Он пришел, когда желтозубый оскал луны нарисовался над верхушкой рябины, росшей возле моего крыльца. Луна взошла, освещая наше село зеленоватым таинственным светом, превращая еще не совсем темное небо в черный ореол вокруг себя.
Луна! ВЫПЕЙ МОЮ ТОСКУ! Она горькая, она жгучая, она липкая, она рвущая!.. Ответь моему безмолвному вою! Взгляни на меня! Я здесь!
…Муж мой ушел на войну, не оставив мне в утешение дитя. Я не надеялась на его возвращение: война была долгая и жестокая — пока еще вдали от наших Холмов, но пожирающая все на своем пути.
…Я гадала. И огонь сказал мне, что муж мой ко мне не вернется…
Когда взошла луна и ночные птицы распахнули крылья, сделав вдох для сумрачного пения, скрипнула и хлопнула калитка.
Я не спала. Думы мои были безрадостными и вязкими. Я услышала скрип и не успела испугаться, как кто-то постучал в дверь. На пороге стоял мужчина. Он был невысоким и худым. Сосредоточенным и уставшим было его лицо. Темные глаза, темные волосы, темная одежда. На плече болталась дорожная сумка. На руках спал ребенок.
— Пустишь? — спросил мужчина, глядя на меня спокойно и доверчиво.
Я без слов распахнула дверь и отошла в сторону, дав ему возможность пройти. Так же без слов я поставила ему на стол котелок со сладкой кашей — она была заправлена тыквой и медом, и кружку с березовым квасом, который так хорошо готовил старый Игнат.
Мальчик спал. Я молча смотрела, как медленно и основательно ел мой ночной гость. Во тьме за окном играли в слепые игры птицы.
— Спасибо, хозяйка. Вкусная каша, — сказал он, поужинав. Я встала, чтобы унести посуду, и вышла, а когда вернулась, увидела лишь, как захлопнулась входная дверь. Я подумала, что он вышел закурить трубку, но через несколько мгновений услышала музыку.
Я прислушалась — мой гость играл на свирели. Когда-то и я умела на ней играть, но это было давно — в другой, счастливой жизни.
Его музыка была полна горечи и боли. Медленная, плавная, мягкая, но невозможно грустная: о любви, о потерях, о разлуке, о страхе… Все, что было в моей душе мрачного, безнадежного, тоскливого — обо всем этом пела свирель. Как он угадал? Как понял? Неподъемным камнем навалилась на меня моя тоска, оживленная плачем свирели, и, не выдержав тяжести, я разрыдалась в голос — неудержимо, страстно.
Музыка прекратилась.
— Эй, ты чего это? — услышала я его голос рядом и почувствовала приятную тяжесть дружеской руки на своем плече. Какой же одинокой я была все эти годы! Я разревелась еще пуще.
Наплакавшись вдоволь (чего я не делала последних несколько лет) и, всхлипнув в последний раз, я сказала:
— Твоя музыка. Она очень красивая, волшебная, но такой дикой грусти сродни только грусть, живущая в моем сердце. Ты сейчас играл музыку моего сердца… Как ты угадал?
— А тут угадывать особо и не надо было. Как только я тебя увидел, музыка возникла у меня в голове. Она как ты — красивая и печальная. У тебя есть твоя боль, ты хранишь ее, потому что еще на что-то надеешься. Отпусти ее. Пусть лучше будет шрам, ведь рана не может оставаться свежей бесконечно.
Мой гость задумался на секунду и продолжил:
— …В последнее время у меня получается только грустная музыка, потому что то, что я вижу вокруг себя, заставляет скорее грустить и вспоминать хорошие времена, чем радоваться и плясать.
Он протянул мне руку, и мы вышли в ночь. Луна все еще висела над рябиной, только взобралась немного выше. Птицы притихли. Недалеко сонно шумели верхушки берез. Суетливо прошуршал еж.
— Ты менестрель? — спросила я.
— Пожалуй, меня можно назвать менестрелем. Хотя я — обычный бродяга, — он держал свирель в руках. Ее рога белели во мгле, — я хожу по земле, встречаю разных людей, наблюдаю сплетение узоров судеб, собираю музыку, которой делятся со мной деревья и ручьи, города и села, люди и… нелюди.
Последнее слово он произнес громким зловещим шепотом. Я взглянула на него и увидела смех в его глазах. Они были добрыми — его глаза. Теплыми, небезразличными, живыми.
Мы молчали несколько минут. Потом я сказала:
— Раньше я тоже играла на свирели. Только я любила другую музыку. Она о том, как ласково светит солнце, как играют и смеются дети, как поют птицы, как весело звенят листья деревьев…
Менестрель молча протянул мне свирель — она была теплая в том месте, где он держал ее рукой. Я нерешительно взяла инструмент, коснулась пальцами дырочек, провела по стволу.
Я поднесла свирель к губам, вдохнула…
Резкий свист. Еще раз свист. Пальцы слегка дрожали. Я не могла играть. Я больше никогда не смогу играть на свирели. Я отдала ее хозяину.
— Нет, у меня не получиться… Не стоит ее дальше мучить.
— Я так не думаю, — сказал он, забрав свирель, — просто ты забыла, как это делать.
— Расскажи лучше о себе, — попросила я его, — где ты был, что интересного на свете видел?
Менестрель слабо усмехнулся:
— Да что мне про себя рассказывать? У меня — как у всех: свои радости, свои горести, свои хлопоты… У кого их нет?
— Зато у тебя есть сын… — прошептала я и на время уснувшая боль вновь схватила меня за виски.
— Сын? — удивленно уставился на меня Менестрель, — Этот мальчик мне не сын. Я его знаю не так давно.
Я смотрела на Менестреля с неменьшим удивлением, и он неохотно продолжил:
— Я шел через лес уже несколько дней. Все мои запасы кончились, одежда промокла. Вскоре я встретил мальчика с корзиной ягод. Мы вместе пошли в село, которое оказалось неподалеку. Через какое-то время я почувствовал сильный запах гари, и, к сожалению, мои догадки оправдались. Деревня была выжжена до последнего столба. Живых не было. А мальчишка с тех пор не произнес ни слова. Я даже не знаю, как его зовут.
Менестрель вертел свирель в руках.
— Я называю его Кальме — так звали моего брата. С тех пор, как я его встретил, успел родиться месяц и превратиться в луну.
Мы одновременно подняли головы и посмотрели на луну. Она равнодушно глядела на нас. Ей-то что до наших бед?
— Оставайся, — неожиданно для себя сказала я, — будешь мне братом. Я тебе сестрой. А мальчика сыном назову.
Менестрель глубоко вздохнул:
— Я не могу. Я не могу жить на одном месте. Я как дерево на болоте — болеть начинаю. Мои ноги идти должны — и все время вперед…
Он тоскливо глянул куда-то далеко, во мрак.
— Если бы ты позволила, я бы оставил мальчика… Что ему со мной — бродягой становиться? И мне обуза… Он хороший, добрый, упорный, духом сильный. Не заплакал ни разу. Вырастет — будет настоящим мужиком — крепким, прочным, надежным. Молчит вот только…
Он смотрел все туда же — в глухую ночную даль, и в свете луны глаза его блестели, хотя со слезами он сражался мужественно.
…Ранним утром, позавтракав все той же кашей и молоком, он ушел. Я дала ему в дорогу хлеба, сушеных яблок, немного сыра (все, что осталось с зимы). Мальчик спал на печке, раскидав во сне руки и ноги — будто плыл на спине по реке.
Я села за стол, пригорюнившись, и тут увидела в углу, на скамье, свирель.
«Забыл!» — вначале мелькнула мысль, но потом я догадалась, что он оставил ее для меня. Как же менестрель свой инструмент забудет..?
Я взяла свирель и вышла на крыльцо. Поднесла к губам. Дунула… Свист.
Я закрыла глаза. Положила пальцы на дырочки. Вдохнула. И легонько подула. Пальцы нащупали какую-то старую веселую мелодию. Я играла, постепенно все вспоминая и одновременно добавляя новые краски.
Перед глазами из тумана появилась давно запрятанная в глухие сундуки памяти картина: Луг. Лето. Солнце. Я сижу на высокой кочке и играю что-то на свирели — весело, заливисто. Коровы наши деревенские пасутся. И муж мой будущий ко мне идет — высокий, плечистый. И букетик цветов фиолетовых несет, к груди прижимая. Он большой, а букетик — маленький, — смешно так. Я не выдержала и расхохоталась. А он обиделся.
…Мои воспоминания и музыку прервал тонкий голосок:
— Кашей пахнет. Вкусно.
Мальчик мой тонконогий стоял в дверном проеме и смотрел на меня — серьезно, не по-детски.
— Сейчас, малыш, — я поднялась со ступенек, — будет тебе каша, будет и масло, и молока крынка. Только чтобы съел все!