ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Огненная гора

Глава первая ФОРТ

Утром начали устраивать и укреплять лагерь. С корабля на шлюпке были доставлены железные пилы, лопаты и тяжелые топоры, с одного удара перерубавшие ствол толщиной в человеческую ногу. По работе, с виду неспешной, размеренной, несуетливой, было видно, что гардары знают свое дело и что устройство укрепленного лагеря им не в диковинку. В одном только они изрядно уступали кеттам — в силе. Никто из них не мог так быстро и легко свалить дерево, как это делали Бэрг или Янгор, не говоря уже о Дильсе или Свегге. Оба воина, выбрав себе топоры потяжелее и собрав в пучок на затылке длинные жесткие волосы, высматривали в чаще самые толстые, самые корявые стволы, но, прежде чем нанести дереву первый удар, подзывали Эрниха. Он подходил, плевал на ствол, а потом опускал на глаза широкий кожаный ремешок и срезал кусок коры, обнажая сочную свежую древесину. Затем все так же, на ощупь, откалывал острую щепку и с размаху втыкал ее в подставленную грудь воина. Выступившая кровь стекала по щепке, и когда первая ее капля падала на лезвие топора, воин издавал резкий отрывистый клич и, крутанувшись на месте, глубоко вгонял топор в основание древесного ствола. Вырубив в дереве глубокий, заходящий за середину ствола косой клин, вальщик переходил на другую сторону и врубался в ствол на локоть-полтора повыше.

При этом Дильс не просто валил дерево, но еще и развлекал работавших поблизости гардаров. Когда между зарубами оставалось расстояние не больше ладони, он быстро, цепляясь пальцами за трещины в коре, взбирался вверх по стволу, ловил брошенный ему снизу топор, отсекал самые толстые, опутанные лианами сучья и бесшумно, как огромная ящерица, соскальзывал на землю. Теперь все дерево удерживалось от падения лишь силой недорубленной, проходящей через весь ствол пластины. Дильс отступал на три коротких шага, поворачивался к дереву спиной, чуть приседал, сжав колени жилистыми ладонями, а затем резко вскрикивал, подскакивал на месте и с разворота наносил по стволу страшный удар оттянутой стопой. Кора трескалась, дерево вздрагивало от корней до самой макушки и тяжело, натужно хрястнув, начинало медленно заваливаться набок, сминая соседние кроны и разрывая густые сплетения лиан.

Свегг не одобрял этих представлений и беззлобно поругивал Дильса.

— Похваляется, — нарочито громко ворчал Свегг, подходя к новому дереву и внимательно осматривая ствол от корней до нижних сучьев, — шут гороховый!..

Суетливый Люс, успевший с утра хлебнуть рома, попробовал было раззадорить Свегга, цокая языком и на пальцах объясняя ему, что Дильс-то валит дерево побыстрее, чем он, Свегг. Воин вначале сделал вид, что не понимает, но когда Люс стал откровенно передразнивать его неторопливые и как бы несколько сонные движения, Свегг молча вогнал топор в недорубленный ствол, сгреб тщедушного полупьяного гардара в охапку, раскачал и бросил в кучу свежесрубленных веток. Потом вернулся к дереву, выдернул топор, постучал обухом по замшелой коре и, вбросив топорище в кожаную петлю на поясе, быстро полез вверх по стволу, не обращая внимания на истошные вопли любопытных обезьян, перескакивавших с ветки на ветку и швырявших в Свегга надкушенные, истекающие липким соком плоды.

Сперва воин с некоторой опаской поглядывал на эти красные, как обожженная глина, шары и даже пытался уворачиваться от них, но когда один пахучий плод угодил в его исцарапанную острыми щепками грудь, Свегг прижал его ладонью и ощутил легкое приятное жжение. Он присел на сук, отнял от груди ладонь, всмотрелся в пузырчатую волокнистую мякоть плода, отколупнул ногтем кусочек глянцевой пористой кожуры, понюхал его, лизнул языком липкий палец, а затем прикрыл веками глаза и выжал в рот несколько капель сладкого, пахучего сока Во рту стало свежо, приятно. Свегг открыл глаза и посмотрел на рассевшихся тут и там по веткам хвостатых зверьков с умными лукавыми мордашками. Один из них подбросил лапкой красный глянцевый шар размером с крупное яблоко, надкусил его и вдруг с визгом запустил в голову Свегга. Воин поймал плод на лету, тоже надкусил и ответным броском сшиб зверька с его насеста. Тот совсем по-человечески раскинул мохнатые лапки, испуганно заверещал и, пролетев несколько локтей, зацепился хвостом за обрывок лианы. Но как только Свегг захохотал, глядя, как зверек болтается между небом и землей, хватаясь за воздух всеми четырьмя лапками, как снизу раздался громкий насмешливый возглас Дильса.

— Похваляется! — кричал тот, передразнивая интонации Свегга. — Шут гороховый!..

Воин выругался, выдернул из петли на поясе топор и, по рассеянности перерубив изогнутую под его собственной тяжестью ветку, полетел вниз и рухнул в кучу свежей листвы, чуть не раздавив разморенного послеполуденной духотой Люса.

Когда пространство вокруг поляны было расчищено, Норман широкими шагами промерил размеры укрепления, маленьким топориком вытесал четыре коротких толстых колышка и вбил их в землю по углам будущего лагеря. Затем он огляделся вокруг и, заметив сквозь изрядно поредевший лес поблескивающее под солнцем зеркало лагуны, приказал прорубить широкую просеку, выходящую к самому побережью. Впрочем, приказы свои он издавал больше для вида, потому что к полудню каждый уже представлял себе окончательную цель всей работы и старательно делал свое дело: самые сильные мужчины валили деревья; те, кто был послабее, обрубали сучья, стесывали со стволов лобастые бородавчатые наросты, длинными рваными полосами снимали ломкую кору, обнажая влажный костяной глянец древесины; женщины оттаскивали в стороны ветки и сучья, наваливая у самой кромки леса огромные вянущие кучи. Кору отделяли и, сняв с нее длинные широкие волокна лыка, раскладывали тяжелые корявые пластины поверх лежащих на земле жердей из толстого коленчатого тростника. По этому же тростнику мужчины на корабельных канатах подтаскивали к намеченным линиям будущих стен скользкие голые бревна, подправляя их движение короткими толстыми баграми с коваными крючьями на концах.

Порой вдалеке между древесными стволами появлялись и тут же исчезали пестрые радужные шлемы шечтлей, заставлявшие мужчин невольно хвататься за висящие на поясе пистолеты и бросать быстрые взгляды в сторону мушкетов, составленных в две невысокие остроконечные пирамидки посреди лагеря. Но шечтли почтительно держались в отдаленье, а если кто и досаждал строителям, так это небольшие, ростом с рысенка зверьки с хитрыми плоскими мордочками, длинными цепкими хвостами и темными голыми лапками, удивительно похожими на человеческую ладонь.

К полудню эти зверьки и их лапки стали представляться вездесущими. Они забирались в узкие горлышки глиняных кувшинов, растаскивали инструменты, нажимали на курки составленных в пирамиды мушкетов, отчего те со страшным грохотом палили в чистое безоблачное небо, заставляя истерически визжащих зверьков разбегаться и прятаться за разбросанные бревна и вынуждая сидящего под камышовым навесом падре откладывать обгрызенное перо и вновь засыпать порох и забивать круглые свинцовые пули в нагретые солнцем и огнем выстрелов граненые стволы. Каждый раз, покончив с этим делом и прислонив тяжелый заряженный мушкет к тускло поблескивающей пирамиде, падре поднимал голову, широко разводил руки и, обратив к небу изможденное морщинистое лицо, начинал громко и вдохновенно призывать Господа.

— Боже милостивый! — восклицал он, потрясая широкими рукавами сутаны. — Просвети этих глупых неразумных тварей, вложив в них хоть малую толику пресветлого разума Твоего! Ибо не ведают, что творят, отвлекая меня, слабого и ничтожного раба Твоего, от составления почтительнейшего послания на высочайшее, после Тебя и святейшего наместника Твоего на земле, имя!

Выкрикнув эту патетическую фразу на одном дыхании, падре опускал руки, возвращался под свой навес, расправлял края тонкого воскового пергамента, камешками прижимал их к выпуклой крышке сундучка и, обмакнув разлохмаченное перо в выточенную из бивня мамонта чернильницу, старательно выводил в начале строки блестящую, украшенную завитушками букву.

Но когда один из зверьков вскарабкался по флагштоку и стал теребить передними лапками шелковую бахрому и забираться в бархатные складки повисшего вдоль шеста знамени, падре оторвался от работы, ткнул перо за ухо и, подойдя к основанию шеста, начал ласково уговаривать зверька спуститься на землю. Тот заинтересовался странными звуками, исходившими от одетого в плотную вылинявшую сутану человека, опустился до середины шеста и склонил вниз любопытное ухо, обвив шест хвостом и упираясь в него кривыми задними ногами. Но когда падре попробовал потянуть за одну из бечевок, чтобы спустить флаг, зверек вновь вскарабкался вверх по шесту и, до подбородка завернувшись в бархатное полотнище, стал возмущенно цокать языком и грозить человеку темным жилистым кулачком.

При виде этой картины Норман, размечавший будущий ров вокруг лагеря, воткнул в землю заостренный кол, приблизился к падре и со смехом потянул из-за пояса пистолет.

— Нет-нет, ни за что! — решительно запротестовал падре, прикрывая ладонью темную дырочку направленного вверх дула. — Мне доводилось кое-что слышать и читать об этих любопытных созданиях! Они столь забавно и невинно передразнивают человеческие ухватки, что порой кажется, будто они также ведут свое происхождение от Адама и Евы, познавших друг друга еще до того, как они вкусили от запретного плода!

— Падре, это ересь! — расхохотался Норман, пряча пистолет за пояс. — А я не могу поручиться за то, что ни один из моих славных парней не спас свою драгоценную жизнь в обмен на определенные обязательства в отношении некоей не очень приметной, но весьма могущественной организации!

— Организация, о которой вы говорите, — строго оборвал его смех падре, — не ограничивает свободу мышления! Она лишь следит за тем, чтобы плоды этих духовных упражнений не становились достоянием грубой невежественной толпы!

— Тайное знание? — притихшим и даже как бы несколько испуганным голосом пробормотал Норман. — И вы, падре, один из тех, кто…

— Не является недостоверным, что не о людях говорится в Писании, а об ангелах или неких демонах, восхотевших женщин и породивших гигантов, — вдруг прошептал падре, тревожно оглядываясь по сторонам, — и еще: часто говорилось и многими утверждается из личного восприятия и из свидетельств других очевидцев, в достоверности которых не может быть сомнения, что лешие и фавны, которые в народе называются инкубами, обуянные страстью к женщинам, добивались плотского соития с ними и его с ними совершали и что некоторые демоны, называемые у галлов дузами, усердно пытались творить подобные скверны и часто их совершали…

— Было бы наглостью отрицать это ввиду достоверности людей, утверждающих подобное, не так ли? — подхватил Норман. — Так писал блаженный Августин: «О граде Божием», книга пятая, глава двадцать третья — так, святой отец?.. Я не ошибся?

— Ни в едином слове, сын мой, — ошарашенно пробормотал падре, — но откуда?.. каким образом вы?..

— Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось вашим мудрецам! — уклончиво рассмеялся Норман. — Но что вы прикажете делать с этим меньшим братом?

И он кивнул на зверька, смуглыми пальчиками обрывавшего легкие золотистые кисточки бахромы и бросавшего их на покатые плечи и гладко выбритую макушку падре.

Тот ладонью смахнул с блестящей лысины золотистую кисточку и, двумя пальцами поймав ее на лету, растерянно оглянулся по сторонам. Взгляд его упал на Эрниха, раскалывавшего длинное, ослепительно сверкающее на солнце бревно.

Он был еще слаб, и взял на себя эту работу, потому что она не требовала больших физических усилий. Мужчины, накинув взлохмаченные веревки на стертые до крови плечи, подтаскивали к нему наголо ошкуренный ствол, разворачивали его и устанавливали в нужном положении, после чего Эрних осматривал один из торцов бревна, отыскивал природную трещинку и легким точным движением вгонял в нее лезвие топора. Затем Бэрг брал тяжелый молот и с размаху по самый обух вбивал топор в торец, отчего ствол трещал и по всей его длине пробегала тонкая, прямая, как тетива, трещинка. Теперь Эрниху оставалось лишь расширять ее небольшими острыми клинышками до тех пор, пока все бревно не лопалось и не распадалось на две половины, подобно перезревшему яблоку.

Падре с самого начала обратил внимание на то, что нахальные зверьки отнюдь не мешают Эрниху, а лишь разбегаются при доставке очередного бревна и, дождавшись, когда юноша останется один, вновь окружают его широким неподвижным кольцом и как-то очень внимательно присматриваются к его работе. А когда один, видно самый любопытный и назойливый, забрался между не до конца расколотыми половинками, выдернул клин и оказался намертво зажат, Эрних мгновенно выхватил клин из его ослабевших лапок и, опять вбив его в трещину, осторожно извлек из смертных объятий бревна бездыханное полураздавленное тельце.

Падре с интересом наблюдал всю эту картину, сидя под своим камышовым навесом и держа на отлете растрепанное высыхающее перо. Он видел, как Эрних опустился на колени, бережно положил зверька на истоптанную траву, прижал ухо к его мохнатой груди, а потом вытянул перед собой руки ладонями вниз и стал плавными круговыми движениями разглаживать душный воздух над распластанным тельцем. Остальные зверьки стали робко подвигаться ближе, постепенно образовав вокруг Эрниха плотное молчаливое кольцо, над которым возвышались только худые загорелые плечи юноши и его золотоволосая голова. Падре даже показалось, что вокруг этой головы на миг вспыхнул и тут же пропал лучистый серебристый нимб; он прикрыл пальцами усталые глаза, чтобы избавиться от полуденного миража, но, услышав буйные радостные вопли зверьков, поднял веки и увидел, что Эрних стоит во весь рост и держит на руках маленькое буро-зеленое существо, доверчиво обнимающее его за шею мохнатыми мускулистыми лапками.

После этого случая зверьки перестали так нахально хвататься своими цепкими ручонками за все подряд, но когда Эрних оставался наедине с очередным бревном, обступали его со всех сторон и начинали весьма ловко и понятливо помогать юноше, подавая ему подходящие клинья и удерживая бревно в нужном положении. Эти картины так увлекли любознательного от природы священника, что он едва не позабыл о цели своего сочинения, ибо, сбившись с его главной линии, начал подробнейшим образом заносить на пергамент свои наблюдения и спохватился лишь тогда, когда расщепленный кончик пера соскользнул с завернутого края листа и ткнулся в медную заклепку на крышке сундучка. Увлеченный падре машинально приподнял крышку, чтобы взять новый лист, но тут со стороны мушкетных пирамид опять раздался оглушительный выстрел, заставивший священника уже в четвертый раз сунуть перо за ухо и, подобрав тяжелые полы сутаны, выскочить из-под своего камышового навеса. И каково же было его возмущение, когда он увидел, как одна из этих маленьких человекоподобных тварей со скоростью белки взлетела на самую верхушку флагштока и стала самым нахальным образом трепать тончайшую золотистую бахрому королевского штандарта. Но позволить Норману пресечь подобное кощунство посредством свинцового шарика размером с небольшой грецкий орех падре не мог и потому, воочию убедившись в том, что сверкающая перстнями рука командора выпустила полированную рукоятку пистолета, падре сложил ладони раковиной и крикнул через всю площадку: «Эрних!.. Эрних!..»

Но юноша не обернулся, то ли увлеченный, то ли наполовину оглушенный своей шумной работой. И тогда один из зверьков, внимательно наблюдавший за тем, что происходит вокруг шеста, опустился на четвереньки, боком подскочил к Эрниху и несколько раз осторожно хлопнул его по плечу своей темной тонкопалой лапкой. Юноша опустил топор, обернулся и, увидев, что падре призывно машет ему, вогнал топор в бревно и направился к шесту, переступая через разложенные вверх горбами половинки бревен. Зверьки стали поодиночке боком перебегать следом за ним, но, когда до шеста осталось шагов двадцать, остановились и расселись на бревнах, словно зрители в ожидании театрального представления.

— Ты, я вижу, успел подружиться с этой хвостатой публикой, — небрежно бросил Норман, когда Эрних подошел к нему.

— О! — воскликнул Эрних. — Вы даже представить себе не можете, какие это понятливые и усердные помощники!

— В таком случае объясни одному из этих понятливых, что я не хотел бы дырявить пулей и пачкать кровью новенький бархатный штандарт, вознесенный над этим диким берегом в знак того, что нога первого цивилизованного человека уже вступила сюда! — сказал Норман, почесывая ногтями жесткий небритый подбородок.

— Боюсь, что это будет очень сложно, командор, — сказал Эрних, подняв голову и глянув на хитрую смышленую мордочку завернувшегося в бархатное полотнище зверька.

— В таком случае, падре, — проговорил Норман, положив ладонь на рукоять пистолета, — у меня не остается иного выхода… И, кроме того, данная акция может внушить этим тварям гораздо большее почтение, нежели все ваши причитания.

С этими словами он вытащил из-за широкого красного кушака длинный, изъязвленный гравированными сценками псовой охоты пистолет и, оттянув курок до щелчка, прыснул на полочку щепоть лоснящихся пороховых кристалликов.

При виде этих приготовлений зверек на верхушке шеста забеспокоился, но, вместо того чтобы выпутаться из знамени и соскользнуть вниз, еще плотнее завернулся в бордовый бархат и испуганно зацокал языком, обнажая кривые желтые клыки.

— Не спешите, Норман, — остановил его руку падре, — подождем, пока ему надоест там сидеть, и…

— …дождемся, когда эта назойливая публика сядет нам на шею, — закончил Норман, оглядываясь на зверьков, густо обсевших потемневшие на воздухе бревна.

— Не надо спорить, — вполголоса заговорил Эрних, приближаясь к шесту и поднимая голову, — сейчас мы спокойно побеседуем, и он все поймет… Ведь ты все понимаешь, да?.. Ведь ты умница, правда, мой маленький?.. Ведь ты не хочешь, чтобы дядя рассердился и сделал «бум» — или хочешь?..

Норман посмотрел на падре и, кивнув головой в спину Эрниха, выразительно покрутил у виска дулом пистолета. Падре в ответ лишь неопределенно пожал плечами, как бы давая понять, что с некоторых пор им обоим пора перестать удивляться тому, что творит этот юный золотоволосый язычник.

А зверек тем временем склонил вниз темную плоскую мордочку, от уха до уха опушенную длинной, поблескивающей на солнце бахромой, и стал как будто вслушиваться в монотонное, усыпляющее бормотание стоящего под шестом человека.

— Иди ко мне, иди, — продолжал Эрних, пристально глядя в карие, окольцованные золотистой радужкой глазки, — слезай, миленький, спускайся вниз, не бойся, дядя хороший, дядя больше не будет на тебя сердиться…

Зверек бросил мгновенный опасливый взгляд на Нормана и, как бы воочию убедившись в том, что тот находится на достаточно безопасном расстоянии, стал осторожно высвобождать свое щуплое маленькое тельце из жарких бархатных складок.

— Ну вот и молодец, — бормотал Эрних, не сводя с него немигающих глаз, — а теперь иди ко мне, иди, мой миленький!..

С этими словами Эрних подошел к шесту, протянул руки, и зверек послушно и безбоязненно соскользнул в его распахнутые объятия.

— Однако, — негромко присвистнул Норман, сдувая порох с пистолетной полки и осторожно снимая со взвода плоский железный клювик курка с зажатым кремнем, — это, однако, черт знает что!.. Простите, падре, сорвалось словечко с языка!

— Бог простит, — через плечо бросил падре, возвращаясь под свой навес и склоняясь над мелко исписанным пергаментом. «Не то, все не то, — подумал он, пробегая глазами стройные ряды черных клиновидных значков, — или все это только видимость, бесовское наваждение?.. Нет, не похоже… Но кто он тогда такой, если и звери лесные повинуются ему?..»

Падре рассеянно присыпал мелким песком просохшие чернила, затем сдул песок, свернул пергамент в трубку и, расправив на крышке сундучка чистый лист, стал выкладывать камешки по его упругому волнистому краю. Покончив с этим, он решительно очинил свежее перо и легким точным движением воткнул его в узенькую воронку чернильницы. Но прежде чем украсить левый верхний угол листа изящным узорчатым вензелем, падре задумчиво поднял голову и наткнулся на лукавый взгляд Эрниха.

— Что вы так странно смотрите на меня, святой отец? — спросил тот, сохраняя на лице самое невинное выражение. — Вы пишите, пишите…


К вечеру от лагерной площадки до песчаного берега лагуны была прорублена широкая прямая просека, открывшая вид на выпуклую линию горизонта, двух каменных идолов и стройные мачты корабля с плотно подвязанными к реям парусами. Люди порядком вымотались, подтаскивая на истертых веревках скользкие тяжелые бревна, и потому, когда одна из веревок лопнула и торец бревна, выбив кол из рук Сконна, сшиб его с ног и едва не расплющил о свежий пень кудлатую голову самого вяга, Норман три раза ударил в блестящий медный колокол, укрепленный под навесом. К этому времени вокруг будущего лагеря уже наметился пока еще неглубокий, но довольно широкий ров, внутренняя сторона которого образовывала рыхлую пологую насыпь с торчащими во все стороны обрывками корешков.

С наступлением сумерек падре встал из-за своего сундучка и, потягиваясь и разминая затекшие ноги, отправился собирать сучья для ночного костра. Женщины подносили ему высохшие куски коры, и падре, чередуя их с ветками и сучками, вскоре сложил над остывшим за день пепелищем высокую хворостяную кучу наподобие муравьиной. Зверьки, весь вечер наблюдавшие за тем, как Эрних топором заостряет тупые торцы бревенчатых половинок, бросились собирать свежие щепки и, поглядывая на старания падре, тоже сложили из них высокую взъерошенную пирамиду.

Но когда падре достал из складок сутаны небольшой кожаный мешочек и, вынув из него огниво с трутом, стал высекать кремнем яркие трескучие пучки искр, зверьки побросали щепки и стали мелкими перебежками покидать площадку, порой поворачивая к разгорающемуся костру испуганные круглоглазые мордочки и потягивая воздух широкими приплюснутыми носиками.

Постепенно народ стал собираться вокруг огня, устало вгоняя в бревна тяжелые топоры и с силой втыкая в землю затупившиеся от работы лопаты. Бэрг и Янгор выложили из бревенчатых половинок довольно ровный, остро пахнущий свежей древесиной настил, а когда женщины расставили по нему глиняные плошки, Норман водрузил в центр настила закопченный медный котел и стал большим деревянным черпаком раскладывать по плошкам густое дымящееся варево из желтых зерен, по форме и размеру напоминающих человеческие зубы. Две большие плетеные корзины этих зерен были накануне получены от шечтлей в обмен на заплесневелую, запечатанную воском бутылку горькой, прозрачной, как вода, жидкости, обжигавшей глотку и вспыхивавшей от поднесенного огня тягучим голубоватым пламенем. Впрочем, молчаливые подозрительные шечтли согласились на такой обмен лишь после того, как Норман сам отбил рукояткой пистолета горлышко одной из таких бутылок и, плеснув в глиняную плошку изрядную дозу ее содержимого, единым духом осушил плошку до дна.

А когда Люс двумя пальцами взял из костра уголек и, бросив его в плошку, до краев наполнил ее призрачным синеватым пламенем, потрясенные шечтли на некоторое время даже перестали лупить ладонями по своим барабанам и вновь взорвались лишь тогда, когда их вождь с величественным видом принял из рук падре новую плошку, наполненную жидкостью из той же бутылки и, каменея горбоносым татуированным лицом, в несколько длинных глотков опорожнил ее. Стойко проделав эту нелегкую для его непривычной глотки процедуру, вождь прикрыл глаза тяжелыми от глины веками, немного посидел в полной неподвижности, а затем запрокинул голову и издал долгий торжествующий вопль, от которого выбритая макушка падре покрылась холодной испариной, а руки гардаров сами собой повыхватывали из-за поясов пистолеты и защелкали взводимыми курками.

Но все обошлось мирно. Когда клекочущее эхо вопля рассыпалось и растворилось в нарастающем многоголосье ночного леса, вождь с силой хлопнул ладонями по утоптанной земле, подскочил на месте, звонко звякнув блестящими браслетами на сухих жилистых щиколотках, и стал плавными скользящими шагами двигаться по площадке, озаренной яркими багровыми всполохами костра. При этом он чутко прислушивался к беспорядочному лесному гвалту и время от времени обнюхивал площадку, опускаясь на четвереньки и почти упираясь в землю крупным горбатым носом. Приблизившись таким образом к одному из барабанщиков, вождь внезапно выхватил у него барабан и стал с истерическим хохотом биться головой в тугую кожаную поверхность инструмента, разбрасывая по сторонам радужные перья из своего великолепного шлема. По-видимому, в этом припадке был скрыт некий повелительный знак, потому что остальные шечтли тут же оставили свои барабаны, стали по одному подходить к падре и, преклоняя одно колено, протягивать обе руки за быстро наполняемой Норманом плошкой. А так как плошка была довольно вместительной, то вскоре все мужчины племени шечтлей возбужденно скакали вокруг потрескивающего костра и, завывая дикими звериными голосами, перебрасывались небольшими сморщенными шарами, подобрав один из которых падре с ужасом разглядел на его кожаной поверхности аккуратно зашитые жилами глазницы, ноздри и рот.

Когда он молча поделился своим наблюдением с Норманом, тот задумчиво выпятил нижнюю губу, выбил из трубки золу и, с сожалением оглянувшись на Эрниха, спящего на носилках под охраной Бэрга и Тинги, жестом приказал подать еще несколько запечатанных бутылок. Вождь к этому времени успел вернуться на свою жесткую циновку, лежавшую теперь не на земле, а на треугольном помосте, связанном из полых коленчатых стеблей. Скрестив голые мускулистые ноги и гордо вскинув голову, он тряхнул изрядно поредевшим шлемом. Тут же трое рослых шечтлей подхватили помост, легко и плавно взметнули его в воздух и подставили плечи под три попарно расходящиеся угловые развилки. Теперь вождь восседал над головами своих темпераментных подданных и, мерно постукивая ладонями по барабану, как бы задавал ритм прыгающим вокруг костра игрокам. Поймав на себе его твердый, но несколько осовевший взгляд, Норман приветливо улыбнулся и, помахав над головой двумя запечатанными бутылками, ловким ударом друг об друга отбил им горлышки. В ответ каменноликий вождь чуть приподнял пронзенную длинной палочкой губу, обнажив крупные зачерненные зубы, и несколько раз одобрительно качнул головой из стороны в сторону. Заметив этот жест, падре незамедлительно поднес Норману пустую плошку, а когда тот наполнил ее, церемонным, подчеркнуто замедленным шагом приблизился к помосту и протянул огненный напиток вождю. Пока тот пил, глядя перед собой налившимися кровью глазами, сообразительный Люс вооружился еще одной плошкой и стал быстро сновать между Норманом и вошедшими в азарт игроками, которые, не глядя, принимали из его рук плошку, единым духом опрокидывали в рот ее содержимое и с еще большей яростью начинали швырять друг в друга туго набитые песком головы. Но когда Люс поднес плошку одному из телохранителей, подпиравших плечами полые ребра помоста, вождь ленивым жестом протянул руку и так сдвинул его перьевой шлем, что тот закрыл лицо до самого подбородка.

Вскоре шечтли вокруг костра так разъярились, что стали не просто перебрасываться головами, а швырять их друг в друга с неистовой силой. Когда Люс стал обходить круг играющих по третьему разу, один из игроков, потянувшись за плошкой, слегка замешкался и тут же получил такой удар мячом в грудь, что упал на спину, перевернулся через голову и затих, обхватив руками переломанные ребра. Люс почувствовал страх. Становилось ясно, что с каждой выпитой плошкой сила броска будет возрастать, а точность, напротив, значительно снижаться. Он хотел было вообще прекратить это рискованное занятие, передав плошку кому-нибудь другому, но стоило ему лишь заикнуться об этом, как Норман молча ткнул ему в зубы ствол пистолета, а падре сунул в подрагивающие от напряжения руки наполненную плошку. Люс покорился, но теперь, скрываясь за спинами игроков, сам пригубливал обжигающее глотку пойло, производившее в его слабой голове легкий бесшабашный восторг, который со стороны можно было даже принять за храбрость.

Но теперь шечтли стали часто промахиваться и ползать по кустам, отыскивая улетевшие головы. Это быстро сломало четкий барабанный ритм игры, и, как вождь ни пытался восстановить его, гулко молотя ладонями по туго натянутой коже своего инструмента, эти звуки уже не оказывали на шечтлей своего магического возбуждающего действия. А когда мяч сорвался с ладони одного из самых яростных игроков и угодил в забранное перьями шлема лицо телохранителя, тот судорожно вздрогнул всем телом, бросил вниз руки и стал медленно оседать на землю, увлекая за собой увенчанный рогатиной угол помоста. Но вождь, хоть и опорожнивший к этому времени четыре плошки, успел отбросить барабан и в падении выставить перед собой унизанные браслетами руки.

Игра прекратилась; шечтли все как один повернули головы и тупо уставились на своего распластанного на земле повелителя. Рядом, с переломанной шеей и обращенным в кровавую лепешку лицом, валялся бездыханный телохранитель, а двое других нерешительно топтались вокруг, боясь потревожить священный покой вождя. Наконец тот сам пошевелился, приподнялся на руках и сел, помахивая руками и как бы стряхивая с груди и колен каких-то мелких, никому, кроме него, не видимых насекомых. Приведя таким образом себя в порядок, вождь мутными глазами обвел площадку и, остановив на Нормане нетвердый, блуждающий взгляд, дрожащими ладонями изобразил в воздухе довольно точное подобие бутылки.

И вот за эту последнюю бутылку двое телохранителей наутро доставили к месту будущего укрепленного лагеря несколько больших плетеных корзин, наполненных твердыми золотистыми зернами и прочей снедью: связками мелких сушеных рыбок, морщинистыми, вяленными на сухом, знойном ветерке плодами, кусками свежего, чуть подкопченного и густо нашпигованного пряностями мяса, в общем, всего того, что было теперь разложено на занозистом бревенчатом помосте. Но прежде чем Норман дал знак приступить к трапезе, падре набрал в глиняную чашу воды из протекавшего неподалеку ручья, пошептал над ней и, опустив в чашу связанную из пушистых камышей метелку, окропил все яства, широко размахивая над ними рукавом сутаны.

— Н-да, — ухмыльнулся Норман, постукивая по сушеной рыбке тяжелой рукояткой кинжала, — за неимением более надежного противоядия приходится полагаться на оберегающую силу веры, так, падре?

— Я опасаюсь, как бы они не явились к нам за новой порцией огненной воды, — нахмурился падре, отодвигая от себя чашу с метелкой и закатывая рукава сутаны.

— Наши молодцы, я полагаю, тоже были бы не прочь слегка расслабиться, — негромко сказал Норман, отрывая рыбке колючую сморщенную головку, — а потому, падре, следите за тем, чтобы никто из них не вздумал навестить корабль, воспользовавшись шлюпкой под предлогом ночной прогулки при луне!

Падре молча кивнул головой и потянулся к связке сморщенных маслянистых плодов, напоминающих изрядно усохшие на ветру груши.

Но в эту ночь шечтли не показывались, и падре напрасно вздрагивал от каждого шороха и поднимал голову над рукописью, вглядываясь в лесной пейзаж, залитый лимонным светом полной неподвижной луны.

А после полуночи, когда депеша была составлена, падре разбудил Нормана, и тот, не отрывая головы от конского седла, заменявшего ему подушку, стал неторопливо, слово за словом, читать ее, придерживая ладонью нижний край упругого свитка. Добравшись до последней строки, Норман одобрительно прикрыл набрякшие от усталости веки, взял из перепачканных чернилами пальцев падре свежеочиненное перо и, обмакнув его в подставленную чернильницу, твердой рукой поставил в правом нижнем углу листа изящный вытянутый росчерк.

— Вы, должно быть, изрядно устали, Падре? — вдруг спросил он, подставляя лунному свету поблескивающие чернильные вензеля.

— Я привык к ночным бдениям, — сказал падре, присыпая роспись мелким сухим песком.

— Вы что, собираетесь к утру тайнописью переписать все это донесение?

— Да, я бы хотел покончить с этим делом как можно скорее.

— Буду вам бесконечно признателен, — сонно пробормотал Норман, — широту и долготу лагуны вы помните?

— Да, командор, — коротко ответил падре.

— В таком случае вот вам печать, а я, пожалуй, еще немного подремлю…

С этими словами Норман стянул с пальца массивный золотой перстень с плоской рубиновой печаткой, опустил его в подставленную ладонь падре, закрыл глаза и, откинув голову на седло, тонко засвистел в густые прокуренные усы.

К утру побледневший и осунувшийся падре выложил перед посвежевшим после ночного сна командором три короткие, плотно свернутые пергаментные трубочки, покрытые густым причудливым узором, исполненным острием тонкой стальной иглы. Норман бегло просмотрел их, сидя под навесом и посапывая короткой кривой трубкой с обугленным чубуком. В одном месте он чуть запнулся, но, расправив свиточек и подставив его лучам восходящего из-за каменных идолов солнца, разобрал неясное место и неодобрительно покачал головой.

— Я полагаю, что это лучше сократить, — пробормотал Норман, чиркнув по восковой поверхности пергамента острым ногтем мизинца.

— Воля ваша, командор, — безропотно согласился падре, подавая ему тлеющий на конце сучок.

Норман развернул все три свитка, наложил их друг на друга, тщательно совместил края и, поместив сомнительное место на выпуклую шляпку железной заклепки, прожег угольком аккуратную сквозную дырочку. Затем он вновь разделил листки и, свернув каждый из них в плотную и короткую, не длиннее мизинца трубочку, поместил все три свитка в легкие полые тростинки, которые извлек из своего сундучка предусмотрительный падре. Тростинки с обоих концов плотно заткнули пробками, немного подержали в расплавленном пчелином воске и, запечатав оба торца Нормановым перстнем, на шлюпке доставили на корабль.

В шлюпке, кроме Нормана и падре, находилось еще четверо гребцов: Дильс, Бэрг и двое гардаров. Вернувшись на берег, Бэрг рассказал Эрниху, как Норман, поднявшись на палубу, вынес из своей каюты три клетки с рябыми острокрылыми соколами, как они с падре привязали запечатанные тростинки к желтым когтистым лапам ослепленных меховыми колпачками птиц, как сорвали эти колпачки с взъерошенных, яростно щелкающих загнутыми клювами птичьих голов…

— Птицы называются сайколы? — перебил Эрних.

— Да, — сказал Бэрг, — их было три… Но когда они пролетали над цепью, шечтли убили одного сайкола стрелой из трубки, он упал в воду, и его съела большая рыба… А два других улетели.

На этом немногословный Бэрг закончил свой рассказ и, перекинув через натруженное плечо истертую веревку, отправился за следующим бревном. Тем временем гардары уже успели воздвигнуть над земляной насыпью две высокие треноги из тонких бревен и перекинуть через них еще одно бревно. К нему подвесили на крюке небольшое железное колесо с глубоким желобком по всему ободу, перебросили через этот желобок крепкую новую веревку и, отпустив ее до самой земли, намотали конец на стальную скобу, вбитую в грубо обтесанный топорами торец огромного корявого пня. Толстые переплетающиеся корни обрубили у самого основания, превратив пень в некое подобие большой и тяжелой деревянной головы, вроде тех, что выставляли посреди своих кочевых стоянок охотники мааны, развешивая на вбитых вокруг них кольях отрубленные лапы и хвосты добытой дичи. Но эта «балда», как называли ее гардары, предназначалась совсем для другого. Несколько человек, взявшись за свободный конец перекинутой через колесо веревки, начинали пятиться, поднимая «балду» в воздух, затем наводили ее на плоский торец торчащего над насыпью бревна, после чего отпускали веревку, и «балда» сильным ударом вгоняла бревно в землю примерно на ширину ладони. Повторив такой удар раз десять — пятнадцать и вогнав бревно в землю на полтора-два локтя, гардары передвигали крюк на расстояние двух шагов и, установив его над следующим бревном, опять начинали тянуть вверх корявую увесистую «балду». Вбив таким образом четыре-пять бревен, гардары переставляли все сооружение и начинали вколачивать в рыхлый скат насыпи следующий ряд.

Женщины до самых торцов переплетали вбитые бревна полыми суставчатыми стеблями длинного гибкого тростника, корзинами поднимали из рва перед насыпью свежую землю и, высыпав ее к основанию плетня, плотно утаптывали ее твердыми босыми ступнями.

Когда внешняя сторона такой стены была окончена и весь лагерь окружил крепкий, успевший уже брызнуть свежей зеленью плетень, гардары передвинули обе треноги и, с треском бухая по торцам уже порядком размочаленной и местами надтреснутой «балдой», начали вколачивать в землю бревна более редкого внутреннего частокола. По мере того как он длинным широким овалом обступал уже несколько обжитое пространство лагеря, женщины переплетали намертво вбитые бревна упругим, похрустывающим на сгибах тростником и, засыпая в образующийся плетеный короб влажную бурую землю, плотно утаптывали ее ногами.

Над наружной стороной образовавшейся стены возвели еще одну стену, составленную из плотно наложенных друг на друга бревенчатых половинок. Расклинив и расколов бревно, Эрних слегка протесывал плоскость горбыля топором так, чтобы при сооружении стены между заходящими краями не оставалось щелей шире лезвия кинжала. Норман сам проверял эту часть работы, прогуливаясь верхом на лошади по утоптанной земляной насыпи и вонзая в замеченные просветы острие длинного четырехгранного клинка. Если клинок проходил в щель между бревнами, он коротким свистом подзывал к себе Свегга и молча повторял эту операцию перед ним. Воин хмурился, но согласно кивал перехваченной кожаным ремнем головой и, пальцами раскачав слабо пригнанную половинку, с силой выдергивал ее из земли. Отложив вынутую плашку в сторону, Свегг высматривал на земле подходящую ей замену и, найдя таковую, громко окликал Эрниха, продолжавшего все так же вколачивать клинья и с треском разваливать надвое упругие волокнистые стволы. Юноша останавливал работу, отыскивал указанную Свеггом плашку, чуть подтесывал ее плоский край и подавал наверх. Воин обеими руками принимал торец бревна, сильным рывком втаскивал его на стену, закладывал проем и, взгромоздившись верхом на массивную волнистую изгородь, тяжелой дубиной вколачивал новую плашку на предназначенное ей место.

— Объясни своим, что эти краснорожие идолы своими стрелочками попадают в птицу, летящую со скоростью пущенного из пращи камня, — кричал Норман Эрниху, покачиваясь в седле и на ходу подкармливая лошадь кусками слоистой лепешки, испеченной из золотистых зубовидных зерен, размолотых в каменной ступке старательным любознательным падре.

Священник почти не принимал прямого участия в возведении укреплений. Отправив послание, он вооружился тонким кисейным сачком, легким плетеным коробом с множеством перегородок и целыми днями пропадал в окрестном лесу, возвращаясь лишь к вечернему костру в сопровождении подросшего и окрепшего рысенка. Ночами падре сидел под своим камышовым навесом и при свете потрескивающей лучины раскладывал на крышке сундучка свою дневную добычу: расправлял подвяленные жарой стебли и листья растений, распинал и прикалывал к стенкам пробочных желобков огромных бабочек с узорчатыми крыльями, оставлявшими на подушечках его пальцев радужные мазки бархатной пыльцы, внимательно разглядывал сквозь толстое выпуклое стекло пушистые сердцевинки цветов и беспорядочно разбегающиеся жилки на слюдяных крылышках мух и стрекоз.

Порой в колеблющемся свете лучины появлялся страдавший бессонницей Норман и, молча присев на брошенное перед сундучком седло, принимался старательно набивать трубку с чубуком в виде однорогого черта.

— При всем моем уважении к вашим занятиям, — говорил он, почесывая обглоданным мундштуком пятнистый лоб рысенка, — я не вижу в них большого практического смысла…

— Угу… м-да… — неразборчиво бормотал в ответ падре, тонкими палочками поднимая жесткое глянцевое надкрылье ветвисторогого жука и расправляя на подложенном листке пергамента сморщенное шелковистое крыло.

— Пряности!.. Золото!.. Жемчуг!.. — вдохновенно восклицал Норман, гладя мурчащего от удовольствия рысенка по круто выгнутой спине и выпуская трубочный дым в его зажмуренную морду.

— В таком случае попробуйте вот это, — сказал как-то падре, щелчком послав в ладонь Нормана сморщенную громыхающую коробочку размером с крупную сливу, увенчанную неким подобием хрупкой восьмилучевой короны.

Норман зажал в зубах трубку и, повертев коробочку в пальцах, разглядел в основании «короны» ряд мелких дырочек, из которых ему на ладонь высыпалась щепотка крошечных зернышек, похожих на медовые, тщательно отшлифованные неведомым ювелиром крупинки янтаря. Норман лизнул крупинки языком, пожевал и почувствовал во рту мятную опьяняющую свежесть.

— Н-да, — пробормотал он, обламывая хрупкую «корону» и опрокидывая в рот оставшееся в коробочке содержимое, — недурственно…

— А теперь дайте вашу трубку, — попросил падре, — и щепотку табаку!

— Держите, — сказал Норман, протягивая ему пахучий кожаный мешочек с торчащим из завязок мундштуком.

Падре взял мешочек, развязал его и выложил содержимое на крышку сундучка. Затем протянул руку за спину и достал пучок тонких стеблей с белыми вздутыми шапочками засохшего на косых срезах сока. Соскоблив кончиком кинжала несколько таких шапочек, падре поместил их в маленькую медную ступку, растолок твердым деревянным пестиком, добавил табаку, тщательно перемешал, набил чубук полученной смесью и передал трубку Норману. Тот повертел ее в руках, понюхал, а затем решительно чиркнул огнивом и сунул в обугленное жерло чубука затлевший трут.

— Вы же знаете, падре, — проговорил он, раскуривая трубку, — что я всегда не прочь испытать какое-нибудь новое необычное ощущение…

— Нам обоим не чужда любознательность, — согласно кивнул выбритой макушкой падре и, отложив в сторону круглое выпуклое стекло на изящной медной рукоятке, поднял на своего командора помаргивающие, окруженные малиновыми ободками век глаза.

Но едва Норман сделал несколько сильных, глубоких затяжек, чуть задерживая дыхание перед тем, как выдохнуть дым, как лицо падре закачалось перед ним в дымчатом полумраке, отделилось от лежащих на плечах лиловых складок капюшона и стало возноситься под камышовый испод навеса, бессмысленно хлопая длинными, выгоревшими на солнце ресницами. Норман протянул к падре унизанную крупными, тяжелыми перстнями руку, но граненые камни вдруг стали излучать такой яркий нестерпимый блеск, что он невольно прикрыл глаза и свободной рукой набросил на перстни сорванный с шеи шелковый платок.

— Что вы сейчас чувствуете, командор? — вкрадчиво прошептала висящая в дымном воздухе голова падре.

— Легкость, — сказал Норман, — легкость и радость…

Он сделал еще две глубокие затяжки, чувствуя, как дым обдает небо влажным мятным холодком и наполняет грудь гулкой бездонной пустотой. Все, что тревожило его в последние несколько дней: подозрительно быстро подтаивающие запасы бутылок с огненной водой в корабельном трюме, лихорадочный зуд и озноб от укусов мелких двукрылых, странные темные ранки на лошадиных шеях — вдруг исчезло, как бы собравшись воедино и отодвинувшись в далекую, едва различимую на горизонте точку. Норману даже показалось, что стоит ему сделать над собой небольшое, совсем крохотное усилие, и сама эта точка взорвется ослепительным сиянием восходящего над морем солнца. Он чувствовал, что впервые за эти тревожные ночи, наполненные скрипами, шорохами и прочими беспокойными звуками, засыпает чистым безмятежным сном человека, исполняющего свое истинное предназначение на этой земле. При этом он отчетливо слышал вкрадчивый шепоток падре и вполне осознанно отвечал ему.

— Хотите спать, командор? — шелестел вопрос.

— Я ничего не хочу, — шевелил пересохшими губами Норман, — мне хорошо…

— Как хорошо? — спрашивал падре, выдергивая длинную иглу из мохнатой спинки распятой ночной бабочки.

— Я не могу объяснить это словами, — отвечал Норман, растягивая гласные и беспорядочно рассыпая ударения по всей фразе, — меня нет… все ушло… Сафи горит… Мне хорошо…

Он прикрыл глаза и сквозь сетку ресниц, размытую внезапно брызнувшими слезами, увидел, как падре протягивает к нему руку, откидывает камзол и глубоко вонзает иглу в покатый мышечный бугор у него на груди.

— Зачем вы это делаете, падре? — прошептал он, глядя, как из-под иглы выступает черная капля крови, — вы перепачкаете мой камзол…

— Вы чувствуете боль? — спросил падре, глядя ему в глаза.

— Боль? — удивился Норман, вскинув ресницы. — Что такое — боль?

Падре согласно закивал головой, подобрал с земли сухую ветку, подержал ее в плоском пламени лучины, а когда ветка загорелась, взял в руку мягкую безвольную кисть Нормана и поднес под нее горящую ветку.

— Осторожнее, падре! — тихо воскликнул Норман. — Эти манжеты из брабантских кружев вспыхивают как порох!

— Вам совсем не больно? — вкрадчиво спросил падре, отпустив его неподвижно застывшую над пламенем ладонь и откидывая подальше к локтю изрядно потрепанный кружевной манжет.

— О чем вы, святой отец? — блаженно улыбнулся Норман. — Разве такой человек, как вы, может причинить боль живому существу? Ведь вы мухи не обидите, разве не так?

— Так, мой командор!.. Конечно же, так! — восторженно забормотал падре, бросая горящую ветку себе под ноги и затаптывая ее подошвой грубого деревянного башмака.

— А кто ударит тебя в правую щеку, — продолжал Норман, глядя перед собой подернутыми туманной поволокой глазами, — подставь ему левую, да?..

— Естественно, сын мой, как же иначе!.. — восхищенно шептал падре, смазывая его обожженную ладонь прозрачным маслом, выжатым из красных продолговатых ягод колючего низкорослого кустарника.

— О Господи, да неужели же я нашел тот всевластный дурман, о котором упоминает великий Авиценна? — продолжал бормотать он, отыскивая под ногами разломанную Норманом коробочку. — И теперь для того, чтобы сделать сложнейшее рассечение с последующим удалением, больного не придется распинать на столе, пристегивать ремнями и постоянно держать наготове жаровню с углями для прижигания крови, выступающей из рассекаемых тканей от болевого напряжения… Не говоря уже о тех случаях, когда больные умирают просто от боли, так, командор?

— И это золото на дне… все дно усыпано золотом!.. — томно тянул Норман, распустив на лице блаженную улыбку и прикрыв ресницами затуманенные глаза.

— Какое там еще золото! — воскликнул падре, тыча ему в лицо целый сноп косо срезанных стеблей, увенчанных засохшими пенными шапочками. — Вот — золото!.. Все золото мира ляжет к нашим ногам за несколько щепоток этого дьявольского зелья!

Этот полуночный вопль разбудил спящего неподалеку Люса. При виде истерически пляшущего под навесом падре, щуплый с виду, но весьма подвижный и ловкий гардар мгновенно вскочил на ноги и взвел курки двух пистолетов, лежавших под седлом у него в изголовье. Люс огляделся по сторонам, прислушался, но не обнаружил в обозримых пределах ничего более подозрительного, нежели прыгающий и выкрикивающий что-то невразумительное священник. Фигура сидящего со скрещенными ногами Нормана выражала величественное спокойствие, которое не мог возмутить даже падре, который метался вокруг командора и тыкал ему в нос растрепанный пучок какой-то соломы. На недостроенных угловых башнях, предназначенных для установки доставленных с корабля пушек, смутно виднелись припавшие к смотровым щелям фигуры дозорных — двух воинов и двух охотников из подобранного в океане племени кеттов. Норман сам поставил кеттов в ночную стражу, убедившись, что эти поистине двужильные люди могут к тому же видеть в темноте. Да и стрелять из пистолетов эти дикари научились поразительно быстро, так что Люс, сам обучавший этому тонкому искусству некоего юношу по имени Бэрг, не уставал молча восхищаться тем, как ловко его подопечный с разворота выстрелом срубает полый коленчатый стебель, едва он показывается над бревенчатой оградой.

Люс тихо, не сводя глаз с падре и Нормана, возвратил на полочки плоские железные клювики пистолетных курков. После этого он осторожно положил пистолеты под седло и, пригибаясь, стал бесшумно обходить навес, приближаясь к нему со стороны единственной камышовой стенки, вечерами заслонявшей спину падре от палящих лучей предзакатного солнца.

Подобравшись к стенке, Люс двумя пальцами проделал в ней небольшую щель и, прильнув к ней глазом, увидел довольно странную картину. Норман сидел со скрещенными ногами, прямой как столб, и смотрел прямо перед собой остановившимся и словно затуманенным взглядом, невольно напомнившим Люсу неживой, ювелирно составленный из двух жемчужин глаз его бывшего приятеля Джумы, найденного удавленным на корме корабля. Впрочем, особенно напрягать память ему не пришлось, потому что теперь этот глаз украшал один из перстней на пальцах Нормана и падре в свете лучины разглядывал этот перстень, смазывая маслом обожженную ладонь командора Ладонь, по-видимому, была сожжена довольно порядочно, потому что даже из узкой, проделанной Люсом смотровой щели слегка потягивало паленым. От этого запаха у Люса защекотало в носу, и он чихнул, едва успев заткнуть рот и нос потрепанным рукавом камзола. Но падре был настолько погружен в свои занятия, что даже не повернул головы на этот звук. Он смазал ожог, стер промасленным шелковым лоскутком засохшую кровавую дорожку на обнаженной груди командора и, взяв с крышки сундучка сморщенный овальный плод с зубчатой коронкой, стал вытряхивать из него крошечные яшмовые крупинки себе на ладонь. Еще Люс заметил на столбе под лучиной целую связку стеблей, часть из которых была увенчана этими плодами, а часть лишена головок. Выдернув из пучка один из таких голых стеблей, падре соскреб с косого среза шапочку засохшего пенистого сока, растолок ее в ступке, смешал с табаком, натолкал этой смеси в чубук и, когда Норман пошевелился и с блаженной улыбкой вытянул перед собой раскрытую ладонь, сунул ему в пальцы раскуренную трубку. При этом он бросил через плечо легкий выпотрошенный плод, и тот выкатился из-под навеса прямо к ногам Люса. Гардар опустил руку и, нашарив в темноте морщинистую шероховатую коробочку, подобрал ее, сунул в нагрудный карман камзола, крадущимися шагами вернулся к своей ветхой тростниковой подстилке и свернулся на ней, положив голову на твердую прохладную ложбину кавалерийского седла.


Наутро Норман проснулся с легкой давящей головной болью и горьковатой пепельной сухостью во рту. Открыв глаза, он увидел, что лежит под навесом, а падре сидит на сундучке и ловкими движениями вплетает свежий прут в прохудившуюся стенку своего походного короба. Когда он окликнул его, падре живо повернул голову и спросил, как он спал.

— Хорошо, — ответил Норман, — спасибо вам, святой отец!..

— Ну вот и замечательно, — сказал падре, наполняя деревянную плошку прозрачным желтоватым отваром из мелких подсушенных листьев, сорванных им с густого низкорослого кустарника, густые заросли которого он обнаружил на пологом южном склоне мыса, выдающегося далеко в море.

— Как вы не боитесь в одиночку забредать в такую даль? — спросил Норман, садясь и принимая из рук падре деревянную плошку. — Мне сдается, что аборигены настроены к нам далеко не дружелюбно…

— Вы помните наш первый вечер в кругу этих разукрашенных детей природы? — спросил падре, длинным рывком очищая от листьев новый прут.

— О да! — воскликнул Норман. — Это было незабываемое зрелище!

— Они тоже никак не могут забыть голубой огонь, наполнивший недопитую плошку, — усмехнулся падре.

— Огненная вода?

— Да, — кивнул головой падре, — на днях четверо шечтлей выследили меня на мысу и стали молча приближаться, оттесняя к морю…

— И вы до сих пор молчали? — вскинулся Норман.

— Пренеприятнейшая могла выйти история, — невозмутимо продолжал священник, — но, отступив от них на несколько шагов, я достал огниво, протянул руку к воде и несколько раз щелкнул кремнем, высекая искры. Дикари тут же пали ниц и жестами принялись умолять меня не воспламенять воды великого Океана!

— Какая прелесть! — расхохотался Норман. — А я-то не понимал, почему они не особенно препятствуют возведению форта и лишь являются за огненной водой, взамен снабжая нас вполне сносным провиантом!

— Так-то оно так, — согласился падре, — но я не исключаю и того, что рано или поздно какой-нибудь местный умник вроде шамана разгадает этот фокус, и тогда стены форта станут нашей единственной защитой.

— Но у нас есть Эрних, — вполголоса проговорил Норман, набивая трубку, — вспомните случай на корабле, да и после, на берегу… Я, признаться, до сих пор не могу думать обо всем этом без некоего восторженного содрогания!..

— У меня все записано, — холодно прервал падре, — и со всем этим нам еще предстоит разобраться. А пока пусть каждый из нас занимается своим делом: вы — строительством форта; я — исследованием и сбором даров местной природы…

— Значит, разобраться… — сказал Норман, глядя, как Дильс и Свегг по бревенчатому настилу втаскивают на угловую башню тяжелую корабельную пушку. — Что значит: разобраться? Я лично видел все своими глазами…

— Если глаз твой соблазняет тебя, — сурово сказал падре, — вырви его, ибо лучше лишиться одного из членов своих, нежели быть вверженным в геенну огненную! К тому же я не исключаю влияния местного климата, способствующего произрастанию весьма необычных по своим свойствам растений, едва уловимый запах которых мог разлиться в окружающем воздухе и произвести весьма сильное воздействие на ослабленные долгим морским переходом организмы. — Вы согласны со мной, командор?

Норман вздрогнул и с испугом посмотрел на сухую разломанную коробочку в руках падре.

— Так вы согласны? — настойчиво повторил падре, ногтем сколупывая пенную шапочку с косо срезанного стебля. — Да или нет?

— Да, но я… — невнятно пробормотал Норман.

— Никаких «но», дорогой командор! — жестко прервал падре. — Ибо любое ваше сомнение в нынешнем положении подобно смерти!

— Вы думаете?

— Я не думаю — я знаю.

— А как быть с огненной водой, точнее, с тем страхом, который она внушает этим краснорожим дьяволам, — как долго он еще продлится?

— Я думаю, что до окончания строительства форта этого страха хватит.

— Но наши люди не знают об этом и потому боятся слишком далеко отходить от лагеря…

— Пусть боятся, — кивнул головой падре, — это спасительный страх, ибо он подгоняет их и не дает расслабиться… И вообще, — вдруг истерически взвизгнул он, — народ надо держать в страхе, и если он перестает бояться Бога, то пусть боится хотя бы дьявола, а уж мы сами решим, кем его представить!

— Опять тайное знание, — усмехнулся Норман, — для избранных?

— Да, мой командор, — убежденно произнес падре, — ибо так устроил сам Всевышний, разделив все человечество на тех немногих, кто ценою своей жизни добывает зерна истины, и на невежественную толпу, которая лишь пожирает плоды с дерев, выращенных из этих зерен!

— Я не помню такой притчи ни в одном из евангелий, — сказал Норман.

— Это из апокрифа, — медленно и отчетливо произнес падре, глядя в поблекшие от долгого сна глаза Нормана.

— Вы очень образованный человек, падре, — усмехнулся тот, выдерживая его взгляд, — и тем не менее эта притча представляется мне плодом еретических измышлений…

— Делайте свое дело, командор, — повторил падре, — а я буду делать свое.

— Что ж, возможно, вы и правы, — вздохнул Норман, выплескивая под ноги последние капли остывшего настоя, — надо бы проследить за установкой пушки…

С этими словами он встал и направился к угловой башне, на ходу заправляя в обгорелый чубук трубки золотистые волокна табака.

Угловых башен было четыре, по количеству доставленных с корабля пушек. Строительством башен в основном руководил Люс, весьма сведущий по части установки и последующей стрельбы из всевозможных больших орудий огненного боя. Прежде чем доставлять пушки на связанном из тростниковых снопов плоту, Люс разметил основания башен, очертив вокруг вбитых Норманом угловых кольев четыре полукруга радиусом в полторы сажени. Затем он плотно утоптал землю в одном из кругов и кинжалом изобразил в нем три проекции пушечного ствола, выставив их в отверстия будущих амбразур так, чтобы пушечный выстрел можно было направить вдоль всей наружной стены форта в случае, если шечтли или какие-нибудь другие осаждающие пойдут на приступ.

К тому моменту, когда Норман подошел к основанию угловой башни, воины уже успели втащить по бревенчатому настилу массивный лафет, украшенный по бокам резными изображениями батальных сцен, и, сбросив вниз веревки, ждали, пока гардары надежно обвяжут тупую чугунную чушку ствола. Поверхность ствола была так густо изъедена глубокими кавернами ржавчины, что от гравированных надписей, нанесенных в честь некогда громких, но давно забытых побед военно-морского флота враждебной Норману и его королю державы, остались лишь обрывки имен, дат и названий мест, где происходили эти славные сражения. Бегло просмотрев несколько строк и восполнив по памяти то, что было начисто истреблено морской солью, Норман поискал глазами Люса и, не обнаружив искусного пушкаря в пределах видимости, осведомился о нем у гардаров, усердно толкавших вверх по настилу обвязанный веревками ствол. Но так как всецело поглощенные тяжелой работой гардары не услышали вопроса, Норману пришлось дождаться, пока они дотолкают ствол до возможного предела и отступят подальше на тот случай, если веревки оборвутся и массивное чугунное бревно покатится вниз. Но веревки, длинным редким веером расходящиеся от установленного на верхней площадке бревенчатого ворота, выдержали, и ствол плавно пополз вверх по бревнам, обмазанным прогоркшим китовым жиром.

— Где Люс? — спросил Норман, глядя, как Дильс и Свегг со скрипом вращают деревянные рукоятки ворота.

В ответ гардары стали недоуменно оглядываться по сторонам и молча пожимать лоснящимися от пота плечами. Вопрос достиг чуткого слуха кеттов, но они тоже не смогли сказать ничего определенного, и только Дильс ненадолго отпустил ворот и знаками объяснил Норману, что Люс спозаранку поднялся на площадку, показал, где и как устанавливать лафет, а затем исчез и с тех пор не объявлялся. И вот этот, казалось бы, незначительный сам по себе факт почему-то встревожил Нормана. Он давно притерпелся к тому, что его трудные и порой весьма рискованные предприятия не обходятся без жертв, что его отчаянные и привыкшие полагаться лишь на кинжал и пистолет спутники гибнут в морских стычках, разбиваются о скалы при кораблекрушениях или бесследно исчезают в непролазных зарослях и топях островов, на которые еще никогда не ступала нога человека.

От долгих странствий у Нормана как-то сама собой выработалась способность почти сразу после высадки на берег определять, обитаема или нет та часть суши, к которой прихотливой волею волн, ветров и морских течений прибился его корабль. Острова дикие, не потревоженные ни жадными любопытными взглядами морских разбойников, ни дерзкой вызывающей поступью потерпевших поражение бунтовщиков, обдавали Нормана доверчивым радушием юной девственницы, еще не познавшей темного и всесильного зова плоти. В прибрежных зарослях и камнях обитаемых берегов чуткие уши и зоркие глаза Нормана улавливали тонкие флюиды настороженной враждебности, заставлявшие его и его спутников уже за сотню локтей до берега вытаскивать из-за широких шелковых кушаков пистолеты и, подсыпав на полки свежего пороха, сухими щелчками вздергивать клювики курков с зажатыми в них кремнями.

Здесь, на золотоносной земле Пакиах, пропали уже двое: гардар, не стерпевший мучительных истязаний плоти и среди ночи отправившийся искать облегчения в построенное на сваях поселение туземных жен, и одна из молодых женщин, обдиравшая кору на срубленном дереве и внезапно похищенная свирепым мохнатым существом, похожим, как говорили насмерть перепуганные свидетельницы происшествия, на небольшого, но весьма ловкого и стремительного в движениях медведя. Янгор и Сконн бросились было в погоню, но вскоре потеряли след, потому что похититель вместе со своей добычей вскарабкался на одно из деревьев и, по-видимому, ушел по тесно сомкнутым кронам.

Но в утреннем исчезновении Люса было что-то загадочное и тревожное, и как Норман ни старался успокоить себя вполне резонными ссылками на долгую бессонницу, приступы лихорадки, общую полуденную вялость, вызванную жарой и, быть может, теми крупицами засохшей пены, что накануне добавлял ему в табак падре, тревога не проходила, а, напротив, собиралась в некое подобие холодного твердого комка под грудинным сплетением ребер.

Весь день он, как обычно, объезжал верхом земляной вал, проверял клинком ширину зазоров между бревнами, поглядывал сквозь бойницы, как углубляют ров под стеной, как наполняют землей глубокие корзины, подвешенные к перекинутым через блоки веревкам, как эти корзины плавно и равномерно ползут вверх и перекидываются через заостренный бревенчатый частокол, извергая жирную, пронизанную корешками и червями землю из своей плетеной утробы. Иногда он небрежно, как бы вскользь, спрашивал о Люсе, но в ответ ему либо недоуменно пожимали плечами, либо усиленно морщили загорелые лбы, чесали в плоских густоволосых затылках и в конце концов начинали нести какую-то невнятицу, растерянно поглядывая по сторонам и переминаясь с ноги на ногу, как бы желая отлучиться по малой нужде. Норман подумал было об Эрнихе и уже чуть не тронул шпорами бока лошади, движением узды направляя ее к пологим сходням с набитыми поперек плоских плах брусками, но в последний миг передумал, решив, что не следует беспокоить юного ясновидца по таким пустякам.

Но Эрних словно прочел его мысли на расстоянии. Он вдруг на полпути остановил сверкающий взмах топора, выпрямился, посмотрел в глаза Нормана ясным лучистым взглядом и, проверяя пальцем остроту лезвия, сказал: «Не переживайте, командор, никуда он не денется!»

— Ты о ком? — спросил Норман, раздраженно вталкивая в тесные ножны длинный непослушный клинок.

— Вам лучше знать, — усмехнулся Эрних, опускаясь на гладко стесанную половину бревна и почесывая за ухом доверчиво прильнувшего к нему хвостатого хоминуса, как окрестил этих странных зверьков методичный падре.

— Этих разбойников надо держать вот так! — Норман со свистом вогнал клинок в упрямые ножны и потряс сжатым кулаком. — И ты не должен забывать об этом!

— Почему я?

— Потому что когда строительство форта будет в основном окончено, мы с падре отправимся в небольшую экспедицию, и в наше отсутствие кому-то надо будет взять на себя командование всем этим сбродом, — сказал Норман.

— Вы хотите поручить это мне, командор?

— Больше некому, — нахмурился Норман, — я понимаю, ты слишком юн и порой излишне мягок по отношению к окружающим. Мои славные сподвижники могут этим воспользоваться и за пару дней обратить хорошо укрепленный форт в обыкновенный прибрежный бордель…

— Бордель? Что такое — бордель?

— Как бы тебе объяснить… — Норман замялся и несколько раз сухо щелкнул пальцами. — Много вина, женщины…

— Жрицы?.. Жены?.. — быстро спросил Эрних.

— Вот-вот, жрицы!.. — подхватил Норман. — Но и как бы жены… Общие, понимаешь?..

— Унээт имел много жриц, — пробормотал Эрних, прикрывая веками затуманившиеся воспоминаниями глаза, — много жен… Зачем?

— Вот видишь! — воскликнул Норман. — Ты же сам понимаешь, что это ни к чему, так?..

— Тинга — жена Бэрга, — продолжал бормотать Эрних, — у Янгора была жена — моя мать… Унээт увел ее к алтарю Игнама… Много жриц… Много жен… Дван убил Унээта… Номинус — маленький дван…

— А если Тингу захочет взять Люс? — вкрадчиво зашептал Норман, давая шпоры лошади и направляя ее шаг на верхнюю ступеньку сходней. — Или Сконн?..

— Бэрг убьет, — коротко сказал Эрних, открыв глаза и в упор глядя на осторожно спускающегося по сходням всадника.

— А если кто-нибудь из моих головорезов прикончит Бэрга?

— Есть Дильс и Свегг — они отомстят.

— Согласен, — кивнул Норман, осаживая коня, — они — великолепные бойцы, но мушкетной пуле, да еще пущенной в спину, исподтишка, — все равно…

— Зачем вы говорите мне все это, командор? — перебил Эрних.

— А затем, — прошипел Норман, свешиваясь с седла и постреливая глазами по сторонам, — что по возвращении я бы не хотел застать здесь стадо осатаневших скотов, для укрощения которого мне придется вздернуть на валу парочку самых отъявленных негодяев!

— Но почему я, командор? — также шепотом спросил Эрних, почесывая за ухом блаженно урчащего хоминуса. — Есть Дильс, Свегг — ваши, как вы их называете, головорезы, по-моему, относятся к ним с достаточным для покорности почтением.

— Они просто здоровые мужланы, — процедил Норман, мельком глянув на одну из башен, где оба воина укладывали на лафет тяжелый пушечный ствол. Их лоснящиеся от пота тела в узких набедренных повязках казались сплошь покрытыми живым подвижным переплетением выпуклых яшмовых лент, бугров и узлов, вырубленных и отполированных искуснейшим камнерезом.

— Но хороши, просто великолепны! — добавил он, невольно залюбовавшись точными ловкими движениями двух могучих кеттов, бережно опускавших толстые подствольные штыри в полукруглые гнезда на лафетах.

— Вот видишь, — сказал Эрних, — они действительно смогут держать весь этот, как вы говорите, сброд вот так!

И он выбросил перед собой плотно сжатый кулак.

— Чушь! — буркнул Норман. — По сравнению с тем, что делал ты…

— А что я делал? — Эрних вскинул голову и посмотрел на Нормана вопросительным недоумевающим взглядом.

— Не прикидывайся идиотом, — поморщился Норман, — вспомни все эти фокусы с чашей, с покойником на берегу. — Да после таких представлений тебе достаточно будет только моргнуть глазом, чтобы вся эта рать, даже если она совсем сорвется с цепи и осатанеет, сделалась как шелковая!

— Но я не знаю… — забормотал Эрних, крепко прижимая к себе оробевшего хоминуса. — Я не помню… это все они…

— Кто — они? — Норман легким прыжком соскочил с седла и вплотную приблизился к Эрниху. — Кто?..

— Я не знаю, — монотонным голосом ответил он, прикрывая глаза подрагивающими пленками век, — они приходят и уходят, а я остаюсь один… Они говорят: ты должен!.. ты должен!.. А я не знаю — что?.. А вы знаете, командор?

— Делай что должно, и пусть будет — что будет! — лихорадочно зашептал Норман, охватив ладонями потные виски Эрниха и напряженно вглядываясь в его затуманенные полуприкрытые глаза. — И все сбудется, слышишь меня?.. Все, все будет прекрасно!.. И мы достигнем земли обетованной, где не только души, но и тела наши обретут вожделенный покой и где все будут любить друг друга без зависти и страха и будут счастливы счастьем ближнего, а не бедой и горем его! Ибо счастье это будет столь велико и безмерно, что его хватит на всех, и каждый возьмет лишь ту часть, которую он сможет вынести, ибо безмерное горе и безграничное счастье — близнецы, и далеко не каждый может достойно пройти испытание счастьем, легко обольщаясь его обманчивыми мгновенными призраками — властью, богатством, славой!

— Унээт был власть? — спросил Эрних, медленно открывая глаза. — Сказал: Дильс, убей! Дильс пошел и убил… Это власть, да?

— Да, мой мальчик, — сказал Норман, поднимаясь с колен, — и еще многое, многое другое: жизнь, счастье, любовь — все это дает власть… Или отнимает, если это нужно ей самой!

Сказав это, Норман легко вскочил в седло и поднял на дыбы храпящую, перебирающую точеными копытами лошадь.

— Власть может все! — воскликнул он, выхватив из ножен клинок и очертив над головой прозрачный сверкающий круг. — Она может сделать человека счастливым, несчастным, возвести его на сияющие вершины богатства и славы, а затем низвергнуть в бездну безвестности и нищеты! Она может все, кроме одной вещи…

— Какой?

— Она не может сделать бывшее — небывшим, — невесело усмехнулся Норман, осадив лошадь и небрежным жестом вбрасывая клинок в кожаную петлю на поясе. Он дернул поводья, чуть коснувшись лошадиных боков серебряными звездочками шпор, и умное животное, круто выгнув искусанную гнусом шею, зацокало по сходням стертыми подковами.

Поднявшись на вал, Норман привстал на стременах и поверх острых кольев ограды посмотрел в сторону леса. Вырубка перед рвом уже покрылась пепельно-зеленым тростниковым подростом, густым и колючим, как сапожная щетка. Кое-где сквозь эти заросли просвечивали перламутровые, изумрудные, карминные чаши, зонтики и купола невиданных, фантастических цветов; знойный воздух над ними гудел и трепетал от биения разнообразных крыльев; зависали, широко распахнув шелковые объятья, бабочки размером с широкополую пастушью шляпу, птички величиной с перстень покачивались над цветочными чашечками, запустив в их благоухающие недра тонкие, как комариный хоботок, клювики, — и над всем этим разгульным и в то же время изысканным пиршеством парил в бездонной синеве черный, как сажа, коршун с белой каймой на крыльях.

Норман невольно залюбовался этим восхитительным пиром жизни, но вдруг густой тростник на той стороне рва затрепетал, раздвинулся, обнаружив горбоносое разукрашенное лицо шечтля с прижатой к губам трубкой, и в следующий миг легкая короткая стрела со стуком воткнулась в заостренную верхушку бревна в двух пальцах от щеки Нормана. Он мгновенно вырвал из-за пояса пистолет, но лошадь дернулась, и выпущенная пуля не достигла цели, затерявшись в плотно сомкнувшихся стеблях. Норман опустился в седло и пустил лошадь медленным шагом, внимательно приглядываясь к стыкам между бревнами. Подъехав к угловой башне, он спешился, осмотрел пушку, установленную на круглой деревянной платформе, и обошел все амбразуры, откидывая ставни и глядя на копошащихся во рву людей. В них шечтли почему-то не стреляли, из чего Норман заключил, что сегодняшний стрелок выслеживал именно его. Но эта мысль не встревожила, а, напротив, успокоила его своей привычностью, воплотив общее ощущение опасности в конкретного вооруженного человека, против которого можно и должно защищаться всеми доступными способами.

Норман приказал развернуть пушку и направить ее ствол в боковую амбразуру, из которой открывался вид на крепостную стену и вырытый перед ней ров. Крикнул Эрниху, чтобы тот ударил в колокол, призывая к полуденной трапезе, и, глядя, как по этому сигналу люди во рву вонзают в землю лопаты и по сброшенным веревочным лестницам поднимаются на стену, стал заталкивать в темный пушечный зев холщовые мешочки с порохом. Заложив порох растрепанными кусками войлока из старой лошадиной попоны и плотно забив этот пыж тяжелым деревянным сальником, Норман приказал Дильсу спуститься и выбрать из груды ядер у подножия башни парочку картечных. Понятливый воин кивнул головой и, минуя настил, прыгнул вниз с высоты в два человеческих роста. Легко опустившись на полусогнутые ноги, он шагнул к ядрам, быстро нашел нужное и, почти не размахиваясь, бросил его стоящему рядом с Норманом Свеггу. Приняв от воина ядро, Норман передал ему свою широкополую шляпу с пышным страусиным пером, водрузив ее на острие клинка. Свегг понял его без всяких объяснений и, взявшись за рукоятку клинка, двинулся вдоль бревенчатой стены, то поднимая тулью шляпы над заостренным частоколом, то вновь опуская ее.

Норман тем временем закатил в пустой темный зев пушки ядро, забил пыж и навел ствол на заросли так, чтобы ядро разорвалось над самой серединой тростниковой стены на высоте примерно в три сажени. Сделав все это, он щелкнул огнивом, раздул затлевший от искры трут и поднес его к взлохмаченному фитилю.

Ждать пришлось недолго. Не успел Свегг пройти и половины пути до следующей угловой башни, как среди тростниковых вершинок у самой кромки рва мелькнули пестрые перья шлема, и в тот же миг пламя фитиля исчезло в чугунном пушечном лоне, заставив его содрогнуться и со страшным грохотом извергнуть из себя толстый растрепанный сноп огня и дыма. В следующее мгновение этот звук перешел в разрыв картечного ядра, почти заглушивший короткий пружинистый скрип деревянной платформы под пушечным лафетом. Когда дым рассеялся, Норман и прильнувшие к смотровым щелям люди увидели среди сплошного тростникового массива неровную примятость и растерзанное свинцом тело шечтля, откинувшее в сторону полуоторванную руку с зажатой в кулаке трубкой.

Труп лежал на самом краю обрыва, его рука свешивалась вниз, и когда один из спустившихся вниз по стене гардаров осторожно потянул за нее, растерзанное картечью тело шечтля мягко, как детская тряпичная кукла, повалилось на отвесный склон и упало на дно рва, увлекая за собой комочки подсохшей глины. Тело погрузили в плетеный короб, на веревке подняли наверх, перевалили через зубья частокола и положили в тени, прикрыв длинными широкими листьями и обложив толстыми пластами непросохшего дерна. После этого Норман взял у Свегга свою шляпу, нахлобучил ее на толстый короткий сук и два раза объехал верхом весь вал, время от времени поднимая над частоколом свой головной убор и поглядывая в узкие бойницы, прорубленные на стыках двух бревен. Но никаких подозрительных шевелений в тростнике больше не замечалось, и лишь к вечеру, когда зной стал спадать и пышные благоухающие заросли окрасились в приглушенные сумеречные тона, откуда-то из-за стен лагеря донесся приближающийся рокот барабанов.

Норман, помогавший Свеггу и Дильсу устанавливать на платформе массивный лафет четвертой, и последней, пушки, отвел ставень амбразуры и увидел, как по прорубленной накануне просеке к переброшенному через ров мостику быстрым и даже чуть подпрыгивающим шагом приближается падре. Время от времени он останавливался, переводил дух, рукавом стирал пот с лица, поправлял кожаный ремень своего походного короба и спешил дальше, подхватив выцветшие обтрепанные полы своей сутаны. Ступив на шаткий мостик, падре поднял голову и, увидев в проеме амбразуры лицо Нормана, встревоженно замахал руками, указывая в сторону приближающегося барабанного гула.

— Эрних, отбой! — крикнул Норман и тут же услышал за спиной три двойных удара колокола, означавших, что на сегодня работа окончена. Усталые землекопы не заставили себя упрашивать и, побросав в плетеные короба лопаты, стали быстро взбираться на стены по веревочным лестницам. Последний, перемахнув через частокол, встал подошвами кожаных сандалий на торцы изнутри приставленных к стене бревен и принялся втягивать за собой лестницу, аккуратно укладывая себе под ноги перекладину за перекладиной.

Как только падре преодолел шаткий скрипучий мостик и, еле переводя дух, вбежал в лагерь, четверо гардаров закрыли за ним массивные двустворчатые ворота, продели сквозь кованые скобы три длинных квадратных бруса и за перекинутые через блоки веревки подняли и притянули к воротам легкий мостик, связанный из полых коленчатых стеблей.

И тут в конце просеки показались радужные перьевые шлемы первых барабанщиков. Шечтли двигались узкой плотной шеренгой, высоко поднимая мускулистые, крест-накрест окрученные ремнями ноги. Но едва Норман, глядя в амбразуру, успел подумать о том, что Люс почти наверняка пал жертвой собственной неосторожности, как услышал за спиной сухой одышливый шепот: «Эх, пальнуть бы по ним сейчас, а, командор?!»

— Где тебя черти весь день носили, Люс? — сквозь зубы, не поворачивая головы, процедил Норман.

— Носили, да не унесли! — нагло огрызнулся тот. — Смотрел, откуда ближе воду в ров проводить…

— Ну и как, высмотрел? — уже спокойнее спросил Норман.

— Высмотрел, — сказал Люс, подвигаясь к нему и тоже выглядывая в амбразуру.

— Откуда?

— Надо начинать копать выше по ручью, и тогда для наполнения рва вполне хватит небольшого канала, — сказал Люс, — дайте мне трех крепких парней, командор, и завтра с утра мы начнем…

— Да, разумеется, — буркнул Норман, глядя на остановившихся перед рвом шечтлей, — если только эти горбоносые не будут путаться у нас под ногами!

— А давай пальнем, командор! — просяще заскулил Люс. — Всего одно маленькое ядрышко — ба-бах! — и никто не будет путаться! Одно ядрышко, командор!..

— Заткнись! — рявкнул Норман и оглянулся, чтобы окликнуть Эрниха. Тот стоял у камышового навеса и о чем-то беседовал с падре, краем глаза наблюдая за тем, как маленький хоминус пытается оседлать рысенка. Человекоподобный зверек привязался к Эрниху после того, как тот вдохнул жизнь в его тощее мохнатое тельце, раздавленное половинками бревна, и теперь проводил в лагере большую часть суток, отлучаясь лишь по утрам и возвращаясь к своему спасителю с тяжелой гроздью желтых продолговатых плодов, по вкусу напоминавших дыню.

— Эрних! — крикнул Норман. — Поднимись на башню, поговори с этими петухами!

— Да что с ними говорить, — проворчал Люс, — шарахнуть картечью — и весь разговор! Вон они как выстроились, как нарочно, — вот, полюбуйтесь, какие мы славные разукрашенные парни, в натуре!

— А по-моему, ты слишком разболтался, — сквозь зубы процедил Норман и, взяв тщедушного пушкаря за плечи, сильно тряхнул его.

— Оставьте, командор, я пошутил, — вяло промямлил Люс, даже не пытаясь высвободиться из цепких командорских рук. И тут Норман обратил внимание на его глаза, точнее, на огромные черные дыры зрачков, смотревших, как казалось, в какую-то бесконечно далекую неподвижную точку над частоколом.

— Да что с тобой, Люс? — спросил Норман, вглядываясь в безумные глаза пушкаря. — Опять напился? Отвечай, мерзавец!..

— Напился? — удивленно пробубнил Люс, изобразив на лице блаженную бессмысленную улыбку. — Кто напился?.. Нарушить сухой закон — ни-ни!.. Повесить негодяя!.. Подвесить за…

— Я сам решу, за какое место тебя подвесить! — рявкнул Норман. — А ну дыхни!

Люс приоткрыл рот и, отведя пальцем густые, свисающие почти до нижней губы усы, выдохнул в лицо Норману густую смесь пряных ароматов, настоянных на крепком табачном перегаре.

— Странно, — пробормотал Норман, отпуская плечи пушкаря и обращаясь к подошедшему Эрниху, — кажется, он и в самом деле не пил… Впрочем, я звал тебя не за этим.

— Я понимаю, командор, — кивнул Эрних, — вы хотите узнать, зачем явились шечтли?.. Сейчас выясним.

С этими словами он широко распахнул тяжелые ставни амбразуры и, сложив ладони раковиной, громко выкрикнул короткую щебечущую фразу. Барабанный бой мгновенно смолк, и после паузы с той стороны рва посыпались звуки, напоминающие щелканье сухих желудей под конскими копытами.

— Чего они хотят? — нетерпеливо спросил Норман, как только ответная речь вновь сменилась глухим нарастающим рокотом барабанов.

— Они хотят получить тело своего соплеменника, — сказал Эрних.

— Это для них очень важно? — насторожился Норман.

— Да, командор, — кивнул головой Эрних, — они заворачивают покойника в плащаницу, помещают в плетеную зыбку, подвешивают ее к потолочной балке в погребальной хижине и держат до тех пор, пока тело совсем не истлеет…

— Какая дикость! — поморщился Норман. — впрочем, какой с них, язычников, спрос?!.

— Обычай действительно странный, я бы даже сказал, омерзительный, — продолжал Эрних, прикрывая ставни, — так как пока тело разлагается, сочится и кишит червями, мужчины племени ежеутренне усаживаются вокруг зыбки и, собирая в ладони капли трупных истечений, обмазываются ими с головы до ног, веря в то, что лишь таким способом им удастся сохранить силу племени, утратившего одного из своих членов.

— Ну что ж, — покачал головой Норман, — в этом есть какая-то логика, разумеется дикая, но все же…

— Падре тоже так считает, — сказал Эрних, — мы только что говорили с ним об этом.

— Так что же нам делать? — спросил Норман, прислушиваясь к нарастающему грохоту барабанов.

— Паль… — слабым голосом затянул Люс.

— Заткнись, кретин! — рявкнул Норман. — Эрних, говори!

— Мы с падре уже успели посоветоваться на этот счет, — сказал юноша, — и решили, что тело следует выдать на определенных условиях…

— Каких? — быстро спросил Норман.

— В обмен на проводников, носильщиков и заложников, — сказал Эрних, чуть приоткрыв ставни и глянув в образовавшуюся щель.

— Думаешь, они согласятся?

— У них нет другого выхода, — сказал Эрних, — форт хорошо укреплен, отбить труп силой они не смогут, так что им остается только принять наши не слишком жесткие условия…

— О! — усмехнулся Норман. — Я слышу речь не мальчика, но мужа! Ты растешь прямо на глазах!

— Благодарю вас, командор! — кивнул головой Эрних. — Прикажете начать переговоры?

— Не спеши, — покачал головой Норман, — пусть немного потерпят, побарабанят, понервничают — это сделает их сговорчивее.

— А если еще разок пальнуть… — вкрадчиво зашептал Люс.

— Да что с ним сегодня? — воскликнул Норман. — Чуть что — сразу палить!..

Но Люс, казалось, не услышал этой фразы. Он повернулся к сходням и стал шаткой, развинченной походкой спускаться вниз, оступаясь на поперечных брусьях. Но когда до земли оставалось каких-нибудь три-четыре шага, гардара вдруг сильно качнуло, он шагнул мимо мостков, рухнул вниз и бессильно, как тряпичная кукла, распластался на примятой вытоптанной траве.

— Падре! — крикнул Норман. — Посмотрите, что с Люсом! Похоже, что он малость перегрелся на солнышке… Впрочем, это может быть и приступ местной лихорадки — проверьте!..

Сказав это, Норман потянул носом душный вечерний воздух, поморщился и покосился на заваленного дерном покойника.

— Омерзительный обряд, — сказал он, кивнув головой в направлении барабанного рокота, — и падре еще надеется достучаться до этих каменных сердец и тронуть их заскорузлые в невежестве души словом Божиим…

— Но вы ведь тоже вкушаете плоть вашего Бога и пьете его кровь во время причастия, — сказал Эрних, — ведь именно так говорится в той книге, которую дал мне падре.

— Он и читать тебя научил? — спросил Норман.

— Что вы, командор! — усмехнулся Эрних. — С этим делом я справился сам…

— Сам?

— А что тут такого? — удивился Эрних. — Я не вижу особых заслуг в том, что один человек понимает то, что изобрел другой, — вы со мной не согласны?

— Согласен, — кивнул головой Норман, — начинай переговоры. Мне нужны два проводника, два носильщика и пять заложников. Не будут давать пятерых, сговорись на трех, но не меньше. И долго не торгуйся — я хочу, чтобы они забрали своего покойника до темноты, а то к утру он порядочно развоняется. Иди!..

Эрних повернулся и пошел по плотно утоптанному валу, переступая через острые бледные ростки, тянущиеся из обрывков почвенных корней и пробивающиеся сквозь грунт прямо на глазах. За ночь эти ростки достигали высоты почти в человеческий рост, так что утром на плоскую вершину вала приходилось посылать женщин с серпами, срезавших верхнюю часть стеблей и с корнями вырывавших все остальное. Норман попробовал было вымостить один небольшой участок плотно пригнанными каменными плитами, но неукротимые ростки стали отыскивать щелочки, трещинки и пробиваться сквозь них, раздвигая и выворачивая массивные, грубо обтесанные камни. Попытка замазать швы глиной и обжечь вымощенную площадку, разведя на ней костер, лишь на сутки отсрочила появление ростков, но зато когда они начали пробиваться, каменные плиты опять стало выворачивать, и одна лошадь, оступившись на такой плите, сломала себе ногу. Падре не дал Норману пристрелить благородное животное, но смог вправить кости и наложить крепкие лубки лишь после того, как Эрних усыпил лошадь, ладонями прикрыв ей глаза и что-то пошептав в стоящее торчком ухо. После этого борьба с ростками была признана бессмысленной, а вскоре и вообще вредной, так как падре вдруг обнаружил, что верхушки суточных стеблей после нескольких часов варки в подсоленной воде, добытой из вырытого посреди лагеря колодца, становятся вполне съедобны. И теперь женщины не просто срезали стебли серпами, а сразу же связывали их в небольшие снопики и на весь день развешивали в тени лагерной стены, чтобы к вечеру собрать слегка подвяленные пучки и перенести их в небольшой песчаный погреб, прикрытый бревенчатым накатом и обложенный толстыми пластами жирного глинистого дерна. И теперь, подходя к воротам, Эрних вспомнил об этом погребе и в душе отдал должное предусмотрительности бывалого священника, порой как бы между делом говорившего, что нет ничего сквернее положения осажденного, у которого не осталось никакой надежды и утешения, кроме глотка затхлой воды и робкой молитвы.

Остановившись перед воротами, Эрних поднял руку, и по этому знаку двое гардаров стали медленно перебирать рукоятки круглого бревенчатого ворота, ослабляя натяжение канатов, притягивавших подъемный мост к наружной стороне ворот. Мост стал опускаться, и в тот миг, когда его свободный край коснулся противоположной стороны рва, Норман дал знак взмахом платка, по которому взобравшиеся на вал стрелки выставили в узкие амбразуры бревенчатого частокола граненые стволы мушкетов. Но эта предупредительная угроза, по-видимому, не произвела на шечтлей никакого впечатления: они все так же колотили ладонями по своим барабанам и не сводили немигающих глаз с ворот, из которых должен был появиться Эрних. И вот тяжелые, сбитые коваными гвоздями из грубых бревенчатых плашек створки со скрипом поползли в разные стороны, и в проеме ворот перед толпой решительно настроенных горбоносых воинов предстал безоружный золотоволосый юноша, одетый в просторный, подпоясанный веревкой хитон, сотканный из размочаленных между камнями травяных стеблей. Ступив на мост, он знаком остановил двух жилистых, вооруженных суковатыми дубинами гигантов, хотевших было последовать за ним, и, дойдя до середины шатких мостков, довольно правильно, хоть и несколько скованно, заговорил на языке аскчуатль, используя старые, почти вышедшие из употребления обороты. Но от этого пышная, хоть и недолгая речь незнакомца звучала особо вежливо и учтиво подчеркивала, что если со стороны пришельцев и была совершена некая оплошность — если убийство в пределах необходимой обороны можно назвать оплошностью — то они готовы загладить свою вину всеми доступными и не унижающими их достоинства способами. Шечтли выслушали речь Эрниха, приглушив свои неумолкающие барабаны, а когда он закончил и в знак готовности выслушать их ответ, слегка прикрыл глаза и склонил набок голову, вновь оживленно застучали по натянутой коже своими жесткими умелыми ладонями. Прислушавшись к создаваемым ими звукам, Эрних вдруг понял, что шечтли не просто барабанят, а подают друг другу знаки, выражая удовлетворение таким мирным и учтивым началом переговоров. Грохот быстро нарастал и, достигнув некоей высшей точки, внезапно смолк, сменившись резкой и требовательной речью предводителя, выделявшегося среди всей делегации высоким ростом и чрезвычайной густотой татуировок, обращавших его лицо в темно-синюю маску, украшенную массивными глиняными дугами бровей, сходящихся на поперечной костяной пластинке, начинавшейся от кончика носа и верхним концом упирающейся в кожаный обруч над лбом. Шечтль с ходу, без всяких учтивых оборотов, потребовал не только выдать им тело богоподобного Хумак Кееля, но и во искупление совершенного убийства дать двух человек для жертвоприношения, совершаемого на макушках каменных истуканов при входе в лагуну. Заносчиво выкрикнув эту угрожающую фразу, шечтль решительно тряхнул перьями шлема и два раза ударил себя кулаком в мускулистую татуированную грудь.

— Богоподобный Хумак Кеель нарушил закон гостеприимства, покусившись на нашего предводителя, — учтиво промолвил Эрних, — и Бог покарал его!

— О каком боге ты говоришь, чужеземец? — язвительно спросил шечтль. — Если ты полагаешь, что нам неизвестен секрет огненного боя и надеешься запугать нас своими железными трубками, то твои старания напрасны, ибо перед тем, как отправить на дно лагуны парусные лодки ваших предшественников, мы не только поснимали с них все вооружение, но и заставили тех незваных гостей, кто был посговорчивее, научить нас обращаться с ним!

Сказав это, шечтль отступил на два шага в сторону, толпа стоящих за ним барабанщиков разделилась на две шеренги, образовав некое подобие просеки, в конце которой Эрних увидел довольно порядочных размеров пушку на массивном рассохшемся лафете, установленном на четырех деревянных колесах, еще сохранивших ржавые лохмотья ободов. Ствол пушки был высоко задран, но двое шечтлей уже суетились вокруг своего трофейного орудия, поднимая казенную часть упертым в землю рычагом и подкладывая под нее специально заготовленные клинья. Вскоре ствол накренился, и его темное круглое жерло оказалось направленным прямо в грудь Эрниха, стоящего посередине связанного из жердей мостика.

— Эрних, отступай в лагерь! — услышал он за спиной резкий окрик Нормана. — Сейчас мы поговорим с этими мерзавцами по-другому!

Эрних оглянулся на крик и увидел, что вся бревенчатая стена над земляным, плотно оплетенным прутьями валом буквально ощетинилась тускло поблескивающими мушкетными стволами. Чутким слухом он уловил сухие щелчки взводимых курков и скрип отводимых ставен, прикрывавших амбразуры угловых башен.

— Эрних, назад! — услышал он крик стоящего в воротах Дильса. Воин хотел было подбежать к Эрниху и силой утащить его в лагерь, но, ступив на мостик, отказался от этой затеи, боясь, что хрупкая конструкция обрушится под тяжестью двух человек.

Тем временем возле громоздкой пушки уже появился закопченный глиняный горшок с дымящимися углями и один из шечтлей сунул в эти угли промасленный фитиль, скрученный из высушенных травяных волокон.

— Эрних, какого черта?!. — рявкнул Норман, выставив из свободной амбразуры рыжую лохматую голову. — Назад, кому сказано?!.

Но конца фразы Эрних уже не расслышал. Он внезапно почувствовал уже знакомый укол в точку между бровями, после чего темное жерло направленной на него пушки вдруг приблизилось и в глубине его Эрних отчетливо разглядел не тусклый крутой лоб чугунного ядра, а переплетенные, переложенные пушинками прутики и соломинки птичьего гнезда, закрывавшего всю казенную часть грозного орудия. Он усмехнулся и беглым, мгновенным взглядом потушил взбегающее по фитилю пламя. Это произошло так быстро, что никто из шечтлей даже не успел ничего сообразить, и лишь пушкарь недоуменно уставился на обугленный, вмиг потухший конец фитиля.

— Не стреляйте! — громко крикнул Эрних на гардарском. — Мне кажется, что мы еще сумеем договориться с этими добрыми людьми!

— Один из этих добрых людей только что чуть не снес тебе голову ядром! — крикнул из амбразуры Норман. — И если бы не отсыревший фитиль…

— Фитиль? — расхохотался Эрних. — Ну что ж, фитиль так фитиль!..

Сказав это, он твердым, неторопливым шагом дошел до конца мостика и, остановившись перед предводителем шечтлей, отчетливо передал ему условия выдачи тела богоподобного Хумак Кееля.

— Два проводника, два носильщика и пять заложников, — размеренно повторил предводитель, жестом приглушив грохот барабанов, — я понял тебя, но нам надо это обдумать. — Иди!

Но едва Эрних повернулся спиной к шечтлям и ступил на мостик, как в руке пушкаря вновь вспыхнул промасленный фитиль, опущенный в горшок с углями. На этот раз Эрних не стал тушить пламя и обернулся лишь в тот миг, когда огненная змейка исчезла в пороховом канале казенника.

— Ложись! — услышал он истошный вопль Нормана.

Эрних улыбнулся и вдруг ощутил необыкновенный прилив таинственной силы, как бы исходящей из темных неведомых глубин его существа. В какой-то краткий миг вся эта сила вдруг собралась в точке сплетения ребер под грудиной, а когда Эрних раскинул в стороны широко раскрытые ладони, выплеснулась и образовала невидимую стену между земляным валом и подступающими к мостику шечтлями.

Он увидел, как из отпрянувшего ствола вместо смертоносного ядра вылетела встрепанная потревоженная птица, услышал за спиной дружный согласный залп из двух десятков стволов, но вся эта пальба и переполох не причинили никому ни малейшего вреда. Птица, отряхивая с крыльев пушинки и соломинки, скрылась в темнеющих кронах деревьев, а град свинцовых пуль словно влип в толстую невидимую преграду и стал оседать на дно рва, медленно, как снежинки, вращаясь в тягучем вечернем воздухе.

Над мостиком повисла тишина, но когда Эрних опустил внезапно налившиеся чугунной тяжестью руки, из-за частокола послышался глухой недоуменный ропот и маслянистый шорох шомполов, а каменные ладони шечтлей вновь робко и неуверенно замолотили по гулким шкурам своих барабанов.

— Довольно! — властно приказал Эрних, усталым движением поднимая онемевшую руку.

Он подождал, пока ропот и барабанный бой стихнут, еще раз кратко и внятно повторил условия, а затем повернулся к шечтлям спиной, размеренным шагом прошел по шаткому мостику и исчез за сомкнувшимися воротами форта.

Не прошло и четверти часа, как предводитель громко выкрикнул, что они согласны, и вслед за этим семеро шечтлей, оставив перед мостиком свои барабаны, по одному перешли через ров и были впущены в форт сквозь чуть приоткрытые ворота. После короткого разговора с Норманом пятеро из них были на ночь заперты в узком подземном бункере, вход в который заложили щитом из массивных деревянных плах, приперев его двумя бревнами, а двое с тяжелым плетеным коробом на длинных ручках были беспрепятственно выпущены за ворота. Преодолев изрядно прогнувшийся мостик, они в полумраке откинули крышку короба, перевалили нашпигованные картечью останки воина на сшитое из шкур покрывало, скатали его в тяжелый неуклюжий сверток и привязали к двум толстым жердям. Двое рослых шечтлей возложили концы жердей на плечи, после чего вся процессия двинулась в глубь просеки, постепенно растворяясь в наплывающих сумерках и как бы подчеркивая окончание своей печальной миссии удаляющимся рокотом барабанов.

Все это время Люс проспал под сходнями, поэтому когда начались переговоры, падре взял из пирамиды мушкет, поднялся на вал и занял его место у бойницы, вытащив из нее узкую, плотно пригнанную планку и направив граненый ствол на предводителя. Когда огненная змейка скользнула в глубь порохового канала на казеннике шечтлевской пушки, священник выстрелил вместе со всеми и увидел, как его пуля увязла в воздухе наподобие мухи, попавшей в незагустевший мед. Он почти не удивился, как бы ожидая от Эрниха чего-то именно в этом роде. Он уже перестал относить то, что исходит от этого юноши, к чудесам или галлюцинациям; он просто принял все это как ряд пока еще необъяснимых фактов, связанных с вмешательством некоей могущественной, доселе неизвестной ему силы, почему-то препятствующей кровавым методам разрешения конфликтов между представителями различных человеческих племен. Сделав такое обобщение, падре прочистил тростниковым шомполом нагоревший канал мушкетного ствола и, когда звуки барабанов затихли вдали, взял факел, отыскал пушкаря и, наклонившись над ним, стал внимательно вглядываться в его безмятежную физиономию. Ему показалось, что Люс не спит, а тайком подсматривает за всем происходящим сквозь редкие длинные ресницы. Падре поднес свет к самому лицу пушкаря и отшатнулся, потому что Люс вдруг раздвинул в улыбке тонкие губы и захихикал ему в лицо сухим икающим смехом.

— Стреляли, да?!. Пиф!.. Паф!.. — хихикнул он, приподнимая веки и глядя в лицо падре бессмысленным матовым взглядом.

— Да, стреляли, — медленно произнес падре, не сводя глаз с пушкаря и на ощупь втыкая факел в щель между бревнами сходен.

— Попали, да?.. В голову — бах!.. Мозги из ушей — бзынь!.. Ха-ха-ха!.. О-хо-хо!.. — продолжал веселиться Люс, усаживаясь, скрестив ноги, напротив падре.

— Сейчас я начну вышибать мозги из твоей башки, ублюдок! — зло и жестко прошептал падре. — Какого черта ты полдня шастал за мной по лесу?!. Думаешь, я ничего не замечал?

— Господь с вами, святой отец! Такие слова, да еще на ночь глядя! — испуганно забормотал Люс и несколько раз перекрестился двумя дрожащими пальцами с обгрызенными ногтями.

— Ах, нам, значит, слова не нравятся! — прошипел падре. — А вот это?.. Это — нравится?!.

Он запустил пальцы в нагрудный карман Люсова камзола, резко рванул и вывернул на подставленную ладонь кривую обкуренную трубочку и соломенную труху вперемешку с серой пропыленной крошкой.

— Где ты это собрал? — отчетливо произнес падре, свободной рукой схватив пушкаря за ворот камзола и поднося ладонь с трухой к самому его носу.

— Это?.. — поморщился Люс, пытаясь вырваться из его цепких пальцев. — А что это?.. Подумаешь, труха!.. С кустов насыпалась!

И, набрав в легкие воздуху, он так резко фыркнул в поднесенную к его носу ладонь, что все крошки и пылинки брызнули прямо в лицо священнику, запорошив ему глаза. От неожиданности падре разжал сжимавшие ворот камзола пальцы и стал протирать глаза. Когда он вновь открыл их, пушкарь успел удрать, прихватив свою кривую трубочку.

После вечерней трапезы падре устроился у себя под навесом, зажег лучину и стал раскладывать на крышке сундучка свою дневную добычу. Уставшие за день люди растягивали на кольях сплетенные из травы пологи и укладывались спать, подложив под головы седла или истлевшие от пота рубахи, набитые мягкой шелковистой травой, росшей по берегам протекавшего неподалеку ручья.

Порой падре отрывался от работы и, подняв голову, наблюдал за отходящими ко сну людьми. Он видел, как некоторые молились перед маленькими нагрудными иконками, подвесив их на кол в изголовье ложа и высветив лик богоматери панцирями ночных светляков, собранными в створку прибрежной раковины; видел, как призрачная серая тень Нормана движется вдоль бревенчатой стены по плоской вершине вала, краткими жестами и кивками головы объясняясь с выставленными на ночь дозорными; видел, как Бэрг сдержанно прощается с Тингой и выскальзывает из-под полога, оставляя подругу на попечение Эрниха.

После того случая, когда юный охотник и Тинга до полуночи просидели возле спящего Эрниха, отгоняя от него назойливую мошкару, эти трое сделались почти неразлучны. Вначале Эрних помогал Бэргу и Тинге объясняться друг с другом, порой исправлял в переводе рвущиеся с языка Бэрга неловкие или слишком прямые выражения страсти, потом стал помогать более понятливой Тинге усваивать кеттские слова и обороты. Впрочем, языки двух издавна соседствующих племен отличались не очень сильно, так что по прошествии пяти-шести дней Тинга и Бэрг уже вполне сносно понимали друг друга без переводчика. Но к этому времени они успели настолько сработаться, вместе обдирая кору со стволов и помогая Эрниху ворочать тяжелые бревна, устанавливая их в удобном для раскола положении, что когда все заготовленные бревна были ошкурены и Тинга села плести полог для защиты от ночных насекомых, Бэрг подошел к ней и молча показал три выставленных пальца. Девушка согласно кивнула, и к вечеру изготовила и набросила на вбитые Бэргом колья густой легкий покров, вполне достаточный для того, чтобы под ним могли свободно укрыться три человека. Но так как к этому времени вырубка вокруг лагеря покрылась молодой порослью высотой в человеческий рост и Норман, опасаясь внезапного нападения, приказал увеличить численность ночного дозора до восьми человек, то на ночь с Тингой всегда оставался кто-то один; другой нес дозорную службу на угловых башнях или бесшумно прохаживался взад и вперед по плотно утоптанному земляному валу.

Сперва падре с большим подозрением относился к этому тройственному союзу, усматривая в нем либо предпосылки к пагубному языческому разврату, либо уже свершившийся факт греховного многомужества, но, понаблюдав за тем, как юные дикари мирно и невинно засыпают на широкой тростниковой подстилке с травяным изголовьем, устыдился своих нечистых мыслей. Глядя на этих троих, падре даже стал подумывать о введении монастырского устава на территории форта, но когда он как-то ночью изложил свою идею Норману, тот лишь молча передернул плечами и криво усмехнулся в ответ.

— Нет-нет, падре, я не смеюсь, — прошептал он, оглядываясь по сторонам, — я прекрасно понимаю и в душе приветствую многие пункты вашего предложения, но…

— Что — но? — также шепотом спросил падре.

— А вы прислушайтесь к этим звукам! — воскликнул Норман. — Вам не кажется, что вся жизнь в этих благословенных краях течет по своим законам и попытка заключить ее в наши жесткие рамки лишь изуродует и погубит ее?!.

— Но я говорю не о всей жизни, — сухо возразил падре, — а лишь о той, что уже заключена в стенах нашего форта.

— Неужели вас так волнует этот жалкий походный разврат? — усмехнулся Норман, ткнув мундштуком трубки в боковую стенку навеса, за которой то затихали, то вновь нарастали жаркие прерывистые стоны. — Сейчас я выйду и прикажу им перебраться подальше!

— Нет-нет, оставьте! — сердито замахал руками священник. — Я понимаю: они слабы, они жалкие трусливые бунтовщики, и любые запреты здесь бесполезны и даже вредны, если вы ничего не можете предложить им взамен!

— Вы видите, — продолжал Норман, — что я даже сквозь пальцы смотрю на то, как они тайком прикладываются к замурованной в крепостной стене бочке рома, пробурив дырку в глине и крышке и пропуская в нее полую тростинку…

— У меня тоже возникали некоторые подозрения, — пробормотал падре, — но, боясь вашего гнева, жалея этих несчастных…

— О милосердный падре! — воскликнул Норман. — Я так же, как и вы, порой преисполняюсь жалости к своим невольным спутникам! Но вы предлагаете им небесное утешение, требующее определенных усилий духа, ведь сказано: царство небесное силою восхищается, — а я даю им привычное земное облегчение от дневных трудов! И потому, когда они высосут эту бочку до дна, я не буду устраивать следствия, а спишу потери на счет страшной жары и прикажу замуровать в стене другую бочку!..

— Но вы же сами говорили и даже грозились повесить, если заметите…

— Как вы наивны, святой отец! — тихо рассмеялся Норман. — Да, говорил и даже кричал и угрожал жестокой расправой. — А как же иначе?.. Тем самым я присовокупил к этим невинным грешкам восхитительную сладость детских воспоминаний о жесткой скамье и свисте наставнической лозы над голой, извините за выражение, задницей!..

— Может, и в самом деле высечь Люса…

— О-хо-хо! — Норман громко прыснул и тут же прикрыл рот ладонью, заглушая неудержимый приступ истерического хохота. — В вас, я вижу, на всю жизнь засели уроки в иезуитской школе, падре! Ха-ха-ха!..

И, не в силах больше сдерживаться, Норман встал и пошел проверять караулы, порой сгибаясь от приступов смеха и шаткой походкой пробираясь между растянутыми на кольях пологами.

Падре вспомнил о том ночном разговоре, глядя на то, как Бэрг крадучись выскальзывает из-под полога и как Эрних, отходя ко сну, прикрывает тускло мерцающую горстку светляков второй створкой раковины. После неудачного допроса Люса священник ощущал в душе смутное беспокойство, и потому, когда фигура Бэрга, пробравшись между пологами, растворилась в тени крепостной стены, он встал из-за своего сундучка, сбросил с ног сандалии на грубой деревянной подошве и пошел следом, осторожно ощупывая чувствительными подошвами колкие неровности закаменевшей от зноя почвы. По пути священник вспомнил, что караул обычно выставляется сразу после вечерней трапезы. Вспомнил и то, что Бэрг всю предыдущую ночь простоял на своем посту в угловой башне, чутко прислушиваясь к звукам ночного леса и поглядывая в щели между ставнями всех трех амбразур. Размышляя об этом, он незаметно приблизился к плотно набитому землей плетню и, рассчитывая на то, что лиловый цвет сутаны надежно укрывает его в густой лунной тени, чуть сдвинул к затылку складки капюшона, открыв большие, поросшие шелковистым пухом уши.

Сперва все было тихо, но вскоре до слуха падре стали долетать обрывки односложного и довольно примитивного разговора, состоявшего по большей части из непонятных междометий и приглушенных восклицаний. Порой падре удавалось уловить в этом бормотании отдельные слова как на кеттском, так и на гардарском, но все его попытки установить между этими словами хоть какую-то связь остались безрезультатными. Он объяснил это тем, что кетт и гардар говорили на некоем подобии эсперанто, стихийно возникшем в ходе общих работ, и попытался, уловив общую суть разговора, домыслить значение непонятных ему кеттских слов. Чтобы лучше разобрать невнятное бормотание гардара, падре прижался к плетню и сделал несколько осторожных скользящих шагов в направлении беседующих. Но теперь он не только ясно различил голоса Люса и Бэрга, но и почувствовал тонкий аромат сухих дымящихся листьев, разлитый в ночном воздухе. Падре знал, что настоящий трубочный табак остался только у Нормана и что все гардары давно набивают свои трубки всякой лиственной и травяной трухой, собранной в окрестностях форта. Но сейчас к этому запаху явственно примешивался пьянящий дух толченых белопенных шапочек, образующихся на косых срезах упругих матово-зеленых стеблей, увенчанных тугими коронованными коробочками. Перед глазами падре на миг возникло застывшее и как бы слегка обезумевшее от блаженства лицо Нормана, а в ушах явственно прошелестел его шепот, просящий падре быть осторожнее с лучиной, потому что манжеты из брабантских кружев вспыхивают, как порох. Когда голос и видение командора пропали, падре еще раз потянул ноздрями воздух и понял как то, что сейчас он может без всяких предосторожностей подойти к беседующим вплотную, так и то, что все это уже ни к чему, ибо суть происходящего стала ясна ему без всяких слов. Он повернулся и, уже не скрываясь, пошел к своему навесу, жалея лишь о том, что совершенно напрасно оставил под ним свои сандалии. Но каков же был его ужас, когда он увидел, что Норман стоит на коленях перед сундучком в окружении разломанных коробочек и, поставив на камень коптящую плошку, сметает в ладонь сухие яшмовые зернышки.

— Что с вами, командор? — сухо спросил падре, положив ладонь ему на плечо. — Опять бессонница?

— Бессонница? — Норман повернул голову и невозмутимо посмотрел на священника. — Да, падре, сна ни в одном глазу. Вся эта история с покойником так взволновала меня…

— Да что вы говорите! — воскликнул падре, всплеснув руками. — Кто бы мог подумать, что какой-то изрубленный картечью язычник так вас расстроит?..

— Я и сам не ожидал, однако вот так, — пробормотал Норман, поднимаясь с колен, — такие дела… А этот фокус с пулями! Вы когда-нибудь видели, чтобы вылетевший из мушкета кусок свинца вдруг ни с того ни с сего как будто увяз в воздухе?

— Природа оптических явлений, основанных на преломлении световых лучей… — нерешительно и как-то не очень убедительно начал падре.

— Вы хотите сказать, что это мираж? — перебил Норман. — Чушь, святой отец! Мираж требует большого пространства, ибо основывается на искривлении земной поверхности — водной или песчаной — все равно…

— Тогда что это?

— Не знаю! — воскликнул Норман. — Смотрю, вижу и — не понимаю!

— И оттого — бессонница?

— Да, — кивнул Норман, — забираюсь под полог, выкуриваю трубку, ложусь, закрываю глаза — все без толку…

— А вы попробуйте считать…

— Как?

— Очень просто: закрываете глаза и начинаете — один, два, три и так далее — пока не уснете…

— А если не поможет?

— Начните еще раз, представляя каких-нибудь идущих друг за другом животных, скажем, баранов: один баран идет, второй баран идет…

— Именно баранов?

— Нет-нет, совсем не обязательно именно баранов! Можно лошадей, коров, гусей…

— А священников? — с усмешкой перебил Норман. — Один поп идет, второй поп идет… Видите, я уже зеваю…

— Хватит ломать комедию, командор! — резко оборвал его падре. — Боюсь, что мое пророчество начинает сбываться!

— Какое… пророчество?

— А вот такое…

С этими словами падре достал из своего короба обломок подсохшей тростинки с засохшим пенным колпачком на срезе.

— Говорите, бессонница? — сказал он, ногтем снимая со среза белую шапочку и растирая ее на ладони.

— Да, святой отец, клянусь небесами! — дрожащим голосом прошептал Норман, сглатывая слюну.

— Дайте вашу трубку!

Норман мгновенным движением выхватил из нагрудного кармана кривую люльку с объемистым чубуком и протянул ее падре вместе с большой щепотью пахучего золотистого табака.

— А как вы спали накануне? — спросил священник, неторопливо подмешивая к табаку белый порошок и аккуратными движениями заправляя в чубук полученную смесь.

— Великолепно, святой отец, клянусь прахом папеньки!

— Вот видите, уже и папеньку вспомнили, — вздохнул падре, — что же послужило причиной его кончины?

— Я склонен приписывать ее не совсем благочестивому образу жизни покойного, — пробормотал Норман, протягивая руку за набитой трубкой.

— А помните, как я вчера сказал вам, что за этот порошок к нашим ногам ляжет все золото мира? — произнес падре, останавливая его движение. — Пока я набивал трубку, вы успели дважды поклясться, полтора раза солгав при этом…

— Каким образом?

— Сначала вы сослались на бессонницу, а затем на прах папеньки, о котором имеете представление весьма смутное и общее, как о некоем молодце, мимоходом исполнившем обязанность, возложенную на него самой природой, — произнес падре, скорбно поджав губы.

— Оставьте, святой отец, ханжество вам не к лицу…

— А вам, командор, совершенно не к лицу унижаться, вымаливая у меня щепотку этого дурмана, — строго сказал падре и, выбив на ладонь содержимое трубки, отбросил во тьму рассыпавшийся комочек.

— Это самое страшное зло, с которым мне когда-либо приходилось иметь дело, — продолжал он, глядя на поникшего Нормана, — и если не пресечь его в самом зародыше, то скоро и вы, и все ваши люди станут жалкими рабами этого зелья — поверьте мне на слово, командор, и оставьте ваши детские хитрости с бессонницей!

— Простите, святой отец! — прошептал побледневший Норман. — Но я полагаю, что смогу в любой момент отказаться от этой сладкой приправы, что у меня достанет воли…

— Воли?! — воскликнул падре. — Дайте вашу руку!

С этими словами он схватил Нормана за запястье, до локтя завернул обтрепанные манжеты и поднес к его ладони дрожащее пламя коптилки.

— Что вы делаете! — вскрикнул тот, отдергивая руку. — Мне больно!..

— Да что вы говорите! — воскликнул падре, задувая пламя. — Вчера ночью вы были гораздо терпеливее…

И задрав другой рукав камзола, падре обнажил перед глазами командора красное пятно ожога, окруженное лохмотьями лопнувшего пузыря.

— То-то я весь день думал… — пробормотал Норман.

— Ну и как?!. Что-нибудь надумали?..

— Я, право, терялся в догадках…

— Так вот, командор, знайте, что прошлой ночью, после того как вы выкурили одну трубочку с этим зельем, вас можно было заживо изрезать на мелкие кусочки, сжечь на костре и вообще сделать с вами все, что угодно…

— Но отчего… — растерянно начал Норман, — неужели одной щепотки было довольно?..

— Да, командор, — твердо сказал падре, — а теперь ложитесь спать и считайте, считайте…

— Гусей?.. Баранов?..

— Хоть кардиналов, — сказал падре, — я не обижусь… Спокойной ночи!

После этого напутствия Норман скрылся за камышовой стенкой навеса, и вскоре падре услышал, как поскрипывает конское седло под его головой.

А падре, оставшись один, еще долго не мог полностью погрузиться в свои обычные ночные занятия. Тревога передалась его пальцам, и они, всегда столь уверенно распинавшие нежные ткани насекомых на пробковом ложе, теперь невольно вздрагивали и обламывали хрупкие хитиновые членики роскошных ветвистоусых древоточцев, намертво усыпленных пряным дымом кадильницы. Слух священника чрезвычайно обострился, разделив невнятный хаотический гул ночных звуков на отдельные шепотки, шорохи, взмахи невидимых крыльев, чешуйчатый шелест ящериц по закаменевшей земле. Он видел, как неуверенно скользнула в лунном свете шаткая тень Бэрга, как юный охотник остановился перед своим пологом, но, прежде чем приподнять его, несколько раз взмахнул руками, словно сгоняя с угловых кольев невидимых ночных птиц. Падре сам иногда замечал, как над травяными шатрами проносятся в ночи бесшумные трепетные тени, напоминавшие гигантских ночных мышей, но, когда Норман обратил его внимание на странные двойные ранки на лошадиных шеях, не стал сразу высказывать ему свои соображения на этот счет, понимая, что слово «вампир» отнюдь не успокоит командора. Но в такие яркие лунные ночи вампиры не кружили над лагерем, а посему странное поведение Бэрга можно было объяснить лишь тайным полуночным свиданием с Люсом в тени крепостной стены.

На другой день после утренней трапезы Люс подошел к Норману и еще раз напомнил ему про то место выше по течению ручья, от которого он намеревался прокопать небольшой канал до крепостного рва.

— Сколько людей тебе нужно? — спросил бледный, осунувшийся от бессонницы Норман.

— Человека три-четыре, — ответил пушкарь, глядя на командора темными, глубоко запавшими глазами.

— Кетты?

— Да, командор, они сильнее…

— Хорошо, — сказал Норман, — возьмешь Бэрга, Янгора, Дильса и еще кого-нибудь, но Свегг останется здесь… Эрних, разумеется, тоже…

— Слушаюсь, командор! — четко отрубил Люс, склонив курчавую, давно нечесанную голову. — Разрешите идти?

— Ступай.

Люс побежал собирать людей, и вскоре все пятеро с лопатами на плечах по скрипучему мостику перешли через ров и скрылись в лесу.

Падре спал под своим навесом, уронив голову на крышку сундучка. Волнения и труд нескольких последних дней и ночей были столь велики, что под утро неутомимого священника сморил такой крепкий сон, против которого оказался бессилен даже гулкий бой медного корабельного колокола, возвещавшего подъем штандарта и начало нового дня.

Женщины работали перед бревенчатым частоколом, срезая серпами пепельно-зеленые молодые побеги, выросшие за ночь на плоской вершине вала.

Часть гардаров на шлюпке отправилась на корабль за боеприпасами и огненной водой, которая по-прежнему была у шечтлей в большом почете и за время строительства форта возросла в цене чуть ли не вчетверо, так что теперь за одну запечатанную бутылку они давали столько провизии, что ее хватало всему гарнизону, на трое суток. Впрочем, дело здесь было еще и в том, что если в первые дни гардары брезговали некоторыми местными блюдами, как-то: испеченными в золе змеями, огромными чешуйчатыми ящерицами, до хребта прокопченными в высоких глиняных коптильнях, пупырчатыми жабами, вымоченными в едком соке растертых в каменных ступках местных муравьев, — то теперь многие, напротив, не только весьма пристрастились к этим диковинкам, но даже возвели их в ранг деликатесов. И здесь вкусы, естественно, разделились: кому-то нравились яйца крокодила, сваренные в пахучей желчи хоминусов, кто-то отдавал предпочтение гигантской саранче, вымоченной в крови ягуара и до хруста высушенной на солнцепеке, нашлись охотники и до акульих мозгов, густо приправленных местными специями и подаваемых в красиво изогнутых перламутровых раковинах. Все эти лакомства, предназначенные исключительно для вечерних трапез, доставлялись в легких плетеных коробах, прикрытых длинными шелковистыми листьями, и потому гурманы весь день бросали в сторону коробов томные вожделенные взгляды.

Попытка падре устранить этот соблазн насильственным путем, объявив всех этих тварей порождением сатаны и запретив их доставку в лагерь, несколько запоздала, ибо тех, кто уже преодолел брезгливость и вкусил от плодов местной кухни, стало достаточно для того, чтобы глухой ропот перерос в открытый бунт. А это уж никак не устраивало Нормана, и потому он нашел компромисс, напомнив попавшему впросак падре о том месте Священного писания, где говорится, что не входящее в уста оскверняет человека, а выходящее из них. Падре внимательно выслушал его доводы, согласно покивал головой и к вечеру нашел формулу примирения, прочтя проповедь на предложенную командором тему и со вздохом напомнив своей чревоугодливой пастве о ведьмацких шабашах, где, по словам вздернутых на дыбу очевидцев и участников вельзевуловых трапез, их потчевали чем-то в этом роде.

Но вторая, назидательная часть проповеди пропала втуне, поглощенная страстным интересом к жеребьевке, предшествующей вечерней трапезе. Смысл этого действа заключался в том, чтобы в зародыше пресечь те ссоры, которые начали было вспыхивать между сотрапезниками при дележе вожделенных лакомств. Механизм самой жеребьевки был чрезвычайно прост. Норман садился перед плетеным коробом, сгребал в сторону листья, прикрывавшие его благоухающее нутро, запускал туда руку и, в темноте защемив пальцами первый попавшийся отросток, громко спрашивал, кому будет предназначена соединенная с этим отростком тушка. Старшая жрица, услышав выкрик, мгновенным движением зажимала в пальцах одну из плоских ракушек длинного ожерелья, побрякивавшего на ее смуглой сморщенной груди, и протягивала створку Эрниху, вслух произносившему нацарапанное на перламутре имя. В первые вечера эта процедура отнимала довольно много времени, так как жрица часто ошибалась и порой дважды и трижды выхватывала из ожерелья одну и ту же створку, но по прошествии нескольких дней, проведенных в упорных ежедневных упражнениях, удалось преодолеть и это затруднение.

Подобная жеребьевка, естественно, являлась лишь имитацией подлинной справедливости, но все-таки давала ощущение воздействия на провидение, законными и принятыми в данном обществе методами. После того как жрица выхватывала из ожерелья предпоследнюю створку и над столом раздавалось одно из двух оставшихся имен, уставшие за день чревоугодники, вместо того чтобы с жадностью накинуться на доставшееся им по жребию лакомство, начинали бойкий обмен полученными диковинками. Их сравнительная ценность устанавливалась весьма произвольно, и зачастую зависела не столько от питательности и вкусовых качеств того или иного блюда, сколько от его необычности, новизны, ну и, разумеется, личных пристрастий торгующихся. Был случай, когда глаз крокодила, сваренный в соке древесной лягушки, ушел за дюжину наполовину высиженных яиц питона, две трети из которых счастливец обменял на тушеный древесный гриб, фаршированный пятью нежными тушками миниатюрных, пахнущих цветочным нектаром килбри. Норман смотрел на эти гастрономические шалости довольно снисходительно, но, когда в один из вечеров с дальнего конца стола донеслись яростные шлепки игральных карт и дробный стук костей по гладко выскобленной столешнице, насторожился и едва успел остановить вспыхнувшую между игроками поножовщину. После того случая все карты и кости были изъяты, но жеребьевка и последующий торг остались как вечернее развлечение, несколько скрашивающее монотонные трудовые будни.

Нормана порой тоже доводило до приступов хандры однообразие гарнизонной жизни, и потому он с нетерпением ждал окончания строительства форта, чтобы отправиться в небольшую экспедицию с целью обследования окрестностей в пределах трех-четырехнедельного перехода. И потому взятые у шечтлей заложники пришлись ему как нельзя кстати. Как только утренняя трапеза была окончена, он разбудил мелодично похрапывающего на своем сундучке падре и знаками приказал Тинге принести глиняную плошку с бодрящим янтарным отваром, приготовленным из подсушенных листочков низкорослого местного кустарника. А когда несколько глотков терпкого, слегка вяжущего рот напитка привели заспанного Падре в чувство, Норман криком подозвал Свегга, отдыхающего на угловой башне после ночного караула, и велел ему привести одного из заложников. Воин удалился и вскоре вновь предстал перед командором, держа за локоть угрюмого, посеревшего за ночь узника.

Допрос начался по всей форме. После того как Свегг отпустил руку допрашиваемого и отступил на два шага, падре окунул в зев чернильницы свежеочиненное перо, занес на расправленный пергамент первый вопрос командора и приготовился, выслушав перевод Эрниха, записать ответ. Но заложник молчал, устремив неподвижный взгляд куда-то сквозь камышовую стенку за спиной падре. Командор повторил вопрос и коротко перемигнулся со Свеггом, после чего понятливый воин подступил к пленнику и твердым пальцем слегка ткнул его в шейную ямку между мочкой уха и напрягшимся мускулистым желваком на скуле. Шечтль вздрогнул, быстро мотнул головой, сверкнул золотыми подвесками и сухо щелкнул в пустом воздухе зачерненными углем зубами.

— Однако! — насмешливо воскликнул Свегг. — Кусается!..

— Может, связать его? — не сказал, а как бы вслух подумал Норман.

— Не надо, командор, — сказал Эрних, — такими методами вы от этих людей ничего не добьетесь…

— У тебя есть какие-то другие? — сухо спросил Норман.

— Пока не знаю, — ответил Эрних, — но я попробую… Позвольте!

С этими словами он подошел к шечтлю на расстояние вытянутой руки и устремил ясный неподвижный взгляд в его яростные, налитые кровью глаза. Через несколько мгновений пленник моргнул, стряхнув с длинных изогнутых ресниц сухую глиняную крошку, а затем как-то неприметно обмяк и, наверное, рухнул бы на землю, если бы подскочивший Свегг не подхватил его под руки.

— Однако! — сквозь зубы процедил Норман, подставляя расслабленному шечтлю свое плетеное кресло с высокой спинкой.

— Боюсь, что я немного не рассчитал, — пробормотал Эрних, склоняясь над распластанным в кресле пленником и вглядываясь в его помутневшие глаза, — впрочем, попробуем… Норман, повторите вопрос.

— Имя?

Эрних ладонями обхватил голову пленника, плотно прижал к его впалым вискам круглые золотые пластинки с изображением сияющего солнца и, пристально глядя в его затянутые пепельной пленкой глаза, медленно, по слогам, повторил вопрос. Шечтль слабо пошевелился, глубоко вздохнул и вдруг тихо и отчетливо заговорил, посвистывая сквозь зубы и редко моргая пыльными ресницами. Говорил он довольно долго, а когда замолк, падре, несколько ошалевший от мелодично посвистывающих нечленораздельных звуков, вновь ткнул в чернильницу высохший кончик пера и выжидательно уставился на Эрниха.

— Однако!.. — задумчиво произнес тот, почесывая в затылке.

— Довольно странное имя, — вполголоса заметил падре, приготовившись писать.

— Оставьте ваши глупые шутки, святой отец! — поморщился Эрних.

— Однако вы забываетесь, мой юный друг! — вскинулся падре.

— Простите, — сказал Эрних, — но все дело в том, что я немного не рассчитал и наш почтенный, хоть и невольный собеседник произнес не только свое нынешнее имя, но и все прочие, известные ему из племенных преданий, из заклинаний жрецов, из сочетаний узелков на священных шнурках, из клиновидных насечек и иных значков на каменных плитах, сосудах, глиняных табличках, идолах, вкопанных в землю вокруг Жертвенной Поляны… Самое удивительное, что при этом он ни разу не сбился и не повторился…

— Но как же все-таки зовут этого замечательного человека? — насмешливо поинтересовался Норман, вглядываясь в безмятежное лицо пленника, осененное каким-то отсутствующим выражением.

— А вот это мне так и не удалось выяснить, — растерянно развел руками Эрних, — единственное, что я сумел сделать за столь краткое время, — это отделить людские имена от имен богов…

— Ладно, оставим это! — нетерпеливо перебил Норман. — Плевать мне, в конце концов, и на его имя, и на имена всех его ближних и дальних родственников — главное то, что он вообще открывает рот…

— Н-да, это уже кое-что, — вздохнул Эрних.

— Тогда спроси его, в каком направлении нам нужно двигаться, чтобы выйти к местам, где они добывают свое золото? — сказал Норман.

— Попробую, командор, — сказал Эрних, опять наклоняясь к пленнику и переводя ему вопрос монотонным, как жужжание прялки, голосом.

И на этот раз ответ не заставил себя долго ждать, но сам по себе был столь долог и, по-видимому, обстоятелен, что даже Эрних не выдержал и пристальным взглядом остановил поток свистящего и щелкающего красноречия, извергаемого мутноглазым заложником.

— Ну что на этот раз? — нерешительно спросил Норман.

— Все, — ответил Эрних, растерянно разводя руками, — все тропы, вплоть до муравьиных, все виды и разновидности бабочек, мух, стрекоз, жучков, змей, ящериц и прочей живности, когда-либо попадавшейся ему на этих тропах, все травы, деревья, кустарники в округе с подробнейшим описанием каждого сучка и свисающей с него лианы… Когда он начал перечислять количество листьев и плодов на одной из ветвей, я еще терпел, но когда вслед за этим он стал описывать вид жилок на листьях, то на восьмом листе я решил, что с меня хватит… Впрочем, командор, если вы желаете, я могу продолжить.

— Нет-нет, довольно! — поспешно остановил его Норман. — Падре, вы согласны со мной?

— О да, разумеется, — рассеянно ответил священник, с любопытством разглядывая полусонного шечтля, — но какова память!.. И какой богатый словарь у этих дикарей — ведь такое подробное описание возможно лишь при таком уровне знаний языка, которым позавидовали бы и лучшие из наших писателей и проповедников!

— Все это, конечно, достойно всяческого изумления и восхищения, — сказал Норман, — но вам не кажется, падре, что за счет этой обстоятельности мы уклоняемся от главной цели нашего собеседования?

— Не могу с вами не согласиться, уважаемый командор, — ответил священник, почтительно склонив голову, — всему виной моя злосчастная любознательность, которая, впрочем, и привела меня в эти благословенные края!..

— При случае мы побеседуем и об этом, — сказал Норман, — но что нам делать сейчас?.. Эрних!..

— Я думаю, — ответил Эрних, глядя в полуприкрытые плавающие глаза шечтля, — что от этого человека мы уже ничего путного не добьемся…

— Увести его?

— Да, командор. И привести следующего!..

— Свегг!

— Слушаюсь! — мгновенно отозвался воин, услышав свое имя.

— Уведи этого невменяемого обратно в бункер! — скомандовал Норман, сопроводив словесный приказ поясняющим жестом.

— Нет, позвольте! — вступился Эрних. — Прежде надо привести его в чувство!

Он подошел к креслу, пальцами приподнял тяжелые веки погруженного в глубокий транс пленника и посмотрел в его затуманенные глаза долгим пристальным взглядом. Норман увидел, как с глаз шечтля спала лиловая поволока, как сузились в две колючие точки его огромные черные зрачки, и в следующее мгновение Свегг едва успел в прыжке перехватить вскинутую для удара ногу пленника. От сильного рывка шечтль потерял равновесие, упал лицом в землю и остался лежать, притиснутый коленом воина.

— Свегг, приведи следующего, — сказал Эрних, тыльной стороной ладони стирая со лба внезапно выступивший пот.

— Слушаюсь, Верховный! — с готовностью ответил воин, вставая с колен и помогая подняться поверженному пленнику.

Разговор со следующим заложником начался с того, что Эрних быстрым взглядом и легким толчком поверг его в кресло, сухо заскрипевшее под плотным мускулистым телом шечтля. Но после первого вопроса пленник вдруг широко открыл глаза, вскочил, пробил пяткой плетеную спинку кресла и, резко обернувшись к Свеггу, прыгнул на него, быстро и беспорядочно молотя по воздуху сжатыми кулаками. Воин едва успел отскочить в сторону, а когда обезумевший шечтль остановился и стал затравленно озираться в поисках врага, легко и точно стукнул его кулаком в позвоночник. Шечтль покачнулся, несколько раз судорожно глотнул воздух широко раскрытым ртом и как подкошенный упал на подставленные руки воина.

— Как бы не это… — растерянно пробормотал Свегг, опуская на землю бездыханное тело, — не того…

— Никак не могу рассчитать, — сказал Эрних, прикладывая ладонь к татуированной груди поверженного заложника, — одному много, другому мало…

Он несколько раз ритмично прижал и отпустил упругие ребра пленника, а когда тот вздохнул и судорожно дернул раскинутыми руками и ногами, передал его на попечение Свегга.

— Увести? — спросил воин, когда шечтль открыл глаза и приподнялся, упираясь руками в землю.

— Да, — вздохнул Эрних, — и приведи следующего!..

Третий заложник был высок, костляв и сутул, и потому Эрниху пришлось подступить к нему чуть ли не вплотную. Шечтль спокойно и без всякого удивления выдержал его взгляд, с достоинством опустился в подставленное Свеггом кресло, но после первого вопроса впал в такую глубокую задумчивость, как будто Эрних предложил ему тут же на месте разрешить одну из величайших загадок мироздания.

— Ну что ж, осталось еще двое, — сказал Норман, после того как Свегг увел погруженного в размышления шечтля.

— Я умею считать до пяти, — сказал Эрних.

— Может быть, попробуем по старинке, — сказал Норман, прочищая мундштук крепкой сухой соломиной, — иголочку под ноготь, горящий фитилек между пальчиками, ножку в сапожок, колючий венчик на лобик?.. Святой отец, не возражаете?

— Нет-нет! — решительно запротестовал падре. — Они заложники, а не преступники, и мы не вправе причинять им какое-либо зло!

— Но они язычники! — нашелся Норман.

— Да, язычники, — согласился падре, — но не еретики!

— Какая разница, святой отец?..

— Огромная: огрубевший сердцем еретик сознательно искажает образ Божий и отвращает свой взор от света истины, а язычник делает это вследствие неведения и наивных заблуждений…

— Да что вы говорите! — воскликнул Норман. — С каких это пор незнание закона освобождает виновного от ответственности?..

— Не передергивайте, Норман! — сурово прервал его падре. — Мы не в игорном притоне!

— Пока да, — согласился Норман, — но каких трудов мне это стоит!

— Я всегда отдавал вам должное, — сказал падре.

Пока они препирались, Свегг привел следующего пленника, на всякий случай связав ему руки.

— Святоши!.. Ханжи!.. — проворчал Норман, опустившись в кресло с проломленной спинкой и раскуривая прочищенную трубку.

— Я все-таки попробую еще раз, — сказал Эрних, — позволите, командор?

— Пробуй, — небрежно бросил Норман, — но если и этот у тебя отключится, то последним я займусь сам!

— Но это может значительно осложнить… — начал падре.

— Молчать! — оборвал его Норман. — Кесарю — кесарево, Богу — богово! Так?.. Я не ошибся?

— Нет, но…

— Никаких «но»! Считайте, что это — кесарево!..

Тем временем Эрних попросил у Нормана один из его перстней, подошел к заложнику и приложил два сложенных пальца к его покатому морщинистому лбу, украшенному вздутым трезубцем слегка пульсирующей вены. Пленник высоко поднял веки, скосил глаза к переносице, а когда Эрних отнял пальцы и сухо щелкнул ими в воздухе, перевел взгляд на блестящий перстень в его поднятой руке и замер, затаив дыхание и слегка приоткрыв рот. Эрних тихо и отчетливо попросил шечтля назвать свое имя.

— Ах Тупп Кхаббаль, — с достоинством ответил тот, не отводя чуть скошенных глаз от дымчатого топаза, оправленного в зернистый платиновый венчик.

— Пишите, падре, — сказал Эрних, — все пишите…

К обеду на краю сундучка лежали четыре мелко исписанных пергаментных свитка, а на камышовой стенке была растянута и прикреплена белая блуза Нормана, исчерченная дрожащими и расплывчатыми чернильными линиями.

— Спроси у него, — шептал Норман в самое ухо Эрниха, — сколько времени нам потребуется, чтобы достичь Золотой Излучины?

— Кха и-ин нти-а чш-ма… — переводил Эрних, перстнем указывая шечтлю точку на исполосованной блузе.

— У тук ки-на, — твердо отвечал пленник, позвякивая продетыми через губы кольцами.

— Семь кинов, — перевел Эрних.

— Н-да, — хмыкнул Норман, — хотел бы я знать, сколько это?

— Сейчас выясним, — сказал Эрних и опять заговорил на языке шечтлей, поворачивая топаз и любуясь его сверкающими гранями.

— Одиннадцать виналей, — перевел он, когда пленник замолк.

— Ну что ж, — вздохнул Норман, — это уже лучше, но все же я хотел бы уточнить…

— Попробуем, командор, не спешите, — прошептал Эрних, следя за хороводом мелких солнечных зайчиков на внутренней стороне камышовой крыши навеса.

На этот раз единицей измерения сделались туны и алавтуны, а когда Эрних попробовал вышелушить хоть какое-то рациональное зерно из этой загадочной метрической системы, из окольцованных уст шечтля безостановочно посыпались бакхумы, пиксуны, кинчильхомены и прочие мелодичные обозначения неведомых временных промежутков.

— Ты что-нибудь понял, Эрних? — с опаской спросил Норман, когда пленник умолк. — А вы, падре?

— Я понял, — сказал священник, задумчиво посыпая мелким струистым песком свежую чернильную строку, — что эти язычники обладают потрясающими математическими способностями и столь совершенной и высокоразвитой системой счисления, рядом с которой наши дроби, корни и логарифмы — такой же примитив, как детская считалочка: раз-два-три-четыре-пять — вышел зайчик погулять!

— Н-да! — хмыкнул Норман, — все это, конечно, весьма любопытно, но малоутешительно… Эрних, а ты не мог бы спросить у него, сколько тунов или киналей от форта до нашего корабля?

— Боюсь, что нет, — ответил Эрних, — ведь сейчас он не видит ничего, кроме сверкающих граней драгоценного камня. Он как бы спит наяву…

— А если разбудить его?

— Он замолчит.

— Малоутешительно, — пробормотал Норман, — к тому времени, когда с материка подоспеет помощь, я должен застолбить Золотую Излучину. Но для этого мне нужно знать не только то, что она существует где-то в верховьях реки, но и то, сколько времени мне понадобится, чтобы добраться до нее и вернуться в форт.

— Я понимаю, командор, — сказал Эрних, — но вряд ли Ах Тупп Кхаббаль сможет что-либо добавить к сказанному…

Услышав свое имя из уст Эрниха, пленник вдруг страшно заволновался, изящными движениями высвободил кисти рук из туго затянутой на его запястьях петли и стал легкими слепыми касаниями ощупывать губные, носовые и ушные кольца, отчего они трепетали и позванивали.

— Что с ним? — вполголоса спросил Норман.

— Проверяет, на месте ли его талисманы, — шепотом пояснил падре, — он услыхал свое имя, и теперь боится, как бы духи не причинили ему какой-нибудь вред…

— Дикарь, — буркнул Норман, — язычник, что с него возьмешь!

— Я тоже язычник, командор, — усмехнулся Эрних.

— Ты язычник?

— А кто же я, по-вашему?

— Я бы сам хотел это понять, — задумчиво произнес Норман, — но боюсь, что эта загадка мне не по зубам…

— Я не совсем понимаю, что вас тревожит, — сказал Эрних, — по-моему, вы хотели узнать расстояние до Золотой Излучины?

— Да, конечно, это само собой, — поспешно закивал головой Норман.

— В таком случае пусть Свегг приведет последнего заложника!

Последний шечтль вначале держался так же гордо и независимо, как и его предшественники. И лишь при виде исчирканной, растянутой на стенке блузы от его глаз и тонких крыльев носа волнами разбежались и пропали едва заметные морщинки. Но ни взгляд Эрниха, ни сверкающие грани топаза не оказали на шечтля ни малейшего действия; он так дерзко и вызывающе поглядывал по сторонам, словно требовал поклонения и поражался тому, что окружающие не спешат выразить ему свою покорность какими-либо знаками.

— Одно из двух, — негромко сказал Эрних, возвращая Норману перстень, — либо у меня уже не хватает сил, либо он успел каким-то образом подготовиться к такого рода допросу…

— Что же делать?

— Я подумаю…

Сказав это, Эрних по сходням поднялся на вал и неспешно направился в сторону угловой башни, поглядывая сквозь бойницы на дочерна загорелых землекопов, наполняющих рыжей глиной плетеные корзины. Дойдя до пушки, он распахнул ставни амбразуры и посмотрел туда, где в конце широкой просеки виднелась голубая гладь лагуны и стройные мачты неподвижно застывшего на воде корабля.

— Свегг, веди его сюда! — вдруг крикнул он. — Норман, падре, поднимайтесь, есть идея!

Когда все поднялись на башню и обступили пушку, Эрних подвел пленника к амбразуре и, указав пальцем в сторону корабля, стал что-то негромко говорить в его увешанное золотыми подвесками ухо. Шечтль удивленно посмотрел на него, но, подумав, кивком дал согласие.

— Норман! — сказал Эрних. — Зарядите пушку!

— Она заряжена, но…

— Прекрасно, — перебил его Эрних, — теперь наведите ствол на корабль и выстрелите так, чтобы ядро упало в воду у самого берега!

Норман молча повиновался, и через несколько мгновений страшный грохот выстрела как будто пробками забил уши поднявшихся на башню. Все вмиг заволокло кислым едким дымом, а когда он рассеялся, шечтль бросился к амбразуре и, увидев сверкающий столбик воды на месте падения ядра, яростно крикнул: «Куа-ту пик суль!»

— Недолет, — устало усмехнулся Эрних, — два пиксуля! Падре, для расчетов вам этого хватит?

— Полагаю, что да, — ответил священник, направляясь к сходням.

Весь остаток дня падре провел под своим навесом, то выстраивая столбики цифр на влажном разглаженном песке перед сундучком, то подходя к исчирканной чернилами блузе и приставляя к штрихам и волнистым линиям заостренные концы раздвоенной птичьей лопатки. Он не откликнулся даже на приглашение к дневной трапезе, удовлетворившись чашкой янтарного отвара и ломтем засохшей лепешки, принесенными и поставленными на сундучок заботливой Тингой. Наспех перекусив, падре камышовой метелкой смахнул крошки с выпуклой, обитой железными полосами крышки, установил на ней гладко стесанную топором плашку и растянул на ней ослепительно белый кусок шелка, прихватив его по краям мелкими медными гвоздиками. Затем он очинил свежее перо, укрепил чернильницу в круглой лузе на краю плашки и твердой рукой начертил в правом верхнем углу шелкового лоскута небольшой кружок с торчащими во все стороны черными лучами. К тому моменту, когда Эрних трижды ударил в медный колокол, возвещая о конце работы, весь лоскут был покрыт замысловатым чернильным узором из волнистых линий, стрелочек и жирных точек, обведенных аккуратными кружками.

За столом собрались все, кроме Люса и тех, кто ушел вместе с ним рыть канаву для того, чтобы провести воду из ручья в ров вокруг крепостной стены.

— Наверное, они не слышали колокола, — сказал Норман и, взяв из пирамиды первый попавшийся мушкет, выстрелил в синеющее вечернее небо.

— Может быть, они слишком далеко ушли, — сказал падре, когда вдали стихло раскатистое эхо выстрела.

— В таком случае пусть поднимут мост, — сказал Норман, — когда они подойдут, мы услышим и опустим его.

Но не успели заскрипеть валы подъемных лебедок, как в конце просеки показались темные человеческие фигурки, двигавшиеся к мосту какими-то вялыми, неуверенными шагами.

— Это они, — сказал Эрних, подойдя к воротам и вглядываясь в приближающиеся силуэты.

— Да, — сказал падре, — больше некому…

Первым на мостик ступил Дильс. Но при этом он подозрительно взглянул на широко распахнутые ворота и положил руку на роговую рукоятку широкого клинка, предназначенного для рубки лиан и мелкого лесного подроста. Наполовину вытащив клинок из деревянных ножен, воин обернулся к своим спутникам, пригнулся и сделал рукой короткий предостерегающий жест. Те послушно присели и даже прикрылись широкими веерами из восковых разлапистых листьев с твердыми черными черенками.

— Дильс! — негромко позвал Эрних. — Что с тобой?

— Что?!. — шепотом откликнулся воин. — Кто зовет меня?

И, выхватив из ножен тускло поблескивающий клинок, он резко выбросил его перед собой, словно поражая невидимого врага. Затем Дильс медленно повернул голову и сделал своим спутникам знак следовать за ним. Те чуть опустили глянцевые жилистые веера и осторожно, на корточках, гуськом последовали за предводителем, просунув между лиственными черенками вороненые стволы пистолетов.

— Что с ними? — ошеломленно прошептал Норман.

— Потом скажу, — отмахнулся падре, — закрывай ворота!

— А как же они? — воскликнул Эрних. — Мы ведь должны понять, что с ними случилось?

— Они сошли с ума! — зло выкрикнул священник. — Сами! По собственной воле!.. Закрывай!

Двое гардаров мгновенно бросились к воротам и стали толкать тяжелые скрипучие створки, испуганно поглядывая на осторожно ступающего по мостовым перекладинам Дильса.

— Нет-нет, позвольте! — остановил их Эрних. — Я попробую поговорить с ними…

— О чем? — перебил падре. — О том, где растет толстая матово-зеленая трава с красными цветами и коронованными морщинистыми коробочками?

— Какая трава?.. О чем вы, святой отец?

— К черту траву! Закрывай! — рявкнул Норман, не сводя глаз с приближающегося Дильса.

Эрних повернул голову и с ужасом увидел мрачный огонь безумия в темных, до предела расширенных зрачках воина. Дильс остановился на середине мостика, посмотрел перед собой упорным, немигающим взглядом, затем оглянулся на ползущих следом спутников и решительно взмахнул клинком, как бы призывая их к штурму ворот.

— Они там! — крикнул воин, указывая вперед острием клинка. — Бей их!

— Кто — они? — крикнул Эрних, но его возглас потонул в сухом дробном пистолетном залпе.

Одна пуля просвистела над головой Эрниха, а две с треском отрикошетили от верхней перекладины ворот и взбили два мелких фонтанчика пыли перед сапогами Нормана. Мостик окутало палевым облаком дыма, но к тому времени, когда он рассеялся, створки ворот уже сомкнулись и были тут же намертво схвачены двумя мощными брусьями, пропущенными сквозь кованые скобы.

— Да это просто черт знает что! — сквозь зубы процедил Норман, глядя, как мелко подрагивают плотно пригнанные плашки ворот под ударами мощных ног Дильса.

— Не волнуйтесь, командор, — вздохнул падре, — они все скоро успокоятся, уснут, и тогда мы откроем ворота и внесем их…

В этот миг снаружи раздался еще один нестройный залп, и по воротам хлестнула короткая свинцовая очередь.

— Как бы они сдуру не перестреляли друг друга, — мрачно проворчал Норман, — впрочем, это избавило бы меня от суровой необходимости примерного и собственноручного наказания кого-либо из этих мерзавцев!

— Поверьте, командор, они ни в чем не виноваты, — прошептал падре, подходя к воротам и с тревогой прислушиваясь к сухим щелчкам взводимых курков.

— Ах да, конечно! — возмущенно воскликнул Норман. — Они не знали, что этим кончится, и это незнание не только оправдывает их, но и освобождает от ответственности. Гениально, святой отец!

— Но ведь вы вчера вечером уже знали, — тихо произнес падре, пристально глядя на Нормана, — и тем не менее пришли и не просто пришли, а стали рыться в…

Очередной залп заглушил окончание его фразы.

— Третий, — мрачно сказал Норман, — утром они взяли с собой по семь зарядов, и за весь день я не слышал в лесу ни одного выстрела…

Опять страшный удар в ворота, ругань, тихий перезвон шомполов. После удара Дильса одна из плах слегка вышла из боковых пазов, и по ней пробежала кривая продольная трещина.

— Во, силища! — восторженно пробормотал один из гардаров, неприметно отступая к колючей мушкетной пирамиде.

— Скоро они там угомонятся, падре? — спросил Норман, глянув на трещину.

— Это зависит от дозы, — сказал падре, — и от принявшего ее организма, и если, скажем, Люс может уснуть после одной-двух трубок, то для того, чтобы усыпить Дильса, потребуется…

Новый удар вышиб из пазов расколотую плашку и образовал в створке ворот широкую щель с занозистыми расщепленными краями. Все отшатнулись, и лишь Норман быстро шагнул к воротам и припал к створке рядом со щелью, сжимая в руке пистолет.

— Не надо! — вскрикнула Тинга, бросаясь к воротам. — Там Бэрг!

Подбежав к Норману, девушка резким ударом в запястье вышибла пистолет из его руки и спиной заслонила расщепленную сквозную дыру в створке. В следующий миг Тинга вздрогнула от сильного толчка в спину и упала на землю лицом вниз. Все случилось так быстро, что пока один из гардаров успел выхватить из пирамиды тяжелый мушкет и взвести курок, из проломленного отверстия высунулся жилистый костистый кулак с зажатой курительной трубкой, и голос невидимого Дильса сухо прохрипел: «Дай!.. дай!..» Эрних, помогавший Тинге подняться с земли, мельком глянул на падре и увидел, как мгновенно посерело его морщинистое загорелое лицо. При этом священник не сводил глаз с огромного грубого чубука, вырезанного ножом из сухого корневища и направленного вперед, как пушечное жерло.

— Господи! — шептали его тонкие дрожащие губы. — Ну, помоги, ну сделай же что-нибудь!..

— Дать ему табаку? — негромко спросил Норман, поднимая пистолет и потирая ушибленное запястье.

— О, если бы только табаку! — взмолился священник. — Но он просит совсем другого…

— Дай!.. Дай!.. — глухо и монотонно хрипел Дильс, мерно ударяя в ворота свободной рукой.

— О дьявольское зелье! — воскликнул падре. — Будь проклят тот день, когда…

— Довольно, падре! — перебил Эрних. — Я, кажется, понял, в чем дело…

— Ты?!

— Я не столь наивен, как вы думаете, святой отец, — сказал Эрних, — давайте то, что он просит!.. Быстро!

Падре не заставил просить себя дважды, и через несколько мгновений на ладонь Эрниха лег тугой кожаный мешочек, перетянутый черной шелковой ленточкой.

— Норман, табак! — шепотом приказал он.

Получив внушительную щепотку пахучих золотистых волокон, Эрних выложил ее на ладонь, добавил внушительную дозу мелкого белого крошева из кожаного мешочка, смешал все это и стал быстро перетирать смесь между пальцами.

— Сейчас, Дильс, сейчас!.. — бормотал он, приближаясь к воротам и неприметно поплевывая в ладонь. — А теперь дай мне трубочку, и я сам набью ее тем, о чем ты просишь!..

Железные пальцы воина покорно разжались, Эрних вынул из них грубо вырезанную, едва обкуренную трубку и стал заправлять в нее рыжие, перебитые белыми крапинами волокна табака.

— Да не будет тебе никакой радости от этого зелья!.. — негромко приговаривал он, пальцем уминая смесь на дне внушительного чубука. — Да отвратишься ты от этой мерзости на веки вечные!.. Да проклянешь ты сатанинский соблазн, скрытый в соках этого невинного растения врагом рода человеческого!..

Когда слова кончались, Эрних склонялся к самому жерлу чубука и переходил на глухие невнятные восклицания, не обращая внимания на падре, который с необычайным интересом вслушивался в его неразборчивую речь.

Набив трубку до отказа, Эрних взял протянутое ему огниво, щелкнул кремнем, приложил затлевший конец трута к выпуклой табачной шапочке и, взяв в рот обкусанный роговой мундштук, несколько раз с силой втянул в себя воздух, выпуская из ноздрей лиловые ленты дыма.

— Дильс, все в порядке! — негромко сказал он, вкладывая трубку в жадно растопыренную пятерню.

Пальцы воина мгновенно сжались, плотно облепив чубук, и жилистый кулак исчез в овальном проломе, даже не почувствовав, что прихватил по пути парочку длинных заноз. Но как только из-за ворот донеслось удовлетворенное пыхтение Дильса, в щель тут же просунулся следующий сжимающий мундштук кулак. По глубокому шраму на запястье Эрних узнал руку Бэрга, вынул из его пальцев слегка обожженную по венчику чубука трубку, и в тот же момент Тинга мгновенным движением выхватила ее и отбросила в догорающий очаг, сложенный из массивных каменных глыб.

— Не волнуйся, милая, — усмехнулся Эрних, подходя к очагу и разгребая ладонью жаркие переливающиеся угли, — все будет хорошо…

Он отыскал трубку, стер с нее черные пятна нагара и, сосредоточенно бормоча и пришепетывая себе под нос, затолкал в чубук лохматую щепотку табачной смеси. Затем раскурил ее от вынутого из очага уголька и вложил в раскрытую протянутую ладонь. Ладонь мгновенно сжалась в кулак, а когда кулак исчез в занозистом проломе, Эрних быстро выглянул в щель и увидел, что трубка Дильса пошла по кругу, а сам воин сидит на мостике и, сорвав с головы широкий кожаный обруч, мучительно трет пальцами впалые височные ямы.

— Дильс, не делай этого больше, иначе ты умрешь! — беззвучно, одними губами прошептал Эрних, сосредоточенно глядя на воина.

Дильс тряхнул всклокоченной головой, поднял мутные глаза и уставился на ворота долгим бессмысленным взглядом. В этот миг Бэрг с блаженной улыбкой похлопал воина по плечу и передал ему свою дымящуюся трубку. Дильс с опаской принял ее и стал так тщательно разглядывать, словно видел этот предмет впервые в жизни. И вдруг до него как будто что-то дошло: мутный взгляд воина прояснился, ноздри хищно затрепетали, и в следующее мгновение толстый, грубо вырезанный из твердого корня чубук треснул и раскрошился в его пальцах наподобие пустого лесного ореха.

— Дильс! — негромко позвал Эрних.

Воин поднял голову и удивленно посмотрел на дыру в воротах.

— Зачем дыра? — спросил он, поворачивая голову к лесу. — Кто сделал? Напали?

— Да, — сказал Эрних, — было дело…

Он отступил от ворот и знаком велел двум гардарам вынуть из воротных скоб запирающие брусья. Те нерешительно оглянулись на Нормана и, увидев, что он кивком дает разрешение, принялись со скрипом вытаскивать из железных петель тяжелые, обтесанные с четырех сторон бревна. Когда створки медленно поползли в стороны, гардары отступили назад, разобрали мушкетную пирамиду и, выстроившись вокруг ворот широким полукольцом, приготовились к встрече. Но все опасения оказались напрасны. Дильс вошел в ворота спокойным скользящим шагом и, еще раз осмотрев пробитую им самим щель, удивленно покачал головой и вбросил клинок в деревянные ножны на поясе. Следом за ним, покачиваясь от усталости и оглядываясь на темнеющий за мостиком лес, потянулись остальные. Бэрг вошел в ворота последним и, решительным жестом заткнув за пояс пистолет, взялся за скобу и потянул на себя тяжелую скрипучую створку.

Ночь прошла спокойно, под мерный разноголосый лесной шум и редкий пересвист выставленных дозорных. Даже суетливый Люс спал как убитый, запрокинув в звездное небо опушенное редкой пепельной бородкой лицо и широко раскинув тонкие жилистые руки. Полога он не признавал, но гнус, как дневной, так и ночной, почему-то не лип к тощему телу пушкаря, обтянутому сухой, как пергамент, кожей.

Во всем лагере, кроме дозорных, не спали только падре и Норман. Они сидели под навесом и при сальном свете плошки внимательно рассматривали карту, составленную и нанесенную на белый шелковый лоскут обстоятельным священником.

— Вы говорили мне, что имеете некоторый опыт передвижения по такого рода местности? — спросил Норман, когда падре еще раз просмотрел свои дневные записи и слегка коснулся кончиком пера разрисованной поверхности лоскута.

— Да, мне приходилось пробираться по таким лесам, — сказал падре, вновь склоняясь над густо исписанным пергаментом.

— Сколько времени нам потребуется, чтобы добраться до Золотой Излучины? — спросил Норман, полируя золотую печатку кружевным манжетом камзола.

— Дней пятнадцать, — сказал падре, щипчиками снимая с кончика фитиля жирную гусеницу нагара.

— Добавим дней пять, — сказал Норман, — в пути может случиться всякое…

— Может, — кивнул бритой макушкой падре, — добавим…

— Я думаю, что форт можно оставить на Эрниха, — осторожно сказал Норман.

— Я полностью разделяю ваше мнение, — учтиво склонил голову священник.

— Учитывая все обстоятельства, а также то, с какой честью этот юноша выходил из самых затруднительных положений… — продолжал Норман.

— Я совершенно с вами согласен, командор, — подхватил падре.

— Да, он еще молод, — вполголоса и как бы сам с собой рассуждал Норман, — но в его возрасте я тоже чувствовал в себе незаурядные способности, и не моя вина в том, что мое более чем скромное происхождение открывало передо мной весьма ограниченные возможности их приложения. Не это ли принято у вас считать предопределением, святой отец?

— На этот счет существуют разные мнения, — обстоятельно начал падре, — но дело, на мой взгляд, совсем не в том, чтобы исследовать все их многообразие и при удобном случае ссылаться на тот или иной авторитет…

— Ссылка на авторитет, в особенности на авторитет покойного, зачастую развязывает руки тем, кто преследует далеко не благовидные цели, — усмехнулся Норман.

— Авторитет, говорите, — пробормотал падре, поднимая голову и вглядываясь в залитый лунным светом пейзаж за спиной Нормана, — а что вы скажете об этих?..

С этими словами падре вытянул руку в направлении двух призрачных конусовидных фигур, плавными неторопливыми шагами идущих по заостренным верхушкам бревенчатого частокола. Норман оглянулся и увидел, как один из призраков широко раскинул складки своей мантии, оттолкнулся от кольев и, описав полукруг над спящим лагерем, опустился перед пологом, под которым укрывались Эрних, Тинга и Бэрг. Второй призрак не стал тратить силы на полет, а просто подобрал полы, спрыгнул вниз и опустился на землю у изголовья спящего неподалеку Люса. Норман почувствовал, как у него мгновенно пересохла гортань, и нервно провел ладонью по небритому колючему подбородку.

— Кто это? — сипло прошептал он в самое ухо священника. — Вы их раньше видели?

— Видел, — чуть слышно ответил падре, — один раз… Одного…

— Вы полагаете, они не опасны?.. — спросил Норман, машинально опуская ладонь на резную рукоятку пистолета.

— Думаю, что нет, — ответил падре, — если не делать глупостей…

С этими словами он положил свою жесткую ладонь на чуть вздрагивающую руку Нормана и крепко сжал пальцами его костистое жилистое запястье.

— Смотрите и слушайте, — прошептал он, — мне до сих пор не было известно ни одного случая, когда бы двум людям одновременно снился один и тот же сон…

— Так вы молчали, боясь, что вас примут за сумасшедшего? — тихо воскликнул Норман.

— Теперь это не имеет значения… — чуть слышно ответил падре, опускаясь на землю и не сводя глаз с двух конусовидных фигур, вплотную подступивших к облепленному ночными насекомыми пологу. Вся внутренность полога наполнилась призрачным голубоватым светом, но свет этот нисколько не потревожил Эрниха, Бэрга и Тингу, спящих на тростниковом тюфяке.

— Дети, совсем еще дети, — на чуть слышной высокой ноте просвистел один из призраков.

— Но как легко их развратить, — прошелестел другой, — стоит лишь чуть вкусить от соблазна — и все! В мгновение ока это чистое свободное создание становится жалким и грязным рабом своих разбуженных страстей!

— Ты полагаешь, что наш опыт не удался?..

— Оставь, Гхи! Ты же знаешь, что я терпеть не могу такой постановки вопроса! Наш опыт?!. Только жалкая гордыня, забывшая печальные уроки пройденной нами бездны, может осмелиться на саму мысль о Вмешательстве, безумец!..

— Лицемер! — визгливо воскликнул призрак. — По-твоему, то, что мы уже сделали, — не Вмешательство?

— Отчасти да, — примирительно просипел другой, — но только отчасти, через возможность соединения и управления, и, как видишь, пока все идет нормально — у него получается…

— Да, но с каким трудом!.. Ты только взгляни на его лицо — разве ты не видишь на нем печати безмерной, нечеловеческой усталости?

— Вижу, но вижу и то, как оно преобразилось через эту усталость! Его лицо излучает тихий свет мудрости и спокойствия…

— Ты полагаешь, что он уже готов к тому, чтобы преодолеть пагубные последствия Вмешательства?

— Трудно сказать, — задумчиво просвистело в ответ, — я вообще не уверен в том, что Вмешательство было так уж необходимо… Можно было остановить все это в свое время, ведь можно было, да?..

Призрак вытянул перед собой бледную бесплотную руку, и ему на ладонь, бесшумно трепеща резными крыльями, опустилась темная угловатая тень.

— Посмотри! — прошелестел он, поглаживая это существо по спинке. — Разве он не прекрасен?.. Не совершенен?.. Или эти — взгляни!

И он указал на зубчатую вершину частокола, где в ряд взгромоздились темные маленькие силуэты хоминусов.

— Меня бы это вполне устроило, — сказал другой, — но ведь ты сам настаивал на том, чтобы идти до конца… И вот результат!

И он широким жестом указал на тускло поблескивающие пирамиды мушкетов и на облитый лунным светом ствол пушки в одной из угловых башен.

— Н-да, — с присвистом вздохнул первый, — а что делать?.. Ведь весь ужас в том, что все можно повернуть как так, так и иначе!.. Сама по себе вещь — растение, камень, тварь — ничего не значит! В ней нет ни добра, ни зла, и только человек — самое непостижимое существо из всех обитателей Вселенной — придает всему этому хаосу не столько физическую, сколько нравственную форму в соответствии с тем идеалом, который он носит в своей душе!

— Браво, маэстро! — сипло воскликнул другой. — Вы произнесли речь, достойную нашего Магистра!..

— Не упоминайте всуе! — строго прервал его первый. — Мы здесь не за тем, чтобы предаваться праздным рассуждениям! Если вы помните, наша миссия…

— О да, конечно! — спохватился второй. — Как же я мог забыть о нашей высокой миссии?!. Да, я все прекрасно помню, но в то же время я не совсем уверен…

— Начинается!.. — недовольно заворчал первый. — Я не уверен… мы не вправе… прежде надо взвесить все возможные последствия… Как будто ты забыл все, чему тебя учили в колледже Моделирования Причинно-Следственных Систем?!.

— Нет-нет, — растерянно засуетился второй, — я все помню: бывшее нельзя сделать небывшим, но будущее обращается вспять лишь силой настоящего, и именно оно является мерилом Соотношений, из которых складывается Всеобщая Гармония…

— А на чем покоится Настоящее? — вскинулся первый, стряхивая с руки крылатого черного зверька. — Что является его мерой?

— Ну что ты меня пытаешь? — миролюбиво отозвался второй, прослеживая восходящий полет крылатого существа своими темными вытянутыми глазами. — Ты сам прекрасно знаешь ответ — он банален и непостижим в одно и то же время!.. Душа!.. Но вся сложность в том, что она как бы есть и ее одновременно нет, и вся их трагедия на все оставшиеся времена в том, что они будут бесконечно биться над решением этой проблемы, но так и не смогут разрешить ее окончательно!.. Как скажет один из их лучших поэтов: когда бы неизвестность после смерти, боязнь страны, откуда ни один не возвращался, не смиряла воли…

— Позволь, по-моему, он уже сказал это?

— Кому-то — да, кому-то — нет, — вздохнул второй, — какая разница!

— Да-да, — поспешно согласился первый, — многим, в сущности, все равно… Кому дано предугадать, как наше слово отзовется, и нам сочувствие дается, как нам дается благодать… Красиво, и, главное, как точно!..

— Сам придумал? — восхитился второй.

— Если бы, — вздохнул первый, — это все они, точнее, один из них, из тех, кого еще нет, кто еще не рожден, но он родится в свое время и скажет, и имеющие уши услышат, но их опять будет слишком мало, и его голос останется гласом вопиющего в пустыне…

— Так, может, лучше сразу это… — нерешительно перебил второй. — Того?..

— Соблазн простых решений, да? — саркастически заметил первый. — А ведь Магистр предупреждал!..

— Ну и что! — воскликнул второй. — А если не выходит?.. Сам видишь, куда они норовят!.. А что дальше будет?.. Такого наворотят — не обрадуешься!.. Хуже, чем у нас было…

— Да куда уж хуже… — вздохнул первый. — Как вспомню…

— Вот-вот, — возбужденно подхватил второй, — а все оттого, что простое решение нужно было принять гораздо раньше, и тогда все было бы в порядке, и не было бы этой тоски, этого глупого бессмысленного бессмертия… Никаких тебе забот, никаких тревог, радостей — голый эфир!..

— А ведь мечтали, стремились, изобретали какие-то пилюли, что-то строили, кого-то замораживали, кого-то вызывали… — задумчиво просвистел первый, глядя на спящих сквозь частую кисею полога. — А сколько всяких шарлатанов было!.. Столы вертели, разные голоса изображали, ряженых выпускали среди ночи… И вдруг трах-бах — и пустота…

— Не просто пустота, а простое решение, — наставительно произнес второй, — разумеется, Магистр не сразу пришел к нему…

— Как ты сказал? — перебил первый. — Магистр?

— А кто же еще? — искренне удивился второй. — Неужели ты думаешь, что все это могло случиться само по себе?.. Невзначай, да?.. Оттого что несколько десятков дебилов не смогли сговориться и стали сдуру дергать за всякие рычаги и нажимать на всякие там кнопки?!. О-хо-хо!.. Давненько я так не смеялся, почти как при жизни…

— Я рад, что смог доставить тебе это маленькое удовольствие, — сухо просвистел первый.

— А я тому, что смог рассеять твое бесконечное невежество, — ехидно усмехнулся второй, — мы квиты!.. Хи-хи-хи!..

— Заткнись!.. — пискнул первый. — Надоел!.. И вообще мы здесь не за этим!

— Но пока, на мой взгляд, все идет нормально, — сказал второй, — круг, соблазн, еще один круг, образующий первый виток спирали… Он уже научился пользоваться коридором, правда, со всеми этими балаганными приспособлениями: вода, тарелка, видения, бледный лоб, потные виски… Смех!

— Но ведь получается! — воскликнул первый.

— Да, — нехотя согласился второй, — но все это такая, прости меня, дешевка…

— Для нас — да, но для них это проявление некой высшей, непостижимой силы…

— То есть чудо! — перебил второй. — А раз так, то круг замыкается, ибо чудо порождает поклонение, являющееся не чем иным, как одной из форм страха, страх порождает жестокость, которая неизбежно обрушивается на того, кто слабее, и в итоге змея кусает свой хвост и подыхает от собственного яда!..

— Короче, что ты предлагаешь? — перебил первый.

— Не прикидывайся простачком, — поморщился второй, — можно, конечно, устроить для них еще пару-тройку эффектных катаклизмов местного значения: извержений, землетрясений, потопов — в порядке предупреждения, но…

— Думаешь, не поймут?..

— Конечно, не поймут!.. — убежденно подхватил второй. — К тому же все это уже было, и все это записано у них самым подробнейшим образом: всемирный потоп, гибель Содома и Гоморры, последний день Помпеи, гибель Трои…

— Ну, с Троей они сами постарались…

— А записали все так, как будто боги их в это дело втравили, а потом еще и помогали, — захихикал второй, — одни — грекам, другие — троянцам… Боги, понимаешь!.. А с них самих кровища как с гуся вода!..

— Но ведь они были не так уж не правы, — резонно заметил первый, — и какая разница, как они это назвали!

— О да, разумеется! — воскликнул второй. — Но вся разница в том, что, вместо того чтобы добираться до истинных причин, они сами наделали себе всяких богов и все на них свалили, — гениально!.. А когда среди них вдруг появляется некто Знающий Истину, они впадают в ярость и истребляют его при первом же удобном случае!..

— И ты предлагаешь прямо вот так, среди ночи, без всякого предупреждения…

— Предупреждали, и даже насчет того, что среди ночи, но, увы…

С этими словами второй запустил руку в глубокие складки мантии и достал небольшой, размером с кулак, голубоватый шар, издающий легкое сухое потрескивание.

— Жаль, конечно, — вздохнул он, — столько возни было, столько времени убухали…

— О чем ты! Какое время?!.

— Извини, это я так, по привычке, — пробормотал второй, плавно перебрасывая шар первому.

— А как же эти? — спросил первый, указывая на спящих под пологом.

— Заберем! — воскликнул второй.

— Куда?.. К Магистру?..

— Ты сказал!..

— За что?.. — ужаснулся первый.

— А просто так, — беспечно отозвался второй, — в конце концов, какая им разница?.. А Магистру любопытно…

— Но ведь он сам говорил, что им надо дать шанс…

— А нам?!. — взвился второй. — Нам он дал шанс?.. А ведь шанс был!.. Пусть совершенно ничтожный, но был!.. Оставалось только до конца развернуть и просчитать формулу Е = mc² — и мы бы нашли выход!..

— Куда?.. В Антимир?.. В Квазикосмос?.. В Галактический Вакуум?.. — усмехнулся первый, перебрасывая потрескивающий шар из руки в руку. — Ты что, серьезно воспринимал все эти литературные шалости?..

— Но среди них порой встречались удивительные прозрения!..

— Не отрицаю, — согласился первый, — впрочем, я не специалист…

— Но ведь ты сам и твои коллеги, создавшие поразительно стройную и убедительную футурологическую модель на основании теории вероятности, тоже утверждали, что шанс есть…

— Чисто теоретический, — с грустной усмешкой перебил первый, — мы, конечно, старались, утешали как могли, кто-то даже пытался выйти на связь с Магистром, постараться убедить его, но, увы…

— Не вышел?..

— Нельзя сказать, чтобы совсем не вышел…

— Это как понимать?..

— Так, что он как бы вышел, и даже некоторое время беседовал с Магистром в режиме диалога, но в целом его рассказ об этой беседе звучал не очень убедительно… — обстоятельно пришепетывал первый.

— Не понял… — угрожающе нахмурился второй.

— Вот-вот! — вдруг обрадовался первый. — Мы тоже далеко не все понимали в его объяснениях!.. Даже специалисты, работавшие в смежных областях, принимали некоторые его формулировки с очень большими сомнениями, и лишь очень узкий круг лиц — четверо-пятеро, не больше — восторгались и даже осмелились выдать одну из формул за подлинный ответ Магистра!..

— Какая наглость!.. — сипло воскликнул второй.

— Ну это, положим, слишком сильно сказано, — примирительно перебил первый, — но у нас тоже возникли некоторые подозрения в отношении искренности этого узкого круга лиц, тем более что двое из них ранее неоднократно обвинялись во всякого рода подлогах и подтасовках…

— Да это же просто уголовщина!

— Нет-нет, ни в коем случае! — испуганно отмахнулся первый. — Молодость, горячность, сложные и большие задачи — кто из нас не замахивался на такое!.. А потом начинается: неизбежная небрежность кое-как подготовленных лаборантов, работающих, кроме всего прочего, буквально за гроши; грязь, мусор, а то и просто зараза, порой преступно занесенная в информационные и вычислительные сети — вот где уголовщина, причем самая страшная, умная, хитрая, неуловимая. Вот они-то как раз чаще всего и выступали обвинителями на процессах о подлогах, которые сами же и подстраивали!..

— Но почему вы не обратились куда следует? — нахмурился второй. — Мы бы выслушали, разобрались, и виновные понесли бы заслуженное наказание…

— Вы?!. — Первый даже взвизгнул от хохота и чуть не выпустил из рук потрескивающий шар. — В чем бы вы разобрались?.. Да вы понятия обо всем этом не имели, а если и получали порой какие-то примитивные, упрощенные до уровня вашего понимания отчеты, то тут же начинали кричать, что это все высоколобые игры и те, кто ими занимается, просто мошенники, пускающие по ветру деньги простых налогоплательщиков!.. Простых — о, как я всегда ненавидел это словечко!.. Стадо!.. Быдло!..

— Неужели нельзя было встретиться, обсудить, объяснить… — растерянно и даже как бы несколько виновато просипел второй.

— Я уже не говорю о том, что вы делали, когда вам удавалось хоть что-то понять в наших отчетах, на свой лад, разумеется, — продолжал первый, — как убого, как варварски вы обращались с этими хрупкими тончайшими структурами, когда пытались их — вот ваше любимое словечко! — использовать!.. О, как мы ненавидели это ваше подлое хамское стремление все использовать!.. Чего стоят одни ваши гнусные шуточки: куй железо, не отходя от кассы!.. пей все, что имеет форму бутылки, и трахай все, что еще шевелится!..

— Ну да!.. Ну, был грех!.. — смущенно пискнул второй. — Но не у всех!.. У большинства — да, согласен, но лично я и те круги, в которых я вращался…

— Что?.. — насмешливо протянул первый. — Какие такие круги?.. Фальшь, снобизм, лакировочка, а чуть поскрести — такая же скотина!.. Даже хуже, потому что та скотина хоть время от времени задумывается, потому что почти всегда бывает голодна, оборванна и несчастна… Вы же были вечно сыты, пьяны и буквально лопались от самодовольства, принимаемого вами за предел желаний!.. А стоило вам захотеть слегка расширить эти пределы, как вы обращались к нам и находили, к великому нашему позору, таких, кто соблазнялся вашим уютным скотством и предлагал вам свои услуги…

— Но мы не просили ничего сверхъестественного…

— О да, конечно! Куда уж вам с вашими заплывшими мозгами додуматься до сверхъестественного — вам хотелось всего того же самого, но побольше и подольше…

— Вы упрощаете, — сухо возразил второй, — далеко не всегда наше сотрудничество проходило так гладко…

— Что?!. — язвительно расхохотался первый. — Сотрудничество?!. При том что одна из сторон была заведомо обречена!.. Не думайте, мы прекрасно знали, как вы поступаете с теми, кто становится вам больше не нужен!..

— Однако соглашались…

— Н-да — вздохнул первый, — находились идиоты, точнее идеалисты, полагавшие, что постепенным проникновением, тонкой пропагандой, незаметным влиянием можно несколько расстроить ваши заплывшие, закостеневшие ряды, — эти кончали особенно ужасно…

— Да, — высокомерно согласился второй, — к таким мы были беспощадны!

— Чем вы гордитесь?.. Чего вы этим добились?.. — ехидно спросил первый. — Привлекли на вашу сторону кучку запуганных специалистов, потерявших от страха последние крохи совести и разума, — впрочем, в нашем понимании это синонимы, — которые стали незамедлительно, по первому же требованию, предлагать вам простые решения, — так?..

— Да, так, — сказал второй, — но при этом они всегда или почти всегда ссылались на Магистра…

— Еще бы, — усмехнулся первый, — поди проверь!.. А чем кончилось?.. Помните?!.

— О, не напоминайте! — ужаснулся второй, закрывая прозрачными ладонями вытянутое темноглазое лицо. — Это был кошмар!.. Кошмар!.. Кошмар!..

— Да, — сухо сказал первый, — но Магистр здесь ни при чем — на этот счет вы можете быть совершенно спокойны!

— Почему вы так думаете?

— Я не думаю, — спокойно и печально сказал первый, — я знаю.

— Так это… вы?..

— Наконец-то вы догадались, — презрительно процедил первый, — да, это я вышел на связь с Магистром!.. Я — и больше никто!.. И не потому, что я был какой-то особенно удачливый, нет, просто Магистр сам избрал меня…

— И что Он сказал? — взволнованно перебил второй. — Был у нас все-таки хоть какой-то шанс?..

— Ничтожный… Впрочем, по моим расчетам выходило примерно то же самое…

— Но неужели нельзя было им воспользоваться?

— То есть использовать, да? — искренне расхохотался первый. — Опять это дивное словечко!.. Даже здесь, сейчас, когда все уже кончено, навсегда, на всю оставшуюся Вечность, — о-хо-хо!..

— Плевать на словечки! — взвигнул второй. — Да или нет?

— А, опять простое решение?!. — вскинулся первый. — А вот не скажу!.. Не скажу — и все!.. И что вы со мной сделаете, а?.. Пропустите через плазменный катализатор?.. Через аннигилятор?.. Что?.. Ни-чего!.. И от этого я счастлив на всю оставшуюся Вечность!.. В отличие от вас, почтеннейший!.

— Значит, не скажете?.. Хорошо, тогда я сам скажу, кто мог использовать этот шанс…

— Ну-ну, — кивнул первый, подбрасывая шар в ладони, — говорите, это любопытно…

— Магистр!.. — тихим и жутким шепотом просвистел второй, наклоняясь к первому и неприметно протягивая руку к шару.

— Умница! — прошелестел первый, отводя его ладонь в сторону. — А знаешь, почему Он этого не сделал?

— Потому, что мы оказались недостойны, да? — жалобно заскулил второй.

— Ты сказал! — жестко усмехнулся первый.

— Но неужели все?.. Неужели ни одного не нашлось?

— Кто знает, — загадочно улыбнулся первый, — может, кто-то и нашелся, и, может быть, даже не один, но…

— Да-да, я понимаю, — невнятно забормотал второй, — один, два, десяток — такая мелочь…

— Для вас — мелочь!.. Но не для Магистра, — сурово сказал первый, — ибо ни один волос не упал с головы без воли Его!

— Но тогда почему?.. — растерянно прошептал второй, все еще пытаясь дотянуться до шара. — Не понимаю…

— Потому что каждый получил свое! — торжественно произнес первый. — Кто-то — вечные и бесплодные скитания, кто-то — вечное блаженство…

— Вечное блаженство?!. — засуетился второй. — Кто это, хотелось бы мне знать, умудрился получить вечное блаженство?..

— Имеющий уши да слышит, — загадочно улыбнулся первый, скрывая мерцающий голубоватый шар в глубоких складках мантии.

— Это все так, — медленно проговорил второй, отрешенным взглядом прослеживая движение его руки, — только шарик я попросил бы вернуть…

— Шарик?.. — Первый широко развел прозрачные ладони и даже потряс пальцами над провисшим пологом. — Какой шарик?..

— Не валяй ваньку, ты, блаженный! — истерически взвизгнул второй. — Хватит с ними цацкаться — трах-бах, и все, никаких тебе страданий, мучений. Дураку ясно, что ничего у них не получится!..

— А вдруг?!. — резко перебил первый. — Один ведь уже удался, и от этих двоих Магистр может произвести целый народ, не ведающий и не творящий зла…

— Думаешь? — злобно ухмыльнулся второй.

— Я не думаю, — спокойно ответил первый, подбирая складки мантии и воспаряя над пологом, — я знаю…

— Отдай шар, ты, знающий! — потянулся за ним второй.

— Зачем?.. Хочешь на миг стать маленьким магистром, да?..

Он завис над пологом и провел по влажному ночному воздуху расправленной ладонью.

— Не твое дело, высоколобый! — прохрипел второй, пытаясь поймать его руку. — Мой шар, что хочу, то и делаю…

— Был твой, да весь вышел! — тонко просвистел первый, воспаряя над флагштоком.

— Но за что?.. За что?.. — протяжно застонал второй, взмахивая руками и как бы карабкаясь к звездам вслед за первым.

— Да все за то же!.. За любовь к простым решениям!..

И первый стал широкой спиралью ввинчиваться в небесный купол, пока не затерялся среди мерцающей звездной россыпи. А второй все продолжал высвистывать какие-то яростные проклятья, карабкаясь вслед за ним по невидимой наклонной плоскости, пока не растаял в широком лунном луче где-то над лесом.

Вслед за этим постепенно угас призрачный голубоватый свет, наполнявший коробчатую внутренность полога и обводивший тела спящих переливающимся лучистым контуром. При этом Норману показалось, что весь разговор между двумя темноглазыми призраками длился не дольше, чем полминуты, что, собственно, никакого особенного разговора и не было, а было лишь легкое потрескивание, какое бывает в сухих зарослях рангоута в предвкушении грозы, и небольшой опаловый шар, плавно покинувший одну мантию и исчезнувший в складках другой.

Но падре впоследствии утверждал, что слышал не только потрескивание, но и довольно жесткую перепалку, в ходе которой первоначальный владелец шара хоть и наскакивал на своего собеседника, возвышая голос до тончайшего писка летучей мыши, но, по-видимому, так ничего и не добился, и потому, утратив свой шар, имевший, по всей видимости, немалую ценность, по косой траектории перевалил через стену форта и исчез над лесом.

Глава вторая ИСПОВЕДЬ

Если в чем-то падре и командор не противоречили другу другу, так это в том, что все то время, пока шар, подобно опаловому маятнику, раскачивался между двумя туманными собеседниками, их лица невидимыми волнами обдавал тихий, слегка покалывающий кожу холодок. Но как раз об этом, казалось бы, не очень значительном обстоятельстве они оба почему-то старались не вспоминать, а если один невзначай проговаривался, стирая со лба внезапно выступивший пот, то другой тут же делал абсолютно непроницаемое лицо и, глядя мимо виноватых глаз собеседника, вскользь бросал какое-нибудь ничтожное замечание. И еще: после той ночи падре и командор, зачастую вступавшие в перепалку по самым, казалось бы, пустяковым поводам, стали ощущать некое странное, непривычное для обоих чувство родства душ. На деле это порой выражалось в сущей ерунде, вроде просьбы очинить свежую зубочистку или взглянуть на странно изогнутый, тускло поблескивающий над тропой сук, но когда на кончике зубочистки оказывался представитель смертоносной разновидности синего местного муравья, а сук оборачивался роскошным экземпляром Crotalus horridus — полосатого гремучника, оба опять ощущали на лицах волну легкого колкого озноба, который Норман про себя называл «холодком смерти».

И потому сборы в поход к Золотой Излучине происходили при столь полном взаимном согласии, что Норман, несмотря на свое трепетное отношение к лошадям, не возражал и не вмешивался, когда падре, прикинув на гибком тростниковом рычаге вес того или иного тюка, предназначенного для носильщиков, сам распаковывал его и перекладывал что-нибудь в один из лошадиных вьюков.

На том, что во время их отсутствия главным лицом в форте Сафи, названном так по настоянию Нормана, останется Эрних, падре и командор сошлись почти не сговариваясь и даже не помня, кто из них первым назвал его имя.

Сам Эрних воспринял это предложение, высказанное Норманом в его обычной категорической манере, довольно сдержанно.

— Я, конечно, постараюсь сделать все, что от меня зависит, — сказал он, поглядывая на то, как маленький, покрытый песочной шерстью хоминус пытается просунуть лапку в узкое горло глиняного кувшина, — но я не уверен, что в ваше отсутствие гардары не выйдут из повиновения.

— Они всего-навсего люди, — загадочно высказался падре, — толпа, и ей, чтобы выйти из повиновения, надо иметь перед собой хоть какую-то цель, достижение коей могло бы оправдать возможные жертвы…

— О чем вы, святой отец?

— Я так, вообще… — уклончиво ответил падре.

— Они видели тебя в деле, — перебил Норман, — и этого довольно!

— По-моему, если я что и делал, так только мешал им натолкать друг в друга побольше свинцового гороха, — растерянно пробормотал Эрних.

— Браво, мой мальчик! — воскликнул Норман. — Если ты будешь говорить с ними таким языком, а с языком у тебя дела обстоят более чем великолепно, ни одна собака в наше отсутствие даже вякнуть не осмелится…

— А если возникнут проблемы с местной публикой?

— Я полагаю, что с ними ты тоже как-нибудь справишься, — сказал падре.

— К тому же ваши люди научились довольно прилично стрелять, форт укреплен, в бункере пять заложников, так что я почти полностью уверен в том, что проблем здесь не будет, — сказал Норман.

— Так что с Богом, мой мальчик! — воскликнул падре, привычной рукой начертав в воздухе широкий размашистый крест.

Весь их небольшой отряд, куда, кроме Нормана и падре, входили еще двое сухих жилистых гардаров и четверо шечтлей, нанятых за две бутылки огненной воды, уже стоял перед воротами. Но вот по знаку Нормана закрутились рукоятки лебедок, мост со скрипом пополз вниз, перекрывая наполненный мутной водой ров, массивные створки ворот разошлись в стороны, и тяжело нагруженные походной поклажей кони стали один за другим переступать через высокий порог, пригибая холки под пологой бревенчатой аркой, трижды крест-накрест перевязанной железными скобами.


И вот теперь, сплавляясь на плоту по мутным желто-бурым водам реки Онко, которая, согласно составленной со слов пленных шечтлей карте, должна была вынести их к Океану всего в полутора-двух десятках морских миль от форта, Норман с некоторой тревогой представлял себе, что может ждать их при возвращении. Дело было даже не в том, что их долгий и мучительный поход так и не достиг вожделенной Золотой Излучины, в самом существовании которой за пару дней до того как пали кони, сомневался уже и сам падре. Впрочем потом все его сомнения рассеялись. Произошло это от того, что пока Норман и двое гардаров были заняты поиском подходящих стволов для постройки плота, падре утром поднялся чуть выше по течению реки, а возвратившись к вечеру и дождавшись, пока оба гардара уснут, развязал плотный кожаный мешочек и высыпал перед Норманом горку тончайшего золотого песка, перебитого мелкими пористыми самородками.

— Излучина? — недоверчиво спросил Норман, полируя один из самородков о потертый рукав бархатного камзола.

— Нет, — сказал падре, тонкой струйкой пересыпая в ладонях тяжелую золотую пыльцу, — но до нее осталось совсем немного, дня два пути, не больше…

— Почему вы так думаете? — спросил Норман, перебрасывая самородок из руки в руку.

— Я не думаю, я знаю, — спокойно сказал падре, глядя в огонь затухающего костра.

— Что? Как вы сказали? — вскинулся Норман, крепко сжав в кулаке золотой камешек.

— Я не думаю, я — знаю, — отчетливо повторил падре, не отводя от огня тяжелого неподвижного взгляда, — а что вы так встрепенулись, командор?.. Не верите?.. Вам, как всегда, нужны доказательства?..

— Нет-нет, этого вполне достаточно, — поспешно перебил Норман, хлопнув по сморщенному мешочку и выбив из него облачко сверкающей янтарной пыли.

— Так в чем же тогда дело?

— В том, что мне вдруг показалось, что я где-то уже слышал эту фразу…

— Ничего удивительного, — меланхолически отметил падре, — мне иногда приходит в голову мысль, что все ценное и достойное быть произнесенным человеческими устами уже давно сказано при тех или иных обстоятельствах…

— Да-да, — взволнованно прервал его Норман, — и нет ничего нового под луной, и в одну реку нельзя войти дважды, и так далее — слыхали!.. Но я говорю не о человеческих устах, — тихим шепотом добавил он.

— Не о человеческих? — с несколько наигранным интересом переспросил падре. — Это любопытно!.. А о… чьих же в таком случае?..

— Ну, об этих двоих, помните?.. — сбивчиво забормотал Норман. — Там, в лагере, ночью…

— А разве они о чем-то говорили? — подчеркнуто сухо спросил падре.

— Не то чтобы говорили, — заволновался вдруг Норман, — но в то же время как будто и говорили… Во всяком случае, потом я часто вспоминал тех двоих и словно слышал в собственной голове тихий посвистывающий говорок, причем один из них говорил на грубом гардарском, а другой — на изящной латыни, которую я понимал дай Бог на треть…

— Вы слишком много курите в последнее время, командор, — мягко перебил падре, — причем, как я успел заметить, экономя табак, подмешиваете в него изрядные порции всякой всячины, воздействие коей на человеческий мозг может быть весьма неожиданным…

— Оставьте этот лазаретный тон, падре, — с досадой воскликнул Норман, — а то вы еще скажете, что и те двое нам с вами просто пригрезились!.. Вроде тех святых, что являются всяким полоумным кликушам при жатве конопли!

— Нет-нет, Боже упаси! — взмахнул руками падре. — Но в то же время я бы не стал спешить с окончательными выводами относительно природы представшего нам явления…

Норман хотел еще что-то возразить, но, наткнувшись на твердый, непроницаемый взгляд священника, понял, что это бессмысленно. Так что на этом разговор оборвался, и оба легли спать, расстелив на сухом песке между бревнами конские попоны и прикрыв лица несколькими слоями ветхой истрепавшейся кисеи.

— А вы, падре, бывалый человек, — сказал как-то Норман, глядя, как загорелый исхудавший священник ловко управляется с тяжелым кормовым веслом, направляя плот в узкую пологую стремнину посреди речного завала.

— Жизнь всему научит, — сдержанно ответил падре, наваливаясь на грубо стесанный румпель и зорко всматриваясь в прибрежные заросли.

— Похоже, что она нашла в вас способного ученика…

— В этой школе отметок не ставят, командор, — усмехнулся падре, глядя на узкий висячий мостик, концы которого терялись в густых кронах и корявых сучьях по обоим берегам.

— Что это? — спросил Норман, когда плот проскочил стремнину и очутился под плывущим в небе мостом, составленным из коротких жердей, плотно перевязанных лианами.

— Не знаю, — ответил падре, — на карте этот мост не указан…

— Странно, — покачал головой Норман, — до сих пор наш шелковый путеводитель был точен, как память старого ростовщика…

— Я предлагаю пристать к берегу и постараться выяснить, в чем дело, — сказал падре, — потому что слепое блуждание в этих краях равносильно смерти.

Пристать решили чуть ниже по течению, найдя пологий спуск и высмотрев относительно чистое пространство между подмытыми и поваленными ветром деревьями. Когда падре и Норман шестами вогнали плот в тихую, покрытую серебристой ряской заводь, над водой вдруг показалась мохнатая, облепленная то ли водорослями, то ли волосами голова, странно похожая на человеческую. Но едва ошалевший Норман успел выхватить из-за пояса пистолет, как голова скрылась, а по мелкой ряске со страшной силой хлопнул раздвоенный чешуйчатый хвост, погнав навстречу плоту крупную шелестящую волну.

— Что за чертовщина!.. — дрожащими губами выругался Норман, заталкивая за кушак граненый ствол пистолета.

— Я полагаю, что это одна из жертв хапалемура, — спокойно сказал падре, — постепенное перерождение в результате укуса и последующего действия ферментов, занесенных с кровью предыдущей жертвы…

— Да, припоминаю, вы говорили, — пробормотал Норман, — но я не мог себе представить, что это так ужасно…

— Этому существу, я думаю, уже все равно, оно вполне приспособилось к жизни в воде, и это спасло его от неминуемой гибели, обычно настигающей жертвы такого кровосмешения на самых ранних стадиях перерождения… — продолжал объяснять падре, перескочив на упавший в воду ствол и затягивая узел швартового вокруг толстого корявого сука. — И если я о чем-то сожалею, то лишь о том, что мы не смогли добыть этот великолепный экземпляр!..

— Как?!. — воскликнул Норман. — Вам жаль, что я не успел сгоряча всадить пулю в это, быть может, единственное в своем роде существо?..

— Оно все равно погибнет, не оставив потомства… — сказал падре.

— И слава тебе Господи!.. Слава тебе, Господи!.. — согласно забормотали оба гардара, сидя посреди плота и мелкими щепотками крестя неподвижную воду и влажный сумеречный воздух.

— Нам, к сожалению, все равно никто не поверит, — продолжал падре, когда они с Норманом ненадолго покинули плот, оставив его на попечение своих до смерти перепуганных спутников.

— Даже если мы все трое согласно заявим, что вместе с вами наблюдали это необычное существо?.. — спросил Норман.

— Где заявим?.. Кому заявим? — с грустной усмешкой перебил падре. — О, если бы вы знали, сколько подобных свидетельств мне приходилось выслушивать по долгу службы!.. Кого мне только не описывали: сладкоголосых сирен, морских ангелов, сутками парящих над мачтами блуждающих кораблей и бросающих умирающим морякам горсти небесной манны… Мне даже показывали весьма искусно записанные партитуры и давали пробовать солоноватые белесые крупинки…

— Это ли не доказательства! — с жаром воскликнул Норман.

— Доказательства?!. — весело рассмеялся падре. — Вот уж не думал, что вас можно так просто обвести вокруг пальца, командор!..

— Но откуда могла взяться нотная запись?.. И манна?..

— Вот-вот, командор, — опять загрустил падре, — мы задавались теми же вопросами, но, в отличие от вас, ломали не собственные головы, а кости вдохновенных очевидцев, вздернув их на дыбу и подвигая к истине при помощи таких веских аргументов, как…

— Я знаком с этими аргументами, — сухо перебил Норман.

— И вскоре выяснялось, что автором партитур был не кто иной, как корабельный кок, он же бывший скрипач, вышвырнутый из дворцового оркестра за пьянство и подобранный капитаном корабля в портовом кабаке…

— Он же пек манну на медном противне, — подхватил Норман, — так, святой отец?..

— Ну так, так! — огрызнулся падре, подбирая полы сутаны и перебираясь через поваленный ствол. Перед ним была огромная лохматая куча нарубленных веток, покрытых бурыми стружками недавно увядших листьев.

— Командор, — негромко бросил он через плечо, — кажется, загадка разрешилась…

— О чем вы? — буркнул Норман. — О манне?..

— Мост, — коротко сказал падре, срывая с ближайшей ветки скрученный лист и разминая его между ладонями, — он переброшен через реку не далее чем неделю назад…

— Кем?..

— А это мы сейчас попробуем определить, — пробормотал падре, обходя кучу преющего хвороста и внимательно вглядываясь в бурый рисунок опавших листьев, плотным ковром покрывающих землю.

— Идя по тропе, они скорее всего ступали след в след, — продолжал он, наклоняясь к земле и поднимая переломленный сучок, — но во время работы перемещались беспорядочно… Один… Еще один… Вот эту кучу сложили трое, возможно, рабы, но если и так, то весь отряд был невелик, человек десять — двенадцать…

— А… доказательства? — усмехнулся Норман.

— Сейчас найдем и доказательства, — проворчал падре, поднимаясь по пологому откосу и хватаясь руками за тонкие, расщепленные топорами пеньки. Отыскав среди трухлявой лесной подстилки несколько характерных овальных вмятин, падре жестом подозвал Нормана, а когда тот приблизился, осторожно снял пальцами слой трухи и показал ему след босой человеческой ступни, глубоко впечатанный во влажную глину. По направлению следа было ясно, что человек, оставивший его, двигался в сторону форта.

— А теперь попробуем определить, сколько же их все-таки здесь прошло, хотя бы примерно, — сказал падре, стаскивая тяжелые, подбитые гвоздями башмаки. Оставшись босиком, он сделал несколько размеренных шагов по лесной подстилке рядом с едва различимыми вмятинами неизвестных путников, а затем сгреб труху с одного из своих следов и, подозвав Нормана, показал ему плоский, едва пропечатанный оттиск своей ступни.

— Все ясно, — сказал тот, едва взглянув на отпечаток, — их, должно быть, было не меньше дюжины… Но зачем они тогда наводили мост? Неужели нельзя было переправиться каким-нибудь более простым способом?..

— Для того чтобы это выяснить, надо прежде всего понять, кто они, — сказал падре. — Остатки разбитого племени? Дружина, отправленная за сбором установленной дани? Маленький купеческий караван?..

— Посольство…

— Все возможно, — подхватил падре, разбрасывая охапку гнилых листьев над отпечатком своей ступни, — но я бы не стал сейчас тратить время на все эти уточнения, а постарался как можно скорее добраться до форта…

— Полагаете, что там мы все выясним наверняка?

— Я в этом почти не сомневаюсь, командор, — сказал падре.

Вернувшись на плот, они уверили гардаров в том, что река, по которой они сплавляются, вне всякого сомнения, вынесет плот к Океану неподалеку от форта, и, выпив по маленькому тростниковому стаканчику рома из походного бочонка, тронулись дальше, стараясь держаться ближе к середине реки.

— И все-таки, падре, мне хотелось бы кое-что уточнить, — сказал Норман во время одной из ночевок, — представленные вами рекомендации с самого начала вызвали у меня некоторые сомнения…

— Какие сомнения, командор? — удивился священник, глядя на Нормана поверх ярко полыхающего костра. — Вы разве не помните, чья подпись стояла на моих бумагах, какие печати…

— Нет-нет, — поспешно перебил Норман, — дело не в подписях и не в печатях, при всем том что даже если они и подделаны, то качество этой работы выше всяких похвал…

— Вы забываетесь, любезный! — сухо заметил падре, оглянувшись на спящих гардаров. — Как вам вообще могла прийти в голову подобная мысль?..

— Ах, простите, ваше преподобие, — тихо засмеялся Норман, — привычка!.. Сквернейшая привычка все запоминать и ничего не брать на веру!.. Держу про запас всякую мелочь, всякий сор, который любой порядочный человек давным-давно вымел бы из головы поганой метлой… Вот, в частности, правая дужка буквы «О», выходит у его высокопреподобия всегда как бы несколько полнее, отчего весь росчерк слегка подтягивается и смотрится чуть увереннее. Зачем, скажите, порядочному человеку помнить о такой ерунде?..

— Это что, допрос?..

— Боже упаси! — замахал руками Норман. — Игра, всего-навсего игра воображения под названием «А что, если на самом деле все не так, как тебе вкручивают?» И дело вовсе не в каких-то там нажимах на плохо очиненное, вырванное из правого крыла перо, нет… Просто ваши рекомендации отличались некоторой, я бы сказал, скупостью и расплывчатостью представленной в них информации… Слишком общая картина… Пейзаж… С птичьего полета… Понимаете, о чем я говорю?..

— Может — да, может — нет, — уклончиво ответил падре, — но я не понимаю другого: зачем вы это говорите?

— Зачем? — воскликнул Норман, вытягивая из костра тлеющий сучок и раскуривая трубку. — Так, любопытство, бессонница… Не более того, святой отец, не более того!..

— Жалуетесь на память, — задумчиво проговорил падре, носком башмака подталкивая в костер откатившуюся головешку, — напрасно… Вы еще не знаете, как людей лишают памяти, как заставляют забыть обо всем, кроме мучительной боли, пронизывающей весь мозг от темени до затылочного позвонка… Как человека обривают наголо и натягивают ему на голову сырой, покрытый кровавыми колтунами скальп, снятый с убитого в схватке товарища… Впрочем, все это было так давно, что порой мне начинает казаться, что это не мое прошлое, а всего лишь длинный цветной сон, когда-то приснившийся мне в монастырской келье: Совет труверов на ветреном каменистом островке под стук лодейных днищ о скользкие прибрежные валуны, бородатый клингер, долотом выбивающий на скале решение об изгнании, прямые паруса, один за другим ныряющие за ослепительно белую черту горизонта — одна картина, за ней другая, потом третья… Я месяц питался одним мхом и сырыми моллюсками, ползая среди водорослей в полосе отлива и разбивая камнем найденные раковины. Порой удавалось поймать маленького краба, рыбку, морскую звезду, а один раз, после урагана, я нашел в камнях мертвую чайку, чье мясо было жестким, как ивовая кора, и страшно воняло рыбой… Но тем же ураганом к островку прибило ладью с такими же бедолагами, как я. Никакой вины за ними не было, если не считать виной позднее рождение, — младшие сыновья, оставшиеся без земельного надела!.. Им, впрочем, повезло больше, чем мне: община построила им большую ладью, дала старые сети и кое-какое оружие. Вначале они как будто не хотели меня брать, и даже отошли вечером подальше от берега, чтобы за ночь выспаться и уже утром решить, что со мной делать, но, когда я в темноте вплавь добрался до ладьи, по якорному канату вскарабкался на борт и придушил уснувшего караульного, они приняли меня к себе. Мы снялись с якоря и поплыли куда глаза глядят, а глаза глядели на солнце в его верхней точке, и руки сами собой направляли ладью так, чтобы вырубленная на ее носу голова дракона все время, даже когда солнце заваливалось за выпуклую дугу горизонта, смотрела своими пустыми деревянными гляделками в эту самую точку… Что влекло нас туда, я не знаю, но мы все плыли и плыли, приставая к безлюдным берегам и островкам, пока не вошли в широкую спокойную реку, по берегам которой кое-где виднелись темные, крытые камышом срубы. В них обитали желтоволосые низкорослые люди с плоскими мутноглазыми лицами. С виду они казались вялыми и медлительными, но, когда я увидел, как один из них ножом зарезал медведя, разорявшего пчелиную борть, я понял, что внешность бывает обманчива. А когда они не захотели даром отдать часть своих запасов, нам пришлось взяться за мечи и копья, и это была одна из самых кровавых и жестоких схваток, в которых мне приходилось участвовать… После того как мои новые товарищи увидели меня в деле, они избрали меня рорегом, что на их диалекте означало «сайкол». Эти парни были славными гребцами и морскими охотниками, ходившими с гарпунами даже на китов, но ремесло воина требует других навыков, и потому мне пришлось на целых полгода прервать наше плавание, разбить лагерь в лесу неподалеку от берега и заняться обучением своего маленького отряда. Дело, правда, продвигалось столь успешно, что когда по прошествии этого срока из-за утеса показалась целая речная флотилия, состоявшая из пяти широких плоскодонных парусников, приспособленных исключительно для речных передвижений, наша ладья подрезала нос флагманскому кораблю, а мои парни в мгновение ока облепили его правый борт и перебили полкоманды тяжелыми сучковатыми дубинами. Мы могли, разумеется, закрепить этот успех, воспользовавшись растерянностью противника, но я решил не горячиться и, взяв в заложники предводителей похода, приказал остальным кораблям пристать к противоположному берегу. Заложники держались довольно спокойно, полагая, что мы не станем ввязываться в большую свару, а просто потребуем выкуп, но когда я, как мог, объяснил им, что мы хотим добраться до тех благословенных земель, что лежат под самым солнцем, необыкновенно оживились и даже как будто обрадовались. Их ответ был такой: мы плывем как раз туда, куда вы стремитесь, а потому согласны не только показать вам путь, но и принять вас на службу и платить каждому по его заслугам. Я никогда не охранял караваны, но мой старший брат, подчинившийся решению Совета, рассказывал мне, что это дело довольно прибыльное, но чреватое всякими неожиданностями и даже прямыми подлостями, такими, скажем, как продажа в рабство по прибытии на место. Но выбора у нас не было, и если я и не сразу дал свое согласие, отложив окончательный ответ до утра, то это было не более чем тактическая уловка. Мне хотелось понять, насколько они спешат, и когда наутро предводители выставили перед каждым из моих молодцев по столбику серебра, а мне преподнесли меч, выкованный из железного бруска, три сотни лет пролежавшего в болоте, я понял, что мы нужны им не меньше, чем они нам. Правда, мои парни больше понаслышке знали о том, что на свете существует такая штука, как деньги, но, когда к вечеру караванные купцы выманили у них все серебро в обмен на вышитые холщовые рубахи и наручные браслеты из полированной меди, они быстро сообразили, что к чему, и с тех пор только и ждали, когда в борт воткнется оперенная стрела каких-нибудь береговых кочевников, кормящихся грабежом и разбоем. И надо сказать, что скучать подолгу нам не приходилось: были и стрелы, и бревенчатые завалы среди каменных клыков, рвущих зеленоватую стремнину в кипящие пенистые клочья, когда нам приходилось вынимать мачты из гнезд и на валках перетаскивать наши суда по берегу, отбиваясь от бешеных наскоков лесных разбойников. После порогов река замедлила свой бег и с каждым днем стала все дальше и дальше разводить по сторонам свои угрюмые лесистые берега. И вот как-то после полудня мы увидели впереди ослепительно белые стены и башни.

— Что это? — спросил я у одного из купцов.

— Город Кенинг, — ответил он.

— Должен вам сказать, командор, — продолжал падре, подбрасывая в огонь подобранные под ногами сучья, — что такой красоты мне не приходилось видеть никогда: я привык к жилищам, сложенным из грубых замшелых валунов, к бревенчатым срубам с низкими закопченными потолками, но здесь стены домов сияли холодной снежной белизной, а улицы были вымощены столь ровно стесанными и пригнанными друг к другу бревнами, что даже дождевые потоки не просачивались сквозь мостовые, а стекали в канавы по специальным желобам. Впрочем, не буду утомлять вас подробными описаниями всего нашего путешествия, скажу лишь, что оно едва не окончилось в полном соответствии с предупреждениями моего старшего брата. Нас не продали, но при расчете попытались надуть, а когда самые горячие из моих парней стали хвататься за мечи, в дело вмешалась городская стража, схватка с коей, даже в случае удачного исхода, не сулила нам ничего, кроме неприятностей, причем весьма крупных. К тому же дело происходило уже совсем в другом городе, за большим теплым морем, где жаркое солнце в полдень сияло над нашими выгоревшими головами и порой гвоздило по макушкам, словно огненная булава Хогста. Бежать нам было некуда, и потому, когда деньги стали подходить к концу, я стал искать хоть какую-нибудь работу для всех нас. И нашел. Мы поступили в войско местного правителя, погрузились на одну из ладей и отправились разорять поселения каких-то заморских кочевников. Не могу сказать, чтобы эта работа была мне по душе, да и моим парням сперва претило воевать с беззащитными женщинами, детьми и стариками. Но вскоре они вошли во вкус, особенно в отношении женщин, да и ваш покорный слуга далеко не всегда хранил целомудрие, хоть и каялся потом перед неким светлым и всепрощающим божеством, чей золотокупольный храм ему довелось посетить в белокаменном городе на речных холмах.

Здесь падре на мгновение прервал свой рассказ и несколько раз размашисто перекрестился, едва касаясь щепотью морщинистого лба и вылинявшей сутаны на плечах.

— Но терпение этого всепрощающего, как мне сказали в храме, божества оказалось небезграничным. Одному юноше удалось в ночи пробраться среди наших костров, увести коня, уйти от погони и затеряться в степи. Когда погоня возвратилась ни с чем, наши вожди, знавшие силу кочевников не понаслышке, тут же отдали приказ сворачивать походные шатры и отходить к морю, бросая все, что может замедлить отступление. Страх расстаться с награбленным оказался сильнее страха перед возмездием, но, когда на второе утро идущие в хвосте нашей орды заметили, как над горизонтом стала быстро расти густая темная травка из оперенных разноцветными вымпелами пик, было уже поздно. Передовой отряд кочевников настиг нас еще до полудня, и их конные лучники стали издалека осыпать наш караван длинными, благородно посвистывающими при подлете стрелами. Наши кожаные щиты, кольчуги и конические железные шлемы хорошо выдерживали высокий навесной удар такой стрелы, но когда легкие всадники рассеялись, освободив пространство для конных арбалетчиков, в нас стремительно полетели страшные короткие стрелки, пробивавшие за раз не только щит и кольчугу, но и пленника, точнее пленницу, если кому-то приходила в голову подлая мысль прятаться от смерти, подставляя ей другого человека. Тех же, кто в отчаянии давал шпоры коню и гнал его на беспощадных стрелков, подпускали совсем близко, а потом либо расстреливали в упор, либо со смехом сдергивали с седла хлестким ударом кнута и, взяв в кольцо, добивали плетями, как собаку.

— Их можно понять, — сказал Норман, щелчком выбивая из погасшей трубки горстку золы.

— Понять? — усмехнулся падре. — Мне странно слышать это от вас, мой командор. Впрочем, иногда война, а в особенности большая битва, представляется мне столкновением беспорядочных толп, сошедших с ума от страха и отчаяния, так что говорить здесь о каком-то понимании, я думаю, не приходится…

— Я придерживаюсь иной точки зрения, — сказал Норман.

— Быть может, оттого, что вас никогда не зарывали в горячий песок по самый подбородок, натянув на обритую голову кожу, содранную с головы павшего в бою товарища.

— Неприятно, должно быть…

— Да, особенно когда тебе показывают, в какую скотину превращается человек примерно через год после этой процедуры: глаза мутные, выкаченные, по подбородку стекают липкие слюни, все тело в язвах, наполненных клубками тонких белых червей, — труп, каким-то чудом еще не распавшийся на куски гниющего мяса! И эта тварь еще двигается, еще жрет всякие отбросы, размазывая по лицу мутные потеки конского навоза…

— Прекратите, падре, — брезгливо перебил Норман, — меня мутит…

— Ох-ох! — усмехнулся тот. — Какие мы нежные!.. Шучу. Н-да, на чем мы остановились?..

— Дальше, — буркнул Норман, — нечего на этом останавливаться!..

— Да-да, конечно, — сказал падре, — но я хотел бы еще добавить, что все это было сделано с глубоким, хоть и зверским умыслом. Впрочем, слово «зверский» здесь не совсем к месту. Зверь просто убивает и съедает, потому что голоден. А человек превращает в скотину себе подобного, чтобы не просто заставить его работать на себя, но и не допустить никаких протестов и возмущения. Ведь в насквозь проросшем собственными волосами мозгу не может зародиться вообще никакой мысли; он ничего не помнит, ничего не желает, кроме как насосаться пойлом из вонючего корыта и иногда совокупиться с такой же теплокровной жабой в женском обличье!..

— А потом дети, да?.. Такие же маленькие ублюдки?..

— Нет, командор! — воскликнул падре. — Представьте себе — нет!.. На моих глазах одна такая самка вылезла из ямы, где они все мешали глину для обмазки коптильни, отползла в мелкие колючие кустики и родила отличного крепкого мальчишку, которого тут же подхватили и унесли жены нашего хозяина…

— Младенцы все одинаковы, — скептически заметил Норман.

— Ошибаетесь, командор, — возразил падре, — в нашем племени здоровье новорожденного определяли по первому крику, и, если крик был слаб, младенца отнимали от матери, оплетали кусками старой сети и топили в море, чтобы наши собаки не нашли его и не узнали вкуса человеческой плоти и крови…

— А что они делали с новорожденными детьми уродов?

— По-видимому, выкармливали, а затем воспитывали по своим обычаям и принимали в свой род. Я видел нескольких взрослых юношей и девушек, чья внешность указывала на иное происхождение.

— Но как же вам удалось избежать этой скотской участи, падре?

— Благодаря женщине, командор, женщине, которая раз в сутки, ночью, пробиралась ко мне, стягивала с моего раскаленного черепа подсыхающий скальп и смазывала мне голову жидким пахучим маслом. Иногда ей даже удавалось слегка подбрить маленьким кинжальчиком отрастающие волосы, и лишь поэтому они не направили свой рост внутрь моей черепной коробки…

— Она была красива?

— Я видел ее только ночью, но и в слабом рассеянном свете звезд она представлялась мне небесным созданием, приносящим облегчение моей измученной, пылающей жаром голове, зажатой между двумя деревянными колодками… К тому же ее лицо до самых глаз закрывала густая черная кисея, но, присмотревшись, я заметил, что ее глаза отличаются от глаз местных уроженок и цветом, и величиной, отметил длинные светлые ресницы, тонкие брови, разлетающиеся к вискам изящными росчерками ласточкиных крыльев, высокий бледный лоб — все это говорило об иноземном происхождении моей великодушной избавительницы.

— Потрясающе, падре! — воскликнул Норман.

— Но самая большая трудность была еще впереди, — продолжал священник, — и заключалась она в том, что мне надо было прикидываться таким же дегенератом, как мои бывшие товарищи, чьи полубезумные, облепленные волосяной коростой головы торчали из колодок по обеим сторонам от моей полузасыпанной песком и моими собственными испражнениями ямы… И я старался изо всех сил: закатывал глаза, хрипел, что-то бормотал и выкрикивал, искусно подражая воплям из соседних ям, и даже хлебал вонючую жижу из деревянной миски, укрепленной в развилке перед моим лицом и опрокидывающейся мне в рот при малейшей попытке пошевелиться…

— Это ужасно… — брезгливо поморщился Норман.

— Согласен, но другого выхода у нас не было. Я говорю: у нас, потому что мы с моей избавительницей в какой-то миг вдруг без всяких слов поняли друг друга и решились вместе бежать из этого песчаного ада. План был прост, но требовал от меня страшной, почти нечеловеческой выдержки: я должен был до конца сыграть свою роль — роль человека, постепенно теряющего разум, память, чувства и превращающегося из подобия Божьего в безмозглую одичавшую тварь, вроде той, что нынче явилась нам со дна речного омута. Главная трудность здесь заключалась даже не в том, чтобы одолеть брезгливость, — это как раз происходит довольно быстро, можете мне поверить, — а в том, чтобы обмануть местного шамана, порой проверяющего степень деградации пленников весьма грубыми и простыми, но достаточно эффективными методами: раскаленные иглы в ноздри, горящие угольки на темя — и при этом я должен был не просто терпеть этот кошмар, но и делать вид, что это всего лишь слабая щекотка, не более!.. Скажу вам больше: все картины ада, сотворенного дьяволом для вечных мук непрощенных грешников не идут ни в какое сравнение с теми адскими муками, которым один человек может подвергнуть другого человека — и за что?.. Ну мы, положим, были наказаны за дело, но среди даунтов — так называли этих дебилов по снятии колодок и отправке на работы — были наверняка и самые обычные пленники, по тем или иным причинам не проданные в цивилизованное человеческое рабство. Итак — за что? Неужели просто за то, что они были иные, другие, не такие как те, кто забил их в колодки?..

— Не знаю, — передернул плечами Норман, — мне как-то не приходили в голову подобные вопросы…

— Еще бы, — усмехнулся падре, толстой веткой помешивая в кострище алые переливающиеся угли, — вы убивали, потому что у вас не было иного выхода, кроме как поменяться местами с будущим покойником, да?..

— Да, именно так! — воскликнул Норман. — Но я никогда не стрелял в спину, не прятал под ногтем пузырек с ядом и не смазывал отравой кончик своего клинка…

— Верю! — подхватил падре. — Но не об этом речь… Мы бежали через двадцать девять дней после того, как с меня сняли колодки и мои ноги немного окрепли после полугодового неподвижного стояния в яме. Я, конечно, все время шевелил ими, чтобы поддерживать мышцы в должном тонусе, но в то же время не слишком перемешивать песок на дне ямы, ибо это могло быть истолковано моими тюремщиками как остаточные проблески некой более сложной жизни, нежели та, до которой они стремились довести даунтов… Кроме того, само бегство требовало серьезной подготовки: маршрут, еда — сами знаете…

— Бегали, знаем, — кивнул Норман.

— Этим всем занималась Хельда, — продолжал падре, — хозяин — туй, по-местному, — был стар, и если и призывал женщин на свою широкую, расшитую шелком и золотом тахту, то лишь затем, чтобы они в холодные ночи согревали его дряхлеющее, остывающее, как у степного ящера, тело… К тому же он был подслеповат, глуховат, и потому Хельде без всяких подозрений удавалось за нитку бисера подложить ему в постель любую из его полутора сотен наложниц, разумеется, кроме совсем одряхлевших морщинистых старух на тот случай, если повелителя одолеют воспоминания и он от бессонницы вздумает немного поблудить своими подагрическими ручонками… Оставались еще евнухи, стража, но с ними Хельда рассчитывалась по их потребностям и возможностям, и я не виню ее за это, тем более что за две ночи до нашего бегства она так уморила стражей винного погреба, что те даже и не заметили, как она проникла в хранилище и подмешала сонный порошок в несколько кувшинов, очередь до которых должна была дойти в ближайшее время. И потому в ночь побега весь улус был охвачен таким глубоким сном, что нам с Хельдой удалось не только незамеченными выбраться за его пределы, но и увести двух старых кляч, выщипывавших жесткую травку на истоптанном копытами выгоне. Уйти на этих одрах далеко нам, конечно, не удалось, но мне это было уже и не нужно. Сальная колодка не сжимала мою шею, не давила на плечи, мои руки и ноги были свободны, и этого было довольно, чтобы достойно встретить посланную за нами погоню. Да и какая это была погоня: три всадника на низкорослых мохнатых лошаденках, решивших, видно, издалека утыкать стрелами вонючего, но слишком резвого даунта, а потом вознаградить себя за труды, позабавившись с Хельдой. Я успел подумать обо всем этом, едва заметив на горизонте три черные точки, окруженные размытыми коконами сухой степной пыли. Далее все шло так, как я и рассчитывал: настигающий топот копыт, всхлипывающий посвист подлетающей стрелы… В последний миг я резко отклонился вбок, а когда стрела навылет пробила шею моего коня, рухнул вместе с ним и неподвижно затаился за его тушей, все еще перебиравшей в воздухе сбитыми неподкованными копытами. Ждать пришлось недолго, какие-то минуты, достаточные для того, чтобы лучник спешился и подскочил к моему издыхающему коню, выдергивая из-за пояса длинный охотничий нож для прикалывания крупной дичи. Я не знаю, зачем он это сделал: хотел ли завладеть конской шкурой, уступив очередь к Хельде своим товарищам? приколоть меня, заметив хоть ничтожные признаки жизни в моем иссохшем, изрубленном плетьми надсмотрщиков теле? — не знаю. Но стоило лучнику приблизиться и наклониться, как я изогнулся, выбросил вверх обе ноги и, захватив лодыжками его шею, рывком переломил ему шейные позвонки. Двое других ничего не заметили, увлеченные даже не погоней, а скорее игрой с заведомо обреченной жертвой, то настигая и подхлестывая кнутами измученную клячу Хельды, то нарочито отставая и вдруг вихрями налетая с обеих сторон и короткими дротиками срывая с всадницы клочки разноцветных одежд и нашитые на них монетки. Оба были настолько опьянены этой игрой и предвкушением сладости безнаказанного наслаждения, что когда один из них вдруг на всем скаку раскинул руки и стал заваливаться набок, уронив под копыта лошади свой дротик с клочком шелка на острие, другой даже не придержал коня и лишь расхохотался, приняв мгновенную смерть приятеля за ловкую и удачную шутку. Впрочем, смеялся он недолго. Не успел я достать из колчана вторую стрелу, чтобы на всем скаку вогнать ее в расшитый халат между лопатками последнего преследователя, как его рука вдруг выпустила кнутовище, а сам всадник скрючился в седле и свалился в пыль вместе со своим конем, запутавшимся в петлях длинного прочного кнута. Когда я на косматой лошаденке подскакал к Хельде, ее загнанная кляча шумно хрипела и тяжело вздымала темные от пота бока, а сама всадница старалась привести в порядок истерзанные в клочья одеяния. Я кое-как, где жестами, где звуками, дал ей понять, что теперь она может сменить не только одежду, но и коня, и вскоре, облачившись в халаты наших преследователей и оседлав их коней, мы тронулись дальше. Когда мы расположились на первый ночлег и разожгли костер, мне в голову полезли всякие игривые фантазии, но Хельда, уже откинувшая с лица черную кисею, по-видимому, не склонна была поощрять их. К тому же той жалкой влаги, что оставалась в кожаных поясных флягах наших преследователей едва хватило на утоление жажды, а о том, чтобы смыть с меня вонючую полугодовую коросту, оставалось лишь мечтать. Кроме того, моя прекрасная спутница не расставалась с изящным небольшим кинжальчиком, уже вкусившим распаленной похотливым воображением крови последнего из наших преследователей, но это как раз меня бы не остановило. Стреножив с помощью пояса халата копыта своего жеребца, Хельда вернулась к костру, распахнула халат и, слегка надрезав кинжальчиком кожу на груди, передала клинок мне и жестом приказала сделать то же самое. Остальное было понятно без всяких слов: смешав нашу кровь, мы стали братом и сестрой и безмолвно поклялись перед затухающим костром умереть в один и тот же день, что бы с нами ни случилось…

— Выходит, она до сих пор жива? — спросил Норман.

— Хельда?.. Да, конечно… — рассеянно ответил падре. — Она в монастыре: послушница, монашка, настоятельница — весь земной путь к вратам небесной обители…

— А вы…

— Хотите знать, почему я здесь? — перебил падре. — Я постараюсь до рассвета удовлетворить ваше любопытство, выстроив возносящийся к небесам храм духа из воспоминаний о странствиях души… Храм, быть может, и не выйдет, но время все-таки пройдет, и надеюсь, не впустую…

— Моралите? — усмехнулся Норман.

— Боже упаси!.. Все было совсем иначе: восемнадцать дней и ночей по выгоревшей от солнца и пожаров степи… Кровные брат и сестра, едва понимающие язык друг друга и по большей части разговаривающие глазами и жестами… Кровавые круги перед глазами. Мозг плавится и кипит под раскаленной крышкой черепа. А впереди все время блестит вода, много воды, озеро, море, океан — но, когда ты приближаешься, все это влажное великолепие внезапно каменеет, обращаясь в гигантскую соляную чашу, покрытую сетью глубоких извилистых трещин. И потому когда перед твоими глазами вдруг возникает туманная фигура в ослепительно белом плаще, откидывает остроконечный капюшон и, устремив в самое дно твоей измученной души темный неподвижный взор продолговатых глаз, опрокидывает над тобой чашу с прохладной живительной влагой, ты из последних сил шепчешь: благодарю тебя, милосердная избавительница!..

Падре умолк и посмотрел на Нормана долгим пристальным взглядом, словно прикидывая, стоит ли продолжать свой рассказ. Некоторое время они не мигая смотрели в глаза друг другу, потом Норман перевел взгляд на огромную ночную бабочку, мазнувшую его по щеке шелковистым чешуйчатым крылом и удалившуюся в предрассветную мглу.

— Не верите? — сухо спросил падре. — Что ж, я был готов к этому, точнее, мы оба — я и Хельда — были готовы к тому, что нам никто не поверит… Мы даже договорились, что никогда никому не расскажем о том, что с нами было! И договорились уже не на пальцах, не при помощи мычащих нечленораздельных звуков, мало похожих на человеческую речь, нет: мы — заговорили! Точнее, мы вдруг услышали и поняли друг друга так ясно, словно были вскормлены одной матерью… Голод, жажда, усталость внезапно исчезли, и наши тела вдруг обрели такую силу и легкость, какая бывает лишь после долгого и спокойного сна. Но чудесное видение не пропало, а лишь отодвинулось и воспарило над потрескавшимся дном огромной соляной чаши, прикрыв капюшоном бледный вытянутый лик…

Падре замолк и прикрыл глаза, словно далекое видение вновь поразило его своим ослепительным величием.

— Я верю вам, святой отец, — чуть слышно прошептал Норман.

— Да-да, — подхватил падре, очнувшись от мгновенного забытья, — верите, потому что сами видели, а если бы — нет?.. Я, быть может, потому и рассказал все это вам, потому что мы с вами вместе видели это!..

— А дальше?.. — спросил Норман внезапно пересохшими губами.

— Мы полетели… — сказал падре, откинув капюшон и посмотрев на светлеющее от далекой зари небо, — над нами вдруг зависло нечто похожее на плотное вытянутое облако, напоминающее по форме огромный камень-голыш, так резво скачущий по воде после сильного броска озорного мальчишки. Оно опустилось совсем низко и словно вобрало нас в свои прохладные недра. Но прежде чем исчезнуть в этом облаке, я оглянулся вниз и увидел, что оно не отбрасывает тени…

— Вам было страшно?

— Не знаю… Не помню… Но скорее нет, чем да… Наверное, в какой-то миг мне стало немного не по себе от столь резкой перемены декораций, но я поднял глаза и, встретив твердый взгляд зеленых глаз Хельды — а у нее были удивительные глаза, зеленые с рыжими крапинами, — я устыдился собственной слабости и воспрял духом…

— И что было… дальше?

— Мы вознеслись высоко над землей, так высоко, что небо над нами внезапно сгустилось и потемнело, а звезды сделались крупными, как вишни, и чистыми, как бриллианты в короне императора… Земля осталась далеко внизу, и предстала перед нашими глазами в виде выпуклой отполированной линзы, изготовленной из огромного голубого карбункула, перебитого мощными вкраплениями и прожилками кварца, агата, опала, нефрита, аметиста… Я чуть было не принял это видение за предсмертный мираж, потому что один раз слышал нечто подобное от товарища, навылет пораженного копьем в грудь, побледневшего и похолодевшего от потери крови, но вдруг вынырнувшего из полутрупного забытья и из последних сил поведавшего мне о белых призраках, подхвативших его под руки и вознесших на страшную, гибельную высоту… Я чувствовал, что умираю, но эта смерть была совсем не страшна, в ней было нечто, превосходящее всякое человеческое воображение, всю привычную меру физических и духовных чувств, я как бы умирал, но в то же время как бы вновь рождался в ином, доселе неведомом мне мире, откуда мою прошлую жизнь можно было окинуть одним взглядом!.. О, что это была за жизнь, командор!.. Сплошной кошмар: кровь, своя и чужая, муки, страдания, боль, темный змеиный клубок страстей, в котором уже невозможно разобрать, где чья голова и чей хвост!.. И все это выло, вопило, рыдало, хохотало сумасшедшим смехом, язвя самое себя, — и все это был я сам… Я вдруг ощутил чьи-то горячие пальцы на своих веках и словно прозрел от их прикосновения: если до этого жизнь человеческая порой представлялась мне горящей лучиной, зажженной в темной пещере неведомым божеством и тут же брошенной за ненадобностью в недвижное черное зеркало подземного озера, то теперь я понял, что это всего лишь краткое мучительное блуждание во мраке среди себе подобных, не отличающих небесного света от болотных огней и принимающих вопли площадного глашатая за чистый зов божества!..

Падре умолк и зябко поежился, втянув голову в плечи и накинув капюшон на начинающую зарастать волосами макушку.

— Зов божества… зов божества… — забормотал он, задумчиво покачиваясь и перебирая в пальцах смуглые ореховые четки. — Мы слышали его… Я говорю: мы — я и Хельда… Ее рука на моем плече, легкое прикосновение тонких и сильных пальцев, и голос, идущий отовсюду, трубный глас…

Падре вдруг резко выпрямился, откинул капюшон и, выбросив над еле тлеющими углями сухую жесткую ладонь, медленно и торжественно произнес, глядя куда-то поверх головы Нормана лихорадочно сверкающими глазами:

— Он придет, и вы не узнаете Его!.. Он будет говорить, и вы не услышите!.. Он будет делать, и вы не увидите!.. Горе!.. Горе не принявшим Его…

Падре набрал в грудь воздуху, как бы собираясь говорить дальше, но вдруг осекся на полувздохе, бессильно опустился на поваленный ствол, уронил голову на грудь и обхватил себя за плечи, стараясь унять мелкую дрожь, внезапно охватившую все его тело.

— Так вы думаете, Эрних и есть… тот самый?.. — осторожно заговорил Норман.

— Не знаю… — прошептал священник, быстро оглянувшись на спящих под кустом гардаров. — Ничего не знаю… Молчу… Никто не знает, когда придет срок и что будет тогда, когда Он придет…

— А что было… потом?..

— Тьма! — мгновенно отозвался падре, вскинув голову.

— И… надолго?

— Не знаю!.. Миг?.. Столетие?.. Мы были в Вечности, командор…

— Ах да, конечно… — прошептал Норман, дрожащими пальцами заталкивая в трубку сухой и ломкий растительный мусор. — Все слова, слова, а тут совсем другое дело…

— Потом мы лежали под скалой на берегу лесного озера, — вновь заговорил падре, — во рту у меня почему-то горело, и, когда я попросил пить, Хельда спустилась к озеру и принесла пригоршню воды… Вдруг издалека стал приближаться топот копыт, и из-за скалы появились всадники в белых одеждах с алыми крестами на груди и спине… Они молча окружили нас, подняли, посадили на конские крупы и по извилистой каменистой тропке доставили в мрачный замок на вершине скалы. Когда нас привели к хозяину замка, я сказал, что Хельда моя жена…

— Это правда? — спросил он, повернув к ней бледное, пересеченное рваным шрамом лицо.

— Да, — сказала она.

По его знаку нас отвели в отдаленные покои и оставили одних. Половину комнаты занимало широкое ложе, окруженное прозрачной складчатой кисеей, а перед ним стоял накрытый стол, где было все, чего только может пожелать самый изысканный вкус. Но не успели мы приступить к трапезе, как я почувствовал на себе чей-то взгляд. Я взглянул на Хельду и по ее глазам понял, что она чувствует то же самое. Мы начали есть и пить вино, а когда где-то над нашим окном послышалась перекличка ночной стражи, Хельда наполнила свой бокал до краев и опрокинула его на потрескивающую лучину. Та погасла, влажно всхлипнув напоследок, и мы остались в темноте.

Первое время я различал лишь какие-то шаги, шорохи и прочие неясные звуки, но вскоре глаза мои привыкли к темноте, и я увидел за воздушными складками полога обнаженный силуэт Хельды.

— Чего ты ждешь? — спросила она глубоким грудным голосом. — Ведь я твоя жена… Иди ко мне!..

Падре умолк, поднял голову, и посмотрел на Нормана долгим затуманенным взглядом.

— Говорите, говорите, я слушаю! — кивнул тот.

— Да-да, говорить… — пробормотал священник, словно выходя из забытья. — Мы уснули под утро, но наш сон был, по-видимому, недолог, потому что, когда по всему замку загрохотали кованые подошвы сапог и наша дверь слетела с петель от страшного удара, было еще темно, и лишь горящие факелы ворвавшихся в наши покои стражников освещали каменные стены и потолок рваными кровавыми всполохами… Я вскочил с постели, заслонив собой Хельду и, схватившись за спинку стула, вдруг почувствовал, что моя ладонь прилипла к резной деревянной планке.

— Кровь! Кровь! — закричали стражники, окружившие меня широким кольцом. — Он — убийца!..

Я посмотрел вниз и увидел, что мои руки и белая ночная сорочка покрыты темными пятнами и потеками. Я так растерялся, что когда стражники подступили ко мне, даже не попытался защититься и лишь безучастно наблюдал, как они суетятся вокруг, заводя за спину мои окровавленные руки и скручивая запястья сыромятными ремнями. Меня вытолкали из комнаты и повели по узким темным переходам куда-то вверх. Из обрывков разговоров я понял, что ночью был убит хозяин замка и что я и есть его убийца. Сами понимаете, командор, что это была ложь, но кровь на моих руках и одежде свидетельствовала против меня. Допрос проходил на башне, круглой открытой площадке. Меня привязали к спинке стула, поставленного на самом краю площадки и стали бросать в ножки стула мелкие круглые камешки. Когда они попадали в дерево, стул слегка вздрагивал и как будто подвигался к самой кромке, а когда промахивались, камешки улетали вниз, и я не слышал звука их падения. У меня было лишь два выхода: либо упорствовать в отрицании совершения этого преступления и в конце концов полететь в пропасть за моей спиной, либо взять эту кровь на себя и попытаться хоть так выиграть время, в надежде, что после признания мои палачи не сразу сбросят меня вниз. Я выбрал второе, попытавшись оправдаться ссылкой на врожденные приступы лунатизма, внезапно овладевающие моей душой и обращающие мое тело в безвольное орудие неведомых мне сил. Сказав это, я закрыл глаза и в ожидании последнего толчка стал безмолвно призывать снизошедшее к нам в пустыне божество. Оно не явилось, но и толчка не последовало. Вместо этого я услышал грубый согласный хохот моих мучителей, которым так понравилась моя «сказка о лунатизме», что они решили дождаться ночи и проверить ее подлинность самым простым и натуральным способом…

— Но лунатизм непредсказуем, как сама стихия! — взволнованно перебил Норман. — Зачем крутится ветер в овраге, подъемлет лист и пыль несет, когда корабль в недвижной влаге его дыханья жадно ждет? Зачем от гор и мимо башен летит орел, тяжел и страшен, на черный пень, спроси его? Зачем арапа своего младая любит Дездемона? Затем, что ветру и орлу и сердцу девы нет закона!.. Помните?..

— Разумеется, — кивнул падре, — но мои тюремщики, к счастью, оказались не столь образованными людьми и решили поставить опыт в соответствии со своими представлениями о человеческой психике… Они закрыли мое лицо плотной кожаной маской, оставив отверстия лишь для рта и носа, и втолкнули меня в какой-то загон, напоследок сунув в ладонь ребристую рукоятку кинжала. Стало тихо, но вскоре я услышал неподалеку слабый шум дыхания и почувствовал едкий запах зверя. Судя по редким одышливым вздохам и тяжелому скрипу песка, зверь был крупным и сильным, но порядочно одряхлевшим и зажиревшим от долгой малоподвижной неволи. Это мог быть только медведь: запах сопревшей от мочи шерсти и густая вонь изо рта не оставляла на этот счет ни малейших сомнений. Так что когда зверь плотоядно рыкнул и пошел на меня, загребая песок когтистыми лапами, я вдруг увидел его так ясно, словно никакой маски на моем лице не было. Я мог убить его сразу, едва он приблизился и встал на задние лапы, но взволнованно шумевшая где-то вокруг и надо мной публика ждала представления, и я не стал ее разочаровывать. В какой-то миг я даже пожалел громадного, одуревшего от дармовой жратвы зверя, но эта мгновенная заминка чуть не стоила мне жизни: я не успел отскочить в сторону и медвежий коготь сорвал клочок кожи с моего плеча. Я услышал резкий пронзительный крик Хельды и, отпрянув к стене, крепко сжал рукоятку кинжала. Теперь, когда зверь уже почувствовал запах свежей крови, игры с ним становились весьма опасны. Он бросился вперед, но я припал спиной к бревнам, перекатился по ним и услышал над ухом яростный рев оскаленной пасти, обдавшей мою щеку пенистыми брызгами вонючей слюны. Надежда на то, что мне удастся повторить этот фокус, была ничтожна, и потому я оторвался от стены, развернулся и по самую рукоятку вогнал клинок под левую лопатку припавшего к бревенчатой стене зверя…

Падре умолк, поднял голову и посмотрел в голубеющие просветы между древесными кронами.

— Ох, командор! — воскликнул он вдруг, моргая красными от бессонной ночи веками. — Как часто мне казалось, что я не доживу до утра, но там, — он почтительно ткнул в небо сухим старческим пальцем, — по-видимому, были какие-то иные соображения на мой счет… Ведь сказано: ни один волос не упадет с головы без Его воли!

— Это преувеличение, — усмехнулся Норман, — и вообще в той книге, на которую вы так часто ссылаетесь, при внимательном чтении можно найти множество несуразностей: все эти нелепые допросы, предательства, сребреники, отречения — к чему столько хлопот?.. Надо было просто оставить Его в покое; народ постепенно привык бы к Его возвышенным призывам, Его исцеления и воскрешения вскоре перестали бы поражать убогое воображение черни, вся Его свита вернулась бы к своим обычным промыслам, а Он сам, оставшись в одиночестве, либо прибился бы к какой-нибудь плотницкой артели, либо обратился в одного из обычных полусумасшедших пророков, вполне безвредно сотрясающих воздух над головами избранного народа…

— Все случилось так, как должно было случиться, командор! — резко оборвал падре, сурово поглядев на Нормана. — И не нам с вами судить о том, что выше нашего разумения!..

— Нет-нет! — неожиданно засуетился тот. — Я, собственно, не против!.. Пусть так, конечно… Слияние низкого и высокого… Эти глупые рыбаки и потом падшая женщина с этим несчастным кувшином, заброшенный сад, лунная ночь, набегающие со всех сторон тени, поцелуй предателя — как-то все неловко, второпях, как будто не по своей воле и разумению, а по чьей-то чужой, злой, холодной, невыносимой, которую надо поскорее исполнить, а потом все века оправдываться… Не понимаю… Не понимаю!..

— Мне очень жаль… — печально сказал падре. — Я тоже когда-то не понимал и думал, что сам добьюсь в этой жизни всего, чего пожелаю… Бывают, знаете, такие минуты торжества и соблазна, когда тебе кажется, что твоя жизнь вся в твоих собственных руках… Когда слышишь предсмертный захлебывающийся хрип убитого тобой зверя, когда с твоего лица срывают намертво прижатую маску и в рваном пляшущем свете факелов ты видишь глаза возлюбленной и понимаешь, что отныне будешь творить лишь ее волю, как если бы она была твоим богом, провидением, небесами, — понимаете?..

Норман молча кивнул, и падре продолжил свою повесть.

— Она сидела рядом с хозяином, целым и невредимым. Он властным жестом приказал мне оставаться на месте, а сам, не глядя, подставил окованный серебром рог под пенистую струю вина, бьющую из пузатого меха, и, облапив Хельду, поднес рог к ее губам, чтобы она выпила за мою победу. Она быстро переглянулась со мной и, прочтя в моих глазах холодную твердую решимость встать в должный миг на защиту ее чести, пригубила вино, оставившее на ее верхней губе волнистую кровавую полоску. А хозяин все приказывал ей пить, громко крича, что я достойно прошел полный круг и теперь могу претендовать на то, чтобы пополнить ряды его славного воинства… При этом он задирал рог все выше и выше, так что вино струилось через чеканный ободок и темными потеками лилось по полуоткрытой груди и пышному белому платью Хельды. Вокруг стоял восторженный многоголосый рев, в клубящемся чаду факелов вокруг меня в сумасшедшем хороводе вились и мелькали бородатые, бритые, носатые и безносые рожи, а я как столб стоял в центре этого ада и смотрел, как хозяин отводит рог от лица Хельды и, крепко охватив ладонью ее затылок, склоняется к ее губам. Кинжал вылетел из моей руки так быстро, что никто, кажется, даже не заметил, как из-под мышки хозяина вдруг выскочила резная костяная рукоятка с круглым набалдашником. А так как лезвие было узким и удар пришелся точно в сердце, то крови из раны выступило немного, и она вся впиталась в нижнее белье. Все видела только Хельда, и потому, когда тело хозяина вдруг обмякло и стало наваливаться на нее, она осторожно освободилась от объятий покойника и, ловко выдернув кинжал, спрятала его в пышных складках платья. Затем она решительно выпрямилась, встала на барьер и, выкрикнув какое-то восторженное приветствие, спрыгнула на арену рядом с медвежьей тушей. Хозяин остался лежать в широком, устланном шкурами кресле и являл собой вид скорее мертвецки пьяного, нежели мертвого человека. Хельда пробралась ко мне, проскальзывая между пляшущими, но их руки сомкнулись, и мы оказались в центре бешено кружащегося смерча из орущих человеческих, точнее, совсем уже озверевших физиономий. Убийство хозяина, на этот раз настоящее, могло открыться в любую минуту, и потому нам следовало как можно скорее выбраться из этого пьяного кровавого балагана. Это оказалось не так просто: как только мы с Хельдой как бы невзначай приближались к человеческому кольцу, чья-то рука или нога необыкновенно ловко отбрасывала нас на середину арены. Все это вдруг показалось мне не просто пьяным шабашем, а некой игрой, заговором, спектаклем, смысл и цель которого понимал, наверное, лишь грубый, подлый, осатаневший от пьянства ум его автора, уже стоявшего, как я полагал, у врат преисподней. А потому разорвать намертво сомкнувшееся вокруг нас кольцо из человеческих тел можно было лишь таким грубым, примитивным приемом, который заставил бы наших не в меру разошедшихся мучителей поверить в то, что мы так же, как и они, включены в эту безумную игру. Мы стали двигаться в сторону убитого зверя, постепенно смещая центр смерча, и когда плясуны стали перескакивать через медведя, я незаметно выхватил у Хельды кинжал и, резким рывком опрокинув тушу на спину, длинным взмахом острого клинка раскроил мохнатую шкуру зверя от глотки до паха.

Со всем остальным мы управились быстро, и, когда Хельда помогла мне облачиться в липкую, тяжелую, воняющую кровью и жиром шкуру, восторгу толпы уже не было никаких пределов. Меня стали валять по песку, поливать вином из больших деревянных ковшей, а кончили тем, что позволили мне встать с четверенек и, посадив Хельду на мои плечи, стали подталкивать нас к подножию деревянного, окруженного лосиными рогами трона, на котором величественно покоился остывающий труп хозяина. Но в тот миг, когда до бревенчатой стены оставалось не более полуметра, я слегка дернул плечами, дав знак Хельде. А когда она ухватилась руками за барьер, подтянулась и, оттолкнувшись ногами от моих плеч, взобралась наверх, я сбросил на преследователей тяжелую шкуру и двойным рывком преодолел расстояние от арены до подножия трона. Оглянувшись вниз, я увидел огромных косматых собак, яростно рвущих клыками шкуру и ободранную тушу медведя, походившую на мускулистый труп могучего воина. Скамьи вокруг арены были пусты, потому что когда медведь был убит и наступил час травли человека, все бросились вниз, прыгая на песок прямо через острые колья ограды, кое-где увенчанные звериными и человеческими черепами, голыми и желтыми от дождей, снега, зимних холодов и летнего зноя. Недавно попавшие на колья черепа, безглазые, покрытые шелудивыми остатками кожи и волос, источали приторную, сладковатую вонь, а на одном даже сидел сутулый седой ворон и редкими точными ударами сильного клюва дробил податливую височную впадину. Мельком глянув на все это, я выхватил широкий меч из ножен на поясе хозяина, одним ударом снес ему голову и, воткнув ее на ближайший кол, сбросил обезглавленное тело на угрожающе поднятые, растопыренные ладони наших преследователей. Арена пришла в совершеннейшее неистовство: пламя высоко поднятых факелов озаряло трепещущий лес человеческих рук, по дрожащим верхушкам которого мелкими толчками двигалась раздутая, расшитая золотом безголовая кукла, кропя кровью пышные, густо накрахмаленные манжеты, представлявшие собой как бы кроны этого чудовищного леса; псы бросили рвать в клочья медвежью тушу и стали тихо, утробно подвывать, задрав к ночному небу оскаленные окровавленные морды. Мне даже показалось, что они на свой собачий манер выражают скорбь по погибшему, но все эти сентиментальные иллюзии вмиг рассеялись, как только обезглавленная человеческая туша в конце концов продавила ослабевший шевелящийся покров из растопыренных пальцев и исчезла в потном орущем людском месиве. Толпа тут же раздалась в стороны, освободив псам пространство вокруг тела, которое вмиг исчезло под рычащим мохнатым клубком, а когда и он распался, на месте покойника осталось лишь несколько клочков окровавленного тряпья. При этом все происходящее совершалось так быстро, что мой мозг не успевал осознать то, что делали мои руки, видели мои глаза и слышали мои уши. И лишь когда с останками хозяина было покончено и над ареной вдруг стало тихо, Хельда осторожно, но настойчиво подтолкнула меня к деревянному трону, вокруг спинки которого густо топорщились отростки лосиных и оленьих рогов. Я понял ее и, не сводя глаз с притихшей, озаренной блуждающими всполохами факелов толпы, занял место хозяина и медленным торжественным жестом простер руку над ареной. И тут случилось нечто неожиданное: моих ушей достиг неразборчивый, но почтительный ропот, и укрощенная неведомой силой человеческая свора плавной широкой волной рухнула на колени, уткнув в окровавленный песок потные, распаренные лица. Меня несколько озадачил столь резкий переход от беспощадной травли к полной и безусловной покорности, граничащей с унижением, но я вспомнил, как во время нашего бегства через мертвую соляную пустыню Хельда рассказывала мне о племенах и народах, возводящих на трон только странников и чужеземцев. Порой их просто захватывают в плен и усаживают на место правителя чуть ли не силой, в других случаях процесс бывает более сложным: пришелец должен выдержать ряд неожиданных испытаний и, лишь пройдя через них, занять почетное, ко многому обязывающее кресло. Ритуальные убийства порой составляли главную и заключительную часть этой церемонии, но в нашем случае хозяин обставил путь к нему столь сложными и непроходимыми препятствиями, что преодолеть их можно было только чудом. Коллекция черепов на кольях достаточно ярко свидетельствовала как о непреодолимости этих преград, так и о несчастной судьбе моих предшественников, ставших невольными претендентами на такую, казалось бы, почтенную должность. Я понял, что должен сказать какие-то слова, но, как ни старался составить в своем измученном мозгу хоть мало-мальски внятную фразу, означающую, что я принимаю на себя почетные обязанности хозяина, у меня ничего не получалось. Я не ощущал в своей душе ничего, кроме ненависти к этим подобострастно изогнутым спинам и вызывающе торчащим кверху задницам, обтянутым блестящими шелковыми материями и окруженным тяжелыми сборчатыми фалдами узорчатых халатов. И тогда я понял, что сейчас могу говорить и делать все, что мне вздумается. Я свободным жестом опустил руку и приказал провести меня по всем покоям и подземельям замка. В ответ на мой приказ из коленопреклоненной толпы поднялся высокий морщинистый старик с гладко выбритым лицом и голым как яйцо черепом. Он провел нас по огромным залам с каменными полами и высокими сводчатыми потолками, облепленными густой бархатной копотью, по узким винтовым лестницам, пронизывающим круглые площадки с двумя-тремя небольшими пушечками, тупо созерцающими пространство сквозь пологие кирпичные воронки бойниц, вывел на верх самой высокой башни, откуда во все стороны открывался вид на бесконечные холмы, поросшие темным вековым лесом. Потом он незаметно наступил ногой на один из камней, которыми была вымощена площадка, пол под нами задрожал и стал медленно опускаться вниз. Я схватил нашего проводника за горло, но он так невозмутимо и бесстрашно посмотрел мне в глаза, что я устыдился своего малодушия и разжал пальцы, уже готовые сдавить его хрупкую старческую гортань. Тем временем пол опускался все ниже, и мы вместе с ним как бы медленно погружались на дно глубокого колодца с сырыми осклизлыми стенами.

— Вы хотели осмотреть подземелье, — сказал старик, — сейчас вы увидите его.

Вдруг под нами что-то лязгнуло, проскрежетало, напоминая звук толстой железной цепи, наматывающейся на зубчатый вал, и пол остановился, отдав в ноги легким пружинистым толчком. Мы были окружены почти непроглядной тьмой, если не считать источником света маленький, с пистолетное дуло, синий небесный кружок высоко над нашими головами. В наступившей тишине я слышал только тихий успокаивающий шепот Хельды и надтреснутое одышливое дыхание нашего проводника. В следующий миг, повинуясь какому-то безотчетному импульсу, я вытянул руку и уперся пальцами в скользкую каменную ямку. Когда она неожиданно подалась, одна из стен колодца стала медленно отходить в сторону, открывая низкое сводчатое пространство длинного коридора, озаренного тусклым ровным светом масляных плошек, упрятанных в неглубокие настенные ниши. По обеим сторонам коридора тянулся редкий ряд низких — в две-три ступени — каменных крылечек, упиравшихся в ржавые железные порожки массивных дверных коробов, задвинутых тяжелыми засовами с подковообразными дужками замков в кованых петлях. Посреди каждой дверки располагалось крошечное окошечко, забранное крупной охристой от ржавчины решеткой, убирающейся лишь для того, чтобы раз в сутки сунуть в бледные руки узника скользкую деревянную миску с ячменной баландой. Здесь уже семь лет томились крестоносцы, отправившиеся освобождать Гроб Господень и обманутые вероломным гостеприимством убитого мной хозяина. Так что весь представленный нам с Хельдой маскарад со всадниками в белых, расшитых крестами одеждах был лишь прологом ко всему последующему спектаклю со столь неожиданным для его устроителя финалом. Но все это освобожденные по моему приказу узники поведали нам уже вечером, во время пира, устроенного в замке по случаю моего коронования. Пир был великолепен. Трубили трубачи, с крепостных стен почти непрерывно палили пушки, столы ломились от вин и снеди, а когда на скатертях оставались одни объедки, тяжелые столешницы проваливались вниз и тут же возносились из чадящего кухонного подполья, накрытые еще более обильно и изысканно. Я почти не пил, а лишь пригубливал терпкое темное вино, вскользь поглядывая на пирующих и на Хельду, смотревшую на весь этот разгул мрачным торжествующим взглядом. Мою голову, успевшую обрасти жестким, серым от ранней седины ежиком, стягивал тяжелый золотой обруч с широкими плоскими шипами грубой холодной ковки. По левую руку от меня сидел широкоплечий и, по-видимому, когда-то очень сильный, но изнуренный долгим заточением человек. Длинная, слегка вьющаяся борода закрывала его лицо почти до самых глаз, внимательно наблюдавших за поведением своих освобожденных соратников.

— Ты дал нам волю, — слабым, но чистым голосом говорил он, поворачиваясь ко мне, — но этого мало… Нам нужны кони, оружие и наши доспехи, если только эти варвары не швырнули их в выгребную яму…

— Я сделаю все, что в моих силах, — заверял я, — но зачем?.. Куда вы поскачете? Где вы будете искать армию вашего предводителя, которая к тому же наверняка рассеялась и погибла среди враждебных вам народов?..

— Ты говоришь о земном воинстве, — с достоинством возражал он, глядя на меня юными, восторженно сияющими глазами, — я же говорю о небесном… Оно бессмертно, ибо Святая Дева стоит во главе его!

— Святая Дева? — переспрашивал я, поднося к губам тяжелый литой кубок и согласно кивая головой. — Но как же она допустила такую промашку, забросив вас в эти мрачные подземелья?

— Мы не можем знать путей провидения, — сухо отвечал мой собеседник, — быть может, наша встреча была определена небесами?

При слове «небеса» я почувствовал, как Хельда слегка ткнула меня в бок своим острым локтем. Я повернул голову и прочел в ее глазах безмолвное, но решительное повеление немедленно приступить к исполнению всего, что требует от меня недавний узник. Повинуясь этому взгляду, я встал из-за стола, отыскал среди пирующих нашего проводника и, взяв с собой трех человек, отправился в каменные кладовые, где были беспорядочно свалены причудливо и искусно изукрашенные доспехи, напоминавшие вороненые надкрылья и члены огромных жужелиц, намертво запутавшихся в золотой паутине. Вслед за нами по каменным ступеням в сопровождении двух бледных молчаливых спутников спустился мой седобородый собеседник. Наш проводник слегка коснулся одного камня, и в стене открылась большая ниша с дощатым полом. Общими усилиями мы перенесли в нее часть доспехов, проводник привел в движение потайной механизм, ниша закрылась, за стеной послышался маслянистый шелест цепей, туповатый лязг шестеренок, а когда шум смолк и часть стены вновь отошла в сторону, ниша была пуста. Я оставил их продолжать свою работу, а сам поднялся в зал, уже неплохо ориентируясь в запутанном лабиринте галерей и коридоров. Хельда сидела на прежнем месте и смотрела на возню шутов, стравливавших двух боевых петухов перед полыхающим камином. Наконец им это удалось: петухи разъярились и стали бросаться друг на друга, выгибая шеи и топорща остроконечные радужные перья. Я тронул Хельду за плечо, но она даже не пошевелилась, завороженно глядя, как петухи с криками подскакивают вверх, выставляя перед собой растопыренные когтистые лапы с отточенными медными наконечниками на шпорах. Наконец одному из них удалось обманным движением направить в сторону бешеный наскок противника, подпрыгнуть и резким взмахом чешуйчатой лапы вонзить шпору в его выгнутую взъерошенную шею. Петух уронил голову, коротко всхлипнул порванной глоткой и забегал по кругу, швыркая когтями по половицам и кропя их мелким кровавым бисером. Шуты истерически завизжали и короткими неуклюжими пинками стали гнать агонизирующую птицу к редкой каминной решетке. А когда петух, перебирая в воздухе скрюченными лапами, выкатился на железный лист перед закопченным каменным сводом очага, один из шутов подскочил и сильным ударом послал этот кровавый ком перьев в широкую алую щель между пылающими бревнами. Хельда обернулась, посмотрела на меня, и я с ужасом увидел в ее глазах пляшущие искорки хмельного бешеного восторга. Она протянула мне наполненный вином рог, я принял его и, не отводя глаз от ее лица, отпил небольшой глоток. Ее возбуждение вдруг передалось мне; мои виски заломило от частых толчков приливающей крови; я подхватил Хельду на руки и под восторженные пьяные вопли пирующих вынес ее из зала. Тут же из боковых ниш выступили две высокие фигуры и пошли вперед, озаряя наш извилистый путь мятущимся светом факелов. Вскоре перед нами возникла из мрака массивная дверь, один из факельщиков распахнул ее, а когда я с Хельдой на руках переступил порог, бесшумно закрыл ее за моей спиной. Мы остались одни в большой комнате с высоким потолком, все стены которой были убраны толстыми ворсистыми коврами с самыми непристойными сценами, какие только может представить себе человеческое воображение. Посреди комнаты возвышалось застланное тончайшими шелками ложе, а в четырех треножниках по его углам бесшумными разноцветными огнями полыхали пряные благовония. Трепетный свет играл и искрился, отражаясь в драгоценном бисере, кое-где унизывавшем золотые ковровые нити, голова моя кружилась от усталости и маслянистого дурмана горящих светильников, а руки Хельды страстно обнимали мои плечи, шею и тянулись все выше, лаская пальцами мой небритый щетинистый подбородок, веки и мочки ушей. Я почувствовал, что соскальзываю в какое-то темное жаркое забытье, но страшным усилием воли удержался на краю, добрел до середины комнаты и, опустив Хельду на холодный скрипучий шелк покрывала, стал расплетать ее пальцы, намертво захлестнувшие мой затылок. Ее жаркий зовущий шепот мягкими молоточками колотился в мои уши, в глубине темных расширенных зрачков зигзагами вспыхивали и пробегали алые всполохи, на шее пульсировали и трепетали голубые переплетения вен, влажный кончик языка быстрыми касаниями облетал приоткрытые губы, окаймлявшие ровную двойную полоску жемчужных зубов. Но в тот миг, когда я осторожно освободился от ее объятий, снял с головы корону и обернулся, чтобы положить ее на ночной столик в изголовье, Хельда вдруг вскочила, отбежала в угол и, сорвав с настенного ковра длинный гибкий хлыст с тяжелой наборной рукояткой, сильным сухим щелчком разорвала мерцающую дымную завесу над моей головой. Следующий удар молнией ожег мою шею и до кожи прорвал бархатный камзол на плече, а когда я бросился к Хельде, чтобы вырвать у нее хлыст, она успела намотать его на ладонь и так ударила меня в лоб круглым набалдашником рукоятки, что перед моими глазами вспыхнули и побежали алые расплывчатые круги. Но перед тем как окончательно провалиться в забытье, я как сквозь туман видел, как Хельда рывками стягивает с себя пышное платье и как ее сильные пальцы погружаются в темную ямку между чуть торчащими в стороны грудями и, ломая ногти, разрывают крестообразный переплет тугой корсетной шнуровки. Очнувшись, я увидел, что лежу на шелковой перине, глубоко утонув в ее пухлых недрах и раскинув в стороны руки и ноги, а Хельда сидит верхом на мне и, пристально глядя в мои полуприкрытые глаза, зябко кутается в горностаевую мантию, накинутую прямо на голое тело. Я тоже был совершенно обнажен, но, в отличие от нее, не чувствовал никакого холода. Напротив, все мое тело горело, как в приступе лихорадки, а все его члены казались налитыми тяжелым расплавленным металлом.

— Мой!.. Мой!.. — жарко прошептала Хельда, распахивая мантию и склоняясь к моему лицу. — Прости, любимый, за то, что я сделала тебе больно, но я не могу иначе, я слишком люблю тебя, чтобы довольствоваться теми жалкими неуклюжими ласками, которыми мы с тобой одаривали друг друга прошлой ночью!..

Я краем глаза увидел в оконном проеме слабый розоватый свет зари, и тут только до меня дошло, что со времени нашего вступления под кров этого замка прошло чуть больше суток. Но за это время случилось так много всяческих событий, что их вполне могло бы хватить на целую жизнь. А Хельда ласкала меня все жарче и настойчивей, изящно копируя позу, изображенную на одном из настенных ковров, и я чувствовал, как мое тело невольно охватывает плавно восходящий смерч разгорающегося желания. Откуда-то снизу из-под пола доносился слабый железный лязг; там, по-видимому, разбирали и чистили, готовя их в дело, доспехи, но эти мужественные звуки вскоре потонули в томных, протяжных стонах Хельды, жарком шорохе мнущегося шелка и ритмичном скрипе пластин из китового уса, составлявших упругий каркас перины. Утренняя свежесть, хлынувшая в оконный проем сквозь сетчатый нефритовый покров виноградных листьев, приятно холодила мое потное, разгоряченное тело, а когда наши взаимные ласки достигли своего наивысшего предела и из уст Хельды вырвался протяжный торжествующий вопль утоленного желания, я в последнем содрогании вдруг ощутил чувство полного слияния с некой высшей непостижимой Сущностью, с холодным и даже несколько брезгливым любопытством взиравшей сквозь мои глазницы на клочок вещественного мира, доступный моему зрению. Затем перина стала как будто засасывать меня, оборачивая приятно расслабленное тело влажными шелковыми складками. Хельда откинула голову, обшарила руками пространство вокруг себя и, отыскав сброшенную мантию, завернулась в нее и легла рядом, положив голову мне на грудь. Мы провалились в долгий, глубокий, омутно-черный сон, порой перемежавшийся яркими краткими вспышками страсти, последовательно принимавшей плотские образы нашего настенного путеводителя по любовному серпантину. Когда же Хельде начинало казаться, что я недостаточно тонко и понятливо отвечаю на ее ласки, она спрыгивала с постели, набрасывала мантию, хватала со стены хлыст и принималась подстегивать мой пыл, в кровь полосуя мне плечи и спину. Иногда перед нашим ложем словно по волшебству возникал изящно, но не слишком обильно накрытый стол, и мы принимались наспех утолять жгучий голод фруктами и кусками жареной дичи, приправляя их возбуждающими пряностями и запивая терпкими прохладными винами из пахнущих землей кувшинов. Порой у меня возникало такое чувство, будто стремительный поток времени, грубо исторгающий всех нас из материнского лона и насквозь пропитывающий нашу тленную плоть за те мгновения вечности, что мы привыкли называть годами нашей жизни, по прихоти провидения вовлек нас в узкую, достигающую до самого дна воронку, выстлав ее горловину картинами всех соблазнов и искушений, какие только представлялись человеку со времен его сотворения. При этом все очарование падения заключалось в том, что каждый раз, когда мои силы представлялись истощенными до последнего предела, Хельда брала горящую ароматную курильницу, отыскивала среди ворсистой ковровой вязи некую новую подробность или деталь уже пройденного нами пути, возвращалась в мои объятия и, бегло играя подушечками пальцев и кончиками ногтей на чувствительных точках моего тела, вновь обращала его в гибкий и послушный инструмент, исторгающий волнующие трепетные звуки торжествующей плоти. И вдруг все стихло, и я словно в полудреме ощутил миг наступления этой пустой беспредельной тишины, разливавшейся в розоватом сумраке, изнутри выстилавшем мои полуприкрытые веки. Я открыл глаза и увидел Хельду. Она стояла у окна, набросив на плечи длинную накидку из бархатистых шкурок выхухоли, и сквозь густой переплет виноградных лоз смотрела в сторону восходящего солнца. Я тихо окликнул ее, но она даже не шевельнулась, словно завороженная открывшейся перед ее глазами картиной. Тогда я встал, подошел к ней и увидел, что ее неподвижный взгляд устремлен на далекую маленькую группу белых всадников, неторопливо спускавшихся по каменистому склону противоположной горы в сопровождении оруженосцев на темных низкорослых лошадках. Почувствовав мое присутствие, Хельда повернула голову и посмотрела в мои глаза тревожным, влюбленным и в то же время повелительным взглядом, значение которого не нуждалось в словесном истолковании. В ответ я молча снял со стены арбалет, наложил стрелу и, раздвинув наконечником виноградные листья, пустил ее в направлении кавалькады. Всадники остановились, и пока они в замешательстве топтались на месте, Хельда взрезала вену, растянула на полу белую шелковую простыню, сорванную с нашего ложа, и, начертав на ней огромный кровавый крест, вытолкнула в окно скомканное полотнище, держа его за два угла. Мои сборы были недолги, тем более что в зале оставался один свободный, богато изукрашенный доспех, принадлежавший, как мне сказали, тому рыцарю, чей прикованный скелет мы нашли в одном из подземных казематов. На прощание Хельда сказала мне, что у нее, кажется, будет ребенок, и спросила, кого бы я хотел: мальчика или девочку? Я сказал, что мне все равно, поцеловал ее, склонившись с седла, и, дав шпоры коню, поскакал догонять кавалькаду.

По дороге я подумал, что, конечно, лучше было бы мальчика, но, полагая, что мне вряд ли суждено когда-либо возвратиться в этот замок и увидеть свое дитя, окончательно решил, что это все равно. Но человеку не дано прозреть свое будущее, а тем более проникнуть в замысел провидения, имеющего на каждого из нас какие-то свои, недоступные нашему скудному воображению виды. Я вернулся, оставив за спиной три года странствий, кровавых схваток, беспощадных штурмов, голодных безнадежных осад и не приобретя взамен ничего, кроме нескольких полуистлевших щепочек от Его Креста. Я оставил коня под той самой скалой, где мы с Хельдой три года назад пробудились при приближении белых всадников, а сам вскарабкался по каменистому склону и с вершины увидел замок. Внешне он оставался таким же величественным, неприступным, манящим, но все же какое-то смутное чувство подсказывало мне, что за этими мощными стенами установилась уже некая иная, не то чтобы откровенно враждебная, но чуждая и недоступная мне жизнь. Обеспокоенный этим предчувствием, я спустился вниз, напоил коня и, дождавшись сумерек, осторожно подобрался к подножию высокой отвесной скалы, плавно переходившей в крепостную стену. Здесь я сразу заметил, что обитателей замка мало заботит неприступность их столь грозного на вид жилища: в глубоких трещинах прочно гнездился цепкий кустарник, а когда я вскарабкался по нему до основания каменной кладки, мне навстречу приветливо потянулась густая сеть из стеблей хмеля и дикого винограда. Я сбросил сапоги и пополз вверх, глубоко запуская руки в ломкий упругий переплет свежих и прошлогодних стеблей. Они растягивались, рвались, два раза я срывался и повисал над сумеречной пропастью, чувствуя, как хрустят и потрескивают виноградные лозы над моей головой и осторожно, на ощупь, погружая пальцы вытянутых ног в расщелины каменной кладки. Добравшись до глубокой темной оконной ниши, я свернулся в клубок на широком подоконнике и решил немного подремать, захлестнув пряжку поясного ремня вокруг одного из прутьев решетки и пропустив руку в петлю на свободном конце. Но не успел я закрыть глаза, как в темной глубине зала забрезжил слабый, трепетный огонек свечи, прикрываемый от беспорядочных сквозняков розовой на просвет ладонью. Я затаил дыхание, но когда свеча приблизилась, потянув за собой тонкое женское лицо в глубоких пятнах теней, словно окаменел от изумления и страха: посреди зала стояла Хельда. Но это была не та нежная и жестокая вакханка, чей прощальный поцелуй не смогли стереть с моих губ годы битв и странствий: ее волосы поредели, посеклись и беспорядочными космами спадали на плечи и грудь, едва прикрытые грубой холщовой хламидой, из-под которой виднелись крупные ржавые звенья тяжелой цепи, увешанной массивными круглыми медальонами с чеканными ликами апостолов. Вдруг внезапный порыв заоконного ветра растрепал мои лохмотья, ворвался в зал и едва не сбил пламя свечи. Хельда подняла голову и посмотрела прямо на меня темными внимательными глазами, не обнаружившими, к моей великой радости, ни малейших признаков безумия. Она пошла к нише, бережно храня дрожащий свечной огонек в розовой раковине ладони и тихо шурша босыми ступнями по каменным плитам пола. По-видимому, Хельда решила прикрыть внутренние ставни, косо свисавшие в зал на разболтанных кованых петлях, но, пока она по ступенькам поднималась к нише, я осторожно сполз на самый край подоконника и почти повис на кожаном ремне, тугой петлей захлестнувшем кисть моей левой руки. Я замер, боясь выдать свое присутствие, но, когда лицо Хельды вдруг возникло прямо передо мной в крупном квадрате решетки, обметанной по краям рыхлыми хлопьями ржавчины, мои губы невольно разжались и прошептали ее имя. Это было одно из самых ужасных мгновений во всей моей жизни. Нет, она не вскрикнула, не уронила свечу, не отшатнулась и не упала, оступившись на верхней ступеньке; я не заметил в ее глазах даже искорки страха: их взгляд, внимательно изучавший мое лицо при слабом порывистом свете протянутой сквозь решетку свечи, был спокоен, холоден и бесстрастен…

— Быть может, она просто не узнала вас? — взволнованно прошептал Норман. — Мало ли какой разбойник или лесной бродяга мог на ночь глядя вскарабкаться по виноградным зарослям, имея в душе самые неблаговидные намерения?!.

— Нет-нет, командор, — покачал головой падре, — она узнала меня… Когда я назвал свое имя, в глубине ее зрачков на миг вспыхнул и тут же погас темный огонь желания — клянусь вам!.. Потом ее рука накренила свечу и, оставив на камне прозрачный восковой наплыв, утопила в нем основание своего нежного светильника. Ставни закрылись, в темной сводчатой пустоте зала гулко лязгнул задвигаемый засов, прошоркали и замерли удаляющиеся шаги, и я остался висеть над пропастью в полуночном мраке, слабо озаренном свечным огоньком, вытянутом как наконечник стрелы степного кочевника. И тут только я обратил внимание на то, что, несмотря на бешеные порывы ветра, пламя свечи остается совершенно неподвижным, а его свет постепенно усиливается, заполняя нишу, обтекая мои плечи и оттесняя от крепостной стены буйный, беспорядочно мятущийся за моей спиной мрак. Поразило меня и то, что вся моя усталость вдруг исчезла, растянутые измочаленные мышцы внезапно налились легкой упругой силой, а когда я свободной рукой взял свечу и выставил ее над краем ниши, ее свет выхватил из густого темного виноградного переплета узкие замшелые ступени, почти незаметно выступающие из каменной кладки на ширину босой ступни и косо убегающие вниз по крепостной стене. Я стал спускаться, продираясь сквозь листву, прижимаясь спиной к влажным от ночной росы камням и держа перед собой все так же ровно и неподвижно горящую свечу. Мой конь приветствовал меня слабым надтреснутым ржанием, а когда я подошел к нему, он вытянул вперед совершенно седую морду и зашлепал замшевыми губами, обнажая желтые, наполовину съеденные зубы. Рядом валялось сгнившее, изгрызенное лесными мышами седло, а по сторонам от него торчали из мха ржавые концы всех четырех подков. И тут силы покинули меня, я опустился на замшелые камни перед разбитыми копытами моего одряхлевшего скакуна, по привычке дунул на свечку и, не успев удивиться ее послушному угасанию, провалился в густую глубокую тьму вселенской ночи. Не знаю, как долго я спал, не могу вспомнить, в каких мирах носилась все это время моя беспокойная душа, помню лишь то, что в минуты наиболее ярких и добротно обставленных сновидений мне казалось, что это и есть подлинная жизнь, а та, остановленная и оставленная мной у подножия замка, — миф, оптический обман, рождественский соблазн игривого воспаленного воображения. Но стоило мне подумать об этом, как сновидение рассыпалось и меркло, сменяясь новым, еще более ярким миражем, бесследно стиравшим в моей памяти всю предыдущую картину. А когда я в очередной раз открыл глаза, стряхнув с ресниц сверкающие капли росы, то увидел, что на сей раз мой сон раскрашен в изумрудные цвета древесных листьев, пронизанных отчетливыми веерами прожилок, покрыт ярко-голубым небесным куполом и навылет прострелен лучами еще невидимого утреннего солнца. Я привстал, опершись на локоть, и увидел известково-белый конский череп в полуметре от моего изголовья. Чуть подалее из яшмовых шишек лишайника выступали круглые головки костей и ритмичный ряд плоских ребер, напоминающий голый корабельный остов. Свечной огарок истаял на покатом лошадином лбу, оставив в углублении угольную запятую сгоревшего фитилька, заполнив швы черепа застывшими янтарными потеками и занавесив пустые глазницы волнистой матовой лепниной восковых ресниц. Когда я протянул руку к черепу, навстречу мне из-под этого окаменевшего занавеса с тихим свистом выбежала и закачалась на упругой чешуйчатой шейке треугольная змеиная головка. Я пристально посмотрел в ее лучистый малахитовый глаз, рассеченный надвое черным вертикальным зрачком, и змея исчезла, словно втянутая внутрь темной подлобной полостью мертвого времени, вытеснившего живое студенистое вещество обитавшего там мозга. Скала, переходящая в мощную стенную кладку, по-прежнему возвышалась надо мной, но теперь она была совершенно голой и даже как бы слегка стесанной под углом к земле, покрытой замшелыми валунами, готовыми услужливо подставить свои крутые лбы под ребра и конечности любого бродяги, которому придет в голову мысль посетить замок, минуя главные и единственные его ворота. Я не стал рисковать и, ополоснув лицо в маленьком студеном родничке, бьющем из каменной расщелины, направился к подъемному мосту, опираясь на вырезанный из орешника посох. За время сна моя изношенная, но кое-где еще искрившаяся обрывками золотого шитья одежда преобразилась в грубый холщовый балахон, больше похожий на мешок из-под овса с прорезями для рук и головы. На плече моем в такт шагам болталась потрепанная дорожная сумка, на дне которой неожиданно обнаружилась горсть мелких монеток с гербами и профилями неизвестных мне княжеств и государей, а также окаменевшие огрызки и объедки неизвестного происхождения. Проходя мимо налитой водой ямы на месте вывернутого бурей дуба, я наклонился и увидел, что из глубины ее на меня смотрит худой, изможденный жизнью старец с кипарисовыми четками, несколько раз обмотанными вокруг сухой жилистой шеи. Поднявшись к дороге по одной из незабытых мной тропинок, я увидел, как вдали медленно опускается подъемный мост и как тяжело, со скрипом, расходятся в стороны окованные створки ворот. Не то чтобы боясь, но скорее просто не желая до времени открывать себя, я укрылся в цепких придорожных зарослях ежевики и стал наблюдать за воротами, утоляя голод и жажду крупными сочными ягодами с ближних веток. Но въезжать на мост никто не спешил, и мне даже отсюда было видно, как томятся под жарким солнцем две маленькие фигурки стражников, поставленных по краям ворот и в знак бдительности лениво, но ежеминутно скрещивавших над аркой сверкающие наконечники длинных пик. И вдруг на дороге прямо передо мной возник высокий темноглазый человек в длинной ветхой хламиде соломенного цвета.

— От кого ты прячешься? — с мягким укором сказал он, глядя мне в лицо сквозь густой колючий переплет ветвей. — Иди, она столько лет ждала тебя!

Сказал и исчез, а я, оставляя на шипах клочья мешковины, выбрался из своего укрытия и твердым решительным шагом направился к воротам. Мой посох фонтанчиками взбивал мелкую пыль, на дне дорожной сумы в такт шагам шуршали и шоркали друг о друга птичьи кости, жидко позвякивала стертая мелочь, а свободная рука все порывалась вытянуться вперед и подобострастно раскрыть ладонь навстречу скудному подаянию. Достигнув моста, я перебросил суму на спину, упал на колени и пополз, припадая грудью к стянутым скобами плахам, стуча посохом и на все лады заклиная обитателей замка сжалиться над нищим странником. Стражники не препятствовали мне, но, проходя под их скрещенными пиками, я по старой воинской привычке быстро стрельнул глазами по сторонам и увидел, что из-под блестящих, задвинутых глухими пластинчатыми забралами шлемов кое-где выбиваются пряди волос. У правого стражника волосы были каштановые, у левого — соломенные, а их заметная мягкость и слабые признаки стыдливой ухоженности не оставили во мне никаких сомнений в том, что вход в замок охраняли не мужчины, а женщины, скрывшие признаки своего пола под жесткими, маскирующими формы доспехами. Я решил, что вскоре это странное обстоятельство объяснится самым простейшим образом, и пополз дальше, ни на миг не ослабляя своих жалостливых, протяжных, но довольно оскорбительных для моего собственного слуха воплей. Миновав арку, я услышал за спиной тяжелый скрип давно не мазанных петель, а подняв голову, увидел перед собой двух привратников в длинных бурых балахонах, подпоясанных растрепанными льняными веревками и завершавшихся глухими остроконечными колпаками с овальными прорезями для глаз. Когда они приблизились ко мне и наклонились, чтобы подхватить под руки и поднять с колен, я успел заметить, как из-под складок рукава мелькнули тонкие, хоть и огрубевшие от тяжелой работы пальцы. Итак, весь маскарад пролога стал мне ясен, оставалось дождаться только торжественных звуков, предваряющих появление на подмостках главных действующих лиц этой увлекательной, хоть и несколько мрачноватой по колориту драмы. Вскоре послышались и звуки: едва мои провожатые ввели меня под высокие стрельчатые своды длинной и несколько устремленной вверх галереи, как где-то над нашими головами раздался низкий утробный рев медного рога и тонкий переливчатый посвист нескольких тростниковых флейт. Звуки стали нарастать, перекликаться, перебивая и перекрикивая друг друга, и к тому времени, когда мы достигли конца подъема, превратились в некое подобие растрепанного акустического веника, насаженного на крепкую басовую палку рога. Дойдя до высшей точки, все посвисты вдруг слились в ясный заключительный аккорд, затем звук резко оборвался, и в наступившей тишине я услышал ровный и бесстрастный женский голос, доносившийся из дальнего угла открывшегося перед нами зала. Зал был совершенно пуст, если не считать обстановкой двойной шеренги пышных, но изрядно потускневших от времени гербов, заполнявших простенки между высокими узкими окнами.

— Кто ты, странник? — вопрошала пустота голосом Хельды.

— Рыцарь, принявший обет служения Храму Господню и прошедший не одно воинское поприще во исполнение этого обета, — отвечал я, опершись на свой дорожный посох.

— Чем ты можешь подтвердить истину своих слов?

— В складках моей одежды зашито несколько щепок от Креста, на котором был распят наш Спаситель, — отвечал я.

— По обычаю, каждый вступающий под своды нашей обители должен внести свою лепту на поддержание ее высокого духа… — Голос Хельды замер на половине фразы, и я понял, что должен договорить за нее.

— Я согласен отдать вам святыню, добытую мной в землях, населенных неверными, — сказал я, — но она довольно крепко зашита в грубой холстине, а у меня под рукой нет ни одного острого предмета, которым можно было бы разрезать шов тайника.

— Безоружный рыцарь? — удивилась Хельда.

— Да, госпожа игуменья, — ответил я, преклоняя голову, — нападать мне больше не на кого, а у Господа хватит сил защитить своего раба, если ему будет грозить беда.

— Господь? — переспросила Хельда. — А если он далеко, а враг близко?

— Господь везде, — смиренно отвечал я, — а потому между мной и врагом всегда останется место для Него…

— О странник! — воскликнула Хельда. — Если твой меч был так же ловок и остер, как твой язык…

— Я навечно вложил свой меч в ножны, а язык всего лишь послушное и лукавое орудие души, подвигнутой к жалкому красноречию либо Богом, либо дьяволом!..

— Довольно! — сухо перебила Хельда. — Брат Унгер, брат Амилал, проводите странника в его покои и помогите ему распороть тайник с реликвиями!

Остроконечные колпаки согласно кивнули, и в руках у них вдруг вспыхнули свечи, двумя полукружьями разогнавшие предстоящий мрак и обнажившие широкие каменные ступени, покрытые плоскими полустертыми гербами и длинными неразборчивыми эпитафиями.

Меня привели в довольно просторную келью с деревянным полом. Все стены ее были сплошь увешаны бледными гобеленами с подробными и довольно грамотными изображениями сцен из крестовых походов. Это обстоятельство заинтриговало меня, а когда под предлогом усталости я привалился к одному из полотен и провел пальцами по его грубоватому ребристому плетению, удивление мое возросло необычайно: гобелену было не более двух лет — он еще не успел как следует отвисеться и вытянуться! А так как все сцены представляли эпизоды из паломничества одного рыцаря, то, следовательно, изготовить их за краткий срок могла лишь искусная и довольно большая артель, все силы которой были сосредоточены на этой долгой, кропотливой работе, и направлялись чьей-то единой и властной рукой. Пока я так размышлял, мои проводники ловко и сноровисто застелили широкий деревянный топчан у стены, принесли таз, кувшин с водой, полотенце и молча встали передо мной в ожидании, пока я начну раздеваться. Я быстро переглянулся с немыми черными прорезями на капюшонах, резким согласным движением выброшенных вперед ладоней погасил огоньки свечей, поставленных по краям стола в дальнем углу кельи и стал осторожно отступать к двери, протянув руки в кромешный мрак за моей спиной. И тут я почувствовал, как мои пальцы почти одновременно скользнули в шерстяные складки монашеских риз и коснулись горячей, нежной, жарко пульсирующей плоти. При этом подозрения насчет маскарада нашли окончательное и более чем убедительное подтверждение. Я несколько ошибся лишь в отношении возраста моих провожатых, прибавив им наугад лет десять-двенадцать, но был зато прав, предположив, что за их спинами — в аллегорическом, разумеется, смысле — не только постные бдения и смиренные покаянные молитвы. То есть, конечно, и пост, и молитвы, и даже, быть может, более жаркие и покаянные, нежели у сухих святош и ханжей, имевших дело лишь с воображаемым или, в худшем случае, рукотворным дьяволом. Итак, передо мной неожиданно открылась еще одна бездна, в которой на протяжении ночи обнаружилось такое множество потайных ящичков, дверец, закоулков, двойных днищ и прочих приятных неожиданностей, что под утро я совершенно потерялся в их жарком запутанном лабиринте и едва вспомнил о первоначальной цели нашего прихода.

— А это настоящие обломки от Креста Господня? — томным голосом спросила «брат Амилал», принимая из нежных ловких пальчиков «брата Унгера» несколько полуистлевших щепочек, выпоротых из потайного кармашка моего пропыленного балахона.

— Неужели у кого-то поднимется рука сотворить подделку святыни?!. — в гневе воскликнул я.

— Поневоле станешь подозрительным после того, как тебя в четвертый раз напоят вином, якобы оставшимся от брака в Кане Галилейской, — кокетливо повела глазками «брат Унгер».

— В последний раз напоили такой кислятиной — б-р-р!.. — капризно и брезгливо пропищала «брат Амилал». — На другой день так мутило!..

— Еще бы — столько выпить! — с укором произнесла «брат Унгер», садясь на постели и подворачивая под себя стройные голени с тонкими породистыми лодыжками.

Через две-три реплики сидевшие по бокам от меня монашки уже окончательно перешли на личности и стали бесстыдно поносить друг друга такими словами, каких мне не приходилось слышать и от разгоряченных вином мужчин. Но я внимательно вслушивался в их перебранку и среди ругани пытался разобраться в том, что составляет основу жизни этой странной обители. И вот какую картину составило мое воображение из беспорядочных воплей моих темпераментных служительниц. Каким образом замок преобразился в монастырь, я так и не понял, но принял это как факт проявления невероятной, хоть и несколько странно преобразованной воли его основательницы. А дальнейшее существование обители во многом определилось ее расположением на пути паломников, которым удавалось унести ноги из тех благословенных или, быть может, проклятых земель, где творил чудеса наш Спаситель. Рыцари, странники, да и просто всякие дерзкие ловцы фортуны останавливались в замке и, насколько я понял, далеко не всегда расплачивались за гостеприимство лишь прокисшим вином или прочими реликвиями столь же сомнительного происхождения. Случайные постояльцы поддерживали дух обители гораздо более натуральным и действенным способом, бросая в гостеприимное лоно «сестер во Христе» те самые малые «горчишные зерна», из которых по прошествии определенного природой срока на свет появлялись вполне достойные и изрядно увеличившиеся в размерах плоды. Таким образом, я наконец-то понял, какая роль отведена мне в предстоящем спектакле, а прикинув размеры замка, вспомнив примерное число музыкантов в невидимом оркестре над галереей, добавив стражу и для страховки утроив полученное число, получил довольно внушительный результат, показывающий, что для обслуживания обители скорее подошел бы небольшой отряд рыцарей в сопровождении равного штата оруженосцев. Перебранка «брата Унгера» и «брата Амилала» дошла уже до крайнего ожесточения, когда под самым окном кельи не пропел, а как-то дико проскрежетал первый очнувшийся петух, и мои монашки заторопились. Одна ловко зажгла от растекшегося по столешнице огарка свою предусмотрительно сбереженную свечу, и в нарастающем маслянистом свете обнаженные тела обоих «братьев» предстали перед моими глазами в такой совершенной красоте линий и пропорций, что я не только смиренно принял мысль о предстоящем мне в этих стенах «паломничестве», но, проводив монашек до двери и задув огарок на углу стола, лег в постель с некоторым остаточным волнением в крови.

Когда я проснулся, строгие лики гобеленов на противоположной стене терялись среди рубиновых пятен вечернего солнца, пробивавшегося сквозь причудливо вырезанный переплет высокого окна в моем изголовье. Перед кроватью стоял просто и чисто накрытый стол, в углу комнаты на грубом некрашеном табурете возвышался умывальный кувшин, а через спинку стула была перекинута моя дорожная хламида, отстиранная до чистой соломенной желтизны и искусно залатанная и подшитая во всех прохудившихся и изношенных местах. Я встал, умылся, оделся и приступил к трапезе, поднимая глиняные крышки блюд и наслаждаясь ароматами кухни, уже усвоившей и вобравшей в себя лучшие пряные диковинки и редкости тех земель, из которых возвращаясь останавливались в обители на краткий постой отчаянные, стосковавшиеся по чистой постели и женской ласке бродяги и авантюристы. Рубиновые пятна солнца незаметно для глаза переползали по плотному плетению гобеленов, оживляя искусно вытканные, суровые лица, не изменявшие своего непреклонного выражения даже перед узким ликом смерти, не раз отражавшимся на сверкающих плоскостях кривых сарацинских клинков. Но каково же было мое изумление, когда я вдруг увидел, что черты Первого Рыцаря, чей крестный путь был довольно подробно отражен на огромных листах этой тканой летописи, весьма сходны с моим давним портретом, нанесенным рукой Хельды на круглое донышко медальона, оставленного здесь, в замке, в залог моего возвращения. Дабы убедиться в этом окончательно, я взял широкий низкий бокал на тонкой ножке, до краев наполнил его вином, поставил на пол и наклонился так, чтобы отражение моего лица вписалось в окаймленный чеканным серебряным ободком край сосуда. Из глубины чаши на меня бесстрастно взирал двойник-прообраз бледного гобеленного крестоносца. Но что оставлял за своей спиной этот рыцарь сурового и печального образа? Руины, кровь, пепелища и бездыханные тела тех, кто имел несчастье не только родиться под другими звездами и поклоняться иным богам, но и неколебимо упорствовать в своем, быть может, невольном заблуждении, в суеверном мраке, который не в силах разогнать ни сверкание искусных в ратном деле мечей, ни тихое пламя свечей над безвестными могилами воинственных паломников. Я вернулся на свое ложе, осушил чашу, на дне которой отразился мой лик и, погруженный в эти размышления, незаметно задремал, даже не скинув своей дорожной хламиды. Каково же было мое потрясение, когда открыв глаза, я вновь ощутил на своих щеках колкие касания росинок, облетевших с моих вздрогнувших ресниц и увидел среди замшевых бугров лишайника уже знакомый конский череп с растекшимся по всему темени свечным огарком. Вновь из-под воскового века над пустой глазницей мелькнула и исчезла треугольная змеиная головка, вновь я поднялся к обочине дороги и, спрятавшись в цепких ежевичных зарослях, был подвигнут к дальнейшему пути неким призрачным видением, напомнившим мне о том, что в замке уже который год ждут моего возвращения. Все дальнейшее повторилось с такой скрупулезной, поистине монастырской точностью, что, закрыв поутру дверь за очередными двумя «братьями», я не стал продолжать изучение изображений на стенах своей гобеленовой кельи, а сразу выпил предназначенный мне бокал вина, вернулся на свое еще не остывшее ложе и с чувством острого, хотя и несколько опасливого любопытства попытался притвориться спящим. Вначале мне это как будто удавалось, но вскоре под алый шелк моих век стали проникать всякие беспорядочные, а порой и довольно соблазнительные видения, сменившиеся краткой искрящейся тьмой и окончившиеся беспокойным пробуждением среди знакомого пейзажа: череп, головки костей, змея… «Зачем?» — подумал я, в третий раз послушно проползая под скрещенными копьями и вполне натурально вопя о сострадании к несчастному страннику. «Кто она?» — свербило в голове в то время, когда я заученно и обтекаемо отвечал на якобы коварные вопросы, обратив лицо в темный угол зала, где тускло просвечивала высокая фигура в серой складчатой мантии. Но когда, поднимаясь по стертым могильным плитам, я вдруг оступился, выскользнул из гладких ладоней провожавших меня «братьев» и упал лицом на едва различимую надпись под гербом, в глаза мои бросилась дата погребения, поразившая меня своей свежестью: захоронению было всего полтора года! И вдруг все раскрылось передо мной с такой ясностью, как если бы я долго держал перед глазами папирус с непонятными значками и вдруг каждый значок ожил и напитался живой плотью своего далекого прообраза. Я провел рукой по той складке хламиды, где должны были быть зашиты иссохшие щепки, и чуть не расхохотался в голос, почувствовав пальцами ребристое утолщение шва. «Так вот чем заканчивается этот маскарад!» — подумал я с грустным и в то же время радостным чувством, предвкушая скорое и окончательное избавление от земных мук. Я понимал, что за порогом смерти меня, скорее всего, ждет ад, но ни сама идея ада, ни красочная жутковатая мазня вдохновленных этой идеей художников, никогда не производили на меня достоверного впечатления, представляясь всего лишь одним из мрачных соблазнов падкого на кошмары воображения. Так что мне оставалось лишь достойно доиграть свою роль в этой странной, причудливо декорированной, населенной искусными «жрицами любви» пьесе и в назначенный час сойти со сцены, отдав прощальный поклон той воображаемой публике, глаза которой следят за нами даже тогда, когда мы остаемся в полном одиночестве. И потому на сей раз я был даже несколько удивлен и обеспокоен, когда двое моих провожатых довели меня до знакомой двери и молча удалились, оставив в моей ладони увесистый железный ключ. «Дело, кажется, принимает новый оборот», — подумал я, нащупав бородкой замочную скважину, со скрежетом два раза провернув пальцами литую головку и решительно толкнув тяжелую дверь. С гобеленов на стенах на меня с печальным немым укором взирали изможденные вытянутые лица, озаренные огоньками длинных тонких свечей, вдруг представившихся мне редким лесом копий с окровавленными наконечниками. Смущенный видом этой немой живописной толпы, я не сразу обратил внимание на то, что в дальнем углу кельи на высоком стуле сидит неподвижная фигура в знакомой серой мантии, с глухим остроконечным капюшоном. Почувствовав на своем лице живой человеческий взгляд, я мгновенно повернул голову и чуть не вскрикнул, узнав, точнее, угадав Хельду под грубыми темными складками. Но она предупредила мой крик, подняв руку и трижды осенив сложенными перстами дымный от горящего воска воздух над моей головой. Колени мои подогнулись, я рухнул и уперся горячим лбом в прохладный пол.

— Я вижу, тебе у нас понравилось, — сказала Хельда бесстрастным, но в то же время несколько презрительным тоном.

— Да, госпожа, — послушно подтвердил я, негромко стукнувшись лбом о деревянную половицу.

— И сколь долго ты намерен здесь оставаться?

— Сколько вам будет угодно, госпожа… игуменья, — пробормотал я, тупым лобным стуком как бы подтверждая истину каждого сказанного слова.

— Еще бы, — холодно усмехнулась Хельда, — а сил-то хватит?

— Что вы имеете в виду?.. — залопотал было я, но она прервала мою речь на полуслове.

— Не прикидывайся святошей — не люблю!

«Знаем мы, что ты любишь!» — подумал я с невольной мимолетной злостью.

Хельда умолкла, словно прочтя мои мысли, и вдруг сквозь глазные прорези капюшона окатила меня таким жарким, страстным взглядом, что я весь затрепетал и, чуть приподняв голову, скосил глаза в сторону своего ложа, ожидая, как обычно, увидеть его чисто застеленным целомудренно свежими хрустящими простынями. Каково же было мое изумление, когда вместо постели перед моим взглядом предстала бревенчатая стенка, увешанная ржавыми серпами, косами, широкими столовыми ножами и прочей хозяйственной утварью режущего и колющего свойства.

«Однако за время пути собака могла подрасти!» — мелькнул в моей голове припев одной фривольной трубадурской песенки, зацепившейся за воспоминания о тех кровавых истязаниях, кои когда-то устраивала мне моя возлюбленная посредством ременного кнута.

— Не бойся, — тихо промолвила Хельда, заметив мое минутное смятение, — ты же знаешь, что в одну реку нельзя войти дважды.

— Тонкие восточные мудрецы весьма искусно доказывают, что это невозможно сделать и единожды, — сказал я.

— Богу возможно все, — строго возразила Хельда.

— Кроме одного: сделать бывшее — небывшим! — воскликнул я, поднимая голову.

Некоторое время мы молча смотрели в глаза друг другу, словно надеясь, что из этой невидимой материи вдруг составится мост и соединит края разделяющей нас бездны. Но этого не случилось — древняя мудрость и на сей раз не дала осечки.

— Несколько лет назад наша обитель приняла под свой кров старого безногого кузнеца, отбитого у помянутых тонких восточных мудрецов грубыми, но справедливыми мечами рыцарей-паломников, — сказала Хельда, — его трудами смертоносное железо обратилось в орудия мирного труда. Но кузнец умер, и наши серпы и косы пришли в негодность… Говорить дальше?..

— Нет, госпожа игуменья, мне вполне достаточно того, что вы уже сказали…

— А сроки? Вознаграждение?..

— На ваше усмотрение, госпожа, — смиренно пролепетал я, вновь припадая лбом к половице, — я же сделаю все, что в моих силах!..


С этого дня для меня началось совершенно иное послушание. Я просыпался от переклички третьей стражи, ополаскивал лицо, съедал половину черствой лепешки и налаживал точильный камень, приводимый в движение скрипучей ножной педалью. Под окном моей кельи сварливо квохтали монастырские куры, ссорясь из-за червяков, которых выгребал для них единственный одноглазый петух, уцелевший, по-видимому, еще с прежних петушиных боев, и под эти мирные звуки я неторопливо сбивал с лезвий мохнатую корку ржавчины и стачивал об искрящийся камень зубцы и заусеницы. Каждое четвертое утро со двора доносился истошный куриный вопль, и тогда на моем обеденном столе после полудня появлялся дочерна закопченный глиняный горшок, из-под крышки которого по всей келье разносились дразнящие аппетит запахи. По прошествии трех таких обедов в мою келью вошли два еще незнакомых мне «брата» и молча поставили перед моим ложем глубокий медный таз, больше похожий на небольшую ванну. «Начинается!..» — подумал я, пока они ходили за кувшинами и прочими принадлежностями для совершения омовения. Впрочем, вся последующая процедура больше походила на крещение новообращенного, нежели на приготовление моего тела к уже известным ночным безумствам, входившим, как я уже понял, в своеобразный устав этого монастыря-борделя. На этот раз под одним из капюшонов скрывалась желтолицая узкоглазая дочь страны Предгорных Степей, а под другим — губастая белозубая негритянка, чьи острые кофейные груди при соитии напрягались так, что на них можно было бы отковать небольшой клинок способом холодной ковки. В краткие минуты передышек я пытался разговориться с ними, но мои усилия не вызывали никакого отклика, если не считать ответами низкое утробное урчание обоих «братьев», предпочитавших объясняться со мной посредством жарких вздохов, томных стонов и таких витиеватых телодвижений, при воспоминании о которых по моей старческой спине до сих пор прокатываются волны теплого озноба. Но при этом во всем происходящем мне все время чудился привкус несколько холодного, едва ли не механического ритуала, исполняемого со скрупулезной и даже какой-то маниакальной точностью. После ухода «братьев» я выпил большой бокал холодного белого вина, лег и стал медленно погружаться в слоистые солоноватые волны сна, невозмутимо предвкушая привычное пробуждение среди лошадиных костей и лишайниковых кочек. Когда же перекличка третьей стражи замолотила по моим барабанным перепонкам, я просто вплел ее в продолжение сна и, лишь совершив омовение и вкусив положенной утренней лепешки, понял, что новое послушание несколько изменило традиционный ход «спектакля». Когда же во время очистки одной из кос я вдруг заметил на ее широкой плоскости полусъеденную ржавчиной надпись, торопливо выгравированную не очень умелой и не особенно грамотной рукой, я невольно оглянулся и, подойдя к своему ложу, быстро сунул железное полотно под соломенный тюфяк в изголовье. В тот день я едва дождался переклички первой стражи, после которой мне дозволялось встать от точильного станка и, сняв грубый кожаный фартук, разложить перед порогом моей кельи отточенные за день лезвия. Потом я приступал к трапезе, а «братья» тихими стопами приближались к дверям и уносили оставленные для них орудия. В тот вечер я наскоро перебил голод, дождался, пока шорох легких женских шагов стихнет в конце галереи, достал из-под тюфяка широкое полотно косы и, поднеся его к горящей свече, стал внимательно вглядываться в полустертую и местами сбитую молотком надпись, состоявшую из нескольких мелких неровных строчек, протянувшихся от жала до пяточки косы. Вначале мне удалось разобрать лишь отдельные, лучше других сохранившиеся слова, общий смысл которых был смутен, но тревожен: «…если ты… священные блудницы… невинных младенцев… роковое стечение…» — и так далее. От большинства слов сохранились только отдельные слоги, вспарывавшие гладь полированного металла наподобие рыбьих спин и вновь исчезавшие в непроницаемой зеркальной глубине. Но, доставляя, домысливая недостающее, гвоздем выцарапывая на деревянной столешнице бесчисленные варианты, я к утру все-таки докопался до настоящего содержания этого отчаянного предсмертного послания. Кому? Автор строк, по-видимому, думал об этом столь же неопределенно и возвышенно, сколь и последний, оставшийся в живых моряк, закупоривающий бутылку с прощальной запиской и бросающий ее за борт корабля, вся команда которого вымерла от чумы или какой-нибудь другой заразы, занесенной на борт портовыми крысами, сноровисто взбегающими по швартовым канатам и сующими в клюзы свои наглые усатые морды. Сейчас я уже не помню этого послания дословно, помню лишь, что оно было написано сильной и мужественной рукой человека, не раз видевшего бледный лик смерти и потому принимавшего ее и как неизбежность, и как избавление, срок коего не в силах ни приблизить, ни отдалить ничтожные людские старания. Неизвестный рыцарь — возможно, он и был тем безногим кузнецом, о котором говорила Хельда, — писал, что сейчас, когда вот-вот, со дня на день, должно исполниться высказанное о нем пророчество, он оставляет все земные заботы и передает свою судьбу в руки Всевышнего.

«Рука Его не причинит мне боли, а то насилие, которое должно свершиться надо мной, да будет прощено тем, кого называют „орудием дьявола“! Но неужто и я уподоблюсь тому горчишному зерну, из коего вознеслось пышное широкошумящее древо? Неужто из этого вертепа, имеющего лживое обличье женской обители, приюта девственных и раскаивающихся душ, произойдет потомство, обилие и сила коего уже предопределена буйными безудержными излияниями мужского семени, пронесенного в темных ущельях плоти сквозь сарацинский ад? Неужто не нашел Ты для посева более подходящей почвы, нежели жадные, ненасытные чресла священных блудниц, собранных в этих глухих стенах со всех языческих храмов подлунного мира? Нет-нет, судить не смею! — покаянно восклицал автор, — их чрево плодоносно, ибо не от плоти, а от духа всякая плоть зачинается, а дух дышит где хочет! Да и кто я есть, чтобы бросать в них камень?.. Иной камень ждет меня, и да коснется его нежная стопа невинного младенца, не ведающего, кто погребен под ступенью!..» На этой высокой ноте железное послание обрывалось, оставляя кисти воображения весьма широкую и пеструю палитру догадок и домыслов. Впрочем, общий эскиз, или, если хотите, угольный набросок, просматривался на бледном загрунтованном холсте настолько отчетливо, что мне оставалось лишь подобрать колорит по собственному вкусу и начать наносить мазки, сила и яркость которых диктовались самим характером сюжета. Пурпур, сепия, кобальт, охра — все пятна основных и дополнительных цветов вдруг замелькали перед моим взором наподобие осколков разбитого стекольчатого витража, помещенных в объектив вращающейся зрительной трубки. Но когда по истечении ночи в моем воображении сложилась полная и законченная картина, я поразился извращенному величию замысла ее автора. Мне и раньше приходила в голову мысль, что в крестовых походах по большей части выживали самые сильные, храбрые, в общем, лучшие представители человеческого рода, чье потомство должно было унаследовать эти незаурядные черты, главная из которых заключалась, наверное, в неукротимом стремлении все глубже и настойчивей проникать в общий замысел Божьего творения, именуемого нашей грешной Землей и окружающей ее Вселенной. Внешне это стремление могло проявляться как угодно. Я наблюдал его на лицах моих далеких, канувших в бездну времен соплеменников, пивших грибной отвар перед схваткой, а затем с пеной на губах в одиночку кидавшихся на ощетинившийся копьями крепостной вал. Я видел, как оно мелькало и как бы на миг высвечивало изнутри хищные крючконосые физиономии караванных купцов; как ровно и неукротимо горело в глазах смуглых седобородых старцев, по своей воле бросавшихся на лобастый булыжник площадей с маковок изразцовых минаретов, не дожидаясь, пока по их витым лестницам взберутся облаченные в латы воины с крестами на груди. То были битвы чистых воль, облаченных в различные плотские оболочки, многие из которых легли затем в основание каменистых могильных холмов по обе стороны Великого Пути, призванного соединить солнечную и лунную половины человечества. Но как низко порой падали те, кто оставлял за спиной этот обращенный в Вечность караван одногорбых каменных верблюдов! Как бездумно и расточительно тратили они жидкую амбру своей плоти в придорожных канавах и кабаках, на гнилых тюфяках постоялых дворов, гнездящихся вдоль всего Великого Пути наподобие кустов омелы и высасывавших лучшие соки из непрерывного человеческого потока! А дети, младенцы, развившиеся из этой случайной похотливой завязи и впервые узревшие свет в темных соломенных углах скотных дворов и зачастую брошенные тут же на милость провидения, посылавшего им либо недавно ощенившуюся суку с набухшими сосцами, либо свору кобелей, озверевших от голода и блох. Но здесь, в обители, все было не так! Здесь плод бережно вынашивался в чреве священной блудницы, а после рождения передавался в сноровистые руки тех, кто уже утратил способность к зачатию, но сохранил в себе неистребимое чувство материнства. Но почему после зачатия отцы находили свое последнее пристанище под ступенями галереи, педантично обращаемыми в могильные плиты, украшенные родовыми, возможно, не всегда фальшивыми, гербами, пышными разветвленными эпитафиями и точными датами смерти, указывавшими не только год, но и день, когда почивший испустил дух? За несколько восхождений я успел разглядеть ряд последовательных дат, промежутки между которыми поразили меня своей математической правильностью, наводившей на мысль о том, что в этих случаях неисповедимую волю провидения направляла чья-то беспрекословная рука. Но зачем? Какой смысл заключался в этих умерщвлениях? Кто и каким образом осуществлял их? Впрочем, возможный ответ на последний вопрос я отыскал у самой пяточки косы: «…о, как медле…» — без особого труда развернулись в «О, как медленно действует яд!..» Моих предшественников, по-видимому, убивали медленно действующими ядами, в приготовлении коих многие священные блудницы были весьма искусны. С этими беспокойными мыслями я заснул, а пробудившись несколько позже обычного, первым делом пересчитал оставшиеся клинки и ржавые полотна кос и серпов. Работы оставалось месяца на полтора, но при стремлении к максимальному совершенству, ее можно было бы растянуть чуть ли не втрое. К тому же не далее как три дня назад мне принесли два серпа из первой партии, чьи лезвия были изрядно зазубрены при небрежной жатве на каменистом поле. Итак, полгода… Но мне случалось освобождать вполне здоровых на вид пленников, отказывавшихся от возвращения на родину с купеческими судами или караванами и объяснявших свой отказ бессмысленностью подобного шага и страхом умереть в пути от прогрессирующего разжижения крови, вызванного флюидами металла, похожего на холодное жидкое олово. А что если гобеленовые нити, прежде чем сплестись в выразительные картины, выдерживались в этих ядовитых испарениях? Но в таком случае я уже мог считать себя либо весьма перспективным, либо почти состоявшимся покойником — я прожил в отравленной парами келье достаточно долго, чтобы не питать никаких иллюзий на этот счет. Для того чтобы удостовериться в своих подозрениях, я попробовал покачать пальцами верхние зубы, а затем отделил прядь волос и слегка подергал ее. Зубы как будто слегка пошатывались, на пальце тоже остался жидкий пучок волос, но в целом результаты этого опыта показались мне сомнительными, так как я ни с чем не мог их сравнить. К тому же медленные яды действуют на организм подобно времени: человек стареет, дряхлеет, но сам не замечает этого, ибо его чувства меняются вместе с ним. Мы не замечаем, как стареют наши сверстники, родители, жены, друзья. И лишь вельможи, из года в год заказывающие свои изображения лучшим живописцам, могут воспользоваться сомнительным преимуществом состоятельного человека и, проходя из конца в конец собственной портретной галереи, каждый раз неизменно убеждаться в том, что даже лесть самой искусной и щедро оплаченной кисти бессильна против всепобеждающего времени. Мои размышления были прерваны тихим маслянистым шелестом дверных петель. Я быстро сунул косу под тюфяк, оглянулся и увидел в темном дверном проеме Хельду в широкой, расшитой жемчугом мантии мышиного цвета. Ее лицо было наполовину закрыто коробчатыми складками капюшона, так что над воротом выступал только мягко очерченный подбородок и насмешливо изогнутые губы, закусившие прядь каштановых волос, изрядно перебитых крупной солью седины.

— Все думаешь? — усмехнулась она, переступая порог и бесшумно затворяя за собой дверь кельи.

— Иногда случается, госпожа игуменья, — забормотал я, привычно опускаясь на колени, — все работаешь, работаешь, и вдруг, знаете, как будто затмение найдет…

— Затмение, говоришь? — переспросила она, задувая свечу и погружая ее в широкие складки мантии. — Это плохо, если затмение, совсем плохо…

— Я тоже, знаете, опасаюсь… Опять же лунатизм — как бы чего не вышло…

— Не бойся, у меня не выйдет, — проговорила Хельда, медленно проходя вдоль гобеленов и пристально вглядываясь в изображения из-под приподнятого капюшона.

— Да я не про вас, — придурковато залепетал я, — про себя!..

— Про себя… О себе… Все только о себе да о себе… — задумчиво повторила Хельда, не отрывая глаз от рыцаря на вздыбленном, пронзенном сарацинским копьем коне. — Нет бы о нас подумать, обо мне…

— Да я… Ты!.. Ты!.. — невольно вырвалось у меня. — Неужели ты хоть на миг…

— Молчи! — мягко перебила меня Хельда. — Я все знаю и ни в чем не упрекаю тебя… А все, что ты прочел на этой ржавой железке, — вранье… Так, записки сумасшедшего…

— Неужто все?

— Ну, половина…

— Так-таки половина?..

— Ну даже если треть или четверть — кто считает?

— Тюремные врачи свидетельствуют, что порой у приговоренных к смерти в ночь перед казнью открываются необычайные математические способности.

— Поздновато…

— Был даже случай, — сказал я, — когда один помилованный на эшафоте сделался впоследстии знаменитым астрономом.

— Повезло бедняге…

— И не только ему, — сказал я, — все человечество…

— Довольно про человечество! — опять перебила Хельда. — Тебе много осталось?

— Все зависит от тщательности обработки, — сказал я.

— А точнее?

— Максимум полгода, — ответил я.

— Уложись в три месяца, и можешь идти, — вдруг сказала она, резко обернувшись ко мне и откинув на спину капюшон, — я тебя отпускаю!..

— Куда? — спросил я, не поднимаясь с колен и спокойно выдерживая ее взгляд.

— Куда хочешь!.. — усмехнулась она. — Свобода! Полная свобода!..

— Неужто?.. А впрочем, конечно, — чего возиться: плита, герб, эпитафия — много чести!..

— По барину и говядина…

Меня несколько покоробило от этой нарочитой, подчеркнутой грубости выражения. Хельда как будто провоцировала меня на ответную резкость, но я не принял вызова и продолжал вести беседу на простой человеческой ноте, вполне понятной в устах того, кто не только смирился с участью смертника, но и принял ее без малейшего душевного смятения.

— За что ты меня так ненавидишь? — спросил я.

— Ненависть… Любовь… Это все слова, слова… — задумчиво повторила Хельда, проходя вдоль гобеленов и легкими дуновениями гася свечи, укрепленные в блестящих чашечках высоких тонких канделябров.

— Ненавижу? — вновь повторила она, оборачиваясь ко мне. — Нет-нет, ты ошибаешься — это было бы слишком просто!

— Так вот почему ты устроила этот спектакль! — воскликнул я. — Боишься простоты?

— Простота — это смерть.

— Да что ты говоришь! — Я всплеснул руками и уселся на полу, скрестив ноги и со всех сторон подоткнув под себя обтрепанные полы своей хламиды. — Надо, значит, несколько усложнить — да?.. Пробуждения среди замшелых камней, блудницы, яд?..

— Какой… яд?

— А ты не знаешь! — расхохотался я. — Летучие пары, медленно разжижающие кровь и за пару месяцев обращающие цветущего юношу в дряхлого старика! Одного не могу понять: как твои затворницы подбирают дозу для каждого приговоренного, что они умирают в точно рассчитанные сроки? Или на последних стадиях используются какие-то более грубые методы?..

— О чем ты?.. Какие методы?..

— Кинжал… Петля… В конце концов, простой удар шестопером по темени: много ли нужно тому, у кого едва хватает сил доползти до отхожего места!..

— Что ты несешь?!. — воскликнула Хельда. — Какой кинжал?.. какой шестопер?..

— Обыкновенный!.. Со звездочкой! — насмешливо бросил я. — Думаешь, я читать не умею?.. Или недостаточно хорошо вижу, чтобы читать эпитафии при свечах?..

— Ах вот оно что! — вскрикнула Хельда. — Что ж, идем!..

Она быстро подбежала ко мне, схватила за руку, оторвала от пола, с неожиданной силой легко поставила меня на ноги и почти потащила за собой к выходу из кельи. Вскоре мы очутились на каменной площадке, откуда спускалась та самая пологая ступенчатая галерея, по которой «братья» провожали меня в гобеленовую келью. Хельда стала спускаться первой и, дойдя до первой, иссеченной генеалогическими знаками и надписями ступени, установила над ней свечу и с силой нажала пальцами на одну из плоских каменных плиток в стене. Дальний край ступени стал медленно подниматься и остановился лишь тогда, когда вся плита провернулась вокруг невидимой оси на четверть оборота и встала на ребро, открыв прямоугольную яму, по форме и размерам вполне отвечающую моим представлениям о рыцарской могиле. Хельда нетерпеливым жестом приказала мне спуститься поближе и, когда я исполнил это, взяла свечу и осветила внутренность ямы слабым колеблющимся пламенем. То, что я увидел вначале, вполне подтвердило мои весьма небезосновательные догадки: небольшое продолговатое возвышение на дне ямы было прикрыто ветхим истлевшим покровом, складки, провалы и возвышения которого образовывали явственный контур человеческого тела. Пока я молча разглядывал крест грубо вышитый на поверхности покрова, Хельда соскользнула в яму и резким движением откинула ткань с головы покойника. Я увидел гребенчатый шлем, забранный частой решеткой, наглухо затянутой махровой коростой ржавчины, но едва перед моим внутренним взором мелькнуло все то, что должно было скрываться под всей этой изъеденной оболочкой, как Хельда с рыхлым хрустом задвинула забрало под пластинчатый налобник и все мои представления растаяли как дым: шлем был пуст!

— Ну что, умник, получил? — ехидно спросила она, поворачивая ко мне лицо и указывая на темный, затянутый невесть откуда взявшейся паутиной провал. — Может, сам спустишься, потрогаешь, убедишься?.. Ну, давай прыгай, что ты медлишь? Хочешь сам поднять какую-нибудь ступень? Изволь!..

Хельда быстро задернула темный лицевой проем ржавой решеткой забрала, накинула край покрова на источенный мышами султан из конского хвоста, когда-то украшавший гребень шлема, и выбралась на край этой декоративной, неизвестно для кого приготовленной могилы.

— Вот! — сказала она, нажав пальцем на небольшую сердцевидную выемку в каменной плитке над краем ямы. — Нажимай любую, хоть все подряд!

Тем временем тяжелая могильная плита медленно провернулась вокруг скрытой от глаз продольной оси и, встав на место, вновь обратилась в широкую ступень, украшенную замысловатой каменной вязью, где строгие суровые очертания букв словно копьями вспарывали курчавый виноградник игривых сарацинских завитушек.

— Что, мой милый, страшно? — весело засмеялась Хельда, видя мое замешательство. Ее капюшон совсем сбился на спину, потянув за собой ворот и открыв худые, истертые тяжелой цепью ключицы.

«Ведьма!» — подумал я, глядя в ее темные от истерического восторга глаза, где вместо зрачков торчком стояли золотые наконечники свечного пламени.

— Иди за мной! Иди, не бойся! — чуть слышно шептала Хельда, плавно сходя вниз по ступеням и как бы заметая свой невидимый след подолом мантии.

И тут мне вдруг в самом деле стало страшно. Но не за себя, нет, я испугался того, что она действительно навсегда исчезнет из моих глаз, пропадет, заблудится в бесконечном запутанном лабиринте своих мрачных восторгов, где сны становятся явью, а живые люди обращаются в туманные призраки, сотканные из причудливых фантазий и смутных воспоминаний.

— Это все ты!.. Ты, мой любимый!.. — приговаривала она, останавливаясь на каждой ступени и оглядываясь на меня влажными, лихорадочно блестящими глазами. — И здесь ты!.. И здесь!..

— Я… не понимаю… Объясни… — чуть слышно бормотал я, осторожно спускаясь по ступеням следом за Хельдой и протягивая к ней руки.

— Стой! — вдруг воскликнула она, когда мои пальцы почти коснулись протертой мантии на ее плечах. — Зачем ты встал?.. Зачем ты пришел?!.. Назад! В могилу! В яму!..

Хельда истерически взвизгнула, отбросила мои руки и ничком упала на одну из могильных плит, так что я едва успел подхватить отброшенную и чуть не погасшую свечу.

— Ну не надо, успокойся!.. — зашептал я, опускаясь на колени рядом с ней.

— О, сколько раз я встречала тебя на мосту! Сколько суровых, изуродованных шрамами лиц склонялось к моим ногам!.. — глухо бормотала она, не поднимая головы. — Как я боялась ошибиться и принять за тебя кого-нибудь другого! А потом они уходили, навсегда оставив здесь свои железные оболочки, похоронив свой прежний облик под этими ступенями… С посохом и сумой, покорные судьбе!.. А я смотрела им вслед и вновь прощалась с тобой, только с тобой!..

— А как же блудницы?.. Дети?.. — потрясенно пробормотал я, чувствуя, что сейчас передо мной откроется такая бездна, в которую до меня вряд ли доводилось заглядывать хоть одному человеку.

— Что ты сказал?.. — Хельда оперлась на руки, обернулась и села на ступень чуть выше меня. Ее голос неожиданно зазвучал глубоко и ровно, как во время наших вступительных бесед в приемном зале.

— Дети, — повторил я, — или чрево твоих вакханок так же пусто, как склепы под этими плитами?

— Какой любопытный! — лукаво посмотрела на меня Хельда. — Все-то ему надо знать…

— Ну, если уж начали, так давай до конца, — с легкой нарочитой грубостью сказал я.

— Ишь какой настойчивый! — игриво воскликнула она. — А может, я не хочу — до конца?.. Помучать тебя хочу…

— Мало ты меня мучала?!.

— А это уж мне решать! — резко оборвала Хельда. — Теперь я здесь хозяйка!

— Это чувствуется, — усмехнулся я, — не припомню, чтобы я где-нибудь был окружен такой заботой и вниманием… Даже не знаю, как благодарить?.. Работой или еще чем-нибудь…

— Вот ты и ответил, — перебила Хельда, — сам дошел!

— Ах вот оно что! — воскликнул я. — Однако… Но почему каждый раз по двое?..

— Пришлю одну — а ты влюбишься! — весело засмеялась Хельда, живо поблескивая угольными зрачками.

— А если сразу в двух?..

— Так не бывает!.. А если и бывает, то так… на ночь!..

— Опять же производительнее, если сразу с двумя, — добавил я.

— Конечно, — с готовностью подхватила Хельда, — я хочу, чтобы тебя было много!..

— Что?!. — захохотал я, откидываясь на ступень. — Как ты сказала?

— А мальчика нашего бродячие актеры унесли, — вдруг тихо и скорбно произнесла она, — пришли вечером, дали представление, остались ночевать, а под утро исчезли — и мальчик наш с ними!..

— Так, значит, был… мальчик? — прошептал я.

— Конечно, был, — с достоинством подняв голову, сказала Хельда, — как же ему не быть!..

Я уже не знал, чему верить. Я смотрел в ее глаза, ожидая увидеть в них хоть малейший намек на насмешку или узреть на дне зрачков неподвижно замершие искорки, свидетельствующие о помешательстве на некоей idee fixe, часто встречающемся среди монастырских затворниц. Но взгляд моей возлюбленной был исполнен такого достоинства, что я устыдился своих нелепых предположений. Следовательно, все, что она рассказывала, было чистой, хоть и несколько неожиданной, шокирующей воображение правдой. Итак, мне оставалось только выяснить, куда девались остальные младенцы и какова была участь того, кто выгравировал столь подробное, но совершенно вымышленное послание на полотне косы.

— Ах кузнец? — воскликнула Хельда в ответ на мой вопрос. — Пойдем, ты увидишь!..

Она протянула мне руку, толкнула низкую дверь в стене и, держа перед собой трепетную свечу, быстро повлекла меня вверх по узкой винтовой лестнице. Вскоре мы очутились на широкой плоской вершине одной из замковых башен. На самом краю каменной площадки сидел плечистый сухощавый старик и, ломая в ладонях сухие хлебные корки, размашисто бросал в воздух крупные ноздреватые крошки, которые на лету подхватывали жадные крикливые чайки. Камни площадки, плечи, спина и серые от седины космы старика — все было густо заляпано известковыми кляксами и потеками птичьего помета.

— Перестань, Динага! — мягко проговорила Хельда, подходя к старику и осторожно прикасаясь к его плечу. — А то эти птицы забудут дорогу к морю и совсем разучатся ловить рыбу!..

— Н-га! Н-га! — заволновался старик, взмахивая руками, словно крыльями, и восторженно вытягивая над пропастью растопыренные ладони. — Н-га!.. Н-га!..

— Ты не полетишь, ты свалишься и расшибешься! — строго одернула старика Хельда, удерживая его за ворот потертого кожаного плаща, широко раскинувшего по площадке потрепанные, загаженные птицами полы.

И тут я заметил, что из-под плаща к ржавой скобе, вбитой между камнями посреди площадки, тянется до упора натянутая железная цепь.

— Пришлось приковать, — пояснила Хельда, перехватив мой удивленный взгляд, — иначе он бы непременно соскочил вниз вместе со своей тележкой!

— С тележкой?

— А как же?.. Он ведь безногий — вот и катается!

И тут словно в подтверждение ее слов, старик раскинул руки, подхватил полы своего плаща, подоткнул их под себя, откатился назад, звеня ржавыми звеньями цепи, и, сильно стуча по камням костяшками кулаков, вытолкнул себя к самому краю площадки.

— Н-га!.. Н-га!.. — стонуще вскрикивал он, широко взмахивая руками и раскидывая по ветру седые, перепачканные птицами космы волос и бороды. — Н-га!.. Н-га!..

— Сарацины? — негромко спросил я, глядя, как дрожит у моей лодыжки туго натянутая цепь. — Язык вырвали?..

Хельда молча кивнула и, положив рядом со стариком бугорчатый холщовый мешочек, набитый, по всей видимости, объедками с монастырского стола, отступила к открытому люку в центре площадки.

— Кто его приковал? — спросил я, когда мы стали спускаться по винтовой лестнице.

— Он сам, — сказала Хельда, — и к тележке и к скобе…

— Все ясно, — машинально пробормотал я, как бы подводя итог разгадке этой тайны.

— Ты спрашивал насчет детей, — сказала Хельда, не дожидаясь, пока я повторю свой вопрос, — когда они подрастают, мы их отдаем…

— Кому?

— Странствующим актерам, музыкантам, монахам, собирающим подаяние на общину, — отвечала Хельда, плавно спускаясь по крутым высоким ступеням, — монахи говорят, что с детьми им удается собрать гораздо больше… Некоторые даже прикидываются слепыми, и тогда ребенок становится как бы поводырем — таким подают еще больше…

— А дальше? — взволнованно перебил я. — Что с ними происходит потом?..

— С монахами? — удивилась Хельда. — Ничего — прозревают… Впрочем, известны случаи, когда и не прозревали — Бог наказал… Странно, что не всех… Недосмотрел, наверное…

— Плевать на монахов! — воскликнул я. — Дети — куда они-то деваются?

— Не знаю, — на ходу передернула плечами Хельда, — мир большой…

— Большой, говоришь! — Я быстро догнал ее и сильным рывком развернул лицом к себе. — Как будто ты не знаешь, что делают с ними, маленькими, беззащитными — в этом огромном, страшном мире? Как их продают в рабство, как убивают, чтобы вырвать внутренности или напоить кровью и увлажнить мертвую кожу какой-нибудь старой развалины, смердящей от обжорства и разврата? Как их замуровывают в глиняные горшки, уродуя для потехи позолоченной черни и прочего площадного сброда? Как приносят в жертву на бесовских шабашах?

Мне показалось, что в ее глазах мелькнул страх, мелькнул и исчез, затянутый лиловой лунатической дымкой.

— Да что ты, милый!.. — напевно воскликнула она. — Какие шабаши? Где ты наслышался таких ужасов?.. Мало ли какой душещипательный бред несут по кабакам пьяные бродяги и оборванцы в надежде на лишнюю стопку…

— Тогда можешь выплеснуть эту столку в мои глаза! — перебил я. — Вот уж действительно голь кабацкая — только и смотрят, как бы что-нибудь стащить или кого-нибудь прикончить!..

— Ха-ха-ха! — звонким голосом рассмеялась Хельда. — Как ты смешно говоришь — совсем как шут в цветном колпаке с бронзовыми бубенчиками!

— Наш мальчик — шут, — зло сказал я, — кривоногий, горбатый, в лохмотьях, лицо обращено в застывшую уродливую маску стараниями какого-нибудь висельника-хирурга, зарабатывающего свой подлый хлеб регулярным выскребанием завязи в развратных чреслах придворных шлюх и обильными кровопусканиями из склеротических вен их вельможных покровителей…

— Нет-нет, замолчи! — испуганно прошептала Хельда, приложив палец к моим губам. — Ты найдешь нашего мальчика, ты узнаешь его!

— Как? — воскликнул я, с силой стискивая в пальцах ее тонкое запястье.

— Восемь маленьких родинок на его левом плече образуют шестиконечный крест, — сказала Хельда, — вот такой!

Она резким рывком сбросила с левого плеча жемчужно-серую мантию, обернулась ко мне спиной, подняла над головой свечу, и я увидел на ее бледной лопатке восемь темных, ровно расположенных звездочек размером чуть больше макового зерна.

— Он знает об этом знаке? — спросил я после того, как Хельда вновь закуталась в свою мантию и обернулась ко мне.

— Нет, — сказала она, слегка покачав головой, — и даже я не вполне уверена в том, что у него есть этот знак…

— Как это — не уверена? — опешил я.

— Знак проступает не сразу после рождения, а лишь через какое-то время, — тихо и таинственно прошептала она, поманив меня пальцем и отступая вниз по ступенькам, — он появляется в минуту смертельной опасности, и если наш мальчик уже видел смерть лицом к лицу, то его левая лопатка должна быть отмечена таким крестиком…

— Понял… Понял… — шептал я в тон Хельде, слегка поддерживая ее под локоть и стараясь не дышать на слабое пламя свечи.

— А теперь иди! — вдруг строго приказала она, незаметным толчком распахнув низкую дверь в стене. — Иди, иди!.. Уходи!.. Совсем уходи! Навсегда!.. Надеюсь, ты не будешь на всех углах болтать о том, как тебя принимали в нашей обители! Вопросы есть?..

— Нет-нет, что ты!.. — заговорил я, переступая порог и пригибая голову под низкой притолокой. — Но что с остальными детьми?.. Как я…

Но дверь за моей спиной резко захлопнулась, и я медленно побрел вперед, ведя ладонью по влажной стене и вытянутой ступней ощупывая кромешную тьму перед моими ногами. Вскоре, однако, в конце наклонного тоннеля забрезжил слабый розоватый свет, при приближении оказавшийся широким речным плесом, залитым лучами предзакатного солнца. Ход вывел меня к подножию глинистого обрыва, густо источенного норками стрижей, с пронзительным цвирканьем носившихся над неподвижной водой. По узкой, едва различимой тропке я спустился к воде, внимательно вгляделся в просветы между суставчатыми стеблями камыша и вдруг увидел невдалеке закругленный нос челна, выдолбленного из цельного дуба. Я подобрал полы своей хламиды и побрел по мелкой воде, высоко поднимая колени, шурша сухими камышовыми листьями и внимательно вглядываясь в мутную, буро-зеленую воду, дабы не провалиться в какую-нибудь из прибрежных ям. Дойдя до челна, я поднял голову и буквально наткнулся на неподвижный взгляд темных овальных глаз того самого странника, что всегда подходил к ежевичным кустам, растущим на обочине дороги, ведущей в замок, и говорил мне всего одну фразу: «Ну что ты сидишь? Иди, она столько лет ждала тебя!» Но на этот раз странник властным молчаливым взглядом указал мне на толстую, оставленную внутри челна перегородку, как бы приглашая сесть, что я и сделал, изрядно раскачав это неустойчивое судно и наполнив камыши беспокойным движением и шорохом от расходящихся кругами волн. Когда же равновесие восстановилось, странник отступил на корму и, вооружившись длинным тонким шестом, стал плавно выталкивать челн на открытую воду. Стрижи вычерчивали над нами свои длинные овальные орбиты, но, пролетая над головой моего высокого молчаливого перевозчика, на миг замирали и зависали в воздухе, мелко и неистово трепеща острыми серповидными крылышками. И вдруг я заметил, что шест в руках странника исчез, но сам он продолжает по-прежнему двигать руками, как бы подталкивая челн в объятия плавного широкого течения. А когда река действительно подхватила и медленно закружила длинную узкую долбленку, мой перевозчик сделался таким прозрачным, что я мог свободно разглядеть сквозь него волнистый след за кормой челна.

— Ну что ты сидишь, правь! — послышался надо мной его тонкий бесцветный голос.

Я поднял голову, но странник уже исчез, оставив на корме широкое, блестящее от воды рулевое весло. Течение медленно несло тяжелый челн вдоль мощных, уходящих в воду контрфорсов замка, покрытых ломкой коростой ракушечных панцирей до линии подъема воды во время весеннего половодья. В пологих лучах заходящего солнца высокая глухая стена и возносящаяся над ней башня казались залитыми тонким слоем воды, слегка подкрашенной кровью когда-то штурмовавших замок воинов, форсировавших реку в ночной тьме и сброшенных вниз копьями и мечами защитников этой неприступной твердыни. Густая голубизна вечернего неба над круглой вершиной башни серебрилась от бесчисленных чаек, чьи тонкие голоса едва достигали моего слуха. И вдруг я увидел, как от полукруглого края башенной верхушки отделился и ринулся вниз маленький темный комочек с развевающимися от плавно нарастающего падения краями. Ком, окруженный плотным визгливым роем чаек, летел прямо на меня, но в тот миг, когда мои глаза уже начали различать четыре колесика тележки, обитых блестящими железными полосами, чайки вдруг со всех сторон подхватили клювами широко разметавшиеся вокруг днища полы кожаного плаща безумного кузнеца и остановили его стремительное падение. Сквозь плеск и трепет птичьих крыльев различив его восторженные заходящиеся «н-га!.. н-га!..», я быстро перебрался на корму своего шаткого суденышка, схватил весло и стал стремительно выгребать против течения, стараясь приблизиться к тому месту, где тележка с отчаянным воздухоплавателем должна была опуститься на воду. Ориентиром мне служил длинный обрывок цепи, отвесно свисавший вниз и неуклонно приближавшийся к речной глади. Но едва крайнее звено цепи коснулось слегка задранного носа моей плавучей посудины, как струящуюся вдоль бортов челна воду покрыла густая лиловая тень. Я вскинул голову и увидел чаек, недвижно зависших внутри плотного кольцеобразного облака, окружившего тележку и словно стянувшего ее широкой темной петлей. Я поднял весло, положил его поперек осклизлых бортов, но течение не увлекло челн, как будто прикованный к ржавому разорванному звену на конце цепного обрывка. Стало так тихо, что я отчетливо различал редкий плеск капель, стекающих с мокрой лопасти весла. Я вновь взял весло в руки и попробовал грести, чтобы вывести челн на освещенную солнцем стремнину. Но погруженная в воду лопасть не встретила ни малейшего сопротивления, а челн не дрогнул даже тогда, когда я встал на одно колено и стал работать веслом изо всех сил. А когда я поднял голову, стараясь разглядеть днище тележки сквозь плотный сизый туман, темное облако вдруг заиграло всеми радужными переливами и стало медленно возноситься в небо. Цепь затрепетала, натянулась, и мне показалось, что она либо вот-вот лопнет, либо поставит челн «на попа» и потащит его за собой. Но вместо этого из-под палевого облачного испода выпросталась пустая, грубо сколоченная и заляпанная птичьим пометом тележка на четырех колесах. В искристом тумане над моей головой возник и тут же растворился темный колокол сидящей человеческой фигуры, затем все облако резко уплотнилось и мгновенно обратилось в далекий плоский кружок, размером с серебряный диракль императора Констанция. Вода под веслом вдруг обрела вязкую плотность, я с силой обеими руками потянул на себя рукоять и едва успел отвести челн в сторону от рухнувшей в реку тележки. Волна плеснула через низкий борт моего утлого суденышка и, если бы я не присел на дно и не подработал веслом, наверняка опрокинула бы его. Но тут течение подхватило шаткий челн и понесло его вдоль обрывистого берега, густо заросшего пепельно-серебристым ивняком. Я устроился на корме, погрузил в воду лопасть весла и, плотно прижав к борту его разлохмаченный черенок, направил тупой обрубленный нос моей долбленки на далекий утес, угрюмо нависавший над длинной пологой излучиной. Солнце уже наполовину скрылось за далеким горизонтом, и слабый вечерний ветерок слегка морщил спокойную поверхность воды, зигзагами гоняя по ряби сухих голенастых водомерок, упорно направлявших к противоположному берегу свои длинные скользящие скачки. Я незаметно задремал, опираясь на весло, а когда проснулся, утес был уже далеко позади, а мой челн плавно и стремительно скользил по широкой лунной дорожке, слегка затуманенной испарениями ночной реки. Вдалеке нарастал какой-то неясный гул, но как я ни вглядывался вперед, выпрямляясь и поднимая голову над пеленой тумана, причина шума оставалась мне непонятна. И вдруг сизое туманное полотно как будто обрубили ударом невидимого меча, и перед моими глазами распахнулась иссиня-черная бездна, густо окропленная бледными, ослепленными луной звездочками. Гул перешел в страшный, оглушительный грохот, мгновенно запечатавший мои уши теплыми восковыми печатями, далеко впереди взметнулся серебристый водяной смерч, а когда я вскочил и бешено заработал веслом, стараясь направить челн поперек течения, гнилой черенок вдруг хрустнул, и я, потеряв равновесие, едва не свалился за борт. Но это случайное везение уже ничего не значило, ибо мое суденышко неудержимо неслось в ревущую пасть гигантского водопада. И едва я успел выпрямиться, чтобы в момент падения оттолкнуться от скользкого борта и попытаться выпрыгнуть из сплошной водной стены, дабы она в своем падении не размолола мое тело о придонные валуны, как нос челна навис над клокочущей бездной, опрокинулся вниз, а корма с силой катапульты подбросила меня высоко в воздух. На какой-то миг я завис среди жемчужных водяных смерчей, ощутив себя не человеком, а какой-то фантастической ночной птицей, зорко высматривающей добычу в недрах взбесившейся стихии, и едва я успел подумать, что этой добычей на сей раз становится сама жизнь, как рассыпчатая струя ударила мне в лицо, мгновенно перехватив дыхание и залепив глаза кольчатой багровой тьмой. Не знаю, как долго длился мой смертный сон на этот раз, но помню, что вдруг я вполне отчетливо различил собственное тело среди жемчужных бугров и провалов клокочущей воды. Бездвижное, безвольное, оно плавно погружалось в пенистую пасть водопада, мощные взлетающие струи воды, словно играя, перебрасывали его с горба на горб, и оно бессильно соскальзывало по прозрачным склонам воды, широко разметав по сторонам руки и ноги. Потом глаза мои словно захлопнулись плотными угольными шторками, все тело сдавили тяжелые холодные объятья, близкий голос Хельды прошептал: «Не бойся — я с тобой!» — и все исчезло.

Падре умолк и, слегка прищурившись, посмотрел на солнце, уже поднявшееся над верхушками деревьев.

— Какое счастье, — сказал он, — просто смотреть на восходящее солнце… Ничего не надо, ни славы, ни богатства — зачем, командор?

— Да-да, конечно, — машинально пробормотал Норман, выбивая о каблук остывшую трубку, — но я бы хотел знать, чем все это кончилось?

— А вы полагаете, что все уже кончилось? — усмехнулся падре. — Все кончается лишь со смертью, но стоит человеку хоть раз воскреснуть из небытия, как он перестает верить в смерть — вам не кажется?.. Что вы молчите?

— Я слушаю, — сказал Норман, глядя, как проснувшиеся гардары почесываются, протирают глаза и осматриваются вокруг в поисках сучьев для утреннего костра. Они уже привыкли к долгим беседам своих предводителей и потому не обращали на них ни малейшего внимания.

— Я очнулся в путах, — сказал падре, — я лежал на травянистой лужайке у деревянных мостков, опутанный рыболовной сетью, как сом, и слушал, как бабы вальками выбивают мокрое белье на деревянной колоде. Неподалеку от меня смачно выщипывал траву тяжелый крепкоклювый гусь с вялым складчатым зобом и вороненой шишкой на лбу… Потом со всех сторон стали подходить поселяне, оторванные от своих дневных трудов поимкой утопленника. Каково же было их удивление и даже ужас, когда опутанный сетью и водорослями мертвец вдруг заморгал глазами и выцедил сквозь ячейки сети длинную пенистую струю зеленоватой воды! Какой-то сухонький морщинистый дедок в ветхой холщовой рубахе, перехваченной лыковым пояском, по-видимому, принял меня за оборотня и даже замахнулся вилами, испачканными навозом, но какая-то невидимая сила остановила его руку на взлете, и вилы скользнули вниз, пригвоздив к земле стариковский лапоть… Впрочем, это все уже не важно, главное то, что они в конце концов распутали меня и не без некоторого опасливого почтения отвели в деревенский трактир, где хозяин, недовольно морщась, все-таки накормил меня похлебкой из гусиных потрохов, дал сухой, задубевший от пота балахон и ключ от каморки под лестницей. Я прожил в этой каморке два дня, а на рассвете третьего ушел, оставив на спинке стула хозяйскую одежду и положив на край стойки золотую монетку, обнаруженную мной в складках моего просохшего хитона. И вот с тех пор я начал странствовать по свету, переходя из города в город, не пропуская ни одного представления бродячих артистов и при возможности прибиваясь к этим комедиантам и выступая как жонглер и метатель кинжалов. Я старался выбирать труппы, где было наибольшее количество всевозможных карликов и уродов, изувеченных в младенчестве преступной человеческой рукой, но все мои попытки высмотреть крест на их искалеченных телах, порой состоящих из одного огромного горба с торчащими по сторонам кривыми ручками и ножками, оставались тщетны. Тогда я расширил сферу поисков, включив в нее кунсткамеры университетов и всевозможные придворные собрания пугающих уродств и восхитительных редкостей, проникая в них под видом ученого монаха и путешественника. Но оттуда мне не удалось вынести вообще ничего, кроме путаных, противоречивых сведений о местах обитания всевозможных птиц, рыб, зверей и насекомых, представленных в этих коллекциях в виде сухих пучеглазых чучел, бледных проспиртованных тушек и пыльных ломких трупиков, пронзенных тонкими булавками. И лишь однажды, пробившись в первые ряды площадной толпы, собравшейся по случаю сожжения одной юной ведьмы, я увидел, как сквозь пламя, съевшее ткань на плече смертницы, отчетливо проступил крест из восьми кровавых родинок. И тут я понял, что странствовал не там, что помеченных этим знаком надо искать среди отверженных, среди бродяг, нищих и прочего человеческого отребья…

— А как же ваши бумаги, падре? — усмехнулся Норман. — Неужели нельзя было обойтись без всего этого маскарада?.. Подойти ко мне в порту и сказать: мол, так и так — я бы охотно принял на борт кающегося грешника!..

— А слово! — воскликнул падре. — Я ведь обещал Хельде молчать обо всем том, что мне пришлось пережить в ее обители!..

— Однако проболтались…

— Только вам, — прошептал падре, наклоняясь вперед, — да и то лишь потому, что мы с вами оба видели это…

— Точнее, этих! — уточнил Норман.

— И этих, — с грустной усмешкой кивнул падре в сторону двух гардаров, ловко складывавших на прибрежном песке пирамидку из сухих сучьев. Пока один с закопченным медным котелком спускался к воде, другой щелкал огнивом и раздувал затлевший трут, а когда сквозь сучья стали просачиваться сизые струйки дыма, оба гардара воткнули рогульки по сторонам костра и, пропустив сквозь дужку котелка крепкий прут, подвесили его над вершиной пирамиды.

— Говорят, что человек может бесконечно долго смотреть на три вещи, — задумчиво сказал Норман, — на огонь, на воду и на то, как работают другие…

Падре сделал легкое движение, как бы желая что-то возразить или добавить к этой фразе, но в этот миг за его спиной раздался легкий шум, треснул сучок под чьей-то неосторожной ступней, кусты раздвинулись, и среди блестящей глянцевой листвы показалась дико разукрашенная физиономия Дильса.

Глава третья ПОСЛЕДНЯЯ ЖЕРТВА

— Дильс?!. — воскликнул Норман. — Откуда?..

Он даже протер глаза и пребольно ущипнул себя за мочку уха, чтобы убедиться в том, что перед ним действительно воин-кетт, а не утренний призрак, навеянный фантастическим жизнеописанием падре. Но призрак не исчез, а совершенно явственно прижал палец к губам и, бесшумно перескочив куст, опустился на корточки рядом с падре. Тот повернул голову, но, казалось, нисколько не удивился при виде раскрашенного глиной и охрой воина. Гардары продолжали возиться у костра, вынимая из дорожных мешочков скрученные ленты вяленного на солнце мяса и подвешивая их над поднимающимся из котелка паром.

— Все живы — хорошо! — негромко сказал Дильс. — Где лошади?

— Пали, — низким шепотом отозвался Норман, оглядываясь по сторонам, — наелись какой-то дряни, вспухли и… Лучше скажи, что в лагере?

— Стоит, — сказал Дильс. — Посольство. Большие Игры. Мы ушли. Так надо.

— Какое посольство? Какие игры? Кому надо?.. — живо спросил Норман, ошарашенный таким скупым невразумительным ответом.

— Иц-Дзамна! — отчетливо и торжественно произнес Дильс, гулко стукнув себя кулаком в грудь. — Катун-Ду! Огненная Гора! Мы идем! Честь!

— Что за бред? Какая честь? — потряс головой Норман. — Падре, что с ним?

— Сейчас выясним, — сказал падре, поворачиваясь к воину и мягко опуская руку на его жилистое татуированное плечо. — Дильс, расскажи нам, что случилось в лагере во время нашего отсутствия?

— К шечтлям пришли люди от великого Катун-Ду, — монотонно и размеренно начал Дильс, — они сказали, что Верховный устраивает Большие Игры в честь великого бога Иц-Дзамна — Отца и Покровителя всей земной твари…

Сказав эту длинную и вполне вразумительную фразу по-гардарски, Дильс начал запинаться и путаться в дебрях кеттско-гардарского словаря, чертить на песке лагерные ворота с подъемным мостом, по которому в сопровождении нескольких разукрашенных шечтлей прошли в лагерь прибывшие послы, а затем увлекся собственным рассказом и пустился в такие подробности, что падре едва удалось остановить поток его пылкого, но несколько косного красноречия. При этом воин говорил вполголоса, поминутно озирался и вообще всем своим поведением выказывал если не страх, то довольно заметное беспокойство. Для того чтобы понять причины такого необычного поведения, падре еще раз прокрутил в голове рассказ Дильса, точнее то, что он извлек из его путаного монолога, но не обнаружил в нем ничего угрожающего. Выяснилось, что Эрних не сразу принял приглашение прибывших, ссылаясь на то, что в отсутствие командора он может распоряжаться людьми лишь в пределах форта и его ближайших окрестностей. Тогда шечтли представили ему трубку Нормана и заявили, что если люди форта откажутся принимать участие в Играх, то им придется либо дать заложников, которых по окончании празднеств принесут в жертву, либо готовиться к войне с легионами Катун-Ду, что неизбежно окончится уничтожением лагеря и окровавленным жертвенным камнем у подножия истукана. Сама по себе трубка Нормана была, конечно, слабым аргументом в пользу гибели ее хозяина, но шечтли поднесли ее Эрниху с таким почтительным и торжественным видом, словно обугленный чубук представлял собой реликварий и содержал не остатки пепла и табачного нагара, а крупинки командорского праха. Приняв трубку с подобающими церемониями, Эрних попросил ночь на размышление, а наутро разбудил гарнизон тремя гулкими ударами в корабельную рынду и, поднявшись на одну из угловых башен, громко объявил, что через два дня участники Больших Игр выступают в поход. А когда кто-то из гардаров, кажется, Люс, попытался выяснить у него, что представляют собой эти самые Большие Игры, Эрних сказал, что в детали его еще не посвятили. Впрочем, по некоторым признакам, в частности, по тому приему, который оказали им шечтли, можно было и так заключить, что несравненный Иц-Дзамна вряд ли удовлетворится какими-нибудь детскими шалостями вроде костей, покера или безобидной травли полосатых диких свинок на лесных лужайках. Впрочем, особого беспокойства эти предположения не вызвали, напротив: кетты и гардары, уставшие от скуки и бессмысленного напряжения гарнизонной жизни, отупевшие от жары, азартных игр и тихого потаенного пьянства, как будто даже обрадовались перемене обстановки и двое суток живо обсуждали состав команды и демонстрировали друг перед другом свои разнообразные способности. Когда же один из оставленных в лагере заложников-шечтлей знаками намекнул Свеггу, что одним из главных состязаний будет священная игра в мяч, воин принес с каменистого побережья несколько тяжелых, обточенных волнами булыжников и, построив будущих игроков в две шеренги, заставил их до упаду перебрасываться этими каменными шарами, безжалостно направляя броски в голову и корпус противника. И даже сейчас, продираясь по узкой, успевшей зарасти тропке, игроки тащили эти камни с собой и на каждом привале устраивали небольшие игры, внешне напоминавшие смертельные схватки тех времен, когда человек еще не знал никакого иного оружия, кроме булыжника и дубины. В этих отчаянных играх особенно выделялись оба могучих воина и, как ни странно, хилый тщедушный Люс, перехватывавший летящие в него камни с ловкостью молодого хоминуса и буквально расстреливавший противников молниеносными ответными бросками. Удары выходили весьма чувствительные, и, чтобы не перекалечить друг друга раньше времени, игроки стали прикрывать колени, локти и голени щитками из половинок толстого полого тростника, а на головы надевать шлемы из ворсистой скорлупы крупных местных орехов, что росли под высокими растрепанными верхушками пальм и сбивались на землю пущенными из пращи камнями.

— Во время Игры их нельзя будет надевать, — сказал про эти доспехи Дильс, — но и играть мы будем не камнями.

— Догадываюсь, — сказал падре, принимая из рук гардара теплую деревянную плошку с темным лиственным настоем, — но я вижу, ты все время оглядываешься и как будто чего-то боишься?..

— Гуса, — прошептал Дильс, понизив голос, — шаман…

— Шаман? — спросил Норман. — Где?.. Откуда?..

— Не знаю, — нахмурился Дильс, — меня послали — я смотрю.

— А где остальные?

— Идут, — воин коротким копьем ткнул в сторону тропы, ведущей к подвесному мосту, — послы, шечтли, наши — все.

— А шаман?.. Гуса?.. — спросил Норман, оглядываясь на гардаров, забрасывавших песком дымящиеся угли костра.

— Не знаю, — ответил Дильс, — я не видел. Эрних видел. Вас тоже видел.

— Ясно, — сказал падре, вспомнив о плоской глиняной чаше с водой в руках юного жреца, — чудо…

— Пора бы уже привыкнуть, — буркнул Норман.

— Да-да, конечно, — задумчиво сказал падре, — но все-таки в душе я не перестаю удивляться…

— Довольно о душе, — перебил Норман, — пора подумать о ее вместилище — теле.

Решено было укрыться в кустах неподалеку от тропы и, переждав, пока пройдут послы и шечтли, соединиться со своими. Дильс помог отвязать и сплавить ниже по течению тяжелый плот, нагруженный экспедиционным скарбом, и скрылся между деревьями, сказав напоследок, что сам придет за путниками, когда отряд Эрниха достигнет висячего моста. Оба гардара, напуганные возможным появлением неуязвимого черного покойника, хотели было увязаться за воином, но кетт исчез так стремительно, что совершенно исключил возможность выследить, а тем более настичь его в непроходимом сумрачном лесу. Норман тоже чувствовал себя несколько неуютно, но не показывал виду, глубоко затягиваясь трубочным дымом и с бульканьем выдувая его через погруженную в воду тростинку. И лишь падре невозмутимо сидел посреди плота, прикрытого низко нависшей разлапистой кроной, и тщательно перекладывал сухой шершавой осокой свои походные сборы. Чтобы как-то успокоиться, гардары принялись чистить оружие, давя в пальцах и сучками проталкивая сквозь пистолетные стволы жирных мохнатых гусениц, но этого занятия хватило ненадолго. Тогда Норман передал им свои пистолеты, и они, до блеска отполировав тонкую золотистую гравировку на гранях стволов, туго забили в них свежие усиленные заряды. Закончив эту кропотливую, но почти бессмысленную работу, оба гардара позатыкали за кушаки свои пистолеты, вскарабкались на старый высохший матанг по толстому шишковатому стволу и устроились в его нижней развилке, занавесившись со всех сторон разрезными глянцевыми листьями лиан. Впрочем, людей можно было не опасаться: Дильс достаточно твердо заверил Нормана в том, что во время Больших Игр ни один шечтль не поднимет оружия, а посему Норман может быть совершенно спокоен не только за себя и своих спутников, но и за оставленный на женщин и нескольких больных мужчин форт. Только Тинга наотрез отказалась расстаться с Бэргом и, несмотря на упорный немногословный протест Свегга и Дильса, склонила Эрниха принять решение в ее пользу. Но известие о новом воскресении неуязвимого негра несколько смешивало карты, внося в общую картину если не подвластного, но вполне объяснимого мира некую неукротимую и непредсказуемую величину. При мысли о том, что в любую минуту за спиной может раздаться треск сучьев и из-за ствола появится слепой черный гигант, сокрушающий все на своем пути, Норману становилось как-то зябко, и он лишь сильнее втягивал в плечи рыжеволосую голову и изо всех сил тянул дым через обгрызенный мундштук трубки. Но никаких тревожных звуков из сумеречной чащи не доносилось: так же ровно и монотонно гудела в душном воздухе невидимая мошкара, истерично визжали снующие в высоких кронах хоминусы, и их крики смешивались и сливались с редкой полуденной перекличкой сонных, разомлевших от жары птиц. Порой в кронах вспыхивала яростная птичья брань, сопровождаемая суматошным хлопаньем крыльев, после чего сквозь листву и переплетения лиан известковыми лепестками сыпались яичные скорлупки и крики постепенно затихали, растворяясь в общем гомоне густого сумрачного леса. Иногда Норман поднимал голову, стараясь отыскать взглядом виновника птичьего разорения, но не видел ничего, кроме провисающих бородатых лиан и вороватых черноглазых мордочек хоминусов. Гардары, сидя в разлапистой развилке матанга, играли в «чертову дюжину», потрясая сжатыми кулаками и время от времени выбрасывая перед собой растопыренные пальцы, а падре, уложив в плетеный дорожный саквояж свою коллекцию, сидел на краю плота и дремал, скрестив ноги и широко разведя костлявые колени, обтянутые вылинявшей до белизны сутаной. Вдруг он вздрогнул, поднял голову и, глянув на Нормана, знаком приказал ему погасить трубку. Приказ был настолько резок и внезапен, что Норман импульсивно отбросил трубку в реку, но падре ловко поймал ее над самой водой и с легким шипением притоптал тлеющий табак мокрым пальцем.

— Т-с-с! — едва слышно прошипел он. — Слышите?..

Норман повернул голову в ту сторону, куда указывал падре, и прислушался, прижав к уху сложенные раковиной ладони. Сперва его слух не выделял из лесного шума ничего необычного, но вскоре неподалеку раздался сухой костяной щелчок треснувшего сучка и легкий шорох палой листвы, потревоженной чьей-то неосторожной ступней. Гардары тоже услыхали эти звуки и припали к толстым сучьям, просунув сквозь листву пистолетные стволы. Но шорох не повторился, а вместо него чуть ниже по течению послышался тихий всплеск, напомнивший Норману звук спускаемого по доске покойника. Падре тоже услышал этот звук и, повернув голову, стал пристально всматриваться в просветы между свисающими до самой воды ветками. Но блестящая под солнцем поверхность реки оставалась неподвижной, и лишь слабое течение медленно несло по водной глади сухой неразличимый мусор. Эта тишина показалась Норману подозрительной, и тут, словно в подтверждение его тревоги, у противоположного берега реки едва приметно дрогнули стебли осоки и из воды показался круглый черный предмет, оказавшийся человеческой головой. Следом потянулись облепленные водорослями плечи, и вскоре на прибрежную полосу твердым тяжелым шагом поднялся Гуса, несколько раз обкрученный лианой вокруг талии. Он медленно повернулся лицом к реке и, не сводя с противоположного берега мертвого остекленевшего взгляда, стал мерными движениями выбирать лиану из воды. Вскоре она поднялась и тугой струной протянулась над поверхностью воды, соединив оба берега реки подобно тетиве, стягивающей концы упругого боевого лука. Норман оцепенело следил за движениями черного великана до тех пор, пока лиана не вздрогнула, прошив речную гладь частой строчкой сверкающих капель, и не провисла под еще невидимой путникам тяжестью. Но разрешение этой загадки не заставило себя долго ждать: в просветах между ветками мелькнула голень, оплетенная ожерельями из человеческих зубов и хрупких птичьих черепов, и вскоре путники увидели шамана. Он легко скользил над рекой, ощупывая босыми ступнями мокрую лиану и вибрируя в воздухе длинным гибким шестом. Мишень была прекрасная, и Норман готов был поставить один против ста, что пристрелит колдуна с первого выстрела. Он уже потянул из-за кушака пистолет, но в последний миг встретился глазами со священником.

— Ни в коем случае! — почти беззвучно, одними губами прошептал тот. — Большие Игры! Мы не должны нарушать Закон!


В преддверии Больших Игр Город жил на счет казны. Игроки, прибывавшие с посольствами, с утра рассаживались на паперти многоколонного Храма, покрывавшего центральную площадь густой прохладной тенью, и когда молодые служительницы выходили к ним, запускали руки под их прозрачные покровы, находя в потаенных местах подвешенные мешочки с золотыми монетами. Одного мешочка вполне хватало на то, чтобы к вечеру игрок еле стоял на ногах от выпитого за день вина, а кроме того, мог оплатить грубые, но весьма опытные и действенные ласки какой-нибудь из бывших весталок, изнывающих от жары и скуки в своих камышовых клетушках. Под утро, когда Город погружался в тяжелый бредовый сон, сборщики податей с факелами обходили эти клетушки и кабаки, с тихим звоном вытряхивая в мешки содержимое выставленных на мостовую пустых глиняных фигурок Иц-Дзамна, неистощимого в своих милостях. Собранные монетки доставлялись в Храм, где молодые служительницы быстро пересчитывали их и рассыпали по кожаным мешочкам на длинных волокнистых поясках, мягко охватывающих бедра и распускающихся от легкого прикосновения к мешочку дрожащей с похмелья руки. Закон гласил: во время Больших Игр количество обращающихся в руках монет должно быть неизменно! Это означало, что все розданные утром на паперти деньги к исходу ночи вновь доставлялись в Храм, и если при пересчете недоставало даже одной монетки, то допустившая небрежность весталка или хозяин кабака по прошествии Игр лишались своего промысла и отправлялись либо на заготовки сладкого тростника, либо в каменоломни. Иногда случалось и так, что какой-нибудь из игроков по пьяной рассеянности терял одну-две монетки в складках мешочка, что и обнаруживалось на утренней паперти в тот момент, когда игрок вручал молодой служительнице пустой мешочек взамен полного. Впрочем, такие случаи были достаточно редки, но всеведающий Закон все же не только предусматривал их, но и определял наказание для виновника. Нерадивого игрока возводили на вершину Огнедышащей Горы, накладывали на закрытые глаза золотые монетки, прижимая их к опущенным векам повязкой из сброшенной кожи гремучника, подводили к самому краю кратера и отступали назад, оставляя ослепленного преступника над жаркой клокочущей бездной.

— Ослепленный золотом, ступай! — страшно кричал ему в спину Толкователь Снов, сложив раковиной сухие бурые ладони и изо всех сил раздувая лиловые вены на жилистой шее.

Ослепленный широко разводил руки, покачиваясь в струистом палевом тумане, делал робкий предсмертный шаг, оступался и, переломившись в пояснице, исчезал за зубчатым венцом кратера.

Но такие случаи были исключением; обычно игроки за день прокучивали все до последней монетки, так что некоторые, устраиваясь на ночлег, стоивший вместе с ласками не дороже трех рцы, просто выворачивали свои мешочки наизнанку в поисках этой ничтожной суммы. Впрочем, если эти старания оканчивались ничем, бедолагу пускали в тростниковую клетку и за так, ибо Закон гласил: дающему воздастся! Для непосвященного слуха такая статья звучала несколько расплывчато, но племена, поклоняющиеся Несравненному Иц-Дзамна, племена, присылавшие своих лучших воинов на взаимное заклание в честь Дарующего Свет Бога, украшали этими словами выдубленные шкуры ягуаров и янчуров, тщательно пробривая извилистые дорожки в густой плотной шерсти и нашивая на шершавые щитки узор из выбеленных птичьих лопаток. Шкуры растягивали на высоких гибких копьях с золотыми наконечниками и кольцами, приспособленными для того, чтобы продевать в них сухие упругие сухожилия длиннохвостых большеглазых саути, привязывая волнистые заскорузлые края этих штандартов к полированным суставчатым древкам.

Объявив Большие Игры, Катун-Ду стал открыто пользоваться своей зрительной трубкой, и теперь целыми днями просиживал у подножия священного истукана, не сводя круглого сверкающего стеклышка с выступа горной гряды, нависающего над узкой, выбитой в отвесной скале тропкой. Когда глаз уставал, Верховный отводил трубку в сторону и, прищурившись, смотрел на пологие, сплошь покрытые лесом холмы, отмечая дымок сигнального костра, свидетельствующий о том, что посольство шечтлей продвигается к Городу, чтобы принять участие в Больших Играх. Впрочем, Катун-Ду несколько удивился, когда дымок, повисев над лесом, растворился в воздухе, а через некоторое время вновь поднялся из того же места, но случившийся рядом Толкователь Снов тут же объяснил ему эту странность, небрежно заметив, что долгое предшествующее безделье могло несколько притупить бдительность Смотрителя Костра, забывшего запастись топливом и вынужденного заново раздувать угасший от бескормицы огонь. Катун-Ду промолчал, а когда через некоторое время двойной дымок закурился над вершиной следующего холма, Толкователь Снов уже сошел к подножию лестницы, и рядом с Верховным не было никого, кроме одноногого старика, опирающегося на свои подпорки и пристально вглядывающегося в бледную извилистую змейку дыма.

— Ты думаешь так же, как и Толкователь Снов? — спросил Катун-Ду, оборачиваясь к старику.

— Следом за людьми с побережья двигается еще посольство другого племени, — уверенно сказал старик.

— Почему ты так думаешь?

— Я не думаю, Верховный, я знаю.

— Ты так много знаешь, что порой, глядя на тебя, я начинаю думать, что человеческая глупость помещается в ногах и что количество ума возрастает пропорционально ее уменьшению!

— Человек может узнать все, — сказал старик, — но его конечности здесь ни при чем.

— А что надо делать, чтобы узнать все?

— Ничего, — сказал старик, — надо просто не бояться знания, ибо только страх перед знанием останавливает и глушит свежие ростки истинного прозрения в человеческой душе…

— Может быть… Все может быть… — задумчиво повторил Катун-Ду. — И я, кажется, начинаю догадываться, о каком племени ты говоришь…

— Вот видишь, — сказал старик, — предсказание начинает сбываться!

— А Толкователь? — быстро спросил Катун-Ду. — Он — знает?

— Скорее всего, да.

— Но почему он тогда говорит какую-то чушь?

— Он слишком умен, — усмехнулся старик, — чрезмерно.


Толкователь Снов усталым шагом спустился в исповедальню. С некоторых пор он стал испытывать по утрам сильную боль в ступнях и лодыжках. Старая весталка, доставлявшая Толкователю сухие пучки горных трав, сказала, что эта боль приходит с годами и остается с человеком до самой смерти. Помогал горный воск: Толкователь по утрам растапливал его в глиняной плошке над очагом, ставил ноги на теплые камни и до самых лодыжек обкладывал ступни податливыми горячими лепешками. Проделав эту процедуру, Толкователь доставал из-за пазухи сморщенный мешочек из чешуйчатой змеиной кожи, высыпал на плоский ноготь большого пальца щепотку жемчужного порошка и, вставив в ноздрю коротенькую тростниковую трубочку, с тонким свистом засасывал в голый череп искрящуюся горку освежающего мозг зелья. Затем по его знаку молчаливые нэвы ставили на камни очага большую глиняную бадью с темным пенистым варевом и оставались поддерживать слабый огонь, в то время как сам Толкователь покидал исповедальню и по высоким ступеням поднимался к подножию истукана Иц-Дзамна для утренней беседы с Верховным. Иногда он заставал рядом с ним старика Хильда, который совершенно не удивился, когда Толкователь первый раз назвал его по имени. Они обменялись тогда коротким понимающим взглядом, но, не заметив в глазах старика ни малейшей искорки страха, Толкователь решил, что Хильд — не истинное имя одноногого бродяги. Но тогда выходило, что значки на сырой глине обманули его, и эта мысль беспокоила Толкователя, как застрявшее между зубами волокно квоки. Впрочем, не только это тревожило ум и душу Толкователя; гораздо неприятнее было то, что с некоторых пор он стал ощущать на себе чей-то внимательный и неотступный взгляд, чувствовать где-то совсем рядом чье-то чужое настороженное ухо и, что самое ужасное, видеть по ночам такие сны, разгадка которых неизбежно привела бы самого сновидца на край круглого колодца и поставила перед ним сандалии с толстыми золотыми подошвами. Он видел какого-то черного мускулистого гиганта, голыми руками разрывающего оскаленную пасть риллы посреди залитой кровью арены, видел, как из кратера Огнедышащей Горы вырывается веер огненных перьев, обдающий испепеляющим жаром недостроенный храм на склоне Горы и обращающий маленькие темные фигурки строителей в светлые призраки, улетающие в опаленное небо легкими серебристыми хлопьями. Вначале Толкователь приписывал эти видения затяжному действию жемчужного порошка, но когда один из таких серебристых призраков засветился в конце узкой каменной галереи и стал быстро приближаться, вырастая до размеров взрослого человека, Толкователь едва успел укрыться в тесной боковой нише, слабо освещенной двумя ночными болотными светляками кокуйо. Привидение промелькнуло мимо, обдав Толкователя колким знобящим холодком и оставив на противоположной стенке галереи ряд слабо мерцающих значков, составлявших одну из статей Закона. Статья гласила, что если сам Толкователь увидел сон, который может быть истолкован неблагоприятно для него самого, он должен назначить себе преемника и отправиться искать истину на дне Священного Колодца. Надпись медленно угасла, заставив Толкователя вздрогнуть и суетливо оглянуться на ребристые светящиеся брюшки висящих по углам кокуйо. А когда ему вдруг показалось, что между скрюченными лапками одного светляка приоткрылся и заморгал влажный блестящий глазок, Толкователь выбросил перед собой сухой жилистый кулак и с жирным хрустом растер кокуйо по стене. Потом он снял со стены второго светляка, поднес его к слабо мерцающему пятну и стал высматривать среди прилипших чешуек твердое прозрачное зерно глазного хрусталика. Не обнаружив его, Толкователь решил, что хрусталик соскользнул на пол, но не стал продолжать поиски, а выставил из ниши уцелевший живой светильник и вернулся в исповедальню самым коротким коридором, под острым углом пронизывавшим узкие поперечные галереи. В тот день он застал в исповедальне одного из двух осведомителей, расставленных вдоль всей тропы, которая соединяла побережье с Городом. Осведомитель сказал, что сам видел, как многочисленное посольство шечтлей по висячему мосту перешло реку Хнац-Кук — «Дорога к Морю» — и углубилось в лес, потрясая радужными перьями на шлемах и мерно колотя в тугие барабаны мягкими меховыми колотушками.

— Ты видел только шечтлей? — спросил Толкователь, пристально вглядываясь в маленькие увертливые глазки осведомителя.

— Да, Всевидящий! — испуганно пролепетал осведомитель, падая ниц перед тлеющим очагом.

— А где Тью? — Толкователь шепотом назвал имя второго осведомителя. — Может быть, он видел еще кого-нибудь?

— Да, Проникающий Взглядом, Тью видел — но Тью мертв! — подобострастно зачастил осведомитель. — Некто черный убил его, когда Тью бежал ко мне и что-то кричал.

— Как убил? — спросил Толкователь, небрежно помешивая палочкой зелье в глиняной бадье.

— Он вышел из-за дерева, посмотрел на Тью и, когда тот замер на месте, подошел и руками раздавил ему голову! — прошептал осведомитель, испуганно оглядываясь на застывших под лестницей нэвов. Толкователь хотел было подать им знак, но вдруг остановил руку на полпути, вспомнив, что у него осталось не так уж много осведомителей и что во время Больших Игр на счету будет каждый человек. При Игре в Мяч многие осведомители, до неузнаваемости разукрасив лица цветной глиной, занимали места над самой площадкой и незаметно подбрасывали под ноги игрокам ядовитые шипы чичиго, вызывавшие у соперников острые вспышки ярости и доводившие Игру до грани побоища. И потому рука Толкователя лишь достала из-за пазухи чешуйчатый мешочек и, милостиво наградив осведомителя двумя щепотками жемчужного порошка, остановила чуть дрогнувших нэвов плавным успокоительным жестом. И в этот миг Толкователь явственно ощутил затылком чей-то благосклонный взгляд, но, быстро повернув голову, не увидел за спиной ничего, кроме засохших на каменной стене глиняных мазков. Осведомитель, не поднимаясь с колен, со свистом втянул ноздрями заслуженную награду и стал медленно отползать к лестнице, исподлобья глядя на Толкователя колючими преданными глазками. И вот теперь, оставив на вершине пирамиды недоумевающего Катун-Ду и спустившись в исповедальню, Толкователь вновь увидел на алом фоне очага острые уши и узкие сутулые плечи осведомителя. Но тот даже не повернул головы на звуки шаркающих шагов Толкователя, а продолжал завороженно смотреть на косо стесанные камни под закопченным потолком исповедальни. Толкователь бесшумно приблизился, встал за спиной осведомителя и, проследив линию его взгляда, сам увидел на месте одного из камней блестящую золотую пластинку, полированная плоскость которой отбрасывала в глаза Толкователя круглое отражение булькающего в бадье варева.

— Что ты туда уставился, Са-Ку? — приглушенным голосом спросил Толкователь. — Хочешь попробовать?

Толкователь потрогал осведомителя за плечо и, нашарив в прохладной каменной нише маленький рыбий пузырь, наполненный отцеженным и охлажденным зельем, протянул его Са-Ку. Но вместо того чтобы с благодарностью взять с ладони Толкователя тугой прозрачный мешочек, увенчанный полой, остро отточенной птичьей костью, осведомитель пальцем подманил к себе Толкователя и безмолвно указал ему на золотую пластинку, в которой теперь отразился татуированный горбоносый профиль Верховного. Толкователь Снов судорожно стиснул сухими пальцами морщинистую шею осведомителя, но в тот миг, когда он уже был готов отбросить его обмякшее тело в железные объятия нэвов, отражение Катун-Ду повернулось лицом к Толкователю и посмотрело ему в глаза острым пронзительным взглядом.

— Так это ты, везде ты! — яростно прошипел Толкователь и, отпустив шею Са-Ку, швырнул в пластинку тяжелый ком влажной глины. Но липкая грязь соскользнула с золотой поверхности, как вода с птичьего крыла, вновь открыв лицо Верховного, слегка искаженное гневной надменной усмешкой. Тогда Толкователь вскочил и, выдернув из-за пояса одного из подступивших нэвов кривой кинжал, бросился к стене, пытаясь дотянуться до края пластинки острием клинка. Но пластинка была укреплена под самым потолком, и для того чтобы достать ее, Толкователю пришлось вывернуть один из камней очага и, обжигая и пачкая ладони, подкатить его к стене. Сделав это, Толкователь застопорил шаткий овальный булыжник мелкими камешками, вскочил на него и, переступая с ноги на ногу, поддел острием край пластинки и со звоном сковырнул ее. Золотая плитка косо скользнула по локтю Толкователя и ударилась о глиняный край бадьи с булькающим зельем. Глухой треск и шипение углей не заглушили предсмертного вопля осведомителя, и когда Толкователь спрыгнул с камня, все было кончено: над сипящими углями косо торчала расколотая бадья и сквозь слабо озаренный настенным факелом чад виднелись силуэты нэвов, опускающих тело Са-Ку на дно каменной ниши. Он хотел было крикнуть, остановить их, но, поняв, что уже поздно, отыскал на каменном полу тугой продолговатый мешочек и, на ощупь проткнув птичьей костью вздутую жилу под локтем, пальцами выжал содержимое рыбьего пузыря в ее упруго пульсирующую полость.


Подъем по крутым ступеням, устланным измочаленными тростниковыми циновками, был тяжел для утомленного долгим переходом падре, и он с легкой завистью и грустью смотрел, как легко, почти без всяких усилий, одолевают подъем к вершине пирамиды Дильс и Свегг, как развевается впереди белая шелковая блуза Нормана, как Янгор и Сконн высоко, почти до подбородка, вскидывают узловатые колени кривых жилистых ног. Следом за ними, слегка поддерживая Тингу под руки, поднимались Эрних и Бэрг, и когда тень молодой женщины ложилась на высокую вертикальную грань ступени, падре казалось, что ее живот выдается вперед чуть больше обычного.

Последнюю треть пути Тинга проделала верхом на одной из трех оставшихся лошадей — две другие были навьючены поклажей, — и когда усталая процессия вошла в Город, неистово пляшущая и орущая уличная толпа вдруг словно остолбенела при виде всадницы. Бэрг, ведший лошадь под уздцы, остановился и потянулся к пистолету, но в следующий миг весь этот раскрашенный, оперенный и не вполне трезвый сброд шатко, вразнобой повалился на булыжные мостовые, испуганно глядя исподлобья на двухголовое четвероногое существо, прикрывавшееся от палящего солнца широким зонтом из пальмовых листьев. Процессия двинулась дальше, переступая через вытянутые руки и с влажным хрустом топча свежие стебли болотного тростника, устилавшие широкую прямую улицу до самой Центральной Площади.

Норман впервые видел так причудливо построенный город: узкие переулочки, разделявшие приземистые глиняные короба с маленькими квадратными окошечками, отвесную скалу, весь ступенчатый склон которой лохматился от бесчисленных циновок, кое-как прикрывавших жалкие каморки, лепившиеся друг к другу наподобие пчелиных сот. По правую руку вдоль всей улицы тянулась невысокая каменная терраса, где беспорядочно громоздились храмы и капища неизвестных Норману богов и божков, чьи уродливые истуканы охраняли входы в эти языческие святилища. За этим причудливым, курящимся от бесчисленных алтарей пантеоном, высокими узкими уступами поднималась ввысь грань пирамиды с плоской вершиной, увенчанной массивным идолом, богато украшенным неразличимой издалека резьбой. Идол торчал на фоне многоколонного храма, пристроенного к длинному пологому склону гигантской горы, оканчивавшейся широким дымящимся кратером.

Но вид коленопреклоненной уличной толпы был привычен Норману, и его наметанный глаз без особого труда различал среди бесчисленных спин и голов широкий жирный торс лавочника, сухие хрящеватые уши стряпчего, бурую морщинистую шею ремесленника, изрубленные жилистые плечи воина и жидковолосый затылок потрепанной площадной шлюхи. Эрних, шедший рядом и чутко прислушивавшийся к тихому, как шелест листьев, человеческому лепету, коротко переводил Норману смысл этого удивленного и даже несколько подобострастного бормотанья.

— Они впервые видят всадника, — говорил он, рассеянно поглядывая по сторонам, — они говорят, что четыре ноги и две головы могут быть только у каменного истукана, сотворенного руками жреца-каменотеса по образу божества, явившегося ему и только ему в дыму сжигаемой на алтаре жертвы…

— Поди проверь, — буркнул Норман, на ходу раскуривая свою вновь обретенную утреннюю трубку от тлеющего трута. Шечтли, прослышав о том, что Фрай-Мака, или Человек Огня, как они прозвали Нормана, вновь появился и занял свое место во главе бородатых пришельцев, почтительно вернули ему трубку, поместив ее в тяжелый золотой футляр, выстланный чешуйчатой змеиной кожей.

— А эти красавицы, — продолжал Эрних, кивнув на двух густо разукрашенных девиц, сидящих в редкой камышовой клетушке при входе в один из переулочков, — никак не могут решить, какой вид будет у божества, которое появится на свет из чрева женской половины этого чудовища…

— А они не ошибаются? — спросил Норман, удивленно посмотрев на Эрниха.

— Нет, мой командор, — ответил юноша, быстро переглянувшись с Бэргом, ни на миг не снимавшим ладони с кривой рукоятки пистолета.

Но человеческий булыжник по обе стороны улицы оставался неподвижен и почти безмолвен, не считая легких почтительных шепотков, прозрачными бабочками порхающих над прогнувшимися спинами и шишковатыми затылками. Глинобитные домики по левую руку Бэрга бесстрастно созерцали процессию подслеповатыми квадратными окошечками, затянутыми сухими морщинистыми занавесками из змеиной кожи, и лишь налетавший ветерок порой взметал впереди процессии мелкую мучнистую пыль и скручивал ее в узкие белесые воронки.

На площади их ждали. Десятка два обритых наголо жрецов в грубых холщовых мантиях, густо обшитых когтями, перьями, лапками, хвостами, зубами, чешуйчатыми крылышками и темными сморщенными комочками неопределенного вида, сидели на низких широких ступенях многоколонного храма, укрываясь от солнца в жидкой треугольной тени фронтона. Центр фронтона занимало выпуклое изображение круглого горбоносого лика, окруженного кроваво-красными лучами, сползающими на узкий карниз и стекающими на паперть по бурым ноздреватым колоннам. При виде процессии жрецы согласно воздели руки к небу и огласили знойный воздух над площадью протяжными возгласами дребезжащих старческих глоток. При этом их темные горбоносые лики оставались совершенно неподвижны, и лишь тонкие крылья ноздрей слабо трепетали и легонько позванивали продетыми в них золотыми кольцами.

Под этот нестройный хор Норман и Эрних дошли до середины площади и остановились, повернувшись лицом ко всему ареопагу. Возгласы мгновенно смолкли, и в напряженной тишине раздался долгий пронзительный вопль, состоявший из беспорядочной смеси свиста, придыханий и сухих костяных щелчков, рассыпавшихся по площадному булыжнику наподобие горсти гороха.

— Что он сказал? — шепотом спросил Норман, когда вопль затих, а издававший его жрец величественно опустился в выстланное пятнистой шкурой кресло, которое держали на весу два рослых мускулистых раба, чьи лица были наглухо закрыты выпуклыми глиняными масками.

Эрних не ответил. Он поднял голову и долгим пристальным взглядом посмотрел в темные продолговатые глаза жреца. Норман увидел, как жрец сморгнул сухими треугольными шалашиками век и хищно вздернул морщинистую губу, обнажив бурые пеньки полусъеденных зубов. Когда Эрних издал короткий ответный клич, жрец удивленно вскинул красные полоски бровей, а затем коротко кивнул и, вскинув ладонь, резко щелкнул пальцами. По этому знаку рабы перехватили ручки кресла, повернулись и направились внутрь храма. Когда их силуэты скрылись между колоннами, над телами, устилавшими площадь, встал рослый обрюзгший человек в длинном засаленном халате и, почтительно прикладывая к широкой жирной груди грязную ладонь, произнес долгую мелодичную фразу.

— А что нужно этому? — быстро спросил Норман.

— Он приглашает нас воспользоваться его гостеприимством, — вполголоса ответил Эрних, — говорит, что его хатанга достаточно вместительна, чтобы принять таких почетных гостей, и что он сам будет весьма польщен…

— Ясно, — перебил Норман, — скажи, что мы согласны!


Хатангой оказался один из глинобитных домиков, смотрящий на Центральную Площадь тремя мутными овальными окошками, едва пропускавшими в помещение три наклонных столба слабого рассеянного света. Путники разместились на широких деревянных скамьях, расположенных вдоль стен в два яруса и задернутых густыми складчатыми пологами. Лошадей привязали к столбу во дворе, а когда осмелевшая толпа прихлынула к бревенчатому забору, чтобы сквозь щели подсмотреть, что будут есть нижние четвероногие половины двухголовых чудовищ, уставший от дороги и площадных воплей Норман выхватил из-за пояса оба пистолета и навскидку выпустил две пули в узкие просветы между бревнами. Возня за оградой мгновенно прекратилась, а хозяин рухнул на колени посреди двора и ткнулся лицом в пыль, обхватив ладонями жирный складчатый загривок.

Но к вечеру все как-то утряслось. Перед лошадьми поставили по большой плетеной корзине золотистых зерен, подвесили перед мордами снопы свежего пахучего тростника, а путешественникам доставили из ближайшего кабака закопченный котел огненной от пряностей похлебки, а вслед за этим принесли три десятка вертелов, густо унизанных грудастыми птичьими тушками.

— А что сказал Верховный Жрец? — спросил Норман, обгладывая тощее крылышко и прислушиваясь к заоконным площадным крикам.

— Он пригласил нас принять участие в Больших Играх, — ответил Эрних, — но сказал, что перед этим мы должны совершить очистительные обряды…

— Обряды? — насторожился Норман. — Какие еще обряды?

— Омовение… Поклонение идолу Иц-Дзамна — божеству Солнца и Вселенной…

— А что такое — Большие Игры?

— Он этого не сказал, — ответил Эрних.

Как только ужин был окончен, в дверях Хатанги возник один из жрецов с голубоватым шипящим факелом в руке. Переступив порог, жрец поднял факел над головой и произнес короткую гортанную фразу.

— Он приглашает нас совершить священное омовение, — громко перевел Эрних.

Обряд омовения происходил в широком квадратном зале с неглубоким бассейном, вырубленным в каменном полу среди отполированных, блестящих от испарины колонн. Над теплой водой поднимались рваные дымчатые хлопья, воздух был густо напоен головокружительными ароматами трав, струящимися из высоких глиняных кувшинов, а когда Норман сбросил пропотевшую одежду на руки молодой полуобнаженной жрицы и по ступеням спустился в бассейн, он почувствовал, как вода легонько пощипывает и щекочет его загрубевшую кожу. Вокруг него кипели и лопались мелкие серебристые пузырьки, а грязь хлопьями отслаивалась от тела, как кора с мертвого, объеденного личинками древоточцев соснового ствола. Две жрицы ждали его на противоположном берегу бассейна и, когда Норман поднялся по ступеням, накинули ему на плечи чистое тонкое покрывало, покрытое темным причудливым узором, и подвели к низкой каменной скамье у стены. Норман опустился на скамью и почувствовал, как все его тело охватывает легкая приятная истома. Он видел, как мускулистые обнаженные тела опускаются в слоистые волны белесого тумана и вновь возвышаются над ними, руками стряхивая с волос и бород сверкающие капельки воды, как молчаливые жрицы подводят их к скамьям и начинают втирать в расслабленные мышцы капли темного ароматного масла, и сам отдавался легким скользящим касаниям проворных тонкопалых ладоней.

— Ну что ж, пока все идет нормально, — томно произнес Люс, когда они вернулись в хатангу. Он сидел на скамье у самого входа и, прислушиваясь к уличным крикам, подкидывал на ладони глухо позвякивающий кожаный мешочек.

— Даже слишком, — послышался из противоположного угла голос Дильса. Воин сидел под овальным окошком, озаренным беглыми кровавыми всполохами площадных факелов, и не спеша потягивал прохладный шипучий напиток из большой глиняной кружки.

Дверной проем вновь озарился мерцающим светом голубого факела, послышался уже знакомый голос жреца, а когда он умолк, Эрних перевел сказанную фразу как приглашение принять участие в ночных гуляниях в честь Больших Игр.

— Хорошее дело, — сказал Люс, когда жрец удалился, — отчего и не погулять — монеты есть!

— Это приглашение или приказ? — спросил Норман.

— На местном языке это одно и то же, — сказал Эрних.

На площадь пришлось идти всем, тем более что на поясе у каждого позвякивал монетами увесистый мешочек, выданный безбородым бритоголовым жрецом после совершения священного омовения. Вначале гардары и кетты старались не смешиваться с шумной беспорядочной толпой, но вскоре Свегг заметил среди раскрашенных мелькающих физиономий знакомое лицо одного из бывших заложников-шечтлей, рыжебородый Сконн потянул Янгора к бревенчатому помосту, где при пронзительных звуках флейты плавно покачивались раздутые капюшоны двух гигантских змей, падре увлекся изучением бесчисленных татуировок на потных разгоряченных телах, и лишь Норман остался стоять у стены хатанги, дымя трубкой и полируя перстни кружевными манжетами выстиранной блузы. Бэрг, Тинга и Эрних, не отходя друг от друга, тоже ненадолго смешались с орущей толпой, но вскоре вернулись к стене, с трудом отбившись от четырех рослых плосконосых мужчин, пытавшихся окружить Тингу и увлечь ее в один из шумных притонов, с наступлением ночи распахнувших для гуляющих свои низкие, озаренные бегающим светом двери. Норман видел, как Бэрг, заслонив Тингу, молниеносным движением воткнул кулак под нижнее ребро одного из гуляк, как Эрних легко коснулся пальцами шеи другого и, плавным движением рук откинув в стороны двух оставшихся, освободил молодой паре путь к стене.

— Норман, вы, я вижу, не хотите принимать участие в этом торжестве? — спросил он слегка задыхающимся от возбуждения голосом.

— Да, я чувствую себя лишним на этом празднике жизни, — пробормотал Норман.

— В таком случае присмотрите за Бэргом и Тингой, — сказал Эрних и, тряхнув золотыми волосами, исчез в толпе.

Норман подумал о том, что само провидение послало ему этого юношу с его удивительными способностями говорить на всевозможных языках, излечивать безнадежно больных, заговаривать человеческие пороки, уподобляясь укротителю змей с его чарующей флейтой. Беспокоила мысль о явлении черного раба, одушевленного дикой волей местного колдуна и ставшего беспрекословным неукротимым орудием его неведомых замыслов. Беспокоила эта горластая разукрашенная толпа, подобная многоголовой гидре, растекшейся по площади в млечном свете восходящей луны. Щупальца этого чудовища уползали в темные переулки, втекали в зловонные дыры кабаков, ползли на бревенчатый помост, где среди колышущихся змеиных капюшонов топтались и бились тугими винными мехами горбатые уродливые шуты на высоких ходулях. Норман видел, как один из шутов неосторожно наступил на змею и как она оплелась вокруг ходули и, мгновенно взвившись над тряпичным плечом горбатого карлика, впилась зубами в отвисшую мочку его уха. Карлик с перепугу отбросил одну из своих подпорок, перехватил змею рукой, но тут же повалился на дико гогочущую толпу перед подмостками. Норман вспомнил те далекие времена, когда он сам выскакивал из-за холщовых ширм и, пройдя на руках по гладкому круглому бревну, спрыгивал на широкий конец перекинутой через козлы доски. Он широко разводил опушенные замыгзанными кружевами руки, отвешивал низкие поклоны и улыбался дрожащими от напряжения губами. Страшный толчок доски подбрасывал его в воздух, заставляя руками захватывать собственный затылок и с силой прижимать голову к животу, чтобы успеть сделать два переворота и, чуть согнув расставленные ноги, опуститься на широкие каменные плечи хозяина труппы. Монах бродячего нищенствующего ордена учил его читать и писать, а когда они подолгу тряслись в шарабане, слушая монотонный лепет дождя по заплатанному кожаному верху, рассказывал о Городе Солнца, где люди живут в счастье и довольстве, предаваясь изучению всевозможных наук и созданию прекрасных творений — плодов свободного духа и искусных рук.

— А где он, этот город? — спрашивал мальчик, морщась от залетающих под кожаный верх капель и запахиваясь полой монашеской сутаны.

— Его еще нет, — отвечал монах, тиская беззубыми деснами сухую хлебную корку, — но он будет, слышишь, мой мальчик, ибо сам Господь Бог создал человека, чтобы тот уподобил землю райскому саду!

Но на одном постоялом дворе кто-то донес на разговорчивого монаха, и под утро четверо грубых, воняющих перегоревшим вином солдат явились за стариком и увезли его в черном скрипучем рыдване с наглухо задернутыми шторками. Его тюфяк они обыскали небрежно и, порывшись в соломенной трухе, Норман вскоре наткнулся на маленький толстый томик в потертом кожаном переплете. Подвинувшись к окну и раскрыв его, мальчик различил в серых утренних сумерках беглые короткие надписи, а полистав, обнаружил на желтых пергаментных страницах чертежи, исполненные дрожащей старческой рукой. С тех пор этот томик путешествовал с Норманом повсюду, напоминая ему о монахе, по слухам сошедшем с ума от пыток и допросов в сырых подземных казематах Дворца Правосудия.

Но с годами благодарная память о монахе обратилась в мечту о Городе Солнца, быстрые пленительные наброски которого занимали половину страниц потертого томика. Они перемежались беглыми пояснительными надписями, беспорядочно разбросанными статьями законов, нотными знаками, составлявшими отдельные музыкальные фразы будущего государственного гимна, а также краткими рекомендациями по устройству детских воспитательных заведений. Норман тщательно скрывал этот томик от посторонних глаз, выставляя целью всего похода завоевание богатой золотоносной провинции, но теперь, когда эта цель была близка, его мысли вновь и вновь возвращались к тем далеким беседам под кожаными сводами шарабана странствующей труппы.

— И кто же будет жить в твоем идеальном Городе? — услышал он вдруг над самым ухом.

— Они, — сказал Норман, кивнув в сторону Бэрга и Тинги, стоявших в обнимку у самой стены и с любопытством разглядывавших серьги и колечки на камышовом лотке площадного торговца.

— А с остальными что ты сделаешь? — спросил тот же голос. — С теми, кто не захочет изучать науки и предаваться созерцанию бессмертных творений духа? Куда ты их денешь? В каменоломни? В каторгу? На галеры?..

— Эрних и падре будут беседовать с ними до тех пор, пока они не поймут…

— Ерунда! — раздалось раздраженное восклицание. — О чем они с ними будут говорить?.. На каком языке, точнее, какими словами?.. Пьяная похотливая чернь, гуляющая в предвкушении кровавых зрелищ, — какими творениями духа ты собираешься поразить их скудное воображение?

— При свете солнца я видел храмы, построенные по расчетам искусных зодчих, их математики весьма точно вычислили периоды обращения звезд и планет, да и в малых творениях здешних ремесленников, — Норман двумя пальцами взял тончайшую золотую цепочку с лотка торговца, — я вижу стремление к красоте и способность сотворить ее…

— Зодчие, математики, ремесленники — все равны перед каменным идолом на плоской вершине пирамиды, — сказал голос, — немым слугам Толкователя Снов безразлично, кого они бросят на жертвенный камень, чью грудь пронзит обсидиановый нож и чье сердце будет брошено к подножию истукана…

— Этого больше не будет! — воскликнул Норман. — Шечтли сказали, что победитель Больших Игр получает право изменить Закон!

— Изменить Закон, — тихое повизгивающее хихиканье, — изменить Закон, о-хо-хо! Я умираю!..

— Да провались ты!.. — Норман резко повернул голову на голос, но у стены не было никого, кроме тощей, густо напудренной шлюхи, тянувшей к нему корявые пальцы с зелеными ногтями. Норман с омерзением оттолкнул ее и, подняв голову в поисках исчезнувшего собеседника, увидел над разлохмаченной кромкой крыши остроухую голову рысенка. Зверь смотрел на человека неподвижным пристальным взглядом желтых глаз и словно хотел сказать, что все пройдет и перемелется в бездонной пасти всепоглощающего Времени.


Эрних появился лишь под утро, когда запотевшие змеиные шкуры в окнах серыми пятнами высветлились на стене хатанги. При звуках легких стремительных шагов падре откинул край полога и увидел в синеющем дверном проеме стройный силуэт юноши, над плечом которого мерцала вдали незнакомая звезда. Вдруг весь двор озарился ровным зеленоватым светом, и за спиной Эрниха возникла высокая фигура в серебристом плаще с остроконечным капюшоном.

— Значит, скоро? — услышал падре голос Эрниха.

— Да, — ровно и бесстрастно проскрипела фигура, — тебе страшно?

— Страшно? — переспросил Эрних. — Не знаю…

— Ты не знаешь, что значит — страшно? — холодно усмехнулся призрак.

— Не знаю, — тусклым и словно не своим голосом ответил Эрних.

— Узнаешь, но помни: ты должен быть первым! — вкрадчиво произнес призрак и исчез, мелькнув полами серебристой мантии.

— Но почему именно я?.. — прошептал Эрних ему вслед.

Ответом ему была тишина. Зеленоватое сияние во дворе медленно угасло, и только одинокая звезда, подобная сверкающему глазу неведомого вселенского божества, по-прежнему излучала холодное мерцающее сияние.


Вершина пирамиды приближалась. Пот стекал с покатого лба падре, просачивался сквозь редкие брови, щипал глаза и высыхал, оставляя на впалых щеках белые соляные потеки. Но идущий рядом Дильс упорно и неустанно поднимал жилистые колени и, ставя босую ступню на тростниковую циновку следующей ступени, оборачивался и протягивал падре твердую ладонь.

— Дильс, оставь… Закон… — задыхаясь, бормотал падре, поглядывая на каменные лица стражников по краям лестницы.

— Плевал я на этот Закон! — сквозь зубы отругивался воин. — Давайте руку!

— Да, Закон жесток, но все же я полагаю, что не следует так бесцеремонно нарушать… — возражал падре, подавая Дильсу руку и с его помощью перебираясь на следующую ступень.

Над краем верхней ступени уже выступил крутой лоб идола, увенчанный оскаленной пастью ягуара и двумя гребенчатыми змеиными головами.

Эрних, Тинга и Бэрг шли в середине процессии, но в тот миг, когда до верха оставалось не больше пяти ступеней, Эрних вдруг отпустил локоть девушки и в несколько прыжков очутился на краю площадки. Падре видел, как он на миг застыл, очевидно пораженный открывшимся зрелищем, и сам из последних сил рванулся вверх, влекомый вспыхнувшей тягой к опасности. Но когда его голова поднялась над площадкой, все было уже предрешено. Эрних стоял на коленях перед Верховным Правителем, чей темный горбоносый лик был густо изукрашен кольцами белой глины, овальными шероховатыми пятнами охры и причудливыми переплетениями лиловых татуировок. Правитель сидел на высоком троне, выстланном пятнистой шкурой ягуара, когтистые лапы которой покрывали каменные подлокотники, выполненные в виде чешуйчатых морд янчуров. Слева от трона стоял морщинистый бритоголовый жрец, чьи темные глаза, наполовину прикрытые набрякшими треугольными веками, пристально вглядывались в едва заметный серебристый блик над головой Эрниха. Но не правитель и не жрец занимали все внимание юноши; его взгляд был направлен на одноногого старика, неподвижно стоящего чуть позади трона и опиравшегося на две тонкие изогнутые подпорки. А над всей площадкой возвышался могучий каменный идол, составленный из переплетенных змеиных тел, оскаленных звериных морд, сдавленных грубыми человеческими пальцами, птичьих голов с хищно загнутыми клювами, торчащих из разодранных акульих челюстей. Но самое жуткое в этом истукане было то, что всеми своими бесчисленными выпученными глазами он смотрел на плоский, покрытый бурой коростой камень у собственного подножия.

Правитель вскинул ладонь над правым плечом, и старик, переставив подпорки и качнувшись всем своим тощим, дочерна загорелым телом, очутился рядом с троном. Жрец наклонился к Верховному и что-то негромко прошептал в длинные пестрые перья, прикрывавшие его густо окольцованные уши. Верховный коротко тряхнул оперенным шлемом и издал резкий пронзительный клич.

— Иц-Дзамна готов принять жертву! — тонким дребезжащим голосом сказал старик на смеси кеттского с гардарским.

— Я все понимаю, Гильд, — ответил Эрних, — не утруждай себя!

— Неужели тебе не было сказано, что первый, кто взойдет на вершину, будет принесен в жертву? — быстро прошептал старик, сильно наклоняясь вперед.

— Но ведь кто-то должен был взойти первым — разве не так?

— А тебе не страшно? Ты не догадываешься, как они это делают?

— Рано или поздно это должно было случиться, — сказал Эрних, — ты же сам говоришь: Закон таков, каков он есть, — и больше никаков! Никто не в силах свернуть с избранного пути, и весь смысл в том, чтобы пройти его до конца, разве не так?

— Да, это так, мой мальчик! Но неужели я ждал тебя лишь затем, чтобы увидеть, как… — старик запнулся и поднял к небу изможденное, наполовину заросшее редкой серебряной бородой лицо.

— Что же ты умолк? Говори дальше — я слушаю! — воскликнул Эрних. — Я ничего не боюсь, слышишь, Гильд, ничего! Переведи им это, отработай свой хлеб!.. Впрочем, это все лишнее, и ты здесь совершенно ни при чем… Прости меня!..

— Крепись, мой мальчик! — прошептал старик, глядя прямо на солнце слезящимися глазами. — Это случится быстро, и твои мучения будут мгновенны!..

Тем временем бритоголовый жрец, внимательно слушавший звуки незнакомого языка и, по-видимому, несколько увлекшийся необычной для его слуха мелодией, вновь наклонился к плечу Верховного Правителя и что-то негромко пробормотал ему в самое ухо. В ответ Верховный утвердительно тряхнул перьями, и по знаку жреца из-за истукана выступили два мускулистых раба, чья багровая кожа едва проступала сквозь сплошной ковер глиняных валиков и татуировок, до мелочей повторявших звериный переплет на теле каменного идола. Лица рабов были скрыты под оскаленными меховыми масками, изготовленными из голов ягуара, а руки до самых локтей покрывали блестящие змеиные шкуры. Но в тот миг, когда эти мрачные безмолвные служители двинулись к Эрниху, воздух вдруг потемнел и падре, вскинув голову, увидел, что ослепительный край солнца медленно и неотвратимо поглощается наползающим черным диском. Он услышал страшный, неистовый вопль жреца, указывавшего правителю на исчезающее солнце и на Эрниха, неподвижно стоящего в густой надвигающейся тени. Дильс и Свегг, кинувшиеся было к Эрниху, остановились на полпути и, подняв всклокоченные бородатые головы, с безмолвным ужасом уставились на умирающее светило. Тьма сгущалась с каждым мигом, и последним видением, мелькнувшим перед взором падре, был распластанный на жертвенном камне Эрних и жрец, взмахивающий над ним кривым зазубренным ножом. Затем все провалилось в преисподнюю, и глухие черные своды сомкнулись над каменным истуканом, многоколонным храмом и курящейся вершиной горы. Внезапно каменная площадка содрогнулась и над зубчатым кратером взметнулся густой огненный веер, озаривший весь склон ослепительным багровым сиянием. В лицо падре пахнуло сухим нестерпимым жаром, гулкий грохот ударил по ушам, с треском проламывая барабанные перепонки и поражая немотой истерически распяленные человеческие рты. Темный идол накренился над троном, грозя раздавить Верховного Правителя, но устоял, отброшенный новым толчком, выбросившим в черное небо вихрь горячих огненных искр. Спасаясь от нестерпимого жара, падре прикрыл лицо руками, но, прежде чем сомкнуть веки, увидел сквозь сплетенные пальцы, что на том месте, где топтался на своих подпорках жалкий одноногий старик, возвышается величественная фигура в тонком складчатом хитоне. Призрак смотрел на старого священника пристальным взглядом темных овальных глаз, проникавшим, казалось, в самые дальние закоулки души.

— Кто ты? — воскликнул падре, глядя, как бесплотная рука пришельца легко удерживает от падения каменного истукана. — Неужели тот самый, что вечно хочет зла и вечно совершает благо?

— Ты сказал! — оглушительно захохотал призрак, откинув голову и сбросив на спину остроконечный капюшон. — Твои уста! Твой язык!..

Он резко выбросил перед собой прозрачную длиннопалую ладонь, и падре почувствовал во рту такое страшное жжение, как если бы ему в глотку заливали расплавленный свинец. Падре хотел крикнуть, но едва открыл рот, как последние силы оставили его и он без чувств рухнул на горячие каменные плиты. Впрочем, забытье длилось, быть может, не дольше нескольких мгновений, и, когда старый священник пришел в себя и поднял голову, зубчатый кратер слабо курился на фоне ослепительно голубого неба, а два татуированных раба держали на жертвенном камне распластанного рысенка. Вспоротая грудь зверя еще дымилась, золотистый мех по краям раны медленно пропитывался растекающейся кровью, а у подножия каменного истукана слабо дергался темный узловатый ком сердца. Падре быстро оглянулся по сторонам в поисках Эрниха, но не увидел золотоволосого юноши среди застывших лиц и неподвижных фигур. Лишь бритоголовый жрец стоял перед троном Верховного с окровавленным ножом в руках и, трогая пальцами лоб и щеки Правителя, оставлял на них круглые рубиновые следы. Рядом покачивался на своих подпорках иссохший седой старик. Правитель что-то громко и отрывисто говорил, указывая на Нормана и подставляя рукам жреца впалые пульсирующие виски, но старик не спешил переводить на гардарский его щелкающую речь. Он смотрел куда-то поверх голов чистым младенческим взглядом и что-то негромко бормотал, теребя жидкую бороду сухими морщинистыми пальцами. Но вдруг угловатая речь Правителя сама собой преобразилась в знакомые звуки, и падре вполне отчетливо разобрал слова, обращенные к жрецу.

— Ты убил Золотого Ягуара! — едва сдерживая гнев, говорил Катун-Ду.

— Да, мой господин! — вкрадчивым голосом отвечал Толкователь Снов. — Но его кровь напоила Иц-Дзамна и воскресила умирающее Солнце!

— А как же Большие Игры? — спросил Верховный. — Если кровь Золотого Ягуара напоила Солнце, к чему проливать ее на арене?

— Для огромного Солнца мало одного сердца, — продолжал Толкователь, оставляя кровавые сетчатые метки на острых скулах Катун-Ду, — к тому же твой народ жаждет зрелищ… Большие Игры отвлекут праздные умы от бесплодных размышлений, погасят блуждающие огоньки назревающей смуты…

— Смуты?!. Какой смуты? — Катун-Ду резко оттолкнул от себя сухую, как птичья лапка, ладонь Толкователя.

— О мой повелитель! Неужели до твоих всеслышащих ушей не долетают отголоски праздной пьяной болтовни на Центральной Площади?

— Мой ум не занимает трепотня бездельников и глупцов.

— Напрасно, ибо они в большинстве своем и составляют тело твоего народа…

— Я не боюсь толпы, — перебил Катун-Ду, — толпа подобна круторогому быку с отсеченной головой!

— Но бык смертен, а толпа — нет, а что касается ее головы, то на тысячу трусов и глупцов непременно найдется один сумасшедший, который вскарабкается повыше и во всеуслышание проорет то, о чем остальные едва осмеливаются шептать на ухо собственным женам…

— Имя! — коротко приказал Катун-Ду, в упор глядя на Толкователя.

— Сизакль, мой повелитель, каменотес Сизакль! — прошептал Толкователь, приблизив губы к окольцованному уху Верховного.

— И что болтает этот рубщик булыжников и пожиратель песка?

— Так, чушь… — уклончиво ответил Толкователь. — Да и что может взбрести в тупую голову простого каменотеса, наблюдающего только поверхность вещей и явлений…

— Не юли! — оборвал Катун-Ду, перехватив тяжелый жезл, увенчанный сверкающей бугорчатой булавой.

— Что ты стареешь, повелитель… — чуть слышно прошептал Толкователь, глубоко втягивая в плечи крапчатую матовую плешь. — Что ты уже не можешь вызвать дождь и отвратить засуху от наших полей!.. Что умные люди уподобляются крысам, делая запасы зерна, ссужая заимодавцев под немыслимые проценты и переводя часть будущего долга на жрецов, составляющих расчетный договор, а это немалые деньги! Знатные жены приносят в жертву последнее, а блудницы, обитающие при храмах, обвешиваются драгоценностями и бесстыдно выставляют свои прелести прямо на папертях городских храмов…

— И его слушают? — перебил Катун-Ду.

— Еще как! — вздохнул Толкователь. — Ремесленники бросают работу, а кормящие матери приходят на Площадь с младенцами на руках…

— А что младенцы?.. Мочатся?.. Орут?..

— Мочатся, мой повелитель, и даже, извиняюсь, испражняются, но… молчат!

— Неужто слушают?

— Не знаю, мой повелитель, но стоит Сизаклю раскрыть свою поганую пасть, как эти сосунки замолкают и начинают так блаженно причмокивать, словно их рты разом припали к набухшим соскам огромной самки ягуара…

— Довольно, — нахмурился Катун-Ду, — так ты говоришь, что этот рубщик любит быть на виду? А он не боится?

— Маленький петух порой будит целый город — маленький болтун иногда отбрасывает большую тень!

— Густую?

— Достаточно густую для того, чтобы скрывать тех, кто стоит за его спиной…

— Тростинка, поднесенная к губам охотника и отброшенная при виде обманутой дичи, — жестко усмехнулся Катун-Ду, — что ж, пусть поиграет на арене, если ему так хочется поклонения черни! Большие Игры! Старик, скажи этим бородатым пришельцам, что состязания начнутся завтра утром! Пусть они займут лучшие места с первым лучом солнца, чтобы не упустить ни одной мелочи и достойно представить на арене свою далекую страну!

Но старик как будто не понял, что Верховный обращается к нему. Он слегка склонил голову к плечу, удивленно прислушиваясь к звукам человеческой речи, а затем качнулся вперед и пошел, постукивая подпорками по тесаным камням. Он двигался прямо на жреца, глядя перед собой ясным холодным взглядом светлых серых глаз и теребя губами кончик седого уса. Жрец вздрогнул и стал отступать, стараясь укрыться за высокой спинкой трона и делая неприметные знаки рабам, все еще растягивавшим на жертвенном камне вспоротое окровавленное тело рысенка.

— Хильд… Хильд… — приглушенно бормотал жрец, изгибая морщинистые пепельные губы, — что ты так смотришь на меня?.. Жертва, да?.. Мальчик?.. Но где, где он, твой мальчик?.. Может быть, и не было никакого мальчика!.. Оглянись, Хильд, — где ты видишь мальчика?..

При звуках собственного имени старик остановился и стал испуганно озираться вокруг, щуря глаза от слепящего солнца. Тем временем немые рабы Толкователя Снов быстро подступили к старику с двух сторон и, схватив его под локти, попытались быстрым согласным движением заломить ему руки. Но высохший, как мумия, старик остался неколебим. Он даже не пытался сопротивляться, и продолжал вглядываться в небо так, словно ему на плечи опустились две легкие шелестящих бабочки. На железных шеях нэвов вздулись пульсирующие бугры вен, цветные чешуйки глины шуршащими струйками посыпались с их каменеющих от напряжения мышц, из-под белых ногтей выступили малиновые серпики крови, челюсти сжались, обозначив ребристый рельеф острых скул, и падре даже расслышал звонкий щелчок ломающегося зуба.

— Хильд!.. Хильд!.. Хильд!.. Хильд!.. — испуганно зачастил Толкователь, отступая в тень каменного истукана.

Старик легким незаметным движением сбросил с плеч окровавленные ладони нэвов и посмотрел на Толкователя Снов долгим пристальным взглядом.

— Ты думаешь, я не знаю, кто скрывается в жалкой тени Сизакля? — быстро и отчетливо проговорил он. — Но мне дела нет ни до ваших ничтожных дрязг, ни до жемчужного порошка, обдающего пьянящей свежестью твой дряблый иссохший мозг!.. Рабы, все вы — рабы этого гнусного кровожадного чудовища, названного тобой величайшим из всех, когда-либо существовавших богов! Что ты знаешь о богах, ты — плюющий мокрой глиной на каменную стену?.. К кому обращаешь ты свой заклятья, ты — гнусный собиратель остриженных волос и обрезанных ногтей, провонявший паленым воском и гниющими листьями квоки?..

— Взять!.. Взять его!.. — яростно зашипел Толкователь, брызгая слюной и выставляя перед собой скрюченные пальцы.

— Взять?!. — холодно усмехнулся старик, легкими щелчками откинув в стороны подступивших нэвов. — Бери! На, возьми меня, убей, растяни на этом булыжнике, разбухшем от крови, проломи грудь, вырви сердце, брось к подножию своего ненасытного пучеглазого кумира. — На, бери!..

Старик отбросил подпорки, подвернул под себя единственную ногу, завис над каменной площадкой и медленно поплыл на Толкователя. Приблизившись к нему на расстояние вытянутой руки, старик остановился, развел в стороны широко расправленные ладони и слегка пошевелил в воздухе темными восковыми пальцами. Его длинные узкие ногти вдруг заострились и вспыхнули на солнце ярким нестерпимым блеском.

— Боги не рождаются и не умирают, подобно жалким рукотворным истуканам! — медленно и торжественно произнес он глубоким чистым голосом. — Бог един, имя ему — Вечность!

— Что?.. Как ты сказал?.. — засуетился Толкователь, поднимая набрякшие веки и складками собирая кожу на лбу.

Старик не ответил. Воздух вокруг него вдруг заискрился, словно кто-то невидимый просыпал над стариком горсть золотого песка, а когда блеск погас, над площадкой никого не было и лишь над переносицей Толкователя Снов мерцало бледное круглое пятнышко.

Глава четвертая БОЛЬШИЕ ИГРЫ

В ночь перед Большими Играми Катун-Ду не спал. Он бродил между колоннами Храма, жестом отсылая от себя то и дело возникавших из полумрака осведомителей. При этом его распластанная тень согласно кивала головой, словно подтверждая беспрекословный приказ своего повелителя. Катун-Ду вспомнил древнюю, выбитую в камне историю о том, как льстивый жрец, подкравшись в ночи, похитил тень Верховного Правителя, ловко подменив ее своей и обратив Повелителя в покорного исполнителя собственной воли. Слухи и донесения о грозящем бунте мало занимали ум Катун-Ду: чернь всегда глухо ропщет, всегда выдвигает и выталкивает на пьедестал какого-нибудь безумца, в слепоте своей полагая, что избранный ею самой кумир будет лучше того, что поставлен богами. Плоские, покрытые насечками камни почти дословно донесли до нынешних времен хвастливые речи таких же Сизаклей, тоже, наверное, убеждавших толпу в том, что с их воцарением над землей взойдет солнце новой жизни. Но почему они так спешат, почему не хотят мириться с естественным порядком вещей? Неужели этот каменотес не может подождать еще три-четыре а-туна, следующих Больших Игр, когда Катун-Ду уже не сможет одним ударом отсечь голову быку и Толкователь Снов в сопровождении понурых жрецов подведет Верховного Правителя к колодцу и сам застегнет на его лодыжках ремни сандалий с золотыми подошвами? Впрочем, этот глупый Сизакль — только тень, и хватать его, все равно что ловить дождь рыбачьей сетью. Хотя в его речах, если осведомители не согласовывают их пересказ заранее, есть большая доля правды, даже слишком большая для такого густонаселенного всевозможными проходимцами Города. Мало ли что может взбрести в головы этих бородатых бродяг, бог весть каким ветром занесенных на побережье. Пусть их немного, но их руки вооружены железными трубками, извергающими смертоносный огонь, а их единственная женщина легко становится верхней частью невиданного зверя на четырех каменных ногах, несколькими ударами которых он накануне вечером раскидал пьяную толпу, что по кличу Сизакля ринулась во двор хатанги. Осведомители донесли, что при этом было проломлено несколько черепов. Настораживало другое: в толпе не было ни одного шечтля. Правда, шечтли всегда исправно давали дань амброй и перламутром и без малейшей задержки доставляли к подножию пирамиды Иц-Дзамна юношей и девушек, облаченных в свадебные наряды, густо унизанные черным жемчугом, но дань и жертвы никогда не означали вечной и безусловной покорности. Двое осведомителей накануне вечером донесли, что сами видели, как один из бородатых пришельцев щедро отсыпал шечтлю горсть монет из своего мешочка, а когда случившийся неподалеку стражник грубо крикнул ему, что он нарушает Закон, бородач легким молниеносным движением ладони сбил с блюстителя порядка гребенчатый шлем, не коснувшись его ни единым пальцем. При этом он даже не потрудился встать с места, что вначале привело стражника в ярость, тут же перешедшую в оцепенение: воин застыл, нелепо расставив руки и выпучив на преступника налитые кровью глаза, и стоял так до тех пор, пока призванный хозяином кабака дозор не унес своего незадачливого товарища, подхватив его под негнущиеся растопыренные локти. А старик? Чего стоило одно его преображение? И что оно означало? Если знамение, то какое? Сияющий призрак не оставил после себя ничего, кроме темного, поросшего тонким золотистым пушком пятнышка над переносицей Толкователя Снов. Бесчувственные нэвы очнулись и как ни в чем не бывало стали сдирать шкуру с Золотого Ягуара, чье сердце присохло к камню и покрылось бурой ноздреватой коростой. Да и сам Толкователь после полудня необыкновенно оживился и, вызвав на вершину пирамиды Созерцателя Звезд и Слушателя Горы, принялся витиевато и многосложно объяснять Катун-Ду причины угасания Солнца и подземных содроганий.

— Гора извергла огненное семя!.. — бормотал Толкователь, блуждая между колоннами и помахивая в воздухе человеческим черепом, источающим пряный аромат священных благовоний.

— Гора извергла… Семя… Семя… — глухо вторили Толкователю Созерцатель Звезд и Слушатель Горы.

— Тьма покрыла очи! Немотой поражены рты! Уши забиты камнями! — восклицал Толкователь, приближая череп к лицу и раздувая тлеющие травы через пробитые глазницы.

Но это поспешное и несколько суетливое представление не столько убеждало, сколько утомляло Верховного, и он едва сдерживался, чтобы не прекратить эти натужные вопли ударом жезла о лучистую золотую пластинку на груди. «Пора кончать со всем этим балаганом!» — думал он, со скукой наблюдая, как Созерцатель и Слушатель старательно распяливают веки и закатывают глаза, выворачивая на него желтоватые белки глаз, подернутые кровавой сеточкой. «Но с чего начать? С кого?» — продолжал размышлять Катун-Ду, когда жрецы удалились и он остался один.

В этих бесплодных размышлениях Верховный провел весь остаток дня. Он бродил между колоннами, выходил из-под прохладной сени храма, садился на трон и, чтобы чем-то занять свой беспокойный ум, приближал к глазу тростниковую трубку, наблюдая лихорадочную предпраздничную суету Города, преобразившегося в один огромный пестрый базар. Торговали везде, где только можно было пристроить крошечный тростниковый лоточек и раскинуть над ним ребристый зонт из пожухлых пальмовых листьев. Лавки широко пораспахивали свои сумеречные недра, вываливая на откинутые ставни весь хлам, скопившийся в закромах с прошлых Больших Игр и дождавшийся наконец своего часа. Даже из окон хатанг до самых мостовых свисали плетеные дорожки, по которым зрители должны был доходить до своих мест на трибунах, раскатывая перед собой узорчатые рулоны и вновь сворачивая их после прохождения. Такой путь отнимал много времени, и потому те, кто хотел занять лучшие места на трибунах, выходили из своих хатанг с вечера, запасшись провизией и водой на все время состязаний. В суетливой многоголовой базарной толпе тускло поблескивали золотом оперенные шлемы стражников, небрежно примеривавших разложенные на ставнях наплечники, налокотники, круглые бугристые шапочки из высушенных шкур янчуров и как бы походя проверявших плотность дорожек, прикасаясь к ним опытными пальцами. Закон предписывал сжигать дорожки после окончания Игр, но оптовые старьевщики подкупали жрецов-сжигателей, и они устраивали костер из растрепанных камышовых циновок, для вони и копоти заворачивая в безнадежно истрепанные обрывки несколько придушенных инду. Сохраненные таким образом дорожки перепродавались лавочникам, а уже от них попадали к владельцам хатанг. Такой подержанный половик стоил в три-четыре, а то и в пять раз дешевле нового, но приобрести его мог только прежний хозяин, рассмотрев среди предписанного Законом узора блестки золотых нитей, составлявших знак его рода. Сделать это в суматохе и толчее рынка было непросто, и потому владельцы хатанг за небольшую сумму позволяли будущим зрителям заранее осмотреть коврики, приготовленные для продажи, и, отыскав свой, договориться с продавцом о том, в каком окне и в какое время этот коврик будет вывешен. Кроме того, бывший и, возможно, будущий владелец заранее проделывал в плотной ткани небольшую прореху и подвешивал рядом с ней небольшой кожаный мешочек с деньгами. Эти подношения предназначались для того, чтобы несколько умерить служебное рвение стражников, которые зачастую и не утруждали себя прикосновением к потертым волокнам дорожки, а с ходу запускали пальцы в прореху и, сорвав мешочек, ловко вбрасывали его в оттопыренный манжет. Таким образом, старый коврик порой обходился бывшему владельцу едва ли не дороже нового, но суеверный обыватель готов был идти на любые траты и жертвы, чтобы добраться до своего места, ступая по той дорожке, которая уже один раз сберегла его в вихрях жестоких потасовок, то и дело возникающих на трибунах во время состязаний.

— Все переплетено… Все куплено… — мрачно бормотал Катун-Ду, ступая по щербатой лунной дорожке, выстилавшей центральный проход Храма, — а еще говорят о каких-то цеховых братствах, ареопаге, сословиях, шушукаются о правах каменщиков, мусорщиков, сборщиков тростника… Глядишь, договорятся до публичных состязаний блудниц в искусстве возбуждения!.. На что это будет похоже, хотел бы я знать?.. На представления заклинателей змей, дующих в свои тростниковые дудки?.. Интересно, что думает копьеголовый аспид, когда поднимает над краем корзины свою плоскую пеструю головку и видит перед собой тощего заклинателя, все тело которого покрыто ожогами от углей в местах змеиных укусов?.. И ведь тоже ропщут, требуют, чтобы им позволили перед представлениями вырывать у змей ядовитые зубы… А в чем же тогда, позвольте спросить, будет заключаться интерес публики?.. В свисте?.. И при этом часть горожан, едва ли не большинство, поддерживает это нелепое требование, полагая, вероятно, что тогда любой бездельник сможет зарабатывать на жизнь, сидя перед корзинкой и посвистывая в камышовую дудку!.. Осведомители все чаще доносят, что городские обыватели вот-вот разделятся на две партии, причем в одну, требующую удаления, войдет по большей части всякая голь и шантрапа, а противную составят владельцы лавок, хатанг, главы цехов… Кто бы объяснил им, что все это бессмысленно, что все люди изначально делятся на глупцов и мерзавцев и что заклинатели — только повод для вторых затеять смуту!.. Подумаешь, одним свистуном больше, одним меньше — кто его неволил идти в заклинатели?.. Но маленький камешек порождает лавину, так что, пока не поздно, надо рубить, рубить!..

— Убить… бить… у-у-бит-ть! — оглушительно завыло и зазвякало эхо, отскакивая от щербатых, залитых лунным светом колонн.

— С кого начать? — крикнул Катун-Ду, запрокинув голову.

— С себя!.. С себя!.. — пробежал тихий шепоток между колоннами.

— Что?.. Как ты сказал?.. — воскликнул Катун-Ду, принимая стойку ягуара и напряженно вглядываясь в мерцающие лунные просветы. Призрачный свет слоился и раздваивался, перемежаясь с густыми лиловыми тенями и сгущаясь в темные человеческие силуэты с рваными ломаными прорехами в груди.

— Ты хотел, чтобы я напоил своей кровью Солнце, — так вот оно, твое Солнце, бери его! — чуть слышно прошептала одна из темных фигур, отделяясь от ближайшей колонны и на ладони протягивая Верховному сухой заскорузлый комочек.

Катун-Ду сделал плавный скользящий шаг навстречу призраку и резко ударил в его отставленный локоть выброшенной стопой. Но его нога беспрепятственно пролетела сквозь угловатый сгусток тьмы и зависла в воздухе, готовая нанести новый удар.

— Браво!.. Браво!.. — восторженно зашептали остальные призраки, выступая из-за колонн и потряхивая такими же темными комочками, издающими легкое сухое потрескивание.

Катун-Ду медленно поставил ногу на площадку и стал отступать, осторожно ощупывая босыми ступнями грубо отесанные камни. Призраки обступали его со всех сторон, но когда кто-то из них подходил слишком близко, Катун-Ду плавно взлетал в воздух и в длинном прыжке насквозь пробивал ногой сгусток бесплотной тьмы.

— Бой с тенью!.. Браво!.. Браво, Верховный!.. — восторженно перешептывались призраки, заглушая резкое звяканье золотых браслетов на сухих запястьях и жилистых лодыжках Катун-Ду.

Вдруг среди подступающих силуэтов замелькали широкие мускулистые плечи и вытянутые светлоглазые лица, опушенные густыми спутанными бородами. Катун-Ду прижался спиной к высокому пятигранному жертвеннику и выставил перед собой чуть согнутые в локтях руки. Но плотный полукруг бородачей и призраков вдруг разомкнулся, освободив проход высокому юноше в лучистом венце, мягко охватывающем его длинные золотистые волосы. Его плечи были слегка прикрыты легкими лохмотьями и оплетены ползучей багровой травкой с мелкими глянцевыми листочками. Катун-Ду быстро пробежал глазами по ее тонкому витому стебельку и увидел, что своими белыми корешками травка гнездится в разорванном проломе под нижними ребрами незнакомца.

— Не бойся!.. Опусти руки!.. — говорил он, надвигаясь на Катун-Ду и протягивая ему на ладони бьющееся, истекающее кровью сердце. Кровь сочилась между пальцами юноши и темными каплями пятнала каменную дорожку, ведущую к жертвеннику.

— Они просто играют, — продолжал юноша, плавно и бесшумно приближаясь к Верховному, — что им еще осталось, как не играть своими вырванными сердцами?.. Ведь все случилось так быстро, так легко, почти мгновенно… Никто из них даже не успел ощутить всю прелесть перехода и в полной мере упиться его высокой гармонией. Я прав?

— Ойиу!.. Хи-он-н!.. О-о-мм!.. — восторженно загалдели призраки.

Юноша вплотную подступил к Верховному, протянул руку, и Катун-Ду почувствовал под ребрами жгучее прикосновение пальцев. Ему казалось, будто в его грудь входит широкий, докрасна раскаленный наконечник копья, и он едва сдерживался, чтобы не закричать во весь голос.

— Что ты ждешь? — услышал он вдруг над самым плечом горячий задыхающийся шепот Толкователя Снов. — Убей его! Убей!

Верховный повернул голову и увидел над вытянутым очертанием жертвенника горбатую крючконосую тень, похожую на стервятника со сложенными крыльями. Вдруг тень выпрямилась и стала медленно разрастаться, затягивая пространство между базами колонн слоистой лиловой тьмой. Огонь в груди жег все сильнее, перехватывая дыхание и змеиным жалом подбираясь к трепещущему сердцу. Тени, лица, глаза, сухие мумии сердец в ладонях — все слилось и закружилось перед глазами Катун-Ду, опрокидываясь в серебристый свет луны и словно втягиваясь в ее сверкающий диск.

— Все — игра!.. Игра… Убей!.. Убей… — грохотало в ушах.

Катун-Ду страшным усилием воли заставил себя закрыть глаза и намертво сдавил ладонями виски, утопив костяшки пальцев в глубоких височных ямах. Все стихло; огненная змея, слегка коснувшись сердца раздвоенным язычком, скользнула в пах и свернулась в плотный прохладный клубок между бедрами.

— Начни с пришельцев!.. Пора кончать с ними!.. — вдруг проник в сдавленный мозг Верховного повелительный шепоток Толкователя.

— Как это сделать?.. Когда?.. Где?.. — негромко спросил Катун-Ду, приоткрывая глаза и искоса поглядывая по сторонам.

— Нынешней ночью… В хатанге… Перерезать глотки, и дело с концом!.. — вкрадчиво шептала яйцеголовая крючконосая тень Толкователя, медленно подбираясь к темному плоскому силуэту Катун-Ду.

— А кто резать-то будет? — с грубоватой прямотой спросил Верховный, нащупывая на поясе резную рукоятку кинжала.

— Нэвы, мой повелитель!.. Они управят… — глухой напористый шепот Толкователя мгновенно захлебнулся, сменившись коротким сдавленным хрипом.

Катун-Ду неторопливыми движениями один за другим разогнул на густо татуированном предплечье мертвые скрюченные пальцы Толкователя, осторожно опустил на холодные плиты легкое, почти невесомое тело жреца и пошел прочь, даже не выдернув кинжала из-под его окаменевшего подбородка.


В последнюю ночь перед Играми две тусклые плошки по углам хатанги горели до тех пор, пока в них не иссякло масло. Игроки тщательно примеряли и подгоняли купленные днем наплечники, наколенники и, обвязав голени и предплечья узкими упругими пластинами из китового уса, подставляли их под мощные удары жилистых кулаков Дильса и Свегга. Сами воины вначале отказывались надевать доспехи, больше полагаясь на собственную увертливость и крепость тренированной надкостницы, но после того, как Норман наотмашь рубанул Свегга по ключице рукояткой конского хлыста, воин, скрипя зубами и потирая ушибленное место, тоже достал из общей кучи выпуклый двойной панцирь и, морщась, стал продевать голову и руки в его обметанные жилистой шнуровкой отверстия. Края панциря трещали, шнуровка лопалась, но упрямый Свегг не привык бросать какое-либо дело на полдороге и успокоился лишь тогда, когда доспех стал похож на плетеную рыболовную вершу, изгрызенную целым семейством бобров. Тинга, нашивавшая на кожаный шлем Бэрга чудом сбереженную в пути воронью лапку, затянула жилу тугим узелком и, передав мужу законченную работу, взяла у Свегга раскуроченный панцирь. Бегло осмотрев доспех и выдернув обрывки шнуровки, она вдела в костяную иглу новую жилу и стала надставлять растрепанные края полосками от налокотников. Но не успела она закончить и одну сторону, как над последним догоревшим фитильком поднялась змеистая струйка дыма и внутренность хатанги погрузилась во тьму.

— Подлей масла в плошки, Люс, — сказал Норман, щелкая кремнем огнива и направляя искру на кончик трута.

Пушкарь нашарил в углу под светильником скользкий от масла кувшин, встал на каменную скамью и, поднявшись на цыпочки, накренил узкое горлышко над краем плошки. Но в этот миг на тощее плечо Люса упал крупный темный комок и, распластав перепончатые крылья, ткнулся в шею пушкаря тупой ушастой мордочкой. Люс тихо вскрикнул, выронил кувшин, и он, ударившись об угол скамьи, с хрустом разлетелся, забрызгав маслом и забросав угловатыми осколками сидящую над шитьем Тингу. Крылатый ушастый зверек с писком ринулся к окну, залитому голубым лунным светом, и, с неожиданной силой пробив сухую кожаную перепонку, вылетел в пустое пространство над безлюдной площадью.

— Это все масло, Люс? — спросил Норман, раскуривая трубку.

— Да, командор, — сокрушенно пробормотал пушкарь, осторожно соскальзывая с края скамьи и потирая ладонью место укуса.

— Скверно, однако…

— Ничего, командор, я сейчас, сейчас… — засуетился Люс, топча осколки кувшина и собирая разлитое масло обрывком хламиды. — Вы тут пока побудьте, а я сбегаю, достану…

Он быстро скрутил из обрывка тугой коротенький жгут и подошел к Норману, отыскав его в темноте по огоньку трубки.

— Куда ты пойдешь в такую темень?.. Сиди!.. — сказал Норман, погружая кончик жгута в дымящийся кратер чубука.

— Ну, есть тут неподалеку одно местечко, — быстро зашептал Люс, — в общем, одна вдова…

— Безутешная вдовушка?.. — усмехнулся Норман, опуская вспыхнувший фитиль в подставленный Люсом осколок.

— Ну, не то чтобы совсем уж безутешная… — поморщился Люс. — Ну, в общем, я скоро вернусь…

С этими словами пушкарь передал Бэргу заменивший плошку осколок и, ссыпав в кожаный мешочек переданные ему со всех сторон монеты, легкой бесшумной походкой направился к выходу.

— Люс, погоди! — окликнул его падре.

— В чем дело, святой отец? — обернулся пушкарь.

— Прижечь надо, — сказал падре, приближаясь к нему с горящим фитилем, — подставляй шею!

— Да бросьте вы эту ерунду! — отмахнулся Люс.

— Делай, что велено! — строго одернул пушкаря Норман. — Сказано: подставляй шею — вот и подставляй!

— Время, командор, время… — заворчал Люс. — Вот сбегаю за маслом, а уже потом…

Он опять двинулся к выходу, но тут в дверном проеме возникла массивная фигура хозяина хатанги.

— А ты откуда такой вылупился? — негромко заговорил Люс, приближаясь к нему шаткой развинченной походкой. — Не спится, да?

— Ц-ха! — строго сказал хозяин, решительно перекрывая выход из хатанги.

— Ах, цха? — воскликнул Люс. — Будет тебе и цха!..

Он вольно бросил вдоль тела тощие жилистые руки и, выдернув из-за ремешка на голени узкий трехгранный клинок, остановился в двух шагах от хозяина.

— Назад, — коротко приказал Люс, молнией выбросив перед собой клинок, — быстро! Шри гуа ка, пузатый!..

Хозяин сделал шаг назад, поднял руку и с грохотом перекрыл дверной проем тяжелой, махровой от ржавчины решеткой. Люс успел прыгнуть, выставив кинжал перед собой, но рука его пролетела в одну из нижних ячеек и чуть не переломилась под тяжестью падающей решетки. Дильс и Свегг бросились к нему, но в это мгновение вся внутренность Хатанги осветилась мягким ровным светом, на миг ослепившим и остановившим решительных воинов. Падре тоже опустил веки, но вскоре его зрачки освоились с внезапной вспышкой, да и само сияние стало постепенно угасать, сгущаясь в светлый туманный силуэт посреди хатанги. Падре вспомнил о том, что надо как можно скорее прижечь место укуса и, не сводя глаз с безмолвной призрачной фигуры, стал исподволь подбираться к пушкарю, уже выдернувшему из ячейки ушибленную руку.

— Не мучайте Люса, падре, — вдруг услышал он знакомый голос, — ему и так больно.

— Ты хочешь, чтобы он переродился в какое-нибудь страши… — начал было священник, но внезапно умолк на полуслове и поднял глаза на светлую, облаченную в свободный складчатый хитон фигуру.

— Эрних?!. — с тихим восторгом в голосе воскликнул он. — Но как ты вошел к нам?..

— Вошел?.. А разве я куда-нибудь выходил? — удивленно спросил юноша, откидывая на спину остроконечный капюшон и разбрасывая по плечам легкие искрящиеся волосы.

— Нет-нет, конечно, нет, — закивал падре, перебрасывая в ладонях глиняный осколок с горящим фитилем, — но Люса надо бы прижечь, а то как бы чего не вышло!..

— А вы не беспокойтесь, святой отец! — воскликнул призрак, всплеснув складками хитона, — чтобы наш Люс — это мудрейшее, совершеннейшее существо во всей Вселенной — обратился в какую-нибудь скользкую чешуйчатую гадину?!. Да никогда в жизни!..

— Ну если ты говоришь… — начал падре.

— Зачем говорить? — быстро перебил призрак. — Я делаю!..

Он шагнул к сидящему на корточках Люсу и слегка коснулся прозрачной ладонью четырех темных крапинок на его жилистой шее.

— И здесь… И здесь… — продолжал он, проводя пальцами по синякам и ссадинам, полученным задиристым пушкарем в какой-то кабацкой потасовке. — Теперь легче?.. Не больно?

— Мне нет, — кивнул Люс, не сводя глаз с очертаний громадной рваной раны, темным неровным пятном проступавшей сквозь воздушные складки хитона, — а тебе?

— Мне? — удивился призрак. — А почему мне должно быть больно?

— Не сейчас — тогда? — прошептал Люс, осторожно раздвигая складки хитона и слегка касаясь пальцами выступающего обломка ребра.

— Тогда?.. Тогда — не помню… — ответил призрак, плавно отводя руку пушкаря. — Впрочем, зачем вспоминать?.. Мало ли что могло тогда случиться!.. Не надо оглядываться… Тинга?!.

— Я здесь! — откликнулась девушка.

— И Бэрг здесь?.. И Янгор?.. И Сконн?.. — несколько раз воскликнул призрак, отступая на середину хатанги и беспокойно оглядываясь по сторонам.

— Здесь… Здесь… Все здесь… — раздалось несколько нестройных приглушенных голосов.

— Это хорошо!.. — призрак облегченно вздохнул и посмотрел на Тингу, все еще державшую на коленях выпуклый растрепанный нагрудник.

— Что ты делаешь, девушка? — спросил он. — Плетешь корзину?.. Вершу?.. Где ты будешь ее ставить?.. Здесь кругом так сухо… Рыба не может здесь жить — не веришь?.. Вот, смотри…

Пришелец протянул руку и выхватил из воздуха темную осклизлую щуку, покрытую малахитовыми разводами. Рыба топорщила мраморные плавники, слабо шевелила тяжелым хвостом и раскрывала рот, пытаясь высвободиться из цепких пальцев юноши, запущенных ей под жабры.

— А где твой муж? — спросил пришелец.

— Здесь, — коротко отозвался Бэрг, недоверчиво поглядывая на длинную мутноглазую рыбину в его руке.

— Что ты так смотришь?.. — призрак подвинулся к Бэргу и протянул ему щуку. — Не веришь?.. На, возьми… Потрогай, не бойся!..

— Я не боюсь, — сказал Бэрг, — щука как щука — что ее трогать?.. Ты поймал, ты и возись!

— А что с ней возиться? — Пришелец положил щуку на каменную плиту, провел над ней раскрытой ладонью, и рыба мгновенно покрылась темной пузырчатой корочкой.

— Подходите, ешьте! — сказал он, снимая запекшуюся шкурку и отслаивая от костей кусок влажной, белой как снег рыбьей плоти, — ну что же вы медлите?.. Перед выходом на арену надо поесть как следует…

— Арена?.. — вскинулся Дильс. — Откуда тебе известно про арену?..

— А это что? — Пришелец кивнул на груду доспехов под окнами хатанги. — Но боюсь, что это вас не спасет… Впрочем, попробуем… Подойди ко мне!

Пришелец жестом подозвал Свегга и, взяв из рук Тинги недоделанный доспех, одним неуловимым движением набросил его на мускулистый торс воина. Ничто не треснуло, не лопнула ни одна жила, а панцирь словно прирос к Свеггу.

— Нигде не жмет?.. Не тянет?.. — спросил пришелец. — Пройди, попробуй что-нибудь сделать!

— С большим удовольствием! — воскликнул Свегг и, бросившись к решетке, перекрывавшей дверной проем, переломил толстый ржавый прут ударом кулака. Хозяин хатанги, стоявший по ту сторону решетки и внимательно следивший за всем, что происходило перед его глазами, выхватил из-за пояса короткий тяжелый клинок и в тот момент, когда Свегг обеими руками ухватился за прутья, сделал выпад. Послышались резкий треск, скрежет ржавого железа и чистый холодный звон ломающейся стали. Спина воина дрогнула, но пальцы, захватившие прутья решетки, не разжались, а продолжали делать свое трудное дело до тех пор, пока четкие квадратные очертания проемов не поплыли в стороны наподобие ячеек заброшенной в воду рыбачьей сети. Хозяин хатанги медленно пятился в глубь двора, растерянно вертя в руке рукоятку клинка и все еще тыча перед собой коротким поблескивающим обломком. Когда же один из прутьев решетки со звоном лопнул, осыпав ржавой трухой голову и плечи Свегга, хозяин отшвырнул обломок и исчез, напоследок разорвав ночной мрак истерическим захлебывающимся воплем.

— Зачем ты ломаешь решетку, Свегг? — спросил пришелец.

— Масло для плошки… Свет… Доспехи подгонять… Свобода… — с натугой прохрипел воин, отгибая сломанный прут.

— Свет?.. А разве здесь темно?.. И зачем подгонять доспехи?.. Разве твой панцирь стесняет движения?..

Пришелец подошел к Свеггу и потрогал его за плечо.

— Перестань, не трать силы, — сказал он, — они тебе пригодятся…

Свегг разжал руки, обернулся, и все увидели, что клинок хозяина оставил на его панцире лишь легкую кривую царапину.

— Лихо, — присвистнул Дильс и, подойдя к наваленным на полу доспехам, не глядя вытащил из груды широкий, обшитый костяными пластинками пояс. Вслед за ним и остальные стали выбирать и примеривать на себя наколенники, шлемы, панцири и даже небольшие полумаски, снабженные длинными узкими ремешками. Но никакие ремешки не понадобились: каждый доспех словно прирастал к коже, едва коснувшись предназначенного для него места. В пылу примерки все то ли забыли о призрачном незнакомце, то ли так свыклись с его появлением, что Сконн походя отхватил пальцами кусок рыбины, чудесным образом испеченной прямо на каменном полу хатанги. Прожевав кусок, рыжий охотник сел на пол и стал вытирать ладони о косматую шевелюру. Когда же пальцы запутались в волосах, Сконн по привычке слегка дернул рукой и тут же взвыл не столько от страшной боли, сколько от ужаса, увидев на собственной ладони окровавленный клок волосатой кожи.

— Осторожнее, Сконн!.. — сказал пришелец. — Так можно и собственную голову оторвать…

Он подошел к вягу, взял у него из рук клок кожи и, приложив к окровавленному черепу, мягко провел ладонью над пораженным местом. Послышалось легкое потрескивание, в густых рыжих космах забегали беспокойные голубые искорки, и вырванный клок вновь намертво прирос к шишковатой голове.

— Однако… — пробормотал Свегг и тоже потянулся к початой щуке.

— Только не особенно увлекайтесь!.. И поберегите на утро!.. — сухо предупредил падре, когда вслед за воином и остальные стали подходить и отщипывать кусочки от рыбьего хребта. Сам он оторвал щучью голову, хвост, кусок запеченной шкурки и, поместив все это в полотняный мешочек, туго перевязал его кожаной тесемкой. Но даже занимаясь всем этим, падре ни на миг не выпускал из виду своих людей, наблюдая за тем, как они осторожно, волокно за волокном, поглощают белую плоть рыбы, неукоснительно нараставшую на обнажающихся костях. Осветительные плошки по углам давно остыли, но внутренность хатанги продолжал заливать ровный, не отбрасывающий теней свет. Падре поднял голову в поисках призрачного пришельца, но его нигде не было.

— Норман? — окликнул он командора. — Вы не видели, куда исчез наш гость?..

— Гость?.. — усмехнулся Норман, пристально глядя в глаза священнику. — Вы спрашиваете так, словно не узнали его?..

— Так вы думаете…

— Я не думаю, — перебил Норман, — я знаю… И знаю, что вы знаете, и вы знаете, что я это знаю…

— Нет-нет, — забеспокоился падре, — этого не может быть…

— Почему?.. Потому, что этого не может быть никогда, — так?..

— Зачем же сразу так, командор?.. Ну, когда-нибудь, разумеется, это должно будет произойти, но сейчас, здесь, с нами?.. Нет-нет, это бред, наваждение, морок!..

— Какой морок? — Призрак вновь сгустился из воздуха и повис над полом, слегка касаясь каменных плит полами хитона. — Почему вы каждый раз не верите мне?..

Падре хотел было что-то сказать в свое оправдание, но его ответ, по-видимому, не представлял для пришельца никакого интереса. Он вновь стал быстро бледнеть, удаляться и, сжавшись до размеров нормановской трубки, исчез в розовой от зари оконной прорехе.


Бык был не очень крупный, но мускулистый и злой, как все бычки, подолгу выдерживаемые в бревенчатых загонах неподалеку от пасущихся телок. Живущие в горных долинах накау специально готовили быков к Большим Играм, которые по древнему обычаю открывались отсечением бычьей головы. Сейчас такой бычок яростно рыл копытом песок в углу арены, выпускал пузыри пены из осклизлых ноздрей и смотрел на Катун-Ду свирепыми рубиновыми глазками. Четыре цепи, пропущенные сквозь петли в шейном ярме и закрепленные коваными стенными скобами, удерживали быка в углу арены до тех пор, пока Верховный не сойдет с трона и не встанет напротив разъяренного зверя, держа наготове широкий блестящий тесак. Затем один из воинов ударом топора рассекал кожаный ремень на вздыбленном бычьем загривке, но, прежде чем ярмо падало к ногам быка, даруя ему краткий миг обманчивой свободы, другой воин каменным молотом бил в выскобленную почти до кости звездочку на бычьем лбу. Выкаченные кровавые глазки зверя мгновенно подергивались пепельной поволокой, и к тому моменту, когда он на шатких подламывающихся ногах кое-как добредал до середины арены, Верховному оставалось лишь отступить на полшага в сторону и, пропустив мимо живота смертоносное жало бычьего рога, взмахнуть тесаком и ударить в ямку между Шейными позвонками. После такого удара тяжелая крутолобая голова резко надламывалась, а Верховный падал на колени, подхватывал ее за рога и вскидывал над собой, подставляя лицо и грудь под хлещущие струи крови.

Трибуны взрывались неистовым ревом, грохотом барабанов, трещоток, разноголосым воем флейт и рожков, а над высокой спинкой трона ярко вспыхивал и разгорался тройной факел, зажженный от фитиля, извлеченного Слушателем Горы из ее огнедышащего жерла.

Но на этот раз освобожденный от ярма бык не опустил рога, а неожиданно вскинул их, и удар молота, вместо того чтобы оглушить зверя, пришелся ему по ноздрям и до зубов рассек его тугую глянцевую губу. Хлестнувшая кровь на миг ослепила зверя, залив его выкаченные от боли и ярости глаза, и бык заметался по арене, ударяя рогами в стены и оставляя на тесаных камнях кривые белые царапины. А к тому времени, когда оплошавший воин решился остановить быка и исправить свой промах точным ударом молота в костяную звездочку, слезы смыли кровавую пелену с бычьих глаз и острый кривой рог зверя вошел в пах человека, прежде чем тот успел перехватить рукоятку своего оружия. По трибунам пронесся согласный вздох, сменившийся глухим нарастающим ропотом. Катун-Ду, стоявший посреди арены с обнаженным тесаком, краем глаза видел, как Слушатель Горы прикрывает от легкого ветерка дымящийся фитиль, боясь, что тот дотлеет прежде, чем Верховный вскинет над собой отрубленную бычью голову. Катун-Ду повернулся к быку и стал плавными шагами обходить его, глядя, как зверь пытается высвободить рог из обмякшего человеческого тела. Молот воина валялся на изрытом окровавленном песке, а сам он лежал на крутом бычьем загривке и судорожно дергал локтями, как бы стараясь в предсмертном усилии оттолкнуть от себя своего убийцу. Рог, по всей видимости, пробил плоскую тазовую кость и застрял в ней, не позволяя быку поворачивать голову и следить за Катун-Ду, пока тот осторожно подкрадывался к нему сзади. Трибуны затихли, во все глаза следя, как Верховный приближается к зверю, пропуская длинный язык утренней тени между его расставленными задними ногами. Бык тоже чувствовал приближение врага и время от времени переставал мотать тяжелой головой и замирал, вращая кровавыми белками и шумно раздувая разбитые молотом ноздри. Но Катун-Ду бесшумно переступал босыми ступнями по влажному от ночной росы песку, а его силуэт скрадывался тенью быка и глыбой лежащего на нем человека. Когда же до бычьей шеи оставалось не больше трех шагов, Верховный прыгнул, выставил ногу и, сбив со спины быка костенеющего покойника, взмахнул тесаком. Удар пришелся точно в назначенное место, но торжественный миг начала Игр был все же несколько смазан возней с отрубленной бычьей головой и растерянностью стоящих по углам арены воинов, которые вначале ринулись к Верховному, как бы желая помочь ему выдернуть рог из паха павшего товарища, но подоспели уже тогда, когда Катун-Ду вскинул над собой окровавленный трофей.

Над спинкой трона взметнулся тройной язык рыжего пламени, коронованный черной зубчатой полоской копоти, воины согласно ударили в деревянные щиты оперенными костяными топориками, до упора забитые трибуны тотчас ответили на этот грохот гнусавым завыванием тростниковых рожков, а высоко в небе повисли стервятники, наблюдая за тем, как рабы оттаскивают в боковую нишу безголовую тушу быка и бездыханное тело воина.

«Они дождутся своего часа», — подумал Катун-Ду, поднимаясь к трону и поглядывая на черных птиц, описывающих плавные широкие круги в белесом небе. Когда Верховный занял свое место над ареной, две молодые дворцовые жрицы приблизились в нему и, отерев влажными полотенцами пот и кровь с плеч и лица Повелителя, стали вновь наносить на его кожу ритуальный глиняный узор. Влажная глина приятно холодила разгоряченный лоб и щеки Катун-Ду, и он с наслаждением следил за тем, как избранные по жребию ремесленники налегают на длинные рукоятки рычагов, поднимая над окружающим арену барьером крупные ржавые решетки. Вначале звери словно и не собирались покидать темные прохладные ниши под трибунами, но, когда ремесленники по узловатым веревкам спустились на песок арены и принялись заметать следы поединка Верховного с быком, из ниши раздался глухой утробный рык, и в воздухе черной молнией мелькнула молодая пантера. Молоденький мальчик-скорняк даже не успел отбросить метлу; лапа зверя на лету смазала его по затылку и, взметнув черные волосы, залепила его застывшее от ужаса лицо кровавой изнанкой собственного скальпа. Ремесленники бросились к свисающим веревкам, быстро вскарабкались на стены и, тяжело дыша, припали к решеткам, наблюдая за тем, как звери один за другим покидают свои темницы и разбредаются по арене, щуря глаза от непривычно яркого солнца. Поднявшийся с судейской скамьи глашатай вызывал для поединков по два игрока от каждого племени, и по его возгласу ряды чернозубых шечтлей, плосколицых накау, маленьких кривоногих кнуц, полуголых, покрытых ритуальными рубцами аси с достоинством вставали и, обратившись к восседавшему на троне Катун-Ду, выкрикивали краткое гортанное приветствие. Когда ответные возгласы обошли все трибуны, глашатай обернулся к Норману и, вскинув над головой покрытые браслетами руки, дважды хлопнул в воздухе черными деревянными дощечками.

— Мы готовы! — громко выкрикнул Норман, выпрямившись во весь рост и тряхнув густыми рыжими кудрями.

— Готовы! — дружно гаркнули поднявшиеся вслед за ним кетты и гардары.

— Принять участие в Больших Играх, посвященных вашему каменному болвану, называемому Иц-Дзамна! — с кривой усмешкой нашептывал падре в ухо Норману.

— Так и говорить, святой отец? — переспрашивал тот.

— Говорите, они все равно не понимают, — отвечал падре.

Когда приветствие было окончено, Норман опустился на свою циновку и, глядя, как Дильс и Свегг неторопливо направляются к проходу между рядами, обернулся к священнику.

— Что вы так пристально смотрите на меня, командор? — спросил падре.

— Вспоминаю один случай из вашей исповеди: замок, арена, медведь, кинжал — тогда вас отделял от власти всего лишь один точный бросок, не так ли?

— Да, но в тот момент я меньше всего думал об этом!.. — воскликнул падре.

— Меня интересует не то, что вы думали, а то, что вы делали…

— Уж не собираетесь ли вы повторить мой опыт? — спросил падре.

— А почему бы и не рискнуть? — прошептал Норман, наклоняясь к уху священника, — судя по тому, как начинаются эти Игры, подавляющее большинство игроков вряд ли сможет принять участие в торжествах по поводу их окончания… Так что в любом случае мы ничего не теряем!

— Что ж, может быть, вы и правы, — сказал падре, — но я не могу со всей уверенностью судить о том, как этот народ смещает своего царя и назначает преемника… Я вижу пустое кресло рядом с вождем — не исключено, что оно предназначено для наследника престола, который появится в самый торжественный момент…

— Что ж, не будем спешить, — согласился Норман, щелкая огнивом и направляя искру на обугленный кончик трута.

Тем временем Дильс и Свегг уже спрыгнули на арену и теперь потешали публику, забавно передразнивая яростные прыжки хвостатых хищников и ловко уворачиваясь от их тяжелых когтистых лап. Отсюда, с безопасных трибун, все происходящее на арене действительно выглядело хоть и не совсем безопасной, но все же забавой, и лишь узкие полоски крови, оставленные когтями пантер и ягуаров на лицах и плечах зазевавшихся игроков, напоминали о том, что каждый неверный шаг в этой игре может закончиться смертью. Но вид крови необыкновенно возбуждал зрителей, и потому, когда Свегг буквально сдернул пятнистого ягуара с разодранной спины упавшего в песок накау, по трибунам прокатился гулкий недовольный ропот. Впрочем, после того, как спасенный накау отполз к стене, а отброшенный Свеггом ягуар упал на лапы, обернулся и стал ходить вокруг своего обидчика, топорща усы и вздыбливая густую шерсть над мускулистыми лопатками, ропот затих, сменившись вожделенным ожиданием смертельного поединка. Ждать пришлось недолго: Свегг как бы по рассеянности подставил хищнику спину, а когда тот прыгнул, быстро обернулся и, на лету перехватив распластанные в воздухе лапы, резко развел их в стороны. Ягуар захрипел и рухнул к ногам воина, судорожно загребая когтями песок, окрашенный кровавой пеной. Зрители взвыли от восторга, и на арену посыпался сверкающий ливень мелких монет. Когда шум утих, Свегг склонился к мертвому хищнику, захватил пальцами его мягкое пушистое ухо, резким движением оторвал его, широко размахнулся и через поднятую решетку перебросил свой трофей Верховному.

Катун-Ду даже не повел бровью, когда оторванное ухо ягуара упало ему на колени. Он лишь с легким мгновенным сожалением вспомнил Толкователя, который непременно сочинил бы какую-нибудь небылицу для объяснения этого странного поступка. Но стоящее рядом кресло было пусто, и даже призрак убитого жреца не нарушал размеренное течение Больших Игр. Сейчас игроки ползали по арене и собирали брошенные монеты, просеивая сквозь пальцы крупный зернистый песок. При этом они поминутно оглядывались по сторонам, готовые дать отпор подступающим хищникам, отчего сбор монет превращался в новый аттракцион, приятно щекотавший нервы Верховного. А когда черно-бархатная пантера мускулистым комком рухнула на лопатки второго бородача, Катун-Ду на миг даже пожалел о том, что такой великолепный игрок не доживет до главного состязания — игры в мяч. Но жалость оказалась преждевременной: над загривком хищника взметнулась жилистая ладонь, по блестящей черной шерсти от лопаток до кончика хвоста пробежала мелкая волна и пантера с переломленной шеей упала на песок, судорожно загребая воздух когтистыми лапами.

На этот раз не только зрители, но и судьи, обычно невозмутимо следящие за соблюдением правил, повскакивали со своих мест, шумно выражая неподдельный восторг. Пришельцы явно завоевывали симпатии публики, и это вселяло в душу Катун-Ду смутное беспокойство. Правда, преданные воины и осведомители, переодетые в рубище и рассеянные среди зрителей, готовы были в зародыше пресечь любой намек на возможное покушение, но кто мог поручиться за то, что они не забудут о своих обязанностях, увлеченные бурной стихией разворачивающихся Игр. И потому, когда в пустующем кресле вдруг возникла худая жилистая фигура, облаченная в лохмотья, весьма искусно маскирующие плотный панцирь из выделанной кожи янчура, Катун-Ду яростно стиснул каменные подлокотники и быстро стрельнул глазами по сторонам, отыскивая телохранителей. Но те как будто ничего не заметили, всецело поглощенные процедурой подсчета монет, собранных уцелевшими игроками. Правда, ничего, кроме плеч и затылков судей, склонившихся над длинным столом, им разглядеть не удавалось, но и этого было вполне достаточно, чтобы высказывать предположения и даже втихомолку заключать между собой мелкие пари. Больше всего монет собрали оба бородача, но их победа несколько поблекла в глазах Катун-Ду, затушеванная неожиданным появлением одетого в панцирь и лохмотья незнакомца.

«Свято место не бывает пусто», — неожиданно всплыла в голове Верховного одна из старых статей Закона.

— Чушь! — резко бросил незнакомец, внимательно вглядываясь в пестрые ряды зрителей, восторженными воплями приветствовавших появление риллы. Огромный зверь тяжелой валкой походкой обходил арену, волоча за собой обрывки цепей, перепиленных перед самым выходом. Впервые обретя свободу и сразу очутившись среди такого огромного количества вопящих людей, он, по-видимому, никак не мог освоиться со всем этим гвалтом и потому глубоко втягивал голову в мохнатые плечи и обеими лапами прикрывал маленькие уши.

— Его здесь нет! — вдруг воскликнул незнакомец на щелкающем языке шечтлей. — Все есть, а его нет!.. Где он?

Темный череп резко крутанулся на тонкой морщинистой шее, и в лицо Катун-Ду впились два холодных черных зрачка. Верховный слегка оторопел, но тут же взял себя в руки и сделал повелительный знак двум нэвам, безмолвно перешедшим к нему от покойного Толкователя. Молчаливые стражи с двух сторон подступили к бесцеремонному бродяге, но едва они протянули свои железные пальцы к его острому смуглому кадыку, как над спинкой кресла вдруг возник черный мускулистый торс и оба телохранителя словно оцепенели, пораженные двумя молниеносными ударами.

— Убери своих дармоедов! — Чужак презрительно скривил губы и извлек из лохмотьев желтый человеческий череп. — Под ним земля горит, а он и не чует — хи-хи-хи!..

— Кто ты? — сухо и сдержанно спросил Катун-Ду, стараясь не обращать внимания на оцепеневших нэвов.

— Я тот, кто тебе нужен, — загадочно ответил чужак, все еще кривя в холодной усмешке тонкие пепельные губы, — но скажи, куда исчез Он?

— Его принесли в жертву, — сказал Катун-Ду, почему-то сразу поняв, кем интересуется этот жутковатый визитер, — он первым поднялся к Подножию, и Толкователь Снов…

— Идиот… Кретин… — сокрушенно пробормотал черноглазый. — Вечно он лезет туда, куда его не просят!..

— Лез, — поправил Катун-Ду, глядя, как рилла, громыхая обрывками цепей, загоняет в ниши оставшихся хищников. Игроки метались между ними и, уворачиваясь от ударов, оттаскивали к стенам раненых и убитых. Дильс и Свегг, получив из рук судей по маленькой золотой статуэтке Иц-Дзамна, по рядам передали свои награды падре и, спрыгнув на арену, стали отвлекать свирепеющую риллу, неожиданно подскакивая к двуногому зверю со спины и осыпая песком его бурую крапчатую плешь.

— И Он так просто дал убить себя? — спросил чужак. — И никто из своих за Него не вступился?

— Все случилось так быстро, что никто не успел даже пальцем пошевелить, — сказал Катун-Ду.

— Подумать только! — воскликнул чужак. — А с виду такие лихие отчаянные парни!..

Тем временем рилла успела сообразить, кто посыпает песком ее острую макушку. Она рыкнула, развернулась и, упершись в песок черными мохнатыми столбами рук, уставилась на двух воинов маленькими треугольными глазками. Ржавые обрывки цепей вились вокруг нее и терялись в песке наподобие тусклых шершавых змеек. Над трибунами повисла знойная тишина, но когда один из судей попытался выразить протест против ожидаемого состязания, пестрые ряды зрителей взорвались таким бешеным ревом и грохотом трещоток, что даже Катун-Ду пришлось слегка приоткрыть рот, чтобы избежать мгновенного оглушающего удара по ушным перепонкам. Протест судьи был отчасти понятен: в главах Закона, относящихся к Большим Играм, никак не оговаривались условия поединка между человеком и риллой, что можно было воспринимать и как прямой запрет на подобное состязание, и как возможность добавить недостающий пункт при определенном стечении обстоятельств. А из того факта, что в судейских рядах раздался лишь один протестующий голос, вытекало то, что мнение большинства судей склоняется к тому, чтобы несколько расширить стеснительные рамки Закона независимо от того, чем закончится ожидаемая схватка. Но ремесленников, приставленных к решеткам, за которыми скрывались подготовленные к схватке с могучим зверем буйволы, не успели посвятить во все эти тонкости, и потому они неукоснительно исполнили то, что им было приказано еще до начала Игр: навалились на рычаги и со скрежетом подняли ржавые решетки над каменным барьером арены. Трибуны запестрели яркими вызывающими пятнами, и над ареной взметнулись и зашелестели широкие пестрые ленты, прикрепленные к пустым ворсистым орехам, грохочущим как хвосты гигантских гремучников. Вначале, чтобы раздразнить буйволов и выманить их из прохладных каменных ниш под трибунами, зрители старались бросать орехи как можно ближе к низким железным барьерчикам. Плоды их вдохновенных усилий не заставили себя долго ждать: вскоре из прозрачной тени южной трибуны выставилась рогатая низколобая голова, следом за ней показалась другая, а один черный бычок сразу выскочил на середину арены и встал между Дильсом и Свеггом, крепко упершись в песок всеми четырьмя копытами.

— А куда вы дели то, что осталось после жертвоприношения? — негромко спросил чужак, в упор уставившись на Катун-Ду из-под наморщенного лба.

— Бренные останки по обычаю приняла Огнедышащая Гора, — сказал Верховный, глядя поверх неподвижных черных зрачков.

— Что ж, хорошо, если это так, — пробормотал незнакомец, — но если ты лжешь…

— Как ты сказал? — нахмурился Катун-Ду, незаметно подвигая ладонь к рукоятке кинжала, — по-твоему, я — лжец?!.

— Не только, — спокойно продолжил чужак, искоса поглядывая на движение локтя Верховного, — ты еще и глупец, ослепленный мишурным блеском своего мнимого величия и могущества… Тебе даже лень вспомнить единственную разумную статью вашего ветхого, но весьма напыщенного Закона, гласящую: не руби сук, на котором сидишь! Вспомнил?..

— Да, но…

— Никаких «но»! — строго оборвал незнакомец. — И не вздумай хвататься за клинок — это не тот случай!..

— Понял…

— Вот и умница, а теперь повернись и смотри на арену, а то публика подумает, что Большие Игры уже не волнуют хладеющую душу Верховного Правителя… А тебе ли не знать, чем это кончается!..

Катун-Ду перевел взгляд на арену. Быки, раззадоренные переливчатым блеском лент, уже покинули свои прохладные убежища и, поддевая рогами грохочущие орехи, носились вдоль стен, смешно закручивая хвосты и лягая пыльный воздух раздвоенными копытами. Но когда один из них приблизился к замершей в ожидании рилле и, словно играя, ткнул ее рогом в бок, могучая глыба лишь слегка вздрогнула и небрежно взмахнула мохнатой рукой. От удара бык рухнул, ткнулся мордой в колени и захрипел, окрашивая песок темной кровью, мгновенно хлынувшей из его ноздрей, ушей и остекленевших глаз. Трибуны восторженно взвыли и стали забрасывать риллу перезревшими фруктами, которые с треском лопались при ударе о тушу зверя и заливали его свалявшуюся шерсть светлыми потеками сочной мякоти. Рилла трясла плешивой остроконечной головой в такт толчкам и, блаженно урча, облизывала липкие лапы, громыхая обрывками цепей. Воздух над риллой гудел от множества шершней и методично обстреливал ее крутые плечи стремительными полосатыми пульками.

— Какого лешего они там путаются! — сквозь зубы выругался Норман, глядя, как Дильс и Свегг подбираются к оковам риллы, походя уворачиваясь от острых бычьих рогов.

— Не вздумайте составить им компанию, — сказал падре, заметив, что быки не просто кружат по арене, но постепенно смыкают вокруг риллы грозное колючее кольцо. Но в тот миг, когда они согласно опустили головы и со всех сторон ринулись на мохнатого двуногого гиганта, воины с силой дернули за обе ножные цепи, и рилла распласталась на песке. В воздухе раздался страшный треск рогов, и над центром арены взметнулся густой клубящийся смерч мелкого песка.

— Вот дьяволы! — восхищенно присвистнул Норман. — Простите, святой отец!..

— Прощаю, сын мой, — облегченно вздохнул падре, когда головы и плечи воинов поднялись над оседающей пылью, — потому как дьяволы и есть!

Трибуны пришли в совершеннейшее неистовство. Нищие, калеки, разубранные шлюхи и их разжиревшие покровители, жилистые каменотесы и истощенные развратники, безликие неприметные осведомители и покрытые шрамами ветераны — вся эта пестрая толпа повскакивала на скамьи, приветствуя героев хриплым разноголосым воем и дробным клекотом трещоток. Шечтли так осатанело лупили костяными колотушками по своим барабанам, что порой их тугие животы не выдерживали, и тогда над трибунами раздавались оглушительные хлопки лопающейся кожи. Казалось, что весь воздух над ареной обратился в сплошной золотой дождь, щедро обливающий волосы и плечи обоих воинов.

Стражники, уже наложившие смертоносные стрелы на тетивы своих луков, также поддались общему веселью и, вместо того чтобы расстреливать риллу, покатывались со смеху, указывая пальцами на свалку посреди арены. Даже судейские скамьи взрывались хохотом, когда в палевых клубах пыли мелькали могучие лапы риллы, хрустели рога и порой запрокидывалась в небо вспененная бычья морда.

— И ты все еще мнишь себя повелителем этой толпы? — Смуглый черноглазый бродяга опять обернулся к Верховному и бесцеремонно положил ему на колено сухую длиннопалую ладонь.

— Вот их кумиры! — продолжал он, указывая на Дильса и Свегга, обходивших арену под восторженные вопли трибун. — А ты говоришь: права, Закон! Вот их закон!

Чужак презрительно вскинул подбородок и резко выбросил перед собой твердый жилистый кулак.

— Они ликуют оттого, что человек вновь оказался сильнее дикого зверя! — сухо возразил Катун-Ду, как бы невзначай роняя на руку незнакомца шишковатый набалдашник тяжелого жезла.

— Толпа — вот самый страшный, дикий и неукротимый зверь!

Бродяга плюнул на ушибленное место и пальцами втер в кожу пенистые капли слюны.

— Может быть, ты и прав, — рассеянно согласился Катун-Ду, — но что мне в твоей правоте!..

Пыль вокруг риллы постепенно оседала, тонким белесым слоем покрывая разбросанные по песку бычьи туши. Некоторые из них еще слабо перебирали в воздухе плоскими раздвоенными копытами, но постепенно и эти последние движения замерли, и над трибунами вновь воцарился ровный монотонный гул. Кто-то уже вскинул над головой бурдюк, заливая пенистой винной струей пожар в пересохшей от воплей глотке, кто-то жевал, кто-то под шумок обирал ближнего, запустив извилистые пальцы в подвешенный к его поясу денежный мешочек. Монет на арену уже никто не бросал, потому что Дильс и Свегг не обращали на них ни малейшего внимания. Это было отчасти понятно: кроме них и риллы на арене уже никого не оставалось, и оба воина не видели смысла в том, чтобы устраивать состязание по сбору монет между собой. К тому же ремесленники уже освобождали от меховых чехлов каменные кольца, укрепленные на двух каменных столбах, торчащих друг против друга точно посередине арены.

Рилла успокоилась и, сидя на песке, безразлично наблюдала, как ремесленники набрасывают кожаные петли на бычьи бабки и оттаскивают туши. При этом они умудрялись попутно взбивать босыми ступнями мелкий песок и, выпростав из него золотую монетку, ловко подхватывать ее цепкими пальцами, подбрасывать в воздух и ловить на лету широко открытым ртом. Ремесленники словно забыли о близости страшного зверя, всецело увлеченные не столько своей главной работой, сколько попутным сбором золотых монет, и потому когда рилла внезапно взревела от укуса шершня и, взмахнув обрывком цепи, снесла полчерепа прокопченному кузнецу, остальные не сразу поняли, что произошло. Но когда второй шершень с налета вонзил острое изогнутое брюшко в нависшую бровь зверя, заставив его привстать на задние лапы и вновь издать страшный утробный рев, ремесленники побросали ремни и бросились к узловатым, свисающим со стен веревкам.

С этого момента весь ход Игр стал как будто возвращаться в привычную колею; лучники, стоящие по углам арены, согласными движениями выдернули из колчанов легкие тростниковые стрелы, наложили их на тетивы и, нацелив на риллу длинные наконечники, глубокие бороздки которых были густо смазаны ядом, замерли в ожидании повелительного жеста Катун-Ду. Тот уже совсем было собрался вскинуть над плечом раскрытую ладонь, но незнакомец неожиданно остановил его.

— Не спеши, повелитель! — сказал он, подняв сморщенные треугольные веки и посмотрев на Катун-Ду долгим завораживающим взглядом. — Я говорил тебе о том, что весь этот сброд признает над собой только силу, — настал миг, когда я могу доказать это!

— Доказать?!. — Верховный весь затрепетал от такой наглости. — Что ж, иди на арену, а весь этот, как ты говоришь, сброд с удовольствием посмотрит, как эта разъяренная зверюга в мгновение ока разорвет тебя надвое!.. Прошу!

При этих словах Катун-Ду даже привстал и сделал перед бродягой широкий пригласительный жест. Но тот лишь холодно и презрительно усмехнулся в ответ и, вместо того чтобы направиться к проходу между скамьями, слегка постучал пальцами по выпуклому желтому куполу человеческого черепа. Мощный черный торс мгновенно навис над креслом, вслед за этим над плечом Катун-Ду плавно поднялась босая нога, и великан-раб стал спускаться к арене, перешагивая через головы оцепеневших зрителей.

— Дзомби! — воскликнул падре, крепко стиснув запястье Нормана. — Я видел такого в одном из горных монастырей, но не думал, что оживление может поддерживаться так долго…

— Есть многое на свете…

— Оставьте этот тон, командор! — перебил падре. — Надо срочно что-то придумать, иначе нам всем скоро будет не до шуток!..

— Согласен, святой отец, — нахмурился Норман, глядя, как его бывший слуга легко переметнулся через барьер и спрыгнул на песок в десяти шагах от грозно сопящей риллы. И тут случилось нечто совсем неожиданное: громадная зверюга, перед которой даже великан негр выглядел худеньким долговязым подростком, вдруг присела и попятилась, закрывая лапами широкую плоскую морду. Ее грозный густой рык вмиг сменился тихим жалобным поскуливанием, но этот переход отнюдь не рассмешил падкую на хохот публику. Все вдруг ощутили, как от арены исходят невидимые токи, проникающие даже сквозь защищенную доспехами и татуировками кожу, и обдают мышцы и внутренности леденящей, перехватывающей дух волной. У Катун-Ду вдруг возникло такое чувство, что его мозг словно сдавливают и мнут чьи-то жесткие властные ладони; он потер пальцами виски и незаметно для бродяги послал знак самому сообразительному из лучников. Над онемевшими трибунами взвизгнула тетива, и густо смазанная ядом стрела, протрепетав опереньем, вонзилась в глубокую горловую ямку между ключицами черного гиганта и вышла между его широкими лопатками.

Это был прекрасный выстрел, но раб даже не покачнулся. Он лишь вывернул руку, дотянулся до наконечника и, легко продернув стрелу сквозь собственное тело, небрежно отбросил ее в сторону. Ропот ужаса пробежал по замершим скамьям. Рилла уже не пятилась; она сидела на песке, припав к вздувшейся от жары бычьей туше и слабо перебирала передними лапами, словно надеясь каким-то чудом отвести от себя подступающий кошмар. И только Дильс и Свегг стояли под каменными кольцами друг против друга, перебрасываясь настороженными понимающими взглядами.

— Теперь убедился? — через плечо бросил чужак, не отводя глаз от черного курчавого затылка своего чудовищного раба.

— Чего ты хочешь? — спросил Катун-Ду, мягкими движениями ввинчивая в виски подушечки пальцев.

— Чтобы все оставалось так, как есть… Ты — на своем месте, я — на своем.

— А жрецы?.. Народ?.. Осведомители доносят…

— Не обращай внимания, — усмехнулся бродяга, — это все пена. Призраки. Миражи.

— Тебе легко говорить, — вздохнул Катун-Ду, — на твоих плечах не лежит тяжкий груз…

— Но мы ведь, кажется, договорились? — Бродяга собрал голую кожу в складки и вновь распустил ее по шишковатому лбу.

— А почему ты не стремишься занять мое место?

— Потому что оно занято, — ответил бродяга, звякнув кольцами в мочках ушей, — или ты уже не считаешь себя достойным?

— Я?!. — Катун-Ду вскинул голову, тряхнув перьями на шлеме. — Да кто ты такой, чтобы задавать мне подобные вопросы?

— Ты сердишься? Мне уйти? — пошевелился бродяга.

— Сиди! — коротко приказал Катун-Ду. — И если ты действительно хочешь, чтобы все оставалось так, как есть, прикажи своему рабу покинуть арену! Слышишь, народ ропщет?.. Они пришли смотреть игру в мяч!

— А что прикажешь делать с этой зверюгой?

Бродяга кивнул на риллу, которая неуклюже пятилась к темной каменной нише в углу арены. Черный гигант медленно наступал на нее, выставив перед собой чуть согнутые в локтях руки со скрюченными пальцами.

— Неужели тебе мало того, что ты с ней уже сделал? — спросил Катун-Ду.

— Мне? — Чужак повернулся к Верховному и посмотрел ему в лицо долгим пронизывающим взглядом. — Мне достаточно, но ты же сам говоришь: народ!.. жрецы!.. Им — довольно?..

— Им вполне достаточно того, что они видели!

Катун-Ду отнял пальцы от висков и выставил перед собой раскрытую ладонь, подавая знак лучникам. Те закрыли глаза и, до отказа оттянув тетивы, вслепую выпустили отравленные стрелы в замершие переполненные трибуны. Но оттуда, куда они падали, не раздавалось даже вскриков: пораженные ядом умирали быстро, едва успев прошептать немеющими губами статью Закона, которая именовалась «рукой Судьбы» и гласила, что наложенная стрела непременно должна быть выпущена на волю всемогущего Провидения.

Тем временем черный раб, повинуясь воле своего хозяина, почти загнал жалобно поскуливающую риллу в каменную нишу под угловой трибуной. Но в тот миг, когда она уже готовилась переступить низкий порожек, в недрах Горы раздался короткий резкий удар и над кратером поднялось палевое облако дыма, пронизанное алыми огненными блестками. Зрители заволновались, повскакивали с мест и стали громко кричать, указывая пальцами на оседающее облако. Огнедышащая Гора вздрогнула вновь, извергнув плотный смерч пепла и камней, издалека представлявшихся роем мелких песчинок. Камни, высоко взлетая и подскакивая, сыпались вниз по склону, гоня перед собой невидимую волну дробного беспорядочного грохота и пропадая в извилистых трещинах, беспорядочно бороздивших поверхность Горы.

Катун-Ду оглянулся на Слушателя Горы, неподвижно стоявшего за спинкой трона. Желтый, иссохший от подземного жара жрец по привычке прикладывал к огромным ушам сморщенные раковины ладоней и с тревогой смотрел на струящийся из трещин дым. Бродяга тоже забеспокоился и даже привстал со своего кресла, выронив из рук человеческий череп. Черный раб вздрогнул, обмяк, и в этот миг Дильс прыгнул, крутанулся в воздухе и со всего маха ударил пяткой по его курчавому затылку. Еще в полете он услышал, как взревела сбросившая оцепенение рилла, и, упав на песок, едва успел отскочить в сторону от разъяренного зверя. Трибуны вновь пришли в совершеннейшее неистовство; те, кто был одет побогаче и почище, спешно сворачивали свои циновки и старались пробиться к проходам, ступая по ногам орущей городской голытьбы и отчаянно размахивая перед собой шишковатыми деревянными дубинками, отобранными у вышедших из повиновения слуг и телохранителей. Впрочем, в этой суматохе удары редко достигали цели; большинство зрителей было настолько увлечено зрелищем взбешенной риллы, что совершенно не обращало внимания не только на деревянные дубинки, но даже и на камни, порой достигавшие трибун и падавшие в самую гущу толпы. Зверь достиг своего внезапно обессилевшего мучителя и, навалившись на него всей массой, как будто силился раздавить каменную грудь черного гиганта и вмять его останки в пропитанный кровью песок. Дильс и Свегг не вмешивались в эту возню, а только поглядывали в белое от полуденного зноя небо и уворачивались от падающих камней.

Катун-Ду видел все это словно сквозь лиловую дымку, внезапно павшую на его воспаленные от бессонницы глаза. Бродяга, выронив череп, соскользнул со своего кресла и теперь ползал среди бешено топающих ног в поисках орудия своего утраченного могущества. Лучники, не дожидаясь условного знака, уже повыдергивали из колчанов новые стрелы и наспех вмазывали яд в бороздки на наконечниках. Камнепад прекратился так же внезапно, как и начался, но, глянув в небо, Катун-Ду успел заметить высоко над трибунами большой плоский диск, похожий на серебряное облако. Диск висел всего одно мгновение, а затем резко взлетел и растворился в солнечном столбе, не отбросив ни малейшей тени, что дало Верховному повод поместить это явление в разряд полуденных миражей. Тем временем лучники уже наложили на тетивы отравленные стрелы и, нацелив наконечники на хрипящую риллу, замерли в ожидании повелительного знака. Катун-Ду уже готов был дать им этот знак, но в этот миг бродяга отыскал между скамьями свой череп и, бросившись в кресло, стал неистово сжимать мертвую кость побелевшими от напряжения пальцами.

— Мяч! Мяч! — вопили трибуны. — Прочь эту падаль!.. Прочь!..

Кто-то из лучников не выдержал этих воплей и по самое оперение всадил стрелу в бугор мышц над загривком риллы. Зверь вздрогнул и стал заваливаться набок, освобождая тело черного раба и слабо перебирая в воздухе всеми четырьмя лапами. Одновременно откуда-то появился и повис над ареной голубоватый дымчатый шар размером с детскую головку. Вздыбленная шерсть риллы вспыхнула, огонь перекинулся на песок, облепивший раздавленное черное тело, встал столбом и тут же рассеялся, оставив на месте схватки горсточку светлого чешуйчатого пепла. Шар исчез, и судьи, подождав, пока шум на трибунах немного спадет, дали знак к началу игры в мяч.


Бэрг отступил на полшага и чуть отвел правое плечо, принимая летящий мяч. Панцирь прогнулся от удара и спружинил, откинув набитую песком голову на подставленный локоть Люса. Пушкарь плавно перебросил ее Свеггу, и тот точным ударом стопы послал снаряд в просвет каменного кольца.

Трибуны одобрительно зашумели, и даже судьи, бесстрастно отмечавшие ход Игры на мягких глиняных табличках, восторженно подняли руки с зажатыми в пальцах стилусами. Бородатые пришельцы играли действительно красиво: они словно парили над каменной, очищенной от песка и крови площадкой, точно перебрасывая друг другу принятый от противника мяч и сильными ударами посылая его в кольцо. Такая игра гораздо сильнее возбуждала и захватывала зрителей, нежели то кровавое побоище, которое устроили между собой шечтли и накау, разорвавшие одиннадцать мячей и сломавшие одно из каменных колец. Впрочем, мячей в запасе было достаточно; кольцо, естественно, заменили, но судьи как ни прислушивались к воплям и свисту трибун, так и не смогли согласиться между собой в определении победителя. Тогда четверо врачей спустились на площадку, привели в чувство по одному игроку от каждой команды и, уложив их на носилки, по очереди пронесли вдоль трибун под хриплые вопли зрителей.

Против пришельцев играли горожане, привыкшие к жесткому боевому стилю и не сразу сообразившие, что их нарочито неточные удары почему-то не причиняют бородачам ни малейшего вреда.

«Каменные они, что ли?» — подумал Катун-Ду, увидев, как мяч ударился о плечо Нормана и с треском лопнул, запорошив песком глаза огненно-рыжего пришельца. Игра на миг остановилась, Янгор ногой отшвырнул к стене ошметки кожи, а игроки обеих команд сгрудились в центре площадки, не сводя глаз с нового мяча в руках главного судьи. И лишь Норман все еще стоял в стороне от играющих, протирая глаза смоченными слюной пальцами.

Мяч вновь взлетел над площадкой, вызвав волнение на трибунах. Катун-Ду видел, как сидящие в первых рядах осведомители как бы невзначай, похлопывая в ладоши, подбрасывают под ноги пришельцам колкие шипы лукку, видел, как лучники ловкими движениями выдергивают из колчанов стрелы и смазывают ядом зазубренные наконечники.

— Нет-нет! — растерянно бормотал он. — Отставить!.. Прекратить немедленно!.. Кто приказал?!.

— Но ты же сам хотел, чтобы все оставалось так, как есть! — зло прошипел плешивый бродяга, повернув к нему темное крючконосое лицо.

— Нельзя, Верховный, Гора гневается! — услышал Катун-Ду громкий возглас Слушателя Горы за своей спиной.

Он быстро обернулся. Слушатель Горы возвышался над каменной спинкой трона и что-то быстро и жарко бормотал, выкатив воспаленные глаза и выбросив руку в сторону изрубленного трещинами склона. Гора слегка вздрагивала, и в какой-то миг Катун-Ду даже ощутил, что ее толчки передаются трону. Трещины курились бледными молочными змейками, ползущими к зубчатому краю кратера и оплетающими плоскую вершину Горы пышным облачным венцом. Ничего необычного или опасного в этой картине Катун-Ду не увидел.

— Ты сошел с ума! — крикнул он в самое ухо глуховатого Слушателя.

— Надо уходить!.. Останови Игры, Верховный!.. — хрипел Слушатель, до боли стискивая плечо Катун-Ду.

Верховный молча отбросил его руку и опять повернулся к площадке. Дильс, прыгая на одной ноге, выдергивал из босой подошвы глубоко впившийся шип лукку. Мяч от ноги жилистого пастуха перелетел кольцо и ударил воина в висок, прикрытый кожаным обручем с трехпалыми отпечатками вороньих лап. Дильс упал на руки лицом вниз, едва успев локтем отбить мяч Янгору.

— Дети мои!.. Дети мои!.. — шептал падре, держа в ладонях вздрагивающую руку Тинги.

Норман все еще протирал глаза, поплевывая на кончики пальцев и выворачивая покрасневшие веки.

Дым над вершиной Горы расползался по всему небу, затягивая слоистой пеленой перевалившее зенит солнце. Над кратером взбухало и опадало кровавое зарево, похожее на живое сердце, вырванное из груди жертвы и брошенное к стопам Иц-Дзамна. Внезапно в недрах Горы раздался грохот, по трещинам на склоне пробежали огненные змейки, и над облачной шапкой взметнулся серебристый пепельный столб.

Камень, упавший с неба, убил лучника, и сорвавшаяся с тетивы стрела, прошив ладонь и глаз Нормана, на треть ушла в его рыжеволосую голову. Командор страшным усилием выдернул стрелу из глазницы и пошел через площадку, вытянув руки и глядя перед собой оставшимся глазом. Кровь стекала по его бородатой щеке на белую блузу, и намокший шелк складками облипал поддетый под нее панцирь. Игроки отбивали удары, перебрасывая мяч через голову командора, но, когда кожаная голова оказалась по ту сторону разделительной линии, рослый горбоносый ветеран принял ее на грудь и, откинув на ногу, страшным ударом послал мяч в грудь раненого. Норман вскрикнул, отступил на полшага и, выдернув из-под блузы кинжал, метнул его в своего обидчика. Клинок по рукоятку вошел в ямку под татуированной скулой ветерана, и тот рухнул, заливая площадку хлынувшей изо рта кровью. Главный судья неистово заколотил в подвешенный на цепи золотой диск, но эти жалкие звуки мгновенно потонули в страшном грохоте пробудившейся Горы. Раскаленный камнепад ливнем обрушился на замершие в предсмертном ужасе трибуны, проламывая черепа, спины и в клочья разрывая растрепанные зонты в руках неподвижно застывших телохранителей. Падре видел, как лопнул панцирь на плече Нормана, обнажив мускулистую лопатку, и как сквозь кожу командора проступил маленький темный крестик.

— Сын мой!.. Это мой сын!.. — крикнул он, вскакивая с места и оборачиваясь к трибунам.

Но никто уже не слушал его. Уцелевшие после камнепада зрители беспорядочно лезли вверх по скамьям, телам и циновкам, устремляясь к двум воротам в сплошной наклонной стене, прикрывавшей трибуны от палящего солнца. Но в тот миг, когда вскинутые на руки толпы привратники уже готовы были расстаться со своими ключами, бревенчатые створки ворот затрещали, срываясь с кованых петель, и опрокинулись, выдавленные жаркими языками раскаленной лавы. Потоки хлынули поверх взлохмаченных голов, захлестывая кипящей грязью орущие распяленные глотки, достигли барьера и стали быстро заливать беспорядочно мечущихся по площадке игроков. Падре прикрыл полой сутаны устремленные вниз глаза Тинги и в последний раз взглянул на солнце, затянутое рваной кровавой дымкой. Лава быстро заполнила площадку и теперь поднималась по скамьям, окружая мутными лопающимися пузырями бедра и грудь Катун-Ду, неподвижно сидящего на своем каменном троне.

Падре почувствовал, как лава обжигает его ступни, колени, и увидел, как вспыхнули полы его выцветшей лиловой сутаны. Кровавый пузырь всплыл со дна черепа, лопнул, орошая липкой влагой иссушенный мозг, и навеки задернул глаза священника жаркими угольными шторками.

ЭПИЛОГ

— Как вам понравилось нынешнее воплощение? — Продолговатое туманное облачко парило в прозрачной тьме, издавая легкое колкое потрескивание.

— Мне кажется, мы выбрали не самое удачное время и место. — Бледный призрак сбросил на спину остроконечный капюшон и провел прозрачной ладонью по гладкому серебристому лбу.

— Как раз напротив! — с жаром возразило облачко. — Мне были чрезвычайно любопытны все эти переходы, странствия, схватки, идолы!.. Нет-нет, это было просто потрясающе!..

— Нет-нет, это было мучительно! — воскликнул призрак. — И самое ужасное то, что нам так и не удалось ничего добиться!.. Они остались такими же твердолобыми, жестокосердными, верящими только в силу, от кого бы эта сила ни исходила. Ужас!.. кошмар!..

— Оставьте, Эл, это все — эмоции! И к тому же не все остались такими уж жестокосердными, так что будьте объективны!..

— Что вы имеете в виду?

— Вон те серебристые хлопья, парящие в голубом тумане, окружающем эту беспокойную планету, — приблизимся к ним!..

Призраки преодолели ном, отделяющий их от плотной стайки прозрачных пепельных чешуек, при приближении распавшейся на отдельные расплывчатые силуэты. Зависнув над ними, они довольно явственно различили, как сквозь сплошной и ровный гул потоков пробиваются легкие посторонние шумы.

— А мы решили, что ты совсем умер… — протрепетало в пространстве.

— Нет-нет, это было невозможно — это была лишь часть пути, и я должен был пройти ее… Смерти нет, есть лишь глупые выдумки тех, кто никогда не осмеливался поднять глаза и увидеть… И потому надо вечно возвращаться…

Серебристый силуэт уплотнился до непроницаемости, легко взмахнул полами мантии и, описав широкий круг, стал плавно опускаться в зеленоватую толщу пространства.

— Постой, куда ты! — заволновались оставшиеся, беспорядочно устремляясь за своим спутником. — Мы с тобой!..

Зеленые волны под ними разошлись, открыв выпуклую гладь планеты, поблескивающей в белом свете лучистой звезды Атар.

— Вот они! — воскликнул ведущий, указывая вниз, где среди волнистых морщин трепетала темная скорлупка, косо прикрытая ослепительно белыми чешуйками.

Отсюда, со страшной высоты, было хорошо видно, как она быстро приближается к двум каменным столбам у входа в лагуну. Далее начинались леса, широким поясом окружавшие бурое выжженное нагорье, увенчанное потухшим кратером. Все пространство вокруг горы было заполнено стекловидной массой, сквозь слоистую толщу которой смутно проступали очертания улиц и храмов. Стайка хлопьев зависла над кратером, сгустилась в серебристый диск и плавно поплыла над шумящими верхушками деревьев в сторону лагуны.

Загрузка...