглы ежа, волос открывались два темных колодца, по-прежнему горящих тяжелым мрачным огнем.
Несмотря на самочувствие, он встречал Филиппа на ногах, стоя у ворот дома, служившего ему прибежищем уже четвертый год. Раньше у него никогда не было дома, но время взяло свое. Именно здесь его подлечили после случившегося удара монахи расположенной неподалеку обители Святой Варвары, и поили травами до тех пор, пока к легату не вернулась членораздельная речь. На это ушло долгих одиннадцать месяцев. Старик заново научился говорить, ходить, самостоятельно оправляться и принимать пищу — это стоило ему колоссальных усилий, но Ираклий все же превозмог себя и недуг. Он победил болезнь, так как всегда привык побеждать — только побеждать при любых обстоятельствах — ине представлял, что может не подняться с постели и за считанные дни превратиться в растение, способное лишь пускать слюни и мочиться под себя. Глядя на него сегодня, было трудно предположить, что год назад священник уже собирался читать над ним отходную. Вот только левую ногу легат приволакивал, и ничего с этим поделать не мог.
Поддерживая Ираклия под руку, Филипп прошел в трапезную, где в прохладном полумраке и тишине они уселись за огромный деревянный стол и неторопливо откушали, не как братья-монахи, а много обильнее, с вином, как подобало людям светским.
Выслушав приказ, Филипп склонил голову в знак понимания и подчинения, но показное смирение не обмануло Ираклия — он слишком хорошо знал своего воспитанника. Хоть конечности легата и утратили подвижность, но ум его от удара практически не пострадал. То, что могло легко укрыться от взгляда человека незнакомого с воспитанником, легат читал с полужеста даже в сумраке трапезной.
— Ты хочешь спрашивать? Спрашивай! — предложил Ираклий, усаживаясь в кресле поудобнее. — Ты удивлен моим указанием?
— Если честно, да, Первый. Я удивлен…
— Можешь звать меня по имени, — сказал легат, усмехаясь. — Просто по имени. Легат теперь ты, я лишь передаю тебе приказы Первого… Покаянеумру, он не встретится с тобой. Таков обычай. Так что ты теперь мои руки, ноги и глаза, Филипп. Мое второе я.
— Как скажете, господин Ираклий…
— Господин Ираклий — это слишком длинно для имени. Просто Ираклий больше подойдет старику.
— Могу ли я тогда звать вас… отцом?
Старик недоуменно поднял мохнатую бровь.
— Отцом? Что за странный выбор, Филипп? Я не священник, не настоятель…
— Я имел в виду совсем другой смысл этого слова… — произнес Филипп негромко.
Бывший легат замолчал и задвигал губами, словно пробуя несказанные слова на вкус.
— Вот даже как…
Ираклий посмотрел на пожилого седого мужчину, сидящего напротив него, и подумал, что мальчишки остаются мальчишками до самой смерти, а мальчишке очень надобно иметь отца.
— Мы же оба знаем, что я тебе не отец, — сказал он осторожно. — Я купил тебя у родного отца, пристроил к делу, которое нельзя назвать добрым…
— Зато можно назвать благим, — так же осторожно прервал его воспитанник. Голос его звучал мягко, но в интонациях все равно сквозила привычка повелевать. Точно такая интонация была и в речи самого Ираклия, он не мог ее не узнать. — Я знаю, кем я мог стать, господин Ираклий. И вижу, кем я стал. Я пролил много крови, но пролил ее потому, что верил — вы никогда не пожелаете от меня плохого. Что ждало того мальчика, останься он тогда на острове? Таверна? Кухня? День, похожий на день? Скучная жизнь и такая же скучная смерть? Нет, господин Ираклий! Случись мне выбирать, я бы снова выбрал эту дорогу. Тогда, увидев вас на пристани, я понял, что вижу свою судьбу. Мы вдвоем держали меч, когда я убивал в первый раз, и вместе отомстили за убийство моей матери.
— С той поры прошло слишком много лет, — сказал старик глухо. — Ты вступаешь в старость, а меня заждалась смерть. Я не отец тебе, Спирос… Как бы мы оба не желали того, все так было, и так останется. Хотя ближе тебя у меня никого нет…
— Вы назвали меня моим первым именем, господин Ираклий.
— Я знаю.
Несколько секунд они просидели молча.
— Вернемся к делу… Спрашивай, — повторил легат. — Что удивило тебя?
Филипп едва заметно вздохнул и пожал плечами.
— Почему вы посылаете в Англию меня? Разве на островах нет своего Легиона?
— Правильный вопрос, — сказал Ираклий и, отломив кусочек хлеба, окунул его в вино. Хлеб набряк, налился красным, и легат отправил его в рот, изо всех сил стараясь не выдать дрожания ослабевшей руки. Вроде бы получилось! — Ответ прост — мы потеряли Легион и не можем наладить связь ни с тамошним командиром, ни с тем, кто передавал приказы Первого. Мы ничего не знаем об их судьбе, но можем предположить, что она печальна…
— Их раскрыли? — удивился Филипп.
— Не думаю. Ты же знаешь, что наша скрытность — это наше великое преимущество, но и наша ахиллесова пята. Разве кто-то, кроме тебя, знает, где искать твоих Двенадцать?
Филипп качнул головой.
— И что делать, если тебя вдруг постигнет смерть? Набирать новых?
— На случай своей смерти я оставил вам записку.
— Ты нарушил устав? Там имена?
— Нет, господин Ираклий. Имен там нет. Но если вы захотите понять, что именно там написано, то вы поймете. Только вы. Больше никто.
— Шифры, тайнопись… — легат пренебрежительно дернулздо-ровой щекой. — Нет шифров, к которым нельзя подобрать ключа. Нет тайн, которые не становились бы известны по прошествии времени. Не будь наивен, Филипп. Тайна Двенадцати должна уходить вместе с Легатом. Или передаваться наследнику, если Легат сумеет умереть в своей постели. Ее не доверяют бумаге. Письмо сожжешь. У него все равно нет адресата.
— Вы собираетесь умереть, господин Ираклий?
Старик хрипло хохотнул, задирая бритый подбородок.
— Нет, я собираюсь жить вечно! Если Бог даст, я дождусь твоего возвращения. Никто не знает, когда кончаются его дни, но я чувствую, что Костлявая уже стоит у моего изголовья. И не могу сказать, что меня это пугает. Когда мы встретились, мне было сорок, этой весной мне исполнилось восемьдесят шесть. Никого из моих сверстников нет в живых. Никого. Я никогда не знал, что такое одиночество, Филипп, но вот уже лет пятнадцать, как знаю. Слишком хорошо знаю. На свете нет никого, кто бы мог разделить со мною воспоминания. Так что, мальчик мой, не засиживайся на этом свете. Долголетие совсем не Божий дар, уж, скорее, повод усомниться в Его милосердии. Мой мир умер, а я все еще жив, наверное по недоразумению. Кто придет на мои проводы, кроме монахов? Дети? У меня не было детей. Жена? Женщины, которые любили меня, давно лежат в земле. Так что некому справлять по мне тризну. Разве, что ты придешь… Если успеешь вернуться, конечно.
— Я постараюсь успеть, господин Ираклий, — пообещал Филипп. — Постарайтесь дождаться, потому что дорога не близка. Чужая страна, чужой язык… Наша цель — только двое?
— Считай, что речь идет только о Вильгельме. Его советник, этот Ранульф Фламбард, сам по себе никакой опасности не представляет. Более того, есть епископы, с которыми он находит общий язык. Поэтому можешь его убить, если подвернется под руку, но цель у тебя одна — Рыжий.
— Позволительно ли мне спросить еще кое-что?
— Да.
— Ранее его святейшество поддерживал их королевское величество…
— Ты осведомлен, — согласился Ираклий. — Но сведения твои устарели. Этот человек давно использует английскую церковь в своих интересах. Именно ему платят за назначение на пост епископа или аббата. Он ограничивает сношения церкви со Святым Престолом в Риме. Ты должен был слышать, насколько тяжелы его отношения с Ансельмом, после того, как тот стал новым архиепископом Кентерберийским.
— Настолько тяжелы, что архиепископ уже три года, как в Риме, и не собирается ехать в Лондон. Я знаю это, господин Ираклий. Думаю, что отец Ансельм жив только потому, что Папа вмешался в их с Рыжим конфликт. Я осведомлен о том, что архиепископ Кентерберийский сумел покинуть остров чудом.
— Ты знаешь больше меня.
— Ничего удивительного, — согласился Филипп. — Последние годы вы провели здесь, а мне довелось поездить. Я умею смотреть и слушать. Вы учили меня этому. Я не думаю, что Рыжий действительно собирался перейти в иудаизм. Это слишком невероятно, чтобы быть правдой…
— Зачастую, Филипп, — сказал Ираклий, усмехаясь половиной лица, — самое невероятное и оказывается чистой правдой… Неважно, что именно собирался сделать король. Важно, что о нем напишут потом, после его смерти.
— Разве недостаточно написать, что он любил мужчин? — спросил Филипп, отвечая на улыбку наставника.
— Слишком многие сейчас любят мужчин, — буркнул легат. — Я никогда не понимал до конца идею целибата. Обмануть человека нетрудно, а вот обмануть его естество… Королям можно все, но не оставлять наследника чрезвычайно рискованно. А я что-то не слышал, чтобы мужчина родил от мужчины. Грешен Рыжий, грешен… Он храбр, умен, жесток — у него есть все, что надо королю, кроме одного… Он не умеет выбирать врагов.
— И друзей, — добавил Филипп.
— И друзей, — согласился Ираклий. — И я советую тебе найти одного из тех, кого Рыжий считает своим другом. Его называют Вальтером Тирелом.
— Кто он?
— Никто. Приближенный короля. Знатен. Не слишком богат. Честолюбив, но деньги любит больше всего на свете. Но есть еще более важная вещь…
Ираклий снова окунул хлеб в вино и неторопливо прожевал ароматную кисловатую мякоть.
— Тирел женат на сестре Гилберта де Клера. О нем ты многое, как я понимаю, знаешь…
Филипп кивнул.
— Вот и скажи мне, Филипп, как можно приближать к себе человека, шурин которого участвовал в восстании де Морбея.
— Лорд де Клер доказал свою непричастность… Так говорят в Риме, господин Ираклий.
— Да? — с нарочитым удивлением протянул легат. — А я думаю, что это как раз тот случай, когда король Вильгельм проявил несвойственное ему великодушие. Из финансовых соображений. Я бы еще понял, если бы де Клер умер спустя год или два после событий, но он жив уже пять лет… Впрочем, для наших целей это только лучше. Мне бы не хотелось, чтобы кто-то заподозрил в смерти короля Вильгельма сторонний замысел. У короля есть враги, и это не секрет. Вот и хорошо будет, если к этим врагам и протянется след. Не совсем очевидный, но достаточный для того, чтобы неглупый человек сделал выводы.
— Вы думаете, что Тирел согласится?
— Разве это важно? — спросил Ираклий и недоуменно пожал плечами. — Хотя, я думаю, что ты его уговоришь. Денег у тебя достаточно. Ну, а если он не согласится, то что за беда? Ведь главное не то, что он сделает, а то, что напишут о нем после его смерти, ведь так?
Филипп отломил хлеб от лежащего в его тарелке куска, окунул его в вино и так же, как наставник, неторопливо разжевал.
— Конечно, господин Ираклий, — сказал он негромко. — Не волнуйтесь. Все будет сделано в лучшем виде. Да исполнится воля Первого.
— Да исполнится, — откликнулся легат. — Амен.
Август, 1100 год.
Англия. Нью-Форест. Гемпшир.
Наставник оказался прав. Как всегда, прав. Филипп не переставал удивляться прозорливости человека, давно вступившего в возраст, который без преувеличения можно было назвать патриаршим. Тирел согласился. У Филиппа было впечатление, что этот господинчик просто ждал такого предложения, и не появись, бряцая спасенным золотом, посланник из-за Ла-Манша, обязательно бы продался кому-нибудь другому. Слишком много нетерпеливых претендентов на ставший привлекательным английский престол особ, имеющих в жилах каплю королевской крови, страстно желало его занять.
Сэр Вальтер Тирел
Раскисшая дорога внезапно скатилась в распадок, Филиппу пришлось склониться к самым ушам пугливой лошади и, поглаживая ее по голове, заставить боком, оскальзываясь, спуститься вниз. Его спутники последовали за ним, причем один из всадников коня не удержал, и, как на салазках, съехал по рыжей глине. Жеребец пытался встать, но не мог — мешал наездник, тяжелым грузом навалившийся на спину, но все завершилось благополучно: просто и конь, и его незадачливый хозяин основательно вывалялись в грязи.
Дальше дорога пошла по ровному.
Плотный, почти непроходимый лес, обступавший тракт последние несколько миль, поредел, кроны, закрывающие небо, разошлись, обнажив серый, налитый дождевой влагой, свод. Животные сами прибавили ходу, перешли на резвый шаг, едва не срывающийся в рысь, и тут лес внезапно кончился, открывая глазу темно-зеленые луга и холмы, вздымающиеся в нескольких лигах к западу.
Пейзаж был хорош. Настолько хорош, что ему не могли помешать ни отсутствие солнечного света, ни мелкая дождевая пыль, наполняющая все пространство так плотно, что Филиппу казалось, что он даже дышит водой. Пасшееся неподалеку овечье стадо шарахнулось, когда отряд выехал из леса, но тут же успокоилось и принялось флегматично щипать мокрую сочную траву.
Впереди, может быть, в миле или чуть больше, уютно устроившись на возвышенности, виднелась деревушка, дальше, на самой вершине холмов, можно было рассмотреть снова встающий стеной лес.
— Бьюли, господин, — сказал один из наемников, указывая нечистой рукой на селение.
Второй, с распухшей от флюса челюстью, осаживая воспрявшего духом от близости жилья жеребца, прошамкал:
— Дальше ехать уговора не было. Со здешним шерифом у нас разногласия, мастер…
— Уговор так уговор, — согласился Филипп. — Держи.
Приготовленный кошель старший из солдат поймал на лету — так пес одним выверенным движением заглатывает брошенную хозяином кость.
— Благодарствуйте, господин, — он расплылся в улыбке, взвешивая кошель на ладони. — Дай вам Бог удачи в дороге…
— И вам спасибо за службу, — ответил Филипп через плечо, поворачивая лошадь. — Раз уж вы тут бывали: где в Бьюли постоялый двор?
— По главной улице четвертый дом слева. Дуб на вывеске, — сообщил наемник, пряча кошель под одеждой. — И название соответствующее — «Под дубом». Хозяин — старый пройдоха, а вот хозяйка… Хозяйка — та хороша… Это из-за нее шериф мне чуть голову не снес… Сами увидите, как хороша, господин хороший… А муж у нее…
Но Филипп уже не слушал.
Пока троица, переговариваясь на ходу, снова нырнула под влажную листву, укрывающую лесную дорогу, он уже успел проделать половину пути до деревни. На открытом пространстве его лошадь словно подменили, а может быть, умное животное просто чувствовало скорый отдых — запахи овина доносились до его чутких ноздрей. Над трубой постоялого двора поднимался дымок, по окраине деревни вперевалку шествовали важные длинношеие гуси. Среди всплывающих в переполненном водой воздухе звуков Филипп легко выделил мычание коров — судя по тому, что стада не было видно, оно паслось за селением, на склоне, вдалеке от заболоченной низины, которую Филипп огибал слева.
Он не ел с прошлого вечера, если не считать куска ржаной лепешки, которую сгрыз уже сидя в седле ранним утром, и запах дыма из очага напомнил ему об этом печальном факте. В животе забурчало, он шумно сглотнул слюну. К дыму от углей явно примешивался запах похлебки, и не просто похлебки, а мясной похлебки! Густой, наваристой, с ливером и требухой! Если судить по строениям, Бьюли — богатая деревня с вполне приличным постоялым двором, а, значит, готовят здесь неплохо. Ведь сам король любил охотиться в этих местах, он, конечно, вряд ли ел в харчевнях, а вот сопровождавшим его придворным надо было где-то жить и где-то есть. И особо выбирать не приходилось: селений в округе было немного — слишком уж опасен, непроходим и огромен был здешний лес, так что местным жителям хочешь не хочешь пришлось привыкать быть гостеприимными и научиться достойно куховарить. Нрав Вильгельма Рыжего и его присных был хорошо известен и за пределами столиц.
Постоялый двор был опоясан невысоким заборчиком, у крыльца виднелась потемневшая от влаги коновязь, рядом с которой крупный серый пес, невозможно грязный и с драными ушами до земли, грыз громадный мослак. В двух шагах от овина рос старый корявый дуб, наверное, тот, что дал название заведению. Легионер перенес вес на левую ногу, высвобождая вторую из стремени, и уже представил, с каким удовольствием повесит у очага волглый плащ, сдерет с ног сапоги и поставит их поближе к огню…
Но помечтать о сытном обеде, тепле и красивой хозяйке, ожидающих его в нескольких ярдах за дощатой дверью, Филипп не успел. Он даже не успел спешиться, как со стороны холмов показался скачущий галопом всадник, и командир Легиона понял (скорее, почувствовал своим «верхним» чутьем!), что это тот человек, ради встречи с которым этим вечером он и проделал многодневный путь.
Всадник подгонял лошадь так, будто бы за ним по пятам гнались черти. Филипп с неудовольствием отметил, что животное устало — это было заметно и по бегу коня, и по тому, как наездник охаживал его хлыстом. Если им придется уезжать срочно, без отдыха, то конь падет, не проскакав и десяти миль, а то и раньше. А ломать спину своему жеребцу двойным грузом не входило в планы легионера.
«Неужели все? — подумал Филипп, не испытывая ни радости, ни особого возбуждения. — Все оказалось так просто?»
Дело есть дело, еще одно в череде исполненных поручений. Не каждый день приходится убивать королей, но и короли смертны, не так ли? Очень даже смертны. Им только кажется, что они выше остальных, а на самом деле… Все умирают одинаково: и грешники, и праведники, и пейзане, и короли…
Рассмотреть лицо человека с такого расстояния было невозможно, тем более, что привставший в стременах всадник был в шляпе с полями, прикрывающими его не только от ветра и дождя, но и от посторонних взглядов.
Вот он проскакал по дороге, рассекающей пологий холм, вот копыта зашлепали по лужам на самой окраине, и только, когда их с Филиппом разделяли каких-нибудь пятьдесят шагов, стало окончательно понятно, что этот всадник — сэр Вальтер Тирел.
Тирел тоже увидел ожидающего его конного и сбавил ход — черный жеребец под ним тяжело дышал, отфыркивался и скалил зубы. К Филиппу наездник подъехал, уже перейдя на шаг, пытаясь приосаниться в седле и выглядеть этаким бравым воякой, но получалось плохо. Фигура англичанина не вызывала ничего, кроме усмешки.
Хоть сэр Вальтер и был высок, но притом удивительно непропорционален. Длинное туловище поддерживали маленькие кривые ноги, на узких покатых плечах сидела круглая голова, покрытая редкими рыжими волосами. Дополняли портрет Тирела мощные руки, торчащие из плеч, словно чужие, и мелкие заячьи черты лица, которые и запомнить-то было трудно, не то, чтобы описать в случае необходимости. И на этой заячьей мордочке, в противовес попытке выглядеть бесстрашным и грозным богатырем, был написан нешуточный страх. Едва увидев бегающие глаза и дрожащую верхнюю губу, обнажившую неровные желтые резцы, Филипп сразу понял — свершилось.
Если бы Филипп решил задержаться, то мог бы понаблюдать за беготней при дворе в ближайшие недели! Посмотреть, как замечутся королевские братья в попытках подхватить осиротевшую корону, сколько крови еще прольется, пока не будет решен вопрос престолонаследия… А в это время… А в это время произойдет то, ради чего и была затеяна вся игра! Именно за ближайшие несколько недель, во время неизбежной после смерти короля смуты, свою власть и влияние в стране восстановят те, кто эту власть при Рыжем потерял.
Вот и все, пожалуй, подумал Филипп, в планы которого, несмотря на вполне объяснимое любопытство, не входило оставаться в Англии ни на минуту дольше необходимого. Еще несколько дней на заметание следов — и можно пускаться в обратную дорогу. Остальное от меня никак не зависит — сами разберутся. И больше сюда ни ногой! Красивая страна, но в жизни своей не видел такой паршивой погоды!
Всадник был уже в нескольких шагах от него.
Легионер надел на лицо маску легкой заинтересованности, чтобы не выказать неуважение к приезжему, и слегка коснулся пальцами мокрых полей своей шляпы:
— Приветствую вас, сэр Тирел!
— Приветствую! — отозвался наездник, тоже трогая шляпу.
Ни один, ни второй головного убора не снял.
— Надеюсь, что вам не пришлось испытать трудности в дороге? — спросил Филипп, поднимая бровь. — У нас есть время, чтобы выпить вина и побеседовать о делах? Или времени нет?
Сэр Тирел посмотрел на затянутое облаками низкое небо, словно прикидывая расположение солнца за густой, как молоко, занавесью, закрывшей небосвод от горизонта до горизонта. На лице англичанина отразились сомнения, он явно перебирал в уме аргументы: вечер близился, до заката оставалось часа полтора, не более, его жеребец едва дышал…
Филипп буквально чувствовал, как рассудительность сэра Вальтера борется с желанием бежать как можно дальше, причем немедленно. Но бежать в ночь? В одиночестве? Полагаясь на свой меч и обессиленного коня? Это было даже не безрассудно смело, а просто глупо. С таким же успехом можно было бы перерезать себе горло кинжалом, который болтался у Тирела на поясе. Рука англичанина нервно затеребила повод, а мгновение спустя, решившись, он спешился, ухнув по щиколотки в жидкую грязь у коновязи.
— Есть время, господин Рене, — буркнул он, привязывая скакуна. — До утра время есть… Но утром мне хотелось бы быть как можно дальше отсюда.
— Это означает, — спросил Филипп, тоже соскакивая на землю, — что у вас все получилось? Вы все сделали?
Тирел пожал плечами, сверкнув глазами из-под шляпы.
— Естественно, иначе меня бы здесь не было…
— Ну, что ж… Превосходно. Теперь моя очередь выполнять обещания. Корабль ждет, — сказал Филипп. — Все, как договорено.
— Мое золото? — не удержался от вопроса сэр Вальтер, когда они зашагали к крыльцу постоялого двора. — Что на счет денег, месье?
— Часть я привез с собой, — тон ответа был самым что ни на есть успокаивающим — так Филипп мог бы говорить с испуганным ребенком. — Как вы просили — наличными. На все остальное — вручу вам расписку, которую вы предъявите в банкирском доме Барди, в Венеции. Вы можете обменять ее на золото там или у Перуцци во Флоренции. Лишних вопросов вам нигде не зададут.
Они вошли в трапезную — темную, пропахшую дымом очага, кислым пивом и капустой — эту гамму «ароматов» не мог заглушить даже запах вожделенной похлебки из требухи. Но для голодного человека все равно пахло восхитительно!
— Коней накормить, почистить, — приказал сэр Вальтер слуге, который бросился им навстречу, завидев богатую одежду путников. — И смотри у меня!
Среди пейзан, он чувствовал себя в своей тарелке, и здешний люд, хоть небогатый, но привычный к придворным вельможам, наезжавшим в местные чащи на охоту, сразу услышал уверенность в голосе пришлого человека, определил его право приказывать.
По харчевне забегали.
Из кухни выскочил хозяин — дородный, неопрятный, в немыслимо грязной рубахе и руками, по локоть испачканными в крови. Благо, не в человеческой — в бараньей, о чем трактирщик сообщил незамедлительно, добавив, что принялся резать барана немедленно, как завидел господ. Видно было, что хозяин врет так, что даже косить начал, но и Филиппу, и его спутнику на это было плевать.
Хотелось есть и пить.
Еще молодая, но совершенно расплывшаяся непривлекательная служанка бегом принесла кувшин кисловатого вина и миску с наломанным темным хлебом, немного сыроватым, но все равно вкусным, овечьего сыра, полоски вяленой оленины да несколько мелких луковиц, нарезанных кусками. Миски с горячей, как огонь, похлебкой хозяин доставил сам (и удалился, пятясь), но есть ее сразу же было невозможно — жидкость обжигала губы расплавленным оловом. Миски пришлось отставить, несмотря на голод.
Тирел отложил ложку в сторону, плеснул в кружку вина, выпил залпом и снова налил.
Рука у него дрожала, но англичанин старался не выказывать свое возбуждение. Ему хотелось выглядеть в глазах заказчика настоящим убийцей Цезаря, таким, как Брут, но подводило лицо: глаза никак не могли остановиться, ерзали, как обпившийся элем монах на мессе, да верхняя губа то и дело поддергивалась, оголяя десны.
В такие моменты сходство лица сэра Вальтера с заячьей мордочкой становилось настолько очевидным, что Филипп с трудом сдерживал усмешку.
— Вы приехали в одиночку, месье Рене? — спросил англичанин, отрывая своими желтыми зубами кусок оленины.
Филипп кивнул.
— Почти.
— Неосмотрительно. Человек с такими деньгами на наших дорогах… Вы могли не доехать. Вполне…
— Но я доехал. «Почти один» означает, что со мной были трое наемников, бывшие солдаты. Я отпустил их перед встречей с вами.
— Это правильно, — подтвердил Тирел. — Правильно, что отпустили! Зачем им видеть, как мы встречаемся? Но трое сопровождающих… Трое — это то же самое, что ни одного.
Филипп пожал плечами.
— Пожалуй, вы правы. Но ехать в сопровождении отряда означает привлекать к себе слишком много внимания. Я не официальное лицо. И прибыл сюда не с дружеским визитом. Все сложнее, не так ли? — Филипп улыбнулся, но улыбка, больше напоминавшая оскал, вовсе не выглядела признаком веселого состояния духа. — И обратно мы с вами поедем без эскорта, если вам, сэр Вальтер, не хочется закончить жизнь на виселице. Минимум людей, минимум внимания к нашим скромным особам. Только лишь два моих личных охранника ждут нас по дороге к Ла-Маншу. Только двое. Они наняли судно, они же и встретят нас в условленном месте. Никто из них не знает, кто вы. И не должен узнать, если вам дорога жизнь. Мы доставим вас в Нормандию. Далее — я помогу вам достичь Италии. Дорога через горы на юг трудна, и я бы осмелился рекомендовать проделать морем и весь дальнейший путь. В сентябре это практически безопасно и даже доставит удовольствие. А как только мы сойдем на землю, наши пути разойдутся. Я не стану сопровождать вас в Венецию и, надеюсь, что мы благополучно забудем о существовании друг друга. Но только если вы не нарушите правил, о которых вас предупреждали. Одно условие, всего одно, но его вам надлежит исполнять неукоснительно: никогда не возвращайтесь в Англию, сэр. Никогда не приезжайте в Нормандию или Францию. Италия отныне — ваш мир, не пересекайте его границ! Никогда не пересекайте! Никогда — это означает никогда. Исключений нет. О последствиях вы предупреждены, а мы, когда надо, умеем быть очень жестокими.
Сэр Тирел кивнул в знак того, что все понял, и в жестокости собеседника не сомневается. Кивнул и снова выпил. Рыжие усы его намокли вином, покрылись розовыми каплями и обвисли.
— Почему вы не спросите меня, как все случилось? — произнес он и осклабился.
«Нет, не заяц, — подумал Филипп. — Эти вислые усы щеткой… Определенно — не заяц. Хорек».
Вино, конечно, ни в какое сравнение не шло с ароматным греческим или более легким итальянским, к которым у легионера была привычка, чтобы не сказать слабость. Кислое, вяжущее язык, жидкое от недостатка солнца, но Филипп допил остаток из оловянной кружки, утер рот нечистой манжетой, и только потом ответил:
— А какая, собственно, разница, как все произошло? Важен результат… Он мертв?
— Да.
— Вы убедились в этом?
— Да.
— Значит, все в порядке, и нет никакой разницы, как именно вы это сделали.
— Это было трудно, — сказал Тирел и снова показал зубы. От выпитого впопыхах красного по бледной коже лица англичанина пошли пятна, словно был он не человек, а вытащенный на воздух осминогий гад — октопус. — Очень трудно. Я бы вряд ли одолел его в схватке на мечах, ведь Руфус славился своей силой. Он был воин, наш Рыжий…
За годы своей жизни Филипп выслушал исповеди многих убийц — душегубы зачастую народ общительный до отвращения.
Кто-то из них принижал своих жертв, стараясь выставить себя справедливым мстителем, очищающим мир от паразитов. Кто-то превозносил убитых до небес, стараясь таким образом показать собственную значимость. Были и такие, что молчали, не считая нужным обсуждать сделанное. Последние были Филиппу милее, может, потому, что он и сам не любил рассказывать о содеянном. Но уж если сэр Вальтер считал, что совершенное исподтишка убийство короля-воина делает героем его самого, что ж, так тому и быть!
Решение убить короля Англии было принято Конклавом давно — больше полугода назад, судьба исполнителя тоже была предопределена заранее, и Филипп в очередной раз убедился в прозорливости тех, кто отдавал ему приказы. Конечно же, можно было спрятать сэра Вальтера в Италии, в Константинополе или Александрии, можно было отправить его в Армению или в иерусалимские земли, но решавшие судьбу Тирела были уверены — ни в Колхиде, ни в Иудее, ни в холодных странах на востоке нельзя гарантировать тайну произошедшего сегодня убийства.
Везде есть вино.
Везде есть женщины.
Везде есть уши.
Да, доказать чью-либо причастность будет трудно, почти невозможно. Но зачем давать пищу для слухов? Исполнитель должен молчать. При любых обстоятельствах.
— Мы гнали оленя, — продолжил Тирел, облизнув усы. — Когда король гонит зверя, он забывает обо всем. Это был красивый олень, очень сильный, быстрый. Он ушел от собак через чащу, напрямик по бурелому, и, пока егеря разбирались с гончими, король поскакал по ручью, чтобы срезать угол и выйти на опушку раньше зверя…
Он едва поспевал за королевским скакуном.
Конь под Рыжим был ох, как хорош — вороной, с маленькой головой и мощной широкой грудью, резвый и такой же упрямый, как хозяин. Вильгельм, хоть роста был небольшого, но сложения плотного, ладного (даже выдающееся вперед брюшко не висело складкой, а торчало), и в седле сидел, как влитой, ловко уворачиваясь от веток, склонившихся к самому ручью.
Тирел давно бы прервал эту безумную скачку — в ней можно было или угробить коня, или самому остаться без головы, или сделать и то, и другое одновременно. Он не испытывал азарта погони за зверем. Более того — он не испытывал азарта погони за королем. Он вообще ничего не испытывал, кроме страха и злости, и старался накормить свою злость, вырастить ее, возвеличить, потому что только она могла помочь ему забыть о страхе.
Настал день выполнить задуманное. Отплатить добром за добро брату короля, вспомнить о том, что Руфус никогда не ценил его по достоинству, унижал, когда предоставлялась возможность, и не рассмотрел в нем ни верного соратника, ни друга, ни врага. Король оказался слеп. Не будь он близоруким глупцом, и у Тирела никогда бы не появилась возможность остаться с королем наедине. Но король предоставил ему такой шанс. Глупо было бы в последний момент упустить удачу, свернув в сторону или расшибив череп о дубовый сук. Потому, что настало время все изменить. Пусть сэру Вальтеру уже никогда не стать воспетым в хрониках наперсником Вильгельма, но в памяти современников ему отведена роль свободного человека, тираноубийцы!
Да, он спешил за тем, кого знал с детства, мчался в бешеном галопе, чтобы убить короля. Этот человек правил Англией — плохо ли, хорошо ли, но правил, как наследник короны отца, как преемник, назначенный царствовать волей Вильгельма Завоевателя и Господа. А в нескольких милях от него младший брат короля — единоутробный брат Генрих — дрожал от нетерпения и потирал немеющие от близости развязки руки.
С помощью него — Вальтера Тирела — трон освободится сегодня, а занять опустевший волею провидения престол мечтал каждый из членов королевской семьи. Особенно, если провидению нужны деньги и с ним можно договориться…
Сэр Вальтер едва успел пригнуть голову к луке, чтобы не быть выбитым из седла корявой толстой ветвью бука, похожей на руку лесного великана. Копыта королевского скакуна взбили в пену прозрачные воды ручья — лошади влетели в узкое русло едва ли не выше колен. Чудом не оскользнувшись на гладких камнях, устилавших дно в этом месте, Рыжий и его спутник продолжили погоню по мелководью. Брызги полетели во все стороны и листья кустов зашуршали, словно на них обрушились потоки летнего ливня. Вода была холодной, но разгоряченные скачкой кони и их наездники этого не почувствовали — так и не сменив галопа на умеренную рысь, охотники пересекли русло наискосок и выскочили на глинистую тропу, тянущуюся под правым берегом. Слева из воды поднялась густая осока, перекрывшая путь, но лошади, взяв вправо, с разбега преодолели поросший редкой травой подъем и оказались над ручьем, между невысоким обрывом и могучими стволами деревьев, подступивших к самому руслу.
Зеленый влажный ковер, стелющийся под копытами скакунов, проглотил стук копыт, и стало слышно, как обезумевший от страха олень ломится через кустарник. Лай собак, напротив, практически не долетал до ушей всадников, и в этом не было ничего удивительного: между оленем и загонщиками теперь было как минимум пара миль.
Опушка, открывшаяся перед Руфусом и его спутником, вначале была неширока, но через сотню шагов деревья разбегались по сторонам, и тропа утыкалась в высокое, почти по пояс, разнотравье, а, оставшийся по правую руку, бурелом бесследно исчезал за влажной, блестящей спиной ручья.
Король уверенно направил коня к растущему посреди поляны дубу — это было единственное место пригодное для засады на зверя, и как опытный охотник, он безошибочно выбрал верную позицию. Из-под корней старого дерева можно было достать стрелой любого, кто появится из чащи — мощный королевский лук легко бил на двести шагов, а стрелял король так, что любой из лучников продал бы душу за такое умение. А вот зверь, вырвавшийся на простор из полутьмы, первые несколько секунд не видел охотника, а что еще надо человеку для того, чтобы получить шанс победить жертву?
Рыжий придержал коня, легко спешился и сдернул с седла зачехленное оружие и колчан со стрелами. Конь, освобожденный от тяжкой ноши, радостно затряс головой и неторопливо побрел прочь, опустив голову в траву. Тирел тоже спешился, правда, не так быстро, как король: давала о себе знать рана, полученная еще в юные годы — ныло бедро, а после скачки боль поднималась по ноге вверх и нещадно терзала седалище и спину.
Король ловко снарядил оружие и тут же несколько раз натянул лук, проверяя, не отсырела ли скрученная из конопли тетива, наложил на нее длинную охотничью стрелу с оперением из гусиных перьев, и замер, превратившись в слух. Охотничий инстинкт у Рыжего был развит чрезмерно, в пылу погони за зверем он сам становился зверем, забывая об осторожности, очертя голову бросаясь за добычей в стремительные воды или непроходимую чащу. Егеря любили его — после удачной охоты он мог щедро одарить тех, кто гнал зверя рядом с ним, но и боялись королевского гнева — за ошибки и нерадивость он наказывал сурово, мог и голову срубить.
На любви к охоте и королевском азарте Тирел и построил свой расчет. Увлеченный гонкой за оленем Руфус был беззащитен, как ребенок, но стоило королю отвлечься, и…
Сейчас сэр Вальтер боялся одного — схватиться с королем лицом к лицу. Выстоять против Вильгельма Рыжего в рукопашной было нереально — все, кто видел короля в бою, говорили, что с ним не справится даже разъяренный медведь. Тирел не переоценивал свои возможности. Он владел мечом и кинжалом, мог орудовать копьем или шестом, но… Рыжий бы легко перекусил его пополам, так что вызывать короля на бой сэр Вальтер не собирался. Для того, чтобы зарезать жертву, надо подойти близко и ударить клинком так, чтобы противник умер сразу, не успев схватиться за меч или лук. Это рискованно, ведь ни одно оружие не убивает мгновенно. Другое дело — выстрелить в ничего не подозревающего человека и на расстоянии наблюдать за его кончиной. Подло? Ну, в конце концов — это не дуэль, не рыцарский турнир. Убийство — оно и есть убийство, и нечего придумывать для него правила!
Тирел не боялся, что его поймают. В любом случае, Генрих выручит, главное — придерживаться подготовленной версии: случившееся — несчастный случай. Никаких злых намерений, никакого умысла… Случайно сбитый прицел, стрела, скользнувшая по ветке дерева…
Мало ли что случается на оленьей охоте! А вот умереть сэр Вальтер боялся. А для того, чтобы умереть, достаточно было допустить ошибку. Всего одну. Сейчас, когда мечта уже так близка…
Тирел посмотрел на свои руки — пальцы тряслись, словно челюсти у немощного старика. Ему казалось — еще секунда, и все тело пробьет крупная, как от потери крови, дрожь. Он не должен промахнуться! Второго шанса Руфус ему не даст! Даже раненый — он достанет обидчика не стрелой, так мечом или кинжалом. Будь он проклят!
— Приготовься, Вальтер! — приказал король негромко, оглядываясь через плечо. Казалось, он только сейчас заметил, что не один на поляне. — Олень близко! Если я не завалю его первой стрелой — цель в брюхо, чтобы пустить кровь.
— Не думаю, что моя помощь понадобится твоему величеству, — сказал Тирел, глотая дрожь в голосе, и отцепил от седла свой лук и колчан со стрелами. — Но, если ты приказываешь… Где мне стать?
Боже, что же будет, если он заметит? Он же все поймет с первого взгляда!
— Стань левее, — король уже потерял интерес к спутнику, снова превратившись в зверя, учуявшего запах крови. Он даже не обернулся! — И чуть сзади…
Левее и сзади! Сэр Вальтер едва заметно усмехнулся, грызя губу — лучшей позиции для выстрела нельзя было бы даже представить.
Олень приближался. Огромный рогач ломился через чащу, обезумев от страха перед собачьим лаем, острым запахом мокрой шерсти гончих и человеческого пота, смешанного с потом конским. Хруст от сбитых веток стоял такой, что стрелок, подобный Вильгельму Рыжему, мог бы без промаха пустить в животное стрелу даже в полной темноте. Судя по звуку, олень должен был выскочить на открытое пространство справа, шагах в сорока от охотников.
Между Тирелом и королем было не более пятнадцати шагов. Вильгельм Рыжий был облачен в обычный охотничий костюм — никаких доспехов вроде куртки из толстой буйволовой кожи, как во время кабаньего гона.
Сэр Вальтер на миг закрыл глаза и перевел дух. Потом вытащил из колчана длинную двухфутовую стрелу с острым, как игла, наконечником длиной в пол-ладони. Его лук не шел ни в какое сравнение с мощным оружием короля, изготовленным из цельного куска тиса, но все же пущенная из него стрела без труда прошивала воина в легких латах с шестидесяти шагов.
Стрела легла на тетиву.
Король натянул свой лук плавным, полным силы движением опытного стрелка. Сэр Вальтер повторил движение Руфуса — скрипнул плетеный шнур, зашуршало, скользнув по кожаной оплетке, древко.
Олень выпрыгнул на поляну, проломив широкой грудью стену из молодых деревец и кустарника. Он был прекрасен — рослый самец, украшенный великолепными ветвистыми рогами размахом футов в восемь! Выпуклые черные глаза мазнули по фигурам охотников и зверь, обнаружив угрозу, прыгнул в сторону, пытаясь уйти с линии стрельбы, но было уже поздно…
Тренькнула тетива, и стрела порхнула над влажной травой легкой летучей тенью. Она настигла оленя в прыжке. Тирел не сразу понял, куда вонзился наконечник — самец успел приземлиться и прыгнуть еще раз, но во втором прыжке он замотал головой, и сэр Вальтер увидел оперение, торчащее из широкой шеи, ровно посередине ее. При приземлении передние ноги оленя подогнулись, он неловко ткнулся в землю отяжелевшей головой, сложился и заскользил грудью по мокрой траве.
— Есть! — азартно закричал король, успевший наложить на тетиву следующую стрелу. — Есть!
Зверь попытался подняться, захрипел, из пасти плеснуло темной кровью. Он вывернул голову, силясь увидеть своего убийцу, рухнул, на этот раз набок, и забил копытами в воздухе.
Руки у Тирела перестали дрожать, лук скрипнул…
Вильгельм Рыжий повернулся к своему придворному с радостной улыбкой на лице, и в тот момент, когда их взгляды встретились, сэр Вальтер спустил тетиву. Расстояние между ним и его жертвой не превышало полутора десятков шагов, и тяжелая стрела, пущенная почти в упор, пробила короля едва ли не навылет.
В шею Тирел не попал, а угодил на два пальца ниже кадыка, в ее основание. Наконечник рассек горло и прошил позвоночник, выйдя с обратной стороны почти на всю длину стрелы: спереди осталось только оперение из белых гусиных перьев, но первая же попытка короля вздохнуть окрасила перья алым. Руфус остался стоять, но выронил лук и поднял руки к горлу, все еще не понимая, почему дыхание ему закрыл раскаленный стержень.
«Сделано, — подумал сэр Вальтер, опуская оружие плавным движением бывалого стрелка. — Сделано, пропади оно пропадом!»
Руки больше не ходили ходуном, он стал спокоен, словно на него спустилась благодать. Все было исполнено, и невозможность отступить, изменить хоть что-то разом уничтожила в Тиреле все страхи и сомнения. Король был убит. Застрелен на охоте. Случайно. Впереди у Тирела была спокойная, обеспеченная жизнь.
Он улыбнулся Вильгельму, который уже умер, но все еще стоял перед своим палачом, сжимая ладонями пробитое горло.
— Ты думал, что будешь править вечно? — спросил его Тирел, и тут же понял, что не говорит, а кричит и сам удивился этому. Зачем ему — убийце тирана — кричать? Он попытался снизить тон, но ничего не вышло: слова рвались из него, царапая гортань. — Ты думал — тебе все можно? Что ты всех поставил на колени, Рыжий? Что все тебя уважают и боятся?
Руфус молчал. Возможно, что он уже и не слышал крика убийцы, глаза смотрели сквозь Тирела, по камзолу текла ярко-алая кровь.
Тирел зашагал к нему, сжимая кулаки. Унижения, тяжелое безденежье, вечная необходимость пресмыкаться перед этим животным, мужеложцем, который, не стесняясь, развратничает с мальчиками и юношами в своих покоях!
Что же ты никак не упадешь, тварь?!
Король открыл рот, словно силясь что-то сказать, но лишь издал звук, похожий на скрип тележных колес — неприятный и тоскливый. И за его спиной ему ответил олень, который все еще пытался подняться, но валился на бок, запрокидывая свою красивую крупную голову, украшенную ветвями широких рогов. Словно в ответ на олений стон, Вильгельм упал на колени, не сводя глаз с приближающегося убийцы, и снова захрипел. Самец отозвался, и от этой переклички Тирела бросило в жар.
Руфус упал и забил ногами по земле, а в двух десятках шагов от него так же бился в агонии застреленный им олень.
Сэр Вальтер остановился над королем, наблюдая, как из крепкого тела вытекает жизнь. Зрелище было настолько захватывающим, что у Тирела перехватило дыхание. Он покрылся горячим, густым, как крестьянская похлебка, потом, и наклонился, стараясь впитать запах смерти, заполнивший воздух на опушке. Королевская кровь пахла так же, как любая другая — тяжело и солоно, но то чувство, что он испытал, убивая короля, было сильным, ни на что не похожим! Он словно впитал часть жизненной силы этого человека, забрал толику азартной, темной души Вильгельма. Он грыз эту доставшуюся ему часть, словно бродячий пес мясную кость — повизгивая от наслаждения. Это было…
Это было… Прекрасно! Лучше, чем обладание женщиной! Сэр Вальтер убивал не раз, но никогда до того чужая кончина не приносила ему такой чувственной радости!
Тирел опустился на колени и приблизил свое лицо вплотную к лицу умирающего. Государю перед смертью полагалось сказать что-нибудь историческое, что-то, что стоит передать потомкам. Но Рыжий ничего не говорил, он скрипел несмазанной осью и бился, как в падучей, а потом выгнулся и замер. Сэр Вальтер смотрел на каменеющее в смерти лицо человека, державшего в страхе всю Англию, без сожаления и участия. Осталась только радость освобождения. Он только что выторговал себе новую судьбу. Что с того, что ценой чужой жизни? Новая судьба должна дорого стоить!
Он оперся на руку, чтобы встать и тут же замер в новом приступе страха, заполнившего тело от пяток и до макушки. За его спиной звучали шаги. Осторожные шаги по траве, крадущей звуки.
Свидетель! Свидетель преступления!
Рука убийцы легла на рукоять кинжала. Легла очень медленно, чтобы не вспугнуть приближающуюся жертву. Одним стремительным движением Тирел вскочил, выхватывая клинок… Сталь рассекла пустоту, и он, потеряв равновесие, едва не рухнул на тело убитого им монарха.
Никакого свидетеля не было. К нему шагал конь короля. Он медленно брел, пощипывая сочную траву, волоча по земле поводья. Подойдя к лежащему навзничь хозяину, он ткнулся мордой в окровавленную ладонь и недовольно фыркнул.
Сэр Вальтер сунул кинжал в ножны и, выпрямившись, окинул опушку взглядом победителя.
По листьям сползали капли сгустившейся влаги, приглушенно перекликались птицы. Шумел за деревьями невидимый ручей. В нескольких шагах лежал мертвый олень, и по сочной зелени веером разбрызгало темные красные капли его крови. Под ногами Тирела начал застывать труп короля. Мертвый олень. Мертвый король.
Право же, охота удалась!
Он подобрал оружие и свистом подозвал коня. Тот испугался запаха мертвечины, и сэру Вальтеру пришлось его успокаивать, прежде, чем сесть в седло. Со спины скакуна тело Руфуса казалось меньше — словно среди травы виднелся случайно застреленный ребенок. Король лежал на спине, разбросав руки и нелепо скрестив ноги — жалко, не по-королевски. Тирел поймал себя на том, что хочет перекреститься, но сдержался. Уж креститься, определенно, было бы лишним! Причем тут крест Господень! Зачем? Разве не провидение пустило роковую для монарха стрелу? Конечно, провидение! Так что — все правильно, и Господу нечего делать на этой поляне…
Август, 1100 год. Англия.
Нью-Форест. Гемпшир.
Сэр Тирел черпнул поостывшую похлебку деревянной ложкой, шумно всосал в себя густую наваристую жидкость, оторвал кусок от темной краюхи хлеба и принялся жевать так, что задвигались уши.
Варево действительно было вкусным, хотя Филипп чувствовал себя слишком голодным для справедливой оценки. И запахи кухни — кислые и неприятные — мешали. И человек, сидящий напротив, вызывал отрицательные эмоции. Все это задание, миссия, с которой его прислали, рождала лишь брезгливость, раздражение. Такого с ним никогда еще не случалось, и Филипп чувствовал себя усталым как никогда. Хотелось закончить все как можно быстрее, забыть и эту харчевню, и дождь, постоянно сочащийся с небес, и лисью мордочку высокородного убийцы, чавкающего крестьянской похлебкой, и то, что в нескольких милях лежит остывшее тело короля. Как было бы здорово мгновенно, всего лишь щелкнув пальцами, очутиться на палубе парусника, режущего носом сине-зеленые волны Эгейского моря. Или на дороге, ведущей от гавани к стенам обители, так, чтобы, не торопясь, подняться наверх и посидеть немного у виноградника, прямо на пыльной теплой земле у скалы…
Старею, подумал Филипп, кивая головой.
Он почти не слушал того, что говорил Тирел. Главное убийцей было сказано. Главное им было сделано. Тирел и живым еще был только потому, что в планах пославших Филиппа людей ему были отведены несколько дополнительных дней жизни. Так что сэр Вальтер скорее был мертв, чем жив, но сам еще об этом не знал. И не должен был узнать до самого последнего момента. Велико ли удовольствие тащить на себе мертвое тело на десятки лиг? Невелико. Да и увидеть Тирела должны были в нескольких городах по пути следования живым и невредимым. А что потом исчез — так и должно быть. Разве может не испугаться до смерти человек, убивший короля? Пусть случайно застреливший, но…
Убийца был многословен, похлебка сытна, вино шибало в ноздри кислотой недолюбленного солнцем местного винограда. Появившаяся со двора хозяйка оказалась действительно хороша собой: дородна, но не толста, взгляд у нее был соответствующий, настолько выразительный и не оставляющий места сомнениям, и Филиппу невольно подумалось, что ни один олень в округе не носит таких раскидистых рогов, как хозяин харчевни «Под дубом»…
— … далее все пошло, как замышлялось, — сказал Филипп. — Никаких неожиданностей. Никаких тягот. Даже в проливе нас не болтало.
— Не сомневаюсь, — проскрипел негромко собеседник. — Хочется верить, что сам Бог защитил вас от дальнейших несчастий. Думаю, что тело никогда не найдут…
— Я тоже так думаю. Я лично задушил его и спрятал труп в торфянике.
— В болоте плоть может не гнить годами.
Филипп пожал плечами.
— Пусть. Голый человек без лица может оказаться кем угодно, господин.
В окна монастыря било яркое и отчаянное осеннее солнце, и от этого комната наполнялась легким прозрачным светом. Лучи бегали по выбеленным известью шершавым стенам, по массивному столу старой работы, по разбросанным на нем свиткам…
За этим столом Филипп хотел бы видеть Ираклия, но…
Человека, сидевшего в кресле наставника, Филипп никогда не встречал до сего дня. Посланник был худ, лыс, и голос его так неприятно звучал, что заставлял ежиться. В словах приезжего можно было различить легкий германский акцент, но на германца он не походил, скорее уж на дака[120]. Он был прислан с миссией, и треть солида лежала перед Филиппом, подтверждая полномочия гонца.
— Что ж… — произнес человек, и Филипп едва сдержался, чтобы не передернуть плечами. — Я доложу о том, что поручение выполнено. А это… Это передали вам для ознакомления.
Филипп знал, что будет в свитке.
Он сломал печать с ликом императора Константина и развернул письмо.
«Так повелел Первый, — стандартная формула в конце текста. Почерк у писавшего был лучше, чем у монастырского каллиграфа, менее вычурный, без завитушек, строка получилась удивительно ровной. Назначение состоялось. Он прошел весь путь от начала до конца. Чумазый мальчишка стал Легатом.
Он еще раз пробежался глазами по письму.
Все формальности соблюдены, а это означает, что теперь станет еще больше хлопот.
«И пусть исполнится воля Его».
Подписи не было, только кто-то твердой рукой вывел под приказом единицу.
— Амен, — сказал Филипп.
— И еще это, — прибывший протянул Филиппу увесистый кожаный кошель, звякнувший при передаче. — Здесь пятьдесят распиленных и склеенных смолой монет, Легат. Вам решать, кто получит из ваших рук особые полномочия, кто и когда станет обладателем этих монет. Только вам. Ваше решение и только ваша ответственность. Надеюсь, что вы это понимаете?
Легат кивнул.
Он давно знал, что наступит день, и его назовут Легатом официально. Так, как много лет называли наставника, с большой буквы — Легат. День настал, но в душе Филиппа не было радости. Мир не изменился в тот момент, когда он шагнул на высшую ступеньку лестницы, разве что груз ответственности, много лет лежащий у него на плечах, стал еще тяжелее. Впервые с той поры, как в гавани Патмоса догорала пиратская галера, он почувствовал себя одиноким. По-настоящему одиноким. Отныне его сомнения — только его сомнения, его боль — только его боль. Ираклий, упокой, Господи, его душу, был сильным и жестоким человеком, Филипп не мог сказать определенно, испытывал ли наставник сомнения, руководя действиями Легиона, но рядом с ним сомнения самого Филиппа почти всегда отступали…
Придется привыкать жить по-другому.
— Огорчительно, что вы потеряли своих Двенадцать, — продолжал собеседник, — но на все Его воля! Думаю, вы легко восполните потери. А пока будете этим заниматься — можете отдохнуть. Представляю себе, как тяжело вам пришлось в последнем путешествии…
Человек, привезший письмо, говорил складно, как столичный глашатай. Речь его лилась плавно, интонации были выверены — в меру пафоса, в меру нескрываемой властности, но сдобренной уважением к собеседнику, в меру сознания собственной значимости. Чувствовалось, что гонец не в первый раз произносит подобные речи. Заученные слова походили на чучела — живые по форме, мертвые по содержанию.
Разве этот человек мог понять, что такое терять своих солдат? Что такое жить на лезвии меча? Разве мог он представить то, что каждому из легионеров пришлось пережить не один раз? Филипп вспомнил, как много лет назад, умирая в пустыне, пил змеиную кровь, не чувствуя ни отвращения к тому, что делал, ни вкуса жидкости, тонкой жгучей струйкой стекавшей по высохшему горлу…
Зато сейчас временами не мог избавиться от жгучей горечи на языке.
Трудности…
В сравнении с той миссией задание в Англии выглядело сущей безделицей, а не будь по дороге шторма и кораблекрушения, его можно было бы и вовсе назвать познавательной прогулкой…
Человек, сидевший за столом, мало понимал в деталях профессии Филиппа. А, возможно, совсем ничего не понимал. Человек этот, несомненно, не был воином — подобных себе Легат узнавал бы с первого взгляда. Вернее, он не был воином в доступном большинству смысле слова. Нет, гонец, несомненно, умел обращаться с мечом, прекрасно держался в седле, но настоящим его оружием была не сталь и не стрела. Привезший Филиппу новое назначение, золото и приказ Первого, не привык действовать «в лоб» — ведь вовремя перехваченное письмо да подслушанный ловким шпионом разговор убивают куда вернее, чем лезвие меча. И смерть одного, но очень важного человека громит армии и разрушает государства куда как надежнее, чем гибель тысяч солдат на поле брани.
Да, этот маленький неприятный мужчина с острым колющим взглядом привык действовать исподволь — вечный секретарь, вовремя подающий нужную бумагу, вечный гонец, доставляющий по назначению запечатанный печатью Первого пакет. Вечно второй. Или вечно третий. Вечно незаменимый — глаза, уши, язык господина. Пожалуй, Филипп мог бы убить его ударом кулака — стоит чуть наклониться вперед и попасть в висок, туда, где бьется жилка под землистой пористой кожей. Но смерть гонца ничего не изменит — на его место шагнет другой, с иным лицом, фигурой, голосом, но точно такой же по сути.
«Как я шагнул на место Ираклия, — подумал Филипп отстраненно. — Прости, наставник, что я одеваю твои еще теплые сапоги. Так уж тут заведено — из рук в руки. Пожалуй, и мне пора поискать своего Спироса».
— Да, — сказал он вслух. — Путешествие было не из легких и мне очень жаль моих людей. Всего двое из Двенадцати… Сейчас мы не сможем действовать в полную силу, но к началу лета Первый может рассчитывать на меня.
Гонец сдержанно кивнул.
— Мой наставник, Ираклий… — спросил Филипп. — Я хотел бы знать…
— Он умер, — ответил приезжий быстро, не отрывая взгляд от пергаментов, лежащих перед ним.
— Я понимаю, — отозвался Легат сдержанно.
— Он умер здесь, — добавил посланник, и Филипп уловил в его голосе раздражение. — Я не понимаю, зачем ему надо было ехать на этот остров… Забираться в глушь… Его могила на монастырском кладбище. Он оставил вам, Легат, какие-то бумаги, не имеющие отношения к делу. Они у настоятеля. Это все.
Филипп повернулся и пошел к двери.
— Да, Легат, — сказал приезжий ему в спину. — Примите соболезнования. Нам было известно, что ваши отношения с легатом Ираклием выходили за рамки общепринятых, но порою такое допускается. Ваш наставник был чрезвычайно полезным для Легиона человеком, и мы надеемся, что вы станете таким же. Удачи. Уверен, что к началу лета мы свяжемся с вами. Где вас искать?
— Направьте гонца в Салоники, — ответил Филипп, стоя в дверях. — По известному вам адресу. Меня не ищите, я сам объявлюсь. цветок, тихонько гудя, и снова принимались ползать по желтой сердцевине, пачкая брюшко тяжелой пыльцой.
Филиппу тоже хотелось присесть среди цветов, неподалеку от могилы Ираклия и посидеть, подумать. Определенно, мир без наставника отличался от того мира, в котором Легат Ираклий был. В этом новом мире Филиппу было не к кому обратиться за советом, не на кого опереться. Он должен был полагаться только сам на себя. Оказалось, что осиротеть в любом, даже самом что ни на есть зрелом возрасте — очень неприятная штука.
Прислушиваться к монотонному бормотанию у себя за спиной Филипп не стал — различимы были только отдельные слова, остальное сливалось в ровный гул — отметил про себя, что сопровождающий уже в третий раз читает одно и то же.
«Здесь все началось, здесь все и окончится, — подумал Филипп спокойно. — Когда-нибудь я тоже приеду сюда, отец. Приеду, как ты — почувствовав, что пришла пора заканчивать земные дела. Приеду один, спрятавшись от всех, словно кот, который, учуяв скорую смерть, уходит умирать подальше от глаз, и лягу в землю неподалеку от этой могилы. И если у тебя хватит терпения меня дождаться, мы о многом поговорим, наставник. Мы так мало говорили друг с другом при жизни…»
Легат встал, и монах облегченно вздохнул.
— Мне также поручено передать вам письма и бумаги, — сказал он негромко. — Следуйте за мной, мой господин.
В мирное время носить оружие в стенах обители было запрещено, поэтому на входе Легат протянул меч одному из монастырской стражи и, когда клинок с ножнами скрылся из глаз, недовольно покачал головой. Монах смешно косолапил впереди и постоянно оглядывался, словно опасаясь, что Филипп куда-то убежит.
Перед небольшим, грубо сложенным, домиком, стоящим в глубине двора, сопровождающий приостановился и указал рукой на дверь.
— Все, что оставлено на столе, — пояснил он и дернул щекой, — ваше. И ларец. Настоятель сказал — можете брать.
Филипп кивнул и прошел вовнутрь, пригнувшись, чтобы не зацепить низкую притолоку. Сомнительно, чтобы решение о передаче ему бумаг принимал настоятель. Связь Легиона с церковью никогда не была очевидной. Для настоятеля Ираклий был гостем, скорее всего, с рекомендательными письмами, но, несомненно, человеком посторонним. А вот приезжий, похожий на дака… Тот мог отдавать приказы, вполне мог. Предварительно ознакомившись с бумагами, порывшись в ларце… Что ж, спасибо ему за это — в его власти было и ничего не отдавать.
В домике оказалось на удивление светло. Выходившее на западную стену окно было приоткрыто, широкая кровать из оструганных досок опрятно застелена одеялом из овечьей шерсти. На аккуратно сколоченном столе лежали несколько свитков, стояли бронзовая чернильница и огарок свечи на глиняном блюдце. В изголовье кровати притаился дорожный ларец Ираклия, темный от времени и тяжелый, как кусок металла.
Перстень Легата монахи, омывавшие тело перед похоронами, сняли и оставили на столешнице, на куске ткани. Покрутив массивное кольцо в руках, Филипп надел его на безымянный палец. Перстень пришелся впору, словно новоиспеченный Легат всегда носил этот тайный символ власти на правой руке. Усевшись за стол, он просмотрел бумаги Ираклия: ничего, что касалось бы деятельности Легиона, сплошь хозяйственные записи. И лишь потом заглянул в ларец.
Небольшой красиво инкрустированный кинжал, гемма с женским профилем — на вид очень старая, серебряное тусклое зеркало, пядь светлых волос, перехваченных красной нитью…
Наброски на обрывках пергамента, сделанные тушью из каракатицы — рисунки в несколько линий, похожие на эскизы к фрескам в греческом стиле.
Профиль кудрявого мальчишки с курносым вздернутым носом…
Мальчишка в анфас — широко расставленные глаза, вихры, спадающие на лоб, щербатая улыбка…
Девушка, волосами которой играет ветер…
Галера под парусом…
Незаконченный силуэт девушки — той самой, чей профиль был на первом эскизе — Филипп мог за это поручиться…
Гребень волны и висящая над ним в восходящем потоке чайка…
Скупые линии. Едва заметная штриховка, нервный пунктир, лишь обозначенная тень… Странно, но эти небрежные рисунки были настолько живыми, что Филипп немедля пересмотрел их еще раз.
Рисунков оказалось немало: некоторые совсем истрепались, некоторые явно были сделаны совсем недавно, но все они, несомненно, вышли из-под одной руки.
Лица. Фрагменты пейзажей. Узкая кошачья морда. Ворон. Оскалившийся пес. Щенок, гонящийся за хвостом. Дельфины, взмывшие над волной. Рыбачьи лодки на воде в бухте. Опять курносый мальчишка…
С куска пергамента на Филиппа смотрел Спирос. Он сам смотрел на себя через сорок прошедших лет, истончивших края рисунка, расчертивших морщинами и шрамами кожу Легата, покрывших его душу коркой, толстой, как кожа боевого слона.
Кудрявый мальчишка.
Скуластый юноша, по-монашески остриженный «под горшок».
Молодой мужчина, упрямо склонивший голову.
Девушку Филипп не знал. Никогда не видел, он мог бы вспомнить почти каждого из тех, с кем сталкивался за последние двадцать лет, а ее не помнил.
Если сам он на рисунках взрослел, то она оставалась молодой. Ираклий повторял ее профиль десятки раз, словно пытался запомнить, потом рисовал полупрофиль, потом силуэт… Менялись сюжеты, пейзаж вокруг, но девушка оставалась юной и красивой. И волосами ее все время играл ветер.
Легат снова достал из ларца прядь светлых волос, перевязанных красной нитью, и на мгновение закрыл глаза.
Ничего.
Кем была она в жизни сурового командира Легиона?
И была ли она в его жизни? Может быть, просто прошла рядом, скользнула, оставив после себя почти незаметный след?
Филипп лег на застеленную кровать, прямо поверх одеяла, и неподвижно пролежал несколько минут. Было очень тихо, как бывает на островах осенью, когда звуки исчезают, растворившись в дыхании остывающего моря.
Лопнула беззвучно последняя нить, соединяющая его с прошлым.
Все закончилось там, где началось. Отныне и навсегда Филипп был один.
Если…
Если…
А что если?
На веранде таверны пахло сыром и только что жареной на оливковом масле рыбой. Хозяин, получивший щедрую оплату за обед и надеющийся получить не меньше за ужин, был любезен до отвращения и то и дело кланялся, напоминая Филиппу отца.
Легат успел проголодаться и теперь с аппетитом поел, запивая рыбу прохладным легким вином. Ночь обещала быть стылой, с моря потянуло сыростью и запахом дождя, но возвращаться в монастырь Филипп не собирался. Не хотел. Место для ночлега можно было найти здесь, прямо под навесом, укрыться плащом, а если совсем будет холодно, то уйти ночевать на сено. А еще лучше спуститься в порт и найти приют на тариде, которая с утра тронется в путь. Когда-то Спирос любил спать на пришедших в гавань кораблях и мечтать о том, как однажды галера увезет его прочь…
Маленьких мальчиков с островов всегда тянет в путь.
Филипп усмехнулся.
— Послушай-ка, любезный, — сказал он, обращаясь к трактирщику. — Подойди поближе да постой, пока мы поговорим… Скажи, а нет ли у тебя сына?
Иудея, Капернаум, канун Песаха, 30 год н. э.
Иногда он пугал меня.
Иногда я подозревал, что разум его корчится в объятиях безумия. Что демоны лишают его сна, заставляют снова и снова придумывать невыполнимые планы, мечтать о недостижимом.
Иногда он, напротив, поражал мое воображение четкостью рас-суждений и намерения его не вызывали сомнений: лишь желание помочь осуществить столь дерзко задуманное.
Он открылся мне далеко не сразу. Вообще, те, кто считали его доверчивым и недалеким (а таких после его смерти было достаточно), ошибались.
Иешуа был осторожен, да и как могло быть иначе? Кругом было полно шпионов, и болтливый язык мог довести человека до неприятностей задолго до того, как он успевал что-то сделать. В Иудее, Галилее, Самарии было неспокойно. Случилось это волнение не сегодня и не вчера — здесь всегда жили так. У нас никогда не бывало тихо, иначе мы бы не обращали свои помыслы на машиаха, приход которого должен был даровать нам размеренную, благополучную, сытую жизнь. Шли годы — многие десятки, а то и сотни лет, и всегда, понимаете, всегда находились те, кто дразнил народ, призывая его к неповиновению! А народ наш от природы таков, что, заслышав речи зачинщика, сразу бросается на бунт, так и не разобравшись, кто же в очередной раз призвал его пролить кровь: машиах, которого ждали, безрассудный бунтовщик или жаждущий власти и поклонения безумец?
Хорошо это или плохо — сложно судить, слишком уж запутана история моего народа. Слишком часто менялись толкования событий, случившихся в прежние времена, слишком часто те, кого вначале считали Предсказанным, оказывались обыкновенными людьми или, что хуже, лжецами, пройдохами, не имеющими ни пророческого дара, ни отношения к самому Пророчеству. А возможно, мы множество раз не замечали, что машиах уже среди нас, и дар его выплескивался вместе с кровью на горячие от солнца камни, пропадал всуе.
Идя в Капернаум, я не знал, кого встречу и, конечно же, не знал, что эта встреча изменит мою жизнь. В мои тогдашние годы и не представить было, что не мы выбираем дороги, по которым ходим, а они выбирают нас. Сжимая в руках рукоять сики (как же привычна она была мне, я словно родился с нею в рукаве!), я шагнул в круговорот событий, шагнул — и до сих пор не могу из него выбраться. Правы те, кто говорит, что один миг меняет жизнь. Если бы мы знали, о каком именно миге идет речь! Но нам не дано знать, в какой именно момент мы оказываемся на перекрестке дорог, нам не предугадать, куда они ведут, и любой свой выбор мы всегда делаем вслепую.
Раз за разом — от рождения и до самого конца.
В ту последнюю зиму Иешуа часто бывал беспокоен. Он уходил в холмы один, еще до рассвета, и возвращался поздней ночью, продрогший, голодный с запавшими глазами. Проповеди его, на которые собиралось все больше и больше народа, стали страстными, но куда менее логичными, чем те, с которых он начинал. Все желающие услышать Га-Ноцри уже не вмещались в синагоге Капернаума, и те, кому не удавалось пробраться вовнутрь здания, расспрашивали счастливчиков, успевших занять место в зале, что именно говорил равви. Несколько раз я слышал настолько вольный пересказ проповедей Иешуа, что удивлению моему не было предела.
Несмотря на то, что слухи о Га-Ноцри были противоречивы — одни считали его пророком, другие же — мошенником, поклонников у него прибавлялось с каждым днем. Ничего удивительного — я и сам был горячим его поклонником! Его притчи трогали меня, заставляли совершенно по-другому смотреть на мир: что с того, что большинство этих историй я слышал и ранее: в устах моего друга даже многократно рассказанное приобретало иной смысл!
К Иешуа нельзя было оставаться равнодушным — каждый знающий его испытывал либо любовь, либо ненависть — серединных чувств он не вызывал.
Его истории передавали из уст в уста, искажали, пересказывали своими словами, меняли для того, чтобы сделать их смысл доступнее (хотя Иешуа старался никогда сложно не говорить!). О нем сочиняли сказки, а Восток любит сказки, его бранили почем зря, а Восток любит тех, кого бранят, — и эти россказни приводили к тому, что ряды жаждущих увидеть Га-Ноцри, умножались.
Кто же не захочет увидеть своими глазами человека, который умудрился накормить несколькими рыбами и хлебами тысячи верующих?
Я сам слышал множество историй, в которых количество верующих, рыб и хлебов разнилось от рассказа к рассказу! Я сам присутствовал на проповеди, после которой слухи о сыне Божьем, накормившем верующих, начали расти словно трава после ливня, но кто поверит очевидцу? Всем известно, что нет больших лжецов, чем они!
Не было тысяч голодных верующих.
Иешуа любили слушать, но как собрать на проповедь несколько тысяч человек вне стен Ершалаима? Не было хлебов и не было рыбы. Улов братьев Зевдеевых в этот день оказался скуден и хлеб закончился, а женщины еще не успели испечь новый, и мы все вместе не смогли бы накормить досыта и десятка гостей!
«Но что же было?» — спросите вы.
Было то, что было…
Был рассказ Иешуа о пище духовной — о хлебе жизни, о познании мира, которое радует алчущего более, чем пища земная. О любви к ближнему и любви к Богу, которые важнее для человеческой души, чем хлеб да рыба для тела.
Слушавшие его — внимали и запоминали слова, вот только что понимали они из сказанного?
Через много лет после смерти Иешуа я услышал рассказ о Чуде умножения хлебов из уст немолодого минея.
Он говорил вдохновенно, прикрыв глаза тяжелыми коричневыми веками, и ритмично качал головой, словно молящийся равви. Изредка в его повествовании проскакивали фразы, которые напоминали мне сказанное в тот день — помню, что говорили о манне небесной, которой кормился народ наш в пустыне. Помню речь Иешуа о вечной жизни для тех, кто уверует искренне… Только слово «бессмертие» для него имело другой смысл, и под «жизнью вечной» он понимал совершенно иное.
Тогда мы сидели на берегу Генисаретского озера и по левую руку от нас рассыпалась белыми коробочками по склону, скатываясь к воде, Тивериада — город Ирода Антипы, того самого Антипы, что построил свою столицу на старых могильниках. Того самого Антипы, что презрел Закон Израиля и сотворил кумиров — во дворце его стояли статуи животных и людей. Того самого Ирода Антипы, что превыше власти Яхве полагал власть кесаря Тиберия. Того самого Антипы, что без зазрения совести умертвил безобидного Иоханана Окунающего.
В этом городе жили греки, римляне, египтяне и далекие от веры отцов евреи. Благочестивые иудеи избегали селиться в Тивериаде, несмотря на то, что город был просторен, светел и чист. Он был построен на старых костях и, согласно Писанию, несчастья ожидали тех, кто жил в нем. Некоторые из непримиримых даже не хотели проходить его улицами, чтобы случайно не осквернить стопы прикосновениями мертвой плоти. Я был в Тивериаде — красивый город. Я не думаю, что мертвецы, упокоившиеся в своих могилах, могут причинить кому-то зло или принести несчастье. Но, как говорил Иешуа, — каждому воздастся по вере его.
Погода менялась, может быть, поэтому Петр с Андреем с утра вернулись с пустыми сетями. Над восточным берегом кружилась не сулящая ничего доброго дымка, а легкий ветерок, подувший с севера еще перед рассветом, сменился резкими, сильными порывами. От тяжелого дыхания небес по поверхности озера разбегалась рябь, редкие лодки, вышедшие на воду вопреки здравому смыслу, спустили паруса и на веслах заспешили к берегу.
Собиралась буря.
Капернаум, едва видневшийся на противоположном берегу, затянуло совсем. Дождь все никак не проливался на землю, только тяжело и влажно дышал, скрывшись в обрывках туч, которые волокло в вышине. В этот день, если верить тому минею, Иешуа совершил два чуда: умножил хлеба и рыб да перешел Тивериадское море по воде аки посуху. И у этих чудес было много очевидцев. Думаю, что за свою жизнь я встречал тысячи людей, кто утверждал, что лично отведал хлеба из рук Га-Ноцри, и тысячи тех, кто лично видел, как он в бурю перешел озеро от берега к берегу.
То, о чем говорят тысячи, не может быть неправдой.
Я был там.
Он действительно накормил множество людей. Но что то была за пища?
В тот вечер действительно случилась буря.
И после нее в Капернаум действительно приплыла одна лодка.
Но это не вся правда. Мы едва избежали смерти, обессилели, продрогли. Нас рвало озерною водою, которой мы нахлебались в избытке. Упав на берегу, мы едва ли не рыдали от радости спасения, оттого, что счастливо избежали смерти.
И Иешуа был одним из нас. Его рвало, как и меня — мучительно и долго. Руки его были покрыты ссадинами, плечи в кровоподтеках. Он многое бы отдал за то, чтобы в бурю идти по воде, а не барахтаться в ней, теряя силы…
Но в рассказах минеев он шел по воде, и буря была бессильна перед ним. Это был хороший рассказ о том, как мой друг свершил чудо и спас нам жизнь. Прекрасный рассказ.
И зачем нужна правда о том, как мы едва не утонули в ту ночь, когда есть такая сказка?
Походка Мириам была легкой и неслышной, словно она едва касалась земли ногами. Ходить босиком она не любила, предпочитая сандалии по греческой моде, хорошие сандалии, с тонкими сыромятными ремешками, оплетавшими стройные загорелые икры. И кетонет ее был цельнотканым, с геометрическим узором по подолу — такой стоит немалых денег у ткачей в Иерусалиме, еще дороже у греков в Кейсарии Стратоновой, а уж привезенный из Рима — никак не меньше трех золотых монет.
На плече Мириам несла кувшин для воды, а на лице — улыбку. Ту самую улыбку, что превращала ее в красавицу.
— Пойдем со мной, Иегуда, — сказала она. — Нам надо поговорить.
В саду царила прохлада, в тени деревьев не беспокоили мухи, и выходить на солнце мне совсем не хотелось. Но я запер в денежном ящике гвиль, на котором делал записи, отнес казну в дом и послушно потащился за ней к колодцу, по самому солнцепеку.
Пока мы не отошли от дома, она молчала, и лишь свернув за угол, произнесла:
— Я знаю, что ты умеешь хранить тайну…
Я кивнул.
— Это хорошо, — продолжила она. — Дело в том, Иегуда, что он собрался на верную смерть и не послушает никого. Он говорил тебе о своих планах?
— Да.
— А рассказывал ли он о том, что мы едва успели уйти из Ерша-лаима два года назад? Еще до того, как ты появился здесь?
— Я слышал эту историю.
— О… Это была интересная история, — усмехнулась Мириам, но улыбки не получилось, а получилась какая-то странная горькая гримаса, сразу состарившая ее на добрый десяток лет. — Настолько интересная, что я еще полгода ждала, что у наших ворот появится римская стража и его распнут тут же, на площади. Ты знаешь, что такое страх, Иегуда. Ты сам бежал много раз.
— Я полжизни бегаю, Мириам. И не думаю, что остепенился.
— Тогда, в Ершалаиме, он назвался машиахом и призывал народ к неповиновению. Нам просто повезло, что на Песах в столицу пришло много проповедников и нас не сразу услышали… А когда услышали — не поверили. А когда поверили — не успели поймать. Но рано или поздно везение заканчивается. Он снова пойдет туда. Он снова будет проповедовать. Он снова скажет, что он машиах… Только на этот раз его услышат… Слишком многое изменилось за эти два года. Два года назад я никогда бы не поверила в то, что Антипа убьет Иоханана. Но он убил его.
— В Ершалаиме на Песах всегда много машиахов, — сказал я совершенно серьезно. — Они приходят на праздник из разных мест. Я сам знавал добрый десяток. А после праздника, благодаря тем, у кого длинный язык и не очень быстрые ноги, у ворон много новой еды. Но соблазн есть соблазн… Он учитель, Мириам. А учитель должен учить. Кто из проповедников откажется выступить перед благодарной толпой? Где еще можно рассказать о себе и своем учении такому количеству народа, как не в Ершалаиме перед Пейсахом?
— И дать себя рассмотреть такому количеству шпионов Каифы и Афрания? — подхватила она с горечью в голосе. — Иегуда, он не послушает ни меня, ни тебя. Он снова пойдет учить и не в моих силах сказать ему — остановись!
Я кивнул.
— Я прошу тебя, будь рядом с ним. Защити его, если это будет в твоих силах.
— Я сделаю это в любом случае.
— Спасибо…
В ее взгляде была искренняя благодарность, но мне показалось (я не мог ошибиться, и от того, что я увидел, мне стало зябко посреди жаркого дня!), что в глубине глаз Мириам притаилась смертная тоска.
Возможно, что все это я придумываю сейчас, когда безжалостная клепсидра отсчитывает последние капли моей земной жизни, но ощущение обреченности, которое я разглядел в ее взоре, между взмахами пушистых ресниц, и сегодня заставляет меня ежиться, словно под струями ледяного дождя.
— Я знаю, что ты друг ему…
«И тебе…» — подумал я, но ничего не сказал вслух.
Что с того, что одно присутствие Мириам заставляло мое сердце биться чаще? Что с того, что я готов был вечно смотреть, как она ходит, поворачивает голову на высокой красивой шее, как, сидя у огня, подперев щеку рукой, слушает речи Иешуа? Что с того, что мне снился запах ее кожи и волос, и сны эти были беспокойны и горячи? Я мог вожделеть ее в мечтах даже наяву, я мог смотреть на нее издалека, я мог отдать за нее свою жизнь, если бы это потребовалось. Но более ничего. Она была женщиной моего друга. Его женой. И этим все сказано, во всяком случае, для меня. В жизни я много раз делал поступки, о которых не хочется вспоминать. Многие заповеди Моисеевы я нарушал несчетное количество раз. Но не эту.
— Я готов сделать все, Мириам, — ответил я, глядя себе под ноги. — Сражаться за него, убить, рисковать жизнью. Пусть это звучит смешно, но я готов даже умереть для него. Вот только незадача — ему все это не надо. Он не примет самопожертвования ни от тебя, ни от меня…
Земля была прогрета весенним ярким солнцем, но еще не высушена до звона, и под нашими ногами вилась легкая и мягкая пыль, покрывавшая тонким слоем все улицы Капернаума. Ближе к берегу ее становилось меньше, земля влажнела от набегающих на плотный песок коротких волн, но по дороге к колодцу мы шагали, оставляя за собой клубящиеся следы.
— Он ни от кого его не примет, — неожиданно зло сказала она. — Ни от кого. В прошлый раз я едва заставила его спасаться бегством. Он был уверен, что ему ничего не грозит. Что стоит властям арестовать его, и восстание неминуемо — народ не даст его в обиду!
Колодец в Капернауме был старше, чем сам город, а сам город насчитывал в своей истории столько лет, что дата рождения его терялась в глубине времен. Говорили, что это место помнило царя Соломона, но точно никто не знал возраста поселения — и неудивительно: здесь каждый камень мог оказаться из кладки здания, построенного предками в незапамятные времена. А мог отколоться от скалы пару сотен лет назад — то есть, почти вчера по здешним меркам.
Кладка колодца была очень стара — это становилось понятно с первого же взгляда. Источенные ветрами и песчинками камни плотно прилегали друг к другу, хотя снаружи никаких признаков скрепляющего раствора было не заметить — годы загладили щели между камнями, хамсины и зимние дожди неровно изгрызли верхний край. Каменная крышка приоткрывала черный зев колодца, прямо на ней лежало кожаное ведро на длинной веревке да глиняная кружка.
— Я уже не боюсь за него, — сказала она, пока я вытягивал ведро наверх. — Страх — это сомнения в исходе. Сомнений больше нет: сколько раз можно искушать судьбу? Раньше у меня были дурные предчувствия, а теперь я точно знаю — все кончится плохо. И с этим ничего нельзя поделать.
— Ты пробовала остановить его?
— Сотни раз! Он улыбался мне и делал по-своему. А ты? Ты пытался сказать ему, что гордыня убьет его?
— Это не гордыня, Мириам. Это что угодно, только не гордыня.
— Назови, как хочешь! До тех пор, пока он вдалеке от Ершалаи-ма — он всего лишь слух! Слух о том, что где-то на севере есть человек, который называет себя машиахом. Но, как только он начнет проповедовать в толпе, как только его услышат — а его обязательно услышат! — его убьют. Убьют, как Иоханана. До тех пор, пока Га-матбиль смывал грехи водой в пустыне, Антипа над ним посмеивался, но когда тот пришел под стены его дворца… Я не хочу его терять! Придумай что-нибудь, Иегуда! Обмани его! Уведи куда-нибудь! Придумай предлог!
— Он почувствует ложь, Мириам. Ты сама это знаешь.
— А ведь к твоим словам он прислушивается, Иегуда. Он приблизил тебя, хотя ты пришел один из последних. Он доверил тебе нашу казну, защищал тебя от нападок учеников, выделил среди всех. Может быть, у тебя есть такое право? Обмануть для его же спасения?
— Я говорил с ним…
— И? — спросила она с надеждой, хотя наверняка знала ответ.
Я покачал головой, не отводя взгляда от ее бархатных глаз.
— Я обещал, что пойду с ним до конца.
Если бы она попросила меня, я бы сделал что угодно. Я бы променял все на свете на то, чтобы просыпаться, чувствуя ее голову на своем плече. Если бы она не была его женщиной. Если бы она не была…
Рот ее сжался, брови сошлись к переносице. Она тряхнула головой и вдруг, болезненно поморщившись, сглотнула рыдание.
— Я тоже обещала. И надеялась, что смогу защитить его. Но, боюсь, конец может оказаться ближе, чем мы думаем.
Она подставила кувшин, и я аккуратно перелил воду из ведра в узкое глиняное горло, почти не расплескав влагу.
— Послушай меня, Мириам, — произнес я негромко. — Я не смогу остановить Иешуа — он достаточно силен и умен, чтобы действовать по своему разумению. Не он идет за нами — мы за ним. Не он называет себя машиахом — так зовут его люди: они действительно считают его спасителем народа, а, значит, пойдут за ним, когда он позовет. Как пошел я, Андрей, Кифа… Как пошла ты… Он не призывает людей проливать кровь, он говорит, что нужно любить друг друга — разве за это убивают?
Глаза ее блестели от слез, но взгляд, которым она одарила меня, был тверд.
— Не мир я принес вам, но меч… — сказала она. — Ты серьезно думаешь, что он полагает спасти Израиль любовью? Разве любовью можно повести за собой толпу? Нет! Она идет за сильным! Она, как царская наложница, следует за тем, кто способен дать больше. Или больше пообещать! Уж, поверь мне!
Мириам горько усмехнулась.
— Я знаю толк в продажной любви! Неповиновение пьянит больше, чем вино! Нет напитка более сладкого, чем кровь врага! Это люди понимают. За этим идут. Но есть одно «но», Иегуда — толпе нет веры! Одному человеку можно верить, хоть это опасно. Верить двум — еще опаснее. Верить десятку людей — безрассудно! Верить толпе — безумие! Толпа, Иегуда, непостоянна. Сегодня она любит, а завтра — побивает вчерашнего любимца камнями. И тот, кто считает, что толпа вознесет его на вершину власти, обречен на поражение. К победе может привести только жесткий расчет. Посмотри, кто сегодня правит нами. Разве их привел во дворцы случай? Нет! Никто из них не полагался на судьбу. Никто из них не вверял свою жизнь Богу. Интриги, кровь, деньги, предательство! А Иешуа думает, что Рим можно победить верой. Он не безумен, нет! Он искренен. И в этом весь ужас. Он думает, что Создатель на его стороне!
— А что думаешь ты?
— Я думаю, что Он просто смотрит на нас с небес.
— Просто смотрит?
— И иногда смеется. Ему нет до нас дела, Иегуда. Ему нет до нас дела…
Израиль. Иудейская пустыня. Наши дни.
На их счастье, ликвидатор, которого оставили сторожить квадроциклы, никак не ожидал, что на него кто-то свалится сверху. Профессор Кац неплохо знал, какую роль играет в любой схватке человеческий фактор, но даже он не рассчитывал на то, что противник будет так беспечен. Был бы часовой настоящим часовым, и трудностей было бы не избежать! А так… Видимо, парень сильно обрадовался тому, что не его отправили в погоню за метко стреляющим противником. Сторожить осиное гнездо и лезть в него — разные вещи.
Здоровяк вполне славянской наружности, с наушниками плеера в мясистых ушах и в цивильной пляжной панаме как раз пил воду из пластиковой бутылочки, не выпуская из поля зрения проход, в котором скрылись его товарищи. А вот к валунам, из-за которых выскочил, как черт из коробочки, Рувим Кац, он находился боком, и это сыграло в его судьбе роковую роль.
Музыка в «ушах» часового ревела так, что «Рамштайн» слышно было метров за пять. Беглецам до того пришлось посидеть в укрытии лишних пять минут, наблюдая, как часовой грозно водит стволом из стороны в сторону, выискивая цели, а потом ему захотелось пить, и он спокойно повернулся к месту появления вероятного противника спиной, чтобы достать воду из багажника вездехода. Хорошее дело — быть уверенным в себе, но за все в жизни приходится платить!
Рувим стрелять не стал, просто, быстро пробежав несколько шагов в полуприседе, вышел меломану в хвост и врезал прикладом по широкому, как зад доярки, затылку. Часовой мгновенно выключился, отвесил поклон и приложился лбом о приборную доску вездехода, да так удачно, что спидометр разлетелся вдребезги.
— Слабонервным не смотреть, — приказал дядя вполголоса, и ударил еще раз, целясь наемнику в коленную чашечку. Под прикладом хрустнуло, а профессор, приложив громилу стволом по ключице, удовлетворенно хмыкнул и только после этого сбросил тело с седла.
— Десять ноль в нашу пользу, — прокомментировал он, проверяя багажник. — И этот тип имеет наглость называть себя профессионалом! Правду говорят — громкая музыка вредна для здоровья! Порядок! — он захлопнул крышку, — тут вода и НЗ. Заводите второй квадрик — и ходу!
Шагровский после пробежки плохо видел, не потому что устал — хотя он устал, а просто пот заливал глаза, словно он не бежал под обжигающим солнцем, а только что вылил на голову ведро кипятка. Соль разъедала веки, не было даже возможности проморгаться. Не раздумывая, Валентин сорвал с меломана панамку и нахлобучил себе на горячее темя. Сразу же полегчало. Ключ торчал в замке зажигания, Шагровский ткнул кнопку пуска, и квадроцикл зарычал мощным движком.
— Ходу! Ходу! — поторопил спутников дядя Рувим, вставляя GPS в крепление на доске. — Они сейчас вернутся!
Перед тем, как дать газу, профессор достал из седельной сумки гранату, сунул ее в багажник последней, третьей машины и лишь потом нажал на акселератор. Из-под колес полетели мелкие камни, взвилась пыль, Валентин пристроился за дядей в кильватер и сразу же ослеп, на этот раз от шлейфа, потянувшегося за машиной родственника. Арин вцепилась в Шагровского здоровой рукой — квадрик запрыгал, словно веселая обезьяна. Ехать по прямой было невозможно, приходилось объезжать валуны и скалы, загораживающие путь. В принципе пешком бы получилось быстрее, но никаких сил бежать уже не было.
Вальтер действительно оказался сообразительным, особенно после того, как рвануло. От взрыва детонировал бак машины, и вездеход вспыхнул факелом, разбросав вокруг оторванные куски обшивки, и через полминуты вслед беглецам ударили несколько стволов.
Это только кажется, что множество камней — надежное укрытие. От плотного автоматного огня спасает только сплошная стена. Вальтер с товарищами бросились вслед обманувшим их беглецам, поливая узкий проход, по которому шла тропа, длинными очередями. Пули свистели над головой Шагровского и частенько опасно рикошетировали от скал. Руль рвался из рук — тому, кто не водил квадроцикл по пересеченной местности, не понять, почему езду на такой машине считают экстремальным видом спорта. До начала событий последних дней Валентин тоже этого не понимал. Теперь же в голове была одна-единственная мысль — не опрокинуться.
Дядя Рувим, дай Бог ему здоровья, показывал чудеса фигурного вождения, но если судить по сноровке и ухваткам родственника, профессор Кац мог нарядиться в бурнус и выиграть многодневную гонку на верблюдах у арабских наездников: ему, похоже, было сугубо безразлично, на чем ездить.
Машины вырвались из одного ущелья, но дядя Рувим сразу же направил колеса в другое, еще более узкое, чем предыдущее. Тут глыбы не только зажимали машины с боков, но и нависали сверху, как козырьки, иногда заставляя пригибаться к самому рулю. Шагровский с ужасом подумал о том, что произойдет с его головой, если проем окажется чуть ниже нужного габарита, но — пронесло!
На несколько минут автоматный огонь утих, но Вальтер явно был парень не промах: он сам или кто-то из его команды занял позицию на господствующей высоте и начал снайперский обстрел беглецов. То, что по ним работает снайпер, сомнений не вызывало — били мастерски, короткими очередями по три — четыре патрона, не наугад — прицельно. Пули хлестали по камням вокруг именно в те считанные секунды, когда над квадроциклами открывалось чистое небо. Будь угол обстрела чуть побольше, и можно было бы никуда не спешить. Покойники, как известно, вообще никуда не спешат. Шагровский не мог понять, каким образом дядя еще умудряется оглядываться через плечо, сам он не мог и на миг оторвать взгляд от дороги. Арин сжимала его с такой силой, что рана, о которой Валентин успел забыть в горячке бегства, несколько раз «стрельнула» так, что Шагровский едва не заорал.
Ущелье свернуло направо, потом дугой ушло налево. Свист пуль прекратился, и воздух разрывал только рев мотоциклетных моторов. Еще миг — и квадроциклы выкатились из каменного лабиринта на открытую площадку, окруженную желто-красными скалами. Впрочем, площадка — это слабо сказано, настоящая площадь, размерами как минимум в треть Красной. Наискосок по ней пролегало высохшее речное русло, одно из тех, которое наполняется водой в пору зимне-весенних бурь, не очень широкое и сплошь усеянное принесенными потоком крупными камнями. Дядя Рувим и не подумал умерить ход, наоборот, оказавшись на сравнительно открытом пространстве, профессор добавил газу и припустил между валунами, как испуганный заяц по капустному полю. Шагровский такой темп поддержать не мог и с трудом висел на хвосте у лидера — его квадроцикл вез двоих пассажиров, да и владел он машиной куда хуже дядюшки. Во время съемочных экспедиций Валентину доводилось поездить верхом и, как настоящий горожанин, он гордился тем, что сумел привыкнуть к седлу. Но в сравнении с тем, что он испытывал, ведя четырехколесную машину по пересеченной местности, любой конный суточный переход казался прогулкой по парку. Несколько раз машина прыгала, отрывая колеса от земли, и Шагровский с ужасом понимал, что в воздухе находится трехсоткилограммовый неуправляемый снаряд, на котором сидят они с Арин. Страшнее всего был момент приземления — настоящая русская рулетка. Несмотря на высокий клиренс, падение на камень означало разбитую машину. А то и голову. И чего это дядя не сбросит скорость? Самое время передохнуть!
Но Рувим все делал правильно. Интуиция и опыт не подвели и на этот раз — нельзя было останавливаться и переводить дыхание.
У коричневых скал, коптя, догорал взорванный Рувимом квадроцикл.
Плавилась и текла пластмасса кожуха, распространяя вокруг мерзкую химическую вонь. Чуть в стороне, за камнями, бесформенной кучей неподвижно лежал часовой.
Багровый от жары и злости Вальтер метался вокруг выведенного из строя вездехода и орал в уоки-токи так, что на лбу выступили бечевки жил:
— Уходят! Уходят на север! Меня не волнует как! Если выйдут на дорогу, мы их будем искать неделю!
Рация что-то проквакала в ответ — слышно было, что разговор ведется на пределе дальности. Голос из динамиков звучал с искажениями, что-то щелкало.
— У нас нет этой недели, — прошипел тот, кого называли Вальтером. — Нет и трех дней! Плати, кому хочешь, плати, сколько попросят, я все возмещу. Арабам, евреям, русским — мне плевать! Пусть их перехватят!
Уоки-токи опять захрипел.
— Я не шучу! Мертвым деньги не нужны. Делай хоть что-то, Дани! Через пару часов они выйдут на шоссе, скорее всего, к Араду. Найми людей — это в первую очередь! А потом пришли за мной кого-нибудь на джипе, координаты я вышлю… Нас трое.
Он опустил рацию и посмотрел на лежащего перед ним меломана. Потом попробовал пульс у него на шее и покачал головой. Двое, стоявших рядом с ним легионеров, переглянулись.
Любитель «Рамштайна» выглядел плохо, чтобы не сказать очень плохо. Раздробленное колено, локоть и ключица были меньшими из зол. Когда Вальтер потянул за шнурок наушников и динамик-затычка выпал из ушной раковины, вслед за ним выплеснулась кровь. Похоже, что у неудачливого часового был перелом основания черепа, и выживет ли он после такого подзатыльника не мог сказать никто. А вот то, что повиснет на ногах оставшейся троицы чугунным ядром, сомнений не вызывало. В ставших ненужными наушниках по-прежнему тяжело стучали барабаны.
Вальтер не стал бы тем, кем стал, если бы не умел в нужный момент принимать жесткие решения. Легат достал пистолет, глянул на спутников (не ища поддержки или одобрения, просто, чтобы увидеть и запомнить выражения их лиц) и, чуть наклонившись, выстрелил раненому в затылок.
Глушителя на стволе не было, и эхо выстрела пошло гулять между скал. Но никто из беглецов его не услышал — в том же бешеном темпе они продолжали уходить прочь от места схватки. Но путь их лежал не на запад к Араду, как предполагал Вальтер-Карл. Описав дугу, они неслись по пустынным тропам на север, чтобы через 90-го трассу выйти на шоссе № 1, ведущее к Иерусалиму. Такая дорога была почти в два раза длиннее — прямого пути не существовало и приходилось делать крюк по труднопроходимой части Иудейской пустыни, но, главное, как справедливо считал профессор археологии и бывший рейнджер Рувим Кац, это оказаться там, где тебя не ждут. Или ждут с наименьшей степенью вероятности.
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
Рано или поздно любой войне наступает конец.
Бывает, конечно, что сражение не определяет победителя…
Что обе стороны обессилены схваткой и сама мысль о том, что все кончено и, наконец-то, есть повод ликовать, кажется невероятной. Противники падают ниц, так и не выпустив из рук зазубренных мечей, падают рядом друг с другом, мертвыми или умирающими… И только вороны празднуют победу, растаскивая гниющую плоть.
Так случается, когда силы равны. Но в схватке, которую вели римляне и иудеи, победитель был предопределен еще до того, как битва началась.
Когда вспыхнула обильно залитая варом дополнительная деревянная стена, возведенная защитниками крепости за каменной, втайне, ценой невероятных усилий, римский лагерь внизу взревел торжествующе, подобно хищнику, наконец-то настигшему добычу. Слушая этот незатихающий вопль, вырвавшийся из тысяч глоток и многократно отраженный скалами, Иегуда понял, что сегодняшний закат — последний в его жизни.
Защитный вал построили из заготовленных загодя бревен, выложив из положенных горизонтально стволов две стены. Затем, связав их между собой поперечинами, получили подобие короба. Короб этот засыпали землей, которую каждый удар римского тарана лишь утрамбовывал, делая сооружение прочнее. Но Сильва был растерян только в тот момент, когда за рухнувшими камнями обнаружил еще одну стену, легко противостоящую ударам «барана» осадной машины. Башню откатили, а снизу, брошенные мощными челюстями катапульт, полетели кувшины с пылающей смолой и горячим варом. Сначала прозрачные розоватые язычки огня вслед за черными жидкими потеками побежали по конструкции, закурился легкий дымок, а уже через полчаса пламя с треском пожирало сухие бревна. Там, где дерево превращалось в пепел, стена начинала разрушаться — сыпались вниз мелкие камни, земля вырывалась наружу, и оборонительный вал, на который ушло столько сил и труда, закровоточил красновато-серыми струйками.
Окутанные черными дымами от горящей смолы языки огня ползли по сооружению вверх и в стороны, растекались даже по каменным глыбам, а стоило защитникам попытаться ослабить пламя водой, как снизу, разбрасывая искры, прилетал очередной бочонок с горящим варом, и стена, содрогнувшись от удара, вспыхивала с новой силой. Самых неосторожных из тех, кто поливал бревна водой, сбивали с гребня тяжелые стрелы.
Баррикада пылала снаружи и изнутри, выбрасывая вверх клубы черного, похожего на сигнальный, дыма. Голосили вороны, нарезавшие вокруг вершины Мецады круги (они чуяли добычу загодя), и торжествующе орали внизу римляне. Римский лев готовился к трапезе. Осадные машины, заблаговременно отведенные к концу насыпи, туда, где им не грозило бушующее пламя, ждали своего часа. Битва была проиграна. Стоило стене догореть, и перед осаждающими открывался проход шириной почти в пятьдесят локтей — с такой дырой в обороне новой атаки не сдержать. И только то, что день начинал клониться к закату, давало Иегуде надежду, что вечернего штурма не будет — Сильва имел возможность никуда не спешить — и обитатели Мецады доживут до утра. Только до утра. Римляне дождутся рассвета и войдут в крепость вместе с первыми лучами солнца, не дожидаясь жары. Убивать пока прохладно гораздо легче, меньше устаешь.
Иегуда вспомнил грохот калиг по каменным мостовым Ерша-лаима — это вкатывались в город ощетинившиеся пилумами промеж сомкнутых щитов манипулы. С треском вылетали запертые двери — выжившие в голоде и междоусобицах горожане гибли под ударами римских мечей. Рев огня, пожирающего Храм (он был так силен, что мешал говорить за стенами Верхнего города!), не мог заглушить криков тысяч жертв, и Ершалаим гудел от предсмертных воплей, как растревоженное осиное гнездо.
Он тоже должен был умереть тогда, на девятый день знойного месяца ав. Но не умер. Яхве продлил его дни, послав навстречу проклятого Маттиаху.
От воспоминаний заныли шрамы. Иегуда положил ладонь на письменный прибор, с которым не расставался с того самого момента, как получил его в дар от Иосифа. Тот день казался теперь таким далеким, а ведь еще не прошло и трех лет, как…
— Я не могу давать тебе советы, — сказал бен Маттиаху, — ты старше меня и пережил больше. Но я писатель и мое предназначение — рассказывать истории. Многие считают писательство ненужным занятием, а я полагаю, что важнее него нет ничего на свете. Мы приходим и уходим, а книги остаются. Тела наши давно превратятся в прах, но мысли, перенесенные на пергамент, не истлеют. Мы творим историю для будущих поколений, и если перестанем писать, история умрет вмести с нами. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Иегуда кивнул.
Письменный прибор был невообразимо хорош — поистине, Иосиф делал ему царский подарок. Второй точно такой же висел на поясе самого бен Маттиаху, поблескивая серебряной отделкой.
— Ты знаешь грамоту, — продолжил Иосиф, — и прекрасный рассказчик. Того, что тебе довелось увидеть и пережить, хватит на десять обычных жизней. Расскажи людям свою историю! Ты качаешь головой? Почему?
— Я связан словом.
— Но женщина, которой ты это слово дал, давно мертва!
— Возможно, это так. Мне говорили, что она умерла в Эфесе, в год восстания.
— Семь лет назад? Что тогда мешает тебе?
— Разве мое обещание умерло вместе с ней?
Иосиф пожал плечами.
— Что останется от тебя после смерти, Иегуда? — спросил он негромко. — Кости? Горстка праха? Или книга о твоей жизни? Решать тебе.
— Ну… — протянул старик, закрепляя подарок на поясе. — Те-перъ-то одна вещь от меня точно останется, даже когда кости мои истлеют! И эту вещь дал мне ты. Спасибо, бен Маттиаху. И за совет, и за то, что спас меня во время резни. Я не надеялся, что ты будешь просить за сикария у самого Тита, но ты попросил.
Глаза Иосифа на мгновение сверкнули — блеск был острый, стальной, словно на миг в бен Маттиаху, принявшем вражеское имя — Флавий — вопреки вере отцов, проснулся человек, не так давно защищавший Иотопату.
— Я бы не просил за тебя, — сказал Иосиф Флавий жестко. — И если бы Яхве дал мне силу, я бы уничтожил вас всех, до последнего человека. Посмотрите, что вы — сикарии — сделали с Израилем? Посмотрите, во что вы превратили Землю Обетованную? Вы так боролись с Римом, что резали друг друга даже тогда, когда враг уже строил осадные башни у ваших стен! Так за что, скажи мне, вы боролись? За Израиль без римлян? Или за то, кто из вас больше его любит?
Он вскинул подбородок, и его борода, еще темная, но уже полная серебряных нитей, приоткрыла неожиданно тонкую, мальчишескую шею, на которой нервно ходил вверх-вниз кадык.
— Тебя… Лично тебя, Иегуда, устраивает результат? Тебе нравится чувствовать свою долю вины за то, что Храм, простоявший пять сотен лет, теперь лежит в развалинах? Тебе нравится, что страна обезлюдела, что из ненависти к вам, канаим — непримиримым, евреев режут и в Израиле и за его пределами? Ты рад тому, что вы сотворили? Вы убивали римлян не потому, что они угнетали евреев, а потому, что они римляне! Вы убивали тех, кто старался найти общий язык с Римом! Вы убивали тех, кто был не согласен с вами! Порою я думаю, что вы убивали просто потому, что вам правилось убивать!
Иегуда стоял, прикрыв глаза старческими коричневыми веками, и слушал. Лицо его оставалось спокойным, кисти рук, усыпанные темными веснушками, он сложил на навершии посоха. Иногда казалось, что он прячет улыбку в бороде, иногда бровь его подергивалась, словно старик приподнимал ее в изумлении.
— Позволь тебе напомнить, Иосиф, — сказал он сдержанно и ровно, не обращая внимания на то, что собеседник почти прокричал ему в лицо конец фразы, — что ты много лет был рядом с нами. Не противореча, не борясь с канаим — ты поддерживал нас. Ты, начиная со своей первой миссии в Риме, вольно или невольно делал так, чтобы мы победили…
— Но вы не победили!
— Что ж, и так бывает, — согласился Иегуда все так же спокойно. — Но если бы мы победили, неужели ты не разделил бы с нами нашу победу, бен Маттиаху? Неужели бы ты и тогда осуждал нас? Или главное для тебя — оказаться на стороне победителя?
Сказать, что Флавий стал бледен лицом — это ничего не сказать. Со стороны могло показаться, что даже вечный иудейский загар потерял свой цвет, и даже природная смуглость, свойственная уроженцам этих мест, выцвела до серого оттенка. Он попытался было что-то сказать, но только лишь несколько раз открыл и закрыл рот, как оставшаяся без воды рыба.
— Я слышал о твоем соперничестве с Иохананом Гискальским — вы старались оспорить первенство друг друга и готовы были совершить любой поступок — геройский или подлый — чтобы стать единоличным лидером движения. Ведь тогда ты не боролся с канаим?
И продолжил, не дожидаясь ответа и не обращая внимания на то, что Флавий, потерявший дар речи, из бледного становится красным.
— Мне рассказывали о тебе, как об одном из вождей восстания. Как о достойнейшем из достойнейших. Как о человеке, речи которого подвигают других на подвиги. Так было до Иотапаты, так было в Иотапате. Я знаю, что ты сражался до тех пор, пока мог. Я знаю, какой выбор ты сделал в минах под крепостью. И я понимаю твой выбор…
Иегуда поднял глаза на бен Маттиаху, и посмотрел на того с неожиданным сожалением во взгляде — так глядят на неразумного ребенка.
— Я даже одобряю его — нет особого геройства в том, чтобы между жизнью и смертью выбрать смерть — ведь со смертью заканчивается любая борьба. Человек, ближе которого у меня не было и нет — я рассказывал тебе о нем — когда-то решил, что, отдав себя в руки палачей, он поднимет народ на борьбу с захватчиками. Но никто не поднялся, а его не стало. Он был против того, чтобы убивать из-за угла, он считал, что сам Бог поможет ему стать освободителем и вождем Израиля. Но этого не случилось, а он умер, вися на столбе. И смерть его была страшна и бессмысленна, а жертва оказалась бесполезна. И о нем бы забыли, если бы не те, кто остался в живых. С тех пор я точно знаю, что можно умереть за идею, но смерть никогда не должна быть самой идеей. Иначе любое действие становится бессмысленным, любое намерение — пустым. Никакие обычаи, никакие жаркие речи, никакие уговоры, никакие высокие цели не должны заставить человека отнять у самого себя то, что подарил ему Бог. Умереть за родину всегда легче, чем жить для нее. Что толку производить впечатление на врага, дав перерезать себе горло? Ведь мертвый — ты безопаснее для римлян, чем живой! Я не осуждаю тебя за то, что произошло под Иотапатой. Только то, что ты спас из стен Ершалаима сто восемьдесят девять праведников и одного грешника, оправдывает любой твой поступок. Потому, что если бы ты умер тогда, в подземелье, эти сто девяносто были бы распяты на стенах города, и никто не поделил бы их на праведников и грешников. Но когда ты, один из тех, кто поднимал людей на борьбу, говоришь, что уничтожил бы безумцев, которые шли за тобой, — это за пределами добра и зла, Иосиф. Все мы совершаем ошибки, все мы имеем право на покаяние, но ненавидеть тех, кого ты повел за собой, поступок — недостойный человека. Сегодня ты другой, сегодня ты думаешь иначе, но вспомни, каким ты был вчера. И не забывай об этом. Это говорю тебе я, Иегуда, человек, которого ты не должен был спасать.
Иосиф перевел дыхание, сдерживая гнев, готовый прорваться наружу, и ответил сдавленным голосом, подрагивающим от переполняющих его эмоций.
— Да, я просил Тита Веспасиана выполнить обещание. Да, я просил и за тебя, сикарий, хотя поначалу хотел выдать тебя римской страже. Жизнью своей ты обязан мне и еврейской принцессе — Беренике, которую вы, канаим, ненавидите всем сердцем. Так уж случается, что мы часто обязаны тем, кого ненавидим…
— Да? — переспросил Иегуда и снова двинул вверх-вниз белой мохнатой бровью. — Ты понимаешь это, Флавий? Тогда у тебя есть шанс стать действительно великим писателем. Никто не напишет историю народа лучше, чем изгой. Ничто не делает нас более точными в деталях, чем ненависть тех, о ком мы пишем. При жизни тебе никогда не вернуться к своему народу. Но у тебя есть шанс оказаться для него полезным после смерти. Спасибо тебе, Иосиф! Пусть Бог хранит тебя на твоем пути! Спасибо тебе за подарок, что висит на моем поясе — я использую его по назначению. Спасибо тебе за мое спасение — пусть ты и выручил меня сгоряча. Нехотя, но ты продлил мою жизнь…
— Прощай, — процедил Флавий, отворачиваясь. — Это Яхве продлил твои дни, Иегуда.
— Это сделал ты, — сказал Иегуда. — У Бога нет рук, Иосиф, но у него есть люди. А у людей есть воля. В том, что мы делаем или не делаем — виноваты мы, и Бог здесь ни при чем. Ты продлил мне жизнь, бен Маттиаху, я говорю тебе спасибо и за себя, грешника, и за остальных, которых ты считаешь праведниками. Тебе зачтется всё, уж поверь, я знаю… Прощай.
Израиль. Иудейская пустыня. Наши дни.
С первого взгляда засады на шоссе не было.
Впрочем, убедиться в этом на все сто процентов можно было, только выйдя на открытое пространство. А выходить на открытое пространство в таком растрепанном виде было неразумно. Любой сотрудник курортной полиции забил бы тревогу, и объяснять что-то прибывшему подразделению безопасности, тем более, лежа физиономиями вниз на раскаленном асфальте, очень неудобно.
Время приближалось к пяти вечера. К этому часу туристические автобусы начинают отваливать от сухопутных причалов Эйн-Бокека, и, отблескивая на низком солнце зеркальными боками, несутся по 90-му шоссе на север и на юг, развозя разморенных жарой и грязевыми ванными туристов в отели Иерусалима, Тель-Авива и Эйлата. Движение по асфальтовой реке на какое-то время становится оживленным, потом шоссе пустеет, и к темному времени суток движение на нем стихает.
— Нам надо купить одежду, — сказал дядя Рувим, оглядывая окрестности из укрытия в тени скалы. — В нашей перепачканной рванине мы и десяти минут не продержимся в людном месте. У кого как с деньгами?
С деньгами было плохо у всех.
То есть — совсем плохо.
Их не было.
В джинсах у Арин завалялись несколько монет по пять шекелей, но эти сбережения проблемы с одеждой, едой и питьем не решали.
Профессор Кац обшарил багажники трофейных квадроциклов и разочарованно зацокал языком — ну, вылитый бухарский еврей, обнаруживший недостачу в кассе. Рувим и не походил на звезду современной археологии — за последние пару суток дядя потерял весь профессорский лоск, обгорел больше, чем за долгие недели экспедиции, обтрепался и осунулся, только хвост седых волос на затылке по-прежнему торчал со всем возможным оптимизмом. Хотя оснований для оптимизма явно не хватало.
— Ну, и какие будут предложения? — осведомился профессор невесело. — Кого будем грабить? Нам надо хотя бы пару сотен долларов, не меньше. А еще лучше — больше. Купить телефон…
— Арендовать машину было бы неплохо, — продолжил Валентин.
Он тоже спрятался в тень и с наслаждением цедил теплую воду из пластиковой бутылки — медленно, по несколько капель.
— Ну, да, — улыбнулась Арин, сидевшая совсем рядом. — Арендовать… Без документов, без кредитных карточек, без денег на залог… Машину нам уж точно придется угнать!
Дядя Рувим одобрительно глянул на нее через плечо.
— Мыслишь правильно, — подтвердил он, разглядывая подступы к туристической тропе, которая вилась между скал по направлению к Эйн-Геди. Он потер красные, раздраженные солнцем и пылью глаза. — Значит так, есть следующие соображения. Первое, если мы ничего не сможем продать — мы ничего не сможем купить. Ясно?
— Что мы будем продавать? — спросил Валентин.
— Ну, тут выбор у нас невелик, — покачал головой профессор. — Или оружие, или квадроциклы. Продавать кого-то из вас в мои планы не входит. Продажа оружия — не лучший вариант. А вот квадроциклы… Хоть и без документов, но вещь ценная! Как ты думаешь, Арин, в бедуинском хозяйстве найдется место двум железным коням? Долларов по пятьсот за штуку?
Он похлопал по пластмассовому кожуху одного из вездеходов.
— Состояние — отличное. Несколько дырок от пуль в обшивке на ходовые качества не влияют.
Арин кивнула. Идея явно пришлась девушке по душе и глаза сразу заулыбались.
— Да любой бедуин, Рувим… — начала, было, она и тут же задумалась. — Хотя… Не любой. Ты же знаешь…
— Я как раз знаю одного, — сказал дядюшка уверенно. — Не то, чтобы мы дружили, он такой мужчина был, обстоятельный, не слишком общительный. У нас в подразделении служил, следопытом. Настоящий гашаш[121]! Наши задницы столько раз выручал, что и пересчитать трудно! Ребята шутили, что Зайд след птицы в небе на вторые сутки видит! И живет, если мне не изменяет память, где-то неподалеку, съезд с Первого налево. Я проезжал много раз и все никак не нашел времени заехать. Вот, shit! Надо было больше узнать про их обычаи! Слушай, Арин, какие из них оседлые, а какие кочуют?
Арин пожала плечами.
— Ну и Бог с ними, — огорчился Рувим. — На месте разберемся. Хорошо, что не в Негев надо пробираться. Я уже сидеть не могу, все болит. Думаю, что меня он закладывать не станет в любом случае. Как-то договоримся…
Он гонял курсор по карте навигатора, разыскивая нужный район.
— Вот, — наконец-то заявил он. — Похоже этот съезд. А если не этот, то вот тот. Или вот этот. Если они не ушли отсюда… А если ушли?
Дядя с негодованием почесал у себя под «хвостом».
— Если бы я понимал, куда мы можем сунуться! Если бы я вообще хоть что-нибудь понимал!
— Ты хочешь попасть в город? — спросил Валентин.
— Я хочу попасть в Иерусалим. Нам просто позарез надо попасть в Иерусалим.
— И что дальше? — задала вопрос Арин. — Будем прятаться?
— И прятаться тоже, — ответил профессор, ставя метки на карту. — Но не только прятаться. Если мы ляжем на дно, то найти нас будет трудно. Но возникает второй вопрос — сколько мы сможем прятаться до того, как нас найдут? Вы же понимаете, ребята, что за нами гоняются не просто так. И не простые люди! Я и представить себе не могу, с кем, на каком уровне и как они решали вопросы! Почему все тихо?
— А, может быть, все представили, как очередные разборки? — предположила девушка, перешнуровывая ботинок. — Например, разборки русской мафии с торговцами древностями? Или еще что-нибудь такое же? Ведь раньше такое случалось…
— Возможно. Но все равно надо решать на самом высоком уровне. И долго такая ложь не проживет.
— А если им не надо долго? — Валентин не мог представить себе здешние расклады, но в родной Украине спрятать можно было все что угодно и на какой угодно срок. Как и в России. Как и в Белоруссии. Как и в Молдове, Казахстане и любой другой постсоветской стране. Были бы деньги, здоровая наглость и политическая воля, и события не попали бы на страницы газет или на ТВ-экраны.
Понятно, что в Израиле скрыть события такого масштаба труднее, но Шагровский, проработавший в медиа не один год, отдавал себе отчет, что люди везде одинаковы и там, где нельзя кого-то подкупить, там можно запугать, и, наоборот…
А уж если в игру вступают более-менее весомые политические силы, закон о свободе информации стоит не дороже той бумаги, на которой напечатан! Везде есть свои «важные государственные соображения», и совсем не факт, что те люди, которые эти соображения высказывают, не имеют своего мнения насчет событий в Мецаде. Выводы делать было не из чего, но и простые предположения наводили на печальные мысли.
— Если им не надо надолго, то нас, конечно, это устраивает больше, — отозвался Кац. — Только кажется мне, что для нас и ненадолго — очень большой срок. Во всяком случае, до конца этого «ненадолго» надо дожить. Ну, мальчики и девочки, если память меня не подвела, то нам до моего гашаша часа полтора-два пути — по седлам! Как говорил мой русский друг Беня Борухидершмоер, большой любитель верховой езды, — только идиоты думают, что яйца бьются исключительно о сковородку!
Валентин рассмеялся, а Арин с недоумением посмотрела на дядю Рувима, но вопросов задавать не стала.
Профессор, кряхтя, встал и с трудом разогнул спину.
— И он был прав, черт подери!
Валентин взобрался на квадроцикл, стараясь не кривить лицо. Шутка родственника была, что называется, в самую точку, но — куда деваться? Впереди были еще несколько десятков километров пути, в конце которого беглецов ждала неизвестность.
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
Бен Яир лично руководил тушением пожара, но даже самый отъявленный глупец мог понять тщету его усилий — попавшая на угли вода взлетала к небу облаками белого пара. Жар от горящих бревен был нестерпим, воздух и скалы раскалены пламенем до той степени, что упавшая на камни капля пота с шипением исчезала, не оставляя следа.
Слишком близко подошедшие к огню люди едва не теряли сознание, но оставались в живой цепочке, протянувшейся от ближайшей цистерны до подпорной стены, на глазах защитников превращающейся в груду углей. Вождь осажденных, последний вождь восстания, покрытый копотью, с нечистой обожженной бородой и красными от дыма глазами, метался перед стеной огня, поливая раскаленные бревна из кожаного ведра. Он не подавал пример и делал бы то же самое, даже если бы остался один — Элезар не знал слова «сдаться», и никогда, даже в самые страшные минуты, не признавал поражения.
Вдохнув раскаленный, смешанный с мельчайшими частицами пепла, воздух, Иегуда закашлялся и спустился со стены, откуда осторожно наблюдал за действиями противника.
Носить воду он уже не мог: первые же двадцать минут работы в цепочке измотали его до полусмерти — давал о себе знать возраст. Старик несколько раз уронил ведро, подвернул ногу, захромал… Горло схватило — словно кто-то невидимый вцепился ему в кадык и сжал шею, перекрыв дыхание. Кашель скрутил Иегуду, он заперхал, засвистел грудью и проковылял в тень под стеной, надеясь, что внутри ничего не лопнет и он сможет отдышаться в стороне. Палящее солнце и жар пылающих бревен плавили мозг, кожа шла пузырями, и из носа начала сочиться черная густая кровь. Глядя на окровавленную ладонь, он было подумал, что наступили последние минуты жизни, и судорожно вцепился в кожаный чехол, что носил на ремне под кетонетом.
Блоки стены, к которым он привалился, казались прохладными. Благословенная тень! Иегуда медленно согнул хрустнувшие колени и сел. Мелкое каменное крошево впилось в кожу ягодиц, а, казалось, что в сами кости. Но чувствовать боль означало жить! Жить! Ему все еще хотелось жить! Значит, время еще не пришло.
Он погладил цилиндр, скрывающий внутри гвиль, провел заскорузлой ладонью по пропитанной потом выделанной говяжьей шкуре. Последние строки в рукописи не были написаны, и Иегуда вдруг особенно остро ощутил бесполезность попытки оставить после себя хоть что-то. Когда легионы Флавия Сильвы ворвутся в Мецаду, даже высеченное на камне слово не будет иметь шанса отсюда дойти до читателя, а уж написанное на хрупком и горючем гвиле…
Да, слово может и не дойти, но это не означало, что его не надо писать! И он допишет рукопись. Что бы ни произошло завтра — остается эта ночь. Это много, даже в сравнении с прожитой жизнью. Много, потому, что эта ночь — последняя ночь. Ее могло бы и не быть, но Яхве в своей безграничной милости дал достаточно времени, чтобы дописать несколько страниц и попытаться надежно спрятать тубус.
Послание «в никуда», подумал Иегуда. Написанное ни для кого и низачем…
Какая им разница? Зачем людям знать, каким был Иешуа в действительности? У них есть свой Га-Ноцри — придуманный, выхолощенный до полной бесплотности, увешанный чужими историями, неспособный на человеческие чувства и эмоции. Придуманный Иешуа перестал быть живым — веселым, грустным, любящим, неосторожным. Никто не помнил его ошибок, никто не помнил его неудач. Рассказывали, что он всю жизнь шел к своей смерти, как к цели, и никто не говорил о том, как Иешуа любил жизнь. А он ее любил! Вокруг его служения, ареста и смерти сочинили сотни историй, ни одна из которых и близко не могла претендовать на истину. Но истина, сам себя осадил Иегуда, у каждого своя! В рассказах ми-неев Спаситель был мудр: он лечил прикосновением, даровал прощение, жил безгрешно. В попытках отделить Га-Ноцри от людей, доказать, что он не человек, а сын Яхве, проповедники рассказывали, что Иешуа был рожден не от Иосифа и Мириам — земных людей, зачавших его в законном браке, а от некого Божьего духа, спустившегося с небес к жене простого плотника.
Ну, конечно же! Разве может сын плотника стать кем-то, кроме плотника? Значит, Иешуа не от своего отца!
Как бы смеялась его мать Мириам Иосифова, услышав эту легенду!
Она вышла замуж за овдовевшего Иосифа совсем юной девочкой, а к тому времени родитель Иешуа был человеком почтенного возраста. Сама без понуканий и просьб взяла на себя заботы о троих его детях от первой жены, родила ему еще троих и оставалась верной мужу до самого последнего вздоха.
Возможно, между ними не было такого чувства, как между Иешуа и Мириам из Магдалы, и кровь их не кипела при виде друг друга (на самом деле, многим ли досталось в жизни такое счастье?) — слишком уж велика была разница в возрасте, но, выйдя замуж не по любви, а по воле собственных родителей и иудейскому Закону, мать Иешуа, пройдя под хупой[122], стала для мужа верной подругой до конца жизни. С ней он делил ложе почти двадцать лет, на ее руках испустил последний вздох. В несчастьях и в радостях, в нищете и богатстве они были рядом, и когда окончательно одряхлевший Иосиф отошел, Мириам одела черное и никогда более не спала с мужчиной. Сын их был плоть от плоти отца, кто бы и что не говорил! Те, кто помнил его семью, был вхож к ним в дом, давно покинули земную юдоль и не могли свидетельствовать, а сама Мириам, пока была жива, не опускалась до оправданий.
Эта вымышленная история зачатия дала пищу злым языкам, и среди евреев во множестве нашлись те, кто из неприязни называл Иешуа мамзером[123] и приписывал отцовство римскому легионеру. Говорить такое было несправедливо, слушать — обидно, хотя — Иегуда невольно усмехнулся и едва не вскрикнул от боли (растрескавшиеся губы обожгло словно огнем) — сам Иешуа над этим бы как раз посмеялся. Он привык, что люди говорили о нем разное, и далеко не все — хорошее. И не было ему до этого никакого дела…
Одно из бревен, стягивающих стену поперек, прогорело окончательно и лопнуло, выбросив в стороны снопы искр и пепла. На женщине, что подошла слишком близко, вспыхнула одежда, и она с криком упала на землю, стараясь потушить огонь. К ней на помощь бросились несколько мужчин с водой и сбили пламя так быстро, что несчастная не успела серьезно обгореть, только лишилась части волос на голове да бровей с ресницами.
Иегуда видел, как Бен Яир, кружа вокруг пожарища, силится предугадать, сколько еще выдержат поперечные стяжки, но в рыжих вихрях, бушующих перед ним, лишь мерцали малиновым раскаленные бревна — любое из них могло превратиться в труху за несколько секунд. Воздух был пропитан невероятным жаром, плотно, как губка водой, может быть, поэтому никто и не почувствовал, как с севера внезапно задул ветер.
Сначала он дул легко — так дышит ночной бриз в летние месяцы, но с каждой секундой напор его рос: казалось, сам греческий Борей раздувает свои щеки где-то неподалеку. Едва начавшись, ветер окреп, осмелел, и за две сотни ударов сердца превратился в тот, что надувает паруса тяжелых галер и превращает их в птиц, летящих над морской волной.
Но не было на вершине Мецады галер, а сама могучая крепость, к несчастью, не могла поднять паруса и взлететь на гребень волны, оставив захватчиков далеко позади. Но ветер, пришедший с севера, хоть и не смог отнести гору прочь, едва не отсрочил гибель осажденных зелотов. Легко, словно играючи, он подхватил гудящее ненасытное пламя, взметнул его, закрутил и швырнул раскаленные языки вниз, на замершие во временном бездействии осадные машины!
Крик радости, только что звучавший в рядах легионеров, сменился криком ужаса. В первый момент казалось, что сама Мецада тянет к стоящим на Левке[124] башням огненные щупальца! В один момент клубящийся вихрь преодолел немалое расстояние, коснулся окованных железом бревен осадных орудий и с жадностью принялся облизывать и металл, и дерево. Могучий ток воздуха сделал пламя особенно злым, у солдат, прятавшихся за башней, вспыхнули волосы, несколько человек, не выдержав, бросились прочь, и по ним тотчас же начали стрелять со стен — стрелять неточно, бесполезно, не для того, чтобы поразить врага, а от отчаянья и бессильной злости.
В какой-то момент можно было подумать, что, лишенные поддержки человеческих рук, осадные машины покатятся вниз, но клинья, забитые под катки, держали прочно. Оставалась надежда, что сухое дерево, из которого были сооружены орудия, вспыхнет, башни охватит пожар, и десятки воинов, запертых в них, сожрет свирепое Баалово пламя, но и ей не суждено было сбыться.
Но как же была близка нечаянная, шальная победа!
Почуяв ее глас, сотни защитников крепости, еще мгновение назад и не помышлявшие о спасении, метнулись к стенам, чтобы увидеть, как запылают осадные машины. У легионеров не было достаточного запаса воды для борьбы с пожаром, начнись он сию минуту, и если бы дерево занялось… Сотни глоток исторгли протяжный стон, сотни рук взлетели к небу в мольбе о покровительстве и помощи! И те, стоящие в осаде долгие месяцы, тоже взвыли, обращаясь за милостью к своим богам, и рев тысяч человеческих глоток, иссушенных, забитых пылью, воспаленных, разнесся над красножелтыми скалами, над съежившейся от ветра поверхностью Асфальтового моря, подступавшего к самой Мецаде. Крик этот был страшен, заслышав его, сорвались вскачь антилопы, щипавшие жесткую клочковатую траву в ущелье, в двух лигах южнее от крепости, проснулся и защелкал крепким хвостом по бокам спавший в прохладной пещере леопард. Дымным столбом закружились над пустыней небольшие черные птицы с оранжевыми кромками на крыльях, и даже невозмутимые сытые стервятники-трупоеды сломали полет в иссушенном синем небе над горами.
Иегуда пригнул голову и вцепился в камни стены, ломая ногти. Ветер трепал остатки волос на его голове, раздувал грязный от пепла кетонет, глаза пылали ненавистью, которую старик уже давно не испытывал (сильные чувства — удел молодых!), и если бы взгляд мог разжигать пламя, сооружения римлян вспыхнули бы, словно вязанки хвороста.
— Яхве-э-э-э-э-эээээее! — заорал бен Яир, взлетая на стену в два прыжка. — Это рука Яхве-э-э-э-э-э-эээе карает их! Спасибо тебе, о Всемогущий!
Он едва не пустился в пляс на шатких камнях гребня: черный, заросший по самые глаза кудрявой бородой, с кустистыми бровями, под которыми горели безумные темные глаза. Элезар был страшен настолько, что казался красивым. От него было трудно отвести глаза. Иегуда невольно смотрел на вождя с восхищением, хотя это восхищение граничило с ужасом — так притягивает взор необычное уродство. Бен Яир вдруг предстал перед ним таким, каким Иегуда его до сих пор не видел: настоящим разрушителем, не способным созидать даже в малом.
Элезар мог собрать армию, возглавить ее, повести за собой, победить, в конце концов! Но победа оказалась бы бесполезна — что стоит победа для того, кто живет войной? Разве может человек, профессия которого — создавать пепелища, построить стены нового дома? Тот, кто привык убивать, не станет растить пальму из финиковой косточки, он лучше зарежет того, кто уже сделал это, и срубит плодоносящие деревья, чтобы построить таран. Элезар так любил Бога, что стал одним из тех, кто разрушил его Дом, так соблюдал традицию, что не видел людей, стоящих за ней. Он никогда не сказал бы, как Иешуа — не человек для субботы, а суббота для человека, потому, что за страницами Книги не чувствовал живого. А ведь и Книга, и Храм были для людей, и именно о людях Книги заботился грозный…
— …Яхве-э-э-э-э-э-э-э-е! — проорал бен Яир, задирая бороду к горячему небу, наполненному невесомым серым пеплом. Пепел кружил над Мецадой, словно мириады мух — такие же вихри танцевали над Ершалаимом, когда пожар пожирал его белые стены и тысячи тел, гниющих на древних улицах.
Пламя гудело, свистело в скалах, как в горне кузнеца.
Повинуясь неслышным из-за шума командам, римские отряды внизу задвигались — солдаты готовились откатить осадные башни вниз, убрав их прочь с Левка. Вот, оставив у подножия оружие и щиты, к башням двинулась первая полусотня. Вот за несколько мгновений построилась и освободила руки вторая. Осадные машины уже курились дымками, тем воинам, что оставались внутри, явно приходилось несладко — листы металла, которыми были окованы фасад и боковины, от пламени приобрели темный синюшный цвет с радужными разводами.
Победа, которая только что была невозможна, вдруг встала рядом с защитниками Мецады. Рука Бога управляла ветрами и огнем, превратив пламя в карающее оружие восставших. Вниз, не причиняя врагу вреда, летели камни.
Римляне уже готовились начать откатывать первую машину, когда Бог передумал…
Ветер стих, горящая стена втянула в обугленное нутро свои смертоносные щупальца, и в первый момент Иегуде показалось, что наступила полная тишина. Но и тишина, как и победа, оказалась иллюзией! Мир снова взорвался звуками, страшной какофонией войны — лаем команд, скрежетом осей, ударами молотов по клиньям и отчаянными криками осажденных.
Римляне назвали бы это Провиденьем, а иудеи — страшной катастрофой! Бог, только что выступавший на стороне осажденных, отвернулся от погибающей крепости. Штиль оказался недолог. Снова задуло, но на этот раз в другую сторону — на юг — и замершее в нерешительности пламя взвилось над стеной, словно прыгающий на добычу лев, чтобы обрушиться вовнутрь крепости. Его языки на пробу лизнули выбеленную солнцем почву, заставили людей шарахнуться прочь и искать спасения вдали от огня, и сразу же, без малейшей паузы, пожар вцепился клыками в тело Мецады.
Бен Яир замер на стене, так и не закончив своего безумного танца.
Несколько мгновений он глядел на то, как пламя поедает свою законную добычу, а потом повернулся, мазнув взглядом по Иегуде, спрыгнул вниз, в дрожание раскаленного воздуха, и пошел прочь от пожара, примерявшегося пожрать его. Волосы на голове сикария дымились, борода подернулась серой пенкой, а глаза были пусты и мертвы — казалось, зрачки поглощают свет дня и прячут его в глубине души бен Яира, черной от засохшей крови жертв.
Израиль. Тель-Авив. Наши дни.
Тот самый, похожий на мышь, человек по имени Морис, который в свое время нанял Карла Шульце в брассерии на бульваре Капуцинов, сидел на Тель-Авивском променаде перед стаканом холодного апельсинового фреша с раскрытым лэптопом на коленях.
Электронное письмо, пришедшее к нему с анонимного сервера (расположенного, кстати, в городе Аделаида, в Австралии), заставило его задуматься.
На самом деле содержание письма было простым и понятным. Ну, что можно не понять во фразе: «Действуйте на Ваше усмотрение»? Но именно эта кажущаяся простота ввергала Мориса в некоторое подобие ступора.
Действовать на «усмотрение» означало, что его наниматели перекладывают на него всю ответственность за операцию. Практически Первый самоустранился, зато Морис оказался на краю окопа, на четвереньках, с нарисованной на голой заднице мишенью — не самая лучшая позиция для человека, который работает не за идею, а за деньги.
Рассказывая Шульце, что у него есть возможность промазать только один раз, Морис говорил чистую правду — у Карла была только одна попытка. У самого Мориса попыток было две. Или, возможно, три. Но не больше, а сколько именно безнаказанных промахов позволят ему наниматели, Морис не знал. И знать не хотел. И задумываться не хотел. У него всегда все было в порядке. Он нанимал лучших из лучших — при неограниченном (в разумных пределах) бюджете это было нетрудно. Достаточно было знать нужных людей, а Морис имел доступ к информации. Он начинал службу на набережной Орфёвр[125], но быстро понял, что стал не на свою сторону. Начальство после некоторых случаев начало к нему внимательно приглядываться, и Морис дал согласие на перевод из Парижа в Марсель, и уже в Марселе, продолжая начатую в Париже партию, едва не попался на коррупции отделу внутренней безопасности. «Едва» не означает «совсем». Прямые улики Морис успел уничтожить, показаний против него никто не услышал. Делу ход не дали — нет, всё и всем было понятно, но для обвинения материалов собрать не удалось. Морис успел уволиться, и громкого скандала не получилось, но люди, которым он оказывал услуги, оказались очень благодарными.
Дело было не в деньгах, дело было в связях. Дело было в том, что даже без удостоверения в кармане Морис остался человеком, которого ценили. За его умение договариваться, за умение организовывать, за умение заметать следы и принимать решения в самых неблагоприятных ситуациях.
А следующий этап поставил его над преступным миром.
Из нанимаемого он стал нанимателем, и сделал это человек, который пришел от Первого. Именно работа на Легион перевела Мориса в высшую лигу, и он прекрасно отдавал себе отчет в том, что большие деньги просто так не платят и большие полномочия просто так не дают. Он работал с четырьмя региональными легионами и получал свой немаленький процент с четырех сторон. В принципе Морис мог давно уйти на покой и жить себе на острове поблизости от Кариб. На собственном острове. Но пенсионного соглашения у него с нанимателем не было, и попытка поговорить на эту тему закончилась ничем. Вернее, Морису дали понять, что пенсия для него не предусмотрена — три из пяти его счетов оказались недоступны почти на неделю, и разблокировались только после того, как он позвонил по контактному телефону и объяснил, что полон желания и сил работать.
Потом случился прокол в Лондоне.
За ним неудачу потерпели его люди в Берлине.
И вот теперь все рушилось в Израиле.
Нет, везде нашлось кому и как все подчистить, и с проблемами справились, но проколы были, а Морис, сам проводивший акции устранения неудачников, знал, что никто ничего не забудет и не станет проявлять милосердие к оступившемуся. Исчезни страх — исчезнет система. Наказание, лишенное неизбежности — это фикция. Никто не боится предупреждений.
Кларенс
Карл Шульце был совершенным оружием, и Морис не ожидал от него осечки, но если раз в жизни стреляет незаряженное ружье, то сколько раз в жизни может не выстрелить ружье снаряженное? Похоже, что легион Карла столкнулся с нерешаемой проблемой. Существовало два варианта подхода к ситуации. Первый — зачистить остатки группы Шульце и полностью обнулить операцию, привлекая для исполнения легион Кларенса — благо эта группа уже въехала в Израиль через Эйлат и Хайфу. Или второй — дать Карлу доработать археологов с помощью ребят Кларенса, а уж потом решить судьбу Шульце. Все-таки Карл — мужик талантливый и, что главное, если вцепится в кого-то, то уже не отпустит. Сам решать судьбу своего протеже Морис не хотел: не в его компетенции принимать такие решения. Пусть наниматели отдают приказ, его работа, чтобы приказ исполнили. Но, наверное, Морис понимал ситуацию не до конца. Почему-то случилось так, что против обыкновения наниматели напрямую влиять не захотели, отдав право выбора Морису, а, значит, с него и спросят, если дело завалится.
Открытое письмо висело на экране компьютера, Морис, внешне спокойный, просчитывал варианты — его мозг перебирал сотни путей развития событий. Просчитывал так, чтобы в любом случае иметь возможность маневра, не оказаться на предстоящей охоте в роли королевской дичи, привязанной за ногу к ветке!
Значит, так…
Пусть Карл дорабатывает то, что начал. Расхлебывать за ним кашу, ей-богу, дураков нет! В помощь ему дадим новоприбывших, а если понадобится… Если понадобится, то ребята Кларенса «исполнят» его в любой момент, там и меряться не надо, у кого длиннее и толще. Но пока время шлепнуть такого специалиста не пришло!
Морис отхлебнул сок из запотевшего стакана и в тысячный раз посмотрел, как волны Средиземного моря облизывают нежно-желтый песок Тель-Авивского променада. Время бегунов трусцой еще не началось, время купальщиков подходило к концу — пляжи почти обезлюдели. Высоко в небе гудел идущий на взлет лайнер, между ним и волнами парили ленивые чайки. Кафе и ресторанчики все еще были полупусты. Ужинали здесь поздно, когда спадала жара.
Морис еще раз прокрутил мысленно всю ситуацию, не торопясь допил сок, фреш из израильских апельсинов ему очень нравился, в отличие от страны, где они произрастали, и лишь потом набрал номер.
На том конце трубку не сняли.
Морис услышал писк — сработала переадресация, потом снова зазвучали гудки, после третьего сработал автоответчик.
— Вы позвонили Вальтеру Фромму, — сказал знакомый голос с нарочитым немецким акцентом (им чисто говорящий на английском Шульце, пользовался, когда был в образе Фромма). — Оставьте сообщение или отправьте СМС.
— Вот, merde[126], — выругался Морис, не меняя благожелательного выражения лица.
Кафе было арабским, официанты, естественно, только мужчины. На улыбку месье с готовностью и нежностью отозвался тучный гарсон лет сорока, что Мориса, убежденного гетеросексуала, не порадовало.
— Перезвони, — сказал Морис в микрофон и повесил трубку.
Интересно, где сейчас герр Фромм-Шульце? Куда ж в этой маленькой стране надо забраться, чтобы не работала мобильная связь?
Когда Карл не вернул звонок через четверть часа, Морис заказал себе кофе по-арабски и маленькую рюмку ликера, сладкого и тягучего, как растопленная карамель. Принес заказ тот самый «нежный» официант и, пока он расставлял все на маленьком круглом столике, месье Морис задумчиво смотрел вдаль, на суда, спешившие на разгрузку в порт Ашдода. И лишь когда гарсон удалился прочь, сдержанно, но призывно покачивая бедрами, вздохнул и набрал еще один номер телефона.
— Алло, слушаю вас!
Трубку взяла женщина.
Морис не понимал, зачем Кларенс работает с женщинами, сам он предпочитал иметь дело с мужчинами, но каждый легат самостоятельно решал кадровые вопросы. В легионе, который прибыл сегодня утром в Тель-Авив, женщин было две. Одна молодая, до тридцати, славянской наружности, высокая, как модель; вторая чуть старше — на вид лет 35, маленькая, плотно сбитая, то ли испанка, то ли латиноамериканка, — тут Морис мог ошибиться. Он бегло видел обеих в фойе «Карлтона».
Трубку взяла латиноамериканка — голос низкий, достаточно сильный акцент.
— Привет, красавица, — сказал Морис без тени шутки в голосе. — Передай трубку Кларенсу.
— Слушаю… — голос у канадца был довольный.
Еще бы! Скорее всего, выспался, покупался, натрахался — иначе, зачем он возит с собой двух девок? — теперь можно и поработать!
— Это Морис.
— Шолом, — пошутил Кларенс.
— И тебе шолом, — откликнулся Морис. — Начинаем. Через полчаса в лобби. Два минивэна «Джи-Эм», черного цвета, эмблемы част-ного охранного агентства «Топ Дефенс» — желтое с синим. Не перепутаешь. Все, что нужно, будет внутри. Есть и бумаги, но если сильно нашумишь, бумаги не помогут.
— Да я понимаю, что это не лицензия на отстрел…
— Вот и хорошо, что понимаешь. Водители пригонят машины и уедут. Дальше сами.
— Дела… — протянул Кларенс. — А куда дальше? Или мне по радио объявить, кого разыскиваю?
Морис сделал паузу.
Трудно отвечать на вопрос, когда сам не знаешь ответа. Все концы были у Шульце, а он вне зоны связи. И тут, по идее, надо было бы ждать, а не суетиться, только времени на ожидание не было вовсе. До момента, как местные спецслужбы перестанут сидеть с закрытыми глазами, оставалось семь часов. Дальше действия на свой страх и риск. Если, конечно, не будет отсрочки, согласованной на высшем уровне. Один легион уже лег в этой сраной пустыне, а сейчас он, Морис, благополучно собирался загнать туда второй.
— Садитесь в машины и едете на Иерусалим. По дороге получите информацию. Возможно, я дам вам проводников.
— Я понимаю, что вопросы задавать глупо, но, все-таки, зачем такая спешка? Ведь ничего не подготовлено!
— Так сложились обстоятельства.
— Очень подробный ответ.
— Каждый знает ровно столько, сколько нужно.
— Это мои люди, Морис. Я не хочу подвергать их риску.
— Риск — это как раз то, за что вам платят деньги, — возразил Морис мягко. — И приказы от лица тех, кто эти деньги платит, отдаю я.
Теперь помолчал Кларенс.
— Хорошо, — ответил он чуть погодя. — Я тебя услышал. Через полчаса мои будут в лобби. Но если к тому времени, когда мы приедем в Иерусалим, у тебя не будет информации по ключевым вопросам, я ничего не смогу сделать. Обрати внимание — я не отказываюсь исполнять работу. Я не могу спланировать и провести акцию без базовых условий игры. Я не могу искать неизвестно кого и неизвестно где, о чем тебя и предупреждаю. Все. Роджер.
Трубка умолкла.
Нет, он был мужик что надо — бывший рейнджер с обширным боевым опытом, спокойный, как танк, и упорный, как верблюд, совсем даже не трус, хотя и не сорвиголова. Он пятнадцать лет руководил одним из европейских подразделений Легиона. Руководил успешно, с минимальными потерями, именно потому, что тщательно планировал операции и никогда ничего не делал, не имея представления о путях отступления. Один погибший подчиненный за все годы работы — это говорило о многом.
Морис бы не стал использовать Кларенса в почти проваленном деле, но никто из известных ему легионеров, кроме канадца, не был способен привести в относительный порядок тот бедлам, который образовался с момента побега ловкой троицы из старой крепости.
«Для системы, долгое время не знавшей поражений, практически любая нештатная ситуация может послужить началом системного кризиса».
Эту умную фразу Морис прочитал в одном из бизнес-еженедельников, пока летел из Парижа в Бен-Гурион. Сказано было, конечно, заумно, но если сделать перевод с языка высоколобых на простой человеческий, получалось здорово: если ты разучился проигрывать, то тебе конец!
А Морис давно забыл, что такое неудача. Все они разучились проигрывать.
И если Кларенс с его дьявольской рассудительностью и опытом не поправит ситуацию, то…
Француз с трудом сглотнул слюну и перевел дыхание. Безрадостная перспектива. Совсем безрадостная! Проблема в том, что и Кларенс тоже давно не проигрывал. По крайней мере, последние пятнадцать лет. Нам слишком долго никто не оказывал достойного сопротивления. Мы приходили, делали то, что полагали правильным, и исчезали, до тех пор, пока в нас не появлялась необходимость.
Во рту внезапно появился горький вкус, который нельзя было проглотить. Виноват в этом был не выпитый крепкий кофе, а желчь, поднявшаяся по пищеводу на язык. Морис банально боялся. Боялся потерять деньги, потерять работу, потерять жизнь. Раньше он никого не боялся. Вернее, думал, что никого не боится, а теперь его подташнивало от одной мысли об очень вероятном исходе событий последних дней.
Если бы Морис был на месте нанимателей, то давно бы принял ряд мер по спасению системы. Решение лежало на поверхности, и оно было настолько же очевидным, как и страшным для француза. Систему надо было обнулить. Нажать «reset» и еще пару десятков лет почивать на лаврах. Вот только нажатие этой кнопки означало для самого Мориса и сотен таких же, как он, рассеянных по всему миру, верную смерть и забвение.
Трубка ожила, и по пляжу разнеслись звуки «Полета валькирий».
Наконец-то! Вальтер-Карл, черт бы его побрал!
— И где тебя носит? — сказал Морис в микрофон, стараясь не сорваться на крик. Он и сам не ожидал, что нервы у него все равно как обнажены.
— Уже нигде.
Голос немца был слышен неважно — ревущий мотор съедал часть звуков.
— Не понял?
— Выбираюсь из этой чертовой пустыни.
— Получилось?
— Нет.
Сплюнуть горечь на пол у Мориса не хватило наглости, он вытер рот салфеткой.
— Что на этот раз?
— Еще хуже, чем в прошлый.
— Насколько хуже?
— Осталось трое из группы. И наблюдатель, который нас сейчас эвакуирует. Мы потеряли технику. Часть оружия. И следы объектов.
— Medre!
— Ну, да… На джем не похоже. У меня такое впечатление, что мы напоролись на терминатора. Я никак не пойму, как старый археолог, какая-то девка из университета и писака из никому не известной страны уделали в говно десять моих парней. Лучших парней. Чего ты мне не рассказал, а, Морис?
— Я сказал тебе все, что знал.
— Кто этот дед, Морис? Откуда он взялся на мою голову?
— Я же давал тебе его кейс!
— Там не написано, что он диверсант. Там написано, что он служил в армии! Так в этой стране все служат в армии! Ему за шестьдесят, а он бежит по горам, как горный козел! Минирует, стреляет, гоняет на квадроцикле, режет моих парней, как араб — овец! Что это за дед такой? Если он мутант, то почему об этом ни слова в его кейсе? Если профессионал, то почему я об этом узнаю, когда моих ребят уже нарезали на ленточки? Может быть, и эта девка с парнем — мистер и миссис Смит? Так скажи сразу, чтобы я понимал, чего ждать!
— Я знаю ровно столько, сколько ты… Мягко говоря, твой провал не в моих интересах!
— Не в твоих? — Карл рассмеялся. Смех его через помехи звучал очень недружелюбно. — Не в твоих интересах? Как это трогательно! А для меня провал, друг мой, это не неудача! Для меня провал — это что, а, Морис? Я же помню наш первый разговор!
— Брось! — сказал Морис неуверенно. — Я не думаю, что все так трагично!
— Ely, да… Все прекрасно. Меня ждет гонорар и домик в Альпах! Иди ты на хер, мудак! Будешь рассказывать сказки кому-нибудь помоложе! У меня времени до двух ночи, и слушать херь, которую ты мне несешь, нет никакого желания. Но одно я тебе могу обещать, мой друг-жабоед, чтобы ты не думал, что выйдешь сухим из воды! Если я обосрусь и меня завалят, а так и будет, если я не уделаю этого еврейского Рэмбо с его выводком, то есть у меня человечек, который наведается к тебе в гости. Ты ведь знаешь, мой дорогой французик, что я человек мстительный, да и скучно мне будет на том свете без тебя…
В английском произношении Карла, обычно почти безупречном, прорезался жесткий немецкий акцент плебея Фромма, и от непривычного звучания слов Мориса бросило в пот.
Хальт! Цурюк! Фоейер!
— Ты мне угрожаешь? — спросил он, пытаясь, чтобы его голос звучал жестко и уверенно.
— Нет, Морис. За много лет мы обросли связями и обязательствами. Взаимными. В общем, чего тут говорить! Я подключил к решению задачи все свои возможности, ведь нашим с тобой хозяевам важен, прежде всего, результат, да? И советую тебе, Морис, отнестись к моим проблемам, как к своим. Поверь на слово, теперь они у нас общие. Ведь так и должно быть у настоящих друзей и коллег?
— Ты зря говоришь со мной в таком тоне.
— Пока что я еще и не начал с тобой говорить. Не надувай щеки, дружок, мне уже нечего бояться. И кончай болтать. Бери свою сытую жопу в руки и прыгай в машину. Через полтора часа я буду в Иерусалиме, в арабских кварталах, встретимся там.
— Какого черта ты лезешь за Стену?
— Потому, что за Стеной мне помогут, умник. Потому, что за Стеной у меня друзья. Потому, что с людьми за Стеной я много лет имею бизнес! А у евреев, благодаря тому, как ты подготовил операцию, скоро для меня будет мало места. Понял? Так что жду тебя…
Он продиктовал адрес.
— И если у тебя нет плана получше, настоятельно рекомендую быть там.
Морис посмотрел на часы (стрелка неумолимо катилась по кругу, отсчитывая время до начала НАСТОЯЩИХ неприятностей) и невольно оглянулся. В ресторанчике шла обычная жизнь, он, вроде бы, не срывался на крик и, можно было надеяться, что к разговору никто не прислушивался.
— Я… Я буду, — выдавил он из себя через силу. — Или пришлю тебе помощь. Просто я могу не успеть…
— Да ну? — удивился Карл наиграно. — Можешь не успеть? Жаль, конечно. Я бы на твоем месте постарался! Нехорошо перепоручать собственную жизнь в чужие руки. И кого же ты направляешь мне в помощь? Каких монстров ты наковырял, мой французский друг?
Морис глубоко вдохнул, приводя нервы в порядок, облизал сухие губы и начал говорить.
Карл слушал внимательно, одной рукой прижимая мобильник к уху, а второй уцепившись за ручку над дверями «Дискавери». Машину немилосердно болтало. Джип немца несся по пыльной грунтовке, расшвыривая мелкие камни «зубатыми» внедорожными шинами, и, казалось, что до цивилизованных мест еще сотни километров пути. Но, на самом деле, если подняться вверх, как это делал стервятник, круживший в горячем небе пустыни, то становилось понятно — шоссе № 90 находится практически рядом, буквально в двадцати минутах быстрой езды.
Сверху «Лендровер» казался маленькой коробочкой, за которой тянулся пышный рыжий хвост. Птица повернула на запад, словно не скользила бездумно в воздушных потоках, взлетающих вверх от разогретых за день скал, а целенаправленно летела на запах, которые испускали мертвые тела, небрежно заваленные камнями.
Стервятник ловко сложил широченные крылья и косолапо пробежал несколько метров по камням, как раз до того места, где остались следы от шин уходившего на восток «Дискавери». Безлюдно. Жарко. Никакой опасности. Теперь птица отлично различала запахи — пахло вкусно. Еды было много. А конкурентов — таких же голошеих и облезших, как сам трупоед — только трое.
Стервятник хлопнул крыльями, издал горлом неприятный скребущий звук (чтобы все узнали, что он тоже здесь и в своем праве!) и заковылял к груде камней под скалой.
В нескольких десятках километров от того места, где птицы собирались на роскошную трапезу, по пологому гребню горы, съеденной временем и ветрами до высоты холма, спускались два квадроцикла. У подножия стояло несколько «сросшихся» домиков, похожих на строения фавел[127], но аналогию портили несколько блоков солнечных батарей, уставившихся в зенит, да огромная спутниковая тарелка с целым блоком приемных «голов» в центре. Из пристроенного к хижинам навеса торчали капоты двух автомобилей — там располагался «гараж».
Пасшийся у самого порога ослик с недоумением посмотрел на приближающиеся странные машины и снова пустился щипать редкие высохшие былинки, которые в этих местах почему-то называли травой.
А на севере по бетонной многорядке, протянувшейся от прибрежного Тель-Авива до горного Иерусалима, двигались два минивэна с притемненными стеклами. Сидевшие в них люди действительно напоминали сотрудников охранного агентства, чей логотип красовался на лакированных боках мощных «Джи-Эм». За рулем головной машины сидела высокая женщина в темных «каплях» «рей-бан», в глубине салона устроился Кларенс, читающий файлы на экране лэптопа. Лицо у канадца было озабоченное.
А над всеми ними в небе пролетал спутник, телекамеры которого фотографировали и поверхность пустыни, и шоссе, и города, и оазисы, и арабские деревни, и вагончики кибуцев, и пальмовые рощи, чьи ровные ряды тянулись на километры…
Радиоволны со спутника преодолели тысячи километров, и компьютер, преобразовавший цифровой поток в обычные джипег-файлы фотографий, отправил сообщение по нескольким электронным адресам, в том числе и на один анонимный сервер, рассылка на который, по идее, не была предусмотрена системным администратором. Оттуда фото полетели по сложному маршруту, через другие станции связи и мощные кабельные каналы, ныряя в подсистемы, откуда нужную информацию сливали на запрограммированные адреса.
В современном мире информация распространяется за секунды.
Кларенс видел на своем лэптопе практически ту же картинку, что и спутник, пролетавший над Израилем в зените. У канадца просто не было тех сведений, что помогли бы свести все видимые фрагменты воедино. Например, помогли бы понять, кого именно могут везти квадроциклы, едва заметные в левом углу экрана. Ведь для того чтобы увидеть, надо знать, куда и на кого смотреть.
Морис в эти минуты был слишком занят собственными страхами и сомнениями, а у Карла просто не существовало технической возможности отсматривать спутниковую картинку в режиме реального времени.
Таким образом, Рувим Кац, Валентин Шагровский и Арин бин Тарик, которые в этот момент глядели на высокого худого мужчину в бедуинском облачении с автоматическим карабином в руке, вышедшего из хижины им навстречу, получили еще один шанс на спасение.
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
На этот раз все было кончено. Пламя выгрызало ворота в крепость, Мецада, повидавшая у своих стен многих завоевателей, уже готова была пасть, и не существовало в мире силы, которая была бы способна изменить предначертанное.
Бревна оглушительно лопались в жаре гигантского костра, стена рассыпалась на глазах, и Иегуда мог поклясться, что еще до заката войска Флавия Сильвы войдут в Иродово гнездо, и смерть всех, кто еще оставался в Мецаде, будет неминуема.
Как ни странно, только сейчас старик вспомнил о еде. До сей поры есть Иегуде не хотелось, хотя последние полутора суток он только пил подсоленную воду. Женщины, работавшие у очага, несколько раз за день предлагали ему еду, но жара убивала потребности в пище, и только мысль, что нужно восстановить силы, заставила его безо всякого аппетита и удовольствия сжевать пригоршню припрятанных за пазухой сухих фиников да несколько вяленых фиг.
Фрукты Иегуда запил, и в животе у него забурчало — вода из цистерн хоть и отдавала землей, но была достаточно чистой, чтобы обитатели Мецады, привыкнув, не страдали желудками, но все же сравнивать ее с водой из источников в Эйн-Геди было сложно. Но вода была — и в этом заключалось ее главное достоинство. Вообще защитники Мецады не имели проблем с припасами и водой. Цистерны наполнились после весенних дождей, а продукты в сухом воздухе пустыни не портились очень долго. Кое-кто из товарищей по несчастью рассказывал, что некоторые припасы были завезены в крепость еще во времена Ирода. И хоть с той поры прошло почти сто лет, в это можно было поверить! Стены твердыни были построены так, чтобы хранить внутри, в прохладных каменных полостях-кладовых, зерно и масло, заложенные в специальные сосуды из обожженной глины. В такие же кувшины поместили и сушеные фрукты, связки нарезанного лентами вяленого мяса, сухую рыбу, обильно пересыпанную крупной солью, бобы…
Продуктов защитникам крепости хватило бы на годы осады, но вот только римляне не привыкли ждать годы.
Еда вернула старику силы, и заслышав гул голосов, Иегуда двинулся на шум, к крытым ветками сараям, где хранили пустые кувшины из-под припасов да разный глиняный хлам, сохранившийся едва ли не со времен Хасмонеев.
Подойдя ближе, старик различил голос бен Яира — низкий и хриплый, полусорванный, но, несмотря на то, что Элезар сипел и даже срывался на визг, он говорил, как вождь, завораживая окружающих его обитателей крепости.
За месяцы осады Иегуда узнал в лицо большинство из них, многих мог назвать по имени, хотя в Мецаде до сегодняшнего дня оставалось не менее десяти сотен людей — женщин, детей, стариков и воинов. Вот только женщин и стариков было гораздо больше, чем тех, кто привык держать в руках оружие. Здесь, вокруг Элезара, собрались все или почти все — огромная, воняющая гарью, потом и страхом, толпа: всхлипывающая, растерянная, злая.
Толпа всегда страшна, а испуганная и злая — страшна вдвойне. Она подобна безумцу с мечом в руках — невозможно предсказать, кто и когда падет от его руки. Невозможно предсказать, кого выберет жертвой толпа, но запах крови, готовой пролиться, уже витает в воздухе.
Над людьми, слушавшими речь Элезара, раскинул свои черные крылья Асмодей[128] — Иегуда буквально физически ощущал присутствие смерти — смерти неизбежной, тяжелой и кровавой. Он так и не смог притерпеться к этому запаху, зато научился выделять его из сотен других, маскирующих вонь приближающейся неизбежной кончины. Здесь, на вершине горы, под меркнущим вечерним солнцем, в дыму пожарища, опасность исходила не от вражеских легионов, готовых к последнему штурму, а от этого обгорелого человека с безумными красными глазами демона.
Окружившие его соратники выглядели не так угрожающе — в их лицах и взглядах осталось что-то человеческое. Элезар же казался выгоревшим дотла, и жар, опустошивший его душу, был в тысячи раз горячее, чем пламя, бушующее рядом с толпой.
— Уже давно, храбрые мужи, — прокаркал он, перекрывая и рев пожара, и свист ветра, раздувавшего пламя, — приняли мы решение не быть рабами ни римлян, ни кого бы то ни было, но только Бога…
От напряжения бен Яир закашлялся, побагровел и обильно сплюнул черным. Горло его было забито гарью и пеплом.
— Ибо только Он один истинный и справедливый Господин над людьми!
Он выпрямился, качнулся навстречу слушателям, и толпа подалась ему навстречу — так стадо слушается малейшего жеста пастуха. Иегуда и сам поймал себя на том, что хрип этого невысокого измученного человека завораживает вернее, чем мелодичное песнопение.
— И сейчас, — просипел бен Яир с надрывом, сверля воспаленными глазами темнеющее небо, — настало время доказать твердость наших намерений! Не посрамим же себя в этом! Если мы не терпели рабства, когда оно не грозило нам смертью, то перед лицом врага, не знающего пощады, нам ли просить о милости?
Он замер и обвел толпу, застывшую перед ним, немигающим взглядом кобры.
Воины, как и положено, занимали первые ряды. За ними теснились женщины — некоторые из них были окружены детьми, другие держали малышей на руках. Их в Мецаде было немало, многие родились уже во время осады — ведь ничто, даже война, не могло остановить поступь жизни. Сегодня в толпе стояли женщины и на последних месяцах тягости, которым, наверняка, не суждено было увидеть плодов чрева своего. Это тоже было законом войны — победитель не щадил никого. Если враг уничтожен от первого до последнего колена, мстить убийцам будет некому, поэтому из тысячи человек, стоявших на вершине некогда неприступной горы, мало кто надеялся увидеть завтрашний закат.
— Мы восстали первыми! — продолжил Элезар, понизив голос до свистящего шепота. — Мы последними продолжаем вести борьбу! И ужаснейшее отмщение ожидает нас за наше упорство, если мы попадем в руки римлян живыми! Но живыми они нас не возьмут!
«Вот оно, — подумал Иегуда, не испытывая даже малой толики удивления. — Я был прав. Как жаль, что я был прав!»
Толпа загудела на низкой басовой ноте, но в ответ на слова бен Яира не донеслось ни одного возмущенного крика. Недоумение, испуг… да какие угодно эмоции отразились на лицах слушателей! Но никто не крикнул: «Прочь! Да что он говорит!»
— Мы остались свободными по сию пору и милостью Божией нам даровано право уйти свободными! Дарована возможность умереть достойно! Этого были лишены наши сестры и братья, которых враг заставал врасплох! Этого были лишены те, кто попадал в плен, те, кто оставался в осажденных городах, когда туда входили римские легионы! Посмотрите! — Он ткнул рукой в пылающую стену, уже не похожую на укрепление. — Вы же видите? Видите? Завтра мы неизбежно попадем в плен! Не все, конечно, а только те, кто не сумеет умереть в сражении! Но я знаю — тот, кто останется в живых, позавидует мертвым! Но сегодня! Сегодня у нас есть право свободных людей — право выбора! Право выбрать себе смерть! Славную смерть! Смерть вместе с дорогими нам людьми! И враги не смогут нам помешать сделать это, как бы они не хотели! НЕ СМОГУТ! Да, нам уже не одолеть врага в сражении — римлян многие тысячи и им улыбалась удача с самого начала этой войны! Но, может, в том и был Божий замысел?! Может быть, Он и хотел обречь на уничтожение некогда любезный Ему еврейский народ!? И мы сами вынудили Его отвернуться от наших бед и страданий тем, что не слушали его указаний!? Неужели вы думаете, что пламя, которое обратилось на врагов, само повернуло на наши стены? Нет! Нет! Нет! Так решил Он!
Ладони бен Яира взлетели к небу, словно пытались вцепиться в синь скрюченными грязными пальцами.
Пропахшее гарью скопище обессиленных людей тяжело качнулось, заплакали дети, раздалось женское всхлипывание.
Иегуда, стоявший чуть в стороне от толпы (так уж получалось в жизни — он всегда стоял чуть в стороне от толпы, и в этом была его сила, а, может быть, и несчастье!), видел всю картину: и застывших вокруг вождя сикариев, и их жен и подруг, и детей со стариками, чьи бороды белели в дыму. И безжалостное солнце, падающее за горизонт сквозь витающий над Мецадой пепел.
Страшен был вечер 14 нисана, по-настоящему страшен!
И не было никакого выхода, не было никакой возможности избежать того, что нес с собой горячий, смердящий гарью ветер. Смерть ступила в крепость раньше, чем ее принесли на кончиках копий жестокосердные римляне. Смерть стояла сейчас перед толпой в окружении верных соратников, смерть вещала хриплым сорванным голосом. У нее было крепкое мужское тело, опаленная борода и красные глаза демона, и от нее было не скрыться.
— Это Неназываемый карает нас за преступления против наших соплеменников, и мы понесем наказание! Оно заслужено нами! Но виноваты мы не перед римлянами, нашими злейшими врагами, а перед Богом! Он карает нас заслуженно, и кара его не так страшна, как наказание от рук презренных врагов!
Элезар повернулся и вскочил на грубо вытесанную глыбу, лежавшую у стены сарая. Теперь людям надо было задирать головы, чтобы увидеть его.
— Братья, вы знаете, что будет с женщинами, когда римляне войдут в крепость? Знаете? Убейте их собственными руками — и наши жены умрут не опозоренными! Вы знаете, что римляне сделают с детьми? Да? Так пусть дети падут от наших же мечей, не познав унижений рабства! А вслед за ними и мы окажем самим себе последнюю честь — убьем друг друга, сохранив свободу до самого последнего вздоха! Но перед этим!.. Перед этим мы сожжем все, что есть здесь! Эти дворцы были построены нашими царями не для того, чтобы ими владели захватчики! Сожжем все, кроме припасов, чтобы римские псы знали — не голод и не жажда толкнули нас на острия собственных мечей, а только лишь любовь к свободе и своей стране! Готовы ли вы умереть, сородичи!? Готовы ли вы уйти гордо, как подобает свободным людям!? Успокойте меня! Скажите мне, что вы, мои соратники, мои братья и сестры, не рабы и никогда не станете рабами!
Вместе с его последними словами свет над пустыней померк, солнце наконец-то провалилось за частокол скал, и наступившие сумерки загустели, потянув за собой ночные тени — черные и липкие, как старые чернила из каракатицы.
По толпе пробежала дрожь. Теперь, когда солнечные лучи касались только верхушек скал, закрывающих горизонт, лица и спины людей освещал багровый свет пожарища. Но огонь был ярок, и даже потерявшие прежнюю зоркость глаза Иегуды видели все до мельчайших деталей. Лица людей отражали растерянность, страх, неуверенность, но среди десятков испуганных глаз горели мрачным огнем взгляды тех, кто принял речь бен Яира от начала и до конца. Принял не как отвлеченную философскую истину, а сердцем и разумом, как призыв к незамедлительному действию.
Кое-где в толпе сверкнула сталь, но, милостью Яхве, только кое-где…
Иегуда нащупал в складках одежды письменный прибор, провел пальцами по серебряной шапочке чернильницы (это всегда успокаивало его, помогало принять решение с холодным умом) и шагнул вперед, становясь между испуганными людьми и бен Яиром.
Страха не было — Иегуда давно не боялся смерти. Жить всегда страшнее, чем умирать. Сегодня Элезар мог зарезать его, мог швырнуть вниз со стен, мог придумать и что-то поизощреннее: никто бы не произнес ни слова поперек, но, несмотря на угрозу позорной кончины, старик просто не мог не сказать того, что думал.
Есть вещи, которые нельзя простить самому себе.
Есть поступки, которые и через десятки лет заставляют тебя делать странные, с точки зрения окружающих, шаги.
Безрассудные. Бессмысленные. Сумасшедшие.
Какой же человек, если он в здравом рассудке, становится между сикарием и его жертвами?
— Сказанное тобой — мудро, Элезар, — Иегуда говорил громко, и голос его, дребезжащий на высоких нотах, старческий, разнесся над вершиной горы, достигая ушей толпы. — Кто бы осмелился спорить с тобой, когда ты произносишь такие пламенные речи, достойные самого отважного Давида или бесстрашного Антипатра…
Сначала многие, стоявшие в толпе, не могли понять, откуда звучит голос. Где находится человек, осмелившийся говорить с вождем на равных в такую минуту? Но все больше взглядов находили фигуру Иегуды, замершую на границе освещенного пожаром круга, все больше и больше глаз останавливались на нем.
Причудливые отблески пламени и длинная тень, которую старик отбрасывал на камни, делали его выше, чем он был на самом деле, скрывая то, что годы согнули спину говорившего и опустили плечи. Но речь его чудесным образом притягивала внимание, так же, как и речь вождя.
И те из осажденных, кто до сей поры не замечали седого старика, которого бен Яир неизвестно отчего баловал своим вниманием, вдруг увидели, что перед ними стоит человек, умеющий говорить с толпой.
Элезар бен Яир тоже не сразу сообразил, кто именно спорит с ним, а найдя глазами Иегуду, сделал шаг вперед и оскалил зубы. Взгляд его не сулил ничего хорошего, и хотя за месяцы осады между Иегудой и Элезаром возникло некое подобие дружбы, но старик твердо знал, что никакие ночные разговоры, никакие личные отношения не помешают вождю восстания свернуть ему шею. Ну, что ж… Значит, последние страницы останутся недописанными.
— Убить друг друга? Убить наших жен и детей, чтобы избежать завтрашней расправы? Это будет прекрасный подарок римлянам, — продолжил Иегуда. — Тысяча мертвых тел. Что может быть лучше? Как обрадуется Флавий Сильва — его воинам даже не придется поработать мечами, не придется пролить хотя бы каплю крови — ни своей, ни иудейской. Крепость сама спелой фигой свалится им в руки. Мы — евреи — все сделаем за римлян. Конечно, это проще, чем оборонять древние камни с оружием в руках. Красивая смерть назло врагу! Скажу тебе больше, бен Яир! Сильва оценит твой поступок, это ведь так по-римски — умереть от собственной руки. Так делают их воины и их мудрецы, когда не имеют другого выхода — ведь самоубийство для неверующих в Яхве не грех.
— Что ты хочешь сказать, старик!? Что смерть страшна для настоящих храбрецов? Чушь! Она не страшнее жизни! — пророкотал бен Канвон, становясь рядом с бен Яиром. Он все еще не оправился после смерти жены — лицо осунулось, казалось, что сам он уменьшился в размерах, хотя, конечно же, это было не так. Просто глубокие тени, легшие под глазами, да запавшие под щетиной щеки сделали черты лица еще жестче.
— Ты так дряхл и бессилен, что должен сам хотеть смерти! Чего же ты боишься? Ведь по ту сторону нам нечего терять! Зачем говоришь слова против? Элезар прав! — прокричал он своим громовым голосом, и толпа шарахнулась от могучего, похожего на рев боевой трубы, звука. — Завтра, еще до того, как солнце поднимется над горами, римляне возьмут крепость штурмом! Мы ничего не сможем поделать! Ты готов висеть голым на стене и чувствовать, как вороны выклевывают тебе, еще живому, печень? Ты готов смотреть на то, как римские солдаты пускают по второму кругу десятилетнюю девочку?
— Я давно ничего не боюсь, бен Канвон, — произнес Иегуда, не снижая голоса. — Нет на войне ужаса, что я бы не видел собственными глазами. Я старик, братья и сестры мои, — он говорил, обращаясь не только к Элезару, но и к каждому стоящему на вершине горы, к каждому, кто слышал его. — Я давно разменял семидесятую зиму, и конец мой настолько близок, бен Канвон, что мысль о смерти не пугает меня. Я свыкся с тем, что делю с ней постель, и готов к тому, что каждый рассвет может быть последним, что каждая ночь может навсегда закрыть мне глаза. Ты прав — по ту сторону нам уже ничего не потерять! Но каждая потеря, каждая слеза, каждый наш горестный крик означает, что мы все еще не разучились чувствовать, а, значит, мы все еще остаемся людьми в нашем жестоком мире! Я хоронил друзей и близких, вершил своими руками суд — праведный и неправедный. Я грешил так много, что хватит на десять жизней, и делал добро столько, сколько мог. Я боролся с римлянами с ранних лет и надежда на победу всегда жила в моем сердце! Мне довелось видеть, как пал Ершалаим. И путь Предвечный подтвердит мои слова — мое сердце разрывалось на части от горя и печали! Я был, как и ты, бен Яир, внутри вечных стен, и с болью наблюдал, как превращалось в прах все то, что принадлежало нашему народу. Как рушится храм и как римляне волокут из Святая Святых храмовую посуду и драгоценные свитки Торы…
— Ты говоришь правду, старик, — прохрипел бен Яир. — И твои слова склоняют чашу весов на мою сторону! Они не пощадили Храм, сожгли город, убили всех, кто был там! Стены Ершалаима сравняли с землей и волы распахали то место, где мы жили, плодились, трудились и молились Богу! Теперь римские заставы стерегут каждую дорогу, ведущую к развалинам, и ни один еврей под страхом смертной казни не имеет права ступить на Священную землю. Только несколько наших женщин, которых они превратили в блудниц, живут среди камней, чтобы солдаты могли утолять свою похоть! Только несколько наших мужчин, превращенных в рабов, ждут там смерти, выполняя грязные работы! И только шакалы, грязные шакалы растаскивают по пустыне кости покойников, гниющих в Геене без погребения! Только скорбь и запустение царят там, где веками расцветал великий город! И кто еще может надеяться, что завтра Сильва пощадит кого-то из нас?
Израиль. Иудейская пустыня. Наши дни.
Зайд? — спросил профессор Кац, неуверенно. — Зайд, это ты? Стоящий перед ними бедуин был одет в галабею, ветер трепал края его белой куфии, мешая рассмотреть лицо. Оружие было направлено в сторону незваных гостей, но именно в сторону, а не на них.
— Зайд? — повторил вопрос профессор. — Узнаешь меня? Я — Рувим Кац, твой командир! Помнишь?
Бедуин не двигался, ничего не отвечал, но и ствол не опускал. — Рувим… Помнишь?
— Ты — Рувим? — спросил высокий человек. — Я не Зайд, я его старший сын. Отец говорил о тебе. Мало говорил.
Разговор шел на иврите, Арин тихонько, едва шевеля губами, переводила. Шагровский уже немного попривык к гортанному звучанию языка, различал отдельные слова и предложения, хотя понимал мало что. На его слух, произношение высокого мужчины в «арафатке» почти не отличалось от дядиного.
— Он никогда не был говорлив, — ответил профессор Кац. — Я вообще удивлен, что он упоминал меня.
— Он видел тебя по телевизору, — пояснил старший сын Зайда. — Ты выступал, говорил, что копаешь старые города и могилы. Отец сказал — ты был справедливым командиром.
— Он так и сказал?
— Да. Я тоже служил в ЦАХАЛе, как гашаш.
— Если ты был таким же гашаш, как твой отец, я завидую твоему сержанту.
Сын Зайда опустил карабин стволом вниз. Это было равносильно рукопожатию.
— Ты хотел видеть отца?
— Да.
— У тебя к нему дело?
Рувим замялся.
— Ты никогда не приходил к нам в дом, — сказал бедуин, поправляя куфию. У него было худое аскетичное лицо с глубоко посаженными темными глазами — этакий семитский тип, хоть сейчас икону пиши. — Много лет прошло с тех пор, как вы с отцом служили вместе. Теперь ты пришел. Не один. На одежде кровь, вы все в пыли. Женщина ранена. Ты тоже.
Он помолчал немного.
— Если бы ты сказал, что приехал увидеться с аба[129], я бы принял тебя за лжеца. Или сумасшедшего. Говори, что тебе нужно.
— Погоди-ка, Якуб, — голос, который позвал бедуина, принадлежал пожилому человеку. И этот человек не привык повторять что-либо дважды.
Этот мужчина, вышедший из пристройки, тоже был высок, еще более худ, даже, скорее, не худ, а высушен годами и жарким израильским солнцем. Лицо, полускрытое «арафаткой», очень походило на сыновье, но возраст бедуина был близок к дядиному и морщины глубоко прорезали его лоб, скопились у глаз и у крыльев крупного семитского носа.
— А ты изменился, Рувим, — сказал Зайд. — Я бы не узнал тебя, если бы не видел передачу по телевидению. Я думал, ты по-прежнему воюешь. А ты, оказывается, копаешь могилы…
Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом сделали несколько шагов навстречу и пожали руки.
— Ты тоже поменял профессию, — заметил Рувим осторожно.
— Я в нее вернулся, — отметил бедуин без улыбки. — Мой прадед выращивал скот, мой дед делал то же самое, отец разводил овец. Теперь и у меня стадо. Якуб закончил технион, но тоже решил остаться со мной. Двое младших осели на Севере и живут не так, как жили предки. Это нехорошо для нашего племени, но их жизнь — это их жизнь. Зайдите в гости, Рувим, я вижу, что вы спешите, но о делах лучше говорить в тени.
В хижине работал кондиционер!
Переход от обжигающего зноя к нормальной температуре был настолько неожиданным, что Арин бросило в дрожь и она обхватила себя за плечи здоровой рукой, дядя с облегчением выпустил из легких горячий воздух и вытер покрытый испариной лоб относительно целым рукавом рубашки. Валентин же прохладе обрадовался, но тут же почувствовал, как стремительно остывают на нем капли пота, и услышал запах собственного тела и одежды. Радости это, честно говоря, не прибавляло.
Несмотря на традиционно убогий внешний вид, жилище Зайда было опрятно внутри. Земляной пол, там, где он не был накрыт циновками, чисто выметен. Очаг, сложенный по традиции из крупных камней, контрастировал с ЖК-панелью, подключенной к спутниковому ресиверу последней модели. Тут же, возле кухонной утвари, аккуратно размещенной в углу общей комнаты, на низком и, судя по всему, старинном сундуке, лежал небольшой лэптоп с торчащим из порта модемом. Увидев компьютер, Валентин едва не рванулся к нему, но поймал взгляд дяди и сдержался. Средневековье в доме Зайда прекрасно уживалось с новшествами современной цивилизации. Сам дом, построенный из камней, шкур, кусков брезента, плетеных циновок, веток, жести, вместо одной из стен опирался на скалу, вдоль которой тянулись по земле змеи проводов от солнечных батарей и дизель-генератора.
Женщина, встретившая гостей в хижине, была одета, как и ее предки пару сотен лет назад: в вышитое красным одеяние из плотной ткани, но оставляющее открытым лицо.
— Моя жена, Хавва, — сказал Зайд, и едва заметно кивнул головой.
Хавва была похожа на мужа (ведь известно, что жена и муж становятся похожи друг на друга после долгой совместной жизни) — то же вытянутое, худое лицо, прорезанное вертикальными морщинами, та же смуглая обветренная кожа, но, несмотря на возраст, в ее чертах просматривалась былая суровая красота.
Она подала гостям воду для умывания — водопровода, естественно, не наблюдалось, и вся вода в доме находилась или в кувшинах или в канистрах, которых, наверное, было очень много, во всяком случае, на гостях ее не экономили и всем троим удалось смыть с рук и лиц грязь и кровь последних дней. Подхватив тяжелый таз с грязной водой, женщина исчезла в «кухонной» части дома, загремела посуда. Слышно было, как затрещало пламя в очаге, запахло съестным, и от этого все трое беглецов невольно сглотнули слюну. Сухой паек — плохой заменитель полноценной еде.
Сели по арабскому обычаю, на пол, поджав под себя ноги.
— Я понимаю, — сказал профессор, — что по законам гостеприимства я не должен сейчас говорить о деле. Но, веришь ли, Зайд, у нас совсем нет времени. Я не хочу привести беду к тебе в дом, а если я задержусь, то такое может случиться. Люди, идущие за мной по пятам, не будут разбираться, имеешь ли ты ко мне отношение — они просто убьют тебя и семью. Поэтому, позволь мне начать…
Бедуин молча кивнул.
— Простите, аба, что я вмешиваюсь в разговор, — Арин была само смирение, глаза опущены вниз. — Но племянник господина Рувима не говорит на нашем языке. Я буду переводить, если вы позволите…
Еще один кивок.
— Могу ли я просить тебя о помощи, Зайд? — спросил Рувим.
Бывший следопыт продолжал молчать, глядя на гостя из-под бровей. Не мрачно, не осуждающе, не враждебно, но и не благоволя — нейтрально. Такой взгляд может легко изменить полярность вслед за хозяином — мгновенно превратиться в обжигающий ненавистью или, наоборот, в полный сочувствия и понимания. Бедуин ждал, профессор продолжил.
— Так получилось, что у нас сейчас сложности. Не с законом и не с властями, Зайд, тут можешь не сомневаться…
По лицу бедуина пробежала тень усмешки, и даже Валентин, знавший о здешних бедуинах очень мало, сразу понял, что неприятности с законом и с властями хозяина дома ничуть не пугают, а вовсе наоборот.
— … есть люди, которые за нами гонятся. Мы не знаем, кто они, но не думаю, что ты будешь рад знакомству с ними. За последние дни они убили многих из наших друзей, и мы живы только по чистой случайности.
В комнату неслышно скользнула Хавва, неся поднос с чашками и железный «заварник» с шай бил нана — бедуинским мятным чаем.
— На все воля Аллаха, — произнес Зайд спокойно. — Вы живы и это хорошо. Что еще нужно человеку?
— Человеку много что еще нужно, — продолжил Рувим. — Мы едва ускользнули, у нас нет денег, нет одежды, телефонов, документов. У нас почти ничего нет, и по нашим следам идут убийцы. Для того, чтобы получить одежду, телефоны и машину, нужны деньги.
— Деньги нужны всегда, — подтвердил слова профессора хозяин дома.
— Но их у нас нет!
— Это плохо, — констатировал бедуин, беря в руку пиалу с чаем. — Нет денег — это значит, ничего нет!
— Но у нас есть два квадроцикла.
— Квадроциклы — дорогие машины. Думаю, что дороже моей «Тойоты». И что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Возможно, что ты купишь у нас квадроциклы.
— Возможно, — согласился Зайд сдержанно, но глаза его блеснули. — Если у тебя есть на них документы…
— Бумаг нет, — развел руками профессор.
— Они ворованные? — спросил бедуин без отвращения в голосе.
— Они трофейные.
Бедуин понимающе усмехнулся.
— Я еще помню, как ты добываешь трофеи. Вряд ли хозяева подадут жалобу в полицию!
— Что да, то да.
— Значит, бумаг нет…
— Значит, бумаг нет.
— Это конечно, плохо. Я не люблю покупать трофеи, а вдруг за ними придут бывшие хозяева?
— Думаю, — высказался Кац с предельно сдержанным выражением лица, — что придти за ними для бывших хозяев будет очень затруднительно. Я бы сказал — почти невозможно. Ты сам знаешь, Зайд, покойники не ходят. Они, в основном, лежат.
— Но у них есть друзья, — возразил бедуин, снова отпивая чай из пиалы. — Опасные люди! Зачем мне неприятности? Что у тебя еще есть, капитан?
— Пока что ничего более… Ничего, что могло бы тебя заинтересовать.
— Жаль.
— Так ты не поможешь нам?
— Я не сказал «нет», я сказал — «жаль». Какую помощь ты бы хотел получить?
— Мне нужна телефонная связь.
— Это проще.
— И несколько минут пользования твоим компьютером.
— Еще проще. Но для начала я хочу понять, почему кто-то гонится за вами и хочет вашей смерти? В чем причина, Рувим, что тебя гонят как антилопу в твоей собственной стране? Ты же всегда был львом, капитан!
— Валентин, — распорядился дядя. — Покажи…
И Валентин показал.
Находка не очень впечатляла — ведро бриллиантов или золотые слитки выглядели бы куда как убедительнее!
Зайд покрутил контейнер в руках. Потом внимательно осмотрел тубус, зачем-то понюхав распиленный край.
— Все из-за гвиля? — спросил он с разочарованием, возвращая вещи Валентину и снова берясь за чай.
— Да.
— Когда я был маленьким, мы находили очень много таких в пещерах на Юге, неподалеку от моря. Я сам находил. И что такого ценного в этих высохших кусках кожи? Не понимаю и никогда не пойму! Им тысячи лет, те, кто писал их, давно превратились в прах. Разве могут быть тайны, из-за которых люди гибнут много веков спустя? Нет! Но если вас из-за этого пытаются убить, значит кто-то думает не так, как я! А ты не полагаешь, что проще было бы избавиться от него, Рувим? Выбросить или, например, отдать тем, кто вас преследует? Даже если он стоит кучу денег, разве твоя жизнь и жизнь этих детей не дороже?
Профессор покачал головой.
— Это не решит проблему. Дело не только в деньгах, Зайд, жизнь всегда дороже денег, я бы не стал играть с судьбой. Но им нужно, чтобы мы никому не сказали о рукописи, даже не о том, что в ней, а о том, что она существует. Для этого у них есть один путь… Веришь, сержант? Есть секреты, которые не портятся и никогда не протухают, — сказал серьезно Кац. — И это один из них.
— Пусть так, — согласился бедуин. — Значит, тебе не повезло. Нет ничего хуже, чем хранить чужие секреты, особенно, если за них могут убить! Поешьте, Рувим, и вы, дети, то, что послал нам Аллах… Я понял, о чем ты просишь, теперь дай мне подумать, что я могу сделать для вас.
Блюдо с жареным куриным мясом, золотистым луком и горой рассыпчатого риса Хавва поставила на циновку между ними. Аромат, поднимающийся от свежеприготовленной пищи, был не просто хорош — для оголодавших беглецов он был восхитителен! Сам хозяин к еде едва прикоснулся — только для того, чтобы гости не смущались — и продолжал пить чай, пока остальные трапезничали.
Сразу, как Хавва убрала блюдо (выеденное без остатка!) и вышла, к беседе присоединился Якуб — такой же непроницаемый и спокойный, как его отец.
Старый и молодой бедуины переглянулись.
— Я не куплю у вас квадроциклы, — произнес Зайд с той же ровной интонацией.
Все молчали, стараясь не показать разочарования. Валентин почувствовал, как Арин сжала его руку, но ни на йоту не изменила смиренное выражение на лице.
— Ну, что ж… — протянул профессор. — Нет — так нет. Спасибо тебе, Зайд, спасибо за еду и пристанище…
— Сядь, капитан, — попросил бедуин и сделал соответствующий жест рукой. — Не спеши, я не закончил. Я не могу купить ворованное…
— Трофейное, — поправил Кац.
— Я не разбираюсь в тонкостях и законах, Рувим, я не юрист, я простой бедуин, и мне трудно понять разницу между трофейным и украденным, зато я знаю людей, которых это различие не интересует, и они с удовольствием купят ваш товар. И им не нужны документы. И с деньгами у них нет проблем. Сколько ты хочешь получить за машины?
— Две тысячи долларов, — сказал профессор. — За обе.
— Это много.
— Это разумная цена. Недавно их купили тысяч за двадцать — двадцать пять.
Якуб наклонился и что-то негромко произнес на ухо отцу.
— На обеих машинах следы от пуль, — Зайд пожал плечами. — Не думаю, что по ним стреляли в магазине! Мне кажется, что тысяча долларов за два вездехода — более справедливая цена.
— Следы от пуль — это всего лишь дырки в пластике, — возразил Рувим. — Сами машины целы и практически новые. Разве пара царапин, которые и заметить-то трудно, повод опускать цену в два раза?
— Боюсь, что для покупателей это не будет разумным доводом. Зачем им чужие неприятности? Тысяча долларов за два квадроцикла. Это все.
— Я готов отдать тебе два за семьсот, — сказал профессор. — Если ты дашь нам попользоваться своим старым пикапом. Тем, что стоит за домом. Только попользоваться! Машина застрахована?
Зайд кивнул.
— Отдай ключи нам, а сам заяви его в угон через два дня.
— Через два дня он будет тебе не нужен?
— Или я буду мертв, и тогда его вернет полиция, или я сам пригоню его тебе с благодарностью. Хорошее предложение, Зайд, справедливая цена! Пикапу лет тридцать, не меньше!
— Меньше, капитан, гораздо меньше! Но твое предложение мне нравится! Договорились. Семьсот долларов шекелями и мой пикап в придачу. Я надеюсь, что ты сам вернешь его.
— Я тоже на это надеюсь.
Зайд улыбнулся. Улыбка у него была хорошей, лицо буквально осветилось изнутри. Что делает бедуина счастливым? Хорошая сделка!
— Тебе нужен телефон?
— Да.
— Держи.
Трубка была старенькая, с минимальными возможностями по мультимедиа, но дареному коню…
В первую очередь, стоило предупредить близких — им могла грозить опасность. Близких у Каца было не так много — больше троюродных, четвероюродных, а то и еще более дальних родичей, с которыми его связывали лишь фотографии конца XIX века, да общие фамилии прадедов. Но с двоюродной сестрой, жившей, как и он в Иерусалиме, Рувим общался, как с родной, если бы она была. Руфь Кац (именно ее профессор считал покруче самого Ирода и должен был привести Валентина к ней в гости на смотрины и штрудель) — потеряла мужа почти 10 лет назад, и, так как детей не имела, обратила всю свою нерастраченную заботливость и сестринскую нежность на неженатого братца. Как ни странно, Рувима это не раздражало, он умел избегать излишнего внимания, когда хотел, а когда не хотел — бывал обласкан, накормлен домашним, выслушан… В общем, с Руфью у него были очень теплые и близкие взаимоотношения. О них было хорошо известно друзьям и знакомым, а, значит, и преследователи могли быть осведомлены о профессорских родственных связях. Прежде всего, нужно было предупредить ее. Тем более, что профессор пока с трудом предполагал, к кому на голову можно свалиться с сегодняшними проблемами.
Набирая номер двоюродной сестры, Кац порылся в памяти (записные книжки в мобильных телефонах развращают абсолютно!), вынимая из темных закоулков нужные номера. Тех, кто мог бы им помочь в сегодняшней ситуации, набралось не густо, больно уж специфическими были обстоятельства. Но попробовать дозвониться тем, кто способен помочь разобраться, все-таки можно. Главное — нащупать ниточку, а там, возможно, и до клубочка дотянемся.
На мобильном Руфь шли длинные гудки. Рувим поймал себя на том, что не может вспомнить ее домашний номер. О, shit! 12–33 или 12–32?
Он остановился, нажал кнопку сброса и снова начал набор. Все-таки 12–33. Точно.
Опять нет ответа.
Наверное, лицо у Каца стало растерянным, потому что Зайд посмотрел на своего бывшего командира с явным сочувствием.
— Ты хотел использовать компьютер, Рувим?
— Если ты не возражаешь, это сделает мой племянник.
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада. Лагерь Десятого легиона.
Командующий подавлением остатков еврейского бунта, прокуратор провинции Иудея, жестокосердный Флавий Луций Сильва действительно не собирался никого оставлять в живых. Это не входило в его планы и привычки, потому что было нецелесообразно. Несмотря на то, что прокуратор просто не любил эту вечно бунтующую колонию за ненадежных людей и жаркий климат, прежде всего в своих поступках он руководствовался соображениями целесообразности. Война есть война, и все, что помогало Сильве одержать и, что еще важнее, удержать победу, делалось без колебаний и оглядки на человеческие жизни. Если своих солдат прокуратор еще мог пожалеть, хотя бы теоретически, то о проявлении хоть какого-то сочувствия к врагу нечего было и думать. Ненависть к здешнему народу тоже имела место в истоках поступков Сильвы, но не брала верх над государственными и стратегическими соображениями. Прокуратор делал, что должно, оставляя чувства за пределами своих обязанностей. Холодное сердце и трезвый, не отягощенный эмоциями, рассудок — вещи необходимые, особенно, когда войска под твоим командованием совершают карательную экспедицию, окончательно очищая окраины владений Цезаря Веспасиана от зелот-ской заразы.
Несмотря на спустившуюся на лагерь ночь, Сильва и не думал ложиться спать, а, вопреки длинному и тяжелому дню, полному беспокойств и раздражения, чувствовал себя бодрым и полным сил.
Такого душевного подъема полководец не ощущал со времен войны в Британии, хотя, надо заметить, британская компания не была увеселительной прогулкой и хороших воспоминаний оставила, ох как мало! Но это прекрасное чувство скорой победы, запах которой нынче витал в сухом воздухе, отравленном испарениями Асфальтового озера, — его невозможно забыть, его невозможно с чем-то спутать! Что может быть лучше для человека, который вот уже сколько месяцев сидит в этой проклятой пустыне и выжигает каленым железом осиные гнезда очередного еврейского восстания, чем твердая уверенность в том, что завтра все кончится!
Завтра.
И легионы свернут лагеря, выстроятся в колонны и пойдут на запад, к развалинам Ершалаима, оттуда в Кесарию, где часть станет на летние квартиры, а часть, проклиная все на свете, двинется в Александрию Египетскую, где снова мутят воду ненормальные иудеи!
Но путешествие в Египет войска совершат уже без него… Луций Флавий ухмыльнулся и потер выбритый подбородок.
Его ждут дворец прокуратора Иудеи на берегу ласкового моря и сама Иудея — плодородная, богатая и, наконец-то, покорная, лежащая у ног Рима (и у его ног, что тут скрывать!) — прекрасная награда за все тяготы, перенесенные в последние годы. А еще с ним на время останется его любимый Десятый легион, прославленный «Фре-зентис», одно имя которого наводит страх на бунтовщиков.
Императорский указ гласил, что Десятому «Сокрушительному» предстоит стоять на развалинах Ершалаима без конца и срока, до скончания лет (то есть, до нового императорского указа), дабы помнили иудеи о величии Рима и о судьбе тех, кто ему не покорился.
Было бы неплохо, чтобы еще один из легионов оставался в Кесарии постоянно, но особой надежды на такое решение императора Веспасиана у Луция Сильвы не было — войска традиционно квартировали в Сирии, под контролем тамошнего наместника, и держать такие силы в обескровленной восстанием Иудее было бы не совсем разумным шагом.
Еще год назад Сильва считал, что его миссия более похожа на ссылку, чем на почетное поручение, но события в Галлии и восстание Юлия Цивилиса, бывшего римского подданного, вождя батавов, изменили взгляд прокуратора на длящуюся уже седьмой год войну против зелотов — угодить в политическую мясорубку, сопровождающую германские сражения, было бы куда как хуже. И карьерные последствия могли быть непредсказуемы, а оступиться и попасть в немилость в почтенном для военного возрасте означало кануть в безвестность и доживать оставшиеся годы вдалеке от событий и столиц. Далеко не всем так везет, как нынешнему правителю Великого Рима, пришедшему к власти прямиком из своего иудейского похода на копьях преданных и сплоченных вокруг него легионов.
У Сильвы не было иллюзий по поводу своей карьеры — императором ему не стать, но зато можно остаться влиятельным и очень богатым человеком. Ни один из прокураторов здешних мест не возвращался в Рим беднее, чем был до того. Сильва не собирался нарушать традиции. Пусть в Иудее его называют палачом, пусть он оставляет за собой только пожарища и мертвецов — что ж, такова судьба иудеев и воля цезаря Веспасиана! Уж кто-кто, а Цезарь как никто знает коварство, фанатизм и неугомонность евреев. И их богатство. И вина за то, что случилось с этой страной, лежит не на нем — честном вояке, верном слуге Веспасиана, а на этом безумном народе и римской политике, которая никогда не допустит отпадения римских провинций, предпочитая залить их кровью, чем потерять!
Удушающая жара закончилась, едва не погубивший осадную башню ветер принес в пустыню вечернюю прохладу. Зарево над вершиной Мецады налилось густым багрянцем: снизу было хорошо видно мерцающие в проломе каменной стены уголья.
Луций Флавий усмехнулся.
Завтра! Завтра!
Походка его сделалась легкой, как у юноши, словно не давили на него четыре с лишним десятка прожитых лет, не ныли раны, не зудели по всему телу выступившие от солнца пятна, похожие на лишаи. Запах скорой победы придавал ему силы, пьянил Сильву сильнее фалернского вина.
Внутри лагеря прокуратор передвигался без десятка личной охраны — это было безопасно — от возможных неприятностей надежно защищали внешние караулы. Ими занимался один из ветеранов — примипил[130] Десятого легиона Публий, который после позорного поражения «Сокрушительного» под стенами Ершалаима научился уважать евреев как врагов и выстроил вокруг крепости такой живой частокол из часовых, что за все время осады ни один сикарий не проник за стены полевых лагерей, хотя попытки были, конечно же, были…
Луций Сильва знал, что сикарии — большие любители убивать из-за угла, и быть беспечным, имея под боком такое змеиное гнездо, как Мецада, было бы глупо, чтобы не сказать безрассудно. Достаточно одного удачного покушения, чтобы обезглавить армию, а, значит, дать евреям несколько месяцев передышки. Зачем дарить зелотам лишний повод для радости? Приходилось соблюдать осторожность, но, как старый вояка, Сильва не любил и чрезмерного внимания охраны, так что сейчас за ним шли только лишь боевой друг, начальник всех караулов Публий да двое легионеров-сопровождающих.
Прокуратор был в превосходном настроении и его благодушный настрой передавался окружающим и встречным: солдаты улыбались и приветствовали военачальника радостными криками, то и дело приглашая Флавия и его спутника к кострам — выпить с воинами вина да разделить кусок хлеба. Казалось, добрый отец шествует между палатками, находя для каждого нужное слово, а то и улыбку. Те, кто прошел с Сильвой не одну кампанию, знали — таким прокуратор бывает только в предчувствии победы.
Под навесами, расположенными в отдалении, там, где держали рабов, царило мертвое молчание. То, что победа римлян близка и завтра осада закончится, понимал каждый в лагере, и пленные евреи не оказались исключением, только вот радости у них это не вызывало. Пока что они были истощены, усталы, грязны, покрыты ранами и язвами, но еще живы. Завтра же необходимость в них отпадет, а как ведут себя римляне с теми, кто больше им не нужен, общеизвестно. Никто из плененных не знал планы прокуратора: погонит он рабов прочь от павшей твердыни или прикажет перерезать? В любом случае, ничего хорошего впереди их не ждало.
Конец Мецады, скорее всего, означал кончину всех пленных — только не знающий жестокости Сильвы глупец мог надеяться на римское милосердие. Да и не в самом прокураторе было дело! Не Сильва — Рим не любил сложностей! Один раз восставший против власти Цезаря становился врагом навсегда. Убить бунтовщика до того, как он сдался, всегда проще, чем потом следить за помилованным, ожидая удара в спину. Шесть тысяч вьючных животных, обслуживающих стоящие под стенами Иродова гнезда легионы, чувствовали себя гораздо спокойнее, чем тысячи рабов-иудеев — животным в любом случае не грозило быть убитыми на следующий день.
Зная, что люди в отчаянии становятся способны на любые безрассудные поступки, легат Десятого, Траян, приказал примипилу утроить охрану вокруг навесов и Публий с удовольствием исполнил приказ. Окруженные кольцом легионеров рабы ожидали рассвета с ужасом. Неоткуда было ждать пощады, не на что надеяться: рабы были мятежниками-иудеями, поставленными Римом вне законов человеческих и Божьих, и на них не распространялось триумфальное милосердие. Только лишь два пути существовало для тех, кто коротал ночные часы под навесами, — рабский труд или смерть. Третьего было не дано.
Дойдя до подножия Левка, Флавий Сильва остановился, и, расставив пошире ноги, задрал голову вверх, вглядываясь в вершину крепости, которую еще недавно считали неприступной.
По мере того, как темнело небо, треск пламени в крепости становился все менее громким, и через него едва слышно доносился гул голосов.
— Наверное, молятся, — сказал стоявший в шаге позади Публий, и рот его искривился в усмешке. — Я бы на их месте уже молился. Если промедлить, то можно и не успеть! Ночи стали гораздо короче, так что времени осталось мало, а евреи народ набожный…
Он помолчал, оглядывая позицию, прищурился, рассчитывая в уме что-то свое, и лишь потом спросил:
— Я так понимаю, прокуратор, что ты сам возглавишь штурм?
— Конечно, — отозвался Сильва.
Отсюда, снизу, путь по настилу до пролома казался совсем коротким, но прокуратор знал, что на самом деле расстояние очень немаленькое. Каждый локоть построенной насыпи стоил ему седых волос — Сенат бы не простил военачальнику поражения и, подходя под стены Мецады, Флавий Сильва мог с уверенностью сказать, что не взятая крепость будет означать проигранную кампанию. Проигранную в общем и целом. Прошлые победы никто не вспомнит, а эта скала, торчащая на берегу Асфальтового озера коренным зубом великана, может поставить крест на его военной и политической карьере. И это не радовало.
Интересно, сколько зелотов сейчас сидит на вершине? Пленные говорили, что их там едва ли не несколько тысяч. Впрочем, не все из этих дикарей умели считать, так что прокуратор не удивился бы, застав на вершине едва ли пару сотен человек. Для обороны столь хитроумно выстроенной крепости численность обороняющихся не имела принципиального значения, хотя, конечно, одолеть несколько сотен врагов всегда проще, чем иметь дело с несколькими тысячами.
Римский гарнизон, который вырезали евреи, захватившие Мецаду в начале войны, едва насчитывал сотню воинов, но взять Иродово гнездо и тогда было почти безнадежным делом. Зелоты, зная об этом, в лоб штурмовать твердыню не стали, а вошли в крепость хитростью, под покровом ночной тьмы, бесшумно сняв часовых на Змеиной тропе. Из всех солдат, находившихся тогда на вершине, уцелел только один, да и тот чудом. Будь римлян не сотня, а больше, не потеряй они бдительность из-за кажущейся неприступности… Люди… Все решают люди! Не проспали бы тогда караульные, и сотня солдат могла дать атакующим достойный отпор, а уж пара тысяч человек, готовых драться до последнего живого, может испортить кровь весьма основательно!
— Я сам поведу легион, — сказал прокуратор. — Передашь мой приказ — штурмует пролом Сокрушительный. Остальные входят следом. Если это понадобится, естественно.
Публий склонил голову в знак признательности.
Это означало, что рядом с Сильвой на правом фланге будет идти он — примипил Десятого легиона.
Идти на приступ вместе с главнокомандующим — большая честь, и она ставила Публия практически на одну ступень с легатом Десятого легиона — отважным и жестоким Траяном. Пусть победители Мецады не будут удостоены триумфа и не пройдут по Форуму, как герои, но тот, кто одолеет последний оплот бунтовщиков Иудеи, вполне может угодить в нынешнее подобие отмененных анналов. А какой воин не мечтает остаться в памяти потомков?
— Как ты думаешь, — задумчиво спросил прокуратор, — что они сейчас делают? Действительно молятся этому своему Яхве? Или все-таки строят укрепления?
— Я внутри крепости никогда не был, но планы видел, — отозвался Публий. — И поднимался наверх вместе с тобой — оттуда видно все, как на ладони. Конечно, евреи сделали правильно, когда построили стену из бревен и земли, но второй раз это не получится.
Примипил оперся спиной на камень и тоже посмотрел вверх. По синеющему небу рассыпались сверкающие орехи звезд. Мерцающая малиновым светом вершина напоминала истекающий лавой вулкан.
— Укрепления не строятся за одну ночь, — продолжил Публий. — Я бы попробовал построить что-то из камней, если бы у меня в распоряжении было бы две центурии строителей. Но любой таран легко разрушил бы новую стену — ведь раствора, который скрепит скалы за пару часов, в мире нет. Соорудить новый вал из земли и бревен? Для этого, по крайней мере, надо растащить остатки старого, а к нему не подступиться — слишком горячо! Я думаю, что завтра утром нам надо пустить впереди отряда рабов с шестами и крючьями, пусть откинут уголья, чтобы мы не обожгли солдат.
— Значит, они просто ждут смерти?
Публий пожал плечами.
— Насколько я знаю этот народ, они готовят нам какую-нибудь гадость. За все время осады Ершалаима у моих ребят не было спокойной недели. Зелоты едва не отправили меня на встречу с предками, если бы Тит со своими манипулами не пошел в атаку с фланга, мне бы не пришлось рассказывать тебе об этом. Они неплохие воины, а там, где не могут взять силой, пытаются взять хитростью…
— Завтра им будет не до хитростей, — сказал Сильва. — И не до молитв. Мы войдем в крепость с рассветом, и не будем брать пленных…
— Да уж… Куда брать? Нам и этих-то девать некуда, — согласился примипил, кивнув в сторону навесов для рабов, которые уже едва виднелись в сгущавшихся сумерках. — Будет исполнено, прокуратор.
— Но если будет возможность взять живыми кого-то из вождей, постарайся это сделать.
— Я предупрежу солдат, чтобы старались не убивать тех, кто командует. Потом разберемся, кто там вождь, а кто нет. К тому же, ты сам будешь рядом…
— Только вождей, — повторил прокуратор. — Остальных вырезать. Вождей мы прибьем к крестам на кейсарийской дороге. Или скормим львам в амфитеатре во время представлений — давно у нас не было такого развлечения.
Порыв ветра принес сверху обрывки фраз, неразборчивые, бессвязные, но и в этих обрывках чуткое ухо прокуратора Сильвы разобрало каркающие звуки ненавистной арамейской речи.
— Скажи мне, Публий, как солдат солдату, ты веришь, что завтра эта война закончится? — спросил он, сам удивляясь своему вопросу.
Публий был его старым соратником, можно даже сказать, другом, но не дело прокуратора задавать вопросы, на которые он сам не знает ответов. Какими бы ни были отношения — в табели о рангах Флавий Луций Сильва стоял так высоко, что, несмотря на прекрасную военную карьеру примипила, Публий достичь таких высот не мог в принципе.
Примипил вздохнул, завозился в сумраке, гремя мечом о камень, снова вздохнул — подбирая слова, собираясь с мыслями.
— Я старше тебя, прокуратор, я долго шел к тому, чтобы стать тем, кем стал, и ты знаешь, что на этом пути я никогда не был трусом. Это худшая война в моей жизни. Когда под Ершалаимом мы бежали в первый раз, я был третьим из центурионов первой когорты, одним из Primi Ordines[131]. Наш аквилифер[132] был убит, Десятый потерял орла, а евреи праздновали победу. Мы с позором спасались бегством до самого Птолемиаса[133]. Только и только милостью самого Тита легион остался легионом — вернул орлов, снова пришел под стены Ершалаима, победил, и еще два года усмирял бунтовщиков по всей Иудее, уже под командованием Траяна. И не просто усмирял — Десятый мстил за свое прошлое бесчестье, а мстить мы умеем.
В темноте Сильва не мог видеть улыбку, похожую на гримасу, исказившую резкие черты легионера, но прекрасно представил, как брезгливо кривится узкий, почти безгубый рот, сходятся к переносице рыжие выгоревшие брови.
История с поражением Фрезентиса до сих пор была больной темой для ветеранов.
— Два года мы наводили порядок, два года смывали своей и чужой кровью память о нашем поражении. Мне стыдно сказать, но не будь того позора — разгрома Фрезентиса, утерянных орлов и смерти моих товарищей — мне никогда бы не стать примипилом. Нет ничего зазорного в том, что ты влезаешь в чьи-то еще потные калиги, но почетно звание, которое приносит тебе победа, а не поражение. Я рассказал это тебе, прокуратор, чтобы ты знал, за что я не люблю эту страну и не люблю народ, ее населяющий. Я не понимаю, что это за такая любовь к Богу, если они боятся назвать даже его имя? И что это за Бог такой, если изваявшего его лик скульптора забьют камнями его единоверцы? У меня в голове не укладывается, что из-за предрассудков в вере люди идут под меч, словно быки на заклание. Не понимаю я этого и никогда не пойму. Но точно знаю — эта война не кончится завтра, мой господин. И послезавтра не кончится. И через год. Можно договориться с еврейским царем, с их первосвященниками, но не с евреями. Даже если мы выжжем эту страну дотла — война будет продолжаться, пока они есть. — Он помолчал, наморщив крупный нос, а потом пояснил: — Пока есть хоть один еврей.
— Значит, — сказал Луций Сильва спокойно, — надо сделать так, чтобы евреев не осталось. Ни одного. Война закончится. Приказ Веспасиана будет исполнен в любом случае. Во всей Республике установится мир и спокойствие, а отпадения Иудеи мы не допустим. Отпадение одной провинции — большой соблазн для других попробовать надрать Риму задницу. Зачем давать людям соблазны, Публий? Зачем давать им несбыточную надежду?
Сверху, свалившись прямиком с малинового мерцания на вершине горы, прилетел многоголосый стон — словно крикнула в ночном небе огромная грустная птица, крикнула и растворилась во тьме, с шорохом скользнув на распахнутых крыльях в ночь.
Теперь оба — и Публий, и прокуратор смотрели на пожарище Мецады. Заслышав тоскливый стон с вершины, туда же повернули голову бодрствующие рабы и ужинающие легионеры.
Затоптались обеспокоенные ослы, зафыркали лошади у коновязей. Над крепостью, над кольцом лагерей, в звездном глубоком, как колодцы Беэр-Шевы[134], небе, мелькнула тень. А, может быть, и не было этой тени, но тысячам глаз глядящим вверх, показалось, что там есть что-то, кроме звезд и пустоты, а, значит, так это и было.
Израиль. Иудейская пустыня. Наши дни.
Валентин и Арин склонились над лэптопом. Страничка провайдера, конечно же, оказалась на арабском, и Шагровский понятия не имел, как и что именно надо нажимать для входа. Он глядел, как над клавиатурой скользят кисти девушки — исцарапанные, загрубевшие от солнца, грязи и отсутствия воды. Кожа подсохла, жара вытопила из нее влагу, и под ней, словно под тонким пергаментом, было видно каждую жилку. Простреленная рука двигалась хуже здоровой, не так ловко, как хотелось бы хозяйке, но, если вспомнить, что еще вечером из-за боли в ране Арин едва не теряла сознание, прогресс был налицо.
На модеме замерцал зеленым встроенный светодиод, на экране лэптопа развернулся браузер, и девушка, подняв на Валентина свои черные, необычного разреза, глаза, улыбнулась так радостно, что Шагровский расцвел в ответ. Она не просто нравилась Валентину, рядом с ней он чувствовал себя сильнее, решительней и нежнее, чем был до того, хотя никто и никогда не мог сказать, что он слаб, нерешителен или груб. Совместно пережитая опасность сближает, рождает иллюзию отношений, которых на самом деле и в помине нет, но тут все казалось сложнее — то же самое чувство он пережил, когда впервые увидел Арин в аэропорту. Как там говорится, когда на секунду замирает сердце?
«У меня были красивее, чем ты, но никогда не было лучше».
Почти в ту же секунду, как Арин нажала на «enter» для входа в сеть, в кармане Вальтера-Карла зазвонила сотовая трубка.
«Лендровер» уже не прыгал козлом по проселочной дороге, а достаточно бодро ехал по шоссе на север. Окна во внедорожнике были открыты, из приемника доносилась музыка, а пассажиры выглядели туристами, возвращающимися с джип-сафари — те же покрытые налетом пыли лица, покрасневшие от солнца, обветренные. Любителей офф-роад в последние годы развелось много, машина никаких подозрений не вызывала.
Вальтер достал свою «нокию», посмотрел на высветившийся номер и быстро выкрутил звук магнитолы на минимум.
— Да, я слушаю…
Его собеседник находился в Западном Иерусалиме, и его внешность могла бы вызвать массу вопросов у израильской полиции — людей такой наружности частенько обыскивали, даже без оснований.
— Это Хасим, — сказал он в трубку тонким, рвущимся голоском. — Есть первые результаты.
Хасим выглядел, как арабский боевик, говорящий голосом кастрата, но на самом деле кастратом он не был, никогда в «акциях» не участвовал и ничего тяжелее пиалы с чаем в руки не брал. Более того, если бы он действительно был просто боевиком, то вреда стране, в которой жил, приносил бы гораздо меньше. Выпускник техниона в Хайфе, прекрасный физик-электцонщик и талантливый механик, давно ушедший на полулегальное положение, он в одиночку заменял целую группу электронной разведки, и трудился, естественно, не на Моссад. Чаще всего его услугами пользовались экстремисты, но Хасим работал и по свободному найму: патриотизм — дело хорошее, но кушать что-то надо каждый день. Деньги, приходящие от нефтяных шейхов на борьбу с израильскими оккупантами, было кому тратить и без Хасима. А ведь комната, в которой он находился, была уставлена сложнейшей аппаратурой, самой лучшей, что можно купить за деньги — легальной и нелегальной. Видно было, что на это оборудование потрачены большие деньжищи, возможно, что почти все, что технарь зарабатывал, так как одет Хасим был бедно, можно даже сказать, вызывающе бедно, словно был не высокообразованным специалистом, а нищим дервишем.
Хасим
— На номер, который вы поставили на отслеживание, звонили.
— Ну, и? — спросил Вальтер. — На него все время звонят…
— Точно… — согласился Хасим. — Звонят. Но с этого номера звонок поступать никак не должен. Это карточка оператора «Orange» и, если я не ошибаюсь, а я не ошибаюсь, — Хасим захихикал, — по записям оператора, она принадлежит арабу. Вы же знаете, все сотовые операторы ведут учет по продажам. Так вот… Я прогнал номер по базе — куплена в Иерусалиме, подписан двухлетний контракт на имя Якуба Воу.
Английский у Хасима был превосходным, едва ли не лучше, чем у Вальтера. Говорил технарь без акцента, разве что иногда в речи пробивалась глухая «г».
— Потом с этого же номера перезвонили на домашний. Потом снова на мобильный и долго держали.
— Засек, откуда звонили?
— Можно сказать — засек. Ближайшая сота…
Телефон Вальтера пискнул, принимая короткое сообщение.
Он глянул на экран — долгота, широта.
— Точнее сказать не могу, — продолжил Хасим.
— Адрес Воу есть?
— Есть в базе, но не факт, что он — этот самый Якуб — сидит на бедуинских виллах в Негеве. Бедуины — люди вольные, для них пустыня — это дом.
— Воу — бедуин?
— Точно, — технарь снова захихикал. — Так что он может быть где угодно. Например, на пастбищах, если смотреть по координатам соты — километров шестьдесят на юг от Иерусалима. Вопрос в том — почему Якуб Воу звонит на пелефон[135] госпожи Руфь Кац? Что хочет этот пастух от сестры профессора?
— Ты думаешь, это они там?
— Вы мне платите, за то, что я думаю. Звонок на сотовый, на домашний и снова на сотовый. Значит, звонили не по ошибке. Дело, конечно, ваше, Вальтер, но я бы проверил.
— Можешь поставить номер на «маячок»[136]?
— Уже пытаюсь, но это сложно — мне нужен доступ к внутренним сервисам компании, а там серьезные файрволы. Гарантий, что все получится, я не дам. Например, я извернусь и залезу в систему, а ваши клиенты в это время просто возьмут да выключат телефон. И еще и батарею вынут…
— Придется попробовать. Я тебе плачу не только за то, что ты думаешь, а еще и за то, что ты делаешь. Так что — делай!
Вальтер повесил трубку, сорвал с крепления стоящий под стеклом портативный GPS и ввел в него координаты, переданные Хасимом по телефону. Прибор показал точку, расположенную чуть в стороне от 1-го шоссе, на бездорожье, и, если учитывать неточность при определении координат по вышкам сотовой связи, получалось, что обыскать придется достаточно большой участок пустыни.
Немец выругался.
Шахматисты называют такую ситуацию цейтнотом. Выиграть партию, не имея времени, нельзя, каким бы сильным игроком ты не был. Профессор Кац с подопечными загнал Вальтера-Карла именно в такую ситуацию. Поимка беглецов была делом времени, которого не было. Совсем.
Его расчет на то, что Кац обязательно позвонит домой к сестре, оказался верным, только вот толку от проницательности было чуть. Если бы Карл мог предусмотреть события последних двух ночей, то мадам Кац не поехала бы с утра неизвестно куда, а лежала бы тихая, как дохлая курица, у себя на кухне. Со свернутой шеей. Старая сука!
Он так вцепился в ручку над дверями, что пластмасса захрустела.
Надо ставить человека с автоматом возле дома его сестрицы, а саму сестрицу уложить на диване и медленно-медленно резать на части! И чтобы она звонила своему кузену так часто, как это только возможно. И рассказывала, что именно ей отпилили за последние пять минут! Обязательно!
Вальтер представил себе, как он режет десантным ножом голую женскую спину и спускает с нее лоскуты кожи. И как течет кровь! И как пахнут свежие раны!
Он даже сбился с дыхания. Злоба такой силы давно не накрывала его, бывали, конечно, случаи, но чтобы так… До пелены в глазах…
Профессор у нас человек старой закалки, он своих не бросает и придет обязательно. И тогда…
Немец улыбнулся, да так, что легионер, сидевший за рулем джипа, невольно сжался. Только — вот вопрос — где теперь для всего взять людей? Для погони, засад, слежки, пыток? Негде! Значит, придется привлекать со стороны.
Это было против правил, но Карл уже и так нарушил все мыслимые и немыслимые уложения Легиона. В случае успеха ему простят все. Или почти все. А вот в случае неудачи… Количество грехов на исход не повлияет.
Вальтер посмотрел на часы, а потом уставился на корму «Доджа Рама», плетущегося в левой полосе перед «Лендровером».
Все, хватит дуть щеки — и так понятно, что налажал и должен буду ответить за собственную глупость. Нечего ныть, движение — это успех! Быстрее! Еще быстрее! Для того чтобы попасть в заветную точку на экране навигатора, нужно сначала въехать в Иерусалим с запада, а потом выехать из него на юг, и совершить это действо в часы пик. Минимум, если повезет, это займет полтора часа. А если не повезет — все два — два с половиной. За это время профессор со своим безумным выводком может оказаться в Хайфе, Эйлате, Иерусалиме или Египте, черт знает, куда его занесет!
«Эх, — подумал Вальтер-Карл, ощущая настоящее отчаяние от невозможности изменить ситуацию. — Мне бы вертолет да пару ребят из тех, что сегодня убил этот сбрендивший еврей, и у меня были бы все шансы успеть к двум часам пополуночи!»
Пикап впереди мигнул стопами и принялся замедлять ход. Поток машин медленно, очень медленно вливался в ущелья под Иерусалимом.
Вальтер напрасно думал, что его проблемы никого не интересуют — это было не так. Тем, чтобы продлить свободу действий Легиона на территории Израиля, занимались достаточно влиятельные люди, но все попытки воспользоваться каналом, аналогичным тому, что был задействован в Париже, ни к чему не привели. Никто из озаботившихся этим вопросом не был достаточно безумен, чтобы обратиться напрямую к руководству страны: было ясно, что ничего, кроме больших неприятностей, такое обращение не принесет. Второй же призыв к тем, кого в парижском «Опье-де-Кошон» представлял юноша арийской наружности, просто не достиг цели — парламентеров проигнорировали. Попытки устроить еще одну встречу на высшем уровне продолжались, но технические службы Легиона получили новые установки, рассчитанные как раз на то, чтобы предотвратить утечку информации и ее распространение на случай неудачи.
Тысячи поисковых машин во всем мире были поставлены под контроль, исходящий трафик израильских провайдеров фильтровался тщательно, по расширенному критерию, и мощные компьютеры ежесекундно перемалывали миллионы бит информации. Одновременно с этим в научном сообществе и в журналистской среде начались мероприятия по дезавуированию содержания апокрифа, ежели такой все-таки объявится. Ведь правду очень легко объявить ложью, особенно, если успеть сказать первым.
Так что в тот момент, когда Арин и Валентин вышли в Сеть, ситуация уже была подконтрольна техническим службам, работающим на Легион, и все крупные узлы израильского сегмента подвергались не выборочному, а сплошному мониторингу. Это стоило колоссальных денег, значительно больших, чем любая операция по зачистке, но тот, кто платил за услуги, вполне мог позволить себе такие траты.
За клавиатурой была Арин, никогда в жизни не сталкивавшаяся с таким понятием, как конспирация, но достаточно сообразительная и приспособленная к жизни особа — поэтому соединение пошло через анонимный сервер. Сервер находился в Голландии и ломать его было бы себе дороже, но вот незадача — выход в Сеть осуществлялся по радиомодему. И карточка, стоящая в нем, тоже была куплена на имя Якуба Воу, так что о том, что беглецы выходили в эфир и работали в Интернете, Хасим узнал почти сразу после того, как переговорил с Вальтером-Карлом. К этому моменту беглецы все еще находились на связи с сетевым узлом.
Израиль. Иудейская пустыня.
Наши дни.
— Есть, — сказала Арин. — Законнектились. Давай адрес!
Когда-то, достаточно давно, после того, как на его ноуте безо всяческих причин и предупреждений полетел жесткий диск, Шагровский завел себе правило дублировать важную информацию и держать ее подальше от железа, на удаленном сервере, расположенном, например, в Калифорнии или на Гавайях — в общем, неважно где, лишь бы подальше. Отправленное туда письмо доносило до места «прищепку» с информацией, которую Шагровский мог взять из Сети везде, где есть Интернет. Такое вот малодоступное для непосвященных хранилище сейчас устраивало Валентина полностью — он продиктовал адрес и, пока девушка стучала по клавишам, вставил флешку в гнездо USB. Ничего лучшего для хранения копии рукописи у них сейчас не было.
Фотографий и сканов набралось много — восьмигигабайтная флэш-карта была забита под завязку. В данной ситуации фотографиями можно было пренебречь — пропускная способность радиоканала невелика и заниматься сортировкой нет времени и сил, а вот сканы… Сканы — это доказательства более очевидные.
Валентин отодвинул Арин плечом и принялся паковать файлы.
Более пяти штук «прищепок» в письмо поместить не удавалось, а сканов — почти две сотни. Некоторые страницы рукописи сканировали не один раз, времени разбирать копии, пока шли раскопки, у Валентина не было, и сейчас он работал практически с черновиками, «пристегивая» все подряд.
В своей берлоге радостно захихикал Хасим — он не смог перехватить почту на узле «Орандж», но засек анонимный сервер, через который Арин вышла в Сеть. Защита сервера была хороша, но не рассчитана на технические средства, которыми обладал араб с неприятным писклявым голоском и настоящими золотыми мозгами — файлы еще передавались в эфир, а компьютерщик уже видел их трассу до конечного пункта.
Хасим откинулся на спинку сетчатого кресла, отхлебнул кока-колу из запотевшей банки и удовлетворенно хмыкнул. Пальцы его снова пробежались по клавиатуре, сохраняя в памяти компьютера копию того, что светилось перед ним на экране. Он был доволен собой, очень доволен!
Деньги за труд ему причитались немалые, но он их заслужил. Заслужил все. До цента.
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
Тень, мелькнувшую над плато, заметил и Иегуда — раскинутые в стороны кожистые крылья на миг смахнули звезды. Это было похоже на знак смерти, тем более, что смерть была близка.
Очень близка.
Не более пяти шагов отделяли старика от Элезара и бен Канвона и, если сам вождь сикариев и не собирался перерезать Иегуде горло, то ему достаточно было подать знак — бен Канвон убил бы его с удовольствием!
— Я безоружен, Элезар, — Иегуда протянул вперед руки ладонями вверх. — Немного чести такому отважному воину, как ты, убить меня. Но каждый, кто стоит здесь перед нами, видел, что ни годы, ни немощь не помешали мне каждый день вносить свою лепту в борьбу. И если настанет завтрашнее утро, я хочу встретить солнце с мечом в руках, чтобы защитить эту твердыню в последний раз! Да, я умру, но умру, как воин, а не как жертвенный баран! Разве мое желание позорно? Разве есть что-то недостойное в том, чтобы стоять до конца?
Иегуда слышал гудение толпы — тяжелый, низкий звук, как от растревоженного улья. Его слова достигали цели, рождали сомнения, не давали людям поверить в самоубийственную речь вожака, и каждая выигранная минута отбирала у Элезара завоеванное было преимущество.
Это понял Иегуда — понял и восторжествовал. Но радость его была недолгой, потому что и бен Яир тоже прекрасно понял, что теряет контроль над толпой. Глаза сикария налились кровью — казалось, они могли светиться алым, и не отражая пожар. Он готов был убить любого, кто осмелился противоречить ему, но убить старика, которого слушали со вниманием и пониманием те, на кого Элезар хотел опереться, означало проиграть битву за души соратников, а этого вождь допустить не мог. Обычно он не останавливался перед тем, чтобы пролить кровь, но тут был вынужден вступить в словесный бой, да еще и с противником, который, как оказалось, был не новичком в ораторском искусстве.
— Сколько из нас могут завтра взять в руки оружие? — спросил бен Яир, обращаясь более к толпе, чем к собеседнику. — Сотня? Полторы сотни? Или мы дадим в руки мечи нашим детям? Даже младенцам? — Он захохотал. — О, да… Это устрашит римлян! Ребенок с мечом в руке! Может быть, женщины остановят легионеров? Что ты смотришь на меня, старик? Одно дело — подносить на стены корзины с камнями, и совсем другое — отражать штурм: сила на силу, сталь против стали! Хочешь, я скажу тебе, сколько воинов завтра может стоять у пролома? Три с половиной сотни здоровых и тридцать пять раненых! Остальные — дети и женщины. Пусть они даже возьмут в руки оружие, но… сколько из них попадет в руки врага, когда битва закончится?! А дети? Ты готовишь им участь рабов? Игрушек для услады тел?
— У них будет шанс уцелеть, — возразил Иегуда. — Пусть многие из них умрут в бою, пусть из тех, кто останется в живых, большинство умрет в рабстве, но те, кто сумеют избегнуть страшной участи, родят детей, внуков, правнуков… Весь народ израильский произошел от двенадцати мужчин, часть семени которых есть в каждом из нас. Кровь каждого из нас будет жить в сотнях наших потомков. Убей тысячу здесь, и через сто лет мы недосчитаемся десяти тысяч!
— Рабов! — выкрикнул Элезар, перебивая Иегуду. — Десяти! Тысяч! Рабов! Рожденные в неволе станут римлянами, а не иудеями! Неужели ты не понимаешь этого, старик!?
— Они будут жить и нести в своих жилах память нашей крови. Назови их, как хочешь, но рано или поздно они вернутся к истокам…
— Если еще истоки будут!
— Истоки — это люди, которые помнят. Сохрани людей — и ты сохранишь истоки. Смерть не имеет памяти, Элезар. Помнят только живые!
Бен Яир бросился к Иегуде, но не ударил, а навис над ним, задыхаясь от злости. Кулаки его судорожно сжимались и разжимались, правая рука шарила по поясу в поисках рукояти сики таким знакомым Иегуде движением.
— И что запомнят эти люди? — просипел он, срываясь на высокие ноты в конце слов. — Что они передадут дальше? Следующим поколениям? А, старик? Что они стали на колени? Что геройской смерти предпочли собачью жизнь в конуре врага? Рабы, старик, рождают рабов!
— Я видел, как рабы рождали свободных, — сказал Иегуда. — И видел, как у свободных рождались рабы. В мире бывает по-разному, Элезар. Но только у мертвого нет будущего. Никакого. Я не призываю тебя сдаться. Я бы отрезал себе язык, если бы он вздумал говорить такое! Но пусть каждый из нас выберет себе судьбу — умереть с оружием в руке, быть плененным или испустить дух от руки соплеменников! Даже Предвечный дал человеку право выбора! Почему ты отнимаешь его у людей?
— У нас не осталось выбора! — пророкотал бен Канвон за спиной вождя. — Мы или умрем, как свободные люди или над нами надругаются. Не смущай людей, старик! Твой век закончился, так уйди с достоинством!
— С достоинством — означает с оружием в руках! — сказал Иегуда твердо. — Я не овца, подставляющая горло резнику. Я человек. И то, что я пережил на своем веку, тебе и не представить. Гордость моя не в том, чтобы спрятаться в небытие, уходя от ударов судьбы, а в том, чтобы нести ответственность за путь, который избран. Не-называемый дал нам жизнь, мы вправе распоряжаться ею. Но он же дал нам разум, чтобы мы знали, как ею распоряжаться.
— Он дал нам мужество — не покориться. Он дал нам веру, которую не одолеть. И если нам надо умереть, чтобы остаться свободными — мы умрем! — прокричал Элезар. — Братья и сестры! Евреи! Готовы ли вы умереть, чтобы не влачить свои дни в рабстве? Готовы ли вы принять смерть от рук своих близких, чтобы ваши тела не подверглись надругательству? Готовы ли вы избавить детей от страшной судьбы?! Готовы ли вы доказать твердость своей веры? Готовы ли вы умереть свободными людьми? Я, ваш вождь, Элезар бен Яир, спрашиваю вас перед лицом Предвечного — готовы ли вы доказать, что вы люди, а не грязь на ногах Господа? Соратники мои! Вы, кто прошел со мной вместе путь от победы под стенами Ершалаима до сегодняшнего горького дня — готовы ли вы оказать своим детям, женам, матерям последнюю услугу? Готовы ли вы железом избавить их от римской неволи? Останетесь ли вы тверды, когда кровь родных людей обагрит ваши руки?
В голосе его было столько страсти, столько силы, столько боли, что по толпе (словно это была не толпа, а одно многоногое, многоголовое, многоликое чудовище!) пробежала невольная дрожь. Воля предводителя сковывала людей, его вера в правоту подчиняла, и в груди слушающих его разгорался тот же страшный огонь, что обуглил душу самого бен Яира.
Иегуда понял тщету своих усилий. Понял, что любые слова убеждения бессильны перед фанатичным блеском этих темных, навыкате, глаз. Происходящее было необъяснимо, но при всем при том Иегуда осознавал, что раньше — не сегодня, а много лет назад — призывы Элезара нашли бы отклик и в его душе.
Это и было по-настоящему страшно — одна часть его сознания (та, что сгибалась под непосильным грузом жизненного опыта) во весь голос кричала «нет», а вторая (которая помнила, как с треском рвется плоть, когда в нее вгрызается лезвие меча) заходится в губительном, смертельном для всего живого восторге!
Бен Яир был ближе к своим жертвам, понятней, роднее, чем неизвестно откуда приблудившийся старик, и никакое ораторское искусство не могло победить эту болезненную, замешанную на крови и несчастье близость. Жестокость вождя была для обитателей Мецады жестокостью родного отца. Они верили в то, что он вещал, а там где начинает говорить вера, голос разума умолкает. Оставался шанс спасти хотя бы некоторых, но можно ли назвать спасением полученную у верной смерти отсрочку до утра? У Иегуды не было аргументов, способных переломить ход событий, но если бы даже они и были — это бы не поменяло ровным счетом ничего. Оставалось лишь отступить. Судьба сама решит, кого оставить в живых — Иегуда не мог ни помочь, ни помешать ей. Но и не мог просто ей покориться!
— Давайте я назову тех, — бен Яир уже не кричал, а шептал с присвистом, как раненый в горло, разве только не перхал кровью, — кто станет рядом со мной в самый тяжкий момент. Я назову тех, кому сам доверю свою судьбу, под чей меч сам с радостью подставлю шею… Эти люди не дрогнут, они выполнят свой долг и пойдут со мной до самого конца! Мы сделаем так, как сделали герои Иотапаты!
Пусть каждый, у кого хватит силы духа, убьет своих близких — это не будет преступлением в глазах Бога, ибо не преступление спасти родных от поругания.
Тот, у кого не достанет сил убить жену, мать или детей — пусть попросит о помощи друзей или знакомых. Ежели и у них не хватит смелости оказать услугу единомышленникам, им помогут избранные мной люди — они не дрогнут!
Когда мужчины исполнят свой долг, их жизнь оборвут мечи тех, кого я сейчас назову. Когда же в живых останутся только они, слепой жребий определит того, кто возьмет на себя грех самоубийства, но только тогда, когда он лишит жизни остальных.
Он и только он будет отвечать перед Неназываемым за все, что случится сегодня. Все, что произойдет нынче ночью, не отяготит ничьей судьбы, и вы предстанете перед Богом чистыми, как новорожденные младенцы. И только один из нас должен будет молить Предвечного о прощении, только один! Но я клянусь, что все мы будем просить Бога о милости для этого героя!
В толпе навзрыд заплакала какая-то женщина, и, как по команде, этот плач подхватили десятки, а, может быть, и сотни других голосов. Заныли дети. Толпа разом заговорила, зашевелилась, но это не было беспорядочным движением — люди действовали в едином порыве, подчиненные единой воле, словно муравьи в муравейнике.
Снова дунул ветер, угли на пожарище взорвались искрами и кое-где к небу бросились бледные, почти прозрачные языки пламени. Граница света накрыла толпу, превратив Элезара и Иегуду в темные силуэты на красном. Темнота разлетелась на клочья, буквально на несколько секунд, но и этих мгновений хватило, чтобы увидеть лица.
Женщина средних лет, темноглазая, с закопченным усталым лицом, прижимала к груди мальчика трех-четырех лет отроду, такого же грязного и испуганного, как она. Малыш рыдал, и слезы прорезали в грязи глубокие борозды, превратив замурзанное личико в страшноватую полосатую маску.
Мужчина с наполовину сгоревшей седой шевелюрой обнимал невысокую женщину с птичьим лицом и двух девочек лет десяти, удивительно похожих на мать.
Скорбные лики глубокого старика и старухи — практически застывшие, морщинистые, на которых мрачным огнем пылали глаза фанатиков — этот безумный взгляд человека, не ведающего сомнений в своей правоте Иегуда не смог бы спутать ни с каким другим!
Еще одна семья — пятеро: мать, отец и трое детей — на этот раз взрослые с мертвыми, полностью лишенными надежды, лицами и насмерть испуганные подростки, обнимающие маленькую сестру.
Одинокий мужчина с тяжелым, как могильный камень, взглядом из-под насупленных бровей, застывший, как ассирийское изваяние.
Совсем юная девушка, с глазами полными слез…
Лица, лица, лица…
Мужчины, женщины, старики, дети… Сотни лиц.
Слезы, искаженные ужасом черты, сочащиеся смертью глаза фанатиков…
Непонимание, гнев, страх, испуг, ненависть, любовь, скорбь, сочувствие…
В неверном свете угасающего пламени они сливались в одно практически лишенное индивидуальности лицо — лицо неминуемой гря-дущей смерти. Такую же печать скорой кончины Иегуда видел у людей во время осады Ершалаима. Все живое предчувствует гибель и боится ее, и только люди, несмотря на страх, идут к ней осознанно, словно ищут спасения.
Порыв ветра утих, и Иегуда перестал видеть толпу — теперь только стенания достигали его ушей. Слова любви, слова прощания, проклятия, благословения, мольбы сливались в низкий многоголосый шум, и этот шум плыл над плато, наталкиваясь на дворцовые постройки, на скалы и отражался от них тысячекратно. Казалось, сама крепость рыдает над теми, кто защищал ее.
Бен Яир шагнул к Иегуде и тяжело задышал прямо в лицо старику. Пахло от него тяжело, потом и острым запахом загнанного зверя. Когда-то в молодые годы Иегуда убил леопарда — сначала ранил метким выстрелом, а потом, несмотря на опасность, гнал, ориентируясь по кровавому следу. И погоня эта кончилась бы для беспечного и неопытного Иегуды смертью — леопард вышел ему за спину, но зверь потерял слишком много крови и ослаб, потому и не смог прыгнуть, как задумал. И умер, пытаясь разгрызть древко копья, пронзившего грудь. От огромной мертвой кошки пахло, как сейчас от бен Яира — так, что резало ноздри, а по спине пробегали мурашки. Только леопард давно был мертв, а Элезар, не уступавший ему ни в хитрости, ни в жестокости, ни в кровожадности — жив и силен, и куда как более опасен. Иегуда предпочел бы оказаться один на один со зверем, как тогда, в пустыне, чем видеть прямо перед собой эти горящие безумным огнем, черные и бездонные, как асфальтовые озера, глаза.
— Что, старик? — просипел бен Яир. — Видишь? Ты ничего не изменил! Ничего! Ты мог и не пытаться… В Гамале было пять тысяч героев. Разве мы хуже тех, кто умер в Гамале? В Иотапате погибли все, кроме предателя Маттиаху! Он проклят навеки, он и все его семя до самых дальних потомков, а о умерших в пещерах под городом до сих пор читают каддиш во всех синагогах… Разве мы хотим, чтобы нас прокляли? Здесь собрались герои, старик, а не трусы, как ты! Жаль, что я не приказал зарезать тебя сразу, когда ты прибился к нам…
Он оттолкнул Иегуду прочь, и тот едва не упал спиной на камни, но все же устоял. А Элезар уже отвернулся от него и снова обратился к толпе, вознеся вверх руки:
— Даже враги будут восхищаться нашим мужеством! — прокричал он в небо. — Сам Яхве одобрит наш выбор, потому что наши жизни принадлежат только ему! Римляне не получат ничего, кроме мертвых тел! Смотрите, братья и сестры! Сейчас рядом со мной станут те, кто протянет руку помощи упавшим духом! Мои соратники, мои друзья, защитники нашей страны и нашей веры! Бен Канвон!
Могучий бен Канвон прошел мимо Иегуды, не удостоив старика взглядом, словно и не заметил. Взор его был обращен вовнутрь, словно у человека, поглощенного молитвой.
— Бная! — позвал бен Яир.
Тонкий и изящный, словно юная девушка, лучник Бная стал от него по левую руку.
— Иоав! Мальта!
Эти двое пращников были похожи, как братья — темнобородые, широкие в плечах, косолапые и веселые. Сейчас у них были чужие, застывшие лица.
— Цифон! Грида! Хонни! Бни Фети! — продолжал выкрикивать Элезар, и верные ему бойцы выстраивались возле него, давая толпе рассмотреть добровольных помощников-палачей.
— Ха-Этки, бен Ханахтом! Цаида!
Их было двенадцать, если считать бен Яира. Двенадцать, как колен Израилевых. Двенадцать, как тех, кто сидел с Иешуа за трапезой в тот самый день, когда Иегуда последний раз говорил с ним. И день сегодня был подходящим — вместе с восходом солнца на земле начнется 15-й день месяца нисана.
Тот самый день.
Элезар опустил руки и сразу стал меньше, сгорбился — Иегуда вдруг заметил, как он постарел. Со спины его можно было принять за старика, согнутого грузом прожитых лет.
Увидев, что вождь опустил голову, толпа внезапно затихла — стало слышно потрескивание угольев в угасающем пожарище, и плач младенца прозвучал так отчетливо, словно он не лежал на руках у матери, стоявшей среди людей, а был на руках у бен Яира.
— Попрощайтесь, — сказал Элезар негромко, но, казалось, его голос был слышен и у подножия горы, там, где у начала Левка стояли, задрав головы, прокуратор Флавий Сильва и окрыленный доверием примипил Десятого легиона.
На самом деле слова не долетали до них, но почему-то по спине Сильвы пробежал холодок — кто-то невидимый обдал военачальника ледяным выдохом, от которого между лопаток выпал иней. Он невольно поежился и тут же быстро, едва ли не с испугом глянул на Публия, краем глаза успев уловить и то, как примипил дернул плечами, и мгновенный взгляд искоса в его сторону, брошенный старым боевым другом. Если бы прокуратору сказали, что он чувствовал рядом с собой дыхание смерти, он бы не поверил. А, может быть, поверил, но никогда бы в том не признался, потому что воин знает силу предчувствий, но не должен останавливаться перед ними. Публий же, воспитанный в детстве рабыней-ассирийкой, был суеверен и этого не стеснялся. Он-то сразу сообразил, кто глядит на них в упор, сообразил и содрогнулся, хотя понял, что смерть пришла не за ним…
Израиль. Иудейская пустыня. Наши дни.
Пока Валентин и Арин, склонившись над лэптопом, пересылали файлы, профессор Кац вышел из ветхого домика на самый солнцепек. Для звонка, который ему нужно было сделать, свидетели были бы лишними — тем более, что в успехе своего обращения Рувим был, мягко говоря, не уверен.
После полутьмы бедуинского жилища яркий свет выжигал глаза, отдохнувшее в потоках прохладного воздуха тело снова покрылось испариной. Он нашел густую тень, забрался в нее, как кот под диван, и, привалившись к фанерной стеночке плечом, набрал номер по памяти.
Первый раз он таки промазал — ответил детский голос, и Рувим сразу повесил трубку. На звонки в ЦАХАЛ дети отвечать не могли, тут уж можно было не сомневаться. Второй набор тоже оказался мимо, а вот с третьего раза откликнулся женский голос.
— Приемная тат-алуфа[137] Меламеда!
— Моя фамилия Кац. Профессор Рувим Кац. Я хотел бы говорить с генералом.
— Переключаю вас на его личного секретаря.
У секретаря был приятный голос — немолодой, наверное, он принадлежал мужчине лет тридцати-тридцати пяти — густой, с прекрасной дикцией и сдержанными интонациями. Именно так и должен говорить образцовый военный, подумалось Рувиму. Но договориться с этим парнем будет непросто: такие охраняют шефа, как еврейская мама — сорокалетнюю дочь-девственницу на выданье — рьяно, бессмысленно и бескомпромиссно.
— Простите, — переспросил секретарь, — еще раз, как ваша фамилия? Кац?
— Да, — подтвердил профессор. — Я — Рувим Кац, профессор археологии Иерусалимского университета.
— Очень приятно, господин профессор, и я был бы рад помочь вам, но тат-алуф Меламед сейчас отсутствует. Не могли бы вы оставить свой контактный номер, я передам генералу вашу просьбу, и он, если найдет нужным, перезвонит.
— Я сожалею, — сказал Кац со всей возможной вежливостью, — но связаться со мной будет крайне трудно. Я бы хотел переговорить с тат-алуфом прямо сейчас.
Секретарь вздохнул. Вздыхал он тоже профессионально — так, чтобы любой штафирка понял, что разговаривают с ним только из жалости и не иначе.
— Я обязательно передам генералу о вашем звонке, профессор Кац, но без вашего номера телефона вряд ли что-то получится.
— Послушай, малыш, — в голосе Рувима звякнул металл, и он буквально физически почувствовал, как напрягся человек с той стороны трубки. Адъютант, не умеющий правильно интерпретировать интонации, редко задерживается на службе. Этот явно умел. — Я сейчас профессор археологии, но так было не всегда. Я оставил службу много лет назад, но не так давно, чтобы ты не слышал прозвища Египтянин, а если и не слышал — позвони кому-нибудь из старших в Саерет Маткаль[138], тебе объяснят. Номер, с которого я говорю, ты видишь перед собой на мониторе, и, если ты не совсем дурак, а Ги-ора дурака бы рядом не держал, то уже знаешь, кому он принадлежит. Фамилия владельца карточки тоже знакома твоему шефу: когда-то человек с такой фамилией вывел нас с минного поля, на котором мы застряли наглухо. Ночью. Под обстрелом. Всё. Преамбула закончена. Соединяй меня с шефом.
С той стороны трубки адъютант думал так, что слышно было, как скрипят мозги.
— Господин Кац, — сказал он уже совершенно другим тоном. — Подождите на линии, пожалуйста.
Трубка онемела — линию поставили на «холд».
Рувим терпеливо ждал. Могло и не подействовать, но, скорее всего, подействовало.
— Рувим, это ты?
Еще будучи капитаном, Меламед славился тем, что никогда не повышал голоса. Что бы не происходило, какие бы эмоции не одолевали худого и сутулого Гиору, говорил он тихо, с ровными нейтральными интонациями, но слышали его все, а кто не слышал — мог пенять на себя. Меламед был парнем жестким, начисто лишенным сентиментальности в обыденном смысле слова, но зато к своим солдатам и товарищам относился, как родной отец, а часто даже лучше. Солдаты платили ему тем же.
Родители Меламеда были родом из Жмеринки, оба прошли сначала концлагерь в Польше, чудом выжили, и в Израиль их, как и родителей Рувима, забросила война — вернуться домой после лагеря означало переезд в другой концлагерь, но гораздо севернее. Чета Меламедов выбрала чужбину, пробралась к союзникам и, несмотря на тоску по родным березкам (кто не знает, ностальгия — типично еврейская болезнь!), никогда о своем решении не пожалела.
Были они люди совершенно цивильные, наевшиеся войной и насилием по «самое не могу», и сам Жора до момента призыва и думать не думал об армии — худой нескладный пацаненок со скрипкой, стеснявшийся и инструмента и своего роста. Но бывает, что, сменив среду, человек вдруг осознает, для чего создан — Гиора Меламед не был создан для скрипки, он был создан для войны.
Война была его жизнью, армия — домом, боевые товарищи и солдаты — семьей. Когда-то и профессор Кац был членом этой семьи. А к членам семьи тат-алуф проявлял чуткость. Учитывая обстоятельства, Меламед был единственным человеком, которому можно было звонить без оглядки. Гиора, конечно, мог выполнить любой приказ штаба, но предать — никогда. Кац виделся с ним минимум раз в год (Меламед звонил, присылал машину, а пару раз даже вертолет!), и тогда они напивались до зеленых человечков. Иногда они встречались два раза в год — и тогда напивались дважды. И тот, и другой были в сущности непьющими людьми. Та ночь на минном поле под обстрелом египетских снайперов была не единственной, которую они считали последней на этом свете. Тогда смерть сидела с ними в одном окопе. Общие воспоминания, общие мертвецы, общие потери…
Странно, но иногда такое роднит больше, чем кровь.
— Привет, Стрелок.
— Привет, Египтянин… Веришь? Рад тебя слышать.
За тихим голосом тат-алуфа можно было легко различить ритмичное чавканье вертолетных винтов. Генерал либо летел на «вертушке», либо рядом с ним разогревал движки «черный ястреб».
— Ты где? — спросил Рувим.
— На авиабазе «Неватим».
— Удачно. Я недалеко. Чуть в стороне от Первой дороги.
— Ну, у нас тут все недалеко, — сказал Меламед серьезно.
— Ладно, Гиора, я коротко. Подробнее будет при встрече. Ты ничего не слышал? Не было никаких странностей в приказах за последние дни?
— Ты о чем?
— Никто не приказывал ослепнуть и оглохнуть? Ты что-нибудь о событиях на Мецаде слыхал?
— А должен был?
— Наверное… Так слышал? Или нет?
Меламед внимательно обдумал вопрос — неторопливо, со всех сторон, обстоятельно.
Рувим даже представил себе, какое при этом у генерала сосредоточенное лицо — он все воспринимал с абсолютной серьезностью.
— Ничего такого. Тревожных сводок не было. Два дня назад нам сказали не обращать внимания на некоторые непонятки у границы с Иорданией, у Мертвого моря. Вроде бы какие-то учения десантников-парапланеристов… Больше ничего не припомню.
— Ну, и были непонятки?
— Нет… наверное.
— И никто не передавал, что на Мецаде расстреляли археологическую экспедицию?
Меламед опять замешкался, размышляя, и лишь потом произнес своим тихим, почти нежным голосом:
— Нет. А что, собственно, произошло, Рувим?
— На Мецаде расстреляли археологическую экспедицию. Мою экспедицию, Гиора.
— Ты, как я понимаю, жив?
Вопрос был, что называется, в стиле… Абсолютная серьезность Меламеда иногда граничила с идиотизмом, может быть, потому некоторые сослуживцы считали генерала очень остроумным человеком.
— Догадка правильная. Я пока жив. Со мной мой племянник с Украины и ассистентка — им тоже повезло, но не факт, что мы дотянем до утра. Остальных моих ребят убили две ночи назад.
— Могу я спросить — кто убил?
— Можешь спросить. Только я до сих пор не знаю, кто. Парашютисты. Ты представляешь себе — ночной парашютный десант на Мецаду?
— С точки зрения тактики — полное безумие.
— Гиора! Да вникни ты, наконец! Я тебе не о тактике говорю. Я говорю, что моих людей убили парашютисты. Мы бежали. В пустыне мне повезло допросить одного из тех, кто нас преследовал. Ты только не подумай, что я схожу с ума, но оказалось — за нами гонится группа наемников.
— Международный заговор? — спросил Меламед без тени иронии в голосе.
— Похоже. Не уверен, что заговор, но то, что международный… На Мецаде мы нашли мелкие артефакты. И рукопись, которой 2000 лет. Думаю, что все случилось из-за нее.
— Гм, — сказал генерал.
За его спиной молотил лопастями горячий воздух Негева «черный ястреб», пилоты уже сидели в кабине.
— Извини меня за бестактный вопрос, — продолжил тат-алуф. — А что в этой рукописи такое… Впрочем, это неважно. Если за тобой охотятся из-за нее, для кого-то она, несомненно, ценна. Но устраивать цирк из-за кучки рваных кож? Никогда не пойму! Меня удивляет ночная выброска на нашу территорию, но еще больше меня удивляет цель, с которой она проведена. Я никогда не слышал об операциях такой наглости и размаха, в результате которых десантники возвращаются домой с книжкой! Я верю тебе, Рувим, но если все это правда, то почему слышу я об этом не от разведки, не от своих подчиненных, не из прессы, в конце концов, а от тебя? И именно это заставляет меня думать, что ты не бредишь!
— К сожалению, я не брежу…
— А уж как я об этом жалею! Можешь побыть на линии?
— Конечно.
— Тогда побудь, пожалуйста.
Рувим оглянулся. Неподалеку от него (тоже в тени — даже вечернее солнце все еще палило нещадно) стоял Зайд, если не смотреть на морщины, иссекавшие лицо, такой же, как и много лет назад, когда он только ему одному известными способами находил путь среди пустыни — сухой, высокий и спокойный. И все-таки чужой. Пусть не совсем, но чужой.
— Я его знаю? — спросил он негромко.
— Меламед… — ответил профессор.
— Он теперь целый генерал. Привет передашь?
— Считай, что передал.
— Машина за сараем, ключ в зажигании. Я сказал Якубу, чтобы заправил по пробку. Пикап старый, но другого нет.
— Спасибо, Зайд.
— Оставишь жестянку в городе, только ключ под коврик, а то братья угонят.
Он ухмыльнулся краем рта.
— Я заявление об угоне завтра подам. Так, с этим — всё! Вот деньги за вездеходы.
— И за это спасибо.
Зайд пожал плечами.
— Тут благодарить не за что. Ты — продал, я — купил. Выгодно.
— Слушай, сержант, — сказал Рувим, щурясь от яркого света. — На вопрос ответишь?
Бедуин кивнул.
— А если бы мне было нечего продать? Вот пришел бы я к тебе голым и босым — ты бы помог? Или прогнал?
Зайд пожал плечами.
— Ты не пришел ко мне голым и босым. Что говорить о том, что не случилось?
— И все-таки?
— Думаю, что помог бы, — пожал плечами Зайд. — Но… — тут же поправился он, — машину бы не дал.
Трубка в руках у Рувима заквакала.
— Я здесь, здесь… — сказал он в микрофон. — Да, Гиора, я тебя слушаю!
Тат-алуф уже сидел в кабине вертолета, и «черный ястреб» стремительно скользил над желто-красной землей в сторону Беэр-Шевы.
— Я говорил с контрразведкой. Они говорят, что ничего не знают, но я в этом не уверен — уж очень юлил мой знакомец! Тебя я не засветил, никакой конкретики в разговоре. А у него приказ, это точно — темнит, врет и выкручивается. Потом я поговорил с одним моим парнем в ЯМАМе[139]…
— Дай мне догадаться! — невесело пошутил Рувим. — Он тоже сказал тебе, что не в курсе?!
— Да, — согласился Меламед, не оценив иронии. — Это так. Но притом он слышал о каком-то инциденте в районе Национального парка, хотя, если ему верить, слышать об этом никому не полагалось. По его словам, информация закрыта на самом высоком уровне. Это не самодеятельность, капитан — это значит, что кто-то усиленно заметает мусор под ковер. Все происходящее выглядит театральной постановкой, Рувим.
— Если ты думаешь, что мне нравится принимать участие в этом спектакле, то поверь — это не так! Гиора, ты знаешь меня много лет! Скажи, ты когда-нибудь видел, чтобы я паниковал?
— Нет.
— Так вот — я в панике. Считай, что в истерике. И вовсе не потому, что мне страшно — а мне страшно — а потому, что я ничего не понимаю! Вообще ничего! «Не понимаю» — означает еще и «не знаю, что делать»! Я просто бегу.
— Интересно, сколько стоит рукопись, если твои преследователи не поленились устроить такое сафари?
— Она ничего не стоит, пока находится у меня в руках. На черном рынке — не один миллион долларов. А для исследователей она бесценна.
— Ладно, капитан. Истории про бесценные рукописи расскажешь мне при встрече. Что я могу сделать для тебя?
— Вытащи нас отсюда. Просто пришли вертушку и забери. Если мы пересидим пару суток в каком-нибудь укромном месте, то расклад может резко поменяться.
— Это всё? — удивился Меламед. — Я уж думал, мне придется развязать локальную войну с мировым терроризмом. Сможешь определить координаты? Откуда вас тащить?
— Конечно, — радостно сказал профессор Кац. — Подождешь минуточку?
— Подожду. У меня как раз вторая линия.
— Зайд, — позвал Рувим. — У тебя GPS под рукой есть? Стрелок просит координаты!
Трубка забубнила что-то неразборчиво.
— Да погоди ты!
— Рувим, — голос Меламеда в наушнике звучал растерянно. Гиора явно не понимал, что происходит. — Египтянин, я не могу выслать за тобой вертушку. Мои распоряжения отменяются. Мне приказано явиться в штаб в Беэр-Шеве и находиться там вплоть до особого распоряжения.
— Ты серьезно?
— Куда уж серьезней! Я ничего не понимаю.
— Кто приказал?
— Командующий. Причем, если судить по голосу, он понимает не больше, чем я. Сколько времени тебе надо продержаться?
— До утра, если я не ошибся в расчетах, — ответил профессор обескуражено. — А если ошибся, тогда твой вопрос и мой ответ никакого значения не имеют.
— Все так плохо?
— Все гораздо хуже, чем ты можешь себе представить. И чем я могу себе представить!
Трубка в руках Рувима зажужжала — пришел SMS.
— Я получил приказ, Египтянин, — тат-алуф чуть изменил интонацию, заговорил нарочито четко, чеканя слова. — Я военный и должен его выполнить. Генерал имеет большую ответственность, ЧЕМ АДЪЮТАНТ ГЕНЕРАЛА! АДЪЮТАНТ СВОБОДНЕЕ! Пусть у него меньше власти, но и ответственности меньше. Я свяжусь с тобой, как только смогу. Держись, Египтянин.
Вертолет генерала заходил на посадку — прямо в центр нарисованного на горячем бетоне круга. Вокруг теснились ангары — огромные металлические короба. Неподалеку виднелись здания окраин Беэр-Шевы. От ворот к садящемуся «черному ястребу» уже летел джип.
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
Над остывающей под ночным холодком крепостью, проникая во все ее потаенные уголки — дворцовые покои, бани, казармы, в синагогу — разносился негромкий, окончательно сорванный голос Элезара бен Яира:
— Пусть жены поцелуют своих мужей, а мужья жен! Если что стоит между вами — пусть оно уйдет, забудьте о распрях и простите друг другу обиды. Пусть матери поцелуют своих детей и обнимут их на прощание, а кормящие пусть дадут младенцам грудь — негоже им уходить из этого мира голодными. Поторопитесь, у нас мало времени. Нам надо успеть все закончить до рассвета.
Толпа уже не стояла перед ним, завороженная речью. Она растеклась по Мецаде, каждая семья, каждая пара, каждый человек, если он был одинок, искали укромный угол, чтобы проститься. Искали место, сокрытое от чужих глаз, чтобы уйти. Любовь и смерть одинаково требуют одиночества.
— Молитесь! — говорил Элезар. — Пусть Яхве направит вашу руку! Пусть Яхве укрепит вас в намерениях! Пусть Яхве даст вам силу исполнить задуманное…
По каменной лестнице, соединявшей части Северного дворца в единое целое, неслышно сбегал лучник Бная (тот самый, что был изящен и строен, как девушка). Рядом с ним, едва касаясь маленькими ступнями ступеней, скользила девушка в черном кетонете, совсем юная, по виду едва достигшая четырнадцатилетия, державшая за руку мальчика лет семи-восьми. Плиты на ступенях были уложены строителями Иродова гнезда так, что между ними бы не вошло и лезвие сики. Вся троица шагала совершенно беззвучно, девушка все время оглядывалась, бросая через плечо настороженные взгляды. Впрочем, охраны, ранее круглосуточно сторожившей путь на нижние ярусы, сегодня не было видно, и на идущих всё равно никто бы внимания не обратил.
Спустившись в самый низ, к стенам царской бани, Бная сбросил легкие богатые доспехи, доставшиеся ему в качестве трофея, положил на землю лук с колчаном стрел, одним махом перескочил через ограждение и, ухватившись крепкой рукой за каменную балясину, завис над бездонной пропастью, на дне которой вспыхивали факелы римских охранений и горели костры в квадратах лагерей.
— Есть, — сказал он, нащупав что-то за краем. — Пойди-ка сюда, Юдифь…
Девушка послушно шагнула за ограждение, оставив мальчика на площадке. Мальчишке явно стало неуютно одному в темноте, и он присел, прижимаясь к перилам, стараясь оставаться поближе к спутникам.
Бная и Юдифь
— Вот здесь, — произнес Бная, понизив голос до шепота. — Давай Руку.
Юдифь с испугом поглядела вниз, но оторвала одну руку от ограждения и протянула туда, куда указывал лучник.
— Чувствуешь?
— Да, — отозвалась девушка.
— Теперь ногу сюда… Есть? — Да.
— Переносишь вес на эту ногу, и ты на месте. Просто соскользнешь вниз. Давай.
— А как обратно?
— Сама — никак. Для того, чтобы Шломо спустился сюда, нужна ты. А для того, чтобы ты оттуда вышла, нужен Шломо. Он подсадит тебя… А потом ты затащишь братца на уступ и поможешь ему выбраться из мины.
— Он маленький, — возразила Юдифь. — Разве он сможет меня подсадить?
— Тебе будет достаточно опереться на его руки… Я же знаю, ты легкая. Давай, попробуй!
Девушка легко, словно всю жизнь только и делала, что лазила по скалам, скользнула в узкую щель между двумя глыбами, расположенную под выступающей над пропастью балюстрадой. Слышно было, как зашуршали, падая в глубь мины, небольшие камушки.
Мальчишка, заметив исчезновение сестры, насторожился, но Бная сделал ему знак рукой, и тот затих, только глаза наполнились слезами — было видно, что Шломо очень боится остаться один.
— Мы сейчас вернемся, — прошептал ему Бная, — я только покажу ей дорогу. Ты понял?
Мальчик кивнул.
— Не будешь бояться?
Шломо кивнул и тут же украдкой смахнул крупную слезу с замурзанной мордахи.
— Считать умеешь?
— Да.
— Тогда считай до ста. И мы вернемся.
С этими словами Бная тоже исчез в мине.
Как только это случилось, мальчик перестал сдерживаться и слезы ручьем хлынули у него из глаз. Он беззвучно зарыдал и свернулся в клубок у самой балюстрады, жалкий и беспомощный, как бездомный пес под дождем.
Внутри мины было темно абсолютно — так темно может быть только в подземелье, куда не проникает даже свет звезд. Сухой воздух радовал неожиданной прохладой. Тут, под землей, в мине, выкопанной неизвестно когда и неизвестно кем (конечно, можно было догадываться, что создали убежище давно, еще при Ироде Великом, а, возможно, приспособили под нужды царской семьи строительное чудо Хасмонеев — именно они первыми возвели крепость на плоской вершине этой горы) не пахло ничем. То есть — вообще ничем. Воздух был безвкусен, совершенно не затхл. Скорее всего, вход в мину был рассчитан таким образом, чтобы обеспечить вентиляцию и не дать спрятавшимся в ней людям задохнуться.
Кресало ударило о кремень, вспыхнул трут и сразу же за ним — факел. Вернее не факел, а масляный светильник на длинной ручке — это Юдифь рассмотрела, когда Бная воткнул светильник в держатель на стене.
— Тут вы сможете пересидеть столько, сколько надо, — пояснил лучник. — Продуктов немного, но они есть. Я не мог принести сюда кувшины, одному их сюда не затащить, но есть и вяленое мясо, и зерно, и горшок с маслом. Вот финики и сушеные фиги.
Юдифь огляделась — мина состояла из двух половин: одна, в которой они находились сейчас, и вторая, в которую надо было пройти, пригнувшись, проскользнуть под шершавым камнем, опускавшимся со свода пещеры.
— Загляни туда, — приказал Бная. — Там есть вода — кто-то пробил желоб из цистерны, надо только отвалить камень, тот, что слева. Справа, в углу, есть отверстие, ведущее вниз — отхожее место.
— А ты придешь? — спросила Юдифь с надеждой. — Ты же не оставишь меня одну?
В мягком свете горящего масла глаза Бнаи сверкнули несколько больше, чем были должны. Он отвернулся, сделал шаг и светильник погас.
— Конечно, — отозвался он, стараясь говорить как можно более уверенно. — Обязательно приду. Нам пора выбираться, пока Элезар меня не хватился. Дай мне руку, иди сюда… Вот тут тебя надо подсадить, чувствуешь?
Оказавшись рядом, Юдифь не стала опираться на подставленные крепкие руки, а прижалась к Бнае, уткнувшись лицом в его мускулистую, пропахшую гарью и потом, грудь.
— Не бросай меня, пожалуйста, пожалуйста, не бросай меня… Ты должен к нам вернуться, Бная, слышишь меня, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… — Слова лились из нее скороговоркой, словно она боялась не успеть сказать юноше главное. — Если ты умрешь, мне не надо прятаться, я не хочу, я не могу без тебя, я тоже умру, слышишь, любимый? Ну, скажи же, что ты придешь, и все будет хорошо… Скажи, скажи, скажи, скажи…
— Все будет хорошо, Юдифь, — сказал Бная чужим голосом. — Конечно же, я приду. Обязательно.
— Ты обещаешь?
— Да. Обещаю. А теперь еще раз послушай меня. Через час наверху много людей умрет. Будет очень много мертвых. Ты не плачь, слушай меня внимательно. Очень много — это почти все, кого ты знаешь. Многие убьют себя сами, а многих придется зарезать мне — так уж получается по уговору. Но уговор не только в этом, Юдифь. Все намного хуже. Каждый из нас должен в первую очередь зарубить своих родных — тех, кто ему дорог. Значит, я должен убить тебя и Шломо. Я не могу этого не сделать. Если вас не убью я, вас прикончит бен Яир, бен Канвон или еще кто-нибудь. Элезар не злой человек, Юдифь, просто так случилось, что он не может поступить иначе. Если договоренность не исполним мы, то и остальные не будут делать то, что должно. Бен Яир прав — лучше смерть, чем то, что сделают с вами римляне, но я не могу убить тебя… Не могу. И если ты послушаешь, что я тебе скажу, сделаешь все, как надо — и ты, и Шломо останетесь в живых, и ты родишь нашего ребенка. Родишь и сможешь вырастить его свободным человеком.
— А ты будешь рядом со мной? — спросила она из темноты с такой надеждой, что Бная едва не заскрежетал зубами от тоски и бессилия. — Ты будешь рядом, ведь ты же отец ему, Бная!
— Конечно, — повторил он сдавленно, — мы будем вместе. А теперь только слушай! Не мешай мне! У нас совсем нет времени. Элезар обязательно проверит, как каждый из двенадцати приближенных выполняет свой долг. И на вас он тоже придет поглядеть, поэтому я притворюсь, что прирезал вас обоих, положу тебя и Шломо среди трупов, вымажу кровью и сделаю так, чтобы вас закрывали другие тела, понятно? Ты должна лежать не двигаясь, ты должна казаться мертвее мертвой, слышишь, Юдифь? А когда все кончится, вы со Шломо спуститесь сюда, в мину, и будете сидеть в пещере до тех пор, пока римляне не уйдут прочь. Если же они оставят в Мецаде гарнизон, то тебе не составит труда проскользнуть мимо охраны под покровом ночи. Часовые стерегут крепость от тех, кто приходит снаружи, а не от тех, кто выходит изнутри. Берегите еду — ее не много. Старайтесь пить побольше. Тогда вы наверняка продержитесь пару недель. Все понятно, Юдифь?
— Да.
— Выходим. Обопрись на мои руки ногой…
Юдифь легко, в одно движение проскользнула в щель между скалами и оказалась снаружи, на узком уступе, закрытом от посторонних глаз каменным козырьком.
Бнае помощь девушки не понадобилась — он подпрыгнул, ухватился за камень и ловко протиснул свое мускулистое тело в узкий проем.
Еще через несколько мгновений лучник помог возлюбленной перебраться через балюстраду — они вновь оказались на самой нижней площадке Северного дворца. Измученный ожиданием Шломо бросился к сестре и вцепился в ее кетонет мертвой хваткой.
— Пошли, — приказал Бная, и они побежали вверх по лестнице, помнившей поступь самого Ирода.
Два пролета они преодолели без остановки, но на третьем Шломо устал, и им пришлось остановиться.
— Ничего не бойся, — повторил Бная, держа Юдифь за руку. — Главное — притворись мертвой. А потом, когда все закончится, прояви терпение и выдержку. Запомни, ты отвечаешь и за брата, и за нашего сына. Больше им надеяться не на кого…
Девушка кивнула и заплакала, но так, чтобы лучник ничего не услышал. Она даже не вытирала слезы — только бы Бная не заметил, что из ее глаз льется в три ручья.
Когда они после короткой передышки двинулись дальше, из факельной ниши выступил человек. Он был невидим в густой ночной тени и двигался бесшумно, несмотря на высокий рост и широкие плечи. Мягко ступая по камню, он вышел на середину лестницы и глянул в след уходящей троице. Свет звезд вылепил из мрака густую черную бороду, крупный, переломанный в переносице нос, высокий лоб с залысинами, стянутый в звезду шрам от ожога на левой скуле. Если бы Бная или Юдифь увидели этого человека, то сразу бы узнали его — его звали Цаида, и он командовал разведчиками бен Яира. Никто не мог лучше его взять или замести след, никто не мог так, как он красться, не издавая малейшего шума. Никто, кроме него, не мог так ловко убивать из засады. И еще, увидев и узнав этого человека, Бная бы понял, что его замысел обречен на неудачу, а планы стали известны вездесущему Элезару…
Но лучник не видел Цаиду.
Разведчик покачал головой, сделал шаг в сторону и снова растворился в глубоких ночных тенях. Он еще раз показался на свет на самом верху лестницы, оглянулся, мазнув взглядом по пустой лестнице, и тут же канул в ночи, спеша добраться до командира.
Израиль. Наши дни.
Рувим посмотрел на экран трубки. SMS пришедший от генерала был предельно лаконичен (код, семь цифр, имя — Адам), и набрал номер.
— Профессор Кац? — спросил знакомый голос. — Здравствуйте снова! Я адъютант генерала Меламеда, мы общались недавно. Меня зовут Адам.
— Я помню вас.
— Вот и прекрасно. У генерала Меламеда, похоже, возникли сложности, но я сделаю все, что в наших силах.
Адам
«В наших? — подумал Рувим. — Смело сказано!»
— Боюсь, что просто так забрать вас мы не сможем, — продолжил Адам. Слышно было, что адъютант, скорее всего, бежит — дыхание сбивалось, хотя он старался, чтобы это не стало слишком заметно. — Есть несколько людей, которые окажутся недовольны подобной сменой вашей диспозиции. В частности, руководитель ВВС. Именно он звонил генералу. И именно он получил приказ не вмешиваться.
— Кто может приказать руководителю ВВС? — спросил профессор.
Адам хмыкнул.
— Я знаю только то, что я знаю. В нашей стране армия слишком часто должна слушать политиков. И не только политиков. Хорошо, что нам уже не запрещают воевать по субботам, иначе бы мы уже творили намаз. Надеюсь, господин профессор, вы не разучились понимать намеки? Мне интересно другое — откуда известно, что вы обратились к шефу? И кто организовал его вызов в штаб армии?
— Телефон продолжает работать, — сказал Хасим, не скрывая радости. — Они с места не тронулись. Сота та же. Теперь связь не через коммутатор, номер на который звонят, личный, пока не могу сказать чей, но я над этим работаю.
Вальтер сверился с GPS.
Если успеть выехать из города до того, как пеленг поменяется, профессора с компанией можно будет перехватить еще до того, как он успеет вырваться на шоссе. И если даже успеет — не велико горе. Их будет трудно не заметить на квадроциклах!
Стоп! Почему на квадро? Вовсе не обязательно! А если они обзаведутся машиной там же, где и телефоном?
— Хасим! — позвал немец, прерывая тираду техника. — А ну-ка посмотри, зарегистрирован ли какой-нибудь автомобиль на Якуба Воу. Или на кого-то, проживающего по тому же адресу. Сможешь?
— Погодите, — отозвался араб.
В трубке стало слышно, как защелкала клавиатура.
— Свежих баз у меня нет, начинаем с прошлогодней. Якуб Воу, Якуб Воу… Ага. Числится «Тойота Королла», 89-го года. Серебристая. Номерной знак…
— И все?
— Гляжу, гляжу… Нет! Не все. На Зайда Воу — это, наверное, отец, зарегистрирован пикап «Тойота Такома» 96-го года. Синий. Все.
Есть еще штрафы! Тут больше на Якуба… Паркинг, паркинг, превышение скорости… Все за последние 10 лет! Надо?
— Не надо. Синий пикап и серебристая «Тойота»?
— Точно. Кстати, Зайд Boy — практически ровесник Рувима Каца. Служил в армии. Ага!
«Ну и смешок у тебя, — подумал Вальтер-Карл, — просто жуть наводит!»
— Доступа к военному досье у меня нет, но что, если они служили вместе? Время и сроки совпадают.
Джип Вальтера медленно плелся в густом автомобильном потоке. Гудели такси. Туристы еще не сообразили, что сезон холодолюбивых путешественников прошел, и сейчас солнце проверяет оставшихся на прочность. Туристов было много, а, значит, каждая улочка, каждая мало-мальски интересная церквушка, лавка или таверна переполнены жадными до впечатлений русскими, американцами, японцами — галдящими, щелкающими камерами, тычущими всюду объективы и обгоревшие носы…
Толпы вливались в ворота Старого города, текли по его мощеным улочкам, вслушиваясь в заученные речи гидов, перебегали от храма к храму, от мечети к мечети, и при этом думали, что соприкасаются с историей.
Улицы были до упора забиты автобусами, прокатными машинами и коренными жителями, которым надо просто жить в этом вавилонском хаосе, работать, ходить по магазинам… Это непросто — существовать в городе, где есть святыни всех трех мировых религий!
Вальтер взглянул на хронометр. До встречи с Морисом оставалось тридцать минут, а ведь еще нужно доехать до КПП, пересесть в машину Аббаса и въехать на Территории. 17–03. Время уходило, а до цели было еще далеко. Очень далеко.
Рядом с «Лендровером» в пробке ворочались два микроавтобуса с тонированными стеклами, до неприличия черные, разукрашенные сине-желтыми эмблемами и надписями на английском и иврите.
Если судить по надписям — минивэны принадлежали охранной фирме «Топ Дефен с», расположенной в Нетании, а если обратить внимание на упорство, с которым машины пробивались в правый ряд, становилось понятно, что они пытаются выбраться из Иерусалима на дорогу, ведущую к Мертвому морю.
За рулем первого «Джи-Эм» сидела высокая блондинка с короткой стрижкой. Прямо за ней располагался человек по имени Кларенс — с лэптопом на коленях и с прижатой к уху трубкой он более походил на клерка, едущего на переговоры в передвижном офисе, чем на Легата, следующего на акцию, но впечатления, как известно, обманчивы. На счету канадца было больше двух десятков удачных ликвидаций, так что тот, кто доверился бы его внешности, мог сильно разочароваться.
Кларенс смотрел на Вальтера сквозь темное стекло минивэна и разговаривал с Морисом, который тоже стоял в пробке, но на въезде в Иерусалим. Фотография Вальтера, только на ней немец был гораздо моложе, светилась на экране компьютера — открытый файл был частью досье — справа от фотографии вниз сбегали строки.
— Да, я его вижу. Буквально в метре от меня.
— Ну, что ж… — сказал Морис, вкладывая в интонации максимум уверенности в себе и начальственной твердости. На самом-то деле ни уверенности, ни начальственного задора в себе он не ощущал — он банально боялся. Боялся встречи с Вальтером-Карлом, боялся неудачи, которая с каждой минутой становилась все реальнее и реальнее, боялся неизбежного «разбора полетов». — Все, что не делается, то к лучшему, Кларенс. Не светись пока. Двигайся на юг. В случае чего — подождешь меня по дороге. Судя по всему, Вальтер задействовал свои контакты — собственные, с нами никак не связанные. Я должен встретиться с ним на Территориях. Он уверен, что ему окажут помощь друзья оттуда.
— А разве это разрешено? — удивился канадец.
— Нет, но это не мое решение, это — решение Вальтера. Ему и отвечать.
Вот в том, что отвечать за нарушения придется только Вальтеру-Карлу, Морис был совсем не уверен.
— Физиономия у него помятая, — заметил Кларенс. — Или с перепоя, или с недосыпа.
— Она бы и у тебя была помятой — он двое суток бегает по пустыне.
Кларенс выразительно хмыкнул — мол, я бы не бегал! — а потом спросил:
— Значит, он хочет задействовать в операции своих друзей-арабов?
— Да.
— И что он им собирается объяснять?
— Не знаю. Возможно, и ничего. Просто заплатит.
— Ну, это лучший вариант!
Прокатный «Мерседес» Мориса прокатился пару метров и снова стал. Пробка все силилась превратиться в тянучку и все не превращалась.
— Лучшим вариантом было бы, если бы все закончилось двое суток назад, — Морис отпил воду из пластиковой бутылочки, поморщился (вода была теплая) и пожал плечами. — Но ничего не закончилось…
— Не закончилось, — согласился Кларенс. — Но ты можешь успокоиться — я уже здесь! Если он свернет, что делать мне?
— Ехать дальше на юг. Справа будет заправка с рестораном — напротив оазис, не ошибешься. Паркуйтесь возле и ждите моего звонка.
— Договорились. Он сворачивает, Морис.
— Сколько людей еще в джипе?
— Кроме него — двое. Все, ушел влево!
Блондинка за рулем проводила подрезавший их «Лендровер» внимательным взглядом.
Вальтер почувствовал его на своей коже, оглянулся, но было уже поздно — он никого не заметил. Краем глаза Легат еще уловил какую-то тень за затемненными стеклами второго минивэна, но потоки машин развели их в разные стороны. Джип покатился по неширокой двухрядке к КПП — туда, где в Стене, которую еще называли «разделительным барьером», был организован въезд на Территории.
— И где у тебя с ним встреча? — спросил Кларенс.
— Он ждет меня в Шуафате.
— Это же лагерь беженцев! — удивился канадец.
Морис хмыкнул. Ему тоже пришло время перестраиваться, и он аккуратно втискивал свой оливковый С200 между плотно идущими автомобилями.
— Лагерь беженцев? — переспросил он. — Интересно, чтобы ты сказал, посмотрев на этот лагерь и этих беженцев вблизи. Вполне респектабельный район для далеко не бедных палестинцев. Один недостаток — он находится за Стеной, а я ужасно не люблю туда ездить.
Испания. Коста Брава.
Наши дни.
Информация, хранящаяся в Интернете, не плавает внутри проводов в виде потоков электронов, не висит мерцающим облаком посреди вселенской пустоты, а в любом случае имеет свой четкий физический адрес. То есть, в некой стране, в каком-то здании стоит стойка с металлическими ящиками, в которых хранится ваш фотоальбом или папки с вашей перепиской. Ваши секреты, ваши постыдные и благородные желания, ваши книги, ваша музыка, информация о ваших счетах записана на жестких дисках, помещенных в железные ящики, обдуваемые потоками охлажденного воздуха. Сервер — это всегда сервер, он не виртуален, а совершенно материален. Он физически есть. Его не обязательно взламывать с помощью программ, его можно вывезти, разрушить и уничтожить самыми примитивными силовыми методами. А можно и не примитивными.
Арин и Валентин передавали графические файлы почти тридцать минут.
Хасим засек точку расположения сервера, на который «сливалась» информация, на десятой минуте передачи.
А за пять минут до того, как передача файлов завершилась, из гаража дома, расположенного на окраине небольшого курортного городка неподалеку от Барселоны, выехал неприметный «Фиат Мареа».
Водитель машины нещадно зевал, широко разевая немаленькую пасть с желтыми от курения зубами. Он бодрствовал всю прошлую ночь, не смог улечься отдыхать и утром — были неотложные дела в Барсе, и только вечером, добравшись наконец-то до дома, попробовал отключиться. Но зазвонил телефон…
Полторы штуки евро — неплохие деньги за полчаса работы, тут уж не до сна!
Недоспавший обладатель прокуренных зубов вывел машинку на прибрежное шоссе и, сверившись с картой, поехал на запад. Несколько раз «Фиат» проскакивал мимо въездов на скоростную дорогу и, стало очевидно, что водитель вовсе туда и не спешит.
За Сан-Сусанном он свернул на заправку, пока служащий заливал бак, выпил кофе в кафетерии и демонстративно направился в туалет, где провел минуты три — четыре. Для тех, кто посоветовал Желтозубому сделать остановку именно здесь, этого времени оказалось достаточно. На переднем сиденье «Фиата» лежал пакет размером с половину сигаретного блока, узкий с торца, но при этом очень тяжелый. Водитель находке не удивился, взвесил сверток на ладони, потряс (внутри ничего не звенело и не булькало) и положил его так, чтобы тот не соскользнул при торможении.
«Фиат» вырулил на дорогу, и снова тронулся в путь, но на этот раз Желтозубый, простояв несколько минут на пропускном пункте, таки въехал на скоростную. Кофе взбодрил его, и он даже начал что-то напевать под нос, подстраиваясь под мурлыкающее радио. Слева, невдалеке, серебрилось море, летел вдоль побережья гладкий, словно змея, скоростной поезд, а перед лобовым стеклом старенького «Фиата» висел огромный — во все небо! — марокканский апельсин закатного солнца.
Дорога предстояла неблизкая, почти 200 километров в одну сторону.
Израиль. Иудейская пустыня.
Наши дни.
— Я найду, где вас спрятать, — повторил Зайд. — Так что подумай: может, лучше остаться…
Рувим Кац покачал головой. Он сидел на борту «Тойоты», пытаясь замаскировать под скарбом и тряпками свой «хёклер» так, чтобы первый же полицейский, заглянув через борт, не вызвал сотрудников 4-й секции «Шин-Бет»[140].
В кузове пикапа лежал драный ковер и целая куча всякого ненужного мусора, но вот спрятать под ним несколько автоматов оказалось задачей сложной. Вернее — невыполнимой. Оружие пришлось заворачивать в тряпки и располагать вдоль бортов, поудобнее.
— Где бы ты нас не спрятал, мы уже привели их к тебе, — возразил профессор, стараясь не обидеть хозяина. — И если мы будем оставаться поблизости, они не оставят тебя в покое. Они убьют тебя, Зайд, если заподозрят, что ты хоть как-то причастен к моему исчезновению. И тебя, и семью.
Бедуин усмехнулся краем рта.
— Мы с тобой ровесники, Рувим, — начал он с иронией в голосе. — Ты не бедуин, ты не знаешь пустыню и очень давно не держал в руках оружие, однако за тобой они гоняются вот уже третьи сутки! Может быть, они не так страшны, как кажутся на первый взгляд? Не думаю, что моя семья станет для них легкой добычей!
— А мне не надо, чтобы ты тут устраивал войну, мне надо, чтобы твоя семья была в безопасности. Без погонь, перестрелок, и перерезанных глоток, и засад — ты свое отвоевал. Скажи, что я приходил, забрал машину и ушел…
— И они поверят? — осведомился Зайд.
— Не знаю, — буркнул Кац. — И поэтому беспокоюсь. Послушай, друг мой, ты и так уже сделал больше, чем нужно. Не спорь со мной. Так надо.
— И куда ты теперь?
— Туда, куда они меня не хотят пускать — в Иерусалим!
Бедуин кивнул.
— Если о твоей находке будут знать все, то убивать тебя будет бессмысленно.
Профессор ухмыльнулся невесело.
— Хорошо было бы, но, Зайд, есть нюанс. Если даже я буду кричать о гвиле на каждом углу, понадобятся годы, чтобы рукопись признали аутентичной…
— Гм… — сказал бедуин.
— Прости… признают подлинной. И это при наличии оригинала. А если его не будет?
Профессор посмотрел на племянника и Арин, тащивших к пикапу пластиковый бак с водой.
— Если они уничтожат оригинал, а сделать это можно, даже если огласка будет максимальной, — продолжил он, — тогда никто и никогда не сможет утверждать с абсолютной уверенностью, что наша находка — настоящий документ. И всем нашим словам будет цена — огорот[141]в базарный день. Ты знаешь, Зайд, хоть это звучит смешно, история — наука точная. В математике требуется меньше доказательств. Даже имея в руках стопроцентный оригинал, можно потратить годы на борьбу с теми, кто назовет тебя шарлатаном. И расчет у них теперь на это. Если это понимаю я, то это понимают и те, кто за нами гонится.
— Красивая девушка, — сказал бедуин, глядя на Арин. — И парень крепкий. Хорошая была бы пара. Жаль.
— Я хочу с ними поговорить…
— Думаешь, стоит?
— Попробую.
— Они тебя не бросят одного, — покачал головой бывший следопыт, подавая Рувиму еще один автомат. — Ты бы не ушел — и они не уйдут. Тем более, что ищут не одного тебя, а вас вместе. И найдут каждого из троих, если умеют искать…
— Они умеют.
— Вот почему я говорю — жаль. Была бы красивая пара. Ты видел, как они смотрят друг на друга?
— Видел. Ладно, рано нас хоронить. Еще повоюем! Обещаю, сержант, если выживем и у них все сложится, я тебя приглашу на свадьбу.
— Хорошо, — Зайд был совершенно серьезен. — Если пригласишь — я приду.
— Ну, все, — сказал Рувим, разгибаясь. — Давайте-ка, ребята, воду в кузов. Давай, давай, Валентин! Я приму!
Он действительно ловко принял на руки тридцатилитровый бак с питьевой водой и легко, словно тот ровным счетом ничего не весил, переставил его к задней стенке кабины.
— Прощаемся — и поехали.
Он протянул руку бедуину.
— Спасибо тебе, Зайд. Извини, что без приглашения…
— Ничего.
— Тода раба![142] — Арин не стала протягивать хозяину руку, просто склонила голову в благодарность.
— Тода раба, — Валентин и Зайд обменялись рукопожатием.
— Нам пора, — Рувим развел руками и полез в кабину «Тойоты». — Будь осторожен, Зайд, — сказал он, опуская стекло. — Скоро они будут у тебя. Не отрицай, что я тут был. Но машину я угнал, держа тебя под прицелом. Куда поехал — неизвестно. В общем, ты сам знаешь, что в таких случаях говорить…
— Не волнуйся, — сказал бедуин. — Я взрослый.
Арин с Валентином тоже устроились в кабине — для троих салон был тесноват, и хотя из кондиционера дул не холодный, а лишь слегка прохладный воздух, внутри пикапа было куда уютнее, чем снаружи.
— Удачи тебе, сержант!
— И тебе, капитан! Тебе она сейчас нужнее.
Сержант Воу похлопал ладонью по горячему металлу крыши.
— Вперед, Рувим. Отсюда — прямо на запад. Смотри за следами шин — выберешься на проселок. Оттуда — чуть севернее — будет шоссе. Не заблудись.
«Такома» взревела стареньким дизелем и бодро покатилась вниз по склону.
Бедуин смотрел вслед пылящему пикапу, а потом негромко позвал:
— Якуб!
— Я здесь, отец.
— Поедем. Надо убрать вездеходы от дома.
— Будут гости?
— Да, — лаконично отозвался Зайд, оглядывая из-под ладони окрестность. — Сегодня. Может, через час. Может, через два.
— Хорошо, отец.
— Прячем машины в ближней пещере.
— Да, отец.
— В доме есть патроны?
— Есть, отец.
— Много?
— Достаточно для боя, отец.
— Вот и хорошо. Подготовь все.
— Уже сделано, отец.
— Молодец, — произнес Зайд, не скрывая того, что доволен сыном. — Удачный день! Хорошая сделка! Поехали!
Когда квадроциклы исчезли за валунами, вышедшая из дома женщина замела их следы на слое пыли метлой из сухих тоненьких веток — отпечатки протекторов исчезли, на камнях осталась лишь беспорядочная паутина линий. Потом Хавва посмотрела на северо-восток и вдруг повела ноздрями, будто принюхиваясь. Женщина вытянула шею, на миг прикрыла глаза, отчего стала похожа на хищную птицу, и, постояв неподвижно несколько секунд, снова пристально вгляделась в дрожащее марево над пустыней.
Она чуяла горячее дыхание на своей увядшей шее — там, среди скал, заворочался красный ветер[143], значит, скоро камни пустыни станут жаровней, разогретой градусов до шестидесяти. Надо собрать стадо. И приготовиться к буре. Она обязательно начнется ближе к ночи — тот, кто живет в пустыне с рождения, редко ошибается, предсказывая погоду. Хавва родилась среди скал, среди скал выросла, среди скал воспитывала своих детей. Чутьем настоящего жителя пустыни она предугадывала надвигающийся самум. Он был еще далеко, но его красные скакуны уже сорвались с привязи и летели во весь опор…
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
Так получилось, что Иегуда видел и Юдифь со спутниками, и появившегося вслед за ними Цаиду. Старик сидел на ступенях, неподалеку от входа в караульные помещения — это был единственный путь в Северный дворец, еще одна предосторожность, придуманная царем Иродом и воплощенная в жизнь его архитекторами. Иегуда был бледен, как Авадон, и сердце его колотилось в груди так, что каждую минуту могло вырваться наружу.
Только что на его глазах плотник Менахем убил всю свою семью: жену, молодую племянницу и четверых детей. Супруга его, миловидная, чуть полноватая женщина с печальными, как у лани глазами, и красивым именем Адасса, сама подставила грудь под меч и умерла почти мгновенно, даже не вскрикнув — хлынувшая горлом кровь съела предсмертный стон.
Менахем рухнул на колени рядом с ней, так и не выпустив из рук меч, и завыл, словно раненый пес. Глаза его стали безумны, а ведь Иегуда знал этого доброго мастеровитого человека с первого дня, как пришел в крепость, и был уверен, что плотник никогда не решится поднять руку на близких. Менахем выл, задрав бороду к небу, а его племянница, только что парализованная ужасом, метнулась прочь, надеясь спасти свою жизнь или, по крайней мере, отсрочить конец. Не переставая кричать, Менахем взмахнул лезвием, и девушка рухнула ничком, зажав рукой разрубленный бок. Она попыталась подняться, но разрез был так широк, что вместе с кровью из раны хлынули внутренности, и племянница завалилась на бок, задергала стройными грязными ногами и, пронзительно охнув, умерла.
Иегуда и не пробовал вмешаться — стоявший в двух шагах от него бен Яир, сжимая в руках меч, недобро косил глазом. Чувство бессилия, которое испытывал старик в этот момент, было настолько сильно, что мир вдруг отдалился, покрылся дымкой, и Иегуде даже показалось, что он вообще утратил способность чувствовать. Словно кто-то другой — нездешний, спокойный и привычный ко всему — глядел, не отворачиваясь, на то, как мирный мастеровой, бравшийся за оружие только по необходимости, сворачивает худую цыплячью шею старшему сыну и наотмашь бьет окровавленным мечом своего среднего, который и не пытается увернуться. Когда на залитые кровью камни упали зарубленными двое мальчишек-погодков — младшие сыновья Менахема — туман рассеялся, и стало так больно, что Иегуда зарыдал без слез, вцепившись остатками зубов себе в ладонь. Он прокусил загрубевшую кожу, и от солоноватого вкуса на языке взбунтовался полупустой желудок — старика вырвало водой, полупереваренными фруктами и желчью.
Плотник Менахем сидел на камнях в луже натекшей из тел крови и гладил Адассу по слипшимся волосам. Гладиус валялся рядом с ним, и лезвие его было скрыто под темной, отблескивающей в свете костра, пленкой.
— Ты мужественный человек, — прохрипел бен Яир. — Мы гордимся тобой, Менахем. Твоя семья уже под защитой Яхве…
— Мне надо к ним, к моей семье… — произнес шепотом плотник. — Ты обещал, Элезар. Сделай же то, что должен сделать…
Бен Яир кивнул и медленно приблизился к нему. Меч вождь переложил в левую руку, а правой потащил из-за пояса сику.
— Бог прощает тебя, Менахем… — проговорил он, стараясь смягчить хрип, который рвался из сорванного горла вместо слов. — И дает тебе право уйти вместе с семьей. Подними голову, друг мой, посмотри в небо. Пусть Яхве встретит тебя…
Элезар оказался за спиной плотника, и в тот момент, когда Менахем послушно поднял лицо к звездам, коротким взмахом вогнал кривоватую сику в затылок жертвы. Лезвие со стуком пробило позвонок, вошло в мозг, и глаза Менахема, только что полные слез, безумия и боли, в момент обессмыслились. Руки, приподнятые в молитвенном движении, упали вдоль туловища — он словно повис на сике, нанизанный затылком на сталь.
Элезар отступил, вынимая кинжал из раны, и тело плотника осело возле трупа жены.
Ночь пылала красным. Дерево больше никто не экономил — всюду горели костры. Звуки, заполнявшие ночь, были страшны — крики, стоны, хруст плоти, разрываемой сталью. Изредка раздавались тупые удары — воины убивали семьи молотами и обухами боевых топоров. Хрипели, захлебываясь кровью, раненые. Их добивали, но не всегда это получалось с первого раза, и тогда умирающие кричали от боли до тех пор, пока клинки не обрывали их вопль. Ночь булькала кровью, пахла гарью и свежей плотью, воняла мочой, испражнениями и рвотой…
Казалось, что во тьме копошится чудовище — ненасытный и кровожадный Молох принимал свои жертвы, как некогда до Йосии в долине Гинномской.
— Вот и все, старик… — сказал бен Яир, обращаясь к единственному, кто мог слышать его в эту минуту. — Он умер. Умер свободным, как положено смельчаку, как положено настоящему человеку. И ты не смог помешать — ни мне, ни ему!
В голосе вождя не было торжества или радости — старик с удивлением уловил в интонациях Элезара запредельную боль. Так мог бы говорить человек, которому разорвало сердце страдание.
— Ты можешь думать, что хочешь, но каждый из них сделал свой выбор, Иегуда. Сделал в тот момент, как поднялся сюда, в Мецаду.
Желчь, подступившая из желудка, все еще пекла старику язык, и он обтер рот, прежде чем ответить.
— А как быть с теми, кто сделал другой выбор, Элезар? Кто пришел сюда для того, чтобы спастись, а не умереть?
Бен Яир покачал мохнатой головой. Еще вчера черной, а сегодня седой, как голова самого Иегуды.
— Я сделал выбор за них, старик, и теперь для них открыто бессмертие. Сегодня нас запомнят на века. Бог хранит память о героях!
— Память о героях хранят люди, Элезар. Если никто не выживет сегодня, то твой подвиг умрет раньше, чем тебя съедят черви. Бог больше не пишет книг, вождь, а когда ему нужно что-то сказать — он говорит устами пророков. А пророки — всего лишь люди. Убей их, и кто донесет до всех волю Бога? Там где нет жалости — нет и памяти, Элезар. Там где кончается жизнь — вообще ничего нет.
— Ты хочешь сказать, что смерть — это пустота? — спросил Элезар, поворачиваясь к старику. — Что после смерти ничего нет? Что не будет ни Страшного суда, ни Эдена? Что все, что мы делаем при жизни, станет прахом? Во что ты веришь, старик? Это не минейская ересь, не ессейские сказки… Ты, что, действительно считаешь, что за смертью ничего нет?
— Я верю в то, что надо быть человеком при жизни, — сказал Иегуда, глядя бен Яиру в глаза. Он словно смотрел в Геенну — в зрачках зелота не отражалось ничего, кроме пламени костров, и от этой безжизненности веяло мертвенным холодом. Глядя на Элезара, стоящего над трупами с сикой в одной руке и гладиусом во второй, старик готов был поверить в рассказы египтян о живых мертвецах, встающих из могил. — Из праха мы приходим в этот мир, и в прах превращаемся. Но между этим — о нас судят по делам земным, вождь… И по делам нашим о нас будут вспоминать после смерти.
— Ты, значит, в жизни делал только добро?
— Я делал разное, как все люди, Элезар, и не всегда отличал добро от зла — это бывает очень трудно сделать… Я виноват перед теми, кого лишил жизни, обидел или предал. И вина моя велика, очень велика — ничего не исправить, не искупить! Но я не жду прощения и почестей после смерти. Все, что сделано мной, то сделано, вождь. И ничему нет прощения.
— Тебе не страшно так жить, старик? Без будущего? — спросил Элезар, пристально вглядываясь в лицо собеседника. — Ведь Яхве наказывает тех, кто отпадает от его веры… Зачем тебе пустота и небытие вместо его милости? Или ты думаешь, что не встанешь на Страшный суд вместе со своими предками? Ты не боишься Бога, старик?
— У меня был друг, — сказал Иегуда, — которого теперь некоторые считают Сыном Божьим. О нем рассказывают небылицы, ему молятся. За веру в него, говорят, даже убивают. А он был человеком, Элезар. Веровал в Яхве, иногда бывал жестоким, иногда добрым, иногда сомневающимся, любящим, ненавидящим, вспыльчивым… Он думал, что с верой на устах сделает страну свободной, и умер, так ничего и не изменив. Сыном Божьим уже потом его сделала молва тех, кто не пошел за ним, когда он был жив. Та же молва назвала меня предателем — и отныне я живу проклятым. В действительности, он не был Сыном Божьим, а я не предавал, но кого теперь это волнует? История давно живет без нас, да и без тех, кто ее придумал… Люди всегда хотят чуда и ждут Машиаха, а в результате приходит всего лишь человек. Ты спрашиваешь меня — не страшно ли мне жить без веры? Никто не живет без веры, вождь, просто каждый верует в свое. Вот и мне не страшно жить со своей верой, Элезар. Я знаю, что боги — это те же человеки, а всемогущими их делает наше ожидание чуда. Но чудо случается редко, очень редко, бен Яир. Чуда надо дождаться, чудо надо заслужить, чудо надо выдумать, да еще и сделать так, чтобы в него поверили. На этой войне такого волшебства не случилось — Давид не одолел Голиафа. И вот… У нас больше нет Храма, вождь. У нас больше нет Израиля. Но у нас есть люди, и до тех пор, пока они будут жить хоть где-то на земле, у нас будет Храм и Израиль. Вот поэтому я голосую за жизнь, Элезар! Умрут люди, и у нас никогда больше не будет ни Храма, ни страны. Умереть героем тяжело, но куда тяжелее выжить…
— Это слова труса, — с брезгливостью выплюнул в сторону собеседника Элезар.
Иегуда покачал головой и поднял с земли окровавленный меч.
— Я не трус, вождь, и ты это знаешь. Но никогда не признаешь это.
Он вытер лезвие о кетонет плотника и взвесил гладиус в руке. Меч был старым, зазубренным по краю, но лег в ладонь как влитой — доброе лезвие, отобравшее немало человеческих жизней с той поры, как вышло из-под молота кузнеца. Иегуда взмахнул оружием, и гладиус свистнул, вспоров воздух.
— Ты собираешься драться со мной? — Бен Яир попытался ухмыльнуться, но то, что получилось, нельзя было назвать даже подобием улыбки.
— Я собираюсь помочь таким, как Менахем, уйти без боли, — сказал старик. — Ты не оставил мне другого пути — я снова должен убивать. Но я не с тобой, Элезар…
— Какая разница — со мной ты или не со мной, если ты делаешь то, что угодно Яхве? И мне!
— Для меня есть разница.
— Утешься этим, — отрезал бен Яир, и зашагал прочь. Иегуда двинулся в противоположную сторону.
Израиль.
Палестинские территории. Лагерь Шуафат. Наши дни.
Попасть на Территории на первый взгляд непросто. Но это только на первый взгляд. Десятки туристов каждый день посещают храм Рождества Христова в Вифлееме во время экскурсий, организованных израильскими туристическими фирмами. А где находится храм? Правильно, на территории Восточного Иерусалима, за Стеной. И туристы ежедневно посещают место, где, согласно христианской мифологии, родился Христос, не перепрыгивая через колючую проволоку и не пробиваясь с штурмом через КПП, а самым простым и цивилизованным способом — пересаживаясь в минивэны с палестинскими номерными знаками прямо у ворот. Заходящие за Стену автобусы, конечно, проверяют — и на пути туда, и на пути обратно, и провести на Территории «стингер» вместе с экскурсией, наверное, можно, хотя маловероятно, что такой груз пройдет незамеченным. Но Морису не надо было провозить «стингер» — ему надо было попасть на место встречи и вернуться обратно. Задача несложная, особенно, если все уже подготовлено.
Он оставил прокатный С200 на паркинге и, предварительно позвонив по телефону, пересел в тут же подошедший микроавтобус экскурсионного бюро «Golden Orthodox Tour». Возле КПП Морис и ехавшие в минивэне туристы пересели в такой же микроавтобус, только принадлежащий палестинской фирме «East Tour», который благополучно проследовал за ворота, посверкивая густо тонированными окнами.
При всей своей нелюбви к Израилю и его обитателям Морис по-настоящему неуютно себя ощущал, только попадая за Стену — тут тоже был Израиль, но другой, лишенный не только налета многозначительной еврейской отстраненности от остального мира, но даже признаков элементарной цивилизованности. За Стеной был один плюс — тут уж точно не встретишь хасида с пейсами, зато другие персонажи в клетчатых «арафатках» бродили здесь безбоязненно и тоже особой нежности у Мориса не вызывали.
Автобус притормозил у лавок, где торговали православными иконами, паломническими крестами и драгоценными окладами, экскурсовод, щебетавший что-то на русском, потащил туристов на заклание к своим единокровным братьям-арабам, в нетерпении потиравшим руки. Морис из салона не вышел, а водитель микроавтобуса, едва только последний русский турист захлопнул дверцу, шустро погнал машину вниз по улице. Ехал шофер быстро, не обращая внимания ни на знаки, ни на правила, и домчал Мориса по адресу буквально за пять — семь минут.
Шуафат, хоть и назывался лагерем беженцев, выглядел, как обычный жилой район, и только на востоке, там, где постройки упирались в бетонные секции Стены и «колючку», можно было догадаться о том, что израильтяне не сильно рады такому соседству. Нужная Морису квартира находилась на третьем этаже нового шестиэтажного дома. На лестничной клетке его встретила охрана, и, после проверки паспорта и поверхностного обыска (Морис все время морщил нос и воротил голову — уж очень сильно «благоухали» двое боевиков), пропустила дальше, к дверям, за которыми его встретил Карл.
Морис не ждал теплой встречи, но от той холодной ярости, которой исходил Шульце, даже ему стало не по себе. Француз и сам был далеко не пай-мальчиком, а в те моменты, когда за его спиной стоял Легион, вообще чувствовал себя почти всесильным — он умел убивать, и, что уж скрывать, любил это делать! Но, войдя в квартиру, полную каких-то потных бородатых людей, то и дело поглядывающих на него недоброжелательными темными глазами, не то, чтобы оробел, но поймал себя на том, что выпадает из образа мачо. Интуиция подсказывала, что здесь не стоит демонстрировать крутизну — нарежут дольками и пустят на шаурму. В комнатах стоял крепкий дух немытых тел, оружейной смазки и какой-то химии, а еще витал сладковатый запашок анаши — верный признак того, что воины ислама не пьют алкоголя без особой на то причины.
Когда Карл шагнул ему навстречу, первой мыслью Мориса было прикрыть лицо от удара, а второй — постараться не упасть после оплеухи. Француз еще с юности знал, что в драке лучше не падать — затопчут. Потом, когда адреналин прыснул в кровь, Морис оскалился, как загнанный собаками в угол кот, и подумал, что, если очень постараться, то можно вцепиться немцу в горло, а там — кому больше повезет.
Но Шульце не стал драться, хотя явно хотел. Несмотря на одолевавшую его ярость, он понимал, что к провалу миссии Морис не имеет никакого отношения, просто злиться больше было не на кого — разве что на себя. Но долгие годы без неудач воспитали в Шульце уверенность в собственной непогрешимости. Отчасти именно это чувство и поставило миссию Легиона на грань провала, а самого Карла вело к уничтожению. Ночной парашютный десант на Ме-цаду был, скорее всего, вызван желанием выставить напоказ свою артистичность, чем необходимостью. Хотелось сделать красиво, а получилось — никак. Но винить себя Карл не мог. И не хотел.
Сравнительно небольшая квартира вмещала минимум человек пятнадцать бандитского вида арабов (впрочем, кто их разберет? Для Мориса, что арабы, что евреи были на одно лицо! И не только на одно лицо — если штаны снять, все равно не разберешься!), поэтому говорить пришлось на кухне — грязной, с горой немытой посуды и запахом из помойного ведра. На столе, среди хлебных крошек и овощных очисток, стояла бутылка русской водки. От немца не сильно, но несло перегаром.
— Здравствуй, Морис! Не могу сказать, что рад тебя видеть…
— Аналогично, — буркнул француз, прикидывая, рассмотрел ли Шульце мелькнувший в его глазах страх.
— Выпьешь чего-нибудь?
Морис покачал головой.
— Разве что воды, мне еще обратно ехать. И тебе не посоветовал бы — тебе нужна трезвая голова.
— А я трезв, — сообщил Шульце недружелюбно.
— Трезв? Что ж… Тем лучше! Тебе виднее… Давай-ка без увертюр, Карл. У нас обоих мало времени. Зачем звал?
Он с отвращением посмотрел на загаженный табурет, но все же сел.
Шульце устроился напротив, на расстоянии вытянутой руки. Нехорошо уселся. Расчетливо. Чтобы в случае чего…
— Хочу понять, как теперь жить дальше, мой французский друг, — начал немец с издёвкой. — И получится ли у меня жить вообще?
— Давай потратим еще минуту, чтобы больше не возвращаться к этому вопросу, — сказал Морис с нескрываемым раздражением. — От меня мало что зависит. Я не приказываю пустить тебя в расход. Это вне моей компетенции. Если бы такие решения от меня зависели, я бы из кожи вон вылез, но тебя бы не сдал.
Он лицемерил и очень не хотел, чтобы Шульце почуял это. Зачем нужны осложнения?
«Сдал бы я тебя, сукина кота, с потрохами! Кто ты мне? Брат? Родственник? Никто. Расходный материал. Но пока — нужный».
— Хорошая новость! — осклабился немец.
Глаза у него были, как прорези в тевтонском шлеме — темные щели, совершенно лишенные эмоций, и от них сквозило холодом.
Это ледяное дыхание морозило кожу и спинной мозг — удивительно неприятное и давно забытое чувство. Кабинетная работа развращает, подумал Морис. А ведь лет двадцать назад я бы тебя, мальчик, без соли съел. И не подавился бы.
Хотелось ругаться и угрожать — первый признак бессилия и того, что партия проиграна целиком. Тут уж явно не помогли бы никакие гроссмейстерские навыки, — какие уж здесь умные игры, когда человек, сидящий напротив, готов с размаху влепить противнику шахматной доской по физиономии? Морис хорошо знал, что в прямом столкновении грубой силы и ума всегда выигрывает грубая сила, а у ума случается сотрясение. Для того, чтобы одолеть силу, нужна дистанция и хотя бы небольшой запас по времени. Ни того, ни другого у француза не было. Оставалось надеяться на опыт и на то, что он окажется хитрее, но надежда, если говорить откровенно, была слабенькая — Шульце тоже работал не первый год, научился, сукин сын, ворочать своими мозгами спортсмена.
— Скажи мне, Морис, а кто докладывает наверх? Кто пишет доклад Первому? Ты?
— Я, — сказал Морис, не отводя взгляда, хотя это давалось нелегко. Практически он уже взял себя в руки и, если даже все еще не владел собой полностью, то уж иллюзию железной выдержки создать мог вполне. — Докладываю Первому я, Карл. Но есть нюанс… Я не уверен, что мой доклад Первому о текущих событиях — единственный. Я в бизнесе не один десяток лет, герр Шульце, но о том, как построена цепочка, ведущая вверх, знаю не больше, чем знал в самом начале пути. Понимаешь, друг мой, все построено так, чтобы никто и ни при каких обстоятельствах не добрался до конца цепи. Я не знаю, на кого работаю. Я не знаю тех, кто работает с тобой. Я знаю тебя. Я докладываю тому, кого считаю Первым, но понятия не имею, Первый ли он, — Морис пожал покатыми плечами, — или просто очередная кукла в руках Первого. И мы с тобой исполняем чертову кучу каких-то непонятных ритуалов — монеты, девизы, звонки, тайные знаки — не зная, что в действительности означают наши действия и означают ли они что-нибудь вообще? Почему в отряде должно быть только двенадцать бойцов? Ты знаешь? Я — нет! Почему, если передо мной стоит трудная задача, я не могу собрать двадцать человек? Или сто? Почему вместо электронных чипов мы пользуемся хитро распиленными монетами? Это что — надежнее? Чушь! Хорошо, что нам разрешено делать свою работу любым оружием — хорош бы я был, таская за собой, например, двуручный меч! Зачем в двадцать первом веке эта идиотская пляска с бубнами? Чьи заветы мы исполняем? Во имя чего убиваем каких-то странных людей в разных странах и получаем за это сумасшедшие деньги? Не знаю! Ты спрашиваешь меня, на кого я работаю? Отвечаю тебе — и этого не знаю. Это правда, Карл…
— Да мне, в общем-то, плевать, на кого ты работаешь, — сказал Карл и бросил себе в рот фисташку из блюдца, стоящего перед ним. При одном виде этих орешков Морис представлял себе сотню тараканов, бегающих по подсоленным орешкам туда-сюда. Кухня, таки да, внушала определенное настроение. — И плевать, на кого работаю я. Функции известны — ты даешь информацию наверх, ты передаешь ее мне, когда она приходит сверху. Монеты, девизы и прочая жидомасонская херь меня волнует мало. Если мне платят большие тысячи за то, чтобы я задавил какого-то книжного червя — мне не надо знать ничего, кроме суммы и места, где я могу этого книгочея найти. Зачем мне, обеспеченному человеку, охотиться на такого урода, как этот твой Кац, и рисковать жизнью? Я бы лучше еще дюжину библиотекарей прибил, чем бегал за этим ненормальным! Так что, Морис, прими к сведению: для меня в этой истории крайний — ты! Ты передал мне приказ, и, если ты доложишь Первому, что я обосрался — пеняй сам на себя: достану с того света! Мне нужно время, мне нужны люди. Я найду этого еврея и его дружков, но ты дашь мне то, что требуется. И закроешь рот. А если ты его откроешь, то однажды утром проснешься с собственными яйцами в глотке. Я закажу, чтобы тебя убили именно так!
— Ты меня совсем не боишься? — спросил Морис бесцветным, как выцветшая бумага, голосом. И глаза у него стали мертвыми, подернулись пленкой, словно вода в стоячем пруду. — Почему? Ведь ты ничего не знаешь обо мне, Карл. Если я решу исчезнуть, где ты собираешься меня искать? Я — единственная нить, соединяющая тебя и наших работодателей. А вдруг за мной стоят такие силы, что никакой твой заказ не исполнится по факту? Хватит у тебя воображения представить, что в мире есть огромное количество людей, для которых ты — даже не прыщ на заднице, не угроза, не помеха, а, вообще — никто? Ты вызвал меня в этот притон, ты просишь моей помощи, и при этом ты мне угрожаешь!? Здоров ли ты, герр Шульце? Или несчастья последних дней съели твой мозг? Ты меня не пугать должен, ты должен всем своим видом показывать, что готов у меня даже отсосать, только бы получить еще сутки!
Карл засмеялся. Сначала негромко, потом смело, почти во все горло.
— Ты блефуешь, жабоед! — Шульце быстро наклонился вперед, над столом, не переставая скалиться. От него пахло потом и порохом, и еще — пылью. Морис ненавидел этот запах, слишком он походил на душок тлена, но деваться было некуда, немец был так близко, что можно было рассмотреть даже мелкие волоски, растущие на пористой коже носа. — Блефуешь и думаешь, что способен обмануть меня? Знаешь, в чем между нами разница, Морис? В том, что ты грозишь мне будущим, которого у меня нет. А я рассказываю о будущем, которое у тебя пока есть. Отсосать, говоришь? Здесь, в этой квартире, сидят бойцы — преданные солдаты человека, которому я только что заплатил просто нереальные деньги. Для него и его сброда я — царь и бог, и ненадолго, пусть только на сегодня, но я значу больше, чем Аллах. Как ты думаешь, кто у кого отсосет прямо сейчас, если показать им моего врага — кяфира[144]? Я не боюсь тебя, Морис, потому, что мне больше нечего терять, так что сегодня пришел черед бояться тебе. Понял? Ты нихера не сойдешь с этой лодки — мы или сдохнем вместе, или вместе выплывем…
Некоторое время они смотрели друг на друга молча. За дверями бубнили голоса, слышен был звук работающего телевизора. Гудящий кондиционер неровно выдыхал в кухню холод, поскрипывали поворотные жалюзи.
— Тебе нужны люди? — спросил француз, недобро щурясь. — Я позаботился об этом — вызвал дублирующую команду. Она здесь, в получасе езды. Полностью экипированы, готовы к действию. Остается только их сориентировать. Ты готов?
— Дублеры? — непритворно удивился Шульце. — Второй европейский легион?
— Ты думал, что тебе нет замены? Огорчу твое самолюбие — она есть. Так ты готов направить вторую команду по следу?
— Я должен ее возглавить?
— Ну, зачем?.. У этой команды уже есть легат, и во втором нет необходимости, — сказал Морис, не в силах скрыть враждебность, сквозящую в каждом произнесенном звуке. — Возьмешь тех, кто у тебя остался, и поработаешь на общее дело. Заодно постараешься исправить ошибку, если сможешь. Теперь пункт два — мое молчание. Докладывать не побегу, но если меня найдут и спросят, как обстоят дела — скажу, как есть. Вранье будет стоить мне не должности, а жизни. Я не готов отдавать за тебя жизнь, Карл.
— Пункт три?
— Дать тебе время? — спросил француз.
— Да.
— Вот тут промашка! Время — не моя епархия. Насколько я знаю, о продлении срока операции договориться не удалось, и, если мы не закончим всё этой ночью, нам будут противодействовать.
— Насколько серьезно?
— Думаю, что очень серьезно. Так серьезно, что мы костей не соберем!
«Ты! Ты костей не соберешь! — мысленно проорал Морис в лицо этому наглому швабу. — Ты!»
И тяжело вздохнул.
— Тогда я всё делаю правильно, — сказал Карл. — Мы выиграем минимум 12 часов, а если повезет — и больше!
— Да, ну… — ухмыльнулся француз. — И как ты собираешься это сделать?
— Я собираюсь сделать так, чтобы израильтянам было не до нас…
— Не понял, — поморщился Морис, хотя догадка уже вспыхнула у него в мозгу. Идея была хороша, но… каким же безумцем надо быть, чтобы надеяться на ее благополучное воплощение! Интересно, какое место выбрал герр Шульце?
— И не удивительно, мой маленький друг, что ты ничего не понимаешь, — издевательски произнес Вальтер-Карл. — Ты же у нас кабинетный работник, так?
«Самодовольный шваб, — подумал Морис, изображая неведение. — Это я-то кабинетный работник? Как же такой вот прямой и противный, как кишечная палочка, тип сумел столько лет успешно руководить легионом? И я ему в этом всячески способствовал! Я! Как? Ума не приложу!»
— Пока я пойду по следам профессора, — продолжил немец, всем своим видом выражая превосходство над собеседником — так огромный кудлатый волкодав поглядывает на йоркширского терьера, которого может проглотить в одно движение, — мои здешние друзья устроят шум в Иерусалиме и Эйлате. Деньги у них теперь есть, евреев они не любят больше, чем мы с тобой, так что мое предложение пришлось им очень даже по душе! Думаю, что «Шин-Бет» ближайшие пару суток будет не до профессора и его проблем.
Карл торжествующе поглядывая на собеседника, откинулся на стуле, закачался на хлипких ножках, которые, казалось, не выдержат веса массивного тела. Но стул выдержал.
Француз вспомнил их первую встречу в маленьком парижском бистро — выступивший тогда на лбу испуганного Карла пот, сведенные в напряжении плечи, нервное подергивание щеки и глаза, в которых то и дело вспыхивал страх, ожидание удара и неуверенность. М-да… Как же меняет людей власть и ощущение собственной безнаказанности. Ну, ничего, старичок, ты еще повернешься ко мне спиной! Радуйся, что пока нужен, но нужен ты не вечно… Нужно терпеть твою самонадеянность, твое хамство. Нужно выдержать…
И Морис выдержал, сохраняя на лице нейтральное выражение, и ничего не сказал. Даже накатившаяся было удушливой волной ярость затихла: ярость — плохой советчик, если грозит опасность, а в голове француза зазвенел тревожный звонок. Это был даже не звонок — завыла сирена тревоги. Уж с чем-чем, а с интуицией у него все обстояло хорошо! Без этого важного качества он превратился бы в покойника уже много лет назад. Интуиция подсказывала, что когда заваривается такая каша, то надо не «держать лицо», а лететь из страны первым же рейсом, причем неважно куда. Мертвому репутация без надобности! Что толку слыть храбрецом посмертно? «Шин-Бет» — не та контора, с которой можно играть в кошки-мышки. Вот это влип! Если не завалят свои — доберутся чужие! Немедленно доложить наверх! Немедленно! Пусть они разбираются, пока не поздно!
Он смотрел на Карла, стараясь, чтобы даже тень испытываемых эмоций не проскользнула во взгляде. Такие люди, как легат, очень часто действовали чисто интуитивно — работа требовала от них быть чуткими к чужим эмоциям и страху. Эмпату[145] легче выжить во враждебной среде, ему комфортнее принимать решения, основываясь не на логике, а на ощущении опасности, бить еще до того, как угроза станет явью.
— Мой человек, — продолжил Карл, не замечая, что его собеседник слегка закаменел лицом, — сейчас следит за Кацем — мы засекли его по мобильному номеру и отслеживаем перемещения трубки. Сейчас они едут в сторону Иерусалима. Где дублеры?
— Выехали из Иерусалима на юг и ждут команды, — ответил Морис.
— Они в моем подчинении?
— Нет, в моем…
— Тогда — распоряжайся, мой французский друг, — приказал Шульце, скалясь. — Пусть переходят в моё. Не думаю, что нам поможет посредник! Не стесняйся, звони, и передашь мне трубку.
— У них есть свой легат, — сказал Морис твердо. — Рекомендую не нажимать чрезмерно.
— Плевать! Без меня они не успеют ничего сделать! Смирись, малыш, сейчас главный — я, а вовсе не ты!
В горле Мориса стал жесткий ком, будто бы он пытался сглотнуть жеваную тетрадную страницу, а та застряла между миндалин и не желает двигаться дальше. Он чувствовал, что глаза у него белеют от ненависти, на затылке кожа собирается складками и желчная горечь стекает на язык, но ничего не мог поделать — Карл Шульце был совершенно прав. Без его участия не обойтись, только он мог помочь команде Кларенса найти беглецов. Неужели придется подчиняться? Как же это унизительно — до боли в кишечнике, до зубовного скрипа!
— Ну, так ты звонишь? — Вальтер-Карл улыбался, и что из того, что это было мало похоже на усмешку, и глаза его выжигали дыры на лице Мориса?
Он ничего не мог противопоставить легату без легиона. Ничего. Только подчиниться.
— Кларенс, — сказал француз в микрофон сотового, с трудом процеживая слова сквозь стиснутые зубы. — Я передаю трубку Вальтеру.
— Это тот неудачник? — спросил Кларенс.
Он сидел, спрятавшись от все еще горячего закатного солнца за тонированным стеклом минивэна и пил ледяную минералку из запотевшей бутылки.
— Да.
— Он что-то выяснил?
— Да. Так что он ведет этот этап операции…
Канадец усмехнулся.
— Конечно, конечно… Нет вопросов. Подчиняюсь. Надеюсь, что у тебя есть еще пара групп в запасе, Морис? Одну он уже угробил.
— Посмотрим, что будет с твоей, — отозвался в наушнике низкий голос с жестковатым немецким акцентом. — Я — Вальтер. Да исполнится воля Первого!
— Да исполнится, — поддержал Кларенс. — Я — Кларенс. Слушаю тебя, коллега.
— Слушаешь? Это хорошо. Сейчас я переведу на тебя звонок. Этот человек — спец по компьютерной и электронной разведке. Хороший спец. Он не в курсе того, кто мы, чем и почему занимаемся. Он получает задание и профессионально его выполняет. Его зовут Хасим.
Мимо Кларенса по шоссе лился поток машин, спешивших на юг. Автомобилей, едущих на север, было гораздо меньше.
Тоновые сигналы соединили три сотовых телефона.
На экране лэптопа, стоявшего перед Хасимом, на карте мерцала красная точка. Она пульсировала неподалеку от линии, обозначавшей шоссе, но все еще не выбралась на нее.
— Я их вижу, Вальтер, — сообщил араб. — Они только что говорили с кем-то и телефон пока еще с ними. Они в десяти минутах хода от шоссе, даю координаты…
Кларенс, прижимая трубку к уху, ввел с GPS долготу и широту. Прибор пискнул и выдал фрагмент карты, где работал, посылая сигнал базовым станциям, телефон Якуба Воу.
— Наш разговор слушает мой хороший друг, — сказал Вальтер не без издёвки в голосе. — Он сейчас задаст тебе несколько вопросов и будет на связи, пока мы не найдем объект. Его зовут…
— Меня зовут Кларенс, Хасим, — представился канадец, не дожидаясь, пока Вальтер закончит говорить. — Я сейчас на шоссе № 1 и начинаю движение на запад, к перекрестку Бейтха-Арава. IMEI моего телефона 32 451247 255140 9. Записал?
— Да.
— Можешь его засечь?
Два микроавтобуса вырулили с автозаправки и встроились в бегущий мимо поток автомобилей.
— Попробую, — пискнул Хасим. — В какой сети работают телефоны?
— Эта трубка — в ORANGE.
— Ок. Мне нужно время. Продолжайте двигаться на юг.
— Ты понял, что мне надо? — спросил Кларенс, закрепляя трубку в гнезде «громкой связи».
Теперь их разговор могли слышать все пассажиры автобуса, в том числе и женщина, сидевшая за рулем минивэна.
Хасим хмыкнул.
— Проще простого. Я проведу тебя к ним, как по ниточке. Жди. Перезвоню.
В трубке пискнуло, но связь не исчезла.
— Вальтер? — позвал немца Кларенс. — Ты на линии?
— На линии, — отозвался Шульце.
— Ты же не хочешь, чтобы все лавры достались мне?
— Конечно же, нет, — сказал Вальтер, не спуская глаз с Мориса, сидящего напротив него. На его сотовом тоже была включена громкая связь и француз мог участвовать в беседе, если бы захотел. Но он не хотел. На щеках Мориса играли желваки, и выглядел он не очень дружелюбным. А даже совсем наоборот. — Разве я могу допустить, чтобы ты укусил первым?
— Тогда почему ты всё еще не пытаешься меня опередить?
— А ты думаешь, у тебя все получится?
— Я не думаю, я уверен.
— Я тоже был уверен все эти дни.
— Ты пытаешься меня предупредить или испугать, коллега?
— А ты реши сам… И не волнуйся, Кларенс, как же я могу оставить тебя в одиночестве? Я уже еду!
— Я не обещаю тебя подождать… Что передать профессору?
— Ничего, коллега! Не надо беспокоиться! Я все скажу ему сам!
— Спасибо за Хасима, — улыбнулся Кларенс, разглядывая номер, высветившийся на экране сотового. — Как раз он звонит! До встречи, коллега!
— Обязательно! — сказал Шульце, и отключился.
— Ну, — процедил Морис, глядя на легата с неприязнью. — Что? Антракт закончен? Твой выход?
— Почему мой? — спросил Карл, вставая. — Ты думал, что я разрешу тебе уехать? Нет, мой французский друг, мы пойдем вместе до конца! Выход не мой, Морис. Выход наш. Я надеюсь, что стрелять ты не разучился?
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
Кровь была повсюду. Трудно было представить, что в тысяче человек может быть столько крови. Теперь запах бойни перекрыл собой все остальные запахи, даже гарь пожара. Казалось, что камни источают терпкий соленый аромат только что пролившейся крови. Тела лежали повсюду: на ступенях синагоги, возле микв, у входа в Западный дворец. На пороге бань было убито несколько десятков человек. Если судить по положению тел, некоторые пытались бежать, но убийцы настигли их у выхода. Рубили и кололи сплеча, трупы были изуродованы, несколько человек были проколоты одним ударом копья, словно рыбы гарпуном. Под ногами у Иегуды захлюпало, стараясь не опускать взгляда и не поскользнуться, он зашёл в баню, и тут его вырвало второй раз.
Здесь расстались с жизнью сотни человек — воины и члены их семей лежали вперемешку. Трупы громоздились друг на друга так плотно, что дорогие изразцы, покрывавшие пол, были не видны, а стены из расписанного сгукко оказались забрызганы бурыми пятнами на высоту человеческого роста. Смерть порезвилась здесь, но забрала не всех — истекающая кровью человеческая каша все еще стонала и шевелилась. Иегуда прижался к стене, замирая от отвращения. Такого он не видел даже в Ершалаиме, хотя там смерть показала свое лицо во всей красе. Здесь, в царских банях, построенных по образцу римских терм, воины рубили беззащитных детей и женщин, подставлявших тела под удары мечей. Тех, кто не хотел умирать, все равно убивали — Иегуда видел тела без рук: люди пытались прикрыться от ударов гладиусов, но сталь разила наповал.
Женщина с ребенком (она прикрыла младенца телом) была приколота к стене, да так и осталась висеть на глубоко вошедшем в штукатурку пилуме.
Мать и дочь, не разомкнувшие объятий, зарубленные одним тяжелым ударом. Старик знал их — это были жена и дочь смешливого Ави, молочника из Галилеи, лысого, как колено, несмотря на небольшой возраст. Сам Ави лежал неподалеку, убитый ударом в горло — в разверстой ране виднелась белая кость позвонка.
Сначала вооруженные мужчины убивали женщин, стариков и детей, а потом рубили друг друга — беспорядочно, с отчаянной злостью, словно мстили сами себе. Рубили за смерть близких, за поражение, за закончившуюся жизнь, рубили потому, что из ловушки не было выхода. Если бы они дожили до завтрашней атаки «Фрезентиса», то легион недосчитался бы нескольких сотен солдат. Но римлянам уже ничего не грозило, мертвые не могли защищать крепость.
Мецада пала, только Флавий Сильва еще не знал об этом.
Стараясь не думать, не чувствовать, не давать воли эмоциям, Иегуда тронулся в глубь парных, выискивая тех, кто еще подавал признаки жизни. Добив молодую женщину с разрубленным виском, пытавшуюся хватать его за ноги, старик заплакал и уже не мог остановиться. Он плакал, колол мечом, изрыгал проклятия на римлян, на Элезара, на самого Яхве, предавшего свой народ на поругание, снова колол. Он был с ног до головы покрыт кровью, которая брызгала на него из ран, плескалась на полу у щиколоток и пахла, пахла, пахла, пахла… Пахла так, что ему казалось, он дышит и плачет ею…
Он не считал, скольких добил. Многих. В один момент он увидел сквозь пелену слез бен Яира, наблюдающего за ним от входа. Иегуда бросился на него с рычанием зверя, и убил бы, но оскользнулся и рухнул в месиво на полу, а когда нашел в себе силы подняться, Элезара уже не было.
Он был один. Пылали факелы, оставляя черные пятна на сводах. На лезвии меча дымилась кровь. В бане было тихо — никто не стонал, никто не шевелился. Никто не дышал. Всё было кончено.
С трудом волоча ноги, старик вышел вон, на воздух, в прохладную ночь Иудейской пустыни. Небо на востоке все еще было темным, но чувствовалось, что рассвет уже близок — ночь катилась на запад, в глубину континента, цепляясь тяжелым брюхом за вершины низких коричневых гор.
Внезапно рядом с ним возник бен Канвон, вид которого мог испугать даже демонов, но Иегуда не испугался. Он знал, что и сам выглядит не лучше. Вначале он подумал, что бен Канвон пришел убить его по приказу вождя, но гигант лишь приказал ему следовать за ним.
Элезар и его двенадцать апостолов смерти собрались возле сараев, под навесом, куда сносили битую глиняную утварь. На столе перед вождем лежали черепки, и, обученный письму, Бни Фети царапал на них гвоздем имена.
— Я решил, что позвать тебя сюда будет правильней, чем убить или сделать вид, что тебя нет, — сказал бен Яир. — Я не стану благодарить — ты сделал то, что приказал нам Бог, в которого ты не веришь. Думаю, что тебе многое простится за это.
Старик молчал, стоя под враждебными взглядами.
— Один из нас, — прохрипел бен Яир, — тот, чье имя я вытащу из горшка с черепками, должен будет выбрать себе помощника и вместе с ним убить всех остальных, а потом… Потом он зарежет помощника и заберет все наши грехи, добавив к ним смертный грех самоубийства. Он должен быть самым отважным среди нас. Его жертва будет самой большой, самой тяжелой и неискупимой. Что может быть страшнее, чем ответить перед Яхве за свои и чужие поступки? Чем обречь себя на вечное проклятье? Но, чем больше грех, тем больше честь для героя! Среди нас нет предателей, подобных Маттиаху, не так ли, братья? Тот, кого выберет жребий, исполнит свой долг до самого конца! Все мы уже доказали свою верность Яхве! И даже Иегуда, которого я вначале посчитал трусом и врагом, оказался настоящим зелотом. Он покрыт кровью друзей и соратников, он покрыт кровью евреев, пожелавших остаться свободными, он покрыт славой! Поэтому будет честно, если и старик примет участие в голосовании. Его имя, Бни Фети, напиши на тринадцатом черепке!
— Это ни к чему, — сказал Иегуда, и, посмотрев бен Яиру в глаза, улыбнулся. — Можешь не тратить слова и время. Жребий не нужен, Элезар. Я бы многое отдал за возможность перерезать тебе горло, а тут она сама идет мне в руки!
— Иногда, старик, — просипел вождь в ответ, ответив на оскал оскалом, — иметь верного врага лучше, чем иметь хорошего друга. У тебя рука не дрогнет, я знаю… Что ж, не надо жребия…
Бен Фети пожал плечами, и горшок с черепками полетел в угол.
— Старик, скажи, кого ты выберешь себе в помощники?
Иегуда обвел взглядом сикариев и без колебаний ткнул пальцем в лучника Бнаю.
— Вот его!
Люди невольно отступили от избранного нести смерть, и вокруг юноши возникло свободное пространство.
— Интересный выбор, — сказал Элезар. — Похоже, старик, ты знаешь больше, чем говоришь. Обещай, что скажешь мне, почему избрал именно его!
— Я оставлю тебя напоследок, вождь, — пообещал Иегуда. — Ты всё узнаешь, когда придет время.
Бен Яир рассмеялся, и смех его скорее напоминал хриплый клекот стервятника-трупоеда, чем нормальный человеческий смех.
— Иди ко мне, Бная, — приказал Иегуда. — Лук тебе больше не нужен. Дайте ему меч.
Бен Канвон молча протянул юноше свое оружие.
— Погоди-ка, — сказал Элезар. — Есть еще один незаконченный вопрос.
Бен Канвон убрал руку с мечом и Бная замер, так и не получив оружия.
— Это между мной и Бнаей, — пояснил бен Яир и повернулся к лучнику. — Как звали твою девушку, Бная?
— Юдифь, — ответил лучник, не отводя взгляда.
— Ты убил ее?
— Да, Элезар.
— А как ты убил ее, брат? — спросил бен Яир, подойдя вплотную к Бнае. — Ты задушил ее?
— Нет.
Голос юноши задрожал.
Иегуда попытался сделать шаг к бен Яиру, но бен Канвон положил руку ему на плечо и укоризненно покачал головой.
— Зарубил?
— Нет.
— Ты заколол ее сикой?
— Да, вождь, — выдавил из себя юноша. — Я заколол ее.
— И ее брата?
— Да, и ее брата…
— А как ты это сделал? — спросил Элезар, всматриваясь в лицо Бнаи, словно видел его в первый раз. — Ты ударил ее под подбородок? В затылок? В сердце?
— Ты же видел их тела, Элезар.
— Да, я видел их тела среди многих других тел. Но Цаида видел другое…
Элезар приблизил свое лицо вплотную к лицу лучника, так, что их лбы едва не прикасались.
— Цаида видел вас на нижнем ярусе Северного дворца.
— Да, вождь, я был там со своей невестой, мы прощались…
— Прощались?
— Да, Элезар…
— Ну, тогда в этом нет ничего страшного, правда, Цаида?
Он повернулся к разведчику, стоящему неподалеку.
— Ты же, наверное, ошибся, когда видел, что наш брат Бная и его девушка куда-то исчезли? А мальчишка Шломо ждал их один?
— Наверное, я ошибся, Элезар, — сказал Цаида и осклабился. — Немудрено ошибиться в такую ночь. И слух меня подвел — мне показалось, что Бная приказывает своей невесте притвориться мертвой. Вот я думаю, вождь, а не случилось ли большой ошибки? Может быть, я вообще видел не его?
— Прости, Бная, — бен Яир снова повернулся к юноше, — но с тех, кого я приблизил, особый спрос. Останься здесь, нам надо будет вместе кое-что проверить…
Он ударил лучника в висок, коротко, без замаха, но не лезвием кинжала, а выступающей из зажатого кулака рукоятью. Ударил не наповал, расчетливо, чтобы оглушить.
Бная рухнул под ноги бен Яира, словно оброненный мешок с поклажей. Сначала о камни глухо стукнул красивый, богато украшенный нагрудник, с которым лучник не расставался, а потом кудрявая голова.
— Он подождет здесь, — сказал бен Яир Иегуде. — А я помогу тебе, старик. Прости, но я не могу одобрить твой выбор…
Бен Канвон снял руку с плеча старика и шагнул в сторону, давая Иегуде свободу движений.
— Настал час, — просипел Элезар, оглядывая оставшихся в живых соратников. — Всё поджечь. Каждый дом, дворцы, синагогу, бани… Склады не трогать. Пусть они видят, что мы не испытывали голода и жажды!
Дозорные римлян, стоящие на скалах, нависающих над Меца-дой, увидели, как далеко внизу рассыпались, разбежались огни — будто бы светляки разлетелись по плато, и тут же в разных уголках крепости вспыхнуло пламя. Это были не костры, не уголья умирающего пожара — зарево охватило почти все постройки одновременно. Это был пожар.
Через десять минут в палатку прокуратора осторожно вошел адъютант. Сильва спал, но тут же проснулся и посмотрел на помощника тяжелым взглядом, не поднимаясь с походной кровати.
— В крепости пожар, — доложил адъютант. — Горит сильно. Я решил разбудить.
— Пусть горит, — сказал Сильва и закрыл глаза, снова проваливаясь в сон. — Разбудишь меня через четверть часа.
Адъютант кивнул и вышел прочь. Над вершиной горы бушевало пламя — громадный костер лизал небеса, и звезды над крепостью бледнели и исчезали на глазах, не дождавшись рассвета.
Израиль. Окрестности шоссе 90 неподалеку от Мертвого моря.
Наши дни.
Синяя «Тойота» как раз выворачивала на шоссе — пыльная грунтовка осталась позади. Пикап легко преодолел несколько рытвин, выбрался на асфальт и, притормозив перед знаком «стоп», выехал на дорогу в северном направлении. Возрастной дизель пыхтел, но тащил почти двухтонный грузовичок достаточно бодро, раздражая водителя и пассажиров пикапа разве что монотонным бух-тением из-под капота.
— И куда теперь? — спросила Арин. — В Университет?
Профессор покачал головой.
— Вряд ли нам помогут в Университете, а вот людей под удар подставим.
— В полицию? — предположил Валентин.
— Ну, уж нет… Только не в полицию… Пока, во всяком случае…
Дядя пристроился в хвост двухэтажному туристическому автобусу, уверенно набиравшему ход.
— Тогда зачем нам большой город? — Арин достала из бардачка карту. — Не лучше было бы забиться в какую-нибудь нору? Например, в пещеру в пустыне? И сидеть там, пока все не затихнет?
— Хорошая идея, — поднял мохнатые брови Кац, — если вспомнить, как безопасно и весело мы развлекались в пустыне последние два дня. Это как раз место, где я не хотел бы прятаться, потому что найти там человека гораздо проще, чем в городе. А когда нашел, хоть на ленточки нарезай — никаких свидетелей. Раз — и концы… — он задумался, — …под камень! Думаю, что нас и будут пытаться загнать в безлюдье. А мы будем всячески сопротивляться.
Рувим снова попробовал набрать мобильный номер сестры и прижал трубку к уху. Никто не ответил, и профессор выругался вполголоса. По-русски, естественно.
— Скажу вам честно, ребятишки, — произнес он громко, чтобы перекрыть урчание мотора. — Так меня не гоняли уже лет двадцать, если не больше. Чувствую себя котом в собачей будке, и придумать что-то эффективное пока не могу, уж простите. Когда знаешь, кто друг, кто враг — намного проще. А когда кто-то неизвестный загоняет генерала авиации за Голанские высоты — это уже игра без правил. Мне что, напрямую премьеру позвонить?
— А ты можешь? — спросил Валентин совершенно без иронии. Звонок премьер-министру государства уже не казался ему чем-то невероятным.
— Был бы со мной мой телефон, — сказал Рувим, и в сердцах треснул кулаком по рулю пикапа. — Идиотизм какой-то! У меня в ноутбуке есть копия записной книжки, куча адресов, нужных телефонов, и сколько раз мне предлагали аспиранты сделать удаленный доступ к рабочему столу, но все было не до того! Проклятая лень! Да нас бы сейчас половина армии прикрывала и танковый дивизион…
— Одному тат-алуфу мы все-таки дозвонились… — напомнила Арин, и профессор как-то сразу умолк, оборвав тираду на высокой возмущенной ноте. Остается надеяться, — продолжила девушка, — что нам все-таки помогут. Если не генерал Меламед, то его адъютант…
— Хотелось бы верить, — сказал дядя, уже без особого напора. Чувствовалось, что старику оптимизма не занимать, но больно нехорошо складывалась ситуация. — Очень бы хотелось. Потому что, если не верить, то становится совсем кисло, гораздо кислее, чем я бы мог предположить. Есть плюсы — мы живы, у нас есть машина и деньги, есть оружие и силы им воспользоваться. Но есть и минусы… Первый и главный — никто из нас не понимает, откуда направляются удары, а ведь нет ничего хуже, чем иметь дело с противником, которого совершенно не знаешь! Второй, тоже существенный — мы не знаем, к кому можем безбоязненно обратиться за помощью. И третий — противник, кем бы он не оказался, во много раз сильнее нас и совершенно непредсказуем. Бывали хуже времена… — процитировал он на русском.
Хасим посмотрел на две мерцающие точки, двигающиеся на экране его ноутбука друг навстречу другу, и в возбуждении несколько раз потянул себя за кончик носа. Когда его одолевали эмоции, он практически не контролировал мимику и движения — лицо становилось подвижным, словно под пористой смуглой кожей перекатывались шарики ртути, он то и дело подергивал себя за мочки ушей, за нос, брови, крутил что-то в пальцах. Ладони его обильно потели, Хасим вытирал их о брюки, отчего по хлопку штанин ползли влажные жирноватые разводы.
Хасим не видел за мигающими на дисплее огоньками живых людей, которых мог обречь на смерть или мучения — он всего лишь с блеском решал техническую задачу. Микрочипы, стоящие в двух телефонных трубках, обменивались сигналами с ближайшими базовыми станциями, посылая импульсы через каждые пять секунд, эту цифровую метку улавливали как минимум три соты и направляли сигнал в ответ — таким образом абонент все время оставался в Сети, переходя из зоны действия одного передатчика в зону действия следующего.
Программа, стоявшая в ноутбуке Хасима, не только перехватывала сигналы от базовых станций оператора, но и, вычислив приблизительное нахождение источника запроса методом триангуляции, накладывала полученные координаты на карту района. Зная IMEI телефона, Хасим мог с точностью до нескольких десятков метров определять его местоположение в режиме реального времени, как в городе, в районах плотной застройки, так и на открытой местности, до тех пор, пока трубка была в сети. Точность зависела от многих факторов — от количества станций, «видящих» абонента, от силы сигнала, зарядки батарей и даже от материалов, использовавшихся при строительстве — если телефон в какой-то момент находился в доме. Металлические корпуса автомобилей на силу сигнала практически не влияли, программа перехвата и обработки работала безупречно, и Хасим с удовлетворением наблюдал, как красные точки, ползущие одна по шоссе № 1, а другая по шоссе № 90, приближаются друг к другу.
Точка, ползущая с юга, обозначала старый пикап «Тойота». Та, которая двигалась с северо-запада — два минивэна с логотипами охранного агентства…
— Приготовить оружие, — приказал Кларенс в микрофон уоки-токи.
Сзади него, в полумраке затонированых машин, зашуршала грубая ткань сумок, взвизгнули молнии и кровожадно, хищно залязгал оружейный металл. Стволы скользили по направляющим, щелкали затворы, становились в пазы газоотводные механизмы, клацали присоединяемые магазины — казалось, что внутри минивэнов заворочались трансформеры, готовые броситься в схватку через несколько минут.
«Интересно, — подумал канадец, — что же из себя представляют эти археологи, если Морис приказал мне приготовиться по «красному» коду? Мы что, будем сражаться с армейским подразделением?» Он улыбнулся.
Все-таки удивительно, как пугают людей чужие неудачи! Стоило проколоться этому наглецу Вальтеру, и вот уже Легион готов распылить полстраны, чтобы достать профессора с его свитой! Кадровый вопрос, несомненно. Поручили бы ему ликвидацию неуловимого Каца с самого начала — уже забыли бы о том, что профессор когда-то существовал. Красный код! Для кого? Для старика и двух штатских? Даже не смешно! Но приказ есть приказ!
Кларенс оглянулся.
Стволы собраны. В салоне микроавтобуса явственно пахло ружейным маслом — канадец обожал этот запах с самого детства.
Так пахли руки отца, когда они готовили ружья к охоте. У маленького Кларенса был собственный карабин 22-го калибра и дробовая двустволка 16-го. Отец с самого детства доверял сыну оружие, и сын никогда не подводил родителя. Оружие стало для Кларенса профессиональным инструментом, средством заработка, и он до сих пор по детской привычке не любил все эти пушечные жерла с огромными патронами и многограммовыми пулями, напоминающими снаряды, предпочитая всему длинноствольные пистолеты 22-го калибра, которыми владел с потрясающим мастерством.
Большой калибр предпочтителен там, где нужен останавливающий эффект от тяжелого боеприпаса. В бизнесе канадца нужна была точность и минимум шума — высокоскоростные патроны 22-го калибра обеспечивали и то, и другое. С иронией посмотрев на шотган в руках одного из своих бойцов, Кларенс достал из аккуратного чемоданчика Walther Р22 с пятидюймовым стволом и дослал патрон в патронник — из этого несерьезного с виду пистолетика канадец всаживал все десять пуль в монету два евро с расстояния в 50 метров. Любители больших калибров — welcome! Просим повторить!
Кларенс улыбнулся. Идеальное оружие для тех, кто не любит шума и старается быть максимально эффективным! Coup de grace[146]! Что толку надевать тяжелый жилет, если легкая пуля направлена в незащищенный висок или в глаз? Или в шею — туда, где проходят артерии? Оружие настоящих профессионалов поражает точечно, бьет мгновенно и наповал! Ничего лишнего, профессор и испугаться не успеет!
— Группа два, как дела?
Рация пискнула.
— Готовы, шеф.
— По моей команде блокируете машину объектов. Водители остаются за рулем, моторы не глушить. Стрелять на поражение, без сигнала. Леон и Медвежонок — обыскиваете трупы и машину. Лима и Дымок — термические заряды и бензин на вас. Все понятно?
— Да.
— Отход по обычной схеме, как объяснял. Всё отработанное оружие, перчатки, мобильные телефоны оставляете внутри машин, Лима и Дымок — вы поджигаете микроавтобусы. По моей команде перед акцией — маски на лица, господа и дамы. Все, включая водителей и пассажиров на переднем сиденье. Работаем на шоссе, у всех на глазах — мне не нужны случайные фотографии с места происшествия! Всё понятно?
— Да… — выдохнули сзади него.
— Да… — отозвался уоки-токи.
Отличная команда, подумал Кларенс. Все случится быстро. Как могут трое штатских противостоять группе профессионалов? Да никак! Легкая добыча, легкие деньги…
Минивэны двигались в общем потоке, не нарушая ни ритма движения, ни правил. За темными стеклами сидели люди с обычными, спокойными лицами — так могли бы выглядеть и обыкновенные туристы, едущие в Эйлат или на водопады Давида, но в руках у туристов вряд ли были бы автоматы и штурмовые ружья.
Две красных точки на экране ноутбука Хасима разделяло несколько сантиметров.
Между микроавтобусами с группой Кларенса и пикапом с беглецами было чуть больше десяти километров.
Араб выдернул из брови очередной волосок и защелкал компьютерной мышью.
На экране возникла третья точка, которая тоже двигалась в юго-западном направлении.
Джип, в котором находились остатки легиона Карла-Вальтера и Морис, покинул Иерусалим и отставал от минивэнов всего лишь на два с небольшим километра — от двух до пяти минут езды, в зависимости от плотности движения.
Иудея. 70 год н. э.
Крепость Мецада.
Наверху было светло, как днем, — можно было рассмотреть каждый камушек, каждую каплю пота на лицах поджигателей.
Они снова собрались возле вождя — разгоряченные, грязные и сосредоточенные. Такими закрытыми, устремленными вовнутрь люди становятся, когда им нечего терять, когда все земные дела уже сделаны.
Бная все так же лежал на земле без сознания, неловко подвернув руку во время падения. На него не обращали внимания — теперь в свете пожара стало видно, что вокруг десятки тел, и бывший товарищ стал одним из них.
— Я начну, — то ли спросил, то ли сообщил бен Яир Иегуде. Похоже было, что мнение старика его не интересует вовсе.
Потом Элезар подошел к бен Кан-вону, и они обнялись.
Бен Яир выглядел хрупким в сравнении с гигантом-телохранителем, хотя не отличался изящным сложением — просто рядом с бен Канвоном мало какой мужчина мог не показаться подростком. Ни один, ни второй не произнесли ни слова. Великан молча опустился на колени, склонил голову, а Элезар, поставив меч острием вниз над его плечом, замешкался на мгновение, закрыл глаза и, вскрикнув, словно это в него входило железо, резко вогнал клинок в промежуток между шеей и ключицей друга. Оба замерли, потом бен Яир отступил, не выпуская рукояти гладиуса, лезвие с шорохом выскользнуло из раны, и вверх ударила струя крови. Лишенное опоры тело покачнулось, и гроза врагов, отважный и безжалостный бен Канвон упал на камни лицом.
Бен Канвон
Бен Яир остался стоять, опустив клинок вниз, с плотно закрытыми глазами.
— Теперь ты, старик, — прохрипел он. — Твоя очередь…
Руки обычно помнят то, что их хозяин давно забыл.
Иегуда сноровисто зарезал ставшего на колени Гриду, легко сунув стальное жало в нужное место — между шеей и ключицей. Грида умер мгновенно и безболезненно, еще не успев понять, что для него все уже кончилось. Это был римский способ быстрой смерти — лезвие меча, направленное под небольшим углом вниз, наверняка пробивало сердце.
Следующий — им оказался Цифон — опустился на колени перед Элезаром.
Потом настала очередь грамотея Бни Фети — его убил Иегуда.
Пращник Йоав попытался в последний момент схватить бен Яира за руку, но не смог остановить клинка. Просто удар получился медленным — вождь с силой приналег на рукоять меча, и лезвие, скрежетнув по кости, исчезло в плоти. По мере того, как железо входило глубже и глубже, грузный Йоав открывал рот все шире, будто хотел крикнуть. Но так и не крикнул — из разинутого рта хлынула кровь, и тело грянулось о землю.
Это напоминало странную дуэль, смертельную схватку, в которой два заклятых врага, вместо того, чтобы убить друг друга, убивали других людей. Удар, ответный удар… И еще двое пали бездыханными. Снова обмен ударами…
Теперь они стояли друг напротив друга — оба забрызганные чужой кровью, с горящими яростью глазами. Откладывать единоборство дальше было невозможно. Один из них должен был умереть сейчас. Немедленно.
Иегуда снова встретился взглядом с бен Яиром. Глаз старика дергался вместе с углом рта. Подняв руку с оружием, он утер со лба выступившую испарину, лезвие сверкнуло, с его острия скатилась темная гладкая капля и упала в густеющую лужицу на камнях. Элезар оскалился. При свете дня он не мог похвастаться здоровыми зубами, но теперь в черном провале рта сверкнули белые клыки хищника.
Под ногами у него заворочался приходящий в себя Бная, и бен Яир, ухватив юношу за волосы, легко вздернул его вверх.
— Еще не все, старик! — крикнул он, и его хриплый рев перекрыл треск бушующего пламени. — Еще не время! Осталось одно дело. И его надо закончить!
Бная рванулся прочь, оставляя в кулаке у бен Яира клок волос, повернулся вокруг оси, взмахивая рукой с невесть откуда взявшейся сикой…
Если бы не нагрудник из воловьей кожи, то удар лучника вскрыл бы бен Яиру живот. А так лезвие, скользнув, распороло бедро и отлетело, звякая по камням.
Лучник побежал.
Это трудно было назвать бегом — видимо, удар в висок повредил что-то у Бнаи в голове, и он ковылял в сторону Северного дворца неловко, боком, как краб по берегу.
Бен Яир присел, зажимая глубокий разрез, но тут же выпрямился, держа в руке оброненные юношей лук и колчан. Еще секунда — и он бросился в погоню, припадая на поврежденную ногу, но практически не потеряв в скорости.
Иегуда тоже побежал, и колени, которые только что были готовы подломиться, все же удержали его — только было очень и очень больно. И непонятно, что больше болело — разорванное горем сердце или изъеденные старостью ноги.
Вслед за Бнаи и Элезаром старик, прикрываясь руками от огненных вихрей, пытавшихся пожечь его волосы, проковылял сквозь охваченные пламенем караульные помещения и вступил на территорию дворца Ирода, которая теперь напоминала бойню. Лестницы, анфиладой спускавшиеся вниз, к средней площадке, были завалены мертвыми телами. Их было много, никак не меньше трех сотен, таких же изуродованных, изрубленных, как и те, что Иегуда обнаружил в банях.
Идти по ступеням было тяжело, бежать — невозможно. Старик несколько раз упал, поскользнувшись в крови, больно ударился, но меча из рук не выпустил. Несколько раз ему попадались раненые, бьющиеся в агонии, но он не успевал осуществить милосердие — впереди прыгала спина бегущего Элезара, а он был вполовину моложе, сильнее, ловчее и даже раненым двигался споро.
Иегуда чувствовал, что отстает, но ковылять быстрее было выше его сил. Любое падение могло оказаться последним: старость — неважный помощник в ратных делах.
Несмотря на гул пламени, он расслышал, что Бная на бегу выкрикивает имя подруги с таким отчаяньем, которое возможно только, если человек по-настоящему любит и до смерти боится потерять.
— Юдифь! Юдифь!
Потом что-то неразборчивое проорал бен Яир.
Сзади Иегуды с грохотом обрушилась часть охваченной огнем крыши, и старик буквально кубарем выкатился на лестницу, спускавшуюся к нижней башне. Теперь впереди можно было разглядеть не только Бнаю и бен Яира, а еще два силуэта, бегущие рядом с лучником с двух сторон.
В этой анфиладе пожар только набирал силу, поднимаясь вверх с самого нижнего яруса Северного дворца. Беглецы летели навстречу пламени, которым были охвачены двустворчатые двери, ведущие в нижнюю башню. Пути назад не было — огонь охватил верх галереи, а рухнувшая крыша, едва не придавившая Иегуду минуту назад, перекрыла единственную дорогу к отступлению.
Еще пять лет назад бег вниз по ступеням показался бы старику прогулкой, но сейчас он боялся, что сердце лопнет на ходу. Он не дышал — он сипел, как загнанная скаковая лошадь, боль выворачивала колени, а расстояние между ним и бен Яиром все увеличивалось. В какой-то момент он вообще перестал видеть беглецов, потом в огне исчез и бен Яир…
Кряхтя и отплевываясь желчью, Иегуда вывалился сквозь пылающие двери на площадку нижней башни, сбил рукой пламя с затлевшей полы кетонета и остановился, не в силах сделать и шага. Саднил бок, набитый тяжелым письменным прибором, цилиндр с гви-лем растер кожу на бедре, перед глазами плыли цветные круги, но Иегуда заставил себя двигаться дальше, несмотря на то, что желание было одно — лечь тут же на холодный изразцовый пол и умереть. Шаг… Еще шаг… Третий…
— Ну, вот… — хрип Элезара встретил его, как только он шагнул на площадку перед балюстрадой. — Теперь все в сборе…
Трое беглецов жались к ограждению, за которым уже начинала сереть Иудейская пустыня. Говорили, что именно эта площадка была любимым местом самого Ирода в те дни, когда он посещал свое детище — неприступную Мецаду. В часы вечерней прохлады или в тихие предрассветные часы царь Иудеи сидел на краю площадки и смотрел на то, как Асфальтовое озеро расцвечивается яркими красками, как бегут по скалам розовые тени и скользит по глянцу воды лодка перевозчика.
Сегодня здесь лежали мертвые тела, хлопьями летал пепел от сгоревших занавесей, и пламя пожирало старую мебель, помнившую тяжесть великого царя.
Бнаю поддерживали двое — теперь Иегуда мог рассмотреть их хорошо — совсем юная девушка с огромными, в пол-лица, глазами, сверкающими даже в темноте, и невысокий мальчишка с тонкими чертами лица, перепуганный до безрассудной смелости. Деваться им троим было некуда, за балюстрадой начиналась пропасть в несколько сотен локтей глубиной, на дне которой горели квадраты разбитых римлянами лагерей.
Лагеря уже не спали и, хотя к Левку для штурма выдвинулся только лишь Десятый «Сокрушительный» легион, остальные тоже не бездельничали — готовились поддержать атакующие силы. На западной стороне крепости все кипело — осадная башня заполнилась людьми, колонны выстроились в боевые порядки, а стрелки стали к снаряженным «скорпионам». Все было готово к последней атаке: и оружие, и дух. Флавий Сильва уже занял свое место на правом фланге «Фрезентиса» — он был облачен в расписанный золотом нагрудник, шлем с красным плюмажем, на плечах красовался белый с алым плащ. Гладко выбритое лицо выглядело сурово, и эту мужественную суровость не портили ни шрам, ни чуть опущенное веко и брезгливый перекос узких губ.
Легионеры встретили прокуратора радостными криками и тут же сомкнули вокруг военачальника алые щиты. Над боевым порядком взмыли легионные орлы, ударили в ритме ровного шага маршировочные барабаны, и первые когорты двинулись вверх по склону. Внутри башни, которую солдаты резво катили впереди строя, тоже били барабаны. В полном соответствии с римским порядком и с заданным ритмом из-за горизонта начало подъем солнце.
— Отпусти их, — сказал Иегуда, стараясь переместиться так, чтобы занять позицию между бен Яиром и беглецами. — Зачем тебе их жизни, Элезар? Их смерть ничего не добавит и ничего не убавит. Все уже сделано! Смотри вокруг — это то, чего ты хотел? Если они могут спрятаться, если они могут спастись — разреши им уйти! И люди узнают не только о том, что ты был жесток, но и о том, что ты умел быть милосердным…
В руках у бен Яира был лук Бнаи, стрела лежала на полунатяну-той тетиве.
— Не подходи ближе, старик, — предупредил он, нацеливая наконечник в грудь Иегуде. — За тобой должок, помнишь? Ты дал клятву, что возьмешь на себя грех…
Он коротко рассмеялся, но глаза его не улыбались, они смотрели бесстрастно, ясно, с небольшим прищуром, рассчитывая расстояние до цели, опасность, которую каждый из противников представляет, и траекторию возможного выстрела.
— Ты же блюдешь клятвы, да, старик? Или вместе с верой ты потерял и уважение к слову?
Как ни странно, Иегуда улыбнулся в ответ. Его глаза тоже не смеялись, выполняя ту же работу, что и взгляд сикария.
— Клятву мы даем не Богу, а людям, — возразил он. — Но кто знает, перед кем нам в результате придется отвечать? Не волнуйся, мой заклятый друг! Я убью тебя, как и обещал.
Первые лучи солнца облили вершины гор, вырастающих из Асфальтового озера, ровный свет залил площадку нижней башни, и пространство приобрело объем — родились тени.
Свет, появившийся за спиной, дал Бнае надежду на то, что солнце ослепило противника, и он бросился на Элезара, безрассудно, отчаянно, выставив вперед руку с кинжалом. Но расстояние между ними было слишком велико, и к тому же оглушенный лучник потерял способность двигаться стремительно.
Бен Яир был старше, но он был мощнее и опытнее, и хотя Бная лучше владел луком, а Элезар — мечом, для того, чтобы попасть в человека с расстояния в два десятка локтей, вовсе не надо быть слишком уж хорошим стрелком. Бен Яир успел и прицелиться, и выстрелить, еще до того, как юноша преодолел половину пути. Тренькнула тетива, и Бная покатился по плитке, схватившись за стрелу, пронзившую пах.
Иегуда шагнул к бен Яиру, но наконечник следующей стрелы уже смотрел ему в грудь.
Старик замер.
— Если бы ты был без доспехов, — сказал Элезар, обращаясь к раненому юноше, но не отводя взгляда от Иегуды, — я бы убил тебя сразу. А так — придется помучиться…
Юдифь попыталась положить голову возлюбленного на колени, но не смогла — боль сворачивала Бнаю в кольцо, перекошенное лицо посинело, на лбу вздулись жилы толщиной с палец ребенка. Он зажимал ладонями низ живота и из-под пальцев брызгала кровь, смешанная с мочой. Маленький Шломо упал на колени рядом с сестрой, тело его била крупная, похожая на судороги, дрожь.
Между бен Яиром и Иегудой были те же двадцать локтей. Нечего было и думать о том, чтобы одним прыжком преодолеть такое расстояние — если ничего не получилось у молодого Бнаи, то у разменявшего восьмой десяток старика шансов не было совсем. Он никак не мог помешать Элезару расправиться с беглецами… Но… Все-таки можно было попытаться!
Иегуда двинулся по дуге к колоннам, замыкавшим балюстраду, обходя бен Яира так, чтобы в результате оказаться между ним и беглецами. Ситуация была безвыходная. Рана Бнаи не давала ему никакой надежды на спасение — Иегуда повидал на своем веку много ранений. Выжить после такой было бы чудом, а чудеса во все года случались редко. Юноша все еще пытался подняться, но мужество не могло вернуть ему силы, истекающие прочь из пробитого тела. Девушка и ее брат были для Элезара легкими мишенями, последними живыми препятствиями между ним и завершением его планов.
Иегуда увидел, как напрягается правая рука бен Яира и изгибается еще больше лук, как наконечник стрелы, заботливо наточенный самим Бнаей, практически касается оплетки, и с криком бросился вперед, надеясь (глупо, конечно, но что поделаешь!), что Элезар сменит прицел.
Но Элезар прицела не сменил. Времени с избытком хватало на все.
Стрела, пущенная твердой рукой воина, ударила Шломо в висок, пробила кудрявую мальчишескую голову насквозь и вошла в грудь Юдифь, пригвоздив брата к сестре. Девушка не закричала — охнула, зато Бная закричал. В его крике было столько отчаяния, что если бы Иегуде было суждено прожить еще тысячу лет, он бы слышал этот вопль в ночных кошмарах до самой смерти.
Элезар отшвырнул лук в сторону и встретил Иегуду ловкой подсечкой. Старик потерял равновесие, попытался в падении достать бен Яира мечом, но промахнулся — лезвие просвистело на расстоянии в ладонь от шеи сикария. Иегуда упал, но почти не ушибся — он рухнул на мертвое тело, лежащее в стороне. Правда, его попытка вскочить вызвала у Элезара смех. Иегуде казалось, что он двигается быстро, на самом же деле поднимался старик с трудом, но меча из рук не выпустил.
Элезар же свой гладиус из ножен и не доставал.
— Ты не успел старик, — сказал он, улыбаясь. — А я успел. Предатели наказаны. Римляне не получат ничего, кроме наших мертвых тел. Все случилось так, как я задумал.
Они стояли друг против друга, на расстоянии клинка.
— Ты спросишь меня, старик, хотел ли я этого?
— Я ни о чем тебя не спрошу, Элезар, — выдавил Иегуда, стараясь успокоить сбитое дыхание. Слова выговаривались частями, прерывались короткими мучительными сипами. — Зачем мне твои оправдания? Я лишь хочу исполнить данное обещание!
Элезар легко увернулся от клинка, но не стал снова толкать старика, просто шагнул в сторону.
— Что стоит твоя вера, старик, если ради нее ты не способен на жертву? На настоящую жертву!
— Ты сегодня пожертвовал не тысячью человек, Элезар. Ты убил сотни колен израилевых, которым теперь не суждено родиться. Если бы ты оставил в живых только этих троих, если бы им удалось спрятаться и выжить, то сколько бы мудрецов и героев вышло из их чресл и чресл их потомков?
Еще один неудачный удар вспорол воздух. Иегуда с трудом удержал равновесие, клинок звякнул о плитки пола.
— В их жилах текла бы кровь предателей и трусов! — крикнул Элезар. — Кому нужен такой народ?
— А разве ты не трус? — спросил старик, ухмыляясь. — Ты толкнул на смерть своих братьев и сестер, ты убил тех, кто не хотел умирать, ты нарушил законы Моисеевы, волю Яхве и все человеческие законы! И сейчас трусливо хочешь умереть от моей руки, чтобы я, старик, взял на себя все, что ты сделал? Все твои грехи? Так кто из нас смел? Я, который беру на себя то, что не совершал? Или ты? Который и в смерти прячется за спиной старика?
Элезар взревел, его меч сверкнул на солнце, и Иегуда чудом отразил тяжелый рубящий удар гладиусом. Рука загудела от плеча до кисти, но старик ударил в ответ, вложив во взмах всю оставшуюся силу. Удар пробил защиту Элезара, но клинок лишь скользнул по нагруднику, не причинив вреда бен Яиру, зато направленный вниз меч сикария на треть вошел в живот Иегуды.
Было совсем не больно, только вокруг раны разлился холод и почему-то онемела правая щека. Меч, выпав из руки старика, звонко ударил о камень пола.
Лицо бен Яира находилось совсем близко: пылающие гневом глаза, перекошенный рот, засохшая кровь на коже щек и на седых волосах. Во взгляде сикария расцвело торжество, но Иегуда не оставил Эле-зару времени для триумфа. Тот, кто учил Иегуду более полувека назад, делал свою работу хорошо. Любой из тех, кто прошел школу Шимона, умел одинаково владеть обеими руками, и сын банкира, образованный и нежный мальчик Иегуда, не стал исключением. Жало сики скользнуло из складок кетонета и вошло под подбородок Элезару бен Яиру, пробив язык, нёбо и мозг.
Он умер, так и не поняв, кто и чем его убил.
Рана в брюшине почти не кровила, хотя внутри у Иегуды что-то хлюпало и плескалось. Было тяжело переставлять ноги, но он сделал над собой усилие и дошел до все еще живого Бнаи.
— Прости, — сказал старик. — Я не смог помешать.
Юдифь так и сидела, опершись на балюстраду, прижимая к груди голову мертвого брата с торчащим из виска оперением стрелы. Глаза ее были полуоткрыты, из угла рта по шее бежала тонкая алая струйка. Иегуда защипнул ей веки негнущимися пальцами.
— Там, — прохрипел Бнаи, — там за балюстрадой — мина. Очень старая. Я нашел ее. Надо перелезть и повиснуть… Хотел спасти…
Он замычал и засучил ногами в натекшей под него луже.
— Ребенок… Должен был… Не смог…
Он замолчал, а потом сказал неожиданно четко:
— Спасибо, что убил его. Мне больно, аба… Очень больно. Не могу терпеть. Я прошу тебя, добей…
Иегуда посмотрел ему в глаза и кивнул.
Сверху донесся рев и барабанный грохот — «Фрезентис» ворвался в Мецаду, вопя в тысячи глоток: «Десятый!» и «Слава Цезарю!».
Прокуратор Иудеи Флавий Луций Сильва сдержал свое слово. Крепость пала под ударами его легионов, в Иудейской войне, долгой и кровавой, наступал перерыв.
Он стоял на вершине еврейской твердыни, прикрывая рот и нос платком, смоченным в уксусе. Прокуратор был привычен к запахам войны, но тут так несло жареным человеческим мясом…
Ни одного убитого при штурме, ни одного выстрела, ни одного брошенного камня. Можно было сразу догадаться, что происходит! Эти безумцы повторили то, что сделали в Иотапате и Гамале. Убили самих себя и испортили прокуратору все удовольствие. Разве можно назвать победой захват кладбища? Никого живого! Только трупы! Трупы! Трупы! Трупы и огонь!
Италия. Венеция. Сентябрь 2008.
Чезаре выглядел испуганным. Более того, он выглядел почти безумным. Немыслимая широкополая шляпа из соломки с разлохмаченными неопрятными краями, закрывавшая пол-лица не могла скрыть покрасневшие воспаленные глаза и бегающий взгляд. Казалось, профессор Каприо не может сфокусировать внимание на чем-нибудь одном, а все ищет и ищет, за что бы зацепиться размытым взором. Линзы очков были грязными, захватанными, рубашка застиранной, некогда светлые брюки из дорогой льняной ткани все в пятнах. Картина получалась неутешительная, глядеть на Чезаре такого — постаревшего, опустившегося, растерянного — было очень больно. Всегда неприятно наблюдать, как жизнь кого-то пережевывает, а уж когда по наклонной катится совершенно безобидный, талантливый и немало натерпевшийся человек… Что тут говорить!
Рувим знал профессора не первый год. При всех странностях, свойственных людям творческих профессий, Каприо был далек от сумасшествия, как горячо любимая им история — от американского футбола. Все потрясения итальянец переносил стоически, все более и более погружаясь в пахнущий пылью, старой кожей и деревом мир древних архивов и библиотек. Конечно, как все зацикленные на предмете познания ученые, Каприо со стороны выглядел странновато. Но безумие?.. Нет, нет и еще раз нет! Ничего подобного в поведении Чезаре профессор Кац не замечал.
Их последняя встреча на Патмосе была чрезвычайно конструктивной, Каприо даже настоял на том, чтобы работа Рувима по переводу писем Иосифа Флавия была оплачена, и спустя месяца три, после того, как Кац отослал файлы на почту коллеги, на его домашний адрес пришел конверт с чеком. Сумма оказалась не то чтобы внушительная, но как повод для радости вполне годилась.
Когда за следующие три месяца Рувим не получил от Чезаре ни одной весточки, он не удивился. Ученые, работающие со старыми рукописями, становятся очень неторопливы. А куда спешить? Все упомянутые в древних манускриптах давно умерли, сменились страны, ушли в небытие цивилизации. Чезаре мог написать и через год. А мог и через два. Кто знает, чем он сейчас занят? Но удивляло другое: находка подлинных писем Иосифа Флавия должна была стать сенсацией в мире историков, да и во всем цивилизованном мире тоже, но этого не произошло. До сегодняшнего дня ни один из документов не был показан публике.
В принципе, и это Рувим еще мог понять — библиотека монастыря не хотела излишней огласки. Причины этого были открыты любому, кто знал о существовании огромного рынка нелегальных исторических документов — каждое мало-мальски достойное собрание древних книг и рукописей подвергается постоянному риску краж. Монахи и так с трудом спасали ценнейшую коллекцию от разворовывания и в рекламе не нуждались. Их задачей было оцифровать библиотеку, а для такой работы, как известно, лучше всего подходит тишина.
Скорее всего, Каприо получил от начальства запрет публиковать материалы, такой же, какой в свое время наложил на профессора Каца. Сам Рувим не имел права ни обнародовать перевод, ни упоминать в прессе о существовании подписанных знаменитым писателем свитков. Копии переводов, сделанные Кацем в прошлом году, лежали в закрытых папках на его компьютере, а распечатки сканов, с которыми он работал, — в одном из ящиков необъятного письменного стола. Работа была интересной, само соприкосновение с легендарным писателем, которого еврейский мир по сию пору считал ренегатом, стоило того, чтобы потратить на переводы любое время, но Рувим справился достаточно быстро.
Текст Флавия, несомненно, был хорош и, хотя язык для перевода оказался сложным, значительно сложнее, чем казалось на первый взгляд, профессор Кац ни разу не пожалел о том, что принял на себя эту работу и все сопровождавшие ее ограничения. По стилю письма Флавия настолько мало походили на дошедшую до нас в переводе с греческого прозу, что Рувим было засомневался в авторстве. Но всё это совсем не напоминало мистификацию, да и заподозрить Чезаре Каприо в жульничестве мог только человек, который профессора совсем не знал.
Письма Флавия Рувим помнил почти дословно…
Рим. Июль 99 года н. э.
И снова здравствуй, дорогой сын!
Надеюсь, я еще не совсем надоел тебе? Я только сегодня спросил о дате и с удивлением понял, что давно не писал писем своему далекому, но, все равно, любимому сыну! С того момента, как предыдущее послание уплыло в Александрию, прошло уже 2 месяца. Уверен, что ты уже получил письмо, прочел и благополучно о нем забыл. Так что этим свитком я лишь напомню тебе о своем существовании. Странно, что ты до сих пор не написал мне в ответ ни строчки. Неужели у тебя совсем нет времени? Или твоя нелюбовь к эпистолярному жанру с годами стала еще крепче?
Я опять ворчу, не обращай внимания! На самом-то деле, мне вполне достаточно знать, что мои письма добираются до тебя и ты их, хоть бегло, проглядываешь.
Новостями тебя порадовать не могу.
У меня просто нет новостей. Даже сплетни до меня не доходят. Это привилегия жизни между двух миров — я не стал своим для Рима, я чужак для своего народа. Я — проклятый и несу отпечаток того давнего херема[147] по сию пору. На мои деньги построена одна из самых больших синагог в мире, книги, написанные мною, рассказали всем об истории евреев, но не вернули меня домой.
Я понимаю, сын мой, почему ты избегаешь показывать родственную связь со мной, и не осуждаю твой выбор. Ты — римлянин по рождению, хоть и еврей по крови. Что удивляться тому, что ты выбрал Рим, а не престарелого отца? Когда ты был мал, я не уделял времени ни тебе, ни твоему младшему брату. Я был занят книгами, спорами о вере, войной, летописями, долгами, деньгами, землей, женщинами… Милость или немилость императора интересовала меня больше, чем ваши слезы, детские болезни и первые шаги. Такой уж я был человек. Признаюсь, тогда я безумно любил твою мать, но себя и славу я любил больше. Ведь так хотелось остаться в истории, хотелось, чтобы и через сто или двести лет меня вспоминали, как настоящего летописца. Чтобы в моих книгах, как в серебряном зеркале, отразились цари, мудрецы, пророки и весь путь — тяжелый и кровавый — пройденный сынами Эрец-Израэль!
Что оставалось вам, моим детям? Ждать, пока отец насытит свое тщеславие? Надеяться, что вы получите толику родительского внимания и любви? Ни ты, ни твоя мать не стали дожидаться такой милости. Я же был озабочен исключительно тем, будешь ли ты жить по Закону или пойдешь по пути твоей матери. Прости, сын, тогда я не понимал, что для того, чтобы ребенок выбрал отцовскую религию и отцовские жизненные ценности, ему нужен не знаменитый родитель, а любящий и духовно близкий человек. Я был одержим мыслию вернуть себе любовь народа, а в результате потерял еще и тебя с братом.
Печальный результат.
Но есть вещи, что примиряют меня с действительностью.
У меня есть мои книги. Это хорошие книги, мне незачем их стыдиться. У меня есть дом. Хороший дом в богатом римском предместье. В нем бани с бассейном, водопровод, несущий чистую, прохладную воду с гор, сад с апельсиновыми деревьями и искусно разбитый цветник. В тени — увитая виноградом беседка. Именно в ней я сейчас пишу эти строки. И еще — дом в городе. Большой и богато обставленный, с прекрасным атрием[148] и мозаичными полами — это дар Тита, того самого Цезаря Тита Флавия Веспасиана, моего друга и погубителя Ершалаима. Несмотря на долги, преследовавшие меня всю жизнь, нынче меня можно назвать состоятельным человеком. Уважаем ли я? Как мне сказали, император был бы рад получить книгу о своих деяниях, подписанную моим именем. Слов нет — нынешний император был знаменитым полководцем, мужественным воином и заслуживает славы, увековеченной на страницах летописей, но…
Ладонь у Каприо оказалась влажной и вялой, словно Рувим не пожал руку старому приятелю, а прикоснулся к остывшему трупу утопленника.
— Рад тебя видеть, — выдавил Кац через силу, но улыбку изобразил поубедительнее.
Еще за минуту до встречи он искренне радовался тому, что увидит Чезаре. Беседы с профессором всегда приносили приятные эмоции, но сегодня…
— Пойдем отсюда, — прошептал Каприо, склоняя голову и пряча свои юркающие глаза под широкими полями шляпы. Некогда модное изделие из итальянской соломки выглядело так, будто хозяин нашел ее на помойке. — Надо уходить, быстрее, быстрее…
Пальцы утопленника сжали кисть Каца, и итальянец поволок коллегу с небольшой площади, где была назначена встреча, в узкий переулок, зажатый облезшими коробками старых домов.
Рувим в Венеции ориентировался плохо — несколько известных туристических мест вокруг Сан-Марко, Мост Вздохов да гостиницы на Гранд-Канале, где доводилось останавливаться в прошлые приезды. Каприо же, судя по всему, Венецию знал превосходно. Он тащил Каца в глубь каких-то переулков, о существовании которых стада туристов, бродящие в двух шагах отсюда, даже и не подозревали, тащил уверенно, словно он заранее приготовил пути для отступления. Путь их несколько раз пролегал по узким, в полторы ступни, карнизам над темной и пахнущей прелым канальной водой, опять уходил в каменные проходы между замшелыми стенами домов. Дважды Каприо останавливался, замирал неподвижно, как испуганный заяц, прислушивался и снова бросался бежать, путая следы. Рувим молчал. У Чезаре было не то выражение глаз, чтобы задавать ему вопросы. Да и ответы, если честно, почему-то заранее вызывали тревогу.
Этот странный бег переулками продолжался почти четверть часа. Было жарко и очень влажно. От воды чудовищно пахло, полотняный костюм Каца стал влажен и изнутри, и снаружи, футболка под пиджаком пошла пятнами, и через намокшую ткань проступили заросли на профессорской груди. За годы жизни в Израиле Кац привык к жаре и смирился с дискомфортом, во всяком случае, холод ему нравился гораздо меньше, но климат летней Венеции пришелся Рувиму не по нраву.
Когда он окончательно перестал понимать, куда они идут и где, хотя бы приблизительно, находятся, профессор Каприо втащил его в нестерпимо воняющий сыростью и кошками подъезд, взбежал, задыхаясь, по старым деревянным ступеням к массивной, в полтора человеческих роста, двери. Она была так же стара, как ступени и дом — из-под множества слоев краски кое-где проглядывало почерневшее от влаги и времени дверное полотно. Медная дверная ручка позеленела, стекла в верхней части полопались и потемнели, петли буквально рвали душу пронзительным скрипом — их никто не смазывал минимум несколько лет! Зато засов, который опустил Чезаре, когда они вошли вовнутрь, был толщиной сантиметра в три и перекрывал дверной проем поперек, ложась в массивные проушины явно выкованные вручную.
— Проходи, проходи… — пробормотал Чезаре, двигаясь внутрь полутемной квартиры. — Выпьешь что-нибудь?
— Разве что воды…
— Сейчас посмотрю…
Он слегка успокоился, хотя взгляд продолжал метаться из стороны в сторону.
Рувим был на войне и видел испуганных людей. Все боятся. Кто-то умеет скрывать свой страх — их считают героями, кто-то не умеет и бежит с поля боя — таких называют трусами. А есть люди, которых страх корежит и уродует так, что это не скроешь, но они никуда не бегут и продолжают исполнять свой долг.
Каприо был из таких. От него воняло страхом, как нечистотами от застоявшейся воды в каналах. Он дрожал, обливался потом, но… Он вызвал профессора Каца на эту встречу. Сам отыскал, позвонил, назначил время…
Оставалось выяснить, что случилось. В голове Каца крутилась мерзкая мыслишка: а что, если Чезаре все-таки свихнулся? Он всегда был чуток не от мира сего, а после смерти жены совершенно ушел в работу. Да и жизнь в монастыре на Патмосе вполне могла окончательно раздавить чувствительную личность итальянца. Мало ли что случается с людьми, которые предпочитают жить в замкнутом мирке собственных интересов и представлений об окружающем мире? А что, если…
Мыслишка, хоть и была мерзкой, но вполне достоверно объясняла обстоятельства — от бегающих глаз до странной квартиры и дрожащих, как с похмелья, рук.
— Квартиру я снял, — опередил вопрос Каприо. — На неделю. Я тут долго не пробуду. Мне нельзя.
Он отыскал в глубине холодильника бутылку с минералкой и, порывшись в груде мусора на кухонном столе, извлек пыльный стакан. Судя по всему, стакан пролежал на столе несколько лет. Пыль на его стенках превратилась в каменные отложения. Профессор огорченно взглянул на Каца и поставил окаменелость в раковину полную широ-когорлых банок из-под фуагра, каких-то непонятных кувшинчиков, стаканов самых разнообразных форм, окурков, пустых бутылок и тарелок с высохшими остатками пищи. Чувствовалось, что запустение в съемной квартирке системное, и было всегда — от начала времен. Одна захламленная комната, чугунная ванна в углу у окна, кухонный стол при отсутствии кухни, железный умывальник, веселенько разукрашенный пятнами ржавчины по некогда кофейной эмали. Окно — огромное, от пола до потолка, выходило на стену противоположного дома, расположенную почти вплотную — ее можно было коснуться рукой, слегка перегнувшись через подоконник.
— Что стряслось, друг мой? — спросил Рувим, сбрасывая с колченогого стула стопку старых газет и журналов. — Что с тобой произошло?
— Ничего, — быстро произнес Каприо. — Со мной ничего не произошло.
Он оглянулся. Странно как-то, через плечо, нелепо выгнув шею, словно готов был увидеть в углу готового к прыжку льва. Но льва в углу не было. Там стояла сломанная метла, обросшая понизу мохнатыми клубками пыли и паутиной до совершенно антикварного вида. Итальянец медленно расправил плечи, шея стала на место и он повернулся к собеседнику.
— Пока не произошло, — добавил он.
Под слоем мусора наконец-то отыскалась упаковка с несколькими пластиковыми стаканчиками и Чезаре наполнил два из них минералкой.
— Чем ты испуган?
— Я? — повторил Каприо. — Чем я испуган? Да, Рувим, я испуган, я боюсь… Они всегда приходили за теми, кто что-то знает… Всегда.
Бедняга, подумал профессор Кац. Он все-таки рехнулся. Кто бы мог подумать?
— Я не сумасшедший, Рувим, — сказал внезапно итальянец совершенно нормальным трезвым голосом. — Они есть. Все указывает на то, что они есть!
— Кто такие «они»? — поинтересовался Кац. — И за кем они приходили?
Делать было нечего. Он все равно приехал в Венецию, чтобы встретиться с коллегой. По крайней мере, теперь будет уверенность, что Чезаре попадет в нужные руки. «Скорая», хороший госпиталь, нормальный уход. Пусть профессор выговорится, а потом можно будет уговорить его сдаться на милость медиков. Говорят, сейчас такие вот состояния лечат за пару недель. От силы за месяц. Безумно жаль человека! Один из лучших специалистов, энциклопедист… Как же такое могло произойти?
Каприо подошел к окну и залпом выпил воду. Спина профессора сгорбилась, плечи поднялись, редкие седые волосы, прекрасно видимые в контровом свете, от сквознячка колыхались над черепом, словно водоросли на течении.
— Я не сумасшедший, Рувим, — повторил он. — Я испуган, растерян, я не знаю что делать, куда бежать, но я в здравом уме и твердой памяти. Если я прав, то в ближайшие дни меня убьют… Если неправ… Что ж, это к лучшему…
— Погоди, погоди… Что значит убьют? — удивился Кац вполне искренне. — Зачем кому бы то ни было тебя убивать, Чезаре? Ты что — мафиози?
— Хотел бы я быть мафиози, — сказал Каприо с грустью в голосе. — Нет, Рувим. Я простой историк, библиотекарь и немного археолог…
— Хочу тебя успокоить, — перебил его Кац, всеми мышцами лица изображая улыбку. — Историков и археологов в нашем мире убивают крайне редко. Библиотекарей — того реже!
Рувиму было не по себе от серьезного тона итальянца, его воспаленных бегающих глаз, от почти незаметного дрожания в голосе коллеги, которое явно означало сильный, чтобы не сказать смертельный испуг.
— Ошибаешься, — возразил Каприо. — И раньше убивали, и сейчас могут.
Вдруг он улыбнулся, но совсем невесело — скривил рот и повел бровями — вылитый печальный Пьеро.
— Я никогда не думал, что старые бумаги так опасны… Ведь кому какое дело до самой страшной тайны, которой исполнилось тысячу лет? Оказалось — это не так. Не удивляйся, друг мой, есть тайны, за которые убивают не только библиотекарей. Убивают всех, чтобы ни одна живая душа никогда никому ничего не сказала.
— Конечно, есть, — Кац попробовал отшутиться, но в этой темной замусоренной комнатенке шутки приобретали совсем другое звучание. — Чертежи атомной бомбы, например. Или состав виагры из апельсинового сока! Или тайна убийства Кеннеди!
— Есть куда более серьезные тайны, Рувим…
— Возможно, — сказал Кац с примирительной интонацией. — Не стану спорить. Но я не сталкивался с манускриптом, за чтение которого меня бы могли расстрелять. Я допускаю, чисто теоретически, что меня бы могли убить за обладание ценным документом, но никак не за его содержимое…
— Это в смысле украсть и продать? — осведомился Каприо, снова наливая себе воды.
— Точно! — обрадовался Кац. — Помнишь, ты меня еще должен был в туалет водить под присмотром. Чтобы я чего у вас там случайно не прихватил. Я бы сказал, что паранойя порой принимает самые причудливые формы. Знаешь, могу тебя успокоить — ты не похож на библиотечного вора, Чезаре. И я не похож. Как-то привычнее другим зарабатывать на хлеб!
— Ты будешь удивлен, Рувим, но все мои подозрения и несчастья начались с тех писем, что ты переводил — с писем Иосифа Флавия…
Чезаре был абсолютно, СМЕРТЕЛЬНО серьезен, и Кацу почему-то сразу же расхотелось шутить. Каприо всегда был хорошим и крайне неторопливым в выводах специалистом. Если уж он настаивал на своей правоте, то крайне редко ошибался.
— Мне не дали их опубликовать. Мне даже упоминать о них не разрешили, словно их никогда и не было. Ты думаешь, что они остались в реестре? Нет! Я проверял. Эти документы больше для нас не существуют!
Итальянец встал и зашагал по комнате, размахивая одной рукой. Вторую, сжатую в кулак, он плотно прижал к груди.
— Ты представляешь, что это значит для библейской археологии? А какая это потеря для истории человечества? Ведь понятно, что письма Флавия, реальной личности, известной в христианском мире — это заслуживающее доверия и изучения свидетельство! Да им цены нет, этим письмам! Флавий не один и не два раза упоминает о Христе, говорит о секте минеев, которых можно считать первыми христианами!
— Иудео-христианами…[149] — поправил его Кац, но профессор ничего не слышал и продолжал мерить шагами комнату.
— Это же открытие мирового порядка, Рувим, сопоставимое с пирамидами, Помпеями или Троей! Конечно, написанное Флавием не согласуется с концепцией Святой Церкви, и описывает он события совсем не так, как это сделано в Писании, но сам факт их историчности навсегда решен!
— Без документов решен? — спросил Кац, подняв бровь. — Чезаре! Да нас с тобой засмеют наши же коллеги! До этого шли споры о Testimonium Flavianum[150], а теперь будут спорить о Testimonium Flavianum Caprionum[151]. Без документа — оригинала, возраст которого проверен независимыми лабораториями — мы ничего никому не докажем. Мы и с документом ничего не докажем, нас просто никто не будет слушать. Ты это понимаешь?
— Понимаю ли я? Конечно, понимаю! Я прекрасно понимаю их план! — он остановился и уперся в Каца взглядом. Глаз итальянца задергался, причем веко дрожало очень мелко, почти незаметно, а вот щеку сводило так, что Каприо несколько раз пытался остановить ее рукой. — Я разгадал их намерения с того самого момента, как я решил обнародовать письма, а мне не дали…
— Кто?
— Не знаю. Но буквально назавтра после разговора с настоятелем о находке и ее публикации мне предложили покинуть стены монастыря и отстранили от работы в библиотеке. И поверь, инициатива исходила не от отца-настоятеля, он сам не мог понять, зачем это делает…
— Тебя уволили?
— Не просто уволили, а обвинили в краже документов.
— Которых ты не брал…
— Которых я не брал, — подтвердил Чезаре. — Почти…
— Что значит, «почти»?
— Это значит, что после увольнения я успел сделать копии нескольких документов и отправить их на свою почту с мобильного телефона!
— Ну, это не значит украсть, — усмехнулся Кац.
— Это не все, — перебил его итальянец и первый раз за весь разговор посмотрел Рувиму прямо в глаза. — Одно письмо я все-таки взял с собой!
— Ты украл рукопись?!!
— Я не успел сделать копию, — сказал Каприо виновато.
— И какое именно из писем ты реквизировал в пользу человечества?
— Одно из последних, написанное в июле 99-го.
— Прекрасно. Думаю, что у отца-настоятеля ты отобрал веру в человечество, а мне — наоборот — возвратил! Если у тебя есть оригинал и фотокопии, а у меня файлы переводов, то мы вполне можем пободаться с нашими собратьями-историками. Оригинальность всей переписки мы не докажем никогда, но вот некоторой ее части… Ладно! И где это письмо?
Чезаре поднял на собеседника полные слез (настоящих слез!) глаза и произнес внезапно севшим голосом.
— У меня его нет…
— Как это — нет? — опешил Рувим. — Ты же сказал, что забрал его с Патмоса!
— В том-то и дело! — жарко зашептал Чезаре, приблизив свое покрытое каплями пота лицо к лицу Каца. Пахло от него сильно: потом, страхом, нестиранной тканью и (Рувим принюхался) болезнью. Запах войны — он достаточно часто слышал его в мирное время. — В том-то и дело! Оно пропало! Из сейфа! Здесь! В Италии! Пропало, понимаешь! Я положил его в ячейку, вместе с наличными и драгоценностями Карлы — я их до сих пор храню. А когда открыл две недели назад, то все было на месте. Всё, кроме письма. Я вернулся домой, полез в компьютер, но кто-то вынул из него жесткий диск!
— У тебя украли диск? — переспросил Рувим.
— Не только диск, друг мой! Мой почтовый ящик оказался взломан и все письма стерты. Понимаешь, что это значит?
Каприо перешел на шепот.
— Меня хотят убить…
— Зачем? — спросил Кац. — Писем у тебя нет. Украденное отобрали. Как я понимаю, следующим шагом постараются уничтожить твою репутацию — это, чтобы никто не воспринимал твоих заявлений, если они последуют… Чезаре, просто так в наше время не убивают. У настоятеля монастыря Святого Иоанна на тебя зуб, но это не значит, что тебя поставят к стенке за кражу старого письма. Ты же его не продать пытался, а огласить, так что в интересах Церкви вести себя, как мышь… Успокойся, друг мой! Все забудется, надо просто подождать…
— Это был сейф в Banca Commerdale Italiana, Рувим. Дорогая ячейка, которую не вскрыть без постановления суда. Они проникли в мой дом. Они следили за мной в Вероне. Они и здесь следят за мной!
— Кто?
— Не знаю! Они…
— Ты бредишь, мой друг! Ты просто очень огорчен кражами!
— Таких случайностей не бывает, — сказал Каприо своим прежним голосом — мягким, с прекрасной лекторской дикцией. — Рувим, не считай меня сумасшедшим. Я такой же, как был раньше. Просто я боюсь…
— Для человека, который первый раз преступил закон, ты ведешь себя прекрасно, Чезаре. Успокойся. Тебе нечего бояться. Мы не представляем никакой опасности ни для кого. У нас нет доказательств, а мои переводы — не более чем беллетристика. Прекрасный образец эпистолярного жанра, стилизованный под стиль того времени. История закончена. Собирайся, я провожу тебя на вокзал. Хочешь, я поеду с тобой и побуду рядом? Хотя бы несколько дней, пока все не успокоится?
— Хорошо, — неожиданно согласился итальянец, и сразу же обмяк на стуле, будто бы был не человек, а кукла, у которой в момент кончился завод. — Я поеду. Только сам, не надо ехать со мной. Все равно, где они найдут меня. Пусть лучше дома. Я устал. Я очень устал…
— Нет никаких «их», — мягко возразил Рувим. — Все кончилось. Пройдет полгодика и ты сам будешь смеяться над своими страхами! Ты много работал, друг мой. Надо иногда отдыхать. Приводи себя в порядок, Чезаре, садись в Евроэкспресс и поезжай в Австрию, в горы.
Он говорил с профессором, как с ребенком, да тот и походил на ребенка — растерянного, испуганного, подавленного случившимся — только седина и морщины на лице мешали образу.
— Там прохладно, там тихо… — уговаривал его Кац, аккуратно взяв за холодную и безжизненную ладонь. — Будешь гулять по альпийским склонам, сидеть у озера и писать мне письма электронной почтой, рассказывать о своих мыслях… Как Флавий сыновьям!
— Как Флавий? — произнес Каприо еле слышно, голос его звучал как затихающее эхо. — Эти письма… Я не говорил тебе, Рувим. Эти письма — это и не письма вовсе. Это его последний роман…
— Чей последний роман? — переспросил Кац. — Флавия?
— Флавия… — отозвался профессор и посмотрел на Рувима глазами больного бассета. — Я узнал об этом уже после твоего отъезда и забыл написать. Это действительно письма в никуда, без адресата… Рувим, в 99-м у него не было сыновей. У него давно никого не было.
Хоть Нерва-воин и стал властителем Рима — Цезарем Нервой Траяном Августом, он не имеет права считать меня «придворным евреем». Я не его еврей. Это Веспасиан называл меня «мой еврей», но он спас меня — пощадил, хотя мог легко предать мучительной смерти. А ведь я лгал ему.
Можешь ли ты представить более неудачное начало для длительных отношений (я намеренно избегаю слова дружба и позже объясню тебе почему!), чем бессовестная ложь? Я предсказал Веспасиану императорский титул! Предсказал только для спасения своей жизни, и это была отчаянная, совершенно лишенная даже тени правдоподобия ложь!
Веспасиан, впавший в немилость у Нерона, был отослан из Рима с глаз подальше, в провинцию, в вечно бунтующую, непокорную провинцию, населенную странным народом, который все никак не хотел подчиниться могучей империи! Отослан воевать и бесславно сгинуть в Иудее по истечении короткой человеческой вечности. Ну, какие у него были шансы стать Цезарем? Да никаких!
Но я все-таки оказался прав в своем безумном предсказании!
Нерона сменил Гальба, Гальбу — Отон, Отона — Вителлий, а Вителлия вышиб из седла увалень-крестьянин Веспасиан. Безумный водоворот из крови, амбиций, жестокости, убийств, самоубийств, измен, а в результате наверх выплыл лишь тот человек, родовое имя которого я взял себе взамен данного при рождении. Как повезло мне — сбылась моя отчаянная ложь!
И Веспасиану повезло, но тому, кто стремится к власти, кроме везения, полезно все-таки иметь под рукой в нужный момент верные легионы!
Солдаты, ликуя, провозгласили его Цезарем и на кончиках копий внесли в Рим. А потомок Хасмонеев, священник первой череды, один из вождей Иудейской войны, военачальник, руководитель обороны героической Иотапаты Йосеф бен Маттиаху стал «императорским евреем», летописцем Иосифом Флавием. Пройдут годы, и я буду жить во дворце Веспасиана. А потому Тита, который подарит мне дом, в котором я нынче живу, и в котором ты и твой брат всегда желанные гости. И Домициан, самый слабый из Флавиев, будет благоволить ко мне, потому что он верил, что именно мои слова сделали его отца императором.
Кстати, за точно исполнившееся предсказание Веспасиан наградил меня с истинно римской щедростью — с меня сняли цепи и ошейник. Это была вторая милость Цезаря, но первой своей милостью он даровал мне жизнь, и за это я готов простить ему несвоевременную вторую.
Я стал свободным человеком, но никогда до того, даже будучи в цепях, я не был так несвободен!
Мой выбор, мой страх, мое нежелание умирать превратили меня в предателя, писателя и римлянина. Потому что, умерев тогда, я не стал бы ни предателем, ни писателем, ни римлянином. Я стал бы мертвым евреем, одним из тысяч умерших в Ершалаиме, Гамале, Иотапате, Махероне, Мецаде. И не было бы на свете ни тебя, ни твоего брата, ни моих книг. Ничего бы не было. Посмертная слава? Слишком слабое утешение, да и была бы она? Что я мог знать о своей будущей жизни в тот момент, когда шагнул из кровавой тьмы мины на свет, в руки поджидавших меня врагов? Ничего. Но с тех пор не было такой минуты, чтобы я не сомневался в своем выборе. Не было дня, чтобы я не вспоминал страшные последние мгновения в подземелье под городом, который я так и не защитил. Я знал, что Иотапата падет. Я знал, что все кончится плохо. Я не сбежал, не сдал город Титу и держал оборону так долго, что даже враги восхищались моим упорством! 47 дней осады. 47 дней кошмара. Что я мог еще сделать, сын? Что я мог изменить своей смертью?
Предместье Рима.
Начало октября 100 года н. э.
День выдался на славу.
После изнуряющей летней жары, от которой не спасали ни сад, ни бассейн для омовений, ни вода с ледника, наконец-то пришла мягкая римская осень. Солнце больше не выжигало траву, и его прикосновения лишь ласкали увядающую листву деревьев. Воздух остыл и стало по-осеннему тихо.
Тело хозяина садовник оставил в беседке, там, где и нашел. Мертвый Иосиф сидел на скамейке, запрокинув голову, и его седая, поредевшая за последние несколько лет, бородка торчала вверх, обнажая морщинистую черепашью шею с острым кадыком. Шея была тонкая, как у ребенка, покрытая пигментными пятнами. Справа под челюстью виднелась родинка, формой напоминающая раздавленную виноградину.
На столе лежали чистый пергамент и знаменитый письменный прибор, с которым Флавий никогда не расставался. Емкость для чернил осталась открытой, и по горлышку, то и дело останавливаясь, чтобы довольно потереть лапки, ползала большая зеленая муха.
Саул подошел поближе и тронул хозяина за руку.
Кожа все еще была теплой, рука легко сгибалась. Флавий умер несколько часов назад. Было около десяти утра, когда он, закончив утреннюю трапезу, спустился в сад, приказав не беспокоить себя до времени дневного отдыха. Иосиф любил работать в беседке, и последние несколько лет проводил там целые дни с начала весны и до осенних холодов, предпочитая ее удобно обставленному кабинету. Беседка действительно была хороша: удобный стол, скамья с матерчатой спинкой, деревянная решетка вместо стен, сплошь затянутая диким виноградом и вьюнком.
Он любил это место, подумал Саул, здесь он и умер. Это справедливо.
— Давно ты его нашел? — спросил Саул негромко.
Садовник, грузный немолодой грек с огромными, заскорузлыми от работы с землей ладонями и красной обгорелой шеей, тяжело вздохнул.
Смерть Флавия ничего хорошего ему не сулила. Наследников у хозяина нет, и если в завещании Флавий никому не отписал этот дом, то вилла отойдет государству. У государства есть свои садовники и найдутся претенденты на виллу. Жаль хозяина! Он неплохо платил и человек был невредный, хоть и еврей.
Садовник почесал шелушащуюся шею и снова вздохнул — тяжело, с искренней печалью.
— Недавно. Полчаса как… Да сразу, как нашел, за тобой побежал, Саул! Я только заглянул, так понял — мертвый!
— Ты что-нибудь слышал? Он кричал? Звал на помощь?
— Нет. Все было тихо. Я всегда, когда проходил — смотрел: он или писал, или ходил, размышлял! А сегодня заглянул, а он вот так… Сидит. Видно, писал и умер. Видишь, стило на столе — из пальцев выпало!
Стило действительно лежало рядом с рукой Иосифа. Пальцы писателя — желтоватые, словно выточенные из слоновой кости, были усеяны чернильными брызгами.
Надо было что-то делать: кому-то сообщать, кого-то звать, но Саул, который давно был готов к такому вот обороту событий, растерялся. Он стоял и смотрел на мертвое тело Флавия, на муху, ползущую по чернильнице, на россыпь каких-то желтых осенних цветов, названия которых он не знал, да на то, как легкий, словно дыхание девушки, ветерок играет с листьями.
Над цветами кружил крупный, с указательный палец, бражник, зависал над махровым великолепием лепестков, пытаясь продвинуть свой длинный хоботок в их сплетение, и снова взмывал в воздух. Саулу казалось, что он слышит гудение крыльев бабочки, но он знал, что это не так — бражник был бесшумен. И двигался медленно он только потому, что ему было некуда спешить. На самом деле бражник был быстр…
— Его надо перенести в дом, Саул, — сказал садовник и снова вздохнул так, будто сердце его переполнилось скорбью. — Негоже покойнику так лежать.
— Позови еще людей, Арсений, — отозвался секретарь чуть погодя.
Он думал, что садовник тут же уйдет, но тот не ушел — остался, словно ожидая еще каких-нибудь слов.
— Позови женщин. Пусть приготовят место в атрии, мы положим его там. Попроси Авиэля найти кого-нибудь, кто прочтет над ним каддиш[152].
— Я понял, — произнес Арсений. — Предупредить, чтобы пока не болтали?
— Все равно… — бросил Саул через плечо. — Пусть говорят, было бы кому слушать…
Он сел на скамью рядом с Иосифом и осторожно, обняв его за плечи, склонил вперед, чтобы тело легло грудью на стол. Он почему-то не мог без содрогания смотреть на тощую, беззащитную шею покойника и торчащую вверх бородку.
А ведь он не стар, подумал секретарь. Родился в год смерти Тиберия, многие из его ровесников все еще умудряются делать наследников. Что же обглодало его до смерти? Болезнь? Не похоже. Он не мучился болями, не исхудал. Но болезни бывают разные… Саул вспомнил синие круги под глазами Флавия, то, как задыхался тот, поднимаясь по лестницам. Что бы это ни было, теперь уже не имеет значения. Теперь имеют значение совершенно другие вещи. Например, завещание Флавия. Его посмертные финансовые распоряжения, его прижизненные долги. По какому обычаю его хоронить? По еврейскому? По римскому? Наберется ли миньян[153], чтобы проводить Иосифа?
Саул покачал головой в сомнении.
Вряд ли… Ведь пожизненный херем, который вынесли Флавию после его появления у стен Ершалаима, никто не отменил. Для собственного народа он чужой. Он — проклятый. Его никогда не упомнят в молитвах. Странно, человек, написавший «Иудейскую войну» и «Иудейские древности», человек, на деньги которого построен самый большой бейт кнесет[154] в Империи, будет похоронен за пределами еврейского кладбища — как нечистый, как предатель. А, значит, что, согласно Писанию, его тело никогда не восстанет из небытия во время Страшного суда. Какая ирония…
Он бережно смахнул со щеки Иосифа заблудившегося муравья.
Были сотни тысяч, сделавших для нашего народа меньше тебя, но для всех они праведники. Воистину, любую праведную жизнь может уничтожить один неправильный поступок, а у тебя он был не один…
Саул аккуратно вытащил из-под ладони Флавия пергамент, на котором рука писателя успела вывести несколько строк. Текст заканчивался чернильным пятном, разбросавшим во все стороны тонкие щупальца. Написано на арамейском, как и все письма за последние годы.
«Дорогой сын…» — прочел Саул, и на мгновение прикрыл глаза.
Еще одно письмо в прошлое. В библиотеке от хранил целую стопку таких.
Первенец Иосифа — сын от финикийской рабыни, принявшей ги-юр[155], умер, не дожив до 14 полных лет. Сам Флавий никогда не говорил об этом, но люди рассказывали, что мальчик — Оад — утонул. Второй сын — Захария, рожденный от еврейки, именно к нему обращал писатель свои послания, трагически погиб в возрасте восемнадцати лет, во время александрийских погромов. История жуткая и непонятная — что-то случилось с телом (его то ли растерзали, то ли обезглавили), и бывшая жена Флавия, не имея возможности похоронить ребенка согласно традиции, обвинила в том несчастье отца.
С тех пор Иосиф и писал письма своим детям, поручая секретарю отправлять их по назначению, в Александрию Египетскую. Десять лет. По одному письму в месяц. Сначала письма хранил Прокл. А последние три года он — Саул. Сколько бумаг скопилось в библиотеке! Черновики. Записи Флавия. Книги. И письма.
«Их никто, кроме нас с Проклом, не читал и вряд ли прочтет, — подумал секретарь. — Но мне интересно, где больше настоящего Флавия? В его книгах, обращенных к миру? Или в его письмах, обращенных к одиночеству?»
Саул услышал голоса и звуки шагов. К беседке спешили садовник с управляющим и служанки. Звуки нарушали тишину осеннего сада, и Саул невольно поморщился.
Сейчас начнутся хлопоты, крики, неискренний плач и заученные причитания. В доме появятся какие-то чужие и малознакомые люди, кто-то будет топотать по коридорам, громко шептаться… Саул ненавидел все, что сопровождало уход, но ведь именно ему придется решать проблему с похоронами. Больше некому. Флавий никогда не говорил, как хочет быть похоронен. Его фамильной гробницы не существует много лет. И даже если кости будут приготовлены для оссуария[156] строго согласно еврейской традиции, то непонятно, где разместить останки спустя год? Евреи не примут его после смерти, так как не принимали при жизни. Хоронить согласно римской традиции? Какая ирония! О, как бы смеялся над этим Юст из Тверии[157], непримиримый враг Флавия! Уж он бы несомненно счел обряд сожжения последним доказательством своей правоты!
Сложный же мне предстоит выбор! Надо будет взглянуть — ну, не мог же Иосиф не оставить распоряжений?
Да, я сдался сам. Да, я не исполнил договоренность и не перерезал себе горло! Да, я умолял своих соотечественников, своих единоверцев сдать Ершалаим, который нынче уничтожен и даже руины его распаханы и запретны! Мы рассеяны по миру, лишены Храма, гонимы… Мы не нашли компромисса с Римом, мы не искали его и между собой. Даже страшная опасность не смогла объединить наши силы, и причину поражения надо искать не в сокрушительной мощи врага, а в нашей разобщенности. Так велика ли моя вина во всех этих бедствиях? Не я ли пытался предотвратить некоторые из них? Неужели оставленное мной наследие не искупает моей мнимой вины перед народом, на благо которого я трудился, даже будучи проклятым? Неужели само чудо вашего с братом рождения не искупает моей несуществующей вины перед вами, дети мои?
Весною будет двадцать семь лет с той поры, как пала последняя твердыня восставших, и вместе с этим печальным событием закончилась Иудейская война. Но для меня она не окончилась по сию пору. И для народа, который я до сих пор считаю своим. Я знаю, что, рано или поздно, пламя войны снова вспыхнет на этой земле и новый машиах поведет выживших в бой с римлянами — предсказание должно сбыться, пророки не могут ошибаться. Не слишком ли долго мы ждем спасения? Не слишком ли много потеряли, доверяя старым книгам?
Помнишь, я рассказывал тебе о человеке, которого спас в горящем Ершалаиме? О старом канаим с припрятанной в рукаве сикой? Тогда он поведал мне о Иешуа Га-Ноцри, которого считали машиа-хом последователи — невероятная история, очевидцем которой ему довелось быть, история с распятием, исчезновением тела, воскрешением… Я почти забыл о нем за прошедшие годы, но вот незадача — в последнее время он все чаще мерещится мне сидящим в старом кресле напротив. Я вижу его как живого, узнаю, хотя со времени нашей встречи прошло так много лет, что черты его лица практически стерлись из моей памяти, и мы беседуем. И разговоры наши все больше о войне, о погибших друзьях, о городах, лежащих в руинах, о былой славе.
Мой новый секретарь — Саул, тот, которого я нанял взамен умершего Прокла, недавно рассказал мне об очень популярном в нынешнее время среди самых разных сословий машиахе минеев (они зовут его на греческий манер — Христос). Подозреваю, что мой секретарь и сам относится к почитателям этой религии, хотя после того, как мудрецы из Ямнии признали учение Иешуа ересью, а римляне объявили на минеев беспощадную охоту, говорить о своих убеждениях стало немодно и небезопасно — вот он и не говорит. И, слушая Саула, я вдруг задал себе вопрос: «А кем был для Га-Ноцри и его людей мой давний гость?»
Я все силился найти ему место в той давней кровавой драме и не находил его. Ученик? Но в словах его не было униженного поклонения перед чужой волей! Предатель, носивший одинаковое со спасенным мною зелотом имя? Но предатель, согласно повествованию, сам нашел свою смерть в петле после гибели Га-Ноцри! Кто же был он, тот старик? Откуда ему были известны такие подробности? Увы, ничего уже нельзя узнать… Свидетелей тех событий давно уже нет в живых, и, хотя в архивах тайной службы прокуратора обязательно сохранились записи по делу бунтовщика из Назарета, кому теперь захочется искать их среди старых пергаментов? Но то, что нельзя подтвердить, всегда можно домыслить! И спустя несколько лет, когда пропасть между «тогда» и «сегодня» станет для большинства живущих непреодолимой, никто не отличит правды от вымысла!
Если я делал это ранее, почему не смогу сделать сейчас? Рука моя дрожала в нетерпении, пальцы сжимали стило, мне так хотелось начать новую книгу, в которую вошли бы услышанные мною истории, и назвать ее «Ожидание машиаха». Это была бы книга о победах и поражениях, о несбывшихся надеждах, о вере в чудо, которая так свойственна нашему народу. Книга о многих сотнях лет, проведенных в молитвах и скитаниях, потраченных в попытках уговорить Яхве послать нам избавителя, вместо того, чтобы все эти годы искать понимание и согласие между соотечественниками. Возможно, что ее никто не стал бы читать, но, что если следующие поколения догадались бы искать спасение в единении?!
Я был готов распрямить затекшую спину и найти чистые, ни разу не смытые пергаменты, которые перед смертью накупил мой верный грек Прокл, и тут же приняться за дело, но…
Я слишком стар, чтобы начинать новую книгу. Я устал. Я одинок — и это душит меня. «Ожидание машиаха» никогда не будет написано, хотя… это была бы еще одна хорошая книга. Лучшая моя книга. И уж наверняка последняя.
Знаешь, я подумал, что если Яхве одарит меня своей милостью, и я дотяну до холодов, то зимой, после праздника солнцестояния, попробую начать писать. А там — будь что будет!
Я рассказываю тебе это, сын мой, не для того, чтобы оправдаться — тут между нами давно полная ясность. Просто мне о чень хочется, чтобы в твоей душе родилось хоть что-то, похожее на понимание. Понимание рождает прощение, которого я давно не жду, на которое уже не надеюсь. Ни одного письма за столько лет. Ни одного письма. Я виноват перед вами, дорогие мои, но нельзя же казнить человека вечно! Я уверен в том, что рано или поздно твое сердце смягчится, и ты напишешь мне хотя бы несколько строк.
А если дозволено мне будет помечтать, то самой большой радостью для меня было бы увидеть вас с братом перед этой зимой, побыть с вами несколько дней и отпустить вас назад с легким сердцем. Подумай над моей просьбой, сынок. Потому что предчувствую я, что эта зима станет для меня последней.
Грустно умирать одиноким.
Грустно умирать непонятым.
Но грустнее всего умирать непрощенным.
Твой отец
Иосиф бен Маттиаху.
Израиль.
Авиабаза «Неватим», Негев. Наши дни.
Адъютант тат-алуфа Меламеда был человеком умным, а умные люди, как известно, ни в какие авантюры не кидаются.
Умные люди большую часть своей армейской жизни выжидают, делают исключительно то, что приказано, причем не забывают приказы задокументировать. На всякий случай. А случаи, как известно, бывают разные…
С капитаном ЦАХАЛа Адамом Герцем все обстояло значительно сложнее.
Нет, он, конечно же, был умен! Очень умен, исполнителен, образован, только вот к этим совершенно необходимым для карьерного роста качествам кто-то добавил абсолютно ненужные — колоссальную порядочность и личную преданность, граничащую с идеализмом. Или с идиотизмом, это уж как посмотреть.
Может быть, дело было в его фамилии[158], может быть, в наследственных качествах, переданных ему бабушкой и дедом, прибывшими в Эрец-Израэль пусть не на самом «Эксодусе»[159], но немногим позже, напрямик из страшного котла европейской Катастрофы, но Адам не умел ничего делать наполовину. В частности — дружить.
Все время, что его джип несся по дороге, вившейся посреди закрытой зоны пустыни Негев по направлению к испытательным взлетно-посадочным полосам, он думал о том, как было бы хорошо не исполнить приказ генерала Меламеда. Просто здорово бы было! Потому что исполнение этого приказа, высказанного, скорее уж в виде просьбы или даже намека, в ближайшем будущем могло обернуться крупными неприятностями. Например — увольнением из рядов армии. С лишением всех привилегий, званий… и еще много чего. Трибуналом могло кончиться. В общем, всем могло кончиться, кроме расстрела, впрочем, о расстреле тоже можно было подумать.
Он был рядом с Меламедом последние три года, с утра до вечера и с вечера до утра, если в том возникала необходимость. Генерал, прекрасно знавший его родителей, относился к Адаму если не как к сыну, то уж точно, как к любимому племяннику. Тат-алуф выступал не только как начальник, но и как воспитатель и покровитель, наплевав на возможные пересуды о чрезмерном содействии сыну бывшего армейского врача, с которым служил давным-давно. И Адам Герц, блестящий молодой пилот, в силу своих душевных особенностей привязался к генералу, как привязывается щенок хорошей охотничьей собаки к вырастившему его хозяину — навсегда. Правда, с боевыми дежурствами пришлось попрощаться, зато теперь Герц имел возможность летать на технике, проходившей испытания на секретном объекте ЦАХАЛа к югу от Беэр-Шевы, в самом сердце пустыни Негев. Адъютант генерала, блестящий специалист — перед ним открывалась превосходная карьера! Но сегодня… Он помнил слова тат-алуфа перед тем, как Меламед (арестованный? задержанный?) исчез в чреве черного, как воронье перо, «Кадиллака» Министерства обороны. Помнил его рукопожатие.
У капитана Герца был колоссальный недостаток, с которым нигде и никогда нельзя взлететь на самый верх служебной лестницы по головокружительной траектории — он не умел предавать вообще, а друзей — в частности. Даже когда это грозило ему крупными неприятностями.
На КПП его остановила девушка-сержант, миниатюрная до такой степени, что казалось, тряхни она головой — и каска съедет на нос, но за малышкой возвышались два амбала из караульной роты — широкоплечие и метра под два ростом, так что мини-сержант могла вполне чувствовать себя в безопасности.
В отдалении за воротами виднелись раскрашенные в цвета пустыни колбасы ангаров, полетная вышка, ложка РЛС. На первый взгляд — обычный военный аэродром, если не знать, что между наземными строениями тянется цепочка подземных ангаров, в которых дремлют, ожидая полетных часов, испытательные образцы летной техники: вертолеты, штурмовики и истребители, пока еще не стоящие на вооружении ВВС — личное хозяйство тат-алуфа Меламеда.
Отсалютовав бдительному сержанту, капитан Герц направил свой джип к стоящему справа зданию технических служб.
Хоть солнце спешило к закату, сухой воздух Негева все еще дрожал, словно перед капитаном открывался не привычный вид аэродромных строений, а причудливый мираж. Разогретые камни излучали такой жар, что воздух морщился и плыл, как будто все вокруг замотали в пленку для бутербродов.
Внутри помещения было значительно прохладнее.
Адам кивнул караульному, сидящему в стеклянном бронированном тамбуре у дверей, услышал, как щелкнул, открываясь, механизм турникета, и шагнул вовнутрь.
С каждой минутой сомнений становилось меньше, хотя ничего необратимого все еще не произошло, и Адам мог остановиться в любую минуту. Просто остановиться, повернуться, сунуть руки в карманы и уйти. В конце концов, разве имеет право тат-алуф просить адъютанта о таком? Нет!
— Полетать собрался?
Герц оглянулся.
В дверях в раздевалку стоял старый приятель по летной школе — Ури Шахав, все еще в летном комбинезоне и с гермошлемом, на котором был изображен его позывной — чайка. А какой еще позывной можно получить при такой фамилии[160]?
— Да, выдалась свободная минута… Привет, Ури!
— Привет!
С выдавшейся свободной минутой Адам переборщил — вылеты совершались точно по графику. В такой маленькой стране, как Израиль, где при полете с севера на юг опоздание с разворотом на пять секунд при скорости в полтора Маха может вызвать международный конфликт, а расстояние между западной и восточной границей истребитель покрывает быстрее, чем пилот чихнет, особенно вольно не полетаешь — нужна точность во всем. Правда, самолет, который наметил себе капитан Герц для исполнения просьбы шефа, был не совсем обычным, на нем необязательно было прорезать пространство со скоростью звука. В подземном ангаре (метрах в ста пятидесяти от раздевалки, если считать не по галерее, а напрямую) дремал один из первых образцов F-35I, прошедший начальную ступень модификации для продажи Израилю — уже перевооруженный, с измененными системами ведения огня. Именно его последние полтора месяца осваивал Адам. Машина была хороша (Герц получал настоящее удовольствие от пилотирования самолета), но, что самое главное, на F-35I был оформлен полетный план на несколько недель по свободному графику: на этом строился расчет капитана.
— Далеко? — спросил Ури, снимая с себя летный комбинезон.
Он, как и Адам, был невысок, но если капитан отличался изящным сложением, то старший лейтенант Шахав был широк в кости, как кузнец — не во всякое кресло поместишь.
— Пройдусь над пустыней, отработаю зависания…
— Хороша птичка?
— Как-нибудь попробуешь…
— Говорят, — сказал Шахав, вынимая из шкафчика полотенце, — в следующем году мы получим еще пару штук. Замолвишь перед стариком словечко? Я ради этого даже похудеть готов!
— Думаю, и без меня все решится, но если надо…
Голова Герца была занята совершенно другими вещами.
Разговор он вел скорее автоматически — просто потому, что надо было. Зачем вызывать у коллеги подозрения? Но Шахав ничего не подозревал — он ушел в душевую, и голос его доносился к Адаму через плотный шум хлещущих из потолочной лейки струй. Ури что-то спрашивал, Адам даже шутил в ответ, но мысли его крутились вокруг одного — сейчас он, кадровый военный, пилот ВВС Израиля, серен[161], адъютант тааля[162] Меламеда, будет использовать новейший опытный образец самолета стоимостью в 200 миллионов долларов в личных целях. То, что это делалось по личной просьбе шефа, мало что меняло в раскладах — даже если потом их отдадут под трибунал вдвоем, легче от этого не станет.
Выйдя в подземный коридор, ведущий к ангару, он достал мобильный телефон и набрал номер профессора Каца.
— Адам?
— Да, профессор…
— Что с Гиор… Что с тааль Меламедом?
— Для всех его вызвали в штаб армии.
— А не для всех…
— Полагаю, профессор, что это связано с вашим разговором.
Несмотря на неважный прием, из наушника сотового отчетливо доносился шум автомобильного мотора и гудение ветра.
— Вы где, Рувим?
— Двигаемся на Север по шоссе № 90…
— Где именно?
— Только что проехали заправку на повороте Калия.
— Едете в Иерусалим?
— Это как получится… Хотите нас забрать?
— Забрать? Это будет сложно… Но прикрыть — смогу. На чем вы едете?
— Синий пикап «Тойота».
— Послушайте, Рувим, я сделаю все, что в моих силах, чтобы выполнить приказ генерала. Надеюсь, что моих возможностей хватит, но если кто-то сумел изолировать тааля, то загнать под пол меня для этих людей — минутное дело.
— Я понимаю.
— Хорошо. Тогда внимательно поглядывайте вверх, профессор. Не уверен, что смогу вам звонить. У меня не будет связи с Башней. Сделайте так, чтобы я вас увидел.
— Что вы задумали, Адам?
— Я выполняю просьбу человека, которого ОЧЕНЬ уважаю, Рувим. А этот, человек, я думаю, так же уважает вас… Простите, я не могу больше говорить…
Через несколько минут капитан Герц с помощью техника-механика занял свое место в кабине F-35I, «Молния», и застегнул защелку гермошлема. Компьютер истребителя мгновенно установил связь с пилотом: на забрале возник экран, сработали датчики, завязанные на движение глаз пилота. Адам качнул головой и подал технику знак — сервоприводы сработали, получен контрольный сигнал. В подбрюшье «Молнии», отзываясь на приказ датчиков, установленных в гермошлеме пилота, шевельнула хоботом четырехствольная пушка «GAU».
В левой части проекционного экрана Герц видел ряд красных крестиков — пилоны были пусты, ракетное вооружение F-35I оставалось на стеллажах в ангаре. Адам перевел взгляд направо, считывая с прозрачного стекла показатели уровня топлива в баках. Половинная загрузка, он сможет пробыть в воздухе не более полутора часов, и то в режиме экономии. Будем надеяться, что этого хватит.
Прикрытые маскировочной сетью ворота подземного ангара распахнулись. «Молния» выскользнула из-за бруствера, застыла на миг, наращивая тягу, а потом почти без разбега взмыла в небо.
— Странно, — сказал диспетчер напарнику, провожая машину взглядом. — Куда это он на ночь глядя?
— Ну, до ночи еще… — протянул напарник и занес в компьютер время взлета: 18.42.
Израиль. Шоссе 90. Наши дни.
Между вами меньше километра, — произнес Хасим, поправив микрофон.
Он говорил с Кларенсом через гарнитуру, чтобы оставить руки свободными — его пальцы бегали по клавиатуре ноутбука, глаза не отрывались от дисплея.
— В этом районе есть камеры дорожной полиции, — сказал Кларенс. — Мы только что проехали одну из них…
— А я, по-вашему, чем занимаюсь? — огрызнулся компьютерщик. — Смотрите внимательно, могут быть ошибки в обработке сигнала. Синяя «Тойота», старая, пикап… Там уже не такое насыщенное движение, увидите.
— Машин немало, — возразил Кларенс. — Правда, с нашей стороны шоссе больше, чем навстречу… Я вижу их сигнал…
— Только что говорили по телефону, — отозвался араб. — Тот же неопознанный номер. Принадлежит Министерству обороны, служебный пелефон. Странно. Я не могу его засечь, другая сеть.
— Что за идиотская привычка коверкать слова, — пробормотал Кларенс мимо трубки, но явно не заботясь о том, чтобы собеседник его не услышал. И добавил, обращаясь к сидевшей за рулем блондинке. — Сбавь скорость, Беата, нам нужно их не пропустить…
Девушка послушно сбросила газ, глянув на Кларенса из-под очков. Глаза у нее были голубые, прозрачные до неприятности, о таких говорят — водянистые, взгляд внимательный, тяжелый.
— Не пропустим, — сказала она низким голосом. — Не волнуйся, шеф.
Она вела минивэн практически по осевой, готовая в любой момент бросить машину на встречную. Второй микроавтобус шел чуть сзади и правее, как и должна идти машина сопровождения. Пока что полицейские им не встретились: было это случайностью или частью исполняемых договоренностей, Кларенс не знал.
Не знал этого и Морис, сидящий на заднем сиденье «Лендровера», плотно зажатый между двумя боевиками Карла Шульце. От легионеров пахло двухдневным потом, пылью и кровью. Кондиционер не мог выветрить вонь, к которой примешивался запах пороха от находившегося в салоне оружия. Стрельбой в салоне воняло так, что на месте Карла Морис бы ехал с открытыми окнами, чтобы первый же патруль, сунув физиономии в непроветренный джип, не уложил всех на асфальт и не вызвал подмогу. Но патруля не было. Это было труднообъяснимо, но кроме нескольких армейских джипов, дежуривших на поворотах в арабские деревни, на дороге не было никого, кто бы мог представлять опасность для Карла и Кларенса.
Карл говорил по телефону с Хасимом, а тот поддерживал связь с идущими впереди минивэнами. Из беседы можно было понять, что контакт случится с минуты на минуту, а расстояние между остатками группы Шульце и легионом Кларенса, едущим в авангарде, составляло не более нескольких километров — пара минут быстрой езды. Однако Карл не пытался сократить расстояние, наоборот — джип не спешил, а катился в правой полосе со скоростью не более 60 километров в час.
Морис посмотрел на часы на приборной доске «Лендровера». 18.46.
Те же цифры светились бледно-зеленым на старом дисплее «Тойоты Такома» — Рувим посмотрел на них чисто автоматически, чтобы чем-то себя занять. Солнце ползло к закату, и профессор со спутниками, несмотря на нервное состояние, от недосыпа просто начали клевать носом.
Те же цифры видел в углу компьютерного дисплея Хасим, в тот момент…
… когда…
— Внимание, — скомандовала Беата. — Приготовиться!
На этом куске, там, где Иерихонское шоссе уже перешло в шоссе Арава, дорога превратилась в прямик и видимость была превосходной. Навстречу минивэнам спешил огромный автобус — его лобовое стекло казалось громадным телевизионным экраном. За ним величественно плыл длиннющий многоосный двадцатитонник с белой, как снег, кабиной и алым прицепом. Замыкал группу тентова-ный грузовичок, из разъездных, неказистый и облупленный. А вот между грузовичком и двадцатитонником…
— Они рядом, — выпалил Хасим в микрофон. — Смотрите слева! Рядом!
Беата не ошиблась.
Синий пикап.
На какую-то секунду у Кларенса мелькнула мысль, что Хасим может дать маху и это не тот синий пикап, или синий пикап вообще ни при чем, но мысль мелькнула и сразу же пропала. Когда наступало время действовать, у канадца работали только одни рефлексы — рефлексы охотника. Если Хасим промазал, значит кому-то не повезло!
— Маски! — крикнул Кларенс, напяливая на мгновенно вспотевшее лицо прозрачный силиконовый блин.
Он повернул голову налево — Беата уже прикрыла лицо и он не успел понять, когда она успела это сделать.
— Начали!
Разделительного барьера в этом месте не было. Беата бросила минивэн на встречную. Идущий сзади микроавтобус поддал газа и пошел на обгон, готовясь отсечь «Тойоту».
— Они начали! — сказал Карл, повернувшись к Морису. Это были первые слова, обращенные к французу за все время пути. — Что ж… Пожелаем им удачи! Я думаю, что нам спешить особо некуда. Так, Морис? Ты же пригласил на замену мне профессионалов? Притормози-ка, дружище Рулет, — обратился Шульце к водителю. — Мне кажется, у нас что-то с колесом…
«Лендровер» замигал «аварийкой» и медленно причалил к обочине. Водитель, которого Карл назвал Рулетом, выпрыгнул из салона и пошел вокруг джипа, пиная колеса.
Первым летящий на них микроавтобус заметил Валентин.
Профессор в этот момент в очередной раз одной рукой набирал номер сестры на клавиатуре мобильного и по сторонам особо не смотрел.
— Рувим! — заорал Шагровский. — Р-р-р-р-р-рув-иииииим!
То ли от вопля племянника, то ли от навечно врезавшихся в память водительских рефлексов профессор Кац отреагировал на ситуацию с максимальной степенью адекватности — бросил телефон и выкрутил руль вправо, одновременно выжимая газ. Выжимать газ на низкооборотистом дизельном движке с целью увернуться — все равно что пытаться выиграть в скачках на ослике, но дорога была неширока, кювет начинался сразу за узкой, засыпанной мелкими камнями, обочиной, и пикап нырнул в него, словно в окоп.
Валентин успел заметить за лобовым стеклом минивэна какие-то страшные поблескивающие рожи, а в следующий момент «Тойота» клюнула носом и Шагровский чуть не сломал себе челюсть о торпеду. Арин, сидящую между ним и дядей, бросило к нему на спину, она успела подставить руки и Шагровский приложился о потертый винил еще раз — теперь из носа потекло. Пикап прыгал по кочкам, словно необъезженный мустанг на родео, и дядя Рувим едва удерживал руль.
Валентин успел подумать, что профессор может только надеяться, что управляет машиной — пикап летел на двух колесах по какой-то странной, им самим придуманной траектории, но тут дядюшка таки умудрился выкрутить руль еще правее. «Такома» прыгнула снова, и Шагровский невольно закрыл глаза, чувствуя, как короткие ногти Арин вцепились в его плечи не хуже кошачьих когтей.
Дизель издал рев, похожий на рык газующей «Ламборджини» — все четыре колеса мирного пикапа бешено вращались в воздухе, стрелка тахометра метнулась на красное. Краем глаза Валентин увидел перекошенное лицо Рувима, надвигающийся на них слева прицеп длинномера и два микроавтобуса, разворачивающихся юзом сзади него, синхронно, словно пара фигуристов, исполняющих сложное упражнение на черном льду…
Когда двухтонная машина, не предназначенная для ралли и никогда за свою долгую жизнь не ездившая быстрее ста километров в час, приземляется на бездорожье, пролетев почти тридцать метров, пассажиры испытывают массу неприятных ощущений. До сегодняшнего дня Валентин мог предполагать это в теории, но когда удар снизу заставил их с Арин взлететь и едва не размазал о потолок — практика оказалась куда более впечатляющей, чем он мог вообразить. Оглушенные, они рухнули на подушки сидений, потеряв ориентацию и с трудом понимая, что происходит. Пикап несся по склону под углом почти в сорок пять градусов, и этот склон был еще более неровным, чем кювет, через который они пронеслись. Машину швырнуло, в лобовом возникло небо и кромка желтых скал, и тряска вдруг исчезла. Шагровский даже подумал, что они перевернулись, но, наведя резкость, с ужасом сообразил, что они снова летят — не опрокинувшись, но под каким-то невообразимым наклоном — летят по направлению к шоссе, с которого только что съехали, наперерез громадному грузовику и почему-то вровень с его кабиной.
Рувим висел на руле, кося на племянника заплывающим от удара глазом. Капот «Тойоты» начал опускаться, стал виден надвигающийся на них асфальт. До ушей Шагровского донесся визг тормозов двадцатитонника, вокруг колес тягача заклубился дым от сгорающей резины и колодок, потом за огромным лобовым стеклом грузовика мелькнуло перекошенное лицо водителя (разинутый рот, выпученные глаза, повисшая на ухе белая кипа)… и тут они приземлились второй раз.
Если первый раз пикап упал, как кот, на все четыре колеса, то сейчас удар пришелся не в подвеску, а на нижнюю часть бампера. Заскрежетало, бампер и решетку снесло за доли секунды, «Тойота» заскользила на тупой морде, выплевывая сноп искр и словно раздумывая, исполнять ей кувырок через голову или все-таки не надо. Задрав зад, как цирковая собачка, бегущая на передних лапах, машина стремительно теряла скорость перед надвигающимся на нее сзади грузовиком.
— Держитесь! — закричал наконец-то Рувим с опозданием, чисто инстинктивно, потому что оба его спутника последние сорок секунд и так пытались держаться за что только можно. Машина раздумала делать сальто, кузов рухнул вниз, и в этот момент двадцатитонник таки догнал «Такому». Их швырнуло вперед, словно пикапом выстрелили из рогатки. Рувим, слава Богу, не пытался затормозить, потому что в этом случае «Тойота» исполнила бы тройной «тулуп» и ее пассажиров, а еще вернее, то, что от них осталось, пришлось бы вырезать из кабины автогеном.
— Все живы? — прохрипел Рувим, рассадивший себе еще и губу. — Ребята! Арин! Автомат! Автомат!
Арин с безумными глазами пыталась нащупать под креслом спрятанное там оружие, а Шагровский — сообразить, куда улетел заткнутый под подушку сидения пистолет, шарил наугад, но рука находила только старые, шершавые от коррозии пружины и какие-то провода. Пикап летел по шоссе, припадая на левую сторону — один из амортизаторов не выдержал удара и или вытек, или согнулся. Машину волокло в сторону, руль в руках профессора перекосило, и он с видимым усилием удерживал «Тойоту» на траектории. Несмотря на «хромоту», пикап быстро приближался к огромной корме туристического лайнера. Валентин оглянулся и увидел, как алый прицеп двадцатитонника разворачивает поперек дороги. Казалось, еще мгновение, и фура потеряет равновесие, мелькнут в воздухе колеса, и грузовик, исполнив кульбит, рухнет на асфальт. Водитель в белой кипе отчаянно боролся с законами физики, вращая руль в стороны с нереально высокой скоростью — фуру болтало, как шлюпку в шторм, и с каждым поперечным движением амплитуда росла. Даже дилетанту было понятно, что если водитель еще пару раз крутанет рулем, опрокидывания не избежать. Шагровский смотрел на крушение грузовика с надеждой — рухнув, двадцатитонник должен был перегородить шоссе, практически не оставив места для проезда минивэнов. Но надеждам не суждено было сбыться.
Когда прицеп швырнуло в очередной раз, первый минивэн прошмыгнул в приоткрывшуюся щель со сноровкой испуганной мыши. Маневр был исполнен безупречно, за доли секунды — опоздай водитель «Джи-Эма» хоть на миг, и удар тяжеленной фуры отправил бы его кувыркаться в кювете. Однако прицеп все же зацепил заднее крыло микроавтобуса, и минивэн повело, едва не закрутило волчком, но мастерство шофера снова дало о себе знать — он удержал машину от раскачки.
Второй минивэн проскочил справа от фуры. Создавалось впечатление, что его правые колеса зависли над кюветом, опираясь на клубы поднятой пыли. Он тоже вылетел на дорогу боком, но выровнялся и оказался рядом с раскрашенным в те же цвета собратом. Расстояние между преследователями и пикапом было метров двести, а что такое двести метров для погони? Через несколько секунд дистанция сократилась до пятидесяти метров — мощные моторы минивэнов с жадностью сожрали жалкое преимущество, отвоеванное «Такомой», а вместе с ним и шансы беглецов оторваться от преследователей.
Законы физики наконец-то одолели длинномер, и прицеп рухнул, увлекая за собой тягач. Грузовик покатился, словно фанерный макет, теряя борта и колеса. Красный тент сорвало, обнажая металлические дуги, ящики с клубникой вылетели на дорогу — в стороны брызнуло алыми каплями — раненый двадцатитонник истекал кровью. Путь назад перегородило намертво, фура легла аккурат поперек шоссе, отрезая беглецов от южного направления.
Валентин увидел, как отъехала по направляющим боковая дверь первого минивэна, и в проеме повис человек с силиконовым блином вместо лица. На таком расстоянии Шагровский легко мог рассмотреть детали, даже тряска не мешала. В правой руке человек держал автомат. Вот стрелок поднял оружие, и Валентину показалось, что он смотрит прямо в глубь ствола, огромного, как жерло мортиры.
Автомат плюнул огнем. По кузову застучало. Профессор Кац выдал такую тираду, что даже скалы должны были покраснеть, но они, по-видимому, не знали русского языка. Разлетелось вдребезги заднее стекло, и на лобовом, точно между дядей Рувимом и Арин, образовалась пулевая пробоина. Пикап выписал сложную дугу — так спасает свою жизнь подраненный зверь, попавший под новый залп охотников — и остаток очереди пролетел мимо. Но пули не миновали кормы туристического автобуса, угодив в крышку моторного отсека. Из решеток вентиляции пыхнуло белым паром, автобус прибавил ходу, очевидно, водитель глянул в зеркала заднего вида и сообразил, что происходит что-то не то.
Кто-то с размаху заехал Шагровскому по ушам. Он зашипел от боли, пригибая голову и только потом сообразил, что получил по барабанным перепонкам от своих — Арин открыла огонь из обнаружившегося наконец-то автомата, выставив ствол в выбитое заднее стекло. Палила она неприцельно, неловко развернувшись корпусом на сиденье, гильзы метались по кабине, рикошетируя от приборной и потолка, но автоматный огонь есть автоматный огонь — несколько пуль таки достигли цели! Один из минивэнов вильнул, очевидно, водитель шарахнулся от попадания и резко взял вправо, уходя из-под обстрела. Зато стрелок, торчащий из дверей второго микроавтобуса, ответил Арин так, что не пригнись дядя Рувим от стука первых попаданий, остаток очереди снес бы ему затылок. Пули срезали подголовник, покрыли сетью трещин стекло с водительской стороны. Профессор лежал на руле, выставив над ободом одни глаза. Физиономия у него была страшной: перекошенная, окровавленная, с распухшими губами, между которыми виднелись в оскале красные блестящие зубы, всегдашний хвост волос на затылке смотрелся, как растрепанная грива диковинного злого демона.
Арин снова дала очередь, Шагровский слышал ее словно через вату. Уши уже не болели от грохота выстрелов, в голове стоял настоящий колокольный звон, заставляющий терять ориентацию и связь с реальностью. Туристический автобус начал удаляться, водитель выжимал полный газ, и, скорее всего, уже орал в телефон или рацию, прося о помощи. И помощь вполне могла прийти, только вот времени ждать ее не было — минивэны висели на хвосте, буквально в десятке метров, широко разойдясь в разные стороны, чтобы затруднить ответную стрельбу из «Тойоты». Зато вести огонь по пикапу изготовились уже два человека в масках, а что могут сделать два автомата на расстоянии в десять — пятнадцать метров с достаточно крупной мишенью, понимал даже Валентин.
Ехать быстрее «Такома» не могла, вообще, было чудом, что она все еще ехала после всех прыжков и ударов. Деваться было некуда. Арин зашипела, как кошка, просовывая ствол мимо Валентина, чтобы выстрелить назад через боковое окно — уж кто-кто, а она сдаваться не собиралась. Дуло автомата было горячим и остро воняло порохом. Настолько остро, что этот запах разъедал ноздри, словно кислота. Раскаленный метал проехался Шагровскому по скуле. Валентин запрокинул голову и приготовился к тому, что от следующей очереди над ухом оглохнет наверняка.
Или умрет от пуль, выпущенных преследователями.
Шагровский предпочитал оглохнуть.
Иудея. Ершалаим.
Канун Песаха. 30 год н. э.
Каждый раз, оказываясь рядом с Ханааном, Иосиф бар Кайфа удивлялся, насколько стар его тесть. И каждый раз восхищался тем, как Ханаан умеет противостоять безжалостному наступлению старости.
Не то, чтобы тесть скрывал возраст, нет, это было совсем не в характере бывшего первосвященника Иудеи. Да и как скроешь почти 80 прожитых лет? Но груз длинной жизни старик нес с достоинством, со стойкостью терпел одолевающие его недуги и сохранял поистине удивительную ясность ума, прозорливость и умение управлять людьми помимо их воли. Глядя в его слезящиеся глаза, окаймленные красной воспаленной плотью припухших век и практически лишенные ресниц, трудно было поверить в то, что Ханаан видел не хуже своего зятя, который был моложе его на тридцать пять лет. И, Иосиф сам понимал это, но хуже соображал.
Несмотря на то, что Кайфа вступил в должность первосвященника еще при Валерии Грате и удержался на месте после того, как Грата сменил Понтий Пилат, иногда во время бесед с тестем Иосиф чувствовал себя несмышленым ребенком. Особенно, когда в голосе Ханаана проскальзывало раздражение или проявлялись визгливые нотки (один в один как в голосе ханаановой дочери, жены Каифы — Геулы в минуты гнева), Иосиф непроизвольно сжимался, словно ученик под розгой учителя. Но если с Геулой он знал, как обходиться, то рядом со стариком тушевался и иногда предпочитал согласиться сразу, чем чувствовать на себе тяжелый, скребущий взгляд тестя, слышать неровные посипывания между резкими недоброжелательными фразами.
Неприятно было понимать, что старик всегда настоит на своем, но мало кто знал, что все свои ошибки (а некоторые из них едва не привели к потере власти и положения) Кайфа все-таки сделал сам, действуя по собственному разумению, а каждый совет или распоряжение Ханаана, будучи исполненным, приводили только к упрочению этой самой власти — особенно в долговременной перспективе. Правление можно было назвать совместным, но сказать так означало погрешить против истины. Отношения между тестем и зятем были очень сложны. Ханаану был нужен человек, руками которого он будет вершить свои дела. Иосифу же был нужен человек, на которого можно возложить ответственность за любой поступок. Они могли ненавидеть или презирать друг друга, но не могли друг без друга обойтись. Это было странно, но это было так.
Все священство знало, что за кряжистой фигурой Иосифа бар Каифы стоит щуплой тенью его малорослый мудрый тесть — и это всех устраивало. В общем-то, ни Кайфа, ни Ханаан положение вещей особо и не скрывали и, когда на заседаниях Синедриона на месте главы сидел Иосиф, а Ханаан скромно занимал кресло, расположенное в тени, почти в углу, то все знали, насколько прочна паутина, протянувшаяся между бывшим и нынешним первосвященниками, и кто сейчас в действительности управляет собранием. Но все забывали о том, что паутина имеет два конца, и никогда не стоит обманываться, что до конца понимаешь, кто и от кого зависит.
Сегодня Ханаан выглядел особенно плохо.
Старика мучила подагра, и запах растирок, исходивший от его распухших ног, был поистине непереносимым. То ли от запаха, то ли от боли, то ли от начинающейся жары (а скорее всего, от всех трех причин) Ханаан находился в очень дурном расположении духа. Внешне это выражалось разве что в том, что правая рука его, лежащая на подлокотнике кресла, нервно подрагивала, деформированные в суставах пальцы постукивали по дереву.
А день действительно обещал быть жарким, так что раздражался Ханаан не зря. Он вообще мало что делал зря — для того, чтобы предугадать полуденный зной особой прозорливости и не требовалось. Несмотря на сравнительно ранний час (Кайфа специально не стал откладывать визит к тестю на более позднее время), солнце уже припекало. Над камнями балюстрады, с которой открывался превосходный вид на город и белую громаду Храма, начинал дрожать воздух, и небо из голубого становилось блеклым и выжженным. Измученные небесным жаром облака стремительно выцветали в зените.
— Что же твои хваленые шпионы? — проскрипел Ханаан, не утрудив себя даже попыткой поприветствовать зятя. — Расскажи мне, Кайфа, сколько ты платишь этим бездельникам?
Иосиф промолчал.
Он сделал это по двум причинам. Во-первых, платил он шпионам немало, и было их не одна сотня — Ершалаим очень большой город, слышать и знать все, что происходит на улицах, на рынках и в некоторых домах необходимо, если не хочешь расстаться с жизнью. Сумма выплат на шпионов, доносчиков и просто сочувствующих была настолько значительна, что огорчила бы старика чрезвычайно. Во всяком случае, самого Кайфу она огорчала настолько, что каждый раз, отдавая деньги в расход, он едва не закипал, словно горшок с похлебкой.
Во-вторых, он достаточно хорошо знал своего тестя, чтобы догадаться — ответ Ханаана не интересует.
— Почему, Кайфа, мы узнаем все последними? — продолжил Ханаан. — Почему Афраний знает все еще до того, как что-то происходит? Он же римлянин! Он здесь чужой!
На этот раз ответить было нечего.
Афраний действительно знал все заранее. Этот невысокий человек с плечами греческого борца и головой философа начал службу еще тогда, года хозяином во дворце первосвященника был Ханаан.
Он появился из ниоткуда.
Сошел с корабля в Кейсарии Стратоновой осенним ранним утром, легко вспрыгнул на спину отдохнувшей лошади, и в тот же день, к вечеру, Валерий Грат представил его как нового начальника тайной службы при прокураторе. Старый начальник — Донат — той же галерой отбыл на родину, и больше о нем никто не слышал. А, возможно, что и не отбыл, а просто так говорили. Если Грат кого-то невзлюбил, то возможность уехать в Рим живым была милостью Божией, а Бог, как известно, просто так милостями не разбрасывается.
Новый начальник был настолько молод, что при виде его люди улыбались — этот мальчик мог быть любовником прокуратора, чьим-нибудь любимцем, присланным в Иудею для того, чтобы начать восхождение по лестнице чинов, просто юным карьеристом, не отдающим себе отчета, в какую переделку угодил…
Он мог быть кем угодно, но не начальником тайной службы.
Но люди улыбались зря.
Ханаан сказал, что Афраний здесь чужой. Это было и так, и не так. Афраний был римлянином, но при этом знал Иудею и разбирался в здешних хитросплетениях лучше, чем большинство урожденных иудеев. Шпионов у начальника тайной службы было больше, чем у Каифы, и Иосиф был уверен, что многие из тех, кто получает деньги из казны священства, на самом деле верно служат этому приезжему.
— Тебе нечего сказать? — спросил Ханаан, выдержав паузу.
— Это так, — произнес Кайфа. — Ты и сам знаешь, что мне не тягаться с Афранием. Но позволь мне спросить: что он знает того, что неизвестно мне?
— Давай начнем с того, что известно тебе, Иосиф, — ответил Ханаан не без иронии. — Это не я плачу шпионам целое состояние. Это делаешь ты!
Старик улыбнулся, показывая желтые крупные зубы.
Улыбка у него была такая же, как у дочери. Неприятная.
Кайфа улыбнулся в ответ, пытаясь изобразить благодушие всем лицом, хотя знал — Ханаан ему не поверит. Тесть знал, что Иосиф не питает к нему нежных чувств, но эта подробность его не интересовала. До тех пор, пока Кайфа делал то, что ему говорилось, он устраивал Ханаана.
— Я многое знаю, — начал, было, Иосиф. — Но Ершалаим — большой город, и в нем каждый день что-то происходит.
Рука на подлокотнике приподнялась, развернулась ладонью вверх, (искривленные пальцы шевельнулись, словно копались в чем-то) и снова легла на деревяшку. Кайфа замолчал.
— Садись, — сказал тесть и задвигал губами. Его уши, большие и прозрачные на свету, зашевелились.
Иосиф сел. Сел аккуратно, на край скамьи, ровно держа спину — строгий и, несмотря на квадратное туловище, не лишенный величественности в своем бело-голубом одеянии. Старик несколько секунд смотрел на него, не моргая бесцветными глазами старой черепахи, щека у него при этом дергалась, губы слегка кривились. Пахло от тестя, как от ларца египетского знахаря — едкой асфальтовой смолой, горькими травами и протухшим на жаре жиром. Кайфа почувствовал, что из желудка поднимается мерзкая горячая волна, но отодвинуться или поменять место не было никакой возможности. Проклятый ветерок, гуляющий по анфиладам дворца сквознячком, вгонял вонь притирки точно ему в ноздри. Надо было терпеть, ни в коем случае не показывая, что запах мазей сводит его с ума. Впрочем, Кайфа не исключал возможности, что тесть прекрасно знает о его обостренном нюхе и все сделал намеренно — исходящая от ног бывшего первосвященника вонь тоже была оружием, надо просто уметь ей воспользоваться.
— Вчера взяли Варраву, — Ханаан не произнес, а выплюнул имя.
— Это хорошая новость, — Иосиф склонил голову.
— Его взяли римляне…
— Какая разница, кто это сделал? — флегматично заметил Кайфа. — Мы или римляне? То, что он под замком, означает только то, что он больше никого не убьет. Ни иудеев, ни римских солдат…
— Его арестовали по доносу, — сообщил Ханаан. — По доносу еврея. Но еврей донес не тебе — Афранию. Римлянину. Это не правильно.
— В этом городе живет полмиллиона евреев, — возразил Иосиф спокойно. — Если римлянам не будут доносить они, то и доносить будет некому. Прости меня, Ханаан, но арест Варравы — хорошая новость. Он убил многих, в том числе и своих собратьев по вере — не зря же он канаим. На рынке Варрава убил римлян, потом римляне взяли его в тюрьму. Это справедливо.
— Тогда тебе будет интересно узнать, что схватили Варраву при помощи прокуратора.
— И как он помог? — едва заметно выказал удивление новостью Кайфа.
— Он непосредственно участвовал в поимке. Лично. — Ханаан даже улыбнулся, правда, несколько через силу. Кайфе было знакомо это выражение лица тестя, превозмогающего боль в разъедаемых болезнью суставах. Бывший первосвященник был очень сильным человеком, от приступов подагры любому хотелось бы выть и биться головой о стену, а не заниматься делами. Ханаан занимался делами.
Старик осторожно поменял позу, стараясь особо не тревожить больные ноги, и продолжил:
— Рассказывают, что он сам догнал преступника и сбил его с ног, но я не уверен, что все было так.
Иосиф пожал плечами.
То, что он знал о Пилате (а знал он по долгу службы больше, чем хотел бы), вполне соответствовало описанному тестем поступку. Несмотря на возраст и жирок, прокуратор оставался воином и был способен на некоторые безрассудства, когда в нем просыпался охотничий инстинкт, но если судить по поступкам последних лет, этот инстинкт просыпался в нем не при виде беглого преступника, уходящего от возмездия, а при виде денег, ускользающих от прокуратора. Понтий Пилат любил их сверх всякой меры, и именно они примиряли его с нахождением в Иудее. Как шутил о Пилате Ханаан — деньги он любит больше, чем не любит евреев. И это было чистой правдой.
Варрава, несомненно, человек опасный, но пленить его один на один или возглавить отряд, идущий по пятам за преступником — все-таки разные вещи. Пилат был бесстрашен и неутомим в молодые годы, ныне же прокуратор стал рассудочен и не рисковал жизнью там, где мог не рисковать. Ему уже давно было, что терять.
— Не думаю, что это добавит ему популярности, — сказал Кайфа.
— Не думаю, что его заботит популярность среди евреев. И нужно ли герою битвы при Идиставизо искать дополнительной популярности среди своих солдат?
«Он звал меня не для того, чтобы рассказать о Пилате, — подумал Кайфа. — Пилат, конечно, проблема для всех нас, но мы уже 4 года договариваемся с ним, и будем договариваться столько, сколько будет надо. Он жаден, и это хорошо. Прокуратор приехал сюда просто богатым человеком, а уедет очень богатым и это делает его предсказуемым. Значит, Пилат — это не то, что сегодня беспокоит Ханаана. Старый лис что-то знает. Знает то, чего не знаю я, и наслаждается моментом. Но рано или поздно он должен будет спросить…»
— Скажи мне, Кайфа, — спросил старик, и взял со стоящего перед ним серебряного блюда с фруктами сушеную фигу. — Докладывают ли тебе твои люди о слухах, которые ходят в Ершалаиме в канун праздника?
— Мне докладывают обо всем, аба, — произнес Иосиф, склонив голову. — В том числе и о слухах. Что именно тебя интересует?
Со стороны могло показаться, что Кайфа склонил голову в знак уважения и покорности, но на самом деле он просто спрятал от Ханаана глаза. По глазам бывший первосвященник мог легко догадаться, что зять в этот момент перебирает десятки вариантов ответа, чтобы угадать, что именно имеет в виду сидящий перед ним родственник.
— Брось выкручиваться, — сказал Ханаан устало. — Не изображай из себя всеведущего. Один Он — Всеведущий. А ты — всего лишь человек, мальчишка, возомнивший себя самым главным в Ершалаиме.
Мальчишке недавно исполнилось 45, но возражать он не стал. Не потому, что трусил, нет — потому, что не видел смысла. Все священство, весь Синедрион знали, что давно потерявший официальную власть саддукей Ханаан правит в Иудее посредством зятя, которым крутит, как хочет. Любой приказ из уст Каифы считался приказом, отданным Ханааном. Любое выступление против Каифы считалось выступлением против Ханаана. Любая ошибка, допущенная Каифой, считалась ошибкой его тестя. Жить так и править так было удобно, и Иосиф не хотел, чтобы кто-то даже допустил мысль, что первосвященник Иудеи — вполне самостоятельное лицо. Во всяком случае, когда сам того захочет.
— Помнишь, два года назад, накануне Песаха, в городе проповедовал некий Галилеянин? Иешуа?
Кайфа кивнул.
Два года назад в Ершалаиме появился очередной пророк, называвший себя машиахом. Он действительно проповедовал, собирая вокруг себя зевак. Перед праздниками на улицах города было полно свободных от дел жителей, любое выступление падало на благодатную почву — какое-никакое, а развлечение.
Галилеянин выступил на рыночной площади, потом несколько раз его замечали произносящим речи у Яффских ворот. О его проповедях Кайфе доложили сразу же — это было непреложным правилом. О каждом, кто говорил с людьми о власти, о Боге, о машиахе, немедленно докладывали первосвященнику. Это было не прихотью первосвященника, а необходимостью.
Любой проповедник с хорошо подвешенным языком представлял опасность для правителей. На праздники в Храм стекались тысячи верующих, а, может быть, и сотни тысяч — подсчитать их не было никакой возможности. Город переполнялся паломниками, выгребные ямы — нечистотами. Только рыночные торговцы, менялы в Храме, хозяева постоялых дворов да жрецы радовались затопившему Ершалаим людскому морю — дни праздника приносили им значительные прибыли. Остальные же с трудом переносили тесноту. Улицы были полны людей, шагающих плечом к плечу. Обычно наступающая в нисане жара усугубляла дело — люди становились раздражительны, злы, нередко вспыхивали драки, в ход шли и палки, и ножи. Шпионы Каифы и Афрания сбивались с ног, шныряя в толпе.
После того, как Пилат взял деньги из кассы Храма на строительство акведука от Соломоновых прудов в Ершалаим (возмущенный таким святотатством народ вышел на улицы, за что и пострадал) и с большой жестокостью, хоть и малой кровью, усмирил бунтовщиков, к бродячим проповедникам относились серьезно.
Жаркие речи безумцев могли легко воспламенить громадную толпу и, чем больше была толпа, тем легче было ее зажечь. И Афраний, и Кайфа хорошо знали — бороться лучше с причиною, чем с последствиями, и жестко пресекали каждую попытку толкнуть народ на агрессию.
Причины у них были разными, а вот цели совпадали — в беспорядках и кровопролитии не был заинтересован никто. Вернее, Пилату было наплевать на то, придется ли ему проливать еврейскую кровь, а вот Афраний считал, что доводить дело до резни не стоит — это повредит интересам Рима. Иудея оставалась одной из житниц Империи, и плывущие из Кейсарии корабли с провиантом, были куда лучшим подспорьем вечно воюющему Риму, чем мертвые евреи, плывущие по Иордану.
Иешуа Галилеянин, по прозвищу Га-Ноцри, был талантливым оратором. Его фарисейские проповеди люди слушали с удовольствием, и вначале он не вызвал у Каифы тревоги. Но потом… Потом первосвященник сообразил, что говорит Галилеянин вовсе не безобидные вещи. И окружающие Га-Ноцри люди были вовсе не землепашцами или рыбаками, как доложили ему в первые дни, а известными разбойниками из партии зелотов, совершившими преступления в разных концах страны.
Тесть этого не знал, но два года назад именно Афраний открыл глаза Кайфе на истинную сущность пришедшего с севера проповедника. Вежливо так предупредил и об Иешуа, и в особенности о его соратниках — на каждого из них у начальника тайной полиции имелись записи, сделанные на восковых табличках. Из этих записей Кайфа узнал такое, что немедленно отдал приказ о задержании Галилеянина — Иешуа оказался другом и последователем Иоханана Га-матбиля — Окунающего, обезглавленного Иродом Антипой в крепости Махерон, и за ним в Ершалаим пришло немало тех, кто слушал проповеди Га-матбиля. Они считали Иешуа машиахом и распространяли слухи о том, что невинно погибший Иоханан признал главенство Галилеянина над собой. Га-Ноцри говорил о смерти Окунающего в таком тоне, что услышь эти речи Ирод Антипа — он тут же умер бы, удушенный гневом. Не арестовать Галилеянина означало дать толпе шанс распоясаться и, заодно, смертельно оскорбить тетрарха Иудеи. Приказ был отдан, но не выполнен — Иосиф опоздал. Га-Ноцри исчез за несколько часов до того, как храмовая стража, сопровождаемая десятком римских воинов из подчинения Афрания, пришла на постоялый двор, где, согласно доносу, жил Галилеянин с товарищами.
Искать в многотысячной толпе человека, предупрежденного об опасности (а Кайфа был уверен в том, что Иешуа предупредили!), не легче, чем слезу в Генисаретском озере. Начались праздники, у Каифы были сотни важных дел, а на расстоянии от города Галилеянин опасности не представлял. По сведениям, дошедшим до Каифы опять-таки через Афрания, Иешуа удалился в Галилею, где опять начал проповедовать свои фарисейские истины, перемежая их безобидной ересью. В Галилее правил Антипа, Кайфа направил ему письмо о Га-Ноцри — пусть разбирается — и благополучно забыл о самозваном машиахе.
И вот теперь Ханаан напомнил ему о событиях двухлетней давности. Память у старика была хоть куда! Иосиф бар Кайфа не был уверен, что через тридцать пять лет сможет похвастать такой же. Он вообще не был уверен, что доживет до такого почтенного возраста. А, глядя на распухшие, похожие на рачьи клешни, руки тестя и слыша запах невероятно вонючих и бесполезных растирок, не был уверен, что хочет до такого возраста дожить.
— Да, аба, — сказал Кайфа, поднимая взгляд на бывшего первосвященника. — Я помню такое имя.
«Сейчас, — подумал Иосиф, — он скажет мне, что Галилеянин уже в городе. А я не скажу ему, что об этом знаю еще со вчерашнего дня. Еще с того момента, когда Га-Ноцри со своими учениками ночевали в постоялом дворе в десяти лигах от Ершалаима. Пусть старик думает, что знает больше меня — ему будет приятно, а мне не повредит».
Кайфа знал, что на Песах в Ершалаим собираются прийти девять проповедников с разных концов страны. Четверо из них давно были у него на содержании и вещали то, что им было сказано вещать, троих он не воспринимал всерьез — мелкие, косноязычные людишки, собирающие вокруг себя народу меньше, чем пьяный бродячий фокусник — они могли говорить все, что угодно, их все равно никто не слушал. Еще один первосвященника не на шутку раздражал — он вещал о конце света и обвинял в его неизбежном приходе жрецов и священство. Его Кайфа предполагал арестовать и предать суду Синедриона за оскорбление Неназываемого и его слуг.
Девятым был Га-Ноцри. И на него у Каифы были другие планы.
— Сегодня утром его видели входящим в город, — сказал Ханаан, не скрывая торжества. — Его и его учеников. С ними были еще женщины. Ты слышал об этом?
— Нет, — ответил Иосиф, не отводя взгляда. — Я не слышал об этом, Ханаан.
— Я почему-то, не удивлен. Сообщаю тебе, что Галилеянин, которого ты упустил два года назад, въехал в город на молодой ослице, хотя из Вифании до Ершалаима шел пешком. А знаешь ли ты, что произошло в Вифании?
Кайфа покачал головой, сохраняя на лице выражение сыновьей почтительности и благоговения перед мудростью тестя.
— В Вифании Галилеянин оживил человека, умершего четыре дня назад.
— Нельзя оживить человека, умершего четыре дня назад, — сказал первосвященник. — Это под силу только Неназываемому.
— Или его пророкам, — возразил Ханаан. — Илия воскресил отрока, Елисей — ребенка. Так сказано в Писании, а, значит, это чистая правда. Не одни мы с тобой знаем пророчество Захарии, Иосиф. «Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле, сыне подъяремной»[163]. Что еще тебе надо объяснить? Неважно, что было в Вифании на самом деле, Кайфа. Важно, что рассказывают люди. Это мы с тобой знаем, что за Занавесью никого нет, а люди уверены, что каждый раз, как ты входишь в Святая Святых, так и здороваешься с Ним лично. Когда Галилеянин въехал в Ершалаим через Золотые ворота, народ кричал ему «Осанна!». Это было всего несколько часов назад, Иосиф, а слух о том, что в город вошел машиах, уже передают друг другу на всех базарах города. Один раз ты его упустил. Поэтому я хочу тебя спросить: что ты будешь делать на этот раз, Кайфа?
Испания.
Окрестности Таррагоны. Наши дни.
История не знает сослагательного наклонения.
Так формулируется непреложное правило исторического развития человечества. То, что случилось, то случилось, и любой последующий анализ, каким бы мудрым и тщательным он не был, в свершившейся цепи событий ничего не поменяет. Но для того, чтобы этот принцип заработал, событие должно свершиться.
Трое беглецов до сих пор были живы благодаря той самой частице «бы», тому самому сослагательному наклонению, цепочке случайностей, изменивших определенную Легионом реальность.
Беспощадная, отлаженная за века существования машина скрежетала шестернями, пытаясь перестроиться, ликвидировать ошибку, снова войти в накатанную колею, но у нее ничего не получалось. Лев могуч, но не может долго гнать жертву. Он должен настичь и убить ее на первой сотне метров — иначе у самой маленькой и безобидной антилопы появляется шанс на спасение. Постоянный успех развращает. Тот, кто считает себя защищенным от поражения, находится в плену чрезвычайно опасных иллюзий.
Заложенный при создании в основу принцип изоляции боевых групп Легиона, был хорош для соблюдения секретности, но не для организации широкомасштабной облавы, и происходящее в Израиле не вписывалось ни в одну из апробированных схем.
Но лев остается львом. И антилопе нельзя чувствовать себя в безопасности.
Двести километров по скоростной магистрали «Фиат» преодолел за два часа и двадцать минут. Перед тем, как уйти на боковую бесплатную дорогу, Желтозубый заправился по самую пробку. Покурил, дождался, пока ему вытрут стекло, и выпил две чашки крепкого кофе. Спать все еще хотелось, но терпимо, только чесались под веками воспаленные глаза. Вполне можно было и наспех поесть, но перекусывать Желтозубый не хотел, а времени на размеренный ужин не было. Сперва следовало закончить дела, а уж потом…
На побережье полно небольших пансионов с уютными ресторанчиками на пяток столиков, туристический сезон еще не начался, номера пустуют…
Он зевнул, широко разевая рот, хрустнул суставами и завел автомобильчик.
Дома все равно никто не ждет, так что можно позволить себе сутки безделья. Побродить по набережной, выпить пару бутылок белого вина, заказать себе морского черта с овощами и чтобы его принесли прямо в чугунной сковороде, в шипящем соусе…
Рот Желтозубого наполнился слюной, и он, приоткрыв боковое окно, сплюнул на асфальт. Сначала — работа! Потом сон и еда в пансионе. Послезавтра с утра домой. Все. План сверстан, приступаем к исполнению!
Через четыре километра в свете фар мелькнул нужный ему указатель. Желтозубый притормозил, принял вправо и нырнул в мешанину улочек маленького городка, застывшего в безвременье и тишине, как муравей в капле прозрачной смолы. Несмотря на ранний вечер, городок засыпал, только сидели люди в небольших кабачках за столиками да светились витрины супермаркетов, за которыми сонные кассиры, зевая, ожидали редких ночных покупателей. В сезон тут было бы не протолкнуться, но до его начала оставалось больше месяца, и побережье все еще не стряхнуло с себя зимнее оцепенение. Для работы, которая предстояла Желтозубому, это было вовсе неплохо!
Присланный заказчиком адрес обнаружился легко — трехэтажный дом в районе центра. Таких зданий было много, перед кризисом строительные конторы шлепали их как горячие пироги — десятками — и продавали под офисы. Когда бум закончился, выяснилось, что типовые коробки, в общем-то, никому не нужны — откуда столько арендаторов в курортном городке? Городу просто не нужно иметь столько рабочих мест! Оставшиеся дома пробовали перестроить под апартаменты, но без особого успеха.
Желтозубый медленно прокатился мимо нужного здания, оценивая обстановку.
На первом этаже сверкал стеклом и электричеством просторный вестибюль, за стойкой сидел охранник — пожилой мужчина в одежде стиля «милитари». У такого на поясе баллончик со слезогонкой, пара наручников да рация. Тревожная кнопка, перочинный нож, бутерброд в пластиковой коробке — вот его оружие!
Три этажа — это значит никаких лифтов. Вот, за охранником виден лестничный пролет. Серверная должна быть на втором этаже. На все про все — пять минут. Не больше. Камеры? Вижу. Три… нет — четыре! Голову можно дать на отсечение, изображение выведено на мониторы, которые стоят справа от стойки охраны и больше никуда не дублируется. Запись на жесткий диск здесь же, не потрудились рекордер вынести в диспетчерскую, на пульт… Охран-нички, мать бы их так… Им и собственную жопу охранять нельзя доверить, профукают!
Желтозубый ухмыльнулся и скосил глаза на сверток, лежащий на переднем сиденье.
Машину он запарковал в квартале, внимательно посмотрев на то, чтобы поблизости не было банка, ювелирного магазина или еще чего-нибудь с системами наблюдения. Но улочка попалась жилая, из всех заведений — кафе на углу, да еще и закрытое. В Барселоне он бы час катался от угла к углу, ожидая, пока освободится место для паркинга, а здесь, (слава провинции!) пристроил машину сразу же. Подумав, Желтозубый все-таки нацепил бейсболку, проверил, закрывает ли лицо козырек и, зажав полученный на бензоколонке сверток подмышкой, неторопливо побрел по улице.
Дойдя до дверей нужного здания, Желтозубый сбился с шага, схватился рукой за сердце, сделал несколько неверных шагов (из-под козырька бейсболки он видел охранника — тот смотрел на экран телевизора и ни на что не обращал внимания), ткнулся плечом в стекло (стекло задрожало от удара, охранник поднял голову и развернулся в сторону дверей) и, массируя левую сторону груди, сполз по стенке на пол.
Охранник привстал, соображая, что ему делать, потянулся было рукой к телефону, но передумал и потрусил к двери, нащупывая ключ, пристегнутый к поясу.
Щелкнул замок.
— Неу, hombre…[164]
Почуяв на шее чужое, пахнущее мясным фаршем дыхание, Желтозубый ткнул приготовленным шокером в мягкий живот, закрытый форменной рубахой. Разрядник щелкнул, тело дернулось от удара током, и противник грузно шлепнулся на задницу, но сознания не потерял, только закатил глаза и скривил рот, словно в судороге. Желтозубый не стал дожидаться, пока тот придет в себя — на этот раз электроды воткнулись в плоть возле ключицы. Охранник повалился на бок, как сноп, со свистом выпустив воздух между мгновенно посиневших губ.
Через десять секунд после того, как воздух пробил первый разряд шокера, Желтозубый уже тащил обмякшее тело по плиточному полу вестибюля. За стойкой можно было спрятать хоть двадцать охранников — только укладывай поаккуратнее. Желтозубый приковал бесчувственного стража к железному поручню, напоминающему корабельный — изыски докризисного дизайна пришлись как нельзя кстати.
Желтозубый быстро закрыл входную дверь и легко, в несколько движений, взлетел на второй этаж. Точно! Серверная была здесь, за стеклянной дверью. Гудела климатическая установка, десятки стоек перемигивались цветными диодами: сотни, тысячи, десятки тысяч терабайт информации! Шелестели вращающиеся жесткие диски, свистели лопасти охлаждающих вентиляторов.
На двери красовался цифровой замок. Желтозубый снова ухмыльнулся.
На третьем этаже тоже нашлось место для стоек с дисками и климатической установки. Еще там были запертые двери, и о том, что скрывается за ними, можно было только догадываться. Но Желтозубого это почему-то не огорчило.
Он присел возле дверей и развернул привезенный сверток. В руках у него оказался пластиковый контейнер — прямоугольный, стального цвета, с несколькими кнопками на корпусе. Желтозубый нажал на кнопку в торце контейнера и, увидев, как замигал рядом с ней зеленый светодиод, зачем-то одобрительно кивнул и быстрым кошачьим движением почесал кончик носа.
Затем он расположил устройство у стеклянной перегородки, буквально в метре от первых шкафов, и до щелчка повернул переключатель. Внутри корпуса что-то сработало, загудело, и рядом с зеленым заморгал еще и синий огонек. Желтозубый посмотрел на часы, поднялся и направился к лестнице.
Еще через минуту он уже шагал по улице, прочь от здания, в котором только что побывал.
На устройстве продолжали перемигиваться светодиоды — зеленый, синий, зеленый, синий…
Отыскав место, где он оставил машину, Желтозубый сел в «Фиат» и, не заводя мотора, включил музыкальный центр. CD-проигрыватель барахлил, диск начал заикаться, так что пришлось искать местную радиостанцию, благо в FM-диапазоне их нашелся целый десяток. Пролистав классику и диско, он остановился на ретро и закурил, слушая тягучий, как старый херес, блюз. Приблизительно пять минут ничего не происходило, потом радио запнулось на полуслове, мигнул свет в редких уличных фонарях. Мигнул и снова разгорелся.
Желтозубый сверился с часами, аккуратно раздавил окурок в пепельнице, закрыл окно и отъехал от тротуара. Дело было сделано. Вполне можно позволить себе поздний ужин с вином и день отдыха. Выезжая на автостраду, он набрал на клавиатуре мобильного номер, дождался соединения и, выслушав несколько гудков, отключился.
«Фиат» притормозил у пункта оплаты, сработал, салютуя, шлагбаум, и автомобиль, мигнув «стопами», растворился в теплой испанской ночи.
В офисе интернет-компании, который Желтозубый покинул чуть больше десяти минут назад, все еще было тихо.
На втором этаже, возле стеклянных дверей серверной истекал ядовитым вонючим дымом оплавленный кусок пластика, но, кроме обугленного ламината под ним никаких внешних повреждений не было видно.
На самом деле повреждения были.
Сработавшая электромагнитная импульсная мина уничтожила всю информацию, хранившуюся на жестких дисках и флеш-накопителях в самом здании, и превратила в бесполезный мусор любые электронные устройства в радиусе ста метров от точки срабатывания, включая автомобильные компьютеры и карманные флэшки.
Фотографии и сканированные страницы рукописи, отправленные Шагровским в серверное хранилище с компьютера Зайда, перестали существовать, превратившись в хаотический набор цифр.
Израиль. Шоссе 90.
Наши дни.
Самолет появился над дорогой внезапно.
Он летел как-то странно, как не должны летать самолеты, описывая широкую дугу на высоте не более двадцати метров, левым крылом вперед. И сам самолет был непривычного вида, пустынного раскраса, но похожий силуэтом не на стремительный истребитель, а на раскормленного горбатого москита, который облетает спящего туриста, выбирая место для продолжения банкета.
Огромная многотонная туша двигалась неторопливо, наплевав на аэродинамический коэффициент, подъемную силу и закон тяготения — такой гигант не мог держаться в воздухе на малых высотах и при сверхмалых скоростях, а все-таки держался! Но неторопливость полета была кажущейся, и пикап и его преследователи ехали по дороге со скоростью около ста километров в час, самолет двигался параллельно им, словно разглядывая происходящее внизу.
Из кабины на погоню смотрел Адам.
Лицо его закрывал гермошлем с зеркальным забралом, в котором отражалось заходящее солнце. Показания основных приборов проецировались на внутреннюю сторону забрала и на остекление кабины F-35I. Сидя в кресле пилота, Герц не был ограничен в обзоре, он видел картину так, будто бы не пристегнулся к пилотскому креслу, а парил над пустыней в свободном полете. Установленные на фюзеляже камеры транслировали ему панорамную картинку, двигая сектор обзора согласно указанию датчиков, фиксирующих поворот головы летчика. Огромный пропеллер, находящийся сразу за фонарем кабины, создавал поток воздуха, на который истребитель опирался, зависая, поворотные сопла, отвечающие за создание боковой тяги, двигались плавно, и самолет скользил по сложной траектории, как моторная яхта по заливу — стремительно и гладко.
Указательный палец правой руки адъютанта лежал на гашетке четырехствольной пушки «GAU», но Герц не стрелял, оценивая ситуацию. Применение авиационного орудия превращало тренировочный полет в боевой вылет с огневым контактом. После такого уже никто ни в какие сказки не поверит. Пока он еще мог не стрелять.
Адам подал рукоять вперед, работая педалями чисто автоматически. Повинуясь команде пилота, «Молния» накренилась влево и пошла вниз, выравнивая скорость так, чтобы зависнуть над беглецами и преследователями.
Глядя на парящий над шоссе истребитель, Вальтер заулыбался. Он даже издал звуки, отдаленно напоминающий смех, правда, неприятный, скрипящий, но все-таки смех. Потом он обернулся, усевшись на переднем сиденье джипа вполоборота, и уставился на Мориса прищурившись. Прищур должен был означать задор, но у француза возникло ощущение, что легат в него целится. Чувство было очень сильным и достоверным, весь организм свидетельствовал о близкой опасности, а Морис привык организму верить.
— Значит, никто ни во что не вмешивается? — спросил он, не скрывая злорадства. — Никто и ни во что, Морис? Такими были договоренности?
Француз молчал.
— Ну, что ж… — протянул Шульце удовлетворенно. — Насладимся спектаклем. Только прости меня, дружище, смотреть мы будем с галерки.