Болотная трилогия

Черная церковь

– Россия, – любила повторять бабка Арина, – держится на трех китах: Боге, Сталине и железных дорогах. Как сталинскую зону закрыли, так и ветку железнодорожную, что к зоне вела, бросили. А как дороги не стало – так и часть России, что от нее кормилась, померла.

В словах старухи была доля истины. Этот суровый таежный край колонизировался в буквальном смысле: где появится колония строгого режима, туда и змеятся рельсы, там и цивилизация. Вглубь болот прокладывали путь зэки-первопроходцы, а по сторонам дороги возникали поселки и целые города.

В тридцать четвертом от железной дороги Архангельск – Москва отпочковалась ведомственная ветка, не обозначенная ни на одной схеме. Вела она далеко на юг, в закрытую тогда зону, и заканчивалась станцией 33, в народе прозванной Трешки. На Трешках находился исправительно-трудовой лагерь, в котором бабка Арина во времена молодости была поварихой. Обслуживающий персонал лагеря проживал в рабочем поселке Ленинск, но Арина поселилась южнее, в рыбацкой деревушке у полноводной реки Мокровы. Там живет она по сей день с мужем Борисом, хотя и река уже не та, и лагеря больше нет. После того как Трешки закрыли, лагерный район опустел. Ветку за ненадобностью частично демонтировали, Ленинск, как и десятки других поселений, обезлюдел. Сегодня в рыбацкой деревне живут три человека: Арина с мужем да старичок Кузьмич, их единственный сосед.

Тайга жадно пожирает брошенный кусок цивилизации. Зарастает мхом и кустарником дорога. Долгие зимы рушат пустые домики в поселке. Трешки ушли в лес, загородились стыдливо сосняком и лиственницей. Воплощенный в бесчисленных колониях, Сталин канул в вечность, унеся за собой безымянные железнодорожные полосы.

– Вся надежда, что Бог удержит нашу Россию, – шепчет Арина, под Россией подразумевая себя, деда Бориса и Кузьмича, забытых на околице Родины стариков.

А Мокрова бежит серебряным шнурком, впадая где-то в Северную Двину, и никуда не впадающие рельсы проглядывают под зеленью.

– Бог, говоришь, – качает головой Борис, показывая жене очередной улов.

Раньше в Мокрове рыбы водилось видимо-невидимо, и Борис тянул полные сети своими сильными загорелыми руками, а Арина любовалась, какой он у нее крепкий и красивый. Силы и в восемьдесят не покинули Бориса: мышцы молодецки выступали под дубленой кожей, когда он доставал улов. Но рыбы с тех пор в Мокрове поубавилось. А последнее время попадались какие-то калеки: то карася достанет слепого от рождения, то корюшку с костяными наростами на голове.

– Гляди, – показывает Борис и вовсе странный экземпляр – вроде краснопёрка, но прозрачная вся, кости видно сквозь желейные бока и глазных впадин не предусмотрено никаких, – мутант, едрить его!

Арина ругает мужа за такие слова:

– Нечисть к ночи не поминай! А рыбу сожги, крестясь.

Борис подшучивает над недалекой старухой, но улов бросает в костер и крестится исподтишка.

А за Мокровой поднимается синим пламенем лес, и где-то в его недрах, в ядовитом болотном тумане, стоит Черная церковь.

– Что вы знаете про Черную церковь? – спрашивают стариков гости из Архангельска, принимая у Арины тарелки с ухой. Уху она делает из консервов, не доверяет больше реке.

В двухтысячных они сюда зачастили – субтильные городские юноши и девушки с огромными рюкзаками и огромными фотоаппаратами. На арендованных «нивах» они приезжают в тайгу, чтобы запечатлеть брошенные города. Сталкерами себя кличут, да знают ли что про жизнь в мертвой таежной зоне?

Их маршрут обычно пролегает через Ленинск в Трешки. Там и правда есть на что посмотреть. Арина, когда поясница не хватает, ходит на место бывшей работы ежевику собирать. В лагере все осталось как раньше: покидали его в спешке, никому из расформированного конвоя не хотелось задерживаться здесь. Бараки гниют, в них нары гниют; бумаги, ценность потерявшие, гниют; учебки и медсанчасти гниют. Скоро-скоро Трешки станут перегноем, рухнут, как рухнула старая караульная вышка, – и ничего не останется, лишь тайга.

Щелкайте фотоаппаратами, пока можете, бледные городские дети.

Сегодня на ужин их трое пришло: два мальчика и девочка, красивая, как актриса из забытого кино. Туристы всегда заходят в поселок поглядеть, что это за рыбаки живут на окраине мира, почему не уехали вместе с остальными. Удивляются, узнав, что на всю деревушку три старика осталось. Арина с Борисом их радушно принимают, и Кузьмич в гости приходит. Он хоть маленько из ума выжил, но молодежь любит.

Дети показывают трофеи: пожелтевшие розыскные карточки, подобранные в Ленинске, фотографии Трешек (на одной видна столовая, где работала Арина). Стариков больше интересует жизнь в Архангельске. Путин, Медведев. А Ельцин умер уже. Если даже Ельцин умер, что останется завтра, кроме тайги и болот?

Борис родился в Южанске, самом крупном населенном пункте на пути безымянной ветки. Сейчас там проживает человек триста, но всего десять лет назад это был обычный провинциальный город с достаточно развитой инфраструктурой. В девяносто шестом там даже газету выпускали – «НЛО» называлась. На все СНГ выходила. Знаете, какие темы тогда в моде были: снежные люди, пришельцы, ерунда всякая. Народ в перестройку солженицынами накушался, хотелось фантастики легкой. Вот «НЛО» и удовлетворяло запросы. Статьи там печатались одна другой глупее, но попадались и исключения. Именно в «НЛО» опубликовали забытую историю о Черной (или, по-другому, Болотной) церкви, и именно оттуда о ней узнали гости Бориса.

Но он-то желтую прессу не читал, он про Церковь и ее Архитектора с детства слышал. В Южанске про нее тогда все знали.

– Не слышал я ни про какую Черную церковь, – качает головой Борис, а сам на Кузьмича смотрит, глазами показывает, чтоб молчал. Кузьмич дурной, но понимает, что детям про такое говорить нельзя, и только сопит расстроенно. Про Путина хочет разговаривать, про перспективы их края: а вдруг Путин заново лагеря построит, и жизнь наладится, и, как раньше, по брошенной дороге поезда поедут. Кузьмич бы им руками махал и дудел, как паровозный гудок…

– Но как же, – настаивает красивая девочка (Лиза ее зовут), – мы давно этой темой интересуемся, в Южанске были. Вот посмотрите.

И она протягивает старику ксерокопию документа, написанного от руки красивым почерком с «ятями» и упраздненным «і». Документ обозначен как доклад и датирован 1866 годом.

«Судом рассматривалось дело крестьянина Григория Петровича Своржа, 1831 года рождения, русского, крещеного, проживающего в городе Южанске, Архангельской губернии. Указанный крестьянин был взят под стражу по подозрению в убийстве настоятеля Михайловского храма города Южанска отца Иннокентия, в миру – Саввы Мироновича Павлицкого, убитого зверским способом в ночь на 1 мая текущего года на пороге храма. В ходе расследования подозреваемый признал свою вину и рассказал, что убил отца Иннокентия топором с целью завладения церковным имуществом. Жандармам, указавшим на отсутствие грабежа в составе преступления, пояснил, что не взял из храма ничего ввиду сильного испуга от содеянного. Учитывая чистосердечное признание подсудимого, суд постановил заковать его в кандалы и ближайшим временем отправить на каторжные работы в Сибирь пожизненно».

Ниже: дата, подпись судебного пристава (инициалы неразборчивы).

Арина читает доклад вместе с мужем, заглядывая ему через плечо. Мурашки бегут по ее коже. Оба вспоминают далекий семьдесят девятый и белозубую улыбку Павлика.

Павлик – Паша Овсянников – был им как сын, хотя знакомы они были меньше года. Его, старшего лейтенанта, перевели в Трешки из Архангельска за диссидентские разговорчики. Тридцатилетний красавец, обладавший недюжинным интеллектом и собственным взглядом на мир, возглавил лагерный конвой. Вот уж не думал Борис, что сойдется с вертухаем, а с Пашей сдружился сразу же и накрепко. От ужасов лагерной жизни сбегал лейтенант на выходные к Мокрове удить рыбу. Так они познакомились, так Паша стал добрым гостем в их доме.

Мутантов в семьдесят девятом в реке не водилось, поезда шли мимо густонаселенных берегов, зэки валили лес и прокладывали дорогу вглубь таежных массивов, а Борис и Паша собирались за штофом водки обсудить политику да прессу. Интересовали лейтенанта и северные легенды, коих немало знал старший товарищ.

Арина любила Пашу, видя в нем сына, которого Бог ей не дал. Она никогда не говорила об этом вслух, но вину за смерть лейтенанта возлагала на супруга. Кто дернул его за язык, заставил рассказать про Церковь? Известно кто. Тот же, кто надоумил душегуба Своржа эту Церковь построить.

Женщина закрывает глаза и слышит паровозный гудок, и шум далекой стройки, и рев грузовичка, спускающегося к рыбацкому поселку со стороны Ленинска.

– Эй, старый! – кричит она. – Прячь антисоветскую пропаганду! НКВД едет!

– Ох, дожились! – шутливо отвечает помолодевший на тридцать лет Борис. – Слава партии, есть заначка Бухарина!

Овсянников входит в дом, кланяется хозяевам. У него ямочки на щеках и глаза голубые, как Мокрова в апреле. Только сегодня в них затаилась тревога, и задумчивая морщинка легла меж бровей.

Он снимает шинель, садится за стол.

«Уж не приключилось ли чего?» – думает Борис.

– Приключилось, Борис Иваныч, приключилось.

Побеги в Трешках случались нечасто, тем более в семьдесят девятом, когда вместе с государственным режимом смягчился и режим содержания заключенных. Да и раньше бегали одни самоубийцы: бежать-то здесь особо некуда. Ежели на восток, в Архангельск или там Южанск, поймают в три счета. А к Вологодской области, в тайгу, смысла и того меньше. Дед Бориса говорил, что архангельские болота прямо в ад идут, что глубина их непостижима. Ерунда, конечно, однако утонуть в трясине проще простого. Потом, медведи, волки, кикиморы – тайга полна разным зверьем. Заключенные и при Ежове с Берией считали, что расстрел лучше, чем сгнить в лесу. А тут такое – побег!

Борис справедливо полагал, что за последнее время вохра совсем обленилась, переложив свои обязанности по охране зэков на природные условия края. И вот итог: вчера перед отбоем обнаружили нехватку двоих рецидивистов.

– Мы, – Паша говорит, – до рассвета подождали, а только небо порозовело, пошли на восток. В октябре проверка из Москвы, не хватало нам такого конфуза. Взвод пошел, там, где рельсы заканчиваются, разделились по трое.

– Через Пешницу пошли? – спрашивает Борис. Пешница – так называлось когда-то село за станцией; его, когда Боря маленьким был, лесной пожар уничтожил, да так и осталось пепелище.

– Через Пешницу и вглубь. Где Мокрова мельчает.

Борис присвистывает: далеко зашли. В памяти всплывают истории стариков про духов леса, про кикимор с болотницами, про церковь Своржа.

А Паша рассказывает. Шел он с двумя подчиненными, палкой прощупывал почву на предмет топи. Выбирал такой маршрут, какой выбрал бы, будь он беглецом. К девяти утра наткнулся на прогнившие деревянные сваи, что в былые времена поддерживали мост. Моста нет, а эти почерневшие бивни остались. И возле них следы недавнего привала. Попались голубчики.

По свежим следам повел Паша свою группу дальше. А потом… потом…

– Ты, Паша, рассказывай, ничего не скрывай. И не бойся глупым показаться. Ужель птицы петь перестали?

Паша удивленно вскидывает брови: откуда знаете?

– Да как же, пятьдесят лет здесь обитаю. Кое-чего про тайгу нашу слышал.

– Да, – продолжает Паша, – птицы замолчали. Будто пластинку кто-то выключил. Резко так. И потемнело, словно сумерки уже. Мне не по себе стало, но я от ребят скрыть пытаюсь, хотя вижу – и они смущены. Вокруг сосны, торфяник. Мысли о смерти в голову лезут. И еще чушь всякая. И это… перекреститься захотелось.

Член партии смущенно опускает глаза. Он, наверно, и креститься-то не умеет, а вот захотел. Потребовалось.

– Стыдиться нечего, – твердо говорит Борис. – Я в детстве туда по грибы ходил. И креститься хотелось, и в монахи постричься. Нехорошее место, Павлик, очень плохое. Если зэки твои пропали – не найдешь. И искать не стоит.

Лейтенант молча смотрит в окно, на тайгу за Мокровой, а потом негромко говорит:

– Так мы нашли. Нашли.

И впрямь нашли – недалеко от моста разрушенного, на природной залысине посреди леса. Одного – мертвым, другого – абсолютно сумасшедшим.

– Бывает ли такое, чтоб человек за одну ночь с ума сошел? – спрашивает Паша. – Да ладно, человек – Михайлов, бандит, каких свет не видел. Он в Омске дюжину людей зарезал, и ничего, психика не расстроилась. А тут…

А тут рецидивист Михайлов задушил товарища по побегу Челядинова, набил полные уши болотного ила (и себе, и трупу) и сел посреди поляны дожидаться конвоиров.

– Еще и пел при этом! – подчеркивает ошарашенный Овсянников.

– Что пел? – не из праздного любопытства уточняет Борис.

– Да может, и не пел, а просто повторял: «Бом-бом-бом»… Но нараспев так… На нас никак не прореагировал. Глаза стеклянные, в одну точку смотрит и талдычит свое. Мы его под белые ручки и доставили в лагерь. Он сейчас в лазарете связанный, что с ним делать, ума не приложу. Мои орлы тоже молодцы – едва заставил вернуться за Челядиновым. Борис Иваныч, я вот думаю, может, они ягод каких съели, что крыша у них поехала?

– Тут не в ягодах дело, – отвечает Борис. – Ты, Паша, про Черную церковь слышал?

– Не слышали мы ни про какую церковь, – отвечает Борис детям в две тысячи девятом году, – ближайшая церковь в Южанске. Раньше в лагере было что-то вроде молитвенного домика – будка такая с иконой. Но она в девяностых сгорела.

Кузьмич прячет глаза, когда красавица Лиза обводит присутствующих пытливым взором.

«Не верит, – понимает Арина, и тоска пронзает ее сердце. – Истину ищут, бесята, а истина-то в болоте на дне!»

– Вы не могли о ней не слышать, – произносит Лиза. Она явно главная в их троице. Парни молчат, смущенные ее наглостью. – Вот здесь о ней писали.

Девушка достает из рюкзака потрепанную газету со статуями острова Пасхи на обложке. Южанская «НЛО» за девяносто шестой год.

Борис хочет ответить, что подобный мусор не читает, но его сбивает выражение Лизиного лица. С какой мольбой, с какой надеждой смотрит она на него!

– Я эту статью в детстве прочитала, – говорит девушка, – в девять лет. И так мне эта история врезалась в память, что когда мы с ребятами начали сайт про аномальные явления верстать, первое, что в голову пришло, – написать о Болотной церкви. Я все архивы облазила, все, что можно, нашла. Здесь она была, возле Трешек. Но где именно? Где?

Борис разворачивает газету, шелестит желтыми страницами. На развороте статья с громким названием «Таежное чудо».

Старик пробегает глазами по строчкам: «Чем занимался Сворж в ссылке, никто не знает, но доподлинно известно, что через тринадцать лет после убийства батюшки он вновь появился в Южанске. Живой и очень страшный».

О том, что Григорий Петрович Сворж вернулся, в Южанске слышали. Его даже видели несколько раз: заросшего бородой до самых глаз, постаревшего, будто почерневшего кожей. Он-де ночевал по оврагам, питался на базарной помойке. Сдавать жандармам его не стали. Люди полагали, что человек, который пешком прошел от Сибири до Южанска, свой ад уже перенес, и мучить его сверх того не по-божески. Была еще одна причина – жуткий взгляд черных-пречерных глаз каторжника. Связываться с ним не хотели. Поговаривали, что из ссылки он сбежал не один и что товарищами своими в пути питался. Поговаривали, что за грязными усами он скрывает клыки. Да мало ли что поговаривали. В конце концов, Сворж недолго пробыл в Южанске. В тысяча восемьсот восьмидесятом (ему тогда было почти пятьдесят лет) он ушел на восток, и след его затерялся еще на несколько лет.

Всплыло имя Григория Петровича в середине восьмидесятых годов XIX века. По краю прошел слух, будто на болотах за Пешницей поселился страшный как черт мужик и будто строит он там дом.

– Не дом он строит, а дворец! – говорили сельские жители. – Уже три этажа возвел, самостоятельно!

– Из чего ему строить? – не верили скептики. – Не иначе, в Вологде гвоздей закупил?

– Без гвоздей строит! – клялись первые. – Из коряг, из окаменевших деревьев да грязи. А по ночам ему строить караконджалы помогают.

Караконджалами в народе называли спутников Лиха Одноглазого – рогатых безобразных тварей.

– Вот что! – вступал в разговор взрослых веснушчатый мальчуган. – Я на болотах ягоду собирал, собственными глазами стройку видел. Нет там никаких караконджал. А Сворж есть. Косматый, злой. И то, что он строит, верно, только это не дом, а церковь. Черная она – что стены, что крыша. По бокам ее балки подпирают – бревна сосновые. Вся она неровная, неправильная – жуть берет. С купола ил стекает, а на маковке заместо креста перекрученная коряга. Я, как увидел, сразу оттудова деру дал!

И вновь пошли слухи, от Пешницы до Южанска, про церковь Болотную Черную, хоть ее саму мало кто видел. Не потому, что пряталась она, а из-за страха людского разумного на грешное дело смотреть. Но были смельчаки, и подтверждали они: Церковь существует.

– Ну и что! – отмахивались упрямые скептики. – Согрешил человек, теперь вот грехи замаливает, храм для лесных зверюшек строит.

– Не для зверюшек, а для хмырей болотных. И сам он уже на человека не похож: лает, на четвериках скачет, да знай бока своего уродства глиной смазывает.

Но какой бы невидалью ни была болотная стройка, глаза она не терла, ибо оставалась скрытой в таежной чаще. И Архитектор (как прозвали каторжника) к людям не захаживал. Шли годы, церковь превратилась в местную страшилку, обросла вымышленными подробностями вроде икон с рогатыми мордами и трона внутри (для самого Лиха). В восемнадцатом году людям было не до фольклора. Гражданская война докатилась и до самой тайги. Интервенты захватили Архангельск. Потом, в двадцатом, пришли большевики, и неожиданно даже для местных жителей один архангельский комиссар вспомнил про Болотную церковь.

Борис опускает глаза в низ газетной страницы, на фамилию автора статьи.

– Почему бы вам не расспросить этого Павлухина В. А.?

Он искренне надеется, что некий Павлухин В. А. давно мертв и не сможет послать детей туда, куда сам Борис когда-то послал лейтенанта Овсянникова. Он удивляется, когда Лиза говорит:

– Мы хотели его разыскать, но оказалось, что автор «Таежного чуда» погиб. Вскоре после выхода этого номера Павлухина разорвала его собственная овчарка.

– Случается, – стараясь скрыть эмоции, бубнит Борис.

– Может быть, вы вспомните? – просит девушка. – В детстве вы наверняка слышали эту историю. Большевики хотели использовать Церковь в антирелигиозной пропаганде, показать народу, до каких извращений дошли богомольцы. Они отыскали храм Своржа, но что случилось потом?

Потом…

Потом был семьдесят девятый год, водка в граненых стаканах, сало и черный хлеб, закат на пиках сибирских елей, и еще живой Паша Овсянников…

– И что же, нашли большевики эту церковь? – спрашивает Паша. А Борис продолжает рассказывать историю Своржа и не замечает, как горят глаза слушателя. Как жадно внимает он каждому слову.

– А то. Их местный мальчуган провел. Комиссары как увидели плод многолетних трудов мастера-отшельника, так и побагровели от ярости. Всякое желание агитировать пропало. Одно желание осталось – стереть с лица земли богомерзкое сооружение, да поскорее. Они-то все умерли вскоре, красноармейцы эти, но мальчик-проводник прожил долго и говорил, что старшой их плевался и кричал: мол, уничтожить немедленно. Порешили они вернуться с пулеметами и издалека церковь расстрелять.

– А чего ж не сжечь или взорвать?

– Того, что к самой церкви они дороги не нашли. Будто из самой топи она росла, так, что только издалека смотреть и можно. Они притащили доски, сколотили помост на берегу. Уже приготовились стрелять, как вдруг из лесу выбежало что-то похожее на большого пса. Ну, это им так показалось, на самом деле то был старик, только уж больно неухоженный, заросший и черный. И передвигался он как пес. Рассказывают, зыркнул дикарь на советскую власть глазищами горящими – и шасть в церковь. Лишь внутрь зашел, как постройка покачнулась, заскрипела черными бревнами и вмиг исчезла. Утонула в болоте, только рябь над кривым крестом пошла. Не в кого стрелять красноармейцам, пошли они домой. А затем и умерли один за другим, кто от чего.

– Враки! – горячо восклицает член партии Овсянников. – Где такое видано, чтоб здание на трясине стояло!

– Тише, тише! – шепчет Борис, косясь на дверь. Не хочет, чтоб жена услышала, какими он байками тешит гостя. – Не враки, а легенды. С легенд спроса нет, им ни доказательства не нужны, ни этот ваш реализм. Мне дед рассказывал. Я тебе рассказал.

– Хотите сказать, что это было на том месте, где мы беглецов нашли?

– Нет. Много глубже. Это сейчас тайга начинается за Пешницей, а в двадцатом там еще Мокрова текла. Оттуда и остатки моста. Я в тех местах в детстве гулял вопреки родительским наставлениям. Отец, узнав, журил, а бабка прям порола. Порола и повторяла: «Хошь болотные колокола услышать, пострел?»

Паша спрашивает про колокола.

– Это тоже часть легенды. Как церковь в болоте утонула, так из топи по ночам колокольный звон раздается. Мол, за старания бесы подарили Своржу колокол, кто его звон услышит, тот разума лишится. Старики запрещали в тайгу ходить, чтоб ненароком на проклятое место не напороться. Но это, как ты понимаешь, тоже выдумки.

Борис подливает лейтенанту водки.

– Погодите, Борис Иваныч. Не хотите ли вы сказать, что Михайлов услышал звон болотных колоколов?

Паша спрашивает так серьезно, что Бориса охватывает смутное беспокойство.

– Да ну, – нарочито весело отвечает он, – говорю же тебе, если и была Церковь, то намного южнее. И вообще, какая церковь Болотная, когда наши спутники бороздят космос?

– Фольклор не из воздуха возник! – спорит Лиза, возвращая старика в сегодняшний день. – Существовала церковь, вы нам просто дорогу показать не желаете, ведете себя с нами как с детьми. А у нас все оборудование имеется, и по болотам нам ходить не впервой.

– Фу-ты ну-ты, заладила! – злится Борис. – Если б существовала она, сюда бы давно туристы нагрянули, разобрали бы ее на сувениры. На месте Трешек построили бы ларьки, чтоб торговать уменьшенными копиями.

Кузьмич радуется этой мысли, свистит как паровоз, но никто не обращает на него внимание.

– Вычитали глупость, и сами глупостью занимаетесь! – заканчивает Борис гневную тираду. Арина гладит его по плечу: «Ну, не надо, они не хотели тебя обидеть!»

Лиза, виновато потупившись, извиняется.

– Мы так надеялись, – говорит она.

А в памяти Бориса возникает Паша. Красивый, молодой. Смотрит он на старика пытливо и говорит:

– А я, Борис Иваныч, недавно был в тайге.

– За грибами, небось, ходил? – спрашивает непонятливый Борис. Он слишком сосредоточен на поплавке и про церковь совсем забыл. С тех пор как он рассказал о ней товарищу, прошел месяц.

– Я на том месте был, где мы беглых нашли.

Удочка едва не выскальзывает из рук Бориса.

– Это еще зачем?

– Ну, как же. Интересно мне стало. Михайлов-то так в себя и не пришел, вынуждены были его в область конвоировать. Пускай нет там ничего, но причины для его безумия быть должны. Научные причины. Может, газы какие, может, акустика особая.

– Научные! – восклицает Борис. – Нет там никакой науки, и соваться туда нечего!

– Нет, вы послушайте! – мягко возражает Паша. – Принимали ведь раньше обычное болотное свечение за болотных духов! Называли его свечками покойников, считали, что это древние призраки клады стерегут. А теперь мы знаем про возгорание метана, радиоактивные осадки, фосфоресцирующие организмы! Стало быть, и другие мифы объяснимы с научной точки зрения. И про колокол ваш тоже!

Борис, бросив удочку, спорит, убеждает, умоляет друга оставить затею, не приближаться к болотам, и тот вроде соглашается…

Вроде…

– Ты что же, старый болван, Павлику про церковь рассказал? – кричит Арина, возвращаясь с работы. – Он у всех в лагере о ней спрашивает, ко мне в столовую с расспросами заходил!

– Да я так, байку травил, – бурчит Борис, – не веришь же ты в самом деле, что она там до сих пор?

И жена качает головой, и пьет настойку от сердца, и Мокрова течет и течет вдаль.

А Пашки в феврале не стало. Пропал без вести – как его ни искали, не нашли. Известно лишь, что он незадолго до исчезновения в областную психбольницу ездил, Михайлова навещал.

Течет быстрая Мокрова вдоль живописных берегов. Течет параллельно ей старая железка, укутанная травой и мхом. Желтый и зеленый цвета правят в этом краю всеми своими оттенками. И вдруг – брошенная изба черным пятном посреди луга. Остов трактора с еще сохранившейся синей краской на ржавых боках. Потом болота, все еще крепкие железнодорожные мосты, покосившиеся семафоры. Устремляются рельсы сквозь заросли лиственницы, а за ними целый поселок: десятки заколоченных домов, деревянный клуб с провалившейся крышей, пожарная часть… Некому больше здесь жить, нечего охранять. Дальше на юг – пожираемая тайгой, похожая на покусанное яблоко колония. Перекрытия крыш вывороченными рыбьими ребрами торчат над бараками. Кое-где еще сохранились стекла. Над оврагами гниют мостки, огороженные ржавыми решетками. Тронешь железо – превратится в труху, как обратился в труху смысл бодрых, но лживых лозунгов, развешанных то тут, то там. За Трешками нет ничего. Ничего человеческого.

Весной восемьдесят девятого года приснился Борису сон, будто кто-то в избу стучит посреди ночи. Он двери отпирает, а на пороге Паша. Шинель насквозь мокрая, лицо белее белой глины, а под глазами темные круги.

– Где же ты был столько лет? – ахает Борис, впуская гостя в избу.

Входит Паша. Походка у него странная, ноги не гнутся, и пахнет от него болотом, и тина с шинельки свисает. Но ведь это Пашка! Пашка вернулся!

Борис кидается на кухню, режет хлеб, наливает в стопки водку. Гость, скрипя суставами, садится за стол. Берет ломтик ржаного. Нюхает.

– Все это правда, – говорит он грудным булькающим голосом и смотрит на старика пронзительным взглядом. – Про Своржа и колокола.

Он накрывает хлебом свою стопку и произносит тихо:

– Ты, Борис Иваныч, меня найди. Там несложно. От старого моста на север. Сам все поймешь. Только ищи меня на Пасху. На Пасху болотным колоколам звонить запрещено. Никто тебя не тронет. Как найдешь, сам поймешь, что делать.

Засим он встает и тяжело уходит к дверям.

– Пашенька, подожди, я Арину разбужу! Она за тобой каждый день плачет, пусть хоть краем глаза на тебя посмотрит.

Но гость уходит не оборачиваясь, и Борис просыпается в холодном поту.

На Пасху он взял у соседа мотоцикл с коляской и поехал на юг, ничего не сказав Арине. Оставил транспорт в Пешнице, оттуда пешком. В одной руке лопата, в другой – багор. А в голове все байки, что он когда-либо слышал. Про желтолицего болотника, пугающего грибников вздохами да всхлипами. Про кикимор, заманивающих путников в трясину криками о помощи. Про болотных криксов, запрыгивающих на спину и катающихся на человеке верхом до первых петухов. А еще про хитрых лесавок, уродливых шурале, злыдней и хмырей…

А вокруг, куда ни глянь, топи, и черные столбы деревьев стекают с зеленых крон, и колышется ряска над смертельными ямами. Ягод – видимо-невидимо, и слышны голоса тетеревов, глухарей, пищух, неясытей. А потом нет голосов. Нет птиц. И хочется побежать назад, но Борис не сворачивает, на ощупь идет через тайгу.

Сегодня Пасха. Сегодня нечисти на земле делать нечего.

Пашу он нашел. Паша лежал на изумрудно-белом покрывале кислицы, почерневший, но не разложившийся за десять лет. Черная выдубленная кожа облегала высушенное лицо, перекрученные кисти торчали из рукавов шинели. А шинель мокрая насквозь, хотя дождей не было уже месяц. Значит, раньше он лежал в болоте, где кислород не может разрушить ткани, где холод и сфагнум законсервировали его труп, обратили в торфяную мумию. И лишь недавно кто-то достал Пашу из болота, чтобы Борис предал его земле.

Хоронили лейтенанта рыбаки из поселка. Никому в Ленинске не сказали. Там никого уже не осталось, кто помнил бы Овсянникова, а родных у Паши не было. Кроме Арины с Борисом. Не хватало, чтобы, узнав о мумифицированном трупе, в тайгу нагрянули ученые. Нет в тайге науки. Черная церковь есть, а науки нет.

– Простите нас, – говорит Лиза, пряча в рюкзак злосчастную газету, – и спасибо за угощение.

– Вы нас простите, – смягчается Борис. – Мы здесь совсем от людей отвыкли. Сколько лет втроем кукуем.

Гости собираются, благодарят за уху. Испортившаяся было атмосфера вновь налаживается. Кузьмич достает из кармана горстку конфет «Холодок» и протягивает Лизе. Улыбается. И вдруг впервые за весь вечер начинает говорить:

– Это еще что! Это разве невидаль! Вот была война, фашисты землю забирать пришли! Весь народ советский встал супротив. И звери встали, и птицы. И все существа встали. И домовые, и банники, и лесавки с водяными – все на войну пошли. Сталин отряд сформировал из нечистой силы, и она с фашистами сражалась, вот как было. Банники их камнями раскаленными били, лесавки в топь заманивали. Леший с пути сбивал и прямо на мины вел. Здесь это было, у нас. Не зря на гербе нашей Архангельской области святой архистратиг Михаил в лазуревом вооружении, с червленым пламенеющим мечом и с лазуревым щитом, украшенным золотым крестом, попирает черного лежащего дьявола. Низвергнут лукавый, фашисты низвергнуты. Лишь болота остались. Черт, когда мир создавался, похитил у Господа кусок земли, съел да выблевал. Вот и болота получились. А вы говорите, невидаль.

Все смотрят на Кузьмича удивленно, а потом Лиза произносит своим красивым голосом:

– Ну, нам пора. А церковь мы и сами найдем. Тайгу с ног на голову поставим, но найдем.

И долго потом смотрят старики, как арендованная в Архангельске «нива» поднимается по склону от рыбацких избушек, делает поворот и уносится в сторону Пешницы.

– Так тому и быть, – вздыхает Борис, – вы церковь найдете, я – вас найду.

Арина крестится и заставляет Кузьмича перекреститься, но тот гудит как паровоз и машет птичьей лапкой вслед исчезающему автомобилю.

Вот уже двадцать лет подряд ходит Борис на Пасху в тайгу. В этот день отдает болото по одной своей жертве, выкладывает ее аккуратно на покрывало кислицы, чтоб старик забрать мог. Раньше легче было, а нынче он совсем дряхлый стал. Порой до сумерек волочит труп по лесу. Все они под ольхой похоронены, недалеко от поселка. Пашка первый был. Сейчас там целое маленькое кладбище. Двадцать торфяных мумий.

Борис, когда еще почта до них доходила, выписывал журнал «Дружба народов» и прочел в одном из номеров стихотворение Александра Блока:

Полюби эту вечность болот:

Никогда не иссякнет их мощь.

Этот злак, что сгорел, – не умрет.

Этот куст – без истления – тощ.

Теперь, закапывая очередную мумию, он читает блоковское стихотворение вместо молитвы, и Кузьмич сопровождает чтение паровозными гудками сложенных в трубочку губ.

Одинокая участь светла.

Безначальная доля свята.

Это Вечность Сама снизошла

И навеки замкнула уста.

Однажды он и Лизу похоронит: почерневшую, скорченную. Если до Пасхи сам не помрет.

И мерещится ему болото, где под ряской, под трехметровым слоем утрамбованных трупов лосей, росомах, волков, лисиц, белок, бурундуков, стоит Черная церковь. И горят в ее оконцах бледно-голубые огни – свечи покойников. И ждет она, что однажды опоздает старый Борис, не успеет до окончания Пасхи из леса уйти.

И мощь ее никогда не иссякнет.

Дом на болоте

В субботу, после уроков, Родион Васильевич Топчиев поехал в город, на почту. Отправил дяде письмо и забрал долгожданную посылку. Обратно в Елески вернулся затемно. Возница спешил, погонял приземистую лошадку по узкой лесной тропинке. Родиону не терпелось испробовать фонарь, вознице – выбраться скорее из леса, домой, где семья и иконы в углах.

Наконец кедровник разомкнулся, и на пригорке, подкованная мелкой речушкой, показалась деревня.

Топчиеву, человеку порядочному и честному, зазорно было привирать родителям про новую свою жизнь, однако врал, вынужденно. Напиши он, что каморка при школе в два аршина шириной и пять длиной, что учеников едва ли полторы дюжины, и на все про все сто двадцать рублей годового жалованья, отец не преминул бы, прибыл. Вошел бы, сутулясь, дал в лоб непутевому сыну пудовым кулаком, и назад, в свой уезд, – погостил, и будет.

Старший брат Родиона окончил школу казенных десятников, средний поступил в приказчики в торговую лавку. «А Родя-то наш, – мать всхлипывала, как над домовиной, – страсть к науке питает! Учителем быть хочет!»

Топчиев-младший бежал от родительской опеки. Отмучился в церковно-приходской, во второклассной учительской. Зубрежом и «Филаретовским катехизисом» отваживали от науки: сдюжил, не разлюбил. В тяжелые часы выручали книги – их дарил двоюродный дядя, книготорговец из Петербурга. Продолжать обучение в педагогической семинарии не хватало финансов, но введенная к пятидесятилетию Севастопольской обороны высочайшая льгота позволяла ему, внуку защитника Севастополя, восстановиться бесплатно со следующего года. Дядя звал поработать в книжном магазине до лета. Родион Васильевич же предпочел столице Богом забытую деревушку, где болотные испарения валили с ног, а вместо классной доски была приколочена столешница.

Жизненный опыт ставил молодой учитель грамоты и народного образования превыше всего.

Очутившись в загроможденной книгами каморке, Родион натопил печь и разложил на столе сокровища: учебник по немецкому языку Туссена и, главное, волшебный фонарь. Пощелкал внутренними счётами. Чудесный фантаскоп с параболическим рефлектором и регулировкой трубки обошелся ему в четыре рубля и семьдесят пять копеек. Туссен – за шестьдесят три копейки, плюс услуги возницы, итого семь рублей – три четверти месячной зарплаты. Хорошо еще, что еду, стирку и свет оплачивало волостное правление.

– Прорвемся! – сказал Топчиев и закатал рукава. Он покрыл фонарное стекло лаком и разглаживал по его поверхности бумагу, когда в дверь постучали. Согнувшись, чтобы не набить шишку, в каморку втиснулся бородатый мужик в армяке. Угрюмо оглядел стопки томов. «История мира» Гюпара, «Физическая география» Зупана, «Сила и материя» Бюхнера, «Капитал» Маркса в трактовке Каутского. Впрочем, он вряд ли мог читать буквы на корешках.

– Меня хозяйка ваша прислала, – буркнул из густой бороды. – Вы водки просили.

– Просил! – учитель взял у мужика бутылку с мутной жидкостью и отрекомендовался: – Родион Васильевич Топчиев.

– Иван Хромов.

Мужик потопал к дверям, но Родион задержал его:

– Уделите мне пять минут. Я продемонстрирую кое-что.

Хромов послушно, но без воодушевления замер.

– У вас дети есть?

– Дочь.

– Грамотная?

Гость отрицательно качнул головой.

– Чего ко мне в класс не ходит?

– Взрослая она. Ваша ровесница.

– Ей двадцать два?

– Шестнадцать.

Учитель спрятал за фонарем подрумянившиеся щеки. Он стеснялся и досадовал, если люди принимали его за подростка.

– Пусть приходит, – сказал он, откупоривая бутылку и выливая самогон в крынку. Хромов потер рот непроизвольным жестом и тускло сверкнул глазами.

– Крепкая? – осведомился Топчиев.

– Обижаете.

– То, что надо.

Топчиев, к пущему изумлению Хромова, макнул в драгоценный напиток комок ваты и промочил им листок.

– Продукт переводите, – проворчал крестьянин.

– Перевожу вредное вещество в полезное, – сказал Топчиев. – В Елесках, небось, самогона в достатке.

– Не знаю. Я два года не пью, – в голосе прозвучала грусть по ушедшим временам.

– Отчего так? – пальцы учителя ловко убирали с бумаги пузырьки. – Здоровье шалит?

– Коплю, – пробасил Хромов. И нерешительно замялся.

– Говорите же, – подбодрил Топчиев.

– Вы вроде как в Петербурге бывали?

– Да. Мой дядя там работает. У него свой книжный магазин на Литейном.

– А доктора Гюнтера вы знаете?

– Нет. Кто это?

Хромов вынул из кармана газетный лоскут. Расправил любовно.

– Мне Авдотья прочитала. Вот.

– Так-так, – Топчиев пожевал губы. – Универсальное и чудодейственное средство от глухоты и немоты доктора Гюнтера? Вы на это копите?

Мужик потупился.

– Для дочери? – спросил учитель, возвращая вырезку с рекламой.

Кивок.

Топчиев промыл бумагу теплой водой, поддел ногтями и аккуратно соскоблил. На стеклышке отпечатался рисунок, который учитель смазал сливочным маслом.

– Не существует в природе никакого универсального средства от глухоты и немоты, – сказал он с сожалением. – Потому как причин для этих хворей множество. Не меньше, чем шарлатанов Гюнтеров.

Хромов промолчал.

Топчиев залил в конденсатор воду с соляным раствором, зажег ацетиленовую лампу.

– Готово! – отрапортовал и нацелил фонарь на пришпиленное к стене полотно ткани.

Хромов ахнул, когда в центре белого экрана возникло чудище с гребнем и клыкастой пастью.

– Паралич тебя расшиби! Черт!

– Не черт, а динозавр, – сказал довольный Топчиев. – Динозавры жили на Земле в доисторическую пору. А данный тип называется бронтозаурус.

– Черт это, – упорствовал крестьянин. – Черт болотный, я его сам видел, мальцом. И механизм ентот видел, у помещика Ростовцева много таких было.

– Ну, пускай, пускай, – мягко улыбнулся Родион. – Важно, что этим демонстративным устройством обладаю я. С ним дети за партами не заснут.

Хромов осуждающе косился на динозавра. Будто хотел плюнуть во вражью морду.

– Вы бы их лучше молитвам учили, а то в прошлом году двое пропали в лесу – Фимкин да Игнатова пострелы. Без молитв-то.

Он отворил дверь, и коридорный сквозняк сдул на струганые доски пола клочки бумаги.

– Иван.

Хромов глянул через плечо черство.

– В Сестрорецке есть училище для глухонемых с мимическим методом обучения.

– Ага, – пробурчал Хромов. – Двести пятьдесят рублей с пансионом в год. Вы мне, что ли, эти деньги дадите, господин советчик? Или крокодил ваш?

Он хлопнул дверью, оставив Топчиева одного с парящим на стене чертом.

Завтракал Родион Васильевич у хозяйки: в его каморку та не вмещалась, колоссальным бюстом своим опрокидывая скарб постояльца.

Изба была большой, с изразцовой печью и даже модными напольными часиками. Авдотья Николаевна, бойкая и нестарая еще вдова, выставляла на стол тарелки. Щи, сдобренные свиной затолкой, и кулеш.

– Кушайте, пока можете, – приговаривала она. – Мужики вон подать совсем не платят. Волость грозит школы грамоты закрыть, а вас домой спровадить.

– Как же закрыть? А детям, что же, темными расти?

– А не в грамоте счастье. Меня, что ли, грамота осчастливила? Мужа похоронила, сыновья на каторге. Я и уроки брала, чтобы письма их с Сибири читать, да не пишут они мне, революционеры мои бедовые. Где счастье-то?

– А что за помещик у вас такой, – сменил Топчиев тему, – Ростовцев? Я бы познакомился с ним.

– Так поезжайте в Эстляндскую губернию. Али в Курляндскую, я уж запамятовала, куда он от нас съехал. Пустует его усадьба, он конюху, Яшке Шипинину, за порядком следить наказал. А Яшка сумасшедший. Все, кто подолгу на болоте живут, разум теряют.

Топчиев отщипнул от хлебного мякиша. Мистические байки внушали ему интерес. Препарировать, выковырять из сказочного плода косточку научного объяснения – вот что его волновало.

– И что же помещик? Тоже разум потерял?

– А он без разума уродился, – ответила женщина, подавая квас. – У них так заведено. За кривым лесом грибы редко кто собирает, а дед его дом построил по соседству с кикиморами и анчутками. Отец Ростовцева чудаком был. Пушку в столице купил, и, как тучи к грозе – он ну по тучам палить. А пушка громкая – чухонцам слышно. В Елесках только креститься успевали. Умер он году в девяносто шестом. Или седьмом. Когда перепись велась. Усадьба младшему перешла, Тихону Фирсовичу. А он весь городской, куда там! Музыканты, вино рекой, «Афинские вечера» устраивал с умыканием молодок. Лет шесть назад выдумал блажь – пруды в парке выкопать. Нанял Ваньку Хромова и Якова Шипинина. И мой Степан покойный третьим подвязался. Молотьбой не прокормишься, ежели машины кругом, а Ростовцев тридцать копеек за кубическую сажень торфа платил. Вот и сочти: мужики две тачки в день делали, два куба. Пять мер картошки да мешок одежки. Тащили они с болот грязь, плотины возводили, рыли каналы. Ну и дорылись. Такая семейка: папаша по ангелам стреляет, а сынок в пекло копает.

Хозяйка захлопотала у часов, подтянула цепочку с гирей.

Топчиев ждал.

– Уж не знаю, что там произошло, но Степан мой слег с жаром да так и не выздоровел. Шипинин умом повредился, а Машенька Хромова – она тятьке еды принесла – мигом онемела. Судачат, в тот день вода в колодце Ростовцева пожелтела. Ну и Тихон Фирсович пруды забросил и, года не минуло, оседлал бричку – и с глаз долой. – Женщина перекрестилась на иконы. – Нам учителя приписали, а нужно дьячков, много дьячков, чтоб денно и нощно отчитывали. Обереги, Господь, и помяни Давида и всю кротость его.

Сытый и в превосходном настроении, Топчиев блуждал по проселочной дороге. Гулял без цели, напевая шансонетку на мотив кекуока. Остались за спиной избы, собачья брань, чинящие дровни мужики, песня «Вниз по матушке по Волге» в заунывном исполнении пьяницы Игнатова. Впереди лежали поля и немыслимые версты болот. Заболотились нивы, осели серые пашни. Сизый пар клубился над бороздами пажитей, пепельное небо оглашалось криками уток.

– Хорошо-то как! – молвил Родион.

Наслаждаясь осенним пейзажем, он с юмором вспоминал беспокойство Мальтуса о перенаселении Земли. Всем место найдется: и людям, и зверям, разве что кикимор придется выгнать из просветлившихся голов.

Слева от тропинки шуршал чахлый лесок – не то что кедровник да орешник на другой стороне Елесков. Корни деревьев питал торфяник, ядовитый туман окуривал больные стволы.

Девушку Топчиев приметил издалека. Ускорил шаг.

– Доброе утро!

Она обернулась, брызнула небесно-голубыми глазищами.

В учительской школе Родион сочинял стихи. Стыдно сказать, рифмовал постоянно, аки Симеон Полоцкий, мечтая о поэтической славе. Привечал и классиков, и декадентов: их как раз пустили в печать. Отец, оцени он свежие веяния, за одного Бердяева избил бы деревянной ложкой, что уж говорить про Бальмонта с Сологубом.

Избавиться от дурного занятия помог уважаемый литературный журнал. Опубликовал не шедевры юного пиита, а ответ на его письмо.

«Подписчику г-ну Топчиеву: „Ваше стихотвореніе указываетъ на крайнее незнакомство со стихосложеніем. Заботьтесь о своемъ образованіи, а стихи пиши́те исключительно въ часы досуга“».

Теперь Родион благодарил журнал за совет, но встреть он голубоглазую селянку в семнадцать, рифма хлынула бы фонтаном.

У девушки было прелестное курносое личико, пшеничные мазки бровей и трогательные веснушки, зябкие на покрасневших щеках. Простоволосая, с искусственным цветком в темно-русых прядях и платком на плечах. С лукошком на сгибе локтя.

– Прогуливаетесь? – спросил Топчиев, осмелев под прямым и дружелюбным взором.

Девушка вручила ему горсть ягод.

– О, ежевика!

Он принял угощение, скривился от ягодной терпкости.

Девушка беззвучно засмеялась.

– Родион Топчиев. Месяц как учитель в Елесках.

Девушка молчала, но ни смущенной, ни напряженной не выглядела.

– Вы Маша Хромова! – осенило Родиона. – Я беседовал с вашим отцом. Вы… вы меня слышите?

Она кивнула весело.

– Я разыскиваю поместье Ростовцевых. Не будете ли вы любезны…

Она не дала договорить – махнула тоненькой кистью и пошла по тропинке.

«Прекрасная компания для утреннего променада», – подумал Топчиев.

– Вы знали помещика?

Маша посуровела, подкрутила невидимые усы и манерно пыхнула невидимой трубкой.

Топчиев рассмеялся искренне.

– У вас замечательно получается! А его отца вы помните?

Девушка растопырила пальцы, изображая взрыв.

– Пушка! Браво.

Маша сыграла облако, убитое залпом и спикировавшее в бурьян.

– Он боролся с градом, – сказал Топчиев. – Прикрепил к мортире воронку из листового железа для усиления шумового действия.

Маша внимала рассказу. Учитель продолжил, поощренный:

– При выстреле из дула мортиры выходит кольцо дыма, которое развивает значительную механическую силу. Листовая насадка способствует ее развитию. Полагают, что, долетев до градовой тучи, кольцо уничтожает неустойчивое равновесие атмосферных слоев и нарушает процесс кристаллизации градовых ядер. Но вопрос в том, способен ли обычный залп достать до тучи. Итальянские метеорологи провели эксперимент и доказали, что артиллерийская борьба с природой не эффективна.

Маша попробовала губами слово «не эффективна». Вкус удивил ее.

Так они шли по тропинке вдоль осенних промоин и затопленных рвов. Свистел кулик, голосила водяная курочка. Топчиев болтал, произнося вслух все, что взбредало в голову, и чувствовал себя до странности комфортно рядом с немой девчонкой.

В отличие от братьев он порицал оплаченную любовь и считал, что половое общение тогда не будет безнравственным, когда явится следствием духовного сродства индивидов противоположного пола. В браке – верил он – половая эмоция разряжается рефлекторно.

Была тысячу лет тому назад Верочка Гречихина, ошеломляюще красивая дядина свояченица. Она работала в нотном магазине «Северная лира» на Владимирском проспекте, музицировала на венской цитре и благоухала ванилью. После ее визитов к дяде подросток Топчиев не знал, куда себя деть, мычал в подушку или грыз яблоки до крови.

Дядя поведал весточкой, что Вера замужем за морским офицером…

Тропинка расщепилась; в рогатине чавкало лягушками озерцо с фиолетовыми латками водорослей. По листьям кувшинок грациозно порхали насекомые. Мерно жужжал камыш. Топчиев откашлялся и процитировал из Якова Полонского:

Вечера настали мглистые —

Отсырели камни мшистые;

И не цветиками розовыми,

Не листочками березовыми,

Не черемухой в ночном пару,

Пахнет, веет во сыром бору —

Веет тучами сгустившимися,

Пахнет липами – свалившимися.

Спутница поежилась в платке, выпростала руку на юг.

За зелеными кочками Топчиев различил черепичную крышу, декоративную надстройку, рожки дымоходов.

– Дальше не пойдете?

«Нет, – ответили голубые глаза. – Конечно, нет».

– Что же, спасибо за прогулку. И приходите ко мне на урок. Уверяю, вам понравится.

Он зашлепал по сочащейся влагой земле. Подошвы съезжали, колея норовила сбросить в топь. Оглянулся: Маши и след простыл.

Топчиев вздохнул. Он был солидарен со своим великим современником Львом Николаевичем Толстым, писавшим, что женщина – главный камень преткновения в деятельности человека и помеха в его труде.

– И как там у Пушкина, – пробормотал Родион. – «Ты царь – живи один… дорогою своей иди, куда влечет тебя свободный ум».

Ум влек его к притаившемуся среди торфяников зданию.

Отторгнув Пушкина, вернулся Полонский:

Тишина пугает шорохом…

Только там, за речкой тинистою,

Что-то злое и порывистое

С гулом по лесу промчалося,

Словно смерти испугалося…

Злое и порывистое трепало траву и ветви сосенок, которые росли из воды, проклевав пленку тины. Оплыли рвы, мертворожденные пруды оккупировала трясина. Скрылись в болоте садки для разведения рыбы. Не будет вальсов и праздных гостей, поджарых борзых. Помещик не постреляет бекасов и уток.

Царившее запустение сообщало мыслям мрачность.

Что со мной!.. Чего спасительного

Или хоть бы утешительного

Ожидать от лесу темного,

В сон и холод погруженного?

Родион перебежал на условную сушу по шатким мосткам.

Деревянный дом с зубчатыми фронтонами стоял, подтачиваемый топью. Выкрашенная в охристо-желтый штукатурка маскировала обшивку. Высокие, без наличников арочные окна были врублены в стены. Фасад расчленен на горизонтальные полосы поэтажными тягами. Как стервятники, расхрабрившись, медленно крадутся к умирающему, подползало болото.

А что он надеялся здесь увидеть? Сложенные у порога бесхозные фонари с оптическим театром в подарок?

Топчиев двинулся к колодцу под прохудившимся навесом. Лужи хлюпали и засасывали ступни. Померещилось, что из флигеля кто-то пристально наблюдает за ним…

«Ничего не жди хорошего», – каркал Яков Полонский. В оригинале угроза адресовалась сопернику лирического героя, но Родион ощутил озноб и поморщился.

Бревенчатый оголовок колодца тонул в лишайнике. Стенки шахты слизко блестели.

Топчиев ухватился за рукоять, поднатужился. Скрипнул вал, ржавые шайбы, звякнула цепь. Ведро родилось из мрака, оплескало студеным.

– И впрямь желтая, – хмыкнул учитель и понюхал воду.

Что-то толкнуло в бок. Ведро ухнуло на дно колодца, грохоча о каменные стенки, разматывая цепь.

– Маша?

Побледневшая девушка смотрела на него взволнованно, точно желала предупредить.

– Молодец, девка, – раздался сиплый голос.

Топчиев воззрился на коренастого мужчину, идущего к ним по конному двору. У мужчины были длинные черные космы и хилые усы под орлиным носом. Грязь въелась в поры, измарала походную чугу.

Мужчина держал в руках заступ, из-за пояса торчал нож. Рот щерился недоброй усмешкой.

«Там, – говорила Авдотья Николаевна, – конюх Шипинин за порядком следит. Сумасшедший он».

У Топчиева запершило в горле. Был бы один – дернул бы через торфяник, но Маша, прильнувшая к нему дрожащим телом, ищущая защиты, побуждала к поступкам иного рода.

– Простите за вторжение, – произнес он. – Я Топчиев, Родион Васильевич, учитель из Елесков. А это…

– Ваньки Хромова дочка, – закончил за него мужчина. – И я в Елесках раньше жил. А нынче тут вот. Яшкой меня кличут, таким манером.

Он врезал черенок лопаты в почву.

– Сразу ясно, что вы, голубчик, не здешний. Иначе стереглись бы бесовской водицы, как деревенские стерегутся. Из колодца помещичьего пить нельзя. Черти поселятся. Кликушей станешь. Вода желтая, потому что слюна в ней. Машка-то вас таким манером уберегла.

Маша чиркнула подбородком по грудной клетке Топчиева. За двадцать два года ни одна девушка не была к нему настолько близка телесно. У Родиона Васильевича запершило пуще прежнего.

– Ладно, – сказал он, слегка отступая. – Я, Яков, с вашего позволения, сюда еще заскочу, наберу воды для научного эксперимента.

– Милости просим, – осклабился Шипинин и поинтересовался у девушки: – А что, и ты, Машка, уходишь? Жаль, я бы тебя чаем угостил с медом паучьим. Таким манером. Ну нет – так нет. Зимой придешь, куда денешься.

И он засмеялся надтреснутым смехом.

Возле озера Топчиев сказал помрачневшей и замкнувшейся Маше:

– Я, Мария, у дядюшки микроскоп запросил. Это прибор такой. С ним видно все, что в воде обитает. Любая мелочь в стократном увеличении. Вот и поглядим, как немцы говорят, где собака зарыта. Слюна воду желтит или танин и гумусовая кислота. Мы с вами, Мария, наукой чертей истребим.

Он показал болоту компактный свой кулачок, а Маша робко улыбнулась.

«Repetitio est mater studiorum», – твердили преподаватели, перекладывая свои обязанности в неподъемный мешок домашних заданий. Бессвязные учебники вгоняли в тоску. Скучные лекции усыпляли почище морфия. Уже тогда Топчиев усвоил: не вдолбить знания, а привить к ним страсть – основная задача учителя. И на тернистом пути не обойтись без опытов и наглядных пособий.

Сельская детвора души не чаяла в Родионе Васильевиче. Изголодавшиеся умы ловили каждое его слово, за право первым посмотреть иллюстрацию дрались братья Прохоровы, туаматрон с кланяющимся цирковым медведем вызывал бурные аплодисменты (заглядывающий на уроки пропойца Игнатов крестился и подозревал Топчиева в ворожбе).

Но властителем детских фантазий был, безусловно, волшебный фонарь. Ученики вытягивались во фронт, столбенели, а Родион вставлял в фонарь стекло с собственноручными рисунками или родной литографией, запаливал горелку, регулировал объектив. Под дружный выдох на стене появлялась картинка. Африканские слоны, чудо-юдо-киты, восьминоги, небоскребы Нью-Йорка.

Приходила в школу и Маша, праздничная, чарая. В приталенной самотканой кофточке или ситцевом сарафане, с ниткой янтаря на белой шее, с золотыми лентами в волосах.

Однажды приключился конфуз: учитель вещал о жителях морских бездн, и краб гомалохуния вдруг покинул надлежащий ему квадрат. Кожух фонаря фыркнул паром, вода в конденсаторе закипела, запузырилась. Топчиев дотронулся до заслонки и ойкнул: металл обжег кожу. Маша оказалась подле него, встревоженная, готовая дуть на пальцы.

– Я в порядке, – сказал он. – Глицерину добавим, кипеть не будет! Да, мужики?

– Да! – загомонили девочки и мальчики.

Ночами ему снилось, что из Парижа, от самого месье Барду, в Елески доставили астрономическую трубу…

Но и без труб – с фонариками, заклеенными красной папиросной бумагой, он водил детей к холму изучать потоки метеоритов созвездия Андромеды и Геминиды.

Стряпня Авдотьи Николаевны была простой, но сытной и обильной. На сливухе из сала и проса, на забеленных молоком щах и хлебе Родион Васильевич располнел.

В конце ноября, зайдя к хозяйке, услышал из хаты ее голос:

– Тридцатая, тридцать пятая… сороковая.

– Сорок штук, таким манером, – вторил ей хрипло мужчина.

– Забирай и катись к своим лешакам да болотницам, – серчала Авдотья Николаевна. – Избу мне провонял.

– А в избе-то ты, голубушка, за чьи деньги красоту навела? Ходики вон купила, не на полатях с соломой спишь, а на кровати, как городская. Чай, меня, зловонного лешака, благодарить надобно.

– Деньги не твои! Помещичьи деньги.

– А что, – насмехался мужчина, – помещик их тебе сам таким манером ссудил? Или ты под иконами ворованное у меня берешь?

– Дурак помещик, нанял лису курятник охранять.

– А ты жалуйся. Губернатору письма пиши. Императору вдругорядь. Ты же грамотная.

– Все, черт тебе кишки выпусти! Иди, иди отседова!

Родион схоронился за тыном и смотрел, как из дома выходит Шипинин. Под мышками конюх нес рулоны белой материи, быстро пачкающейся о его грязную чугу.

По вечерам они с Машей сидели на школьных ступеньках. Дико было вспоминать Верочку Гречихину с ее жареными каштанами и французским прононсом. Верочка сейчас в Консерватории вкушает Шестую симфонию Чайковского в интерпретации Артура Никиша, а Топчиев на краю света, и Маша слушает его, затаив дыхание.

– Недавно, – говорил Родион, – знаменитый профессор Пикеринг произвел настоящий фурор в селенографии. Он доказал, что Гавайские вулканы похожи на лунные кратеры как близнецы. На примере Гавайев он предположил, что скалы Луны сформировались в процессе извержения лавы. И вон те ложбинки – это следы эрозии, а гребни – боковые морены. А пятна… ну, есть гипотеза, что это лунные леса, но лично я сомневаюсь…

Зимой 1907 года в Москве помощник придворного кинооператора эльзасец Жозеф-Луи Мундвиллер Жорж Мейер снимал заснеженные улицы, осетров и грибочки на рынке, городового у Царь-пушки, симпатичных лыжниц и таратайки с почтенной публикой. А в семистах верстах Родион Васильевич Топчиев вмерз в лежанку и боялся сдвинуться с кое-как нагретого пятачка. Печь цедила нещедрое тепло, уплетала дровишки. Предстояло идти в метель за порцией топлива. Попытки сосредоточиться на чтении «Минералогии и геологии» Пабста и Зипперта не имели успеха, дремота брала верх.

Когда в дверь заколотили, Топчиев подумал сонно: «Игнатов водочку клянчить пришли».

Он поплелся через комнату, кутаясь в овчинный тулуп, отпер, и сон выветрился.

– Иван?

Хромов грубо отпихнул учителя.

– Где она?

– Маша? Я не видел ее сегодня.

– Врешь! – крестьянин хлестнул горячечным взором.

В эту секунду гулкое эхо взрыва достигло деревни, задребезжало медью. Точно черти похитили у архангела трубу и баловались с ней. Всполошились лесные птицы, взвыли цепные псы, и что-то еще взвыло в метельной мгле, в безлунной ночи. Скоро перекрестилась Авдотья Николаевна, не она ли продала безумному Шипинину серу и порох для дьявольского набата? Братья Прохоровы проснулись на печи, им почудилось, что кто-то скребет по крыше когтями. Пьяница Игнатов рухнул около курятника и больше не вставал: к полуночи его зрачки затянул лед и снег набился в глотку. Далеко от Елесков, в Ревеле, помещик Ростовцев выронил бокал с шампанским и уставился в окно – там бесновались, царапались туманные призраки его грехов.

– Пушка старого Ростовцева, – прошептал Иван и обмяк.

«Зимой придешь», – сказал конюх Маше, словно была между ними тайна, сговор.

– Эй вы? – Топчиев тряхнул Хромова. – Что случилось в поместье шесть лет назад?

Крестьянин с трудом сфокусировал взгляд на учителе.

– Мы грязь таскали, – произнес он отрывисто. – Я, Степан, земля ему пухом, и Яшка. Степан заступ в кочку воткнул, а кочка лопнула, в ней газ был. Степан наглотался, раскашлялся. Мы – к нему.

Шепот крестьянина путался в бороде, незримая ноша гнула хребет.

– В кочке лежало существо. Мертвое, мы решили. Вроде женщины, но ростком с аршин. Шкура черная, дубленая, руки скрючены. Нечестивые мощи…

«Торфяная мумия», – подумал Топчиев, но перебивать Хромова не стал.

– Яшка, как бес вселился, обнял болотницу – и давай хороводить. Кричит, был бобылем, а тут невесту Леший подсунул. И вижу я дочку, идет к нам по тропке. А болотница… она глаза открыла. Клянусь, зенки свои белые открыла и посмотрела на Машу. Доченька моя сознания лишилась, и речи тоже. Степка умер. А Шипинин… он на болотной девке помешался. Городит, что у нее в услужении, что оживет она и будет властвовать лесами и болотами, а он при ней женихом. Ростовцева запугал, выжил из усадьбы. И про Машеньку говорил…

– Что? – воскликнул Топчиев. – Что говорил?

– Что приглянулась Маша болотнице. И рано или поздно болотница ее позовет…

– Позовет, значит!

Родион обувался в валенки. Мышцы деревенели от злости и страха за девушку, но сердце стучало ровно. Дед его с таким стуком на османов шел.

– За мной, – приказал коротко. Хромов повиновался.

Вьюга слепила, опаляла, белой великаншей бродила за кривым частоколом леса. Деревья ломались и падали в топь. Юркие тени плясали на парубке, словно анчутки; болотницы, роговые и прочие отпрыски Одноглазого Лиха кутили, разбуженные залпом.

Из-за мельтешения снежной крупы казалось, что усадьба ворочается в темноте. Окно слева от портика горело зыбким болотным огоньком.

– В гости таким манером пожаловали? – справился черный силуэт у цокольной аркады.

– Где она? – выкрикнул Хромов и взвесил прихваченный по дороге топорик. – Где Маша, гад?

– Эх, Иван-Иван, – укорил Шипинин. – На друга бранишься.

Он усмехнулся хищно.

– Гостей нынче будет пруд пруди. Я таким манером знак подал, пригласил. Владычица нынче рождается.

– Прекратите! – вступил в разговор Родион. Он торопился, внутренне опасаясь, что безумие конюха может быть заразительным. Тени лезли из колодца, ползали по фасаду усадьбы… – Где Маша?

– В покоях помещичьих, – лукаво ответил Шипинин. – Короновать ее, голубушку, будут.

– О чем вы, черт вас дери?

– Ну как же? Марья Ивановна мамой сегодня станет. Кукушка, как откопали мы ее, Машу приглядела. Яйцо ей дала – высиживай. Яйцо во рту носится, оттого молчала она. Шесть годков таким манером на высиживание ушло. Я пока гнездо устраивал, как велела Владычица.

– Довольно, – отрубил Родион и ринулся к дверям усадьбы. Хромов не отставал.

– Галопом, лошадки! – хохотал безумец.

Массивные двери распахнулись под напором. Мужчины не сразу поняли, что видят. Все пространство до широкой лестницы занимали простыни. Они висели на бельевых веревках и образовывали подобие лабиринта. Паутина бечевки оплела каминную залу, спускались с балок перекрытий веревочные струны, и на них поодиночке и гроздьями болтались волшебные фонари. Иные стояли на стульях в секциях лабиринта, десятки фонариков. Промозглый, пахнущий гнилью сквозняк колыхал ткань, раскачивал фантаскопы. В закутах усадьбы перешептывалась тьма. Слабый, мерцающий свет струился со второго этажа, и Топчиев устремился к нему напролом сквозь податливые стенки лабиринта, цепляя фонари и ныряя под белье. Ткань влажно трогала лицо.

Он преодолел преграды, взбежал по лестнице. К светящемуся дверному проему, к тошнотворному запаху разложения и могилы.

Комната была просторной, но втрое сузилась с тех пор, как отшельник свил здесь гнездо. Слой грязи покрывал стены, пол, потолок. Годами свозил сюда конюх болотную землицу. Мебель, вмурованная в бурую толщу, канделябры, утонувшие в сводах норы. Комната чавкала и капала комьями тины. Стены шевелились отслаивающимися ломтями грязи, извивающимися червями, корешками.

Свечные язычки походили на болотных духов; свечи-монашки и толстые огарки из ребячьего сала были натыканы по периметру норы. А в центре, сгорбившаяся, спиной к мужчинам, восседала девушка с куклою в руках.

Топчиев смотрел ошарашенно на позвонки под нежной кожей, лопатки, ямочки на пояснице и темнеющую меж ягодиц впадину.

Машенька, абсолютно голая, беззащитная, в этом зловещем логове.

Он шагнул к ней и застыл.

Не куклу, а мумию сжимала девушка бережно, как младенца. Высохший до трухи черный трупик. Низко склонившись, она касалась рдяными губами уродливой обезьяньей морды, целовала… нет! Ела, причащалась, обгладывала тлен и с аппетитом прожевывала.

Глухо вскрикнул Хромов, обронил топор.

Полусъеденная мумия шлепнулась в месиво. Маша начала разгибаться, одновременно поворачиваясь к гостям. Она поднималась выше и выше, будто была на ходулях, и уперлась в потолок рогами. Витые рожки росли под волосами и стелились над черепом к затылку. Ничуть не смущаясь, она предстала перед мужчинами. Руки разведены, и тело окутано молочной дымкой. Затуманенный взор Родиона скользнул по маленьким грудкам, хрупким ребрам, округлому девичьему животу и выпуклой кости лобка. Куда непристойнее наготы были ноги ее, ниже колен превращающиеся в мясистые лапы, попирающие хлябь раздвоенными копытами.

Завизжав истошно, бросился прочь отец. Визг растормошил Топчиева, он вылетел из норы, на лестницу, подальше от этого существа.

В каминной зале сами по себе зажигались ацетиленовые лампы, булькала желтая колодезная вода в конденсаторах. Лучи волшебных фонарей скрестились шпагами, перечертили усадьбу. На трепещущих простынях появлялись фигуры гостей, чудовищные формы из переплетенных веток, крылатые и хвостатые.

Ничего не замечая, Хромов несся в гущу тварей, и они потянулись к нему корневищами, сучьями клыков. Облепили тканью. Предсмертный вопль угас в скрежете челюстей, кровь обагрила белье.

Лучи метались по комнате в поисках жертвы, тени барахтались у подножия лестницы. Цоканье копыт заставило Топчиева повернуться.

Онемевший от ужаса, он встречал свою судьбу.

Владычица приближалась, наплывали ее огромные лютые глаза, две серебрящиеся луны, кратеры и морены. Затмевали рассудок.

С зоологической покорностью ждал Родион, и Владычица произнесла:

– Здравствуй, жених.

…Когда метель утихла, сельчане наведались в поместье, где и обнаружили двух мертвецов. Иван Хромов находился в водосборнике старого колодца, а расчлененным трупом конюха Яшки Шипинина нашпиговали раструб мортиры. Славно поработали разбойники-душегубы. Пропавших Марию Хромову и Родиона Топчиева так и не нашли. Кто в болотах сгинул – сгинул навек. На место прежнего смотрителя помещик письмом уполномочил супружескую пару из приезжих, но их никто никогда не видел.

Нового учителя прислали спустя двенадцать лет, после принятия Советом народных комиссаров декрета «О ликвидации безграмотности». К тому моменту детей в Елесках не осталось вовсе.

На голодную кутью Авдотья Николаевна закопала фонарь Топчиева в навоз: нечего.

Малые боги

Потому, что они не умерли, малые боги.

Тундра размыкается в арктические пустыни – это их мир. Над таежными топями клубится ядовитый туман – их дыхание. И в потаенных пещерах уральских гор, и в заброшенных скитах, и на древних могильниках – там их следы.

Не сбейся с дороги, не оглядывайся на свист, упаси тебя бог от болотных колоколов.

Из поросших лишайником рвов воют кутыси, и младенцы покрывались бы нарывами и язвами, услышь они кутысий вой, но дети не родятся в мертвых деревнях, нет больше детей, – кряхтит слепая старуха, бросая в ров крупу и петушиные перья. Жалобно-жалобно воют кутыси, и гниют на святилищах идолы и навсегда теперь не кормленные кули.

Прошмыгнет за соснами смутная тень. Хрустнет ветка, закричит козодой.

Внуки слепой старухи забыли, и старуха забудет, замертво упадет в сенях.

Но кто-то помнит еще. И ночью врач линтинской инфекционной больницы зайдет в палату к тяжелобольной девочке, поговорит с ее матерью, а потом прочитает, поглаживая горячий лоб, молитву на языке коми. И мать не удивится, увидев, как изо рта ее дочери выползает жирная белесая мокрица – шева, воплощение порчи. Врач унесет шеву в платке, сожжет на заднем дворе, а утром девочка проснется абсолютно здоровой, потому что надо помнить, особенно здесь, на окраине мира.

«Чудо, – думает Илья Марьичев, сходя по трапу на провинциальный аэродром, – чудо, что железяка не взорвалась в полете».

Он городской, ему забывать нечего. У него мягкая улыбка и ямочки на щеках, и искры, когда он смотрит на Ксюшу исподтишка, и странный рисунок в рюкзаке.

Ксюша Терехова благодарит самолетик похлопыванием по фюзеляжу, Илью умиляет эта ее привычка относиться с почтением к неодушевленным предметам.

Теплый ветерок ерошит волосы. Солнце палит с небес, незнакомых, будто не на самолете прибыли, а на космическом корабле: чужая планета.

– Это точно Север?

– Точнее некуда, – спутница проворно закидывает за спину огромный рюкзак.

Он намеревается пошутить про глобальное потепление, но Терехова уже бежит к остановке, к автобусу, который, должно быть, откопали вместе с доисторическими окаменелостями ихтиозавров. Очистили от земли и поставили на маршрут. Или нет, не очищали.

– В Линту доедем?

– Долетим! – заверяет шофер.

Ползет по трассе кашляющий «лазик». Соприкасаются нагретые плечи друзей.

Четыре июньских дня впереди. Три июньские ночи.

Как лесников начинает водить вокруг таинственных ям, вырытых белоглазой чудью, так седьмой год водит Марьичева вокруг Тереховой. Как и в семнадцать лет, все внутри замирает, он ловит ее запах, когда она перегибается через него, чтобы сфотографировать статую на въезде.

Олень, оседлавший толстенькие буквы «ЛИНТА», безвкусно присобаченная к композиции вагонетка.

В советском прошлом оставил городок времена рабочей славы. С тридцать первого года – поселок городского типа. С пятьдесят первого – город республиканского значения. С девяносто первого – скопление полупустых пятиэтажек среди болот. Некому устраивать шумные соревнования в честь Дня шахтера: из шести градообразующих предприятий выжило полтора. Сокращается численность населения. Молодежь переселяется в Москву, Ханты-Мансийск, Красноярск, в Тюмень, на местное кладбище около птицефабрики.

Грохочет за обшарпанной поликлиникой груженный углем состав.

Дом культуры «Октябрь» в центре города, магазин «Космос», кафе. Обязательный Ильич – он указывает кепкой на кассы «Аэрофлота». В стороне – скромный памятник члену Русского географического общества, открывшему здесь залежи энергетических углей.

– «Макдоналдса» в Линте, я так полагаю, нет.

– И слава богу, – кривится Терехова и покупает в гастрономе пирожки с печенью. Жир пропитал желтые странички линтинской прессы. Добыча торфа, пишут, скоро прекратится совсем.

– Витаминки, – смеется Илья.

Прохлада краеведческого музея – как бальзам на душу. С директором они созванивались заранее. Мушта Булат Якович старше своего голоса лет на десять. Он похож на Друзя из «Что? Где? Когда?». Охает, выразительно жестикулируя:

– На край света летели! Дорогие вы мои!

Узнав, что Терехова работает на кафедре географического факультета, приходит в неописуемый восторг. Илье нечем похвастаться: после университета он безуспешно пытается продвинуть свой, связанный с красками, бизнес.

– Мы еще не выбирались так далеко, – рассказывает Ксюша, – но на болотах были. В Ленинградской области, правда… Исследовали дольмены.

Никакие не дольмены – змеев они искали, летающих. Потерпели фиаско, хотя каждый попадавшийся им пьяница встречался с воздухоплавающими рептилиями лично. Один даже шрамы демонстрировал. Краеведу лучше про это не знать.

Илье наплевать: дольмены ли, динозавров или чупакабру. Он поглядывает на Ксюшу. Из забавной девчонки с взъерошенной прической она превратилась в красивую молодую женщину, и волосы спускаются на ее плечи медной волной.

И ведь четыре года назад на границе с Финляндией он нашел то, зачем ездил. Нашел и потерял…

Мушта видел отсканированный рисунок, но не отказывает в удовольствии рассмотреть оригинал.

– Мой прадед, – говорит Илья, – был художником. В пятидесятых рисовал для журнала «Юный натуралист», а в шестьдесят втором иллюстрировал книгу «Обско-угорский фольклор».

– Издательство «Детгиз», – кивает Мушта, – К. А. Раймут.

– Да, и рисунок прадед нарисовал во время путешествия по тайге со своим товарищем, писателем Константином Раймутом. Рисунок хранился в нашем семейном архиве.

– Фантастика, – шепчет директор.

На ватманском листе запечатлен частокол из идолов: девять узких высоких фигур, до черноты заштрихованных карандашом. Они, вероятно, вырезаны из цельных кусков дерева. На черных фигурах-бревнах светлеют фрагменты лиц: глубокие глазницы, прямоугольные носы, сливающиеся с надбровными дугами. Рты идолов тонут в нервных карандашных завитках, но Илье всегда казалось, что они усмехаются.

Директор стучит ногтем по строению, нарисованному за спинами статуй, – домику без окон, который установлен на двух опорах.

– На мансийском языке это называется «сумьях». Ритуальный амбарчик для приношений. Раньше сумьяхов было много, а нынче можно по пальцам пересчитать. Здешние зимы не щадят дерево. Странно, что эта иллюстрация не вошла в книгу. Знаете, кому посвящено капище?

Гугл-поиск неплохо разбирается в мифологии северных народов, но гости Линты вежливо качают головами. Профессор подтверждает мнение «Гугла»:

– Видите, как скульптор заострил макушки идолов? Так изображали менквов – лесных людоедов. В религии манси менквы олицетворяли все самое злобное и враждебное человеку. Не то богатыри, не то призраки погибших в лесу людей. В более архаичных сюжетах менквы – гиганты, вытесанные верховным божеством из ствола лиственницы. Святилище менквов – редкость…

Он переворачивает лист и читает надпись на обороте:

– Линтинский округ, район Большой…

– Вы знаете, где это?

– Такого района у нас нет, – произносит директор задумчиво, – зато есть река Большая Линта. Ее наверняка и имел в виду ваш прадед.

Ксюша и Илья переглядываются.

– Вопрос в том, сохранилось ли капище. Полвека прошло. А дерево… да что дерево! Я в перестройку искал камень… С камнями в тайге проблема, но ханты их умели находить каким-то секретным способом. Священный камень, кусок ледниковой морены. Старики помнили, где он стоял, трехметровый красавец. Стоял, никого не трогал, пока его депутат из Сургута не выкорчевал. Зачем? Чтоб на даче у себя поставить. Так что…

Булат Якович отлучается позвонить, и молодые люди бродят по музею. Экспонаты объединяет тема таежного Средневековья. Бронзовые бляхи, наконечники стрел, свинцовая (ой, какая хорошенькая) голова выдры. Шаманские фетиши селькупов.

Из ниши за посетителями наблюдает старец-филин Йиба-ойки. Клювоносый старик мог бы поведать о другой паре исследователей, юных и мечтательных. Тот мальчик тоже был влюблен в девочку, и они тоже отправились к болотам и никогда никуда не пришли.

В разрытом могильнике на картинке груда скелетов. Стрелы застряли в ребрах. Затылки проломлены.

Илья ежится, представляя, как несчастных сбрасывали с уступа, как воины по приказу шамана натягивали тетивы луков, и наконечники впивались в плоть. Жертвоприношения кровожадным богам тайги…

На следующей картинке обряд скальпирования: хантыйский богатырь лишает своего ненецкого соперника кос, в которых, согласно верованию, обитает человеческая душа.

– Ну и мрази были эти богатыри, – бормочет Илья.

Краевед возвращается с картой. Показывает Линту – не то чтобы большую, но длинную и верткую. Деревни – неизвестно, живет ли в них кто сейчас. А на том холме молодой Мушта раскопки вел: мансийское городище – Тарума.

Увлеченная Ксюша пихает Илью в бок. Словно они студенты и едут на поиски летающих змеев.

Он поделился с ней иллюстрацией на втором курсе, и она сказала тогда: сгонять бы в эту Линту. Обсудили и забыли. А в мае Илья наткнулся на рисунок прадеда. Вспомнил, да так, что слезы из глаз. И вскоре списался с одногруппником:

«Как там Ксюха?

Слышал, рассталась со своим…»

Полчаса он правил сообщение, подбирал слова. Послал в итоге, кусая ногти: «Предложение идиотское, но не хочешь ли ты со мной на Север искать дедушкиных идолов?»

«Поехали», – написала она в ответ.

– Поехали! – говорит Эрик Мушта. Внук директора стройный и белогривый, загорелый для сибиряка. Нет, в истории он профан. Он по части рыбалки и футбола. Посадил Ксюшу рядом с собой, а Илья ерзает сзади. Не нравится ему, как хихикает Ксюша над плоскими шутками линтинца, вопросы не нравятся: «А ты, Ильюха, в армии служил? А че не служил-то?»

Марьичев стискивает кулаки.

Ильюха…

За окнами мелькают одинаковые пятиэтажки, склады, гаражи. Остановка «Пожарка», остановка «Поселок». Коптящие трубы котельной. Стела героев войны.

«Москвич» Мушты-младшего проезжает мост, ручей. Разрушенный кирпичный завод. Линта заканчивается, и, вытесняя цивилизацию, к шоссе устремляется криволесье.

– Мертвый лес, – поясняет Эрик. – Опрыскали как-то с самолетов, чтобы лиственница хвое не мешала. А подействовало на живность. Говорят, тут мутантов полно, как в Чернобыле.

Илья скептически хмыкает.

Эрик рассказывает про рогатую щуку, которую поймал прошлым летом, и обещает скинуть фото, интересуется, в каких социальных сетях есть Ксюша.

– А это торфяники, – кивает в окно.

Некогда мощное предприятие по добыче торфа пришло в запустение. Тянутся вдоль шоссе канавы с грязной водой, змеятся в осоке рельсы узкоколейки. Утка парит над осиротевшим тепловозиком, огрызками мастерских, над электрощитовой подстанцией…

Ксюша фотографирует грейферные погрузчики, вагоны на эстакаде.

Из окошка главной конторы смотрит пожилой директор. Он, директор, в девяносто восьмом году встретил здесь Ягморта: был день зимнего солнцестояния, вот Ягморт и проснулся. Съел всех сторожевых собак, включая Жульку, директорскую любимицу. Директор провожает взглядом «москвич» и думает о том, чтобы сжечь контору вместе с бумагами и с самим собой, ясное дело.

Над верховыми болотами носятся стрекозы.

– Приехали! – объявляет Эрик – Вам на юг, по дорожке. И, кстати, если позвонить хотите, звоните сейчас.

Они благодарят Мушту и машут вслед его машине.

– Не верится, что у Булата Яковича такой неприятный внук, – говорит Илья.

– Да он классный. Видел, какие бицепсы?

Илья фыркает. Ксюша смеется: «Ладно, Марьичев, не ревнуй!»

Она звонит кому-то. Он напрягается, но слышит слово «мама». Трели северных птиц летят через страну посредством сотовой связи. Дальше Сети нет. Молодые люди, подшучивая друг над другом, входят в тайгу.

Они болтают наперебой, вспоминая студенческие годы. Вылазки на природу, преподавателей, развалившуюся – не склеить – компанию. Солнце слепит, ноздри щекочет сладкий удушливый запах. Поросшая багульником колея петляет среди болот. Стоячая вода подернута тиной. Колышется, притворяясь дном, бурая взвесь. Из болота торчат хилые сосенки, деформированные березки. Словно мачты затопленных кораблей. Хор лягушек вторит смеху путников.

– А помнишь… а помнишь…

Первая на маршруте деревушка – Ивановка – сравнительно обжита и электрифицирована. Они разделяются: Илья идет в сельмаг, Ксюша – по хатам старожилов. Вдруг кто набредал на капище, собирая клюкву или морошку?

В таежном магазинчике кола и пиво, соль и домашние тапочки. За главного – упитанный кот, разлегшийся на витрине. Глаза изумрудные и умные. Ему ассистирует круглощекая продавщица.

– Из Линты, небось?

– Почти. Вы не в курсе, где-то в ваших краях капище было с изваяниями…

Не в курсе она. НЛО вот, да, видала. Весной.

По телевизору в углу транслируют репортаж про Украину. Илья боится, что это понарошку, всего лишь сон. Сибирь, Ксюша…

Ксюше тоже не повезло, но они не унывают. Ивановка исчезает за поворотом. Впереди кедровый лес, птичьи гнезда на вершинах деревьев, заливные луга. Крутые кочки и серебрящиеся в траве ручейки. Под кедами шуршит одеяло прошлогодней хвои.

Они радуются сиганувшему в кусты зайцу, бирюзовой бабочке, Большой Линте. Противоположный берег реки отвесный, глинистый, а по эту сторону топь и кедровник.

– Эх, с прадедом бы твоим пообщаться…

– Я думаю, из него был так себе собеседник.

– Это почему же?

– У меня в семье не любят его вспоминать. Под конец жизни он стал алкоголиком, причем буйным. Запил вроде из-за самоубийства товарища своего, писателя. Из дурдома не вылезал. Чертей видел.

Ксюша присвистывает:

– Да уж, с творческими людьми такое случается.

Илья не «творческий». Ни рисовать не умеет, ни на гитаре играть, как Витька Панов. Витька с Ксюшей на два голоса пели – заслушаешься. У Ксюши сопрано прекрасное, и стихи она сочиняла, в студенческой газете публиковали.

«Вареники дворов наполнил снежный творог, и вилки фонарей вонзились в их бока»…

– Жаль, – она вздыхает, – Витька с нами не поехал.

Ага, как же, жаль…

Домик они замечают одновременно, и мгновение обоим мерещится, что это и есть тот самый сумьях. Но на залитой солнцем прогалине обосновался простой прицепной фургончик.

Они сходят с колеи.

– Ау, кто в домике живет?

– Леший, наверное.

Илья стучит, открывает дверцы. Взгляд скользит по буржуйке, лопнувшему градуснику, по запятнанному матрасу. На полу батарея пустых бутылок из-под водки, и пахнет мочой и потом.

Ксюша дергает приятеля за рукав. К стене прицепа пришпилены глянцевые квадратики: кто-то вырезал из порножурналов фотографии женских гениталий и слепил в единый безобразный коллаж.

– Ну что, будем Лешего дожидаться?

– Я пас!

Они выскакивают из фургончика, бегут, хохоча.

– Ай да Леший!

– Мохнатеньких уважает!

За быстрыми водами Линты темно-зеленый гребень леса. Берега в осоке и тальнике. Булькает топь. Вздуваются пузыри под тиной. Торфяник ждет, когда вернутся его хозяева: кикиморы и хмыри, безглазые болотники.

Тучи гнуса жужжат над покинутым селением. Крылечки бараков утонули в жиже. Проложенная на опорах лежневка провалилась, и приблизиться к поселку невозможно, да и кому вздумается ходить туда?

В окнах темно, точно болотное месиво затопило их изнутри до потолков. Кожей ощущается недобрый взгляд, постороннее присутствие. Умолкает болтовня. Ускоряется шаг.

Гнилая ольха падает в Линту.

Илья смущенно улыбается. Надо говорить громче, шутить чаще, надо освободиться от прилипшей паутинки тревоги.

Ксюша обрызгивает себя спреем, растирает шею. Запрокинула голову, отбросила волосы.

– Чего вытаращился, Марьичев?

Глупо как, черт…

Илья отворачивается, краснея. И вздрагивает.

На опушке, которую они миновали пять минут назад, человек. Он стоит на четвереньках, грудью прижавшись к земле, выпятив ягодицы. На нем маска, плоская, деревянная, с длинным носом. И пучок лозы привязан к пояснице веревкой. И больше ничего на нем нет.

– Что за?..

Человек начинает танцевать, энергично взбрыкивая конечностями, вращая хвостом из лозы.

Ксюша издает неуверенный смешок.

Клинышек деревянного носа тычется в землю, движения нелепы, комичны, но Илья чувствует холодок в животе.

– Что он делает?

– По всей вероятности, изображает какого-то зверя. Лису…

Человек, не прерывая своей пляски, удаляется в подлесок.

– Пошли отсюда, – говорит Ксюша.

Они устали, но, не сговариваясь, идут еще полтора часа. Подальше от танцора.

Тропинка засасывает подошвы, нужно перепрыгивать лужи, перелезать через бревна. Корневище рухнувшей березы напоминает морду со щупальцами.

Вечереет. С прохладой являются полчища комаров.

Они разбивают лагерь на пологом берегу Линты. Ксюша, колдующая над котелком, аромат гречневой каши с тушенкой и потрескивание костра. Илья забывает обо всем – городским так легко забывать. Они сидят плеч-о-плеч, наблюдая, как охотится за рыбой скопа. Величественно расправляет крылья и кружит над водной гладью.

А у Тереховой щербинка между зубами и родинка на ключице.

– Как же красиво, – произносит Илья.

В сером ночном небе мириады звезд. Он передает флягу Ксюше. Та отпивает, морщится.

Огонь защищает от болотных шорохов, плещется умиротворяюще.

– Почему ты поехала со мной? – спрашивает он, глядя на спутницу сквозь пламя.

– Отпуск же.

– А серьезно?

Она отвечает после паузы.

– У меня были отношения с мужчиной некоторое время. Два года или около того. – Она улыбается печально. – Два года и двадцать шесть дней, если быть точной. Он предал меня. Мне необходимо было уехать.

Илья подсаживается к ней и обнимает за талию.

– Ты настоящий друг, – говорит она, наклоняясь к нему. Он прикрывает веки и трогает губами пустоту. Она целует его в висок.

– Хватит с меня коньяка. Пойду спать.

Он желает ей спокойной ночи и, оставшись в одиночестве, пинает консервную банку.

– Идиот! Дурак чертов!

Цедит последние коньячные капли.

За стенками палатки звенят комары и гудит тайга. Она рассказывает на своем скрипучем языке о старых хозяевах. О еженощном празднике в рогатой избе, за тыном из бедренных и берцовых костей. О людях в форме, что прибыли сюда искать Сорни-Най, Золотую бабу, ползали по брусничной поляне и выцарапывали себе глаза. И о ребятах, отправившихся в горы однажды, о том, как они встретили тонконогого старца и больше не жили.

Мерно дышит Ксюша. Илья засыпает, и во сне кто-то ходит на четвереньках по их лагерю.

Они просыпаются с рассветом, завтракают и пьют чай. От растрепанных Ксюшиных волос и детской футболки с Белоснежкой у Ильи щемит сердце. Сколько нежности в нем накопилось за эти годы! А она задумчивая и молчаливая, и время идет, и они идут по песчаной дороге. Подманивает насекомых плотоядная росянка, в сосновых гривах запутались птичьи голоса. Фото на память возле сруба, по венцы зарывшегося в болотистую почву.

Ксюша ругается, споткнувшись о корягу, и раздраженно чешет комариные укусы. Сбегает в малинник, кричит Илье:

– Тут кладбище!

Болото пожрало погост, гробы, мертвецов. Над торфяником возвышаются кресты и пирамидки со звездами. Ил свисает с надгробия Серафимы Пантелеймоновны Поповой, умершей в 1939 году.

– Деревня близко, – говорит Илья.

Две дюжины хат примостились на краю живописного яра. Сверкает первозданной зеленью луг в заливной пойме, и лесные островки охраняют горизонт, словно косматые великаны. К Ксюше возвращается хорошее настроение, она спешит узнать, обитает ли кто в бревенчатых домиках.

Выясняется, что обитают. Поджарая старуха возится на грядке. Кожа у нее бронзовая, косы белоснежные и толстые. И сарафан красивый, сафьянового цвета, с золотым орнаментом.

– Ого, какая модница, – шепчет Ксюша и окликает женщину:

– Добрый день!

Женщина изучает гостей чуть раскосыми, синими как лед глазами.

– Добрый, – сдержанно говорит она.

Ксюша спрашивает про деревню, про старожилов.

– Ворсой деревня зовется, – отвечает женщина. – Так-то три избы заняты, но нынче нет никого, кто в Ивановку ушел, кто рыбачить.

– Вы, бабушка, в тайге давно живете, не знакомо ли вам такое место?

Старуха смотрит на рисунок, но в руки его не берет.

– Нет у нас такого. К Ивановке идите, может, там есть.

– Вы уверены?

Старуха уже уходит в дом, гремит засовом, зашторивает окно.

– Не больно она гостеприимна, – говорит озадаченный Илья.

– Врет она про капище, по-моему, – хмурится Ксюша. – Переживает, что мы увезем статуи.

За Ворсой луга и лесные урочища. С вновь вспыхнувшим энтузиазмом друзья шагают по охотничьей тропинке. На дороге сложенные из бревен мостки. Под досками хлюпает грязь.

Илья замечает чистое озерцо, напоминающее глаз с ресницами сосен на дальнем берегу. Уговаривает спутницу искупаться с ним. Безуспешно. Она не взяла с собой купальник.

Как чужая…

Ксюша устроилась на заросшем пушицей склоне. Он стоит по пояс в воде. Таежное солнце ласкает спину.

– Почему мы расстались? – спрашивает внезапно.

Она поводит плечами:

– Работа, семья… У Лены дети. Я переехала. Витька…

– Да нет. Мы с тобой почему расстались?

Она вскидывает брови удивленно:

– Так мы и не встречались.

– А тогда, в походе?

– Ну, это вообще-то по-другому называется, – говорит она. – И было всего пару раз.

«Четыре раза», – думает он, ныряет в воды лесного озера и зажмуривается.

Сверившись с картой, они делают крюк. Древнее мансийское городище Тарума расположилось на холме. Под густой травой угадываются оплывшие насыпи и полузасыпанные рвы. Ямы землянок. Крапива.

– Привал, – говорят они в унисон. Садятся, скрестив ноги.

Мышцы ноют от рюкзаков. Тишина пульсирует, давит на уши.

Птицы не поют над Тарумой, и путники молчат, что-то такое понимая интуитивно. Илья улыбается вяло, когда Ксюша кладет голову ему на колени. Она сразу засыпает, а он успевает сказать, что скучал по ней. И погружается в сон.

Ему снится пожилой мужчина с колючим взглядом из-под очков.

– Дальше не ходи, – говорит мужчина. – Если увидишь их, никогда не будешь прежним.

– Марьичев!

Он просыпается рывком, едва не соскальзывает в ров.

– Господи, мы спали три часа!

Ксюша мрачна и не на шутку встревожена.

– На вершине холма стоял человек.

– Где? – напрягается Илья.

– За тем валом. Я проснулась, а он стоял там.

– Как он выглядел?

– У него была крупная голова. Очень крупная.

– Крупная голова? Тебе это не приснилось?

– Мне здесь не нравится, – она подхватывает рюкзак.

– Хочешь, я проверю?

– Нет! Давай идти, наверстаем упущенное время.

Он успокаивает ее по дороге: «Всего-то рыбак из Ворсы». Он размышляет о прицепе с извращенным коллажем и о танце на опушке.

Русло Линты запружено осклизлыми утопленниками-бревнами. Река течет под топляком. Бревна трутся со скрежетом, ветви и корни переплетены узлами.

Угрюмая Ксюша отмахивается от слепней.

Тропинка оборвалась в болоте. Деревья вокруг чахлые и тонкие как спички. Не оправились после давнего пожара. Корявые стволы обросли лишайником. Верхушки засохли. За уродливыми кронами мелькает тусклое солнце, постепенно снижающееся к торфяникам.

Над гиблым болотом стелется дымка.

– Спой что-нибудь, – предлагает Илья.

– Что за глупости, – говорит она.

Но поет – пытается петь. Песенка из кинофильма «Москва слезам не верит» неуместна в тайге и только привлекает взоры из зарослей.

– Без гитары не получается. Вот бы Витьку сюда. Обидно, что он не смог поехать.

– Я его не приглашал.

– Нет? Но ты же сказал…

– Я соврал. Я хотел провести выходные с тобой.

– Мне приятно, но…

Она подавлена. Она подыскивает слова.

– Ильюш, мне жаль, если я ввела тебя в заблуждение. Ты мой друг, самый лучший. Но сейчас у меня не тот период, чтобы…

Он останавливается, касается ее запястья:

– Тот. Ты просто еще не поняла. Я буду рядом всегда. Я не предам тебя. Я…

– Илья…

– Я люблю тебя.

Она отнимает руку и пятится. Смотрит поверх его плеча ошарашенно.

– Скажи, что это не галлюцинация.

Девять идолов врыто в землю буквой «С», так же как на рисунке прадеда. У зубчатой стены леса стоит насаженный на полутораметровые опоры-пни амбар. Точь-в-точь избушка на курьих ножках, без окон, но с дверями. Доступ к поляне преграждает болото, и они прыгают с кочки на кочку.

Таким капище являлось во снах художнику Марьичеву, закончившему жизнь в психиатрической больнице святого Николая Чудотворца.

И писателю Раймуту, глотающему выхлопной газ, оно пригрезилось таким же.

Вытянутые восьмигранными пирамидами макушки изваяний. Черные от копоти полуистлевшие тулова.

И не усмешку спрятал прадед в карандашных черточках, а оскал. Подковы ртов с вырубленными клыками. Свирепые морды древних богов.

– Фантастика, – шепчет Ксюша.

– Мы это сделали! – торжествует Илья.

Они кружатся по поляне, не обращая внимания на сгущающиеся сумерки, на силуэт у пихты.

Горельник шуршит когтистыми ветками.

Фотовспышка озаряет статуи. Жуков, копошащихся в лунках глазниц.

Илья просит духов тайги: «Если вы существуете, помогите мне вернуть эту девочку, а я буду любить ее и оберегать».

Ксюша возбужденно щелкает фотоаппаратом.

– А меня сфоткаешь? – спрашивает незнакомец, выходя из-за сумьяха.

Бритый под ноль коренастый мужчина в камуфляжных штанах. Рубашка расстегнута, на шее болтается маска с длинным носом. Желудок Ильи болезненно сжимается. Он узнает танцора.

– Вот это местечко, – Лысый с любопытством рассматривает святилище. – Ну и забрались же вы, ребята. Погоняли меня по болотам.

Илья заслоняет собой Ксюшу.

– Кто вы?

– Да не трусь, пацан. Из Линты я. Учитель, прикинь? Труды в школе веду. А это ученичок мой бывший. Ходь к нам, ученичок.

От пихты отслаивается тень, и бледная Ксюша вскрикивает.

У второго незнакомца голова филина. Перья и деревянный клюв грубо приклеены к вересковой плашке.

– Что вам надо? – голос Ильи дрожит.

Лысый подходит к нему вразвалку. Улыбается приветливо.

– Вы у меня вчера в летней резиденции были, смекаете? Старенький такой фургончик. Кабы предупредили, что зайдете, прибрался бы.

– Мы у вас ничего не крали, – говорит Ксюша.

– А я вас ни в чем не обвиняю, – добродушно парирует Лысый, – я, наоборот, отдать вам кое-что хочу.

– Что? – спрашивает Илья.

– Да вот, – клацает Лысый выкидным ножом, – держи, братуха.

Илья набирает воздух в легкие, чтобы закричать: «Беги».

Тяжелая пятерня стискивает его горло, а пятнадцатисантиметровое лезвие пронзает грудь. Губы окрашиваются алым.

«Прости меня», – думает он.

И мертвый падает в траву.

Лысый деловито вытирает лезвие о футболку Ильи. Ухмыляется Ксюше:

– Да не расстраивайся ты из-за этого дохлика. У тебя теперь настоящие мужики есть. Верно я говорю, Эрик?

– Верно, – отвечает младший Мушта, снимая маску.

Ксюша осознает, что произошло. Илья погиб. Она одна, и неизвестно, сколько убитых маньяками туристов покоится на илистом дне. Она отступает. Стаскивает рюкзак.

Сухие глаза сверлят мужчин с ненавистью.

– Сама разденешься или побегаем сперва? – интересуется Лысый.

Она срывается и бежит к торфяникам.

Эрик бросается наперерез.

Сбивает Ксюшу на землю и седлает, смеясь. Он по-своему красив, одноклассницы были без ума от него, но свидания с одноклассницами скучны, как хлам из дедушкиного музея. Любовница должна пахнуть страхом и кровью.

Ксюша визжит под ним, сладкая, желанная.

– Убийца! Тварь!

Ее ладони беспомощно хлопают по грязи, волосы липнут к щекам.

Мир троится, ей мерещится, что идолов на заднем фоне не девять, а гораздо больше. Худые и высокие, как деревья, они двигаются по краю поляны, вытягивая остроконечные головы.

– Я первый, – говорит Лысый, спуская штаны.

Во рту и в ушах Ксюши – болотная жижа. Она не чувствует боли, она смотрит мимо мужчин.

На тех, кто жил здесь еще до манси, во времена, когда щуки ползали по тайге и поедали лунных оленей.

Существа плавно приближаются к ничего не подозревающему трудовику. Трехпалая лапа ложится на бритый череп. Он ахает изумленно.

– Дядь Коль, вы в порядке? – Эрик поворачивается к подельнику, и что-то резко сдергивает его с задыхающейся девушки.

Ксюша перекатывается на живот, встает, отплевываясь.

Истошно кричит Мушта. Она ковыляет к лесу, а крик захлебывается, и болото чавкает клыкастой пастью.

Она хватается за стволы, кеды скользят и тонут в буром месиве. Ветки секут по лицу мстительно. Сучья рвут одежду.

Она всхлипывает, спотыкается о корневище. Проваливается в темноту, и там Илья баюкает ее на руках и слизывает шершавым языком кровь со лба.

– Вот так, – говорит старуха, приподнимая ее голову. Отвар из трав течет по растрескавшимся губам, по подбородку. Девушка моргает, пробует сфокусировать взгляд. Илья зовет ее обратно в уютную тьму забытья, быть вместе навеки.

– Мой друг, – хрипит она.

– Знаю, – кивает старуха, отставляя миску.

В дверном проеме успокаивающий солнечный день. Догорает свеча, и воск капает на колотые плахи настила.

– Отдыхай, – говорит старуха, поправляя одеяло.

Она идет к выходу, подбирает свечу. Белоснежные косы раскачиваются маятниками.

Ксюша хочет спросить, почему в избе нет окон, но шепот Ильи слишком настойчив, она закрывает глаза и отдается ему, как отдалась когда-то, где-то.

– Я тоже тебя люблю, – улыбается она.

Старуха моложаво спрыгивает на землю. Запирает засов.

Теплый ветерок колышет подол ее платья. Вишневая бабочка порхает над оброненной маской филина. Июнь в разгаре, но мать учила старуху всегда помнить о зиме. И кормить хозяев.

«Сытые хозяева – добрая зима», – повторяет старуха материнские слова.

У кромки леса она озирается и смотрит на сумьях. На обагренные кровью морды идолов.

Она искренне надеется, что городская девочка будет пребывать в беспамятстве, когда наступит ночь и менквы проснутся.

Задумчивая, она шагает по лесу и начинает негромко петь, и мертвые из низин подпевают ей.

Загрузка...