Под деревьями на берегу Енисея горело несколько костров. Вспышки красного пламени озаряли обветренные лица, желтые полушубки, шапки с наушниками. Блестки играли на темных дулах ружей. Партизаны пили баданный чай, пересмеивались, чинили сбрую и одежду. В нескольких шагах от костров было уже темно. Там стремительно неслась бурная и мрачная река.
– Эй, гвозди! – Хриплый голос покрыл шум разговоров. – Укладывайся на боковую. Парома, видно, не дождаться. Завтра чуть свет начнем плавить коней.
– Ладно, Турков, дай уздечку справлю. Коли не выдюжит, коня потеряю, – он дикий, монгольский.
Из-под лохматой папахи торчал непослушный белокурый завиток. Молодое лицо Кадошникова склонилось над сыромятными ремнями. Ловко работало шило, всучивалась дратва.
Рядом на черном изогнутом корне корявого тополя сидел партизан в синей монгольской шубе. На широкой груди, расшитой черным плисом, распласталась рыжая борода. В голубых глазах прыгали искры костра. Заскорузлая пятерня доставала из розового ситцевого мешка сухарные крошки, сыпала в деревянную миску, поливая мутным чаем из прокоптелого жестяного чайника. Огонь костра и тихая ночь располагали к мечтательности.
– Ядреная наша страна Урянхай[7]! – говорил, расчесывая пальцами бороду, Колесников. – Сколько землицы и какого только зверя здесь нет. Какая птица! А рыбы всякой в Енисее сколько хошь.
– Только достань сперва ее, – буркнул мрачно парень, не отрываясь от уздечки.
– И достану! Все крестьянин могит достать, надо только, чтобы смекалка была в черепушке.
– А вот достань рыбу из нашего озера Джагатай[8], если рыба-то сверху вниз ушла.
– Поглубже невод спустить, дно зачерпнуть…
– А если у нашего озера дна нет?
– Дна нет? А на чем вода держится?
– У нашего озера подземный ход под хребтом Тануолой к другому озеру, что в Монголии. Говорят, что рыба кочует из того озера в это и назад. Буря подымется, воду всколыхнет, рыба к берегу всплывает, мы ее тогда неводами и подтягиваем. А дна у озера нет: сколько ни спускали мы бечеву с камнем, никак не достает, а кто-то вроде как перетирает бечеву. Вроде как зубом.
– Это ты, паря, брешешь. Кто же это бечеву будет в озере перетирать? Поди, цепляется за дно.
Кадошников поднял ремни в руках, потянул их, зацепив ногой в мягком бродне, и взглянул на рыжего:
– А ты не слыхал про черного гада, что сидит в монгольском озере?
Колесников закатил глаза к небу и показал белки.
– Это, поди, тоже брехня.
– Спроси Хаджимукова. Своими зенками видел. Вот он… Эй, Хаджимуков!
У соседнего костра стоял высокий партизан, весь зашитый в бараньи шкуры. За спиной болталась винтовка с подогнутой сошкой.
– А ежели он видел, почему не притащил на аркане? Коли увидел черного гада, взял бы его живьем и послал в Москву. Пусть видят, какие звери в нашем краю водятся.
– Такого подлого гада в Москве кормить не станут. Перетопить его на сало, красноармейцам сапоги мазать.
Хаджимуков подошел: глаза раскосые, скулы выдаются, борода жесткая, что из конской гривы.
– Что, брат, Кадка рябая? В дорогу ехать, так шорничаешь?
– Коня мне Турков такого дал, что узда сразу надвое. А завтра его надо через Енисей плавить.
– Поди, утопишь… Чего кликал?
– Садись, Хаджимука. Колесников не верит, что ты гада видел, говорит: «Брешет косоглазый».
– Я-то не видел? А это что? – И Хаджимуков сунул к носу Колесникова нагайку. К деревянной ручке был прикреплен четырехгранный ремень толщиной в палец.
Колесников взял нагайку, пощупал ремень пальцами, попробовал на зуб. Кадошников тоже впился глазами и ткнул ремень шилом.
– Это от какого же зверя будет? Неужто от гада?
– Сказал – от гада! Это только от сосунка евойного. А с самого гада шкуры не снять, если и всех наших шорников сгомонить.
– А и врешь ты! Все вы, абаканские татары, путаники!
– Садись! Не серчай! Расскажи толком. – Кадошников схватил за полу владельца диковинной нагайки. – Садись! Кури! – Он сунул ему кисет с табаком.
Хаджимуков сел к костру и набил табаком длинную самодельную трубку из кизилового сучка.
– Помните, прошлым летом, когда отряд Бакича наступал из Монголии, прискакал, как вот и сейчас, гонец от Туркова и поднял всех партизан собираться на белобандитов. «Торопитесь, – говорит. – А то перевалит он хребет, бои пойдут на наших хлебах, поселки пожгет. Какая нам будет корысть? Надо их ухватить, пока они наступают в Монголии, по дороге к нам». Мы, конечно, на коней, у кого коня не было, отобрали у старожилов – марш маршем под хребет. Дальше дорога на Улясутай[9] торная, – поди, каждый из нас туда пробирался. Командиром избрали Кочетова. Он не повел по прямой дороге. «Это, – говорит, – зря стукнемся им в лоб. Расшибемся об их пулеметы». А повел он наших парней поза сопками, охотничьими тропами. Главная сила пошла слева от дороги, а нас, человек с десяток, Кочет послал справа, пошарить по сопкам: не замышляет ли Бакич ту же обходную уловку? Вот тут-то и начался переплет.
Наш десяток ехал не скопом, а разбился по тропам. Мне с Бабкиным Васькой пришлось переваливать через гору Сарыяш. Сперва мы ехали между отрогами, по ущельям, что елкой да чащей поросли. Потом стали подниматься голым таскылом[10]. Там дорога стала идти бомами[11] понад обрывами. Внизу сажен на десять поблескивал ручей. А кругом него болото, мшаники, бурелом навален – самое медвежье место. Переезжать через такие ручьи – последнее дело: лошади вязнут по брюхо. Мы и подались кверху, к вершинам, где пошли кедрачи. А троп много, потому зверья до черта, всюду видны следы. То вдавилась медвежья треугольная пята, то кусты объедены – лось проходил, то промелькнет между деревьями желтый бок маралухи.
Повременить бы там, мы бы без охоты не вернулись. Но нас общество послало, мы торопим коней, вздымаемся в гору и наконец видим «обо»: камни навалены кучей, хворост сверху и цветные тряпочки на ветках. Это монголы и сойоты, как дойдут до самой вершины хребта, камень на «обо» подкидывают – подарок ихнему богу, что гору стережет.
Мы обрадовались, что добрались до перевала. Сошли с коней, табачок раскуриваем, а Шарик мой лай поднял в кустах. Как видит, что винтовку беру, – разве его удержишь! Я с ним всегда белковать хожу. Лает Шарик, заливается. Думаю: будь ты неладен! Кто там в кустах хоронится?
Только подумал – выходят три сойота. Два бедных, шубы на них рваные, винтовки самодельные, кремневые на вилках. А один похозяйственней, шуба крыта синей талембой[12] и обшита бархатом, на голове шапка с плисовыми отворотами. А винтовка в руках настоящая аглицкая. Мы ничего, честь честью поздоровкались:
– Менду!
– Менду!
Табаком их угостили. Сели они, посмотрели мы ихнюю аглицкую винтовку, а они – наши. Объяснили сперва, что охотятся на горных козлов – дзеренов, а потом признались, что ихний начальник – нойон – послал следить на этот перевал – пойдут ли на Урянхай белые или кто другой – и донести.
Мы им тут набрехали, что нас до страсти много, что за нами сотен пять партизан подтягиваются, и просим растолковать нам дальше дорогу. Тут они нам все и выложили.
– На монгольской стороне, – говорят, – за хребтом Тануолой идут щеки, глубокие да узкие, с трясинным дном, где конь наверняка утопнет. Потому надо идти по хребтинам. Из этих щек сбегают ручьи в большую речку Тэс; вьется она, как уж вертлявый, между скалами и вливается в большое озеро – Упса-Нор. Вокруг озера собралось много монголов с баранами, быками и верблюдами. Пришли и урянхи. Там и аулы их, где они помаленьку хлеб подсевают: просо, ячмень, а также арбузы и мак для курева, чтобы обалдеть. Не доходя до Упса-Нора, повыше к хребтам, тоже есть озера, но помельче. Раньше около тех озер монголы и урянхи стояли, но только все враз оттуда разбежались…
– А почему, – спрашиваю я, – разбежались?
– А потому, – говорят, – что там в одном озере большой гад завелся, никто его убить не может: уж больно гад хитер, умнее человека. Все из воды видит, а на берег не лезет. Если бараны или телята пойдут на водопой, гад схватит за ногу или за морду и утащит под воду. А озеро называется Кара-Hop, значит Черное озеро, и дна в нем нет, трубой уходит неведомо куда под хребет.
Тут мы с Бабкиным переглянулись и подмигиваем. Васька и говорит:
– Вот бы, паря, к этой Карьей норе попасть и гада взять на мушку.
Я тоже говорю, что медведей я без счета бивал, рысей, лосей, марала, а про гада водяного и не слыхивал. То-то будет разговоров по всему Урянхаю и Абаканской степи, что мы гада подшибли. Тогда сразу собьем славу нашим охотникам – Турову, и Нагибину, и самому Цедрику.[13]
Расспросили мы еще сойотов, как до Кара-Нора добраться, отдали они нам от души окорок козла, на огне подкопченный, и тронулись мы с Бабкиным дальше. Тут нас взяло сомнение: зачем сойоты сидели на перевале, не подосланы ли белыми следить за тропами? Бабкин и говорит:
– Меня не то беспокоит, а не посылают ли они нас ненароком на Карью нору, потому что там, может быть, этот самый отряд Бакича и засел? Оттого-то монголы во все стороны и разбежались, потому Бакич самый гад и есть, а на озере никакого гада и нет.
Все же мы решили ехать на озеро Кара-Hop, – у сойотов тоже, поди, совесть человеческая, к тому же ребята артельные, козлятины нам дали по-хорошему.
Дня через два мы озеро нашли. Как урянхи говорили: длинное, километров на восемь, вначале узкое, а посередине шириной километра на два. На высоких берегах – осина, березняк и смородинные кусты. Один край берега чистый, засыпан мелкой галькой, хорошо бы с него скотину поить. Мы еще издалека, как его завидели, коней за горой в лощинке к деревьям привязали, между кустами хоронимся, ползем, скрадываем, как звери.
Тихо на озере. Малость рябит от ветерка. Вода черная, блестящая, как смола. Шарика на ремне держу, и он чего-то тоже, подлюга, смекает, уши насторожил, не рвется, а глядит вперед и носом поводит – дух, что ли, чует какой. Подобрались ближе. Никого, все тихо. Утки пролетели над озером, снизились, да будто их шибануло, опять поднялись и дальше перелетели. Сели, головки подняли, вертят по сторонам. Будто что их тревожит.
Бабкин меня подталкивает: гляди, значит, в оба, чего-то на озере есть! А чего – не видать. Мы на высоком берегу лежим в кустах, а озеро под нами, как в миске. Кругом сопки, на них листвяк, рябина, елки. В монгольскую сторону сопки все ниже, а далеко опять поднялись высокие хребты с таскылами. Те горы Кукей прозываются, высоченные, под самое небо, и на них снег под солнцем блестит.
Тут мы видим, будто кто-то в малиннике на том берегу шереперится. Ветки шатаются, а кто – не понять. Бурый бок виден – то ли медведь, то ли бык. Я бы его снял в два счета, да не к чему раньше времени тревогу подымать. Потом кусты затихли, – видно, зверь отошел подальше.
Подождали мы маленько, опять поползли вдоль берега. Видим – поляна, мелким щебнем и кругляком усыпана. За ней откос, на нем сосны и под деревьями избенка, низкая, вся в землю ушла, только крыша высунулась, из бревен связанная. Окошечко что глазок, в четверть, чтобы зверь не влез, а винтовку оттуда можно высунуть – и пали!
Смотрим: не выйдет ли кто? И вот из избы вылезает на кукорках баба в синей монгольской рубахе. Дверь, видно, тоже махонькая, в шубе едва пролезешь. Вскочила она, в одной руке туесок берестяной, а в другой – топор на зверя. Спустилась по откосу, побежала к ручью, зачерпнула туеском и бегом назад, кругом оглядывается. Вползла опять на кукорках в сруб и дверкой хлопнула.
Бабкин мне шепчет на ухо, сам позеленел и глазами косит:
– Верно, здесь медведи табунами ходят, коли баба так в избе прячется и по воду с топором ходит. Кабы зверь наших коней не задрал. Давай шить с этого места!
– А ты, что ли, медведей не видал? – говорю. – Сами, кажись, своей охотой сюда зашли. А коли баба здесь, значит, и мужик имеется – без него одна баба хозяйства не заведет ни в жисть!
Повременили малость, поползли дальше. Стали петлять, задумали избенку обойти и к тому месту выйти, где в кустах зверь шереперился. Большой круг мы дали и вышли опять к озеру. Тихое да гладкое, ничего на нем не приметно. Залегли в кустах, малину и белую смородину подъедаем. Глядим: человек спускается между валунов, и совсем голый, как палец. Спекло его на монгольском солнце, так что бурый стал, что ржаной каравай. А волосы на голове стоят копной, что у туранского[14] попа, и борода в лохмах до пояса. Совсем одичал, бедняга. На плече тащит пеструю кабаргу[15] удавленную. Подошел близко к воде, поднял высоко кабаргу, покликал: «Менду, Менду!» – да и бросил в воду. По озеру волна пошла, точно большая рыба стаей пронеслась.
А тут из кустов выскочили две собаки, шерсть в клочьях, репьях, и напустились на нас. Храпят, давятся, так и лезут к горлу.
Голый человек насторожился и бросился бегом к нам… В руке у него, видим, топор-колун на длинной рукояти. Я встаю и иду открыто к нему, – чего мне бояться: у нас винтовки, а у него топор. А он, как увидел меня, взбеленился и начал крыть почем зря:
– Чего вы сюда пришли, острожники? Здесь места меченые, застолбованные. Монгольские правители мне документ выдали. Убирайтесь отсюда, а то я на вас моих гадов посвищу, они вам глотки перегрызут.
Смотрю я на него, дивлюсь, а он прыгает на камне, топором машет, кричит, слова сказать не дает. Вся морда шерстью заросла, только серые гляделки словно проколоть хотят. Думаю: где я рыжую башку эту раньше видел? И говорю:
– Карлушка Миллер, немецкая душа, не ты ли это? Как сюда попал?
Остановился он меня честить, разглядывает, а все поднятый топор держит.
– А ты кто такой? И откуда меня знаешь? А тебе я не Карлушка, а Карл Федорович Миллер.
– Неужто забыл, Карлушка Федоровна, как мы с тобой на речке Подпорожной[16] золотишко мыли, ничего не намыли, а последнее, что имели, проели?
– Теперь я вас припоминаю, геноссэ Хаджимуков. Мы в самом деле на Подпорожной золото мыли, и даже, как честный человек, скажу, что я вам остался должен за полфунта пороха и сто пистонов. Только если вы пришли долг спрашивать, то пороха здесь ближе как на Улясутае не достать. А если хотите золотишком промышлять, так милости просим – откатывайте на другие озера, а здесь все позанято, и я никого не пущу.
– Полно дурака валять, Карлушка! Мы к тебе с доброй душой пришли, никакого мне долга не надо. Ты только расскажи толком, какие здесь кругом люди живут, показываются ли белые и далеко ли монголы?
– Ничего я ни про кого не знаю, – говорит. – Я человеконенавистник. Живу один вместе с медведями, лесом и озером и очень рад, что не встречаю ни одной человеческой рожи. Люди всегда меня обманывали. Как только найду я где золотую жилу, налетят все как галки, меня оттеснят, нажиться им поскорее надо. Оттого я и ушел от них в дикие места. До свиданья. Ауфидерзэен!
– Постой, Карлушка, – говорю, – ведь мы с тобой приятели были, калачи вместе ломали. И хотя ты гостей принять не хочешь, а все же мы против тебя злобы не имеем и вертаем назад. Только ты скажи нам последнее слово: правда ли, что в этом озере гад живет и баранов за морду таскает?
– Здесь обитает животное очень древнее, в других местах его больше нет, иштызаврус называется. Других людей и зверей, это верно, он хватает, а мы с ним дружны. Если бы не он, сюда бы народу прикочевало столько, что и меня бы отсюда вытеснили. А я этого гада подкармливаю и через два дня в третий приношу ему кабаргу или другую дохлятину. Для того я в тайге засеки[17] навалил и петли в проходах повесил.
– Значит, – говорю, – коли ты это животное кормить не будешь, оно тебя съест?
– И вас съест, геноссэ Хаджимуков, если вы в озере купаться вздумаете. Я очень извиняюсь, что больше не могу разговаривать с вами, потому я человеконенавистник…
– Не крути, Карлушка, не всех же ты ненавидишь. К примеру, в срубе не твою ли жену мы видели, монголку?
– Какое свинячество, что вы могли подглядывать в чужой дом! Фуй, как вам не стыдно! Больше я с вами не разговариваю. До свиданья. Смотрите, если только вы будете близко подходить к моему дому, я буду стрелять картечью. – Тут кликнул Карлушка своих собак и побежал в кусты, волоса по ветру треплются. Овчарки кинулись за ним, и все стихло.
Колесников ударил ладонями по коленям, прервал рассказ Хаджимукова:
– Дивные дела! Чего только не бывает! А я ведь Карлушку хорошо знаю. Далеко же он от нас подался! Я его давно заприметил, еще когда он на Усу, на Золотой речке, золото мыл. Чудной был немец, вроде у него ум за разум зацепился. В круглой соломенной шляпе ходил, сам ее из камыша сплел. Ученый человек был, – гимназию, говорит, в Риге кончил, латинские слова знал и занятно рассказывал про всякие камни, зверей и звезды. Слух ходил, будто он на родине тещу убил самоваром, – очень она ему досаждала, в семейные дела мешалась. Его на каторгу сослали, и он с другими острожниками строил Усинскую дорогу[18]. Оттуда через тайгу к нам прибежал спасаться. Все хвалился, что найдет главную золотую жилу, с которой золотой песок смывается. Возле него и жались разные старатели, думали от него поживиться. А теперь, поди ж ты, в Монголии, у Карьей норы объявился! Не иначе как там золотую жилу раскопал… Ну, Хаджимука, валяй дальше! Что еще с вами было?
– Поговорили это мы с Бабкиным, – продолжал Хаджимуков, – чего же дальше делать? Озеро как озеро, ничего в нем не видать. Купаться в озеро пойти – боязно. Может, и впрямь в нем гад ползает и за ноги в воду стащит. Пошли мы малость дальше берегом и увидали около воды большие камни-кругляки. Тут мы осмелели и спустили лайку, чтобы кругом пошарила. Шарик встряхнулся, завертел рыжей метелкой и забегал по берегу, камни обнюхивает.
– Зря спустили его, – ворчит Бабкин.
Стали мы подзывать к себе Шарика, а тот заливается, тявкает, как на лисью нору, лезет в воду, а шерсть вздыбилась, и зубы оскалил.
Вдруг выбросилась из воды лошадиная морда с острыми щучьими зубами, вытянулась кверху на зеленой гусиной шее, изогнулась да как схватит Шарика за спину. Взлетел Шарик на воздух, трепыхнул лапами, взвизгнул в последний раз и шлепнулся в воду. Покатились во все стороны светлые круги, а Шарика мы больше так и не видели.
Посмотрели мы с Бабкиным друг на дружку.
– Что же это такое? – говорю.
– Самый этот гад и был. Чего зевал? Надо было палить. Теперь твоему Шарику каюк! Уйдем-ка отсюда подобру-поздорову.
– Нет, – отвечаю, – шалишь! Партизан, да чтобы гада испугался? Не может этого быть: Колчака мы свалили, Унгерна колотим, Бакича ловим, – нет, так я не уйду! Давай-ка приляжем за камень.
Положили мы винтовки перед собой и стали следить за озером. А солнце уже садилось на елки, скоро и заворачивать надо.
И замечаю я на воде глаз – большой, темный, навыкате, как у вола. Лежит глаз на темной воде и смотрит на меня сторожко так да умно. Потом серое веко затянуло глаз, он опять открылся, прищурился и передвинулся поближе.
– Гляди, черная точка на воде, – шепчу я Бабкину.
– Где, где? – всполошился он.
Стал я наводить винтовку на глаз, а Бабкин уже заметил и шепчет:
– Постой, мы ему другую штучку покажем…
Отцепил он с пояса гранату, сорвал кольцо и спустился ниже к воде. Тихо, чтобы не вспугнуть, поднял гранату и бросил ее в темный глаз.
Граната на тихом озере взорвалась, точно чебултыхнулось на нас самое небо. Гром прошел, и во всех горах застукало. Вода забурлила, выкинулись зеленые лапы, захлопали, пену взбивают. Круглое брюхо, белое, с бурыми подпалинами, выпучилось над водой, перевернулось. Показалась злобная морда, нос разодран, весь в крови, на макушке петуший зеленый гребень. Колесом покатился гад по озеру, волны будоражит, длинный зубчатый хвост узлом крутит. Потом скрылся под воду, еще раз показался, хлестнул хвостом и нырнул в последний раз.
– А если в озере еще такие звери остались? – говорит Бабкин. – И он поплыл на дно звать себе на подмогу? Давай-ка сматываться отсюда к лешему.
Думаю: время к вечеру, пока доберемся до лошадей – совсем стемнеет. Быстро пошли знакомой дорогой. Кони на своем месте. Развели огонь. Ночью не спалось. С озера шел какой-то рев. То ли гад кричал, то ли Карлушка по своем дружке панихиду служил, али медведь ревел, – кто разберет?
Хаджимуков замолчал, набивая трубку табаком. Партизаны наблюдали за ним, ожидая продолжения рассказа.
– Ну, и дальше что? – спросил Колесников.
– Мы к озеру больше не вертались. Проехали кружным путем к реке Тэсу, встретили там юрты монголов. Они нам поведали все, что знали про белых, и я с Бабкиным через несколько дней стрелись с нашей главной партизанской силой на Улясутайском тракте. Ребята ехали уже с песнями, – они навалились врасплох на белобандитов, когда те стояли лагерем и не снилось им, что с сопок и сбоку, и сзади начнется стрельба. Посадили они на автомобили своих барынь – и ходу назад, в Монголию. Все, кто мог – на конях и пешие, – бежали, побросав лагерь. А мы большую добычу забрали: и палатки, и оружие, и пулеметы, и серебро…
Колесников, прищуря недоверчивые глаза, прервал Хаджимукова:
– Это мы знаем, многие сами участвовали. А вот что мне сумлительно. Ты вот сказал, что плетка твоя из сосунка гада. Где ж ты ее подобрал?
– Где? Мне Карлушка ее подарил. Утром ведь он разыскал нас на другой день – нюх у него стал звериный. «От лошадей, – говорит, – дух ветром принесло». И пришел он к нам уже в портках из талембы и соломенной шляпе. Принес он мне эту нагайку и объясняет: «За порох и пистоны, что я должен остался, я вам, геноссэ, такую плетку дарю, какой во всех Европах ни у кого нет. У этого иштызавруса сосунок был, молоком его кормился. Подох он, и к берегу его ветром прибило. Я из шкуры его ремней накроил, петель наделал, чтобы в засеках кабаргу ловить. Так матка все приплывала, в сосунка носом тычет и мычит, – думала, что очнется. А потом волки мясо объели, одни кости остались. Я с того места подальше перебрался и тут сруб сложил, где вы мою супругу-монголку стрели».
Последние огни облизывали раскаленные вишневые угли. Черная ночь все затягивала своей бархатной полой. Партизаны подбросили в костер хворосту и стали укладываться. Становилось холодно, и в оранжевом свете вспыхнувших сучьев было видно, как нагольные полушубки и приклады ружей покрылись матовым налетом серебристого инея…
Колесников пробормотал:
– И чего только немцу с голодухи не придет на ум! Сперва обезьяну выдумал, а теперь, поди ты, с гадом подружился. Не зря говорят: немец без уловки и с лавки не свалится!..