Мне было девять лет, когда я попала в коррекционный приют. Сюда все попадали по разному, но никто – от хорошей жизни.
Здесь были дети из малообеспеченных семей, родители которых не смогли позволить себе содержание очередного ребёнка, незаконнорождённые дети матерей-одиночек, дети-полукровки, зачатые от иноверцев, дети преступников, чьи родители отбывали заключение. И дети – сами преступники, дожидающиеся здесь четырнадцатилетия для отправки в колонию.
Но я принадлежала к худшей категории. И самой редкой. Единственный в приюте ребёнок дикарей-беглецов. Так называли тех, кто, отринув новую власть, новые законы, и православную веру, ушел в сибирскую тайгу жить своими автономными поселениями.
Не знаю, кому мы там мешали. У нас была небольшая деревушка с ласковым названием Маслята, огороды, скотина, охота и рыбалка. Мы не строили козней против государства и церкви. Мы просто хотели быть подальше от них. Но однажды с неба спустились вертолеты, из них выпрыгнули вооруженные люди в камуфляже, и забрали всех с собой.
Детей повезли отдельно от взрослых, и в другое место. Перед тем как меня оторвали от мамы, она успела шепнуть: «Беги на запад!». Я, как и положено ребёнку, живущему средь бескрайних лесов, могла определить стороны света в любое время суток, но на тот момент была так напугана, что не успела никуда побежать, и беспомощно повисла в руках схватившего меня чужого человека.
В вертолёте нас везли недолго. Потом был уже самолёт, который перенёс меня в огромный город, такой шумный и дымный, что я подумала тогда, будто попала в ад. Тот самый ад, который, как говорили родители – не существует, а был придуман в старину, чтобы пугать неграмотных людей.
Нас снова везли уже в закрытом фургоне, потом разделили, и я осталась одна наедине с чужими странно одетыми людьми. А ещё через какое-то время оказалась в коррекционном приюте. Там меня мыли и переодевали, зачем-то заглядывали в глаза и зубы, вертели и ощупывали, роняя незнакомые слова: «прививки», «возможные инфекции», «рентген». И наконец – «карантин». После чего в мою руку воткнулась иглой, и я погрузилась в спасительное забвение.
На карантине я пробыла несколько дней, пока делались всевозможные анализы, а со мной беседовал серьезный дядечка со стеклышками на носу. Он осторожно расспрашивал меня сначала о самочувствии, потом о жизни в деревне и о родителях. От этих вопросов я неизменно начинала плакать, и тогда дядечка озабоченно бубнил в прижатую к уху маленькую черную коробочку: «Серьезная психологическая травма… ребёнок дезориентирован… наблюдение психолога…», а потом с жалостью смотрел на меня сквозь свои стеклышки.
И это был единственный человек, посочувствовавший мне за время моего невольного путешествия из родной деревни в коррекционный приют.
Приют представлял собой шесть зданий на большой, обнесенной бетонным забором территории, посреди соснового леса. В одном здании жили мальчики, в другом девочки, в третьем находилась школа и столовая, в четвертом больница, куда, как и я, попадали на карантин новички. В пятом – администрация приюта и общежитие для его сотрудников. А шестое – церковь. Еще были будки охраны в разных углах территории. Стадион, игровые площадки для самых маленьких, искусственный прудик с рыбами. Чуть в стороне от жилых строений – небольшое сельскохозяйственное угодье с огородом и теплицами, призванными как обеспечивать приют своими овощами и зеленью, так и служить обучающим пособием на уроках садоводства.
Меня поселили в комнату на четырёх девочек моего возраста. Такие аскетично обставленные комнатушки здесь называли дортуарами. В дортуаре стояли две узкие двухъярусные кровати, длинный стол с четырьмя стульями, за которым нам полагалось учить уроки, и четыре шкафчика для хранения личных вещей. Вот только личного здесь у нас ничего не было (мою одежду – старенькие джинсы, свитер, и сшитую из шкуры лося безрукавку, забрали перед карантином, и больше я их не видела), всё лишь казённое. И пожалуй единственное, что мне нравилось в моём новом жилище – это окно. Высокое, закруглённое сверху, с широким подоконником, на котором было удобно сидеть.
Я далеко не сразу привыкла к местному распорядку. Этот мир был чужим для меня и многих вещей я просто не понимала. Поэтому вместо того, чтобы, как все дети, ходить в школу и церковь, первые недели я, по рекомендации дядечки со стеклышками, посещала психолога.
Это была женщина средних лет по имени София Ивановна. Она носила длинную светлую косу, заплетенную на один бок, и улыбалась никогда не разжимая губ. Но улыбалась часто, и была со мной очень терпелива. Мы разговаривали часами. Первые дни говорила только она, а я загнанно молчала, глядя в одну точку, или плакала, но постепенно стала отвечать на вопросы, а еще через какое-то время и задавать их.
Благодаря Софии Ивановне, мне удалось кое-как разобраться с местом, в котором я оказалась, и с причиной, по которой меня сюда забрали.
– Твои родители и другие взрослые из вашей деревни, – неторопливо объясняла София Ивановна ровным убаюкивающим голосом, – Вели жизнь неприемлемую для православного человека, жили в дикости, в распутстве, в безбожии. Но что еще хуже – учили этому своих детей. Церковь не может такого допускать. Мы заботимся, прежде всего, о вас.
На мои многочисленные вопросы о родителях она неизменно отвечала только одно – если я буду слушаться и хорошо себя вести, то обязательно увижусь с ними.
Поэтому, когда встречи с Софией Ивановной закончились, и я зажила по обычному распорядку воспитанницы коррекционного приюта, главная цель, которую я себе поставила – слушаться и хорошо себя вести.
Но, как выяснилось позже, София Ивановна обманула меня. Я больше никогда не видела своих родителей.