На пороге в оплывающих хлопьях снега стоял самый обыкновенный фашист и целился в нас из автомата. Автомат был большой, немецкий, с влажным вороненым стволом, от которого пахло собачиной.
Первым делом я поднял высоко руки и сказал увядшим, чуть слышным голосом то единственное, что знал по-немецки: Гитлер капут. Я понимал, что фраза звучит странновато, неизвестно, из какого времени вытащен этот овеществленный призрак – из 43 года или из 45-го. Германия на его памяти еще громко пердит или уже слабенько пукает. Но сказал и сказал, сказанного не воротишь.
Я слышал, как дышит мне в щеку Валька. Хрипло и зло – от водки и закипающей ярости. Валину бабку по матери сгноили в немецком лагере. Отца, Пауля Очеретича, убили в 45-м под Веной. Сам Валька в то время сидел в материнской утробе. Матери повезло, да не очень – за связь с иностранным подданным в России по головке не гладили. И ей досталось от свастики, но уже нашей, пятиконечной. Так что у Валентина Павловича имелось полное моральное право наливаться священной злобой и дать этой злобе выход.
Я молчал. Валя дышал. Ствол автомата покачивался.
В лестничной полутьме, при свете загаженной лампочки лицо у фашиста было тусклым, подмерзшим, тройка верхних зубов сдавливала прикушенную губу. Казалось, вот-вот он заплачет. Стоял фашист в широкой немецкой шинели, шинель была старая, ношеная, из коротких вытертых рукавов вылезали красные руки. На кулаке правой отчетливо белела костяшка. Она лежала на спусковом крючке и сама словно светилась, как будто лесную гнилушку обернули прозрачным пергаментом.
«Валя, Валя… Свалился я на твою голову. А теперь уже ничего не поделаешь, под одним дулом стоим».
Валькин праведный гнев понемногу передавался и мне. Я стоял, стоял и вдруг не выдержал и зло подмигнул фашисту. Тот попятился, каблуком нащупал ступеньку и направил автомат на меня.
– Галиматов! Платформа, где она, Галиматов? – спросил он на чистом русском с правильно проставленными ударениями. – Говори, не то пристрелю!
– Где-где, вот же она, не видишь?
И надо же, осел с автоматом поверил. Он повернулся туда, куда я показывал пальцем – в окно, за его плечо. Этого было достаточно. Валя сгреб его, как тюфяк, только косточки всхлипнули. Я вырвал из рук ворога автомат, автомат был совсем не тяжелым, наоборот, подозрительно легким, словно крашенная под металл деревяшка. Он и был деревяшкой, которой берут на испуг таких, как мы, простаков.
– Куда его? – спросил я у Валентина Павловича, переламывая автомат об колено.
– Туда, откуда пришел, – в болото.
Валентин Павлович, не выпуская гада из рук, уже примеривал 45-й размер подошвы к его зашинеленной заднице. Фашисту еще повезло – Валя ударил левой. Если бы Валентин Павлович то же самое сделал правой, неизвестно, смог бы когда-нибудь этот болван использовать вышеназванный орган по назначению. Лично я сомневаюсь.
Когда Валькина резиновая подошва в очередной раз выбила из шинели пыль, фашист не выдержал, напустил вони и подал голос в свою защиту:
– Не имеете права, не в Америке живем. Групповое разбойное нападение – статья Уголовного кодекса: до пятнадцати лет.
– Слушай, ты, прокурор. Это из-за тебя на улице снег? Ты своей вонючей шинелью солнце сожрал? А дружки на углу у булочной – не твои дружки? А тот, что до тебя приходил, он что, твой фюрер, елдон-батон? И что это за платформа, из-за которой ты хотел в моего Сашку стрелять, подлюга?
И тут из-за наших спин раздался простуженный детский голос:
– Дядь Валь, я этого группенфюрера знаю. Он на мамкиной фабрике на конвейере стоит контролером. Пистонов его фамилия. Мамка говорит, что он ее заколебал, клеивши.
Мы обернулись. Из прихожей выглядывал щуплый мокроносый парнишка в серой школьной одежке и тапках на босу ногу.
– Васище, – Валька, не отпуская фашиста, хмуро кивнул пареньку, – а он что, за твоей мамкой так в фашистской шинели и ходит?
Васище собрался ответить, но вдруг с хлюпаньем потянул носом и сказал:
– Пойду. Там у меня на кухне в кастрюле яд пригорает. Надо следить.