Украшенные тончайшей резьбой палисандровые двери беззвучно распахнулись. Расслабленный утреннею негой Жермен Орфи де Плере нехотя повернул голову и раздвинул полог над постелью.
— Утренняя почта мсье барона, — возвестила змея и осторожно поставила золотой поднос на столик у изголовья.
— Благодарю, голубушка, — отозвался Жермен. Голос его был скорбен и тих.
"…Вы совершили чудо! Все, что до сих пор нервировало меня, мучило, повергало в трепет, ставило неразрешимые вопросы передо мною ежедневно, ежечасно, все проблемы, которые не давали мне жить, исчезли без следа! Я снова спокойна, словно в детстве. Я поняла: если не можешь чего-то понять, оно как бы не существует. Если не можешь чего-то сделать, этого делать не надо…"
"…Ваша деятельность устраивает нас. Мы приветствуем ее и охраняем ее. Вы не знаете, кто мы, но вы можете полагаться на нас. Наше сотрудничество благотворно воздействует на духовное здоровье нации. На Ваш счет в Лионском банке перечислено еще тридцать тысяч франков. Ваши друзья."
Барон пожал плечами.
"…Вы волшебник. С тех пор как я прошел курс лечения в Вашей клинике, я вновь живу. Не могу не выразить Вам свою крайнюю признательность. Я стал полноценным человеком, перестал бросаться в крайности, я спокоен в этом сумасшедшем мире. Я вновь нашел работу, ко мне вернулась жена, и у нас наконец будет ребенок, — теперь я уверен, что смогу его обеспечить…"
Жермен вздрогнул и выронил письмо. Затуманенный взор его сам собою потянулся к картине, с которой, улыбаясь, смотрела она.
Юная, как всегда. Открытая его жаждущим глазам, на поляне в их милом саду, где Жермен впервые увидел ее, среди танцующих фавнов и нимф, среди цветущих яблонь — озаренная, пронизанная незаходящим солнцем кисти Рафаэля Дали…
— Горячий шоколад мсье барона.
Жермен позавтракал, затем ему помогли одеться. Занавеси на окнах он отодвинул сам — он любил запах пыли, которую выбрасывала при малейшем прикосновении древняя ткань. Плотные, светящиеся в лучах солнца струи матерински обняли Жермена, медленно клубясь в темном воздухе. Снопы света ударили из узкого стрельчатого окна, цветные пятна упали на драгоценный паркет, в щелях которого пробивался бледно-зеленый мох.
— Карета мсье барона! — чуть слышно донеслось со двора, и сейчас же голоса, передавая крик друг другу, потянули его по винтовой лестнице донжона, по анфиладам затененных комнат — сюда.
— Сегодня я приеду с дамой.
— Я позову могильщика, мсье барон.
— Твои зубы в порядке?
— Как всегда, мсье барон.
— И яд?
— И яд.
— Только ради бога, не сделай ей больно.
— Как всегда, мсье барон.
Жермен вышел из спальни. Мимоходом погладил огромного паука, примостившегося в углу за дверью, и тот долго провожал Жермена преданным взглядом, мерно раскачиваясь на просторной тугой паутине, потревоженной движением баронской руки.
Он миновал вереницу безлюдных тихих комнат, вышел на лестницу. Высокий свод терялся в сумрачном тумане. Далеко внизу мерцал камин, тускло отблескивали алебарды, безмолвная нежная плесень покрывала валуны стен и смутно, влажно светилась. Жермен неторопливо спускался, в лицо ему веял теплый ветер, возносящийся над камином, пламя которого разгоралось все ярче по мере приближения Жермена и наконец полыхнуло ему навстречу голубым неземным светом. На миг проступили устремленные в бесконечность древние стены, причудливые стеллажи с фолиантами, ретортами, черепами, затканными паутиной и пылью, тяжелые висящие цепи. С сухим треском, надломившим гулкую тишину, встрепенулись искры, эхо долго перекатывало звук по ступеням, дробило; Жермен уже выходил из зала, а нескончаемый шелест еще летел из бездонного мрака. Подле двери в людскую Жермен совсем замедлил шаги, вслушиваясь в чистый девичий голосок, грустно напевавший старые слова:
Ле фис дю руа с'эн вьян шассан
Авек сон бо фюзи д'аржан,
Авек сон бо фюзи д'аржан
Иль а тюэ мон канар блан…
Тюэ, думал Жермен. Тюэ… Застрелил из серебряного ружья… Неся в душе отзвук щемящего напева, он медленно подошел к кладбищу и остановился, склонив голову. Гомонили птицы, невидимые в глубинах пышных крон. Могила Анни была еще совсем свежей. Жермен опустился на одно колено и нежно поцеловал крест. Потом, задыхаясь от отчаяния, отступил назад — ему показалось кощунственным стоять на той земле, которая сегодня в ночь поглотит еще одну любовь.
Легко вскочив в карету, он махнул кучеру перчаткой. Первое время ехали не торопясь, живописною дорогою, которая причудливо извивалась среди вековых деревьев. Жермен всей грудью вдыхал сладкий воздух зеленого утра, а улыбчивые вилланы добродушно склонялись в поклонах и кричали, размахивая шапками:
— Доброе утро, мсье барон! Удачного дня, мсье барон!
И Жермен, не снимая правой руки с затянутого в плетеный синтериклон руля, высовывал левую руку в открытое окно и приветливо махал, ловя солнечный радостный ветер в распахнутую ладонь, с наслаждением вслушиваясь в мерный цокот копыт. Парк оборвался. Едва слышно гудел мотор, дорога летела навстречу, и наконец барон поднял стекло и плотнее нажал педаль акселератора. Впереди распахивалась равнина, до самого горизонта укрытая высокою волнующеюся травою, а в голубом небе, быстро обгоняя машину барона, плыл неправдоподобно гигантский сверкающий лайнер, выруливая к Орли…
— …и не думайте ни о чем. Очнитесь!
Пациент открыл глаза. Секунду его лицо оставалось бессмысленным и размягченным, затем вновь обрело живое напряжение.
— Можете встать и идти, — устало сказал барон. — Нам осталось два сеанса.
— Благодарю вас, профессор, — пациент рывком поднялся, раскланялся. От всей души… от всей души! Я чувствую, как возвращаюсь к жизни…
— Да-да, так и должно быть, — ответил барон, отвернувшись.
Пациент, пятясь, вышел.
Барон с трудом встал, ноги дрожали. В горле колыхалась тошнота. День кончен, еще один чужой, отчаянный день. Удивительно, как приходится заставлять себя, настойчиво приучать поутру ко всему этому бреду… всякий раз надеясь, что, быть может, сегодня лопнет наконец едкая, жгучая броня неприятия, несовпадения, отгородившая его от мира, и удастся почувствовать себя легко и непринужденно, как в замке…
Но нет.
Барон подошел к окну, раскинутому во всю стену белого кабинета. Стекло иссек дождь, капли стекали изломчатыми потоками, и город тонул в сизой дождливой дымке. Барон бездумно закурил, вглядываясь в дрожащий дождь. Потом вдруг очнулся, с изумлением уставился на длинный хрусткий цилиндрик, источающий белое зловоние. Отшвырнул с отвращением. Снова взглянул в окно. Смутно блестящие, как алебарды, крыши тянулись к реке, к теряющемуся в тумане розовому Ситэ. Вдали угадывались султаны дыма. Неужто церковники опять жгут кого-то на площади Де Голля? Барон прижался лбом к холодному стеклу. Нет, это всего лишь заводы, всегда заводы… Его знобило. Он вернулся к столу, бесцельно потрогал лежащие там странные, непонятные предметы. А ведь он недавно пользовался ими, какие-то четверть часа назад… Боже. Сегодня придет облегчение, напомнил он себе, но даже эта мысль не в силах была утешить. Придет — надолго ли? А через несколько дней или недель все сначала — ошибка, исступление, раскаяние, пытка совестью… и новое убийство. Барон уже не верил в победу. Жизнь шла по кошмарному, роковому кругу, из него не было выхода и в него не было входа, ничто свежее, жаркое не в состоянии оказывалось проникнуть внутрь, в циклически бьющийся, замкнутый мир. Барон стал вспоминать Сабину, вспоминать с самого начала, с того мгновения, когда она подошла к его столику в милом саду и, как все, спросила: "Простите, мсье, здесь свободно?" Слезы раскаяния подступали к глазам барона, он снова задыхался. Судорожный свет резал глаза, барон вырвал факелы из подставок и швырнул в стоявший в углу замшелый чан с водой. Щелкнул выключатель, лампы угасли, кабинет погрузился в сумрак. Вечер. Скоро ночь. Скоро кобра проколет мыльный пузырь блаженства, радужную, но бесплотную иллюзию, которую барон умел создавать, если ее хотели, но наполнить настоящим не мог никогда ибо в их зверином мире он сам был ненастоящим. Женщина вскинется, ощутив нежданную боль. Улыбка счастья и благодарности, нестерпимая, ужасная, слетит наконец с ее лица, и вновь прозвучит отчаянный крик, полный ужаса и тоски: "Змея! Меня укусила змея!"
Зачем ты села за мой столик, добрая Сабина? Я больше не могу, поверь, я старался, но старание — всегда ложь, а ты и впрямь думаешь, что я такой, каким быть старался, и любишь меня того, каким я быть старался, и самим своим существованием, самой своей любовью требуешь, чтобы я старался впредь…
Это безнадежно.
Но ты об этом никогда не узнаешь.
У выхода из клиники на него напали газетчики. Полыхающий вспышками, галдящий вихрь налетел и смял, и, чтобы не утратить остатки самоуважения, оставалось лишь швырнуть им правду в лицо, горько и страстно, не заискивая, не малодушничая, не таясь.
— Ваши убеждения?
— Гуманист.
— Ваше творческое кредо?
— В мире избыток всего, недостает лишь доброты. Доброта и любовь ко всем — вот мое кредо и в работе, и в жизни. Это трудно. Но другого пути нет. Ведь мы не умеем быть друг с другом — умеем только заставлять друг друга!
— Сегодня ваша клиника празднует десятилетний юбилей. Удовлетворены ли вы результатами ее работы?
— И да, и нет. Я счастлив, что могу кому-то помочь, но страдаю от того, что могу помочь далеко не всем, кто нуждается.
— Ваше отношение к последнему демаршу Америки в отношении Никарагуа?
— Это несерьезно. Мальчишество президента порой умиляет меня, порой приводит в недоумение.
— Ударный авианосец — несерьезно?
— Я верю в то, что это только моральный фактор. Современное оружие существует для того, чтобы существовать и не применяться. Оно хоть как-то сдерживает безумные страхи и страсти людей нашего безответственного века. К сожалению, они прорываются в других сферах. Но тут уж дело психиатров и воспитателей — научить людей быть так же сдержанными по отношению друг к другу, как сдержанны между собой ядерные державы.
— Ваше отношение к войне на Среднем Востоке?
— Я за мирное урегулирование всех спорных вопросов.
— Как вы его себе представляете?
— Люди всех стран должны сказать "нет" убийствам.
— Да, но у кого останется власть?
— Это дело политиков. Кровь не должна литься, кто бы ни возглавлял правительство.
— Ваше отношение к организации ОАС Нуво?
— Я ненавижу убийц всеми силами души. Как врач, а не полицейский, это все, что я конкретно могу.
— Ваше отношение к новому спору Америки и России?
— Я его не одобряю.
— Кого конкретно?
— В подобных ситуациях всегда равно ответственны обе стороны. И та, которая клевещет, и та, чье поведение делает столь правдоподобной любую клевету. От держав, каждая из которых объявляет себя путеводной звездой, мы вправе ожидать безупречного поведения, а не обычных дрязг.
— Что вы подразумеваете под "безупречным поведением"? Что должна была бы, например, предпринять Россия, чтобы вы назвали ее поведение безупречным?
— Если бы я мог ответить на этот вопрос, я был бы гениальным политиком, а не врачом. Вне собственной профессиональной сферы человек имеет право лишь оценивать чужие планы, но не предлагать собственных, лишь оценивать чужие действия, но не действовать. Иначе мир превратится в хаос. Хаос безответственности. Я знаю одно: мне не нравится эта склока. Мне не нравятся все склоки. Их не должно быть.
Он нырнул в автомобиль и, захлопнув дверцу, в изнеможении вздохнул. Он видел: они разочарованы. Наверное, им казалось, что он ничего им не сказал. Ничего конкретного. А конкретность для них — кого насиловать. Вы же ничего не поняли, так оставьте меня в покое!.. и будьте прокляты.
— Боже правый, каким вздором занимаются эти болтуны!
Барон отшвырнул газету. Приподнял стоявшую на блюдце рюмку и сделал третий глоток. Вздор, вздор, думал барон, накручивая на двузубую вилку очередную посапывающую устрицу а-ля тринидад. Все решает человек. Только человек. Если человек нормален — системы не важны, он справляется сам. А если люди не в состоянии избежать шизофрении, не поможет ни строй, ни социальное обеспечение, потому что мир в целом сорвался с цепи… Барон брезгливо оттопырил нижнюю губу, и на нее внезапно упала пахучая, терпкая капля соуса с устрицы. Барон улыбнулся и положил скользкое неуловимое тельце в рот. Доброта…
Как мало я могу успеть…
Сегодня он отказал в записи на прием восемнадцати просителям. Каждый час расписан до января…
Всякий отказ был мукой для барона. Барон мог жить лишь помогая, облегчая людям их участь в беспощадной и бессмысленной круговерти жизни. Но даже его сил иногда не хватало. И он вынужден был отказывать, казня себя, зная, что губит этим обратившегося к нему человека, и не имея другого выхода. Какое им дело до моей усталости, думал он. Им нужна помощь. И правы они — они, не я. Всегда — не я…
Сабина не пришла, и барон ощутил странное, болезненное облегчение. Вместо Сабины с ним было лишь ее стереофото — оно стояло на противоположном конце столика, там, где барон, если был один, всегда ставил чье-то фото, чтобы прикрыть никому, кроме него, не видимые, затертые пятна на столике — следы яда. Здесь, в милом саду, давно-давно он услышал впервые: "Змея!.."
С тех пор, глупо надеясь на чудо, на возвращение, он приходил сюда каждый вечер и медленно, долго ужинал, украдкой взглядывая по сторонам. Но вместо нее всегда приходили другие, любые. Простите, мсье, здесь свободно?
И ему казалось, что это все-таки она, тоже она, и он влюблялся исступленно, самозабвенно, слепо…
Он взглянул на фото. Сабина была прекрасна. Я обманул ее, в сотый раз подумал барон. Меня нельзя любить так преданно, так нежно, видит бог, я не заслужил, я преступник… Он с усилием проглотил устрицу.
Медленно зазвенел клавесин, наполнив воздух грустной трепетной негой. Свет в зале померк, на эстраду беззвучно упали лучи, и в их фантастическом свете две обнаженные пары сошлись в древнем ричеркаре. Женщины были великолепны. Меж их нетронутыми грудями упруго мотались вздыбленные, напряженные фаллосы. Мужчины, мощные, словно юные боги, казались кастрированными. Барон отложил вилку, устало прикрыл глаза и, сцепив пальцы, отдался музыке. В горле стоял горячий комок слез. Фрескобальди? Пахельбель? Сад дичал, пересох питавший его веселый ручей, яблони перестали плодоносить. Но барон по-прежнему приходил сюда каждый вечер и грустно наблюдал с закрытыми глазами, как, словно встарь, играют, скользя между стволами, нимфы и фавны — то скрываясь в тени, то вспыхивая в желтых лучах заходящего солнца… и ждал, вопреки разуму ждал, что среди них снова мелькнет она. Музыка утихла, а барон, словно бы окаменев, думал, и чувствовал, и страдал.
— Добрый вечер, док, — раздался рядом дружелюбный молодой голос, и барон открыл глаза. На стуле, предназначенном для Сабины, сидел парень в длинном халате, увитом какими-то не то шнурами, не то бантами, не то аксельбантами, из-под переплетения которых глядел большой овальный значок с ироническим изображением русского лидера и надписью: "Горби, оставь меня в покое! Пусть все идет как шло!"
Лицо парня показалось барону знакомым, но прежде чем он успел вспомнить, привычная тоска бессилия и вины захлестнула его.
— Простите великодушно, но я не записываю на прием, — тяжело выговорил он.
— Да нет, док! — весело воскликнул парень и закинул ногу на ногу. От него веяло жаром, потом и духами. — Я так и знал, что вы не узнаете.
— Боже правый, Жан, — проговорил барон с облегчением.
— Смотри ж ты, — уважительно сказал парень, — вспомнили…
— Нашли работу здесь?
— На первое время. Пляшу как болван… Платят гроши, но как крыша сходит пока. Я еще кое-где подрабатываю…
— Где же, позвольте узнать?
Жан улыбнулся.
— Секрет. Одно слово — огромное вам спасибо. Легко работается и живется весело…
— Я искренне рад за вас, Жан, — от души улыбнулся барон. — Искренне рад. Раздвоенность, страхи больше не беспокоят?
— В лучшем виде! — отозвался Жан, поглядывая на коньяк. — На все плевать. Вы меня просто забронировали.
— Право? — барону хотелось, чтобы Жан говорил еще и еще. Жан это понял.
— Такое ощущение, словно убежал куда-то далеко, в свой мир, где ты сам хозяин, — сказал он. — Там мне легко и просто, там я все могу и ничего не боюсь, только радуюсь.
— Великолепно! Хотите коньяку?
— Нет, док, мне еще два часа выламываться.
— Как угодно, Жан, как угодно… Вы прекрасно танцуете. Вам не бывает неловко?
— Ерунда… что нагишом, что ли? Ерунда.
— Простите, Жан, может быть, мой вопрос покажется вам несколько… бестактным. Вы действительно дали себя… оскопить?
— Что я, псих? — оскорбился Жан и тут же засмеялся, потому что разговаривал как-никак с вылечившим его психиатром. — Это, док, пока только пляшем, грим… а вообще-то я — ого!
Барон улыбнулся вновь. Приятно было говорить со спасенным человеком, видеть, что труд не напрасен, что у парня все хорошо и он родился заново, избежал мук, ускользнул от проклятой камнедробилки, в которую превратилась жизнь.
Жан заглянул в лицо фотографии.
— Красивая, — проговорил он с уважением. — Жена?
— Нет, — ответил барон, чуть помрачнев.
Жан встрепенулся.
— Зовут, — сказал он обескураженно. — Прямо отдохнуть некогда! То туда, то сюда…
Едва не теряя сознания от усталости и тоски, Жермен прошаркал к старинному креслу, стоящему подле камина, и со старческим наслаждением погрузился в его мягкие глубины. Серые губы Жермена беззвучно шевелились, повторяя одну и ту же фразу: "Мир сошел с ума… сошел с ума…" Огонь в камине всколыхнулся ему навстречу, выстрелив длинною вереницею пляшущих языков, вскинув в черную круглую вышину вихри искр. Жермен печально улыбнулся. Трогательной и детской казалась ему преданность замка и его обитателей. Он погрузил руку в пламя, и пламя, не веря нежданному счастью, завороженно прильнуло к его руке, к его ласковой ладони, засиявшей на просвет живым алым светом. Как отличалось это от внешнего мира, где каждый — сам по себе, вне Жермена, далеко… Жермен гладил огонь, играл, щекоча, как ребенка, и тот самозабвенно подпрыгивал, не имея посторонних Жермену желаний, ластился, потрескивал, и эхо гулко множило, бережно баюкало его робкий смех.
Потом Жермену прискучила игра, и он со вздохом откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза в беспечной полудреме; рука его свешивалась с подлокотника. На плечо Жермену слетела одна из летучих мышей и уселась, уютно попискивая, непоседливо шевелясь и поглаживая щеку его кожаной мягкостью перепончатых крыльев. Огонь поник было, едва дыша, но затем, пользуясь тем, что Жермен не смотрит, оранжевым язычком потянулся к его длинным пальцам и принялся воровато лизать их. Жермен ощущал быстрые, пугливые прикосновения, но не мешал. Странно, думал он, как приятно и легко, когда вот так, молча, тебя любит некто, находящийся внутри твоего мира. И как тягостна суетная, капризная любовь извне. Она, в сущности, сводится вот к чему: "Я люблю тебя, поэтому делай то, чего я хочу". А некоторые, шантажируя для верности, добавляют еще: "Я без тебя не могу жить. Я без тебя умру…" Хорошо, что никто не спрашивает, почему я приехал без дамы, мельком вспомнил он и встал. Летучая мышь с перепуганным писком порхнула с его плеча, обдав лицо легким дуновением, и канула во тьму; огонь отпрянул.
— Спасибо, дружок, — ласково сказал ему барон, — ты так меня порадовал. Доброй ночи.
— Доброй ночи, мсье барон, — тихо ответил огонь.
Его раздели, и он лег. Ночной ветер, гуляющий под потолком, колыхал полог кровати, изламывал и мучил хрупкие, удлиненные звездочки свечей, едва прокалывающие тьму огромной мрачной спальни. Бесплотными тенями вились нетопыри.
— Вечерняя почта мсье барона.
"…Я мечтаю еще раз услышать Ваш удивительный голос. Уже сам голос Ваш успокаивает, дает бодрость и силы не обращать внимания на все, что творится вокруг, на эту дурацкую карусель…"
"…Вы негодяй. Вы убийца. Я ненавижу Вас всеми силами души. Жизнь зачастую мучительна, это правда, но нельзя убивать людей, чтобы облегчить их муки, помочь им в их невзгодах. Нелепость! Вы же делаете именно это. Те, кого Вы лечите и, как Вам кажется, вылечиваете, выздоравливают от страданий не более, чем выздоравливают от них трупы. Душевные беды Ваших пациентов прекращаются потому, что вы отбираете у них души. Вы превращаете живых людей в живых мертвецов. Вы создаете подлецов, убийц…"
"…Милый, глубокоуважаемый профессор! Вы спасли мою маму, она все время рассказывает мне о Вас. Два раза я видела Вас в клинике. Мне шестнадцать лет, вот как я выгляжу — я снялась в бикини не потому, что прикрываю какой-то изъян, а потому, что я очень робка и застенчива. Я нуждаюсь в Вас. Я жажду встретиться с Вами близко-близко…"
В этих письмах тоже не было ничего нового уже давно-давно, ни единого слова. Они повторялись, они едва ли не копировали друг друга. Но Жермен прочитывал их все, всегда. Ведь люди пишут, тратят время и силы, он не имеет права не прочесть. Ведь они такие же люди, как он, может быть, даже лучше…
— Пойди сюда, голубушка.
Беззвучно и стремительно змея пересекла комнату и подняла голову у постели. Вот так же внезапно она появилась тогда, и впервые, впервые раздался отчаянный крик, полный ужаса и тоски: "Змея! Орфи, меня укусила змея!"
Да, он поймал эту змею. Но даже ее он не смог наказать. Чем виновата змея? Такова ее природа — кусать и жалить, так велят ей инстинкты, она не знает и не умеет иного. Виноват, как всегда, лишь он сам, Жермен Орфи барон де Плере…
Жермен подставил ладонь, и кобра покорно положила на нее тяжелую, упругую голову. Ее маленькие умные глаза несколько секунд ловили взгляд Жермена, затем истомно прикрылись. Жермен чуть стиснул пальцы, обнимая шею змеи, и судорога наслаждения прошла по всему ее телу, собранному в изящные кольца.
С той поры он только ошибается. Много раз за его столик в милом саду присаживались чужие, чужие женщины, много раз ему казалось, что горькая память наконец-то сменится пламенной явью, он совершал подвиги и чудеса, он спасал, он добивался любви, но почти сразу же вслед за этим броня его вновь смыкалась, и женщина снова, снова, снова выпадала из его мира, становилась далекой, лишней, насилующей, и начиналась адская мука, ибо не в силах он был сказать полюбившей его женщине: "Уходи". Ведь он добился сам. Он покорил, заставил. И теперь она смотрит ему в глаза, стремясь угадать любое желание, и, не в силах угадать единственное желание его, придумывает сама, выдает свои желания за его, и выполняет жертвенно, самозабвенно, и ждет отклика и благодарности… Он не решался сделать несчастной ту, что невольно обманул. И он терпел, неся в себе груз вины и лжи, покуда хватало сил.
Когда силы кончались, он убивал.
Так, чтобы та ничего не успела узнать об обмане. До конца.
Он привозил ее в замок, и змея уже ждала под роскошной кроватью.
— Иди, — сказал Жермен, выпустил голову кобры и со вздохом откинулся на подушки.
— Доброй ночи, мсье барон.
Несколько секунд Жермен лежал, бездумно глядя на полог, колышущийся над его головой. Сон не шел. Жермен был дома, один, в безопасности, но что-то смутно беспокоило его, чего-то не хватало…
Сабины?
Ее улыбки?
Ее предсмертного крика?
Почему она не пришла? Именно сегодня, когда все уже решено…
Он встал с постели; ноги его погрузились в густую и холодную, как болотный ил, темноту, и сейчас же из-под них брызнуло, всполошенно попискивая, живое.
— Простите, — вздрогнув, пробормотал Жермен, — я вас не видел, темно…
Он забыл, зачем встал. Подошел к окну. По полу несло сквозняком, влажно рос мох. Вдалеке протяжно и страшно начали бить часы.
Позади раздался едва слышный всплеск, и Жермен обернулся резко, будто его обожгло. Свечи полыхнули, на миг выпрыгнули из темноты стены в потеках и пятнах, а она уже выходила из картины, она уже стояла на полу, матово-светлая, потупившаяся, и ветер перебирал невесомые складки ее юной туники.
— Ты… — произнес Жермен, задыхаясь. — Ты…
— Здравствуй, — улыбнулась она, поспешно вспрыгивая на кровать, и подобрала под себя ноги. Поправила волосы. — Как у тебя дует…
Он медленно приблизился.
— Ты неожиданно… ты всегда так редко и так неожиданно…
— Конечно, — ответила она просто. — Зачем приходить, когда ты и так ждешь? Неинтересно.
Они помолчали. Он подошел вплотную.
— Опять неудача? — спросила она.
— Да.
— Я же говорила. Помнишь, я же говорила. Ты никогда не встретишь замены. И всегда будешь один.
— Да.
Он попытался коснуться ее волос, но она гибко уклонилась. Когда-то этим движением она уклонялась, играя и дразня, теперь — всерьез.
— Почему ты появляешься лишь когда мне плохо?..
— Когда тебе хорошо, с тобой скучно. Ты такой глупый… — она хихикнула. — А потом… когда тебе хорошо, ты можешь посмотреть на меня новыми глазами, сравнивая с теми, кто сделал тебе хорошо. А ты должен любить только меня.
— Да.
Она улыбнулась, чуть ежась от сквозняка.
— Знаешь, — доверительно сказал он, — иногда мне кажется, что тебя вообще никогда не было. С самого начала была только картина в золотой раме.
— Может быть.
— А иногда мне кажется, что ты и не умирала совсем, а просто убежала. Потом, как говорят, ты вышла за какого-то маклера, с которым познакомилась у меня на глазах — когда мы ужинали в "Жоли жардэн", он случайно подсел за наш столик… А я, дурак, взял его на работу, в клинику…
— Может быть, — она, улыбаясь, надавила ему на нос. Он с силой схватил ее за локоть и заломил назад; она вскрикнула, запрокинувшись так, что черный поток ее волос едва не касался постели.
— Будь со мной этой ночью.
Она даже не пыталась высвободиться. Ждала, когда он выпустит ее сам. Знала, что он выпустит ее сам.
Он выпустил ее.
— Я ужасно люблю тебя, — сказала она задумчиво. — Почти как себя. А если женщина столь горячо любит, у нее сразу же сделается ребенок. Что я буду делать в картине с ребенком? — она взглянула ему в глаза, как бы ища защиты. — Это нарушит композицию.
Взгляд ее был наивен и чист. Она помедлила и добавила:
— Ведь я должна быть юной. Всегда.
— Я сейчас позову слуг, — тихо произнес он. — Буду держать тебя, а они сожгут картину. И ты останешься здесь.
— Я умру вместе с ней, — ответила она безмятежно. — Исчезну. Разве ты не понимаешь?
Он молчал.
— Я же без этого ничто. Без цветущих яблонь, без золотой рамы, в которую ты меня вставил.
— Почему? — хрипло спросил он.
— Потому что… потому, — она улыбнулась вновь и переменила позу, устав по-девчачьи стоять на коленях. Стыдливо поправила тунику. — Ты убежал в этот замок. Отними у тебя этот замок, что от тебя останется? А я убежала еще дальше, в картину. Ты ведь знаешь, ты должен знать — чем дальше убежит человек, тем больше его любят, тем больше ему позволено. Помнишь, я называла тебя смешным, омерзительным и жалким, а ты целовал мне руки и твердил о своей любви… Не будь я картиной, разве ты стерпел бы?
Он сел на постель рядом с нею. Она мечтательно смотрела во мрак. В неподвижных, будто остекленевших глазах ее мерцали звезды далеких свечей.
— Всю жизнь я хотела, чтобы меня любили, — тихо и страстно выговорила она. — Быть картиной — самый легкий способ этого добиться. Любить самой ужасно хлопотно, я пробовала с тобой тогда, и мне не понравилось… Змея не убила меня — спасла. Ты разлюбил бы…
— Нет.
— Может, и нет. А может, и да. Это как атомная война — может, будет, может, нет — а страх всегда. А теперь ты никогда не разлюбишь, и самое главное — без всяких усилий с моей стороны, я даже пальцем о палец не ударю для этого. А потом ты умрешь, меня увидят другие и полюбят тоже, и так будет вечно.
— Ты прекрасна только пока я люблю тебя. Ведь только я помню тебя живой.
— Нет, не обольщайся. Я прекрасна, пока меня любит хоть кто-нибудь, все равно кто. Это будет вечно, Орфи, вечно. А ты… Ты любишь меня, пока хоть кто-нибудь любит тебя. Это дает тебе силы. Поэтому тебя всегда будут любить — ведь ты убежал.
— Но как можно — знать, что тебя любят, и оставаться спокойной, равнодушной! Другие люди…
— Это меня не касается.
— Но меня-то касается! Меня касается все! Я забочусь о…
Она тихонько засмеялась и помотала головой как бы в недоумении.
— Трусишка. Никак не можешь признаться себе, что тебе уже все неинтересно. Тебя касаюсь лишь я. А меня никто не касается, лишь я сама.
— Но это смерть…
— Конечно. Я же умерла, я картина. А ты между мною и всем остальным, еще не здесь, но уже и не там. Как же ты не понимаешь, ты же сам учишь убегать.
— Нет!! — закричал он сразу, точно готов был это услышать. — Нет!! Я учу доброте, спокойствию, лечу…
— Ты учишь моему спокойствию. Как можно быть и спокойным и добрым? Для этого надо стать картиной. Ты еще не понял, как это замечательно иметь возможность в любой момент уйти. Или еще не научился… Вот тебе и приходится убивать. Уйти далеко-далеко, совсем, и вернуться лет через пять или восемь, руководствуясь лишь собственным желанием… и сосчитать, сколько на твоем лице прибавилось морщин, а на кладбище у замка крестов…
Он покачал головой. Она замолчала. Шелестел ветер. Покачивался полог.
— Боже правый… Неужели для тех, кто любит меня, — я такая же трусливая, эгоистичная тварь, как ты — для меня?
Она встала — юная и грациозная, как всегда. Как всегда. Как вечно.
— Я ухожу, — предупредила она. — Ты много себе позволяешь.
Он молчал. Она стала пятиться к картине, с любопытством — на сколько хватит его воли — глядя ему в глаза. Он смотрел то на нее, то на примятое одеяло, где она только что сидела, словно живая, — и лишь в последний миг вскочил с криком:
— Нет!!! Не уходи!!!
Картина сомкнулась. Какой-то миг тело женщины казалось настоящим, и дышало, и длинные волосы колыхались от сквозняка. Потом все неуловимо замерло и разгладилось, став таким же, как сад вокруг.
Жермен с размаху ударился лицом о золотую раму.
Над входом в кафе пылали золотом неоновые яблоки, и надпись "Жоли жардэн" вспыхивала и гасла с немыслимой частотой. Едва войдя, барон понял, что надежды нет. Сабина, в обычном своем свитере и юбке до колен, сидела за их столиком, поставив локти на невидимое пятно — след яда. Не видимое никому, кроме барона. Издалека улыбаясь, барон подошел к ней, чувствуя прилив нежности — как всегда перед прощанием, когда все уже решено, и мираж освобождения маячит впереди, и могильщик уже получил задаток.
Они поцеловались.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Добрый вечер, — отозвалась она. — Простите, что не пришла вчера. Ужасно много работы, и бьюсь сейчас за эту пресловутую прибавку… Вы не сердитесь?
— Нет. Разве я имею право на вас сердиться?
— Конечно, — она улыбнулась так нежно, что он похолодел. Еще два часа, уговаривал он себя. Потерпи. Совсем недолго.
— Жермен, — сказала Сабина, серьезно глядя на него. — Я, вероятно, вас огорчу.
— Я слушаю, дорогая, — ответил он рассеянно. Он приготовился не слушать, не обращать внимания на слова, взгляды и просьбы, потому что все это доставляло ему невыносимую, нечеловеческую боль.
Она нервно затянулась. Аккуратно, изящно стряхнула пепел.
— Вы, вероятно, еще не поняли, — отрывисто произнесла она. — Я не люблю вас.
Барон окаменел. А она, коротко заглянув ему в глаза, опустила взгляд и заговорила быстро-быстро.
— На какой-то момент мне показалось. Но это не так. Я очень хорошо к вам отношусь, это правда. Если захотите, я конечно же буду продолжать нашу связь, мне действительно с вами приятно. Наверное, я буду рада иметь от вас ребенка. Не сейчас, позже — когда получу прибавку. Я не хочу стать зависимой. Но я… люблю человека… который оставил меня. Давно. Наверное, я буду любить его всегда. Я ваша, поймите, но…
Барон недоверчиво смотрел на нее. Она куснула губу.
— Теперь как вы скажете, так и будет.
С улицы раздался нарастающий, горячечный грохот многочисленных копыт. Кто-то тоненько завизжал, и сейчас же угрюмый хриплый голос взревел: "Именем короля!" Возле головы графини, всколыхнув пышную ее прическу, грозно пронесся жесткий темный вихрь, и короткая стрела со свербящим тугим звуком, трепеща, вонзилась в стену; странная тень ее легла на стол, между рюмкою арманьяка и салатом "шу-каротт". Сабина, даже не вздрогнув, курила.
— Право, графиня… — потрясенно выговорил барон.
Она вскинула на него удивленные глаза.
Грохот галопа пролетел мимо и исчез вдали.
Словно воздух стал свежее и свет — ярче. Она не любит, с восторгом понял барон. Удивительное чувство беспредельной свободы затопило его. Не любит! Он не виновен!! Она просто рада быть с ним, как он — с ней; ему не надо притворяться!
Лопнула извечная завеса. Прорвался круг мыслей и чувств, обкатанных и затверженных десятилетиями, и нечто совершенно новое полноправно и цельно вошло в мир барона, в самые сокровенные его бездны. Словно впервые барон почувствовал, как прекрасна дама, сидящая с ним рядом. Словно впервые увидел, как расцветает ее улыбка.
— Графиня… — выговорил он. — Я всей душою молю вас о разрешении по-прежнему быть подле вас… — он запнулся, но слова сами сыпались изо рта, и лишь вслушиваясь в их чарующие звуки он осознавал их неожиданную и неоспоримую правоту. — Я почту за честь, если вы дадите мне возможность продолжать мои попытки завоевать ваше неуступчивое сердце…
Она засмеялась.
Словно впервые барон увидел, как нежно и привольно она смеется.
Она не посягает на прошлое!
— Жермен, не надо, — сказала она. — Я рада, что вы останетесь, но пусть все будет как было.
Потом они болтали о пустяках. Барон легко смеялся, чувствуя восторг и преклонение. Сейчас мы поедем к ней, думал он, и от юного возбуждения его била дрожь. К ней, только к ней. Никогда — ко мне.
— Ну, мне пора, — сказала Сабина и поднялась. — К сожалению, Жермен. Нет-нет, не надо меня провожать…
— Позвольте, графиня! — изумился барон. — Это безумие!
— Я с удовольствием пройдусь пешком.
— Одна, в столь поздний час… Разве позволительно даме вашего положения…
— Я люблю быть одна.
— Да, разумеется… но улицы города Парижа ночью опасны…
— Жермен, сейчас не средневековье! — засмеялась она.
— Что? — не понял он и швырнул деньги на столик. — Вы… не позволите мне быть сегодня с вами?
Она мягко взглянула на него.
— Я позову вас… послезавтра. И буду рада. Хорошо?
Он уже открыл было рот, чтобы повторить свою просьбу, но смолчал. Что ж, пусть. Безмятежность не откликается на просьбы, ему ли этого не знать. Обида душила его. Он улыбнулся самой галантной улыбкой и произнес, с трудом выдавив эту злобную чушь:
— Воля дамы — закон.
— Чао, — она легко поцеловала его в щеку.
— Салю.
Послезавтра, думал он, садясь в машину. Послезавтра… Он горел. Он с силой стиснул баранку обеими руками, жилы рельефно проступили под смуглой кожей. Оглянулся на графиню. Немыслимо. Придерживая платье, чтобы не мешало при ходьбе, чтобы пышная жемчужная оторочка не касалась тротуара, она медленно проплыла мимо — ослепительно женственная, недоступная. Барон, кусая губы, смотрел ей вслед. Так и не обернувшись, даже не махнув ему на прощание, она исчезла за углом. Как же она пойдет одна? Немыслимо. Барон вновь вышел из машины, желая все же броситься следом, но вдруг ему пришло в голову, что за углом ее ждут, оттого-то она и отделалась от него. Он похолодел от ярости; немедленно он услышал доносившийся из-за угла мужской голос и серебристый смех графини. Стиснув эфес шпаги, барон ринулся в погоню. Но там уже никого не было, улица была пустынна, только в полусотне шагов впереди медленно шла, удаляясь, какая-то простолюдинка в невообразимо бесформенном и безобразно коротком одеянии. Барон вбросил шпагу в ножны. Наверное, их ждала карета.
Он взгромоздился на сиденье. Ударил кучера тростью меж лопаток: "Трогай!" Тот что-то невнятно пробормотал, фыркнул мотор, экипаж качнулся и, набирая скорость, помчался к замку — только асфальт черной лентой полетел под колеса.
— …Левая оппозиция в целом одобрила новую программу борьбы с преступностью, — монотонно бубнил паук, чуть раскачиваясь в центре паутины, — однако оговорив, что не приходится рассчитывать на ее успех, пока существуют организации типа крайне левых "Красных бригад" или крайне правого "ОАС Нуво", равно финансируемые монополиями и зачастую выполняющие их щекотливые поручения…
Послезавтра, думал барон. Послезавтра. Иногда он произносил это слово вслух.
Он не находил себе места от какого-то странного беспокойства. Впервые в жизни он подумал плохо о своей даме. Раньше он думал плохо лишь о себе. Потому, быть может, что в графине впервые увидел существо, равное себе, а не беспомощную сильфиду, слабость и наивность которой, вкупе с его собственной изначальной виновностью, оправдывают любую ее подлость? Он чувствовал, что поступил неправильно. Прежде он никогда не чувствовал так. Даже когда убивал. Графиня казалась ему ценнее всех, с кем когда-либо прежде сталкивала его судьба, и именно ее, именно поэтому он бросил в чужие объятья…
Убежал, стыдил себя Жермен, в муках бродя по спальне. Убежал…
Он решительно подошел к паутине и отодрал ее край. Серые колышущиеся клочья повисли бессильно и бесприютно; паук, мягко топоча по стене, в панике забился в угол. Раскаяние остро резануло Жермена, он осторожно взял повисший край и перевесил паутину так, чтобы открылся доступ к запыленному телефону. Взял паука на руку, тот сидел смирно, но видно было — обижался.
— Прости, малыш, — сказал Жермен нежно. — Я сам не свой.
Он аккуратно посадил паука в центр паутины и ободряюще ему улыбнулся. Потом набрал номер Сабины. Графиня не отвечала. Еще не пришла. Или она все еще с кем-то? Или она сегодня вообще не придет? Он снова набрал, и ему снова не ответили.
— Вечерняя почта мсье барона.
— Змея!! Орфи, меня укусила змея!
Нежданный крик из спальни напугал кобру, золотой поднос с грохотом выпал из ее пальцев, обтянутых тонкой белой тканью перчаток. Змея скрутилась в спираль и с протяжным оглушительным шипением коричневою молнией метнулась в дверь мимо остолбеневшего с трубкой в руках Жермена.
Только через секунду Жермен понял, что на этот раз знакомый крик звучит наяву. Но это невозможно… невозможно… немыслимо… Вслед за змеею он влетел в спальню, и в первый момент ему показалось, что в спальне нет перемен.
Но в золотой раме, среди безмятежного утреннего сада, поднявшись на хвосте, угрожающе вздыбилась чудовищная кобра, а на полу под картиною, едва прикрытый истлевшими лохмотьями, лежал позеленевший труп старухи.
ЭПИЛОГ
Пречистая дева, как я люблю его, думала Сабина, медленно идя пустыми ночными улицами. Никогда не подозревала, что можно так любить. Хоть бы он был рядом сейчас… хоть бы он был рядом всегда. Но — нельзя, нет. Он должен захотеть сам все это. Должен отдохнуть от бесконечных, автоматически вылетающих слов и поступков, не способных ни создавать, ни защищать… от кажущегося моего и своего притворства. Послезавтра… послезавтра… Он такой странный. Будто из прошлого, теперь уже нет таких — добрых и честных, отвечающих за каждое свое действие и не только за свое — за действие каждого, кто рядом… Вздумал называть меня графиней — и как хорошо и естественно получилась у него эта игра… Она представила себе вереницу глупых, бесчувственных гусынь, прошедших через его горячие, единственные в мире руки, — они, эти куклы, любили так жалко и так холодно, что не могли даже понять, как нужно ему помочь, как именно нужно ему помочь… Они бормотали затверженные слова, в которых не осталось ничего живого от бесконечных повторений, в которые они сами-то не вкладывали уже ничего живого, просто говорили то, что положено, что предписывал сценарий, ритуал… А он не может притворяться. Он не знает ритуалов. Для него каждое слово на вес золота, ведь он говорит лишь то, что чувствует, а они — что в голову взбредет, а он этого не понимает. И ему кажется, он любит меньше, чем любят его. И страдает от своей холодности. И уходит. А его до сих пор не любил никто. Она вспомнила, как Анни, придя утром в офис, делала страшные глаза и рассказывала всем по двадцать раз: "Он сумасшедший, говорю вам. Даром что знаменитый обыкновенный псих, от пациентов заразился, говорю вам! Позвал наконец к себе, я, разумеется, тут же согласилась — так он сел в машину, захлопнул дверцу у меня перед носом, а сам будто продолжает со мной разговаривать, стекло опущено и все слышно: не бойся, мол, все будет хорошо… А чего, спрашивается, бояться-то? И укатил! Я на другой день опять пришла в то дурацкое кафе, где мы познакомились, с яблоками-то, так верите, девчонки, он меня не узнал!.."
А он — он! — мучился из-за того, что не в силах любить ее так сильно, как якобы она любит его.
Ни в ком не осталось живого, только в нем. И во мне. Я все смогу.
Из темноты уютного дворика выпал человек. Сердце ударило сильней, Сабина остановилась. Остро полыхнуло метнувшееся к ней безмолвное лезвие. Боль оказалась такой короткой, что Сабина даже не вскрикнула, лишь удивленно вздохнула. На миг она ощутила бессилие и тоску, а потом погасло все, даже любовь.
— Ну и цыпочка, — пробормотал Жан, вытирая нож.
Второй тщательно осмотрел левую руку лежащей женщины и поднялся, отряхивая колени.
— Болван, — сказал он беззлобно, — щенок слеподырый. Это ж не она. У той на предплечье звезда вырезана — наши в прошлом году пометили, думали, уймется…
— Не она?
— Ну вот, пасть разинул… Я ж тебе фотографию показывал-показывал, запоминай, говорил… Бегом на угол и стой там, черт, она с минуты на минуту появится…
— Где ж я эту-то видел? — Жан носком ботинка повернул голову к свету. Длинные волосы мертво проволоклись по асфальту. На Жана уставились широко раскрытые глаза. — Ведь помню, тоже на фотке… В кафе! — вспомнил он. — У вчерашнего чудика на столе!
Нож выпал из его пальцев, обтянутых тонкой белой тканью перчаток. Жан в восторге ударил себя по ляжкам.
— Он меня от психушки спас, а я подколол его девчонку! — произнес он, давясь от смеха. — Бывает же!.. вот умора!