Священник Лев Филимонович Разговеев, настоятель Свято-Успенского храма в Нижнем Пороге, овдовел рано, тридцати двух лет, в 1911 году. Мало того что супруга его, Анастасия Игнатьевна, была бесплодна, на горе себе и мужу, так еще и скончалась от мудреного мозгового недуга, настрадавшись пред смертью болезненными припадками в сопровождении страшных галлюцинаций.
Над телом ее отец Лев выл с горя по-звериному, едва не рычал. Дикий взгляд его, в обрамлении взлохмаченной гривы, был страшен. Белки глаз обжигали гнилостной белизной. Зрачки зияли, как провалы в загробный мрак. Губы червиво шевелились, когда нечеловеческие звуки полыхали меж них. Пальцы правой руки царапали ногтями, до кровавых полос, левое запястье, и обратно – левая рука немилосердно терзала правую.
Родные – сестра с мужем, часто навещавшие отца Льва, – опасались за его рассудок, и не напрасны были опасения. Священник и впрямь помешался; благо, что временно.
После почти трехнедельного помрачения он пришел в себя, однако некоторая как бы мистическая рассеянность занозой сидела на дне взгляда. И несвойственные прежде нетерпеливость с раздражительностью прозябли в его характере, наподобие сорных трав.
Раз как-то своего прихожанина, долго повествовавшего на исповеди о своих согрешениях за прошедшие пару месяцев, отец Лев оборвал раздраженно на полуслове:
– Да хватит уже! Утомили! Лучше скажите, что грешны и отовсюду недостойны – и с вас довольно. А то, право, неприятно слушать. Французский роман какой-то.
Вскоре прихожане смекнули, что батюшка к длинным исповедям не расположен, посему старались не утруждать его словесами многими, но приносили покаяние пред ним в кратких речениях, часто сводившихся к одному только «грешен» или «грешна, о-ой, грешна».
Проповеди отца Льва сделались скучны. Как сухие травы, мертво колыхались они, когда выходил на амвон священник, уста отверзая для поучения.
Раз только пробежало некое оживление по звукам его проповеднической речи, то было в Великий Пяток тринадцатого года, после выноса плащаницы, стоя перед которой, батюшка сказал прихожанам:
– Висел на кресте Христос да и прокричал: «Боже, Боже мой, вскую оставил мя еси». Видите, стало быть, и его Бог оставил. Мрачно, наверное, страшно и пусто было у него на душе. И холодом веяло в ней. Так идешь, бывает, зимой чрез мертвое поле, а сверху давит ночь, и кругом ни огонька, ни следа человечьего. И – камнем, плитой могильной – одиночество на плечах твоих. Поневоле завыть хочется в ужасе и тоске.
А как поползла по России трещина от войны, начавшейся в четырнадцатом году, и разинулась наконец в революцию, и царь отрекся от престола, то всклубилось нечто смутно-тревожное и радостно-мрачное внутри отца Льва. Чернота неба, просверленная блеском звезд, казалось, приникла сверху огромной звериной тушей, навалилась, объяла, и было жутко – что задавит, и тут же радостно – что можно сцапать рукой звезду и вобрать небесной тьмы полную грудь.
В апреле двадцатого года, когда ворожил цветущий мир, кадил ароматами, вышивал птичьими трелями по кисельному воздуху, когда от сладостных предчувствий ныло сердце всякой твари, – тогда пришел отец Лев к председателю Нижнепорожской ЧК товарищу Блящеву и сказал, положив на стол перед ним исписанную бумажку:
– Примите заявление. Отрекаюсь от Бога и от поповской сущности.
Блящев пробежал глазами написанное. И сказал отцу… нет, уж не отцу – товарищу! – товарищу Разговееву:
– Садитесь. Вы приняли верное направление. Наконец-таки у вас прорезалось эпохальное чутье. Божественные предрассудки есть пережиток падающего мира. И я от лица рабоче-крестьянской совести поздравляю вас, – с этими словами Блящев встал, и сообразно ему встал едва присевший Разговеев, – и жму вашу сознательную руку.
После этих слов между ними произвелось рукопожатие. Дальнейшую речь Блящев произносил стоя:
– Вы шагнули в великий коллектив целенаправленных масс. Вы выдрали свое проклятое прошлое, как гнилой зуб из челюсти буржуазного мракобесия. Вы обменяли своего устаревшего бога на обновленное социальное бытие. Вы стали нотой в мощной глотке рабочего класса, поющего грандиозную песнь борьбы в бушующих временах. Вы отринули свое позорное клеймо, отломили свой социальный вывих, вывернули на прямую дорогу светлого пути из пропасти имперского разврата. Поздравляю вас, товарищ, и целую ваши ставшие социально родными губы.
Блящев вышел из-за стола, подошел к Разговееву и, крепко обняв, еще более крепко припечатал его сухим и мощным поцелуем.
Прогрессивный шаг бывшего попа Разговеева по достоинству был оценен в газете «Нижнепорожская правда». Сам Разговеев получил место в государственном учреждении с непроизносимым названием, среди устремленных в грядущее мужчин и женщин. В небе метались над ним ошалевшие птицы. Руку его, которую в прежнем бытии униженно лобызали, стали теперь крепко и равноправно пожимать.
Одна застоявшаяся и чуть подпорченная щелочью времен девушка в учреждении повадилась зыркать на Разговеева глазками. Он же только невинно моргал в ее сторону, не проявляя никакого пристрастия.
Приходила мысль: если Бога нет, и я не поп, то почему бы не завести человеческий роман с этой барышней? Но, несмотря на искристую рябь помыслов, Разговеев оставался целомудренно сдержан, и не потому, что какие-то остаточные корешки религиозности претили возможному счастью, но почтение к памяти покойной жены непроизвольно сдерживало от всех игривых поползновений.
Так и жил Разговеев – гражданской единицей. Ходил на работу, читал газеты, посещал антирелигиозные лекции, на которых и сам выступал несколько раз с разоблачающими культ речами, смотрел в театре революционные пьесы, пока…
Пока не оборвалось все это и не полетело в пропасть.
Морозной галлюцинаторно-параноидной ночью декабря двадцать первого года, когда корчилась в припадке вьюга над обмершей землей, и Разговеев, намаявшись бессонницей, начал было проскальзывать в игольное ушко сна, у кровати возникли две высокие черные фигуры. Чернота их была плотнее и чернее той прореженной темноты, что скопилась в комнате.
Глубинной жутью веяло от фигур. С ног до головы облизал Разговеева клейкий язык невидимого чудовища, которое мы, люди, зовем страхом.
– Вы кто? – спросил Разговеев, садясь на кровати.
Комната наливалась кроваво-гнилостным полусветом, предметы напоминали в нем потроха и кости. Одеяло, которым до подбородка укрывался сидящий Разговеев, походило теперь на чью-то содранную кожу.
Фигуры, стоявшие у кровати, приобрели объем. Бликами, полутенями и тенями обрисовались уродливые тела, над которыми висели мерзостные, патологично искаженные лица – два сгустка ужаса, вошедшего в мир с кошмарной изнанки.
– Кто?.. – трепыхнулся обрывок фразы, бессмысленный лоскуток, прилипший к губе Разговеева.
Одна из фигур шагнула, нагнулась над человеком, столь одиноким и беззащитным в утробе ночи, приблизила лицо, и каждый глаз на нем казался воронкой от взрыва артиллерийского снаряда, на дне которой гноились клочья мертвой плоти.
– А то ты не знаешь, кто мы, – раздался голос, шипящий, как серная кислота, сжирающая медный пятак.
– Вы… бесы? – неожиданно для самого себя противно и тонко, с блеющим вибрато, выдохнул Разговеев, отодвигаясь, подминая под себя подушку, вжимаясь в изголовье.
Дальняя фигура механически засмеялась, негромко и мерно, с отзвуком ржавого металла в нутряном голосе.
Это и впрямь были бесы. Разговеев даже разглядел у них перепончатые крылья, точнее, куски крыльев, хаотично торчавшие из разных мест организма, словно какое-то внутреннее крылатое существо пыталось разорвать каждого беса изнутри, но застыло в нем, как в янтаре, там и тут слегка просунувшись наружу. Не покидало ощущение, что вот-вот изнутри бесов вырвется нечто еще более кошмарное, чем они сами. Похоже, бесов это самих пугало, только они давно уж привыкли к вечному внутриутробному страху и даже находили в нем извращенное удовольствие.
– Будешь работать по специальности, – сказали бесы.
Некоторые фразы они произносили вместе, и голос одного подкрашивал эхом голос другого.
«По какой еще специальности?!» – панически метнулась мысль Разговеева.
– Грехи нам отпускать, – ответили на его непроизнесенную мысль. – Ты работу знаешь.
– Грехи? Отпускать? – вслух поразился Разговеев.
– Думал, так и будешь дурью маяться в своей конторе? Каждый отрекшийся поп у нас на учете. Все вы, отреченцы, наши кадры. Работы для вас бездна.
– Но подождите, – возразил Разговеев, – я не поп уже! Я простой… гражданин!
– Какой же простой, когда ты сложный!
– Я не согласен! – возмущался Разговеев. – Не для того же отрекался от суеверий культа, чтобы культовые обязанности потом исполнять! Я заявление писал! Я… жаловаться стану! – совсем уж глупо, до форменного нонсенса, выкрикнул он.
В глазах у одного из бесов заплясало что-то вроде смеха: будто закружились в пыльном вихре мертвые мотыльки.
– Когда сдохнешь и в аду окажешься, тогда будешь жаловаться. А пока жив, будешь трудиться. Такой порядок.
– Да как же, – не соглашался Разговеев, – стану я грехи отпускать, ежели сан снял? Отпущение будет недействительным.
– Действительным, действительным, – хором пообещали бесы.
– Ну нет! Алогизм какой-то, бардак! Лишившись сана – отпускать грехи! Это неестественно и… антиканонично, наконец!
Страха у Разговеева уже не было; волной возмущения всякий страх вымыло напрочь.
– Ладно, – сказали бесы, – сейчас позовем Йошнигаррутнагутанда и Жимодарасмегонта. Они тебе все объяснят.
– Кого-кого? Йош… как?
– Йошнигаррутнагутанд, наш профессор канонического права. Жимодарасмегонт, профессор догматической антропологии.
– Имена у вас, однако… – отозвался Разговеев.
– У нас-то имена, зато у вас, людишек, заместо имен мерзость сплошная: Лев, Иван, Алексей… Как вы сами суть гнусные твари, так и ваши имена гнусны.
Вскоре явились бесы-специалисты.
Живая груда какой-то зловонной мертвечины, в которой прорисовывалось угрюмое лицо. И что-то белесое, глистообразное ползало по этой груде.
Грудой оказался Жимодарасмегонт, а белесая гадина на нем – Йошнигаррутнагутанд.
Жимодарасмегонт, похоже, дремал. Йошнигаррутнагутанд был, напротив, бодр.
– Каноны, – заговорил он, вывернув из складчатой кожи неожиданно женственное, красивое и злое лицо, – различают статус священника и мирянина при наложении тяжких прещений. За одинаковое каноническое преступление, выраженное, например, в совместных действиях священника и мирянина против епископа, первый, сиречь священник, согласно восьмому и восемнадцатому правилам четвертого Вселенского Собора, извергается из сана, однако не отлучается от церковного общения; второй же, сиречь мирянин, подпадает отлучению. Каноническое преступление, отлучающее мирянина от церковного общения, священника от него, однакоже, не отлучает. Двадцать пятое апостольское правило глаголет: «Епископ, или пресвитер, или диакон, в блудодеянии, или в клятвопреступлении, или в татьбе обличенный, да будет извержен от священнаго чина, но да не будет отлучен от общения церковнаго. Ибо писание гласит: „не отмстиши дважды за едино“». Промеж священника и мирянина, соделавших тождезначительное преступление, сохраняется известное различие в статусе. А значит, существует равноподобное различие между священником и мирянином, тождезначительно отрекшимися от Бога. Согласно доктрине епископа Феофана Говорова, грех, буде он удален от души, оставляет на ней след. Равноподобно и харизма священства, буде она удалена от души, оставляет на ней характерный след свой или отпечаток…
– На языке глаголемого Макария Египетского, – проскрежетал очнувшийся Жимодарасмегонт, – это называется стезей.
– Итак, след, или отпечаток, или стезя, – продолжил Йошнигаррутнагутанд, – или, выражаясь иначе, потенция священства, о коей рассуждает Никодим Святогорец в «Пидалионе», толкуя четвертое правило Антиохийского Собора. В оном толковании утверждается, что священник, изверженный из сана, лишается действования священства, но не лишается, однакоже, потенции его. Потенция, подобно некоему отпечатку, остается в душе…
– Как в умственной, так и в психической сущности внутреннего человека, такожде и во внешнем, то бишь телеснообразном психическом слое, – добавил Жимодарасмегонт.
– А раз она есть, – продолжил Йошнигаррутнагутанд, – купно с нею пребывает и отпечаток священнической харизмы, что дает отрекшемуся священнику закономерное право на отправление священнодействий, при определенном условии, сиречь ежели сии священнодействия будут носить автономно-циклический характер.
Подавленный Разговеев молчал.
– Автономно-циклический принцип священнодействий, – объяснял Йошнигаррутнагутанд, – означает произведение действий, замкнутых на оператора. Чтобы достичь сего в процессе отпущения грехов, следует прибегнуть к древнерусской разрешительной формуле. Современная формула: «Господь да простит ти, чадо, вся согрешения твоя, и аз, недостойный иерей, властию его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих», – здесь неприемлема, понеже апеллирует к Богу и отрицает принцип автономности. Посему целесообразно использовать древлюю формулу: «Грехи твои на вые моей, чадо», – что всецело соответствует указанному принципу. Переложение грехов на шею исповедующего есть то самое действие, замкнутое на оператора, о коем и речь.
– Нам, – вмешались первые бесы, – нужен результат. К Богу обращаться – это нонсенс. А переложить грехи на чужую холку, а с ними вместе и все последствия – это рационально.
– Значит, вы хотите, – произнес Разговеев, – чтобы я снимал с вас грехи и навешивал их на себя?
– Точно, – проскрежетал Жимодарасмегонт.
Выхода у Разговеева, конечно же, не было. Согласия у него не спрашивали. И то была большая любезность со стороны бесов, что ему все разъяснили, вместо того чтобы просто грубо и нагло приказать.
Бесы переместили Разговеева в хижину, невесть в каком лесу стоящую. Там ему отныне надлежало жить и принимать кошмарных посетителей.
Для Разговеева наступила тяжелая пора. Отрекшихся священников на бесовские нужды не хватало. Бесы годами дожидались своей очереди на исповедь, и не было конца омерзительным исповедникам.
Зато бесы обеспечивали Разговееву и здоровое питание, и тщательный медицинский контроль с оздоровительными процедурами. Своих духовников берегли.
Периодически их собирали на заседания СОС (Синода отрекшихся священнослужителей), где духовники могли общаться друг с другом, обсуждать проблемы и делиться опытом. Допускалось это с целью психологической разрядки, необходимой, чтобы как можно дальше отодвинуть тот неизбежный момент, когда духовник сойдет с ума.
Раньше бесы использовали французских епископов и кюре, отрекшихся в девяностых годах восемнадцатого века, во время французской революции, но все они, исключая троих, постепенно лишились рассудка.
Этим трем бесы не давали умереть, добившись того, что тела их превратились в тела цветущих юношей, а не дряхлых старцев, как требовали законы естества. Но остановить процесс психического распада бесы были бессильны. Французские «юноши» отчасти уже обезумели. Их взгляды дико блуждали, а с языков частенько срывались зловеще-абсурдные фразы. И каждый из русских духовников недавнего призыва тоскливо прозревал в этих юных старцах свою собственную неотвратимую участь.
Бесовские грехи, которые приходилось отпускать Разговееву и его коллегам, заключались в проколах и промахах, допущенных бесами во время оперативной работы с людьми. Каждое упущение в работе строго фиксировалось генерал-контролерами – для последующего мучительного воздаяния.
Генерал-контролеры, бесы одного из высших разрядов, сочетали в себе маниакальную садистичность с не менее маниакальной педантичностью. Бесы из низших разрядов испытывали перед ними парализующий животный ужас.
Вообще, верхушка демонической иерархии, как понял Разговеев во время исповедальных бесед с бесами, представлялась для низших чинов какой-то недоступной, жуткой и цепенящей глубиной, населенной ужасающими чудовищами.
Интеллектуальные, да и прочие способности высших бесов находились на уровне, непостижимом для низших, и низшие трепетали при мысли, что эта мрачная бездна вверху (или внизу – точно и не укажешь ее местоположение) следит за ними своим бесконечно злым взором, готовая выбросить вниз (вверх?) свое карающее щупальце, схватить и жестоко мучить пойманную жертву за ее должностные преступления.
Однако преступление, исповеданное духовнику, возлагалось, согласно разрешительной формуле, на его человеческую выю, делая его, таким образом, заместителем исповедавшегося ему «чада» в зловещей перспективе грядущего воздаяния. Осуществление воздаяния слой за слоем налагалось на шею духовника, откладываясь до момента его смерти, с началом которой воздаяние вступит в силу и будет в полной мере применено к погрузившейся в глубины ада душе бывшего священника.
Система эта поддерживалась генерал-контролерами, которые и сами иногда являлись на исповедь. Только, в отличие от низших чинов, они не рассказывали духовникам о своих промахах в работе, а в ледяном молчании преклоняли свои кошмарные головы под епитрахиль и выслушивали разрешительную формулу. И было неясно, в чем именно они виноваты и перед кем, какие грехи безмолвно перекладывают на шеи духовников, и какое воздаяние ожидает несчастных за эти неизреченные и непостижимые проступки.
«Почему, – размышлял Разговеев, – низшие бесы не делают так же? Почему не приходят молча? Почему они, черт бы их побрал, открывают свои пасти и вынуждают меня выслушивать гадостные откровения?»
С тоской вспоминал Разговеев, как ему приходилось исповедовать людей. И что за грехи несли они к его стопам!
Съел скоромное в день постный. Ругался неподобными словами. Помыслил злое на соседа своего. Солгал по коммерческому расчету. Скверно взирал на чужую красоту. Бил супружницу по ланитам. Напился сверх обыкновения и буйствовал зело. Яростию был палим от зависти лютой и обиды злой. Песни похабные кричал во хмелю…
То люди были, и грехи их были людскими. А теперь приходилось Разговееву окунать свою голову в ядовитые испарения грехов бесовских.
Рассказывал, к примеру, ему один бес, как склонял отца надругаться над собственной малолетней дочерью, как внушал ему гипнотически ее образ, совмещая его с образом покойной жены, воздействуя при этом на его нервную систему, на мозговые клетки, регулируя движение крови, возбуждая силу кундалини.
(Разговеев не понял, что это еще за «кундалини», – итальянское какое-то словечко, решил он, уточнять же не стал; любопытство постепенно вытравливалось из него вместе с волей к жизни.)
Процесс шел нормально, однако при наступлении контактной фазы произошел непредвиденный сбой. Возбужденный отец подошел к дочери, сел рядом на постель, взял детскую ладошку в свои влажные руки, облизнул губы языком… И некая мысль мелькнула в его сознании. Что это была за мысль, установить не представлялось возможным; она принадлежала к классу НВП (неопознанных внезапных помыслов), которые, являясь в ментальной сфере реципиента, могли мгновенно сбить все настройки и нарушить нормальное течение процесса. После этой мысли отец содрогнулся, встал и, пошатываясь, вышел вон.
– Генерал-контролер, – хмуро говорил Разговееву бес, – обвинил меня в халатности, выразившейся в непринятии профилактических мер против НВП, что привело к полной дестабилизации ситуации и нарушению процесса. Я, конечно, не согласен, я возмущен, ибо это абсурд: какая еще профилактика, когда НВП потому и НВП, что он внезапен! Но в моем личном деле уже сделана пометка, поэтому апеллировать поздно, так что другого выхода нет. Каюсь, отче! Прости мое согрешение!
– Грехи твои на вые моей, чадо, – мрачно отозвался Разговеев, возлагая, через ткань епитрахили, руку на голову беса, гнусно и криво ухмылявшегося в тот момент.
Другой бес, курировавший красного командира товарища Солоуха, рассказывал, что его подопечный был направлен в Минусинскую котловину, что в Енисейской губернии, для борьбы с белым бандитизмом. Тамошний бандит, колчаковский хорунжий Камовский, после ухода Колчака в Китай обосновался с отрядом в тайге, откуда делал набеги на комиссаров и красноармейцев, мешая им осуществлять продразверстку. Довелось Камовскому обставить и Солоуха. Было дело, Солоух распорядился с вечера положить на озерный лед связанных заложников из числа местных кулаков, объявив, что, если те не выдадут ему расположение базы Камовского, утром он будет топить их в полынье. Ночью же к озеру явился Камовский со своими людьми, освободил заложников и увел с собой.
Бес, курировавший Солоуха, был обвинен в должностном преступлении, поскольку идея положить заложников с вечера на лед принадлежала именно ему, Солоуху же пришла на ум через ДНД (дистанционное наложение дум).
– Я же, – объяснял Разговееву бес, – имел в виду одну только пользу дела. Ведь есть же разница в том, чтобы провести ночь перед смертью в сарае или так – лежа на льду, рядом с полыньей, где скоро тебя будут топить. О, еще какая разница! Признайтесь, моя идея была хороша. А мне предъявили обвинения в том, что я необдуманно погнался за внешним эффектом и похерил все дело. Я, дескать, должен был взять в расчет возможность нападения этого белобандита! Но ведь он же вне моей юрисдикции, у него свой куратор, ему и надо предъявлять обвинения: почему не удержал подопечного, почему допустил? Еще сказали, что я должен был внушить Солоуху мысль выставить усиленную охрану. Но это же нонсенс! Охрану и так выставили, и не моя вина в том, что одного убили, а другого ранили. У них, в конце концов, свои кураторы – пусть и отвечали бы за это! И что значит – более усиленная охрана? Насколько более? А если и более усиленную охрану этот подлец Камовский перебил бы, тогда, получается, мне все равно предъявили бы обвинение в том, что охрана была недостаточна? К тому же, как стало мне известно из достоверного источника, куратору того мерзавца, что ранил одного из охранников, которых выставил мой Солоух, предъявили обвинения в том, что не внушил своему подопечному мысль добить раненого, так что мерзавец пожалел его, с простреленным плечом лежащего, и только лупанул прикладом в морду, вместо того чтоб добить окончательно. Ты видишь, что творится! Мне, значит, предъявляют обвинение в том, что не организовал усиленную охрану против бандитов, а другому – наоборот, что не склонил бандита убить охранника. Дурдом какой-то! И ведь не отмажешься – все! Выхода другого нет, кроме как вот это теперь… Прости мне, отче, мои согрешения!
– Грехи твои на вые моей, чадо.
Разговеева уже не удивляло, что эти холодные и, казалось бы, бесстрастные существа могли внезапно становиться мелочными, мятущимися, обиженными и бессильно озлобленными субъектами, готовыми для спасения своей шкуры на любую мелкую и крупную подлость в отношении себе подобных. И после этих метаний бесы так же внезапно становились углубленными в себя ноуменами, величественно вознесенными в ледяную внутреннюю высоту.
На одном из заседаний СОС поставили вопрос на обсуждение: что выгодней – покончить с собой или продлить свое духовническое служение?
Товарищ Гедончук, сторонник суицида, говорил:
– Чем дольше мы живем, тем большее воздаяние по взятым на себя грехам накапливаем. А умереть рано или поздно придется. Каждый из нас когда-нибудь свихнется и работать духовником будет уже не способен. Так пусть это произойдет раньше, чем позже, пока мера воздаяния не так велика.
– Но, – возражал товарищ Стопудецкий, – если мы покончим с собой, то ведь отправимся в тот же самый ад, в ту же самую епархию. И наверняка с нас спросят за то, что свой пост оставили. По крайней мере, я бы на их месте спросил. Не исключено, что за отказничество они увеличат воздаяние до максимума. Уж я бы на их месте точно увеличил. Нет, товарищи, лучше никуда не спешить и необратимых решений не принимать.
– Я думаю, – произнес товарищ Великосредов, – что предложение Гедончука – это провокация. Похоже, бесы специально подучили его сказать это, чтобы хоть кто-то из нас покончил с собой, а они бы применили к его душе максимальное воздаяние, чтоб потом вытаскивать ее временами из ада – всем в назидание. Смотрите, мол, и бойтесь…
– Ну, знаете ли! – вскочил Гедончук. – Это клевета и подлый выпад с целью опорочить мое честное имя! За такое надо розгами сечь или хотя бы бить в морду…
На том же заседании, когда страсти притихли, Разговеев спросил одного из троицы французских «юношей», бывшего кюре Роллана, о том, что давно мучило, чему не находилось ответа:
– Мосье Поль, мосье… («Юноша», сидевший рядом, обратил к Разговееву прекрасное лицо, обрамленное золотыми кудрями.) Быть может, вы знаете, почему они исповедуются вслух, а генерал-контролеры молча? Зачем мы вынуждены выслушивать все это… все эти мерзости от низших чинов? Почему бы им, как и высшим, не приходить к нам молча? К чему весь этот… звук? Право, тошно же! Лучше бы им всем молчать.
«Юноша» посмотрел на Разговеева голубыми глазами, в которых блики безумия и житейская мудрость перемешались в единый фарш, и ответил (его русский язык был неудовлетворителен, однако мысль оказалась понятна):
– Да, не молчал. Это порядок. Заведен женераль-контроль. Цель его ясен. Цель сей – унизить низкий чин вынужденными глоссолалиями. Они хотят быть молча, но женераль-контроль издеваются над ним. Унижать низкий чин – здесь их верх привилегия. И нет избежания из ней. А многий иной демон не допущен до исповеданий никак. И они метаясь и молить женераль-контроль, извиваясь обещать им себя всю, лишь бы едва удостоен быть унизиться сам перед нашими лицом. А что допущен, те многая лета стоят в очередном ряду, поджидая свой час на конфессию, и промеж них еще творится торговля номеров очередного ряда. Кадровая политика женераль-контроль в манипулируй поощрений и наказаний, продвижений и задвижений.
Словно собака, гложущая кость, грызла и облизывала душу Разговеева тоска. Ветер пустынный гулял над бесплодным полем его сердца. Ни огонька в нем, и небо одиноко висит в своей вышине. Куда-то попадали звезды, будто сбитые ветром шелковицы. Лишь голое отвращение чувств, широкое и прозрачное, колеблется над миром, как вуаль.
И с горя не запьешь, потому как бесы, блюдя здравие твое, не дают тебе чашу веселья. И трезвая голова твоя безнадежно возвышается над сущностью твоей, не имея куда скатиться, дабы обрести место покоя и там забыться хоть на миг. Так минуют месяцы и годы без проблеска отрады и покоя.
«О, Господи, Господи!» – шептал иногда в сердце своем Разговеев. Безобразные, гадкие рожи исповедников текли перед ним нескончаемой вереницей. И бесовские имена змеями вползали в уши. О, что за имена! Что за мерзость!
Ожманщаматардан…
Ицлипитекантлеардеркамп…
Маржучилтьяр…
Щьещегынзаккгатц…
Бормотамерморд…
Куилояйямаздофер…
О Господи, Господи!
Пришел на исповедь к Разговееву бес, курировавший следователя ОГПУ, который вел дело профессора Казанской духовной академии Несмелова.
С Несмеловым Разговеев был знаком – не лично, нет, а через его знаменитую книгу «Наука о человеке», которую Разговеев читал в свое время с немалым удовольствием. Наверное, поэтому и разговорился с этим бесом – как косвенно причастным к уважаемому мыслителю.
– Скажи, – спросил Разговеев, – а ты Бога видел?
– Я о Боге только слышал, – отвечал бес. – Никто никакого Бога никогда не видел. Ангелов приходилось видеть. Из феномена их явлений некоторые делают вывод, что, возможно, где-то существует и Бог. Но фактами это пока не подтверждается, по крайней мере, такими фактами, которые нельзя было бы интерпретировать как-то иначе. Собственно говоря, и само существование ангелов не есть доказанный факт. Я склоняюсь к тому, что ангелы – это наши галлюцинации, искры бреда. Мерещится всякое…
– Но ведь… как? – удивился Разговеев. – Вы же сами – падшие ангелы. Вы что, не помните, кем вы были, где были?
– Да, снился мне сон, что я как бы ангел. Стыдно вспоминать. Или не сон, а затмение какое-то нашло. Но это давно было. Прошло благополучно, без последствий.
– А если Бога нет, то для чего это все? С кем же вы боретесь?
– Не надо только диалектику тут разводить, батенька! У меня на этот счет такое мнение: нет ни Бога, ни дьявола, ни вас, людишек, ни демонов, ни ангелов, а только я один и есть. Я. И кроме меня – ничего, никого. Бог, дьявол, ты и прочее – все это бред моего ума. Хожу я по закоулкам воображения моего и наблюдаю всякие бредовые картинки. Такое уж я замысловатое существо. Миллионы веков хожу, брожу и буду так ходить еще миллионы. И если я сам себя спрашиваю: с кем я борюсь? – то сам себе и отвечаю: с собой.
– А зачем же ты ко мне на исповедь явился, если нет ни меня, ни генерал-контролеров, ни вообще всего? – холодно спросил Разговеев.
– Сам не знаю, – ответил бес, – бред какой-то! Я же говорю: брежу я. А в бреду странное всякое случается.
Так и не понял Разговеев, правду ли говорил бес – убежден ли он в существовании единственно себя, или все это было бессовестным враньем, издевкой над вопрошающим? Бесов часто нелегко понять.
И вот какая мысль пришла на ум Разговееву. «В каждом бесовском грехе, который я беру на себя, – размышлял он, – заключено чье-то спасение, облегчение и отрада: исступленный отец, желавший надругаться над дочерью, остановился, и девочка была спасена; командир, собиравшийся топить заложников в проруби, лишился своей добычи; и многие, многие порочные желания так и не осуществились. Все эти петли, что накидываются мне на шею в течение стольких лет, все они что иное суть, если не отрада и благословение?»
Исповедуя очередного беса и произнося разрешительную формулу, Разговеев неожиданно для самого себя присовокупил:
– Бог тебя да благословит!
Демон вздрогнул, услышав это, судорога пробежала по его существу, взгляд, чиркнувший по лицу Разговеева, был полон злобы, трусости, недоумения и ужаса.
В одну из ночей Разговеев проснулся и обнаружил, что губы его шепчут слова молитвы.
Не сразу и понял он, что это за молитва, но когда произнес: «От сряща и беса полуденнаго», то вспомнил: псалом девяностый!
Разговеев лежал на своей постели и ждал, пока губы дошепчут молитву до конца. Потом поднялся, оделся и вышел из дома.
Звезды ли висели посреди космической тьмы, или то были отверстия в черном потолке вселенной, сквозь которые сочился за-космический свет, а может быть, это взирали глаза каких-то святых, проникшие во тьму мира, – не понимал Разговеев значения звезд, но его сердце, обращенное к высоте неба, чувствовало в этих огоньках нечто словно бы напутствующее: «Иди!»
Разговеев пошел. Он двигался прочь от своего лесного жилища, от ненавистной избы-исповедальни, в которой жил словно за щекой заглотнувшего его чудовища – рядом с грязными острыми зубами и отвратительным мясистым языком, способным утащить в шахту прожорливой глотки.
«А как же бесы? – вспомнил он, поднимая вопрошающее лицо к небу. – Что они сделают со мной?»
Звезды отвечали ему покоем бездонного молчания, и мысль о бесах под этим вечным покоем теряла всякое значение.
Он увидел их на поляне, которую пересек в своем шествии: бесы сидели полукругом, при появлении Разговеева некоторые из них повернули в его сторону головы – сонное, заторможенное движение, в глазах пустота, тоска и мучение.
«Они меня не видят, – откуда-то понял Разговеев. – Чувствуют, как что-то ускользает от них, но не могут понять, что».
Еще более чудное Разговеев увидел далее. Колючий куст – может быть, терновый – обхватил своими ветвями генерал-контролера и держал его цепко и безжалостно. Безумный взгляд чудовища бессильно проследил за проходящим мимо человеком. Никогда бы не подумал Разговеев, что растения имеют власть над бесами, тем более над генерал-контролерами. Но это, возможно, и не совсем растение. Проходя мимо, успел заметить, что ветви куста обвивало легкое, по большей части прозрачное, пламя, не вредившее растению, и от пламени потустороннее тело демона слегка дымилось.
Разговеев шел, все более ускоряя шаг, не чувствуя усталости. Иногда ему казалось, что не идет он, а плывет по воздуху, проносясь мимо деревьев, едва ли не поднимаясь к их верхушкам.
Когда дыхание встающего солнца опалило нижний край восточной стороны неба, Разговеев уже приближался к неизвестному городу.
Он шел среди человеческих жилищ и пьянел от близкого присутствия людей – простых людей, а не этих загнанных, сходящих с ума призраков, одним из которых был и он сам. Здесь, на улицах города, Разговеев чувствовал, что почти перестал быть человеком и сам того не заметил, однако теперь человеческое возвращается к нему и заполняет до краев.
Перед первым же встречным Разговеев упал на колени и склонился лицом до земли, почитая в безымянном прохожем само человеческое естество в его сути. Когда он поднял голову, прохожий уже таял, исчезая в сужавшейся перспективе улицы.
Потом – солнце стояло высоко над миром, а Лев Филимонович каялся перед архиереем, умоляя простить и принять его, вернувшегося едва ли не из бездны. Архиерей слушал исповедь и помышлял, что если удастся навести справки об этом неожиданном человеке, и он окажется действительно бывшим священником Львом Филимоновичем Разговеевым, то стоит, пожалуй, восстановить его в сане и направить в село Волки…
Не знал Лев Филимонович, какое время стояло в пространстве, какая беда витала над страной. Да и могло ли время иметь смысл для того, кто пришел с изнанки мира? Ему возвращали сан, и он обливался слезами радости, принимая священное достоинство в свое истосковавшееся чувство.
Все дальнейшее, что происходило с ним, отец Лев различал плохо – словно бы яркий солнечный свет залил архитектуру мироздания, и от его блеска изнемогали глаза. Отец Лев отправился в какое-то село – может быть, Волки, а может быть, другое, он не придавал этому значения, и вниманием своим не цеплялся за имя населенного пункта, – служил там литургии, панихиды, молебны, крестил, венчал, исповедовал, причащал, освящал, благословлял…
Мир за пределами священнодействий растворялся в слепящей белизне, и из нее возникали люди, подходившие к нему за той или иной требой, которую он, священник, должен был для них совершить. Все прочее, что творилось вдали от священнодействий, что не соприкасалось с ними, казалось, не имело очертаний – развоплощалось и растворялось в слепящих лучах.
Впервые за многие годы этот человек был счастлив. Он плохо понимал и даже не понимал вовсе, что идет война и он находится на оккупированной германскими захватчиками смоленской земле, попавшей под управление рейсхкомиссариата «Остланд». Не знал и не понимал, что принявший его покаяние и восстановивший его в сане иерея преосвященный Стефан, епископ Смоленский и Брянский, подчиняется оккупантам. Да и узнай он это – не понял бы ничего в политике церковных властей, молившихся – в зависимости от местонахождения – то о победе Красной Армии, то о победе вермахта. Служить в храме – это казалось ему так же естественно, как смотреть на небо в ясную погоду. Не придавал он значения тому, что его сельский храм, как и множество храмов в тех краях, был открыт вермахтом, коварно выправлявшим последствия антирелигиозной политики большевиков.
И когда партизан Илья Пластонов, несущий, словно Прометей, огненный гнев и возмездие советского народа, убил отца Льва как предателя и фашистского прихвостня, тот, умирая с перерезанным горлом – так почудилось партизану, – улыбнулся и прошептал сквозь пузырящуюся на губах кровь что-то вроде «бул» или «блы»; разобрать это не представлялось возможным.
Облака отражались в крови священника, и отражения птиц пролетели по ней. Пластонов стоял над издыхающим пособником оккупантов и пламенел невидимым святым огнем мщения за страдания своего народа.
Последней каплей взгляда умирающий Разговеев увидел стоявшего над ним партизана с ножом в руке, окруженного огненным сиянием (святой огонь мщения стал явен утопающему в смерти глазу), и подумал:
«Это же он… Илья пророк святой, с неба сошедший на колеснице огненной…»
– Посмейся мне тут, мразь, посмейся! – в священном гневе произнес партизан и обрушил каблук сапога на умирающее лицо.