Наверное, главный прав, думал я, входя в свой крохотный редакционный загончик, отношения наши с представляемым судьбой шансом не так-то просты. Конечно, написать книгу, первую книгу, было заманчиво. Да что заманчиво — это действительно была моя тайная мечта. Но было и страшненько. А вдруг не получится? А вдруг выяснится, что гожусь я лишь для швыряния плоских камешков? Вдруг выяснится, что я лишь спринтер, способный на газетную информашку или максимум репортажик, газетный спринтер, который быстро задохнется на стайерской писательской дистанции? Что тогда? И к тому же этот Шухмин вполне может оказаться скучным и плоским, как листок бумаги. Что-что, а уж это-то я, как репортер, знаю. Когда я начинал работать, мне казалось, что люди интересны в прямой пропорции к экзотичности своей профессии или месту жительства. Но очень скоро понял, что, допустим, пожилая медицинская сестра в маленьком городке может быть во много раз глубже, чем исследователь подземных марсианских морей. Сколько я видел таких… И нет никаких гарантий, что Шухмин окажется другим. Попробуй, копни глубже — даже если я сумел бы это сделать — на листке бумаги…
Я почему-то вспомнил, что в древности лошадям в больших городах надевали на глаза шоры, чтобы бедные твари не пугались обилия городских впечатлений. Хорошо бы и у меня были шоры, заслонившие от меня все эти страхи и сомнения. Хорошо бы в сузившемся поле моего зрения оставалось одно лишь редакционное задание. Я вздохнул. Увы, таких шор у меня не было.
Я посмотрел на свое отображение на сереньком экране компьютера. А может, спросил я его, не компьютер, а отображение, еще не поздно сказать Виктору Александровичу, что дело это не по мне, что мне интереснее охотиться за новыми фактами, а не брести по сухой тропе, уже истоптанной десятками других журналистов. Тем более что недостатка тем у меня не было, от совершенно нового и еще спорного метода лечения неврозов, предложенного двумя никарагуанскими врачами, до очерка о каком-то невероятно талантливом изобретателе в Петропавловске-на-Камчатке.
Конечно, Виктор Александрович вздохнет, шумно, как корова, и вздох будет красноречив и печален. Вздох будет говорить: эх, Коля, Коля, не думал, что ты так трусоват. Ведь хочется же тебе, хочется, я ж это видел — а теперь в кусты.
Мое отображение вдруг улыбнулось, хотя я и не собирался улыбаться. Оно было умнее меня. Оно уже знало, что я не откажусь. Хотя бы из-за трусости. Трусость тоже бывает отличным трамплином для храбрости. Просто я никогда не умел сразу бросаться в холодную воду. Мне всегда нужно было постоять по пояс в воде, подрожать, поклацать зубами, сказать себе на счете пять: ты, трусишка, ныряешь или… Ра-аз, тянул я, два-а… Но деваться было некуда, я отталкивался от дна и нырял. Ра-аз, отсчитал я, два-а, три-и, четыре, четыре с половиной, пять!
Я включил компьютер, и мое отображение исчезло — растворилось во вспыхнувшем экране, подмигнув мне на прощание.
— Космический Совет, — произнес я, чеканя слова. Компьютер мой что-то в последнее время капризничал в режиме устных команд, и приходилось давать ему задания с особой четкостью, словно я командовал парадом. — Архивы заседаний. — «Да», - буркнул басовито «Сургут-5». И я продолжал: — Обсуждение кандидатуры для посылки на… — Как же, черт возьми, называется эта планета? А, Элиния. — На Элинию. Видеопротокол.
Экран вторично ответил мне «да», и через мгновение засветился зелеными словами: Космический Совет. Видеопротокол заседания 11 ноября 2041 года. Париж.
— В переводе на русский, — добавил я.
— Да, — пробасил «Сургут-5».
На экране появился уютный зальчик с небольшим амфитеатром.
Десятка два ученых мужей гудели, как школьники. Один из них, почтенный полнотелый старец с легким венчиком седых волос вокруг полированной сияющей лысины и симпатичной бородавкой на щеке, наклонился к уху соседа и, хитро прищурившись, что-то шептал. Похоже, он рассказывал анекдот, и, судя по тому, что камера задержалась на них, оператору, наверное, не терпелось узнать, прав ли он. Он был прав. Оба члена Совета покатились со смеху, и остальные присутствовавшие с откровенной детской завистью посмотрели на них.
— Товарищи, — элл сказал председательствовавший профессор Танихата, сухонький маленький человек с сонными глазами, — боюсь, я не смогу соревноваться с моим коллегой, доктором Иващенко, который, по-видимому, рассказывает доктору Граббе что-то очень забавное…
— К сожалению, — сказал доктор Иващенко, с трудом удерживаясь от смеха, — мое сообщение вряд ли может быть занесено в протокол. К тому же оно весьма далеко от космических проблем.
— Жаль, — сказал Танихата.
— Потерпите до перерыва, — сказал доктор Граббе, — изумительный анекдот.
— Спасибо, — кивнул Танихата, — постараюсь. А сейчас разрешите перейти к текущему вопросу нашей сегодняшней повестки дня. По системе галактической связи мы получили весьма необычную просьбу с планеты Элиния. Позволю себе напомнить членам Совета, что впервые контакт с этой планетой, которая занесена в наш каталог обитаемых миров под номером сорок семь, был установлен три года тому назад, когда на планете побывал наш космоплан «Земля-девять» под командованием члена Совета профессора Трофимова. Обитатели планеты от установления контактов отказались, согласия на изучение Элинии не дали. В рапорте Совету Трофимов указывает, что цивилизация Элинии относится, по-видимому, к типу, который он назвал «травмированный». Наблюдения во время облета и посадки выявили большое количество руин, а сами эллы поразили экипаж замкнутостью и полным отсутствием любопытства к гостям. Крайне неохотно также эллы согласились войти в систему галактической связи. Им была оставлена соответствующая аппаратура, даны инструкции, как ею пользоваться, но ни одного сообщения мы от них не получили. Тем неожиданнее их просьба о помощи.
— И что же они хотят? — спросил кто-то.
— Они просят срочно прислать одного — причем цифра «один» повторяется трижды — специалиста, умеющего понимать язык диких животных. Специалист этот должен быть безоружен и должен быть готов остаться на Элинии один в течение длительного отрезка времени. Только и всего. Профессор Трофимов, вы один из нас видели эллов. Как по-вашему, что бы могла значить эта загадочная космограмма?
Профессор Трофимов, высокий и худой, наморщил лоб, ущипнул себя пару раз за кончик носа, откашлялся:
— Боюсь, я не смогу помочь коллегам. Эллы — удивительно скованные, замкнутые существа. Мне всегда казалось, что одним из признаков мало-мальски развитого интеллекта является любознательность. Наверное, она вообще необходима для развития разума. За время нашего пребывания на Элинии — а мы пробыли там около трех земных суток — мы ни разу не слышали от эллов ни одного вопроса. Буквально ни одного. Это с трудом укладывается в сознании, но это так. Ни одного вопроса. Ни разу не посмотрели они на наш космоплан. И вместе с тем они мыслящие существа. Об этом можно судить по их ответам. Отвечали они крайне неохотно, предельно кратко, но вполне разумно. Должен сказать, что это вот разительное противоречие между очевидным интеллектом и глубочайшим равнодушием произвело на нас очень большое впечатление. Наши попытки разговориться с эллами отличались какой-то иррациональностью. Эти умные глаза смотрели на нас с глубочайшим безразличием. Они отвечали на наши вопросы, но сами не задали ни одного. Представляете — ни одного.
— Да, это трудно представить, — кивнул доктор Иващенко. — Ни о чем похожем я не слышал.
— Но что все-таки может значить эта просьба? — спросил доктор Граббе.
Трофимов снова ущипнул себя за кончик носа, пожал плечами:
— Я только что отметил, что эллы в общении предельно кратки. Причем мы вообще не заметили, чтобы они разговаривали друг с другом.
— А у вас не возникло впечатления, что они обладают способностью к мысленному общению? — спросил грузный старик. Подпись внизу сообщила, что это доктор Жобер.
— Сложно сказать, — вздохнул Трофимов. — Конечно, такая возможность не исключается, но трудно поверить, чтобы, обмениваясь информацией, пусть мысленно, разумные существа оставались столь невозмутимыми. Лица эллов сами по себе довольно выразительны — высокий выпуклый лоб, три больших глаза. Это лица явно развитых и мыслящих существ. Но это скорее даже не лица, а маски. Застывшие, неподвижные маски. Маски абсолютно равнодушные к происходящему вокруг. — Трофимов помолчал секунду-другую, потом добавил: — Я никогда не был в монастыре, но тем не менее у меня мелькнула мысль, что так, наверное, должны были когда-то выглядеть монахи, презревшие мирскую жизнь.
— Гм, — хмыкнул Иващенко, — и эти монахи тем не менее решаются обратиться к нам с просьбой. Презреть мирскую жизнь, видно, не так-то просто. Очевидно, повод для сигнала бедствия достаточно серьезный.
— Вероятно, — согласился Танихата. — Скажите, профессор Трофимов, что-нибудь вы знаете о животном мире Элинии?
— Нет. Совершенно ничего. Как я уже сказал, на изучение нами планеты эллы не согласились, о себе практически ничего не рассказывали. И если они отправили нам космограмму, значит, что-то действительно серьезное заставило их сделать это.
— А что могло бы значить это условие — специалист должен быть безоружен? — спросил доктор Жобер.
— То, что оно значит, — пожал плечами Трофимов. — Почему — это другой вопрос. У нас сложилось впечатление, что эллы не только не имеют оружия, но испытывают крайнее отвращение к нему. Во время первой же встречи они обратили внимание на станнеры, висевшие у нас на поясе, и, когда мы объяснили, что это оружие личной защиты — мы ведь еще не знали, что нас ожидает здесь, — они потребовали, чтобы мы немедленно сняли их, что у них любое оружие запрещено законом.
— Традиционно мы никогда не отказываем в помощи, — сказал Танихата, — если в состоянии ее оказать. Поэтому сразу же после получения космограммы, не ожидая собрания Совета, я связался с кафедрой этологии Московского университета и с кафедрой языка животных университета в Лос-Анджелесе.
— И что говорят этологи? — спросил Иващенко. — Ведь похоже, кое-чего они добились со времени, когда Конрад Лоренц изучал язык гусей лет сто назад.
— Да, конечно, — согласился Танихата. — Они буквально засыпали меня информацией. Предложили даже прислать только что изданный в Лос-Анджелесе звуковой словарь для общения с дельфинами и сравнительный словарь языка африканских и индийских слонов.
— Вряд ли эллы имеют в виду наших родных дельфинов и тем более слонов, — вздохнул Жобер. — Конкретно кого-нибудь этологи вам предложили?
— Все не так-то просто. Да, кое-какие успехи у этологов в попытках понять язык животных есть, но они до сих пор спорят, есть ли вообще язык у животных. Каждый шаг, как они сами говорят, дается с огромным трудом, ценой многолетних наблюдений и многочисленных опытов. И похоже, что человека, у которого на руке было бы волшебное кольцо царя Соломона и который мог бы легко понимать язык животных, любых животных, просто нет и быть не может. Разумеется, этологи могли бы с радостью рекомендовать нам десятки ученых, готовых бесстрашно отправиться куда угодно, лишь бы иметь возможность изучать каких-нибудь неведомых зверушек. Но, подчеркиваю, изучать. Еще в прошлом веке зоологи научились терпеливо наблюдать за животными, иногда годами расшифровывая их способы общения между собой. Они наблюдали за популяциями горилл, стаями волков, прайдами львов, стадами слонов. Только что сами не бегали с ними на четвереньках. Ничего принципиально не изменилось и сейчас, разве что техническое снаряжение стало совершеннее. Они ухитряются понавесить на своих подопытных такое количество датчиков, что у тех уже не осталось даже личной жизни. Каждый шаг, каждый звук и каждое опорожнение желудка — все мгновенно регистрируется, все передается даже в цвете, разве что без стереоэффекта. Этологи шутят, что они теперь начинают понимать физиков. Те знают, что при изучении атома действует принцип неопределенности, то есть уже сам факт изучения воздействует на частицу.
— Боюсь, что это не совсем то, чего хотят от нас эллы, — сказал задумчиво Трофимов. — Ведь не обуяла же их внезапная страсть к изучению своего животного мира. Похоже, что по какой-то причине им необходимо срочно понять, что делают какие-то животные. Или почему делают. Очевидно, для них это жизненно важно. Возможно, само их существование находится под угрозой.
— Да, — задумчиво кивнул рыжий человечек с птичьим лицом, доктор Кэмпбел, — им явно не до изучения. Скажите, доктор Трофимов, я помню, в вашем докладе Совету вы твердо называете эллов существами высокоразвитыми интеллектуально. Если вам не трудно, напомните, на чем основывался ваш вывод.
— С удовольствием, — сказал Трофимов. — Больше всего нас поразила их способность невероятно быстро освоить наш язык. При первом контакте мы, как обычно, пользовались электронным транслятором, который через полчаса дал нам возможность понять десяток-другой слов языка эллов. Часа за два работы транслятора он вычленил и перевел около сотни слов и оборотов. А эллы к исходу этих двух часов могли уже пользоваться двумя сотнями слов нашего языка. И это, заметьте, без всякого оборудования, которое мы бы видели.
— Спасибо, — сказал доктор Кэмпбел. — Это-то я как раз и хотел от вас услышать. В высшей степени странная получается ситуация. Эти эллы, похоже, незаурядные лингвисты, с неизмеримо большими, чем у нас, способностями к освоению или хотя бы пониманию незнакомого языка. И тем не менее они обращаются к нам с просьбой помочь понять язык их животных…
— Может быть, — задумчиво пробормотал Трофимов, — контакт с животными для эллов такое же табу, как оружие?
— Может быть, — сказал Кэмпбел. — Еще один вопрос. Почему этологи не пользуются трансляторами? Хотя бы таким, каким пользовался Трофимов? Если эти штучки помогают понять язык совершенно чуждых нам существ, почему мы не можем послать на Элинию опытного специалиста по поведению животных с таким транслятором?
— Позвольте мне ответить вам, — сказал председательствовавший. — Я сам задал такой вопрос ученым из Московского университета. Оказывается, трансляторы для этого совершенно не подходят. Они удобны, когда два разумных существа, каждый пользующийся своим, но более или менее логичным языком, пытаются терпеливо понять друг друга. Оба эти существа осознают трудности взаимопонимания, оба терпеливы, оба начинают с самого простого. Что, естественно, ожидать от диких животных не приходится.
— М-да, увы…
— Итак, коллеги, какие будут суждения?
— Увы, суждения будут вынужденными, — сказал Жобер. — Мы просто не можем выполнить их просьбу. У нас нет такого человека. Я вполне могу представить себе, что для этого замкнутого народца, потомков некой могучей, судя по руинам, цивилизации, наш космоплан и его экипаж должны были показаться всесильными. Но мы, друзья, не всесильны.
— Других мнений нет? — спросил со вздохом Танихата.
— Похоже, что нет, — несколько раз кивнул своим мыслям Жобер.
— Тогда перейдем к четвертому вопросу нашей довольно обширной сегодня повестки дня, — сказал Танихата.
— Прошу прощения, — сказал Иващенко, блеснув лысиной, — но я вдруг вспомнил кое-что… Хотя…
— Смелее, Александр, — улыбнулся доктор Граббе, — я всегда считал вас на редкость решительным человеком.
— Спасибо, Гюнтер. Вы правы, нужно соответствовать репутации. Коллеги, заранее приношу извинения, если то, что я расскажу, окажется вздором… По ассоциации, которую вы сейчас поймете, я вдруг вспомнил цирковое представление. Я водил на него правнучку в прошлом году. Да, в прошлом году. Программа была довольно банальная, все те же жонглеры, эквилибристы, канатоходцы, клоуны, неплохой полет под куполом — цирк ведь вообще консервативное искусство. Говорят, есть номера, которые насчитывают сотни лет. Тем не менее все это мы смотрели с большим удовольствием. Причем я, кажется, получал его больше правнучки. Она, в отличие от меня, существо серьезное и рациональное. Но один номер показался мне необычным. Выступал молодой дрессировщик, который работал с собаками и кошками. Собаки и цирк практически неотделимы. Кошек на манеже можно встретить куда реже — они, насколько я слышал, крайне своевольны и тяжело поддаются дрессировке. Но тем не менее и кошки в цирке давно не сенсация. По-моему, дрессировщики вообще перепробовали уже всю земную фауну, от зайцев до верблюдов. Я не удивлюсь, если вскоре они перейдут на внеземную фауну. Тут уж они без нас не обойдутся, и мы будем ходить в цирк сколько душе угодно. Но это, конечно, шутка. Меня поразил один из номеров дрессировщика. Он попросил зрителей дать вслух какое-нибудь задание его животным. Ну знаете, вроде подойти к такому-то месту, что-то дать-взять, пролаять и так далее. Рядом, ниже нас, вскочил мальчик и сдавленным от волнения голосом попросил, чтобы дрессировщик послал к нему своего черного пуделя и чтобы этот пудель протянул ему левую лапу. Дрессировщик кивнул и сказал пуделю, небольшой такой собачонке: «Путти, ты слышал, что тебя просил сделать мальчик?» Пудель тявкнул, и дрессировщик добавил: «Ну что ты спрашиваешь, какой? Тот, который сейчас дал задание. Внимательнее нужно быть, Путти. Иди, не ленись».
Возможно, уважаемые коллеги, пуделя звали как-то по-другому. Но в остальном я не ошибаюсь. Он лениво поднялся, зевнул, перепрыгнул через барьер манежа и потрусил к проходу, по которому ближе всего было подняться к мальчугану. Пошел по лестнице, причем все это совершенно уверенно, как будто он бежал за хозяином, остановился у того ряда, в котором сидел мальчик, подождал, пока несколько зрителей подняли ноги, давая ему, проход, подошел к мальчику и протянул ему лапу, переднюю левую. Причем, уважаемые коллеги, выражение мордочки было при этом самое что ни на есть скучающее. Такое же, наверное, какое было у этих безразличных эллов, с которыми беседовал наш коллега, доктор Трофимов.
Пока все аплодировали, я думал, как дрессировщик подготовил такой номер. В общем, очевидно, довольно просто. Животные обучены направляться к тому, кто встает. Ну а дать лапку — что еще можно ожидать от животного. И вот прежде, чем я сообразил, что делаю, я, восьмидесятипятилетний лысый патриарх, заорал, чтобы рыжая кошка подошла к девочке в розовой курточке рядом со мной, села ей на колени и сказала «мяу». Одновременно со мной кто-то еще пытался дать какие-то задания, но, должно быть, я орал громче или лысина моя дала мне преимущество, должна же старость пользоваться какими-то льготами, но дрессировщик повернулся ко мне, кивнул и повторил мою просьбу рыжей кошке. Он сказал: «Подойди, пожалуйста, к девочке в розовой курточке, она сидит рядом с почтенным зрителем, который дал задание. И побыстрее, пожалуйста». Кошка кинулась к нам, перепрыгнула через мои колени на колени правнучки и громко промяукала.
Обратите внимание, я не вставал. «Хорошо, Иващенко, — скажете вы, — вы не вставали, но вы же орали на весь цирк». Вот вам и разгадка номера. Рыжая Мурка приучена идти на голос. Ан нет. Выкрикивал задания не я один, были и другие активисты среди зрителей самого разного возраста. Это раз. Кроме того, животное ведь направилось не ко мне, а к девочке. Выходит, возможность дрессировки, то есть предварительного механического натаскивания, отпадает. Другими словами, похоже, что дрессировщик передавал животным информацию, заранее ему не известную. Несколько раз я рассказывал об этом выступлении знакомым биологам. В ответ ученые мужи снисходительно улыбались и слегка кивали печально головами. Мол, что еще можно ожидать от этого старого дурака, его не только что дрессировщик обманет с легкостью, его грудное дите вокруг пальчика обведет. «Но все-таки, — настаивал я, — как он это делает?»
«Ах, профессор, профессор, — говорили мои высокоэрудированные знакомые, — если бы мы знали все цирковые трюки, мы бы не просиживали штаны в лабораториях, переругиваясь с непочтительными лаборантками и аспирантками, а выбегали бы на манеж в роскошных блестящих костюмах в сопровождении длинноногих обольстительных ассистенток».
«Но все-таки, — настаивал я, — должно же быть какое-то рациональное объяснение».
«Есть, пожалуй, — отвечали мне. — Это ловкое жульничанье».
«Позвольте, позвольте, — горячился я, — откуда вы знаете?»
«Знаем, — с ангельской кротостью говорили биологи, — потому что с животными разговаривать нельзя, потому что они не обладают языком, а потому могут обмениваться лишь минимальным количеством информации. Это общеизвестно. И все эти цирковые лошади, якобы умеющие считать и выбивающие ответ копытом, и возводящие в степень собаки — все это детские старинные трюки. Маленькие дети это понимают».
«Вы хотите сказать, что я глупее ребенка?»
«Ах, профессор, не кокетничайте. Вы же прекрасно знаете, что мы хотим сказать».
«Но…»
«Никаких но. Мы же не вступаем с вами в спор на тему о двигателях космических кораблей — это ваша область. А биология — наша».
В общем, ничего я от ученых мужей не добился, махнул рукой и забыл о дрессировщике. И вспомнил только сейчас. Потому что, кто знает, может быть… Может быть, именно он…
— А как зовут вашего повелителя собак и кошек? — спросил Жобер.
— Ну, вы хотите от меня слишком много. Помню лишь, что говорил дрессировщик по-русски, без акцента, стало быть, русский. Впрочем, узнать его имя, думаю, не составит проблемы.
— Во всяком случае, стоит попытаться, — сказал доктор Граббе. — Было бы очень мило, если бы он согласился посетить нас и продемонстрировать свое искусство. Если, разумеется, он не гастролирует сейчас где-нибудь на Марсе.
— Отлично, — сказал председательствовавший, — я сегодня же попытаюсь связаться с дрессировщиком и сообщу вам о результатах на завтрашнем совещании. А сейчас, коллеги, перейдем к следующему вопросу. У нас еще много дел.
Изображение исчезло, и тут же появились новые титры: Космический Совет. Видеопротокол заседания 12 ноября 2041 года. Сосновоборск.
Я протянул руку и выключил компьютер. Не знаю почему, но мне не хотелось больше смотреть на экран. Для меня всегда первое впечатление от нового человека было очень важным. А с Шухминым, если из этой книжки что-нибудь получится, мне предстояло встречаться не раз и не два. И лучше, надежнее познакомиться с ним в естественной обстановке, а не на дисплее компьютера. Легче будет составить более полное представление. Ведь вполне может оказаться, что мой герой — надутый, неприятный человек, полный сознания своей исключительности. Что, в общем, было бы вполне понятно. Скольким землянам приходилось посещать иные миры? Сотне, двум, не больше. А отправиться одному? Наверное, никому. Так что мой Шухмин вполне мог быть проникнут сознанием свой исключительности. Да дело могло быть даже не в сознании своей исключительности. Дело могло быть просто в масштабе. Один человек на далекой планете. Одиночество, ответственность, опасность. И пристающий к нему репортер, которому, видите ли, хочется написать книжку. Не первый, добавим, репортер и не первый интервьюер. И работать с ним будет трудно.
К тому же, поправил я себя, откуда вообще уверенность, что этот парень захочет тратить часы и дни на рассказы об Элинии? Он уже рассказывал о своей поездке не раз и не два. Популярность? Вряд ли моя скромная книжонка (я усмехнулся: как будто она уже написана!) сможет конкурировать с Всемирной телесетью, которая уже несколько раз рассказывала о Шухмине.
Без пяти десять на следующее утро я уже стоял перед маленьким круглым домиком. Двери не было видно, наверное, она с другой стороны. Как странно, должно быть, выглядели дома в прошлом, когда они были неподвижны. Дорожка вела тогда прямо к двери, а сейчас протоптанные тропинки окружают любое здание кольцом, потому что гелиодома вращаются за солнцем, и никогда не знаешь, где вход.
Послышался дружелюбный лай, и навстречу мне кинулись два небольших черных пуделя. Они восторженно крутились передо мной, зазывно припадали на зады, становились на задние лапы и пытались лизнуть.
— Сторожа называются, — послышался голос. Навстречу мне шагнул высокий и плотный молодой человек лет двадцати пяти. У него были Темные волосы, загорелое лицо и совсем, детские глаза. Он улыбнулся:
— Вы журналист? Это о вас звонили?
— Да, меня зовут Николай Зубриков.
— Очень приятно. Вы знаете, кто я. Хватит, хватит, ребята, — повысил он голос на пуделей. — Путти, успокойся! — Он снова повернулся ко мне. — Гостеприимны до исступления. Может, потому, что у меня редко бывают гости… Пойдем в дом или поговорим здесь?
— Как вам удобнее, Юрий.
— Давайте здесь. У меня тут скамеечка удобная… Поговорим, а потом я вас попою чем-нибудь? — Он вдруг всполошился.
— А может, вы есть хотите?
— Спасибо, — сказал я. Первое впечатление уже начало складываться, но усилием воли я запретил ему застыть. Почему-то Шухмин мне не очень нравился, но я твердо сказал себе: «Глупо. Не торопись. Ты, наверное, тоже показался парню неестественным, скованным».
— Так что же вы хотите? Человек, который позвонил мне вчера…
— Это мой главный редактор, Виктор Александрович Жильцов, — почему-то обиженно сказал я.
— Он что-то говорил об очерках, книжке… — Шухмин неопределенно пожал плечами. Он не договорил фразу, словно у него кончились батарейки.
— Да, наша телегазета хотела бы дать подписчикам несколько очерков о вас и Элинии, — торопливо объяснил я, борясь с легким раздражением, которое почему-то поднималось во мне.
— А нужны они вам? — сказал Шухмин почти грубо и, почувствовав, очевидно, резкость вопроса, добавил: — Ведь писали уже. Стоит снова говорить об одном и том же? Ведь я вернулся… да, уже почти как полгода… Те, кто интересуются, могут в любой момент увидеть на своем дисплее мой отчет и видеограммы.
Господи, если бы он был на четверть, да что на четверть, на десятую часть так приветлив, как его пудели. Встать бы и сказать: не хочешь, не надо. Провались ты со своей Элинией. Но я не зря уже пять лет работал в телегазете. Обидчивость и гонор — не лучшие качества для репортера.
— Видите ли, Юрий, мы хотели создать серию очерков, книжку, может быть. Более непосредственную, интимную, что ли… Больше психологии и меньше отчета. О вас, вашей жизни, о том, как вы начали заниматься дрессировкой…
Шухмин хмыкнул и пожал плечами:
— А я и не занимаюсь дрессировкой.
— Ну, может, это и не дрессировка, но не в этом же главное. Главное — это интересная судьба интересного человека.
Шухмин внимательно посмотрел на меня. В темных глазах его заиграли маленькие искорки. Он вдруг широко улыбнулся. Улыбка была какая-то открытая, незащищенная, детская, как его глаза.
Я в свою очередь улыбнулся. Но улыбкой неопределенной, выжидающей.
— Я знаю, что вы обо мне думаете, — сказал он. — Не очень-то это лестно, но я вас понимаю. Я бы на вашем месте не сдержался бы. Пришел писать о человеке, прославлять его на всю Солнечную систему, а он еще кочевряжится. Так ведь?
— Ну, — засмеялся я, — если честно, примерно, так.
— Не обижайтесь, Коля. Ничего, я вас так запросто? Вы и меня поймите. Я человек довольно застенчивый… Вот я сказал это о себе вроде бы просто. Вроде бы и не такой он уж застенчивый, если так о себе незнакомому человеку сказать может. Но это все дается мне с усилием. Когда обо мне говорят, особенно когда хвалят, мне неловко. Просто места себе не нахожу. И уговоры тут не помогают. Наверное, в характере не хватает генов уверенности. Но не об этом речь. Вопрос: зачем мне сидеть с вами и снова рассказывать об Элинии? Потребности в этом я не испытываю, расчета — тем более нет. Может быть, долг? — Шухмин подумал, каким-то очень привычным движением пожал плечами. — Но перед кем? И что это за долг? Может, вы знаете?
— Нет, — покачал я головой. Хорошо, что я еще не позволил первому впечатлению от Шухмина застыть раз и навсегда. Сейчас мне пришлось бы пускать отливку в переплавку, потому что он был уже не таким, как несколькими минутами раньше. — Все гораздо проще, Юра. В газету написал читатель. Просит подробнее рассказать о Шухмине, о его командировке на Элинию. Меня вызывает главный редактор и предлагает написать о вас. Он знает, что, как и большинство журналистов, я мечтаю о книжке. Вот и все. — Мне показалось, что я невольно пытался бить на жалость, поэтому я поспешил добавить: — Не подумайте только, что для меня это вопрос жизни и смерти. Я переживу ваш отказ. Даже вполне безболезненно.
— Ого, товарищ журналист, вы, оказывается, еще и телепат. Читаете мысли. И тактик тонкий, — Шухмин незлобиво усмехнулся. — Вы почти лишаете меня возможности сказать «нет». Но есть и объективные обстоятельства. Я ведь снова работаю в цирке. Сейчас я дома, а через три дня гастроли в Ярославле, потом в Горьком, кажется.
— Это не обстоятельства, — твердо сказал я, чувствуя, что не все еще потеряно. — Если нужно, я поеду с вами в Ярославль. Буду кормить ваших животных. А если вам нужен ученый медведь, достаньте мне шкуру, и я буду демонстрировать чудеса дрессировки.
— Вы женаты? — перебил меня неожиданно Шухмин.
— Нет.
— Я так и думал.
— Почему?
— Вам слишком легко жениться. У вас должен быть чересчур обширный выбор невест. Вы потрясающе уговариваете. В начале нашего разговора я был почти уверен, что откажусь. Для чего это мне нужно, думал. Опять эти расспросы, опять эти рассказы, опять это невольное выставление себя неким космическим суперменом. Да и к чему эти воспоминания? Молод я еще, чтобы жить бесконечными воспоминаниями. А теперь… Может, и вправду будет интересно вспомнить все это еще раз. Раз кому-то нужно… Порой мне кажется, что никакой Элинии не было, что это случайно прочитанная книжка. Ладно, так и быть.
— Спасибо, Юра. У меня впечатление, что мы с вами будем работать без осложнений. У меня ведь тоже вначале было ощущение, что ничего у нас не выйдет. Но лучше так, чем наоборот, как это бывает. Хотите, расскажу вам по этому поводу историю? В прошлом году поручили мне написать большой очерк об одном известном футбольном тренере. Товарищи предупредили: не берись. «Почему? — спрашиваю. — Тренер ведь он интересный». — «Да, — отвечают, — верно. Интересный. Талантливый. Но характер ужасающий, себе враг». — «Чепуха, — говорю, — мне с ним не детей крестить». Звоню, представляюсь. Он любезно приглашает домой. Поит чаем, по квартире попугайчики летают, жена приветливая, он приветливый, попугайчики приветливые. «Будем, — говорит, — работать. Позвоните мне завтра с утра домой, договоримся».
Ну вот, думаю, покажу товарищам кукиш. А еще говорили, характер тяжелый, характер тяжелый. Милейший человек. Просто он видит, что имеет дело с интеллигентным симпатичным человеком. Звоню утром. «С утра, пожалуй, — говорит тренер, — у нас ничего не выйдет. Позвоните вечером». Звоню вечером. «Да, — говорит, — тут, к сожалению, дела подвалили. Та-ак… Сегодня у нас вторник, позвоните, пожалуйста, в четверг».
«Утром или вечером?»
«Утром».
Звоню в четверг утром. Жена любезно сообщает, что он отъехал на три дня по делам. Так и сказала: «Отъехал». Так он водил меня за нос почти месяц. Во мне уже охотничий азарт пробудился. Дрожать даже начал от возбуждения. Ничего, думаю, так просто ты от меня не отделаешься, раз уж взял след, своего добьюсь. Наконец он мне говорит, по телефону, конечно:
«Сами видите, как у нас получается…»
«Вернее, не получается…»
«Да, постоянно какой-то замот…»
«А завтра?» — привычно спрашиваю я.
«Завтра? Завтра, пожалуй, не выйдет. Сегодня мы с командой вылетаем в Сочи».
«Может, — говорю, — там?»
«Ну, что ж», - вяло соглашается он.
«Закажите номер, я послезавтра буду. Какая гостиница?»
Прилетаю я в Сочи, еду в гостиницу. «Да, пожалуйста, товарищ Зубриков, как же, как же, заказан вам номер. Вы на одиннадцатом, а наш уважаемый старший тренер прямо под вами — на десятом».
Поднимаюсь в номер с чувством гордости: добил я его все-таки. Как он ни юлил, как ни петлял. Бульдожья хватка. Без нее в нашем деле — не моги. А еще говорят — ха-рак-тер тяжелый! Выдержки у них нет. Звоню в номер под собой:
«Здравствуйте, — говорю торжествующе, — это Зубриков. Я в трех метрах над вами. Могу стукнуть стулом об пол, убедитесь».
А сам думаю, хорошо бы он не сейчас сел со мной работать, а хоть часика через два. Устал я с дороги.
«Здравствуйте», - вздыхает тренер. И молчит. Я молчу. Он молчит. Ничего, думаю, голубчик, теперь-то не увильнешь. Теперь ты схвачен. И крепко.
«Когда мы сможем поговорить?» — едва сдерживая смех, спрашиваю я.
«Боюсь, сегодня ничего не получится. Тут тренер один прилетел из Бельгии… Мы с ними скоро играем. Разве что завтра…»
«С утра?»
«Давайте».
Звоню утром.
«Знаете, у нас сейчас тренировка… А потом игра товарищеская, с ростовчанами…»
«Может, на игре?»
«Конечно», - обрадовался тренер.
Сижу жду. Сейчас, думаю, позвонит, собака, ведь скоро игра. Пригласит. Остается полчаса. Ни слуху ни духу. Пошел сам на футбол, благо стадион рядом.
Вечером звоню на три метра вниз и даже уже не злюсь. Злость может появиться в каких-то привычных рамках, а здесь свинство невероятное, космическое.
«Да, так уж получилось. Вот завтра с утра в спокойной обстановке… Я сам вам позвоню».
И верно, не успел я утром проснуться, телефон трезвонит. Ну, думаю, достал я его. Выдюжил. Первый раз не я ему, а он мне звонит.
«Товарищ Зубриков? Доброе утро, это говорит администратор команды. Старший просил вам передать, что его срочно вызвали в Москву, и он только что улетел».
Я смеялся и скрежетал зубами одновременно. А когда прилетел домой, обошел всех товарищей, кто предупреждал меня о тренерском характере, поклонился каждому в пояс и униженно просил у каждого прощения за самоуверенность и неверие.
— Чудная история, — сказал Шухмин. — Ловко вы…
— Ловко? — удивился я. — Что ловко? Наоборот, это меня ловко…
— Нет-нет, ловко вы меня скрутили. И даже на будущее постарались. Разве я смогу вам теперь сказать, что занят?
— Значит, ни одно свинство в мире не остается без награды. В данном случае для пострадавшего. Так когда мы сможем приступить, товарищ тренер?
— Через минуту. Кстати, а как фамилия этого монстра? Я ведь немножко болельщик… А они всегда любопытны, как сороки.
— О нет, Юра, не скажу. Тем более что тренер он не просто известный, пожалуй, даже знаменитый. А так сладостно бывает, когда видишь знаменитость, так сказать, не с фасада, а с тыла. Этот потрясающего таланта актер, оказывается, болезненно скуп. У этого ученого с мировым именем жена мегера. У поэта, которым все восхищаются, странная привычка гримасничать, стоя дома перед зеркалом. Но мы же не голуби, которые с безошибочным чутьем предпочитают гадить на памятники великих людей. Вот и приходится душить в себе древнего злопыхательского обывателя. Поэтому не обижайтесь, фамилию тренера не назову — это мое твердое правило.
— Ну что вы меня успокаиваете, Коля. А то напишете, что у путешественника на Элинию громко бурчит в животе. Это главное впечатление, которое выносишь от беседы с ним.
Мы оба посмеялись. Похоже, что настороженность первого знакомства таяла на глазах.
Шухмин задумался, наморщил лоб, вздохнул и сказал:
— Ну, значит, так. Само путешествие на Элинию было неинтересным. Космоплан летел дальше, мне сразу предложили то, что космонавты называют медвежьей спячкой, я согласился…
Я засмеялся.
— Чего вы смеетесь? — обиженно спросил Шухмин.
— Такими темпами мы с вами минут за пятнадцать управимся. Анна Каренина полюбила Вронского, он ее разлюбил, и она бросилась под поезд. Вот и весь роман. Боюсь, Юра, так легко вы от меня не отделаетесь. Детали, детали.
— Гм… С чего же вы хотите начать? Или как в старинном анекдоте: судья спрашивает подсудимого, с чего началась его преступная деятельность. Тот отвечает, но судья не удовлетворен. «Я прошу вас начать с самого начала». — «Хорошо, ваша честь, — говорит подсудимый. — Значит, мы с товарищем решили обчистить магазин…» — «Я ж просил с самого начала», - уже сердито повторяет судья. «Хорошо, ваша честь. Значит, так, господь сотворил мир за шесть дней…» Может, чтобы нам не начать с сотворения мира, вы будете задавать мне вопросы?
— Хорошо. Расскажите о своей семье, о себе.
Шухмин едва заметно усмехнулся:
— О семье… Гм… Я вот подумал, что совсем еще недавно, до Элинии, это было бы довольно тягостно для меня… А теперь, пожалуй, нет.
Он замолчал, а я терпеливо ждал. Может быть, стоило помочь ему вопросом:
— Ваша мать, если я правильно помню, архитектор?
— Да, она архитектор, и, говорят, неплохой. Но прежде всего, она удивительная женщина. Дьявольская энергия, неукротимый дух. Она просто не может не доминировать. Стремление к лидерству так же естественно для нее, как дыхание. Любая беседа для нее — это атака на внимание собеседников. Не удалась лобовая атака, будет ждать удобного мгновения, чтобы снова набросить лассо, — Шухмин усмехнулся. Короткая улыбка его была снисходительной и нежной. — И при этом мама — женщина. Она бывает и слабой, и беззащитной, и ранимой. Но даже эти качества она всегда ухитрялась использовать, по крайней мере дома, для того, чтобы главенствовать. «Наша Альфа Альфовна», - звал ее отец… Не знаю, почему они полюбили друг друга, они абсолютно не похожи… Отец был человеком скорее пассивным, каким-то вяловатым, хотя и вспыльчивым. Он был инженером-строителем, и если он кое-чего достиг в своей области, то только из-за жены. Нет, она, конечно, не понукала его: иди, добивайся — она слишком умна для этого. Но она всегда была в семье как бы реактивным ускорителем… Катализатором уж безусловно. Бедный отец…
— Ему было тяжело?…
— Что вы? — удивился Шухмин и медленно покачал головой. — Они любили друг друга. И мать не только не унижала отца, наоборот, она бросалась на любого, кто позволял себе нелестно отозваться о нем, как коршун. Просто… Просто они были разными. Мать летала, если уподобить их птицам, быстрее и выше. И отцу приходилось отчаянно махать крыльями, чтобы поспеть за ней. Тянуться, чтобы не отстать. Если уж развивать птичье сравнение, отец вообще не очень любил летать, скорее он был из куриного племени… Нет, это, конечно, я сказал некрасиво, не так. Ни курицей, ни петухом он не был, просто рядом с матерью он казался очень медлительным. Когда он умирал, мне казалось, он испытывал даже какое-то облегчение. Раз он подмигнул мне, лукаво так, и улыбнулся светло. Это было совсем незадолго перед его смертью. Сколько уж лет прошло, а я до сих пор помню эту улыбку. Исхудавшее, почти белое лицо, и вдруг эта улыбка всплывает. Именно всплывает откуда-то изнутри. И не могу до конца понять, чему он улыбался… Я до сих пор испытываю чувство какой-то непонятной вины, когда вижу перед собой эту улыбку.
Шухмин замолчал, глаза его затуманились. Я боялся вздохнуть, боялся пошевелиться. Я и надеяться не смел, что он окажется таким рассказчиком. Он глубоко вздохнул и сказал задумчиво:
— Удивительно, когда говоришь о чем-то вслух, что-то кому-то рассказываешь, приходится формулировать вещи, которые пребывали в тебе в каком-то… аморфном, что ли, состоянии. Это ведь мы только считаем, что умеем думать, что мысли наши текут ровно и логично. На самом деле наши мысли — это хаотическая каша каких-то кусочков картин, отдельных слов. Они толкаются, сходятся, сцепляются, разлетаются. Знаете, это как броуновское движение частиц, которое нам показывают в школе. А вот когда нужно что-то произнести вслух, приходится наводить в этом хаосе хотя бы минимальный порядок. Это я об отце и матери. Трудно сказать, кого из них я любил больше, но похож я, пожалуй, больше на отца. Мне кажется, его гены как-то естественнее чувствуют себя во мне, чем материнские. Во всяком случае, я не унаследовал от матери ни ее яростного темперамента, ни прирожденного дара лидерства, ни обаяния.
Какой-то я был застенчивый. Пожалуй, даже болезненно застенчивый. Я с детства любил рисовать. Рожицы, лица, фигурки. С ними я не стеснялся. Они были отличными товарищами, врагами, друзьями.
Мама, конечно, любила показывать мои рисунки гостям. Я буквально места себе не находил, готов был забиться в угол, куда угодно, только бы не видеть, как гости рассматривают мои фигурки, не слышать их похвал. Я физически Страдал в эти минуты. Мне становилось жарко, душно, колотилось сердце, нечем было дышать…
Я любил бродить один, забираться на всякие пустыри, чердаки. Отец меня звал диким котенком. Одно из первых моих воспоминаний — Чердак на даче, где мы тогда жили. Узкий солнечный лучик, и в нем столько пляшущих пылинок, что луч казался плотным и крепким. Пыль была удивительно нежная и шелковистая на ощупь, а сваленные в углу старые стулья казались в полумраке таинственным замком.
Другой раз — я тоже был еще совсем маленьким — я забрел куда-то совсем далеко от дома. По дороге меня несколько раз спрашивали, не заблудился ли я, но я уверенно врал, не-е, говорил я, я вот из этого дома. Отыскали меня лишь через несколько часов, и мать так прижала меня к себе, что я боялся задохнуться. «Глупенький», - повторяла она, всхлипывая, а я не мог понять, почему я глупенький, если все кругом так рады мне, даже брат.
— Почему даже?
— Ну как почему, — усмехнулся Шухмин. — Брат старше меня на шесть лет, а шесть лет в детстве — это разные тысячелетия. К тому же он совсем не похож на меня — четкий, всегда целеустремленный. Мы жили как бы в разных измерениях, не соприкасаясь почти и не пересекаясь. И только с годами, в последнее время, мы начали приближаться друг к другу. Духовно. Сергей сейчас на Марсе, он физикохимик, и я жду его приезда в отпуск. Почему-то он становится мне все более нужным. Не знаю, почему. Может быть, именно потому, что мы такие разные.
— Школа…
— Мама до такой степени хвасталась перед всеми моими, так сказать, рисунками, что убедила всех и себя, что я уже почти готовый гений живописи, Леонардо да Винчи двадцать первого века, и что я должен поступить в художественную школу. Ну а раз мама что-нибудь решает, препятствий просто не существует. Она проходит сквозь них, как нож сквозь масло. Иногда мне кажется, это удается ей только потому, что она просто не видит препятствий, отказывается видеть. Делает вид, что их нет. И самое удивительное — они действительно отступают.
Отлично помню свой конкурсный рисунок при поступлении в школу имени Кустодиева. Оранжевая пустыня. Черное небо, и две человеческие фигуры в скафандрах, которые склонились над странным следом. Конечно, фигуры были неуклюжие, движение передано плохо, но, наверное, было в рисунке какое-то настроение, какая-то потерянность у этих детских человечков, бог знает куда попавших. Уже потом, на Элинии, я вспомнил этот рисунок, когда смотрел на неподвижные оранжевые облака, все время висевшие в небе. Цвет их удивительным образом совпадал с цветом пустыни. А сам я чувствовал себя таким же потерянным, какими казались мне те деревянные фигурки. Но я забегаю вперед.
Короче говоря, меня приняли. И хотя я всех уверял до этого, что не хочу идти в художественную школу, радости не было конца. Я выл от восторга, кувыркался по полу и вообще был похож на безумца, — Шухмин усмехнулся. — Если б я только знал тогда, как меня будут выгонять из Кустодиевки…
— А за что?
— Ну, это долгая история. Но, в общем, все произошло так, как и должно было случиться. В сущности, в школу поступил не я, а мама. Но учиться нужно было мне. А я не тянул. Может быть, какие-то небольшие способности у меня и были, но не было ни настойчивости, ни трудолюбия, ни тщеславия даже должного. А это не просто необходимая добавка к таланту. Это не специи, а самая существенная часть таланта. Я по-прежнему был дурацки застенчив, и чтобы скрыть эту застенчивость, эту дикость, я бывал глупо развязным, хамил.
Не знаю, может быть, подспудная боязнь отстать от товарищей, может, плохая подготовка, а скорее всего все вместе привело к тому, что я начал самоубийственно безобразничать. Очевидно, как я теперь понимаю, подсознательно я хотел, чтобы меня выгнали за отвратительное поведение, а не за бездарность. Хулиганя, я спасал свое самолюбие, точнее, его черепки.
Надо сказать, что удался мне мой план не сразу, хотя, бог свидетель, я выматывал рулоны нервов из преподавателей и директора. Раз, помню, я надел на скелет — был у нас и скелет там для уроков анатомии — свою одежду, притащил скелет к дверям учительской, прислонил, постучал, крикнул «разрешите?» и спрятался. Ну, дальнейшее понятно.
Шухмин покачал головой, фыркнул:
— Меня долго не выгоняли в основном из-за директора. Маленький был такой старичок, быстрый, стремительный. Видел он меня насквозь, словно просвечивал. «Потерпи, Юрочка, — говорил он мне, — вот увидишь, скоро выправишься». Это он мне, хулигану, говорил — потерпи. Удивительный был человек. И художник прекрасный, и педагог незаурядный. И тонкий психолог. «Ты ведь не со мной воюешь, Юрочка, — говорил он, — ты с собой воюешь».
Пожалуй, он бы меня перехитрил, совладал бы с бесами, что терзали меня и толкали ко всем возможным безобразиями, но умер он. Как-то так же стремительно, быстро, как носился по своей любимой школе. Ну а новый директор терпеть мои художества не собирался. Так я и не стал художником…
— А вы не жалеете об этом?
— В общем, нет, наверное. Если бы и стал художником, то скорее всего ремесленником, а против этого гордыня моя все равно восстала бы.
— Значит, вы человек самолюбивый?
— Очень, — как-то обезоруживающе просто и искренне сказал Шухмин. — Уж что-что, а ген самолюбия матушка передала мне в наилучшем виде. Так что самолюбие есть, замах большой, а силенок и данных — кот наплакал. Раз не Рубенс — лучше вообще никто. Это ведь у меня не только к художественной школе относится. Я и обычную с грехом пополам окончил. Не могу сказать, что так уж я туп, но опять какое-то дьявольское реле во мне сидело. Ага, не могу так учиться, как брат — а он учился блестяще, — не могу, как самые первые в классе, так я уж лучше никак не буду учиться. А вы говорите, «самолюбивый»! Я из-за гордыни своей и высшего образования не получил. Мама архитектор, кончила архитектурный институт в Москве и Академию зодчества в Маниле, отец инженер, брат еще в университете такую работу сделал, что ему премию Семенова присудили. Ах, так, все кругом ученые, все образованные, здесь мне не выделиться. Так я лучше необразованностью своей козырять буду! Конечно, дорогой Коля, скорее всего это я все так четко и безжалостно сформулировать тогда не мог, да и не хотел. Гордыня-то не любит видеть себя обнаженной в зеркале. Она, знаете, модница. Такие туалеты на себя нацепит, такую косметику, введет — и не узнаешь. Это я уж потом потихонечку, с собой мир заключил, разобрался в хаосе, что царил в моей душонке. Это я уж потом понял, что вполне заурядный человек, что ничего в том постыдного нет, что заурядность — основа мира, ибо только на фундаменте заурядности могут вырастать личности незаурядные. Но смиренность тяжело мне давалась, ох, как тяжело! Я ее, можно сказать, с боем брал. Да и сейчас, если честно, тоже еще иногда гордыня взбрыкивает.
Из дому я рано ушел, еще школу не кончил. Носило меня, как пушинку. Там немножко работал, здесь подрабатывал. Жил в ожидании, пока туман в башке рассеется. Конечно, можно было обратиться к какому-нибудь психокорректору, который быстро бы привел в порядок все мои раздрызганные эмоции. Кстати, из-за этого я страшно ссорился с матерью. Она буквально на коленях меня умоляла — пойдем, ничего постыдного в этом нет. Конечно, как и всегда, она была права. Ничего зазорного, унизительного в помощи психолога или психокорректора нет. Они помогают множеству людей. Но опять же, бушевала во мне все та же гордыня — казалось мне, что сам я должен разбираться в себе. Только сам. И мир с собой сам должен заключить. Сам. Иначе останусь на всю жизнь инфантильным мальчиком Юрочкой. Что-то же, черт возьми, должен я был сделать в жизни сам, без мамы и без психиатров.
Дольше всего я проработал сборщиком гелиоустановок. Вы знаете, это солнечные различные коллекторы для обогрева зданий. Мне даже нравилась эта работа. Особенно когда нужно было ставить их на старые дома в сельской местности. Дело непростое, канительное. И так прикинешь, и эдак, как вписать всю эту гелиотехнику в старенький домик. Видите, первое детское воспоминание — я вам рассказывал, пыльный чердак — оказалось пророческим. Снова я по чердакам лазил.
— Ну а потом произошло событие, — продолжал Шухмин, — которое повернуло мою жизнь довольно круто. Такой вираж заложило… Приходит раз ко мне наш шеф. Прекрасный инженер. Напористый такой бородач, весельчак, озорник, Игорь Пряхин. А жил я уже в этом домике, где мы сейчас с вами. Сам собирал его, сам настраивал систему слежения за солнцем. Дорог мне этот домишко необыкновенно. Иногда мне даже начинает казаться, что я вырос в нем. Это, наверное, потому, что я действительно вырос в нем. Не в общепринятом значении этого слова, а вырос нравственно и духовно, то есть с грехом пополам подписал мир с бесами, что терзали меня, поглядел на себя со стороны, вздохнул, пожал плечами и понял, что нужно успокаиваться и браться за ум. Пора уже было.
Как сейчас помню тот вечер. Сижу после работы усталый, расслабленный такой, смотрю по телевизору соревнования по аэроболу, знаете, это новая игра, в которой игроки в воздухе гоняют здоровенный мяч. Ну вы же не могли не видеть, игроки похожи на горбунов из-за моторчиков с пропеллерами, что у них на спине. Довольно эффектное зрелище, как птицы носятся.
И вдруг мой инфо на руке пискнул, и голос этого Пряхина:
— Юрочка, ты один?
— Один, Игорь, — говорю.
— Тогда я иду к тебе. Таня моя удрала с сыном к матери на три дня, и я тоскую. Мне некому излить душу. У меня очень большая душа, она во мне не умещается, и излишек надо периодически сливать. Тебе можно? Ну конечно, можно. У тебя душа, по-моему, компактная, трепетная, как же ты откажешь другой трепетной душе?
— Ну приходи, Игорек, — вздохнул я.
— Через семьдесят секунд буду. Неотвратим, как судьба.
Я вышел, сел на эту вот скамеечку и стал ждать. Не могу сказать, чтобы Пряхин мне очень нравился, на мои вкус чересчур он шумлив, напорист, болтлив. — Шухмин вдруг остановился и посмотрел на меня, на диктофон, лежавший у меня на коленях. — Вот, кстати, вопрос. Вы потом покажете мне, что написали? Вы ж понимаете, мне вовсе не хочется обижать Игоря Пряхина выражением вроде «болтлив», тем более что обязан я ему многим…
— Не беспокойтесь, Юра, все это мы учтем.
— Обязательно потом покажите мне. — Шухмин помолчал немного, улыбнулся. — Пряхин никогда никуда не входил, он врывался. Как смерч. Даже Путти моя — вот она, дурочка, — уж на что гостей любит, и та перепугалась, ушки прижала, за меня спряталась, скулит.
— Юрка, — крикнул Пряхин, — почему ты один? Ты же молодой парень, красавец, кровь с молоком, вокруг тебя все должно ходуном ходить, и одушевленные предметы и неодушевленные, тебя девицы должны икшинские на абордаж брать, а ты сидишь на скамеечке, как начинающий долгожитель, нет, как кончающий долгожитель, как двухсотлетний старец, только в глазах твоих нет мудрости и кротости. Юрка, почему ты возишься с гелиоустановками в этом тихом древнем городке? Почему ты не орошаешь пустыню Сахару? Почему ты до сих пор не занялся лесопосадками в поредевшей бразильской сельве? Ты занимался лесопосадками в Бразилии?
— Нет, — вздохнул я.
— Вот видишь! — торжествующе воскликнул Пряхин. — Ты должен завтра отправляться в Бразилию. Нет, сегодня же! Не хочешь в Бразилию, ладно, поезжай на Багамские острова. Вчера показывали там новую подводную фабрику, видел? Почему ты не там? Впрочем, может, тебе здесь и лучше.
Из дома донесся гром аплодисментов, наверное, спартаковцы забили гол.
— Путти, — сказал я, — пойди выключи телевизор.
Путти испуганно посмотрела на Пряхина — боялась, наверное, дуреха, за меня — побежала в дом. Аплодисменты стихли.
— Это что? — спросил Пряхин, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
— Что «что»?
— Пудель?
— Что пудель?
— Это пудель выключил телевизор?
— Ну а что в этом особенного?
— Юрочка, ты прикидываешься умственно неполноценным или ты на самом деле дебилен? Или ты действительно считаешь, что пудели понимают человеческий язык?
Путти выскочила из дома, подбежала ко мне и уставилась на меня своими умненькими глазенками.
— Не знаю, — сказал я. — Нет, наверное. Не знаю.
— Ладно, не разыгрывай. Сколько времени работаем вместе, а ты, оказывается, выдающийся дрессировщик. Что еще умеет делать эта маленькая псина?
— Эта маленькая псина умеет делать все, что я ее попрошу. Ну, на работу вместо меня она завтра не пойдет, конечно, а по хозяйству она у меня отличная помощница, хотя, если говорить честно, особой аккуратностью не отличается. Путти, лапка, пойди закрой калитку. Этот человек, который тебя так напугал, оставил ее открытой.
Пудель потрусил к калитке, ткнул ее носом, потом прижал лапкой, чтобы защелкнулся замок.
— Ну и ну, — Пряхин округлил глаза, и они стали у него совсем детские. — Ты же выдающийся дрессировщик. Теперь понятно, почему ты не в бразильской сельве, тебе просто некогда, ты обучаешь свою Путти выключать телевизор и закрывать калитку.
— Бородатый инженер нес чепуху, — продолжал Шухмин, — но в общем он меня не раздражал, потому что я очень люблю Путти, — один из двух пуделей вскочил и ловко лизнул Шухмина в лицо. — Это еще что за нежности?! — притворно-строго крикнул он. — Ведите себя, звери, прилично. Видите, Коля? Они приходят в восторг, когда их хвалят. Но не будем отвлекаться.
— Честно, Игорь, — сказал я, — я даже не знаю, как дрессируют животных.
— Будя кокетничать.
— Честно.
— Что честно? Почему твоя собачка ходит закрывать калитку, когда ее просят об этом, а моя овчарка шлепанцев даже принести не может? Сожрать их — это пожалуйста. За милую душу. А принести — это уже высшая математика для Рекса.
— Ну, может, ты просто не просишь его как следует?
— Ха! А как я должен его просить? Я говорю: «Рекс, шлепанцы! Шлепанцы! Кому говорят, шлепанцы! Тапочки!!! Убью!!!» Когда я начинаю визжать, он иногда приносит что-нибудь. В редких случаях одну тапочку. Сначала я думал, что это я никудышный дрессировщик, но приятнее все-таки считать Рекса дубиной.
— А жену он слушает?
— Только когда она зовет его есть. Ест он, как лошадь. А еще говорят, что овчарки отличаются сообразительностью. Аппетитом — да. Он может есть круглые сутки. Знаешь такое астрономическое понятие «черная дыра»? Так вот, я серьезно подозреваю, что у Рекса вместо желудка черная дыра, в которой бесследно исчезает любое количество пищи. Если бы я съедал половину того, что уминает он, я был бы чемпионом в японской борьбе сумо, по-моему. Ну эта, в которой борцы такие толстые, что у них груди похожи на женские.
Я действительно никогда не думал, каким образом Путти понимает меня. Я взял ее совсем маленьким щеночком, вырастил, и мне казалось вполне естественным, что она понимает меня, а я — ее. Я всегда мечтал о своей собаке, но дома у нас почему-то собаки никогда не было. Наверное, потому, что все всегда были заняты. Интересно, подумал я, неужели это действительно что-то особенное.
— Игорь, — сказал я, — а что если…
— Именно это я хотел предложить тебе, — сказал Пряхин. — Только я думаю, лучше пойдем ко мне, а то если Рекс увидит эту чернявочку, он окончательно обезумеет.
— Ладно, пойдем.
Мы поднялись, и Путти обиженно посмотрела на меня. Опять уходишь, укоризненно подумала она, а я сказал:
— Не смотри так, собака, я скоро приду.
Путти вильнула хвостом и побежала провожать нас да калитки.
Рекс встретил нас оглушительным лаем. Огромный черный пес метался по крошечному участку. Прямо струился за решетчатым заборчиком. Морда у него была длинная, вытянутая, а глаза такие же огромные, как и у его хозяина. Вообще они были чем-то неуловимо похожи, наверное, своей неистовостью. Я вообще заметил, что собаки очень часто похожи на своих хозяев. Или наоборот. Идет эдакий надутый старичок, а рядом с ним высокомерно поглядывает по сторонам его пес.
— Не бойся, Юрочка, — успокоил меня Игорь, — он не укусит, он только прыгнет на тебя, и, если ты устоишь на ногах, он положит тебе лапы на плечи и оближет лицо. Или, пожалуй, я лучше сначала сам войду и подержу его. Танька моя удержать его не может, он, по-моему, в силах легко тащить состав из десяти груженых вагонов.
— Я не боюсь, — сказал я. Я уже видел, что овчарка была, в сущности, довольно кротким созданием и прыгала и лаяла не от злости, а от избытка сил и юношеского восторга.
Мы вошли. Рекс стремительно бросился ко мне, поднялся во весь свой устрашающий рост и облизал лицо. Язык у него был горячий и шершавый.
— Можно тебя погладить? — спросил я овчарку. — Уж больно у тебя шерсть густая, да блескучая, да красивая.
Он дал мне разрешение, и я ласково потрепал его рукой по мощному загривку.
— Игорек, по-моему, ты на своего Рекса напраслину возводишь. Красивый, умный пес.
— Я-то знаю, какой у него ум. Впрочем, по части шкоды он действительно незауряден.
— Молодой озорник, что ты хочешь. Ты вот жаловался, что тебе некому душу излить, а ему каково? Сейчас мы посмотрим, такой ли он действительно у тебя неслух. Ты можешь показать мне твои шлепанцы?
— Зачем?
— Как зачем? Чтоб попросить Рекса принести их, должен же я представлять их. Так?
Пряхин внимательно посмотрел на меня, чуть склонив голову набок, точно так же, как смотрела на нас овчарка.
— Юрочка, что-то ты говоришь странное. Я, мой юный друг, ведь прекрасно знаю, как дрессируют животных. Уметь не умею, но знаю. Так ведь довольно часто бывает. Хочешь, я покажу тебе свои книжки по кинологии? Надеюсь, ты хоть знаешь, что кинология — это наука о собаках, а не о кино? Не знаешь? Теперь будешь знать. Кроме книжек, у меня три видеокассеты с полным курсом дрессировки. Ты в школе учился когда-нибудь?
— Пробовал.
— Дрессировка — это создание у животных условного рефлекса. Ты командуешь «шлепанцы», и обученная собака отвечает условным рефлексом — притаскивает тебе их. Она усвоила, что при слове «шлепанцы», произнесенном властно, как команда, она должна сломя голову мчаться к кровати, под которой валяются эти самые шлепанцы со стоптанными пятками, так остро пахнущие хозяином, взять их в зубы и принести. Для чего же тебе видеть мои тапки, а, Юрочка? Англичане в таких случаях говорят «донт пул май лег», что буквально значит «не тяни мою ногу», а нормально переводится — «не морочь голову». Так вот, Юрочка, похоже, ты пытаешься вытянуть из меня обе ноги.
Наверное, он прав, пронеслось у меня в голове. Тем более что я, в отличие от него, ни одной книжки о собаках не прочел. Может быть, я действительно каким-то образом вырабатывал у Путти условные рефлексы, не подозревая об этом? Но я — то знал, как я общаюсь с ней. Я-то знал, что, строго говоря, никаких слов нам вообще не нужно. Как я это делал? Как-то очень естественно. Я думал о том, что Путти должна сделать, и она это делала, если, конечно, не очень ленилась или капризничала, что, чего греха таить, с ней бывало. И я как-то понимал, что у нее сейчас в голове. Все эти мысли о дрессировке напомнили мне обучение роботов ходьбе, которое я как-то видел в Чебоксарском институте робототехники. Оказывается, ходьба — это такая сложная последовательность целого ряда движений, что я бы лично ходить никогда не смог научиться, если б пришлось делать это по науке.
— Ладно, не будем спорить, Игорь. Не будем схоластами. Тем более что эксперимент так прост. Покажи мне свои злополучные шлепанцы или хотя бы опиши, какого они цвета…
В этот момент я вдруг спохватился, что уже знал: тапки у него коричневые, кожаные, без пяток. Очевидно, это Рекс представил себе хозяйские шлепанцы. Все-таки он знал, что значит слово «шлепанцы», зря Игорь катил на пса бочку. Неслух он, это дело другое.
— Ладно, не надо, — сказал я Игорю. Тот повернулся и недоуменно уставился на меня.
Я почувствовал, что игра увлекает меня. Сейчас я еще больше округлю твои глаза, инженер. Я почему-то был уже уверен, что смогу договориться с овчаркой. Я посмотрел на Рекса и представил, как он несет в зубах шлепанцы. И у него в мозгу промелькнула та же картинка. Он гавкнул весело и коротко, бросился в дом и тут же появился со шлепанцами в зубах. Он замешкался, и я понял, что он не знает, кому их вручить — то ли хозяину, которому они принадлежат, то ли мне, человеку, велевшему ему принести их. Я представил фигуру Игоря, спроецировал ее в голову Рекса, и он начал радостно прыгать и мотать коричневыми кожаными тапками перед хозяином. Удивительно восторженный пес и при этом на редкость услужливый.
— Пожалуйста, — сказал я, — прекрасная у тебя собака, и умная, и исполнительная. По-моему, она заслуживает похвалы.
Игорь ничего не отвечал. Он молча жевал свои губы, и глаза у него были круглыми и напряженными.
— Игорь, вон там в траве, если не ошибаюсь, игрушечный космоплан, принадлежащий, надо думать, твоему сыну. Сейчас Рекс возьмет его и вручит тебе. Так, Рекс?
Я даже не пытался на этот раз специально проецировать в Рекса его действия. Пока я произносил фразу, я так или иначе воссоздавал в мозгу всю картину. На мгновение я усомнился, может быть, это мы только с Путти привыкли понимать друг друга с полуслова? Но Рекс уже пристально посмотрел на меня, и мне почудилось, что в его глазах промелькнуло удивление. В два прыжка очутился он возле игрушки, осторожно взял ее в свою огромную пасть и торжествующе принес Пряхину.
— Как ты сказал? — сдавленным голосом спросил Игорь.
— Что? — не понял я.
— Ты сказал: «игрушечный космоплан»?
— Как будто…
— Но ведь у нас дома никто никогда не называл эту игрушку космопланом. Ракета. Просто ракета.
— Ну и что?
— Как что? — оглушительно гаркнул Игорь, и Рекс с испуга залаял. — Неужели ты не понимаешь, что это значит?
— Не-ет, — неуверенно промямлил я.
— Боже правый. Я, кажется, не ошибся. Ты дебилен, Юрий Шухмин. Ты обладаешь, по-видимому, феноменальными способностями, но ум твой слаб и немощен. Впрочем, это бывает. Знаешь, есть такое выражение на французском «идио-саван»? Ученый идиот. Кретин, обладающий, например, способностью мгновенно и непонятным для себя и окружающих образом называть, на какой день недели приходится, допустим, пятое марта тысяча восемьсот семьдесят пятого года.
— Спасибо, — обиделся я.
— Не обижайся, Юрочка. Это я так, несу всякую околесицу, лишь бы только говорить что-нибудь.
— Но все-таки, из-за чего сыр-бор?
Экзальтированность Игоря и раздражала меня, и была мне приятна, и я чуточку кокетничал своей непонятливостью, и был я почему-то уже полон неясных предчувствий. Чудились мне какие-то перемены, горизонт плавно отодвигался, и мелькали передо мной вдали смутные видения: куда-то я ехал, ехал… И сердце замирало томительно и сладко.
— Рекс никогда не слышал слова «космоплан». И никакого условного рефлекса на это словцо выработаться у него не могло, если даже предположить, что жена тайно от меня натаскивала его на то, чтобы он приносил игрушку. Он просто не знает, что такое космоплан. И тем не менее ты сказал «космоплан», и он тут же принес его. Теперь-то ты понимаешь, что это значит? А значит это, товарищ Шухмин, что каким-то дьявольским способом ты внушаешь животному свои мысли. Не знаю уж, как это у тебя получается, знаю лишь, что получается! И это потрясающе! Может, кто-то где-то и умеет делать то же самое, но я слышу об этом первый раз, клянусь всеми гелиообогревателями, которые мы установили или установим! — Он вдруг остановился, испуганно замолчал, потом жалобно сказал: — А может, мне это все почудилось? А, Юрочка? Я ведь, в сущности, очень семейный человек. Может, это на меня так разлука с Таней и сыном действует? А? Может, это у меня гал-лю-ци-нации? А? — Он хитро и просительно посмотрел на меня. — Давай еще раз проверим. Хорошо? Ты можешь попросить Рекса пролаять три раза? Можешь?
Услышав свое имя, овчарка вопросительно посмотрела на хозяина. Она насторожила уши и наклонила голову набок.
Я вдруг почувствовал какой-то странный азарт. Восторг всемогущества холодил пальцы и посылал по позвоночнику щекочущий озноб.
Уже потом, заново вспоминая этот момент, я сравнивал его с ощущением, которое, наверное, испытывает цыпленок, вылезая из яйца. Я стряхивал с себя скорлупу. Я становился другим. Но это потом. А тогда, в непривычном восторге всевластия, я прокаркал хрипло и не узнал своего голоса:
— Это слишком просто, Игорек. Я покажу тебе что-то другое.
Я пылал и дрожал одновременно. Я никогда не испытывал ничего даже отдаленно похожего на такое состояние. Рядом с нами была песочница. Я бросился на колени и непослушными руками начал разравнивать кучку песка. Игорь молча смотрел на меня, открыв рот. Я и себе казался сумасшедшим. Уши мои пылали, сердце гулко колотилось. Песок был слегка влажным в глубине и отблескивал коричневато. Наконец я разгладил площадку и представил себе Рекса, проводящего мордой по песку.
Давай, послал я его, давай, собака, давай.
Мне казалось, что это не Рекс сам идет к песочнице, это я тащу его усилием воли. Давай, Рекс, давай! Так, теперь не торопись. Слушай внимательно, что я от тебя хочу, дорогая псина. Так, молодец. Ты правильно провел линию мордочкой. Веди еще, еще. Теперь рядом. Молодец, ты гениальный пес, Рекс, ты просто читаешь мои мысли! Давай, давай, еще буковку. Ты видишь ее в своем умишке, я же показываю тебе, как нужно осторожненько вести носом. Ничего, ничего, песок ты потом отряхнешь, ничего с тобой не станет. Ну, ты необыкновенен, Рекс. Я преклоняюсь перед тобой. Спасибо.
Не очень ровно и не очень красиво, а скорее даже криво, но вполне разборчиво на песке было выведено «РЕКС». Я почувствовал мгновенную усталость, и на глазах у меня почему-то набухли слезы. Было тихо, как при сотворении мира. Из соседнего дома доносился смех ребенка. С канала медленно приплыл низкий и хриплый гудок теплохода, наверное, он входил в шлюз.
Вот я только что сказал, «как при сотворении мира». Наверное, не случайно мне пришло в голову такое странное сравнение. Я действительно в этот момент творил новый для себя мир. Я вам уже говорил раньше о другом образе — цыпленок, выбирающийся из яйца. В сущности, это одно и то же. Цыпленок ведь, проклевывая скорлупу, разрушает один мир и создает для себя другой. И гудок, наверное, тоже не случайно врезался мне в память. Низкий, рыкающий, он тоже торжественно возвещал о сотворении мира. Моего мира. — Шухмин помолчал несколько секунд, улыбнулся застенчиво, и эта застенчивая, почти робкая улыбка удивительно мило гармонировала со словами «сотворение мира». — Разве я не жил до этой случайной встречи дома с бородатым инженером? Жил, конечно. Но как бы скованный. Спеленутый. Не только не знающий, как выползти из конверта, но даже не знающий, что он спеленут. Пусть в прозрачном, но яйце.
И мгновенное прозрение. Нет, не подумайте, что я в те секунды гордился своей властью и ясно видел свое будущее. Нет, ничего этого не было. Было лишь чувство освобождения от каких-то оков, и угадывались перемены. Они пугали и будоражили одновременно.
А пауза во дворе круглого гелиодомика Игоря Пряхина все росла, росла и вдруг взорвалась. В мгновение ока она сменилась криком моего хозяина, неистовым лаем Рекса, Они оба теребили меня: Игорь тискал, тряс, целовал, а овчарка лизала нас обоих.
— Юрочка, — застонал Пряхин, — сядь. И запомни этот день и этот час. Рядовой инженер Икшинского филиала объединения Гелиотехника Игорь Леонидович Пряхин открыл феномен Шухмина и вошел таким образом в историю. — Он вдруг нахмурился и подозрительно спросил: — Юрочка, а ты не жульничаешь? Ты не протянул какую-нибудь тонюсенькую ниточку в голову Рекса, а?
— Он обвел руками вокруг головы Рекса, и тот, воспользовавшись оказией, лизнул хозяина в нос. — Хм, да нет как будто.
— Игорь, — спросил я, — а может, это не такая редкая вещь, то, что я делаю? Может, это ты просто не слишком, умелый дрессировщик, и по контрасту с тобой…
— Деби-ил! — страстно застонал Игорь. — Боже, как несправедливо устроен наш старенький мир! Я, человек широко образованный, с быстрым, острым умом, настоящий сын двадцать первого века, не могу научить свою собаку — сво-ю! — принести какие-то паршивые шлепанцы с неряшливо стоптанными задниками, а темный и ограниченный монтажник гелиоприборов оказывается наделенным невероятным даром общения с меньшими братьями нашими!
— Темный и ограниченный? — спросил я, свирепо втянул воздух через нос и сжал кулаки. Конечно, я дурачился, но небольшое облачко раздражения все-таки клубилось у меня в голове.
— Прости, Юра, прости! — заорал Пряхин, и гудки на канале испуганно смолкли. — Я потерял голову! Я оскорбил феномена. Первый раз в жизни столкнулся с феноменом и не выдержал испытания, не смог совладать с гадкой завистью. — Он сделал вид, что хочет бухнуться на колени, и я с трудом удержал Пряхина на ногах. От попытки поднять его, наверное, стокилограммовое тело раздражение мое мгновенно улетучилось.
Мы присели, и Игорь как-то очень задушевно и серьезно сказал:
— Юрка, милый, не сердись на мои дурачества. Это от растерянности. От потрясения. От неожиданности. Жили рядом, работали вместе, а оказывается, мы оба не замечали чуда. Чуда с большой буквы, потому что то, что ты делаешь, — чудо!
— Не преувеличивай. В конце концов то, каким образом заставляют собаку принести тапки, вряд ли может потрясти мир.
— Не надо. Это не скромность. — Он внимательно посмотрел мне в глаза. — Это боязнь того, что тебя ожидает.
— А что меня ожидает? И почему ты так уверен, что меня вообще что-то ожидает?
Я задал этот вопрос Игорю Пряхину, но адресовал я его скорее сам себе. Перемены, перемены, они и манили меня, и страшили. Мир за пределами моего яйца, моих пеленок, был так велик, так прекрасно многообразен, так много путей и далей открывались моему мысленному взору, что становилось почему-то печально. До сих пор я не выбирал никаких дорог. Я вступал на те тропы, что случайно оказывались передо мной, брел по ним, следуя их поворотам, и не хотел думать, куда они приведут меня. Я шел по ним в странном оцепенении, как бы в полусне, и не хотел просыпаться. Я ждал. Я оттягивал решение. Теперь настало время перемен, время выбора. В разбитое яйцо обратно не влезешь, цыпленочек. Как бы уютно ты в нем себя не чувствовал.
Мне вдруг пришло в голову, что теперь можно было бы и задрать нос кверху. Не похож, исключителен, феномен. Сладость ощущения избранности. Взгляд сверху вниз на обычных смертных. Я — я пуп земли, я феномен. Я внутренне усмехнулся своим профилактическим прививкам против зазнайства. Чего не было, того не было.
— Не знаю. Не знаю, что именно, — быстро и жарко сказал Пряхин, — но что-то замечательное тебя ожидает. — От избытка уверенности он с силой дернул себя за бороду. — Тебя надо изучать. Ты, надеюсь, понимаешь, что это твой долг перед обществом? Представь, ты нашел клад. Имеешь ли ты право, даже не юридическое, а моральное, прятать его от общества? Отвечай!
— Нет, наверное.
— Наверное, наверное, — передразнил он меня. — Никаких «наверное». У меня есть приятель — биолог. Сейчас он, правда, работает в Киргизии, но я сегодня же свяжусь с ним, и он мне подскажет, с чего начать.
Я спал и вдруг сквозь сон почувствовал, что ногам стало легче и прохладнее. Я подумал, что это Путти, должно быть, спрыгнула с одеяла, и открыл глаза. В утренних косых лучах солнца, что пронизывали мое жилище, в комнате стоял Пряхин, а вокруг него мелким бесом крутилась Путти.
— Все готово, одевайся, едем. Бриться и умываться я тебе не дам.
— А что…
— Никаких что. Через два часа мы должны быть в Калужском университете.
— Не успеем.
— Успеем, — сказал Пряхин и выдернул меня из постели. Все-таки он был очень сильный человек. Выдернуть одним рывком из-под одеяла восемьдесят сонных килограммов… — Тебя одеть или ты уже сам умеешь это делать?
— Иди к черту, узурпатор. По какому праву ты командуешь мною, свободным, гражданином федерации Земля?
— Шевелись быстрее, гражданин. По моральному праву. Или ты забыл, что, моральный долг гражданина федерации — делать все, чтобы способствовать расширению знаний?
Самое смешное, что мы действительно не опоздали, и ровно через два часа, запыхавшись, вошли в длинное двухэтажное здание с надписью на фронтоне «Кафедра этологии». Навстречу шла девушка в зеленом халатике. На руках у нее сидела маленькая сморщенная обезьянка, доверчиво обнимая ее за шею своими стариковскими ручками. У девушки были длинные светлые волосы и голубые глаза. Она улыбнулась нам, и что-то ласково коснулось моего сердца, словно рыбешка ущипнула меня в теплой речке. Бросить все, повернуть обратно, догнать их и сказать: вы обе прекрасны, я не хочу, чтобы вы лишь промелькнули мимо, я люблю вас…
Увы, всерьез влюбляться было некогда, потому что Игорь уже втаскивал меня в большую светлую комнату. Послышалось шипение, я повернулся. Прямо на нас шел здоровенный серый гусь, грозно расправляя крылья. Глаза у него были, впрочем, не очень сердитые, а скорее любопытные.
— Спокойно, — раздался тонкий голос, и вслед за гусем в комнату вошел откуда-то сбоку крошечный человечек в крошечном халатике такого же нежно-зеленого цвета, что и на девушке с обезьянкой. — Спокойно, Гу, — сказал он гусю. Гусь сложил крылья, расслабился и оставил на полу доказательства хорошей работы желудка. — А вы, молодые люди…
— Вы профессор Азизбеков? — спросил Игорь.
— Я профессор Азизбеков, — охотно согласился гномик.
— Я звонил вам сегодня от Эуджена Тареску.
— Да, вы звонили мне сегодня утром от Эуджена Тареску, моего приятеля. Ну и что?
— Как что? Вы же любезно согласились, чтобы мы приехали к вам.
— Что вы говорите? Очень может быть, очень может быть. Я никогда никому ни в чем не отказываю. Значит, я согласился?
— Согласились, и мы специально прилетели в Калугу.
— И прекрасно сделали. Прекрасный город. Прекрасный университет. Прекрасный факультет. Прекрасная кафедра. Прекрасный гусь. Гусь, ты прекрасен!
Гусь натужно сказал «га», и профессор кивнул.
Пряхин был настолько крупнее этолога, что смотрел на него с непреходящим изумлением, как смотрит, наверное, сенбернар на болонку.
— Мы прилетели, чтобы…
— Помню, — прервал его профессор. — У меня прекрасная память. Мой друг Эдуард Тарасов…
— Эдуард Тарасов? — округлил глаза Игорь. — Я звонил вам от Женьки. Я хочу сказать, от Эуджена Тареску.
— И прекрасно. В сущности, разница невелика, вы заметили, что у обоих инициалы совпадают? Э и Т. И оба мои друзья. — Он нахмурился, потер свой лобик крошечной ручкой в коричневых пятнышках пигмента. — Простите меня, я, знаете, бываю несколько несобран… Задумался. До сих пор не могу понять, как использовать вчерашние опыты… Простите, еще раз простите. Я весь внимание. Так вы… Если могу быть полезен?
— Мой друг Юрий Шухмин понимает язык животных, — нервно сказал Пряхин и облизнул губы.
— Угу, понимаю, — пискнул профессор. — И где ваш друг?
— Вот он, — Игорь слегка подтолкнул меня в спину, и я невольно сделал шаг вперед. Гусь коротко и зло шипанул. Очевидно, он был ревнив.
— А язык людей он тоже понимает? — спросил профессор Игоря.
Я начал думать, как поостроумнее ответить гному, но Игорь успел ответить первым:
— Понимает.
— Прекрасно. — Он повернулся ко мне. — Вас зовут?
Не знаю, уж какой бес дернул меня за язык, но я очень вежливо поклонился и элегантно отчеканил:
— Эуджен Тареску, к вашим услугам.
Игорь от неожиданности раскрыл рот, а профессор нахмурился, недовольно повел плечиком.
— Ничего не понимаю. Вы Эуджен Тареску? Но Эуджен Тареску…
— Строго говоря, нет. Я Эдуард Тарасов.
— Вы что, издеваетесь надо мной? — шипанул уже не гусь, а профессор.
Я уже не мог сдержать раздражение, да и не хотел. Мы ничем не обидели карлика, мы были приветливы и почтительны, и если он решил поиздеваться над нами, ответим ему тем же.
— Боже упаси, я просто старался следовать стилю, в котором вы беседовали с нами.
— Гм, гм, однако! И вы считаете, это остроумно?
— Не очень, но по крайней мере я привлек ваше внимание. Вы злитесь, вы сосредоточены, все ваше внимание сконцентрировано на человеке, стоящем перед вами.
— Гм, гм, довольно необычный способ. Но что-то в нем есть. Надо запомнить. Так вы… э…
— Я… э… Азизбеков. — Я, конечно, понимал, что веду себя некрасиво, что непристойно так разговаривать с человеком старше меня раза в четыре, но ничего не мог поделать с собой. — Извините, профессор, но вы прекрасно знаете, что меня зовут Юрий Шухмин. Ведь знали?
— Если честно, да. Однако… Гм… Давненько не встречал такого… Нахала. Не очень обидитесь?
— Нет.
— Тем лучше. А то мне ведь, с вашего разрешения, сто четвертый годок пошел. Кое-что видел, ви-идел… Итак, вы утверждаете, что понимаете язык животных?
— Нет, я так не утверждаю. Я лишь знаю, что понимаю двух собак: пуделя и овчарку.
— А других животных? — спросил профессор.
— Не пробовал.
— Ага, не пробовал. Ну хорошо, перед вами гусь, обыкновенный серый гусь. Один из излюбленных объектов этологов еще со времен Конрада Лоренца. Вы часом не знаете, о чем Гу сейчас думает?
Назойливый сарказм профессора уже изрядно надоел мне, но я сдержался. Я нисколько не волновался. Меня не волновал приговор столетнего этолога, что бы он ни сказал. Я посмотрел на гуся. Голова его напомнила мне маленькое тесное помещение, что-то вроде чуланчика, в котором помещалось всего две мысли-образа: кормушка с зерном и два гуся, отталкивающих друга друга от этой кормушки.
— О еде. Кроме того, он представляет, как отталкивает от кормушки другого гуся.
— Да, конечно, — вздохнул профессор, — это и есть язык животных. Блестяще.
— Да, но…
— Но посудите сами, как вы можете понимать язык животных? Вы его знаете? Вы его изучали? Я двенадцать лет занимаюсь серыми гусями, я стою на плечах гигантов — моих предшественников, и я не могу сказать, что я полностью понимаю их язык. Вы кто по профессии?
— Сейчас я работаю монтажником гелиообогревателей.
— И прекрасно! — радостно просиял профессор. — Это, надо думать, достойнейшее дело. Вы, надо думать, его изучили и его знаете. И ваши приборы работают прекрасно, и в ваших домах зимой тепло, а летом прохладно. Но язык животных… Если бы вы знали, сколько раз за мою долгую жизнь бесконечные владельцы бесконечных тузиков и мурок уверяли меня, что их четвероногие питомцы необыкновенно умны и умеют разговаривать. Увы…
— Спасибо, профессор, — сказал я, — прошу прощения за то, что отнял у вас время. — Меня абсолютно не волновало, что говорил этот гномик.
— Профессор! — взмолился Пряхин. — Юрочка! Как же так? Я же сам, своими глазами…
— Не надо, Игорек, не унижайся. Сейчас Гу взмахнет три раза крыльями, и профессор Азизбеков будет долго истолковывать, что это значит на языке серых гусей и путать Эуджена с Эдуардом.
Я трижды мысленно раскрыл крылья гуся, и он нехотя воплотил мою команду в действие. Серо-белая гамма внутренней поверхности крыльев была благородной. Несколько светлых маленьких перышков выпали от резкого движения, поднялись вверх от взмахов и плавно осели на пол. Одно прилипло к гусиным экскрементам.
— Не-ет, чу-ушь! — зло пискнул старец. Голос его был так высок, что мне показалось, будто где-то отозвалось звоном стекло. — Не может этого быть! Не мо-жет! Элементарная случайность.
— Мо-жет! — в тон ему ответил я. — Мо-жет! Еще как мо-жет! Сейчас он скажет «га» два раза, а это почти что «да, да», - мне стало весело. Вернулось пьянящее чувство всесилия. Я мысленно промычал «га», одновременно представляя, как гусь вытягивает шею и повторяет за мной крик.
— Га! — сипло выдавил из себя гусь, раз и другой.
— И все-таки нет! И еще раз нет! Потому что этого не может быть.
— Но это же было! — плаксивым голосом взмолился Пряхин. — Вы же сами видели.
Ах, хотелось, хотелось инженеру Игорю Пряхину вползти в историю естествознания первооткрывателем феномена Шухмина. Промелькнула у меня в голове эта юркая мыслишка, но я все же успел наступить ей на хвост в последнее мгновение. Стой, феномен. Почему думать о людях плохо тебе легче, чем думать хорошо? Не потому ли, что ты невольно подгоняешь их под себя и стремишься навязать им какой-то дрянной общий знаменатель? Нет, Игорь Пряхин сражается за тебя, выполняет моральный долг гражданина расширять знания. Прости, Игорек.
— Видел, не видел, все это, молодые люди, не имеет никакого значения, — твердо сказал профессор, и мне показалось, что он даже стал выше ростом. — Я знаю, что это невозможно. Я знаю, что телепатии не существует, что никаких приказов отдавать мысленно ни животным, ни людям нельзя. Разговоры, переговоры, слухи. Кто-то о ком-то слышал. Кто-то слышал о ком-то, который якобы видел кого-то… Нет, нет и нет. Наука только тогда наука, когда оперирует проверяемыми и повторяемыми фактами, а не слухами. И от того, что слухи эти повторяются сотни лет, фактами они не становятся. Вступить в мысленный контакт с животным нельзя. Нель-зя! Это чушь, нон-сенс!
— Но… — начал было Пряхин, но профессор уже оправился от шока и твердо стоял на крошечных своих ножках:
— Никаких «но»! Если при мне показывают карточные фокусы — прибавляют, допустим, две карты к двум и демонстрируют пять карт, это не значит, что я тут же должен торжественно признать таблицу умножения ошибочной…
Я понимал, что это детство, рецидивы скелета, прислоненного к дверям учительской в Кустодиевке, но ничего не мог с собой поделать. Старые бесы выползли из каких-то темных подвалов моей душонки и решили поразмяться. Я напрягся, овладел вниманием гуся, заставил его подойти сзади к профессору и слегка клюнуть в мягкое место, если его сухонькую столетнюю задницу можно было назвать мягким местом.
— Что такое? — обернулся ученый. — Гу, пошел!
— Ах, профессор, жаль, что вы не дали гусю клюнуть вас пять раз, как я просил его.
— Пять? — опешил Азизбеков. — Почему пять?
— В знак того, что карт все-таки пять, хоть вы и уверены, что их всего четыре. И не надо ссылаться на таблицу умножения. Дважды два может быть четыре, а карт может быть пять. Спасибо за беседу, всего хорошего.
Пряхин догнал меня только в коридоре и молча шагал рядом. На улице он вздохнул:
— Да, старчик — кремень. И все же…
— Все, Игорек, никаких «но» и «все же». Моральный долг, считай, я уже выполнил и больше отнимать у ученых кошелек не буду.
— Кошелек? Какой кошелек?
— Вот видишь, даже кратковременное общение с ученым мужем уже нарушило твою сообразительность. Наверное, не все ученые похожи на нашего гномика, но, боже, как же они держатся за свои таблицы умножения! И покушаться на их аксиомы — все равно что пытаться вырвать из рук кошелек. Ка-ра-ул! Гра-а-а-бят!
— Красноречив ты стал, братец. Раненое самолюбие в тебе витийствует. Так что, вернешься в Икшу и снова на чердаки?
— А почему бы и нет? Или статус подопытной крысы славнее нашей работы? Спорить с упрямыми учеными мужами, подозревающими тебя в мелком жульничестве, куда менее увлекательное дело, чем устанавливать солнечные батареи. — Я чувствовал, что зол и раздражен. Старичок вцепился в таблицу умножения и удержал-таки ее в руках, а у меня сердце сжималось. Я чувствовал себя ограбленным. Да, конечно, гелиотехник — вполне уважаемая специальность, но… У меня отняли веселое озорство и шальной ветер перемен. Меня заталкивали обратно в мою привычную скорлупу, и — что самое было дрянное — я покорно лез в нее сам. Где-то я читал, что есть металлические сплавы, которые как бы помнят свою форму. Изогнутый каким-то образом стержень, например, можно разогнуть, а потом подогреть — и он снова изогнется, как раньше. Похоже, моя душа также привычно согнулась и сжалась от первого же щелчка по носу. Даже если у души и нет носа.
— Юра, мальчик мой, сколько мы проработали вместе? Года полтора, наверное. И оставались всего лишь сослуживцами, не более. За эти сутки ты стал мне очень близким, и я не позволю тебе сдаваться так бездарно и покорно…
А сам я хотел сдаться? Конечно, стержень норовил принять привычную форму, но жаль, жаль было расставаться с неясными мечтами. А что в них неясного, — зло спросил я себя. Ну хорошо, не эта лаборатория, другая. Не этот ученый, пусть другой. Еще раз проверим, товарищ Шухмин. Попробуем экранировать вас от гуся. А теперь попробуйте заставить яка протанцевать польку.
Для чего? Быть все время подопытным кроликом? Лабораторным инвентарем? Чтобы на меня инвентарный номерок повесили?
Конечно, если бы я сам был ученым… А что, поступить в университет — глядишь, лет через десять и стал бы доктором Шухминым. Господи, я и школу-то кончил с превеликим трудом, и в глазах учителей читал в основном брезгливость. Химия, физика… Неплохо бы до университета еще раз в школу поступить. Знаменитым стал бы побыстрее, чем со звериной телепатией, самый старый первоклассник планеты. Поздно, Юрочка, спохватился. Это только утешители вбивают в голову, что, мол, никогда не поздно. Бывает, что поздно.
Нет, внезапно решил я, не буду я лабораторным инвентарем. Не хочу. Не желаю. Пусть старик Азизбеков гогочет надо мной вместе со своим поносным гусем, если им это так приятно. Конечно, то распоряжалась во мне старая гордыня. Если не овации феномену и туш духового оркестра, то уж лучше не надо никак. Обойдемся. Жил я и без телепатии тихо-спокойно, и сейчас проживу.
Но где-то в самых потаенных уголочках мозга я знал, что и икшинскими чердаками я уже удовлетвориться не смогу. Ах, перевернул все во мне бородатый Игорек. Как жить, что делать…
Мы подлетали уже к Москве, когда Пряхин вдруг повернулся ко мне:
— Юра, цирк! Только ничего не говори сразу.
Цирк. Я выхожу на арену в роскошном золотом, нет, лучше, пожалуй, серебристом костюме. Рядом, вежливо раскланиваясь, идет Путти. С серебристым же бантом… Бра-аво! Ну, выйдете же еще раз, Юрий, сами видите, как публика неистовствует. Меня полюбит акробатка со стройными сильными ногами и смеющимися зелеными глазами. Товарищ Шухмин, вас приглашают на гастроли в Австралию. Боюсь, не смогу, я обещал выступить в этом месяце в Бразилии. И брата будут все спрашивать: скажите, этот необыкновенный артист Шухмин случайно не ваш родственник? Случайно да, радостно и гордо улыбнется брат. Младший брат мой. Знаете, он еще в детстве был необыкновенным ребенком. Представляете, таблицу умножения только к годам двенадцати осилил. И мама будет таскать на мои представления всех своих знакомых и друзей и всем будет говорить, что не успел я родиться, а она уже твердо знала, что дитя феномен.
Смешно. А почему, собственно? Почему это должно быть смешно? А потому что ты же не артист. Ты стеснительная рохля. Ты сначала замочишь от страха свои серебристые штаны, пока выйдешь на манеж, и дети будут весело смеяться и хлопать в ладоши. Клоун, какой прекрасный клоун, мама, он сделал пи-пи в штанишки. Ну а почему бы и не попробовать? Может, в волнующих клочьях тумана, что проносились за окном, как раз и скрывалось что-то вроде цирка?
А возьмут? Ну если придумать хороший номер, отрепетировать его с Путти как следует… Ну не возьмут — значит, не возьмут. Чем я рискую?
Откуда у меня вообще этот прошловековый консерватизм, этот средневековый страх перед переменой профессии? Сколько людей вокруг легко и даже весело круто меняют жизнь. Такие виражи закладывают. Строитель вдруг идет работать братом милосердия в больницу, повинуясь каким-то душевным потребностям, администратор становится аквапастухом и пасет в теплых морях рыбьи стада, инженер превращается в чеканщика по меди, а артист учится обслуживать домашних роботов. И никто не ахает, не всплескивает руками, это естественно и давно стало нормой, а я судорожно вцепился в свое монтажное дело и панически боюсь разжать руки, словно вишу над пропастью. Почему?
Цирк я любил всегда. И когда ребенком попадал на представления, сразу же начинал огорчаться, что оно такое короткое. Удивительное дело, вдруг подумал я, меньше всего мне нравились номера с животными. Не знаю почему, но вид медведей в сарафанах, с мученическим видом катавшихся на велосипедах, или собачек, покорно бродивших по арене на передних лапках, вызывал у меня всегда какую-то неловкость. Люди — это другое дело. И акробаты, и эквилибристы, и жонглеры — все они приводили меня в восторг, все казались существами необыкновенными.
Гм, а почему бы и действительно не попробовать?
Ровно через неделю я подходил с Путти к Хорошевскому цирку в Москве. С огромных ярких щитов у входа на меня летела, распластав руки, красавица с загадочными удлиненными глазами, в воздухе висели жонглеры, пять медведей стояли друг на друге.
Боже, куда я иду с бедной маленькой Путти? Зачем? Но отступать было поздно. Почему поздно, вот, пожалуйста, и вход закрыт. Прекрасный повод вернуться домой с чистой совестью. Конечно, закрыт. Три часа дня. Тебе нужен служебный вход, тупица!
В цирке было сумрачно, остро пахло конюшней. Запах был древний и волнующий.
— Простите, — спросил я какого-то человека с чемоданчиком. — Где у вас директор?
Человек остановился, посмотрел на меня, на пуделька у моей ноги, хмыкнул понимающе и показал пальцем вверх:
— Второй этаж, направо.
— Вы к директору? — спросила меня совсем юная особа, отрывая пальцы от клавиатуры компьютера. — К сожалению, Франческо будет только через час. Вы подождете?
— Да, спасибо. А вы… — пробормотал я, — вы заняты? — Я понимал, что несу чушь, но меня била крупная дрожь, и я уже не понимал, что делаю. Путти посмотрела на меня с брезгливым состраданием.
— В каком смысле? — улыбнулась секретарша. У нее были такие же удлиненные и загадочные глаза, как у летящей женщины на рекламном щите у входа.
— Э… я… — Я хотел было рассмеяться, но вместо смеха из груди моей вырвалось хриплое кудахтанье, и в удлиненных, загадочных глазах запрыгали веселые искорки. — Несколько минут у вас свободных найдется? — наконец с трудом, как полузасохшую пасту из тюбика, выдавил я из себя.
— Ну конечно же.
— Будьте добры, напишите на клочке бумаги какое-нибудь задание для моей Путти. Путти — это…
— Я догадываюсь.
— Прошу вас, — еще раз попросил я дрожащим голосом.
— С удовольствием, — сказала девушка и написала несколько слов на листке бумаги. — Вот…
Я взял листок и прочел: «Протянуть мне лапку».
— Это слишком просто. Добавьте, пожалуйста.
Девушка наморщила лобик от напряжения и дописала: «Пролаять три раза».
— Хорошо, — сказал я. — Вы знаете задание, я знаю задание, а Путти? Я ведь записку вслух не читал, так?
— Так.
— Значит, она не знает?
— Нет.
— Ну, собачка, давай, покажем этой прелестной девушке, что она ошибается.
Не подведи, Путтенька, попросил я ее мысленно и передал ей приказ. Она, бедняжка, тоже чувствовала, что происходит что-то важное, и нервничала. Видеообразы метались в ее головке, и я с трудом замедлил их вращение. Ну, давай. Что значит привычное дело, я сразу почувствовал, как моя собака успокоилась и сосредоточилась.
Она подскочила к девушке, протянула ей лапку и вежливо, виляя хвостом от старания, тявкнула три раза.
— Ой, — сказала девушка, — все точно. Потрясающе. А еще раз можно?
— Конечно. Только что-нибудь еще сложнее. Хорошо?
— Постараюсь.
Мне вдруг стало весело и светло на душе. Чудная девушка. Мне захотелось самому подскочить к ней, лизнуть руку и пролаять три раза.
Она снова наморщила лобик и выставила кончик маленького розового язычка от старания.
— Вот, — протянула она листок.
На листке было написано: «Взять сумочку со стула и положить на диван».
— Путти, ангел мой, — сказал я уже почти игривым голосом, — за работу.
«Теперь ты хороший, — подумала Путти. — Теперь хорошо». То есть подумала она, конечно, не словами, а образами, и образы вызывали у нее определенные эмоции, но я уже давно привык переводить их на человеческий язык, это происходило как бы само по себе.
Путти осторожненько взяла сумочку зубами за самый уголок и так же деликатно положила на диван.
— Молодчина, — улыбнулась девушка. — Можно тебя погладить?
— Это вы мне или Путти? — спросил я, и девушка совсем по-ребячьи прыснула.
— Вы оба молодцы. А…
— Мы хотим работать в цирке. Путти сама меня привела сюда.
— Прекрасно! Хотите, мы будем в одной труппе?
— В одной труппе? — глупо переспросил я и посмотрел на компьютер.
Девушка поняла и улыбнулась.
— Я артистка. Я работаю с мамой. Может, вы видели у входа? Руфина Черутти — это мама. А я Ивонна Черутти. Воздушный полет.
— Юрий Шухмин.
— Очень приятно.
— Я сразу подумал, что ваши глаза очень похожи на глаза вашей мамы. То есть, я хочу сказать, я, конечно, еще не знал, что она ваша мама. Но Ивонна… Почему вы так уверены, что меня возьмут в цирк?
— Ну, во-первых, у вас прекрасный номер. Назовем его «Феноменальные психологические опыты с животными». Нравится?
— Очень! — пылко сказал я.
— А во-вторых, я уверена, что папе тоже понравится.
— Папе? Он у вас…
— Папа скоро уже придет.
— Куда?
— Папа директор этого цирка, а я ему помогаю, когда есть возможность. Вы себе не представляете, сколько дел у директора, от отправки и получения реквизита до шитья костюмов. Хорошо еще, что мы новым компьютером обзавелись. Он и рационы животным составляет, и расписание репетиций, и билеты заказывает при гастролях, гостиницы. Такой милый… А вот и отец.
В комнату вошел черноволосый и черноглазый человек, посмотрел на меня, кивнул:
— Здравствуйте, вы ко мне?
— Папа, это Юрий Шухмин, у него потрясающий номер. Он мысленно передает приказы, своему пуделю, представляешь?
— Ну и что пудель? — хмыкнул директор.
— Как что? Выполняет их.
— Прекрасно. Если бы только все наши сотрудники следовали его примеру.
— Это она, Путти, — поправила Ивонна.
— Отлично. Ее примеру. И как же вы это делаете?
— Что? — глупо спросил я.
— Как вы заставляете ее работать?
— То есть что значит заставляю? А как вы заставляете своих сотрудников выполнять ваши указания? Просьба, приказ, принуждение.
— Гм, я не о том, молодой человек. Как вы дрессируете? Вы с новейшими работами в этой области знакомы? Теперь ведь возможно ускоренное образование у животных условных рефлексов. Тут и добавление в корм определенных веществ, тут и воздействие на мозг облучением…
— Простите, — сказал я. — Я никогда еще никого не дрессировал, даже самого себя. Я просто прошу собаку сделать что-то, и, поскольку она меня любит, чаще всего она охотно выполняет просьбу.
— Правда, папа, Путти прекрасно работает. Так легко, без единой ошибочки…
— Гм… Хорошо, не будем употреблять слово «дрессировка», но в сущности…
— Дело в том, товарищ директор, что просьба моя может быть облечена в слова, а может и быть мысленной.
— Телепатия? — слегка улыбнулся директор.
— Не знаю. — Господи, опять они за свое. — И почему это у людей такая страсть к классификации? Телепатия, не телепатия, аллопатия, гомеопатия, какое это имеет значение? Это же цирк, а не лаборатория.
— И то верно, еще какой цирк, — вздохнул директор. — Не будем схоластами. Что умеет делать ваша необыкновенная собачка?
— Ну что, что собака вообще может делать? Работать на компьютере она, конечно, не сможет, хотя бы потому, что лапа у нее будет нажимать сразу на несколько клавишей.
— Экий вы обидчивый, молодой человек. Боюсь, с вашим характером вам будет нелегко в цирке. Загрызут вас, за милую душу. И не хищники, хищники у нас кроткие. Чего не скажешь о людях.
— Папа, что вы все пикируетесь. Пусть Путти лучше что-нибудь сделает.
— И то верно. Ну-с…
— Ты можешь записать задание на листке и показать Юре.
Директор наклонился над столом, быстро нацарапал несколько слов на листке бумаги и протянул мне. «Лечь на спину». Только и всего. Путти смотрела на меня смеющимися глазами. Это была ее любимая поза, а когда я почесывал ее нежный розовый живот, она излучала чистое блаженство. Это была нирвана. Она громко вздохнула, как иногда делают люди и животные перед чем-то очень приятным, и перевернулась на спину.
— Браво, — сказал Франческо Черутти. — Отлично. Поздравляю! Ивонна, доченька, поговори с нашим новым артистом, введи его данные в свою машинку, поговори с костюмерной, посмотри репетиционное расписание, ну, в общем, ты все сама знаешь, а я побегу, сейчас приедут врачи, будут решать, что делать с Бобом. До свидания.
Директор умчался, а я стоял и почему-то думал, кто такой Боб и что с ним случилось. Все произошло слишком стремительно, и мои неповоротливые эмоции не успели еще должным образом отозваться на очередной кульбит в моей жизни. Ну, эмоции, шевелитесь, возрадуйтесь, черт возьми! Вы же теперь принадлежите не кому-нибудь, а артисту цирка. Но эмоции не торопились впадать в восторг, на душе было как-то смутно, в животе образовался вакуум, холодил нутро неопределенным страхом. На мгновение я замер: я вдруг ясно понял, что ни за какие блага в мире не смогу выйти на манеж. Даже на четвереньках не смогу я выползти на залитый светом прожекторов круг, под перекрестный и кинжальный обстрел сотен и тысяч глаз. Боже, каждое мое движение, весь я сам буду выглядеть глупо и неловко. Мешок картошки держался бы на манеже увереннее и выглядел бы элегантнее. Нет, это было невозможно. Я должен сказать об этом девушке. Зачем морочить ей голову, она была так приветлива…
Но тут меня позвала Ивонна, и я начал отвечать на ее вопросы, глядя, как ее пальцы ловко бегают по клавишам компьютера…
Шухмин слегка усмехнулся и посмотрел на меня.
— Вот так, Николай, я стал артистом цирка. Раз, два — не успел очухаться, как жизнь моя полностью переменилась. На манеж я вышел, штаны не замочил, хотя нервничал, да что нервничал, обмирал. Спасибо Ивонне. — Его лице помягчело, просветлело. — Без нее я бы никогда не смог прижиться в цирке. Это ведь, Коля, совершенно особый мир. Удивительный мир. И знаете, что в нем самое удивительное? То, что цирк почти не меняется. Пробовали, пробовали не раз использовать в цирке новейшие достижения науки и техники, но всегда безуспешно. Человек, например, привык к чудесам микроэлектроники, они никого давно уже не потрясают. Если я, допустим, захочу сейчас поговорить с матерью, я просто наберу ее код, и, где бы она ни была — в Москве ли, в Маниле, где она преподает в Академии зодчества, часы на ее руке пискнут, и она услышит мой голос. Это ли не чудо? А мы сердимся, если на вызов уходит не пять, а десять секунд. Нет, Коля, цирк силен не наукой и не техникой, а совсем другими чудесами. Есть такой артист, может, вы его видели, он сохраняет на месте равновесие на моноцикле — это одноколесный велосипед — и при этом забрасывает себе на голову с десяток чашек и блюдечек — чашечка-блюдечко, чашечка-блюдечко. Потом ложечку. И при этом еще периодически делает вид, что вот-вот упадет. Потрясающий номер. Но самое интересное, что с таким же номером выступал отец этого артиста. И дед. А может быть, и прадед, Люди никогда не устают восхищаться ловкостью, силой, бесстрашием себе подобных. И удивляться. Ты отдаешь приказ домашнему компьютеру сделать то-то и то-то. Он и робота заставит приготовить обед, и квартиру они вместе уберут, и узнает, когда отлетает грузовая ракета на Марс, чтобы отправить баночку собственноручно замаринованных грибков сыну — обычное дело. Но вот выходит на манеж собачка и делает то, что велят ей делать зрители, — и все аплодируют, потому что люди не изменились, и собаки не изменились, и осознают, что собаки не могут найти седьмой ряд, двенадцатое место и лизнуть девочку с красным бантом в правое ухо.
И все содрогаются, когда Ивонна с матерью несутся под куполом, потому что каждый представляет, как страшно, когда под тобой пятнадцатиметровая пропасть. Нет, они не представляют, каким далеким кажется манеж с этой высоты, они никогда не были под куполом цирка. Но они знают, что у многих кружится голова, когда нужно встать на стул, чтобы сменить электролампочку. Зрители… Я каждый раз стою внизу и обмираю от ужаса и гордости за них, когда эти две женщины буквально парят в воздухе.
Ну, появился у меня еще один пудель. Вот она — Чапа. Успокойся, успокойся, дурочка. Три кошки, и стал я главой, таким образом, большого семейства…
— А Ивонна? — спросил я.
Шухмин вздохнул:
— Это сразу и не объяснишь. В тот самый момент, когда я почувствовал, что влюбляюсь в нее отчаянно, она сказала, что… В общем, это долгая история. Любовь под куполом цирка или возможна ли счастливая семья, когда один посвятил себя собакам и кошкам, а другой полетам в воздухе.
Мы все еще находились на стадии обсуждения этого вопроса, когда в один прекрасный день часы, на моей руке вдруг громко запищали. И было это в тот самый момент, когда я громко выговаривал Чапе и Тигру. Тигр — это мой полосатый, кот. И полосы у него тигриные, и характер тигриный, Дерутся они бесконечно, но, к счастью, не очень свирепо. Выступали мы тогда в Сосновоборске.
— Ладно, — говорю, — валите отсюда, звери, надоели вы со своими конфликтами. Хуже животных. — Снимаю часы, нажимаю на «связь» и отвечаю: — Шухмин слушает.
— Наконец-то, здравствуйте, товарищ Шухмин, — говорит кто-то по-русски с изрядным акцентом. — О вами говорит профессор Танихата из Космического Совета.
— Очень приятно, — отвечаю, а сам прикидываю, кто именно меня разыгрывает, потому что, как вы понимаете, никаких особых дел у рядового артиста цирка со Всемирным Космическим Советом, который решает вопросы путешествий, исследований и контактов в космосе, нет.
— Товарищ Шухмин, прежде чем обратиться к вам с просьбой, позвольте спросить вас: вы действительно понимаете язык животных?
Теперь я уже точно знал, что кто-то меня разыгрывает. Космический Совет — одно из самых уважаемых учреждений во Всемирной федерации. Они, конечно, сгорают от нетерпения узнать, как я работаю. Я решил, что это Жюль Чивадзе, знакомый клоун. Поразительный имитатор, и вообще я уверен, что из него вышел, бы прекрасный драматический актер. И розыгрыши у него какие-то милые, симпатичные.
— А как же, дорогой Жюль, а как же, — прыснул я. — Вы же…
— Простите, товарищ Шухмин, — обиженно произнес Жюль, потому что я теперь был уже уверен, это именно он. И говорил он с еще большим акцентом, — меня зовут не Жюль, а Кэндзи. Профессор Кэндзи Танихата, сейчас я очередной председатель Совета.
Он произнес имя «Жюль» как «Жюрь». Да, Жюль очень приятный человек, но в этот момент у меня было острое желание послать Жюля подальше, потому что Тигр опять начал шипеть и выпускать коготки, а Чапа соответственно лаять.
— Ну ладно, что ты хочешь, старина? — спросил я.
— Гм… — произнес мой собеседник, — признаюсь, я не рассчитывал, что у нас сразу возникнут такие… закадычные отношения. Ну что ж, старина — так старина.
Это уже не было похоже на Жюля. У него розыгрыши продолжаются максимум десять секунд. Через десять секунд он сам начинает смеяться.
— Значит, вы не Жюль? — неуверенно спросил я.
— Я вам могу еще раз представиться: профессор Кэндзи Танихата, очередной председатель Космического Совета.
Не знаю, что именно убедило меня — интонации ли голоса, какое-то благородство, но я уже готов был поверить собеседнику.
— Простите, — пробормотал я. — Я сразу… так неожиданно… и потом…
— Понимаю, товарищ Шухмин, я бы на вашем месте тоже решил, что это шутка. И тем не менее я не шучу. Мои коллеги и я очень хотели бы знать, действительно ли вы обладаете способностью понимать язык животных. Правда ли это?
— Да, как будто что-то в этом роде у меня получается.
— Отлично, отлично, — оживился мой собеседник. Он произносил слово «отлично» как «отрично». — Собственно, я не сомневался в этом. Член Совета доктор Иващенко очень живо рассказывал нам об одном вашем выступлении.
— Да, но…
— Прошу прощения. Сейчас я все объясню. Совет как раз ищет человека, наделенного таким даром, и мы бы мечтали познакомиться с вами и объяснить, что к чему. Причем все это не терпит отлагательства. Скажите, товарищ Шухмин, как вам было бы удобнее — чтобы мы прилетели к вам или вы предпочтете слетать в Париж, сейчас Совет заседает в Париже.
Бедная моя голова шла кругом. Она уже давно начала вращаться вокруг своей оси, с того самого момента, когда бородатый Пряхин ворвался в мой тихий мирок и взорвал его покой. Ускорила вращение и Ивонна, окончательно вскружив мне голову. А теперь тысячах в пяти километрах от меня председатель Космического Совета ждал моего разрешения прилететь ко мне. А Тигр и Чапа продолжали банально ссориться, и я показал им кулак.
Ах, слаб, слаб человек, и даже в звездные свои минуты трудно бывает выскочить из привычной наезженной колеи. Конечно, я должен был немедленно лететь в Париж. Космический Совет — шутка ли. С другой стороны, так хотелось, чтобы Ивонна увидела, кто ко мне пожаловал. Чтобы ее загадочные глаза вылезли бы на ее очаровательный лобик от изумления.
— Если бы вы… конечно, я понимаю…
— Сегодня же вечером, с вашего разрешения, мы будем у вас, — сказал мой собеседник. — Пожалуй, так даже лучше. Ваши животные будут работать в привычной обстановке. До вечера, товарищ Шухмин.
— Я стоял, раскрыв рот, как деревенский идиот, и смотрел на замолкшие часы, — продолжал свой рассказ Шухмин. — Невероятность происшедшего никак не укладывалась в сознание. Наоборот, с каждой минутой оно казалось все менее реальным. Голос профессора еще звучал в моих ушах, но становился все менее реальным, таял под напором недоумения. Сомнений. Скепсиса. Этого же просто не могло быть. Председатель Кос-ми-чес-ко-го Со-ве-та. Мне. В Сосновоборск. Юрию Шухмину. «Отрично». «Сегодня же прилетим к вам». Чушь. Хотя бы потому, что этого не, могло быть. Но я пока что еще ни разу не страдал от галлюцинаций. От приступов глупости — да. Нерешительности — еще как. Внутренней душевной неприбранности — почти постоянно. Но галлюцинаций не было.
Боже, как я глуп! Я буквально перелетел через комнату, кинулся к своему портативному компьютеру, дрожащей рукой нажал на клавиши и завизжал:
— Космический Совет, где он сейчас заседает и кто председатель?
— Космический Совет заседает сейчас в Париже, — через несколько секунд ответил компьютер. — Председатель — профессор Кэндзи Танихата.
— Спасибо, ящичек, — сказал с чувством и погладил серебристый бочок моего «Эппла».
Может быть, я никогда не совершу полет с Ивонной под куполом цирка, но я влетел в ее номер.
— Юрка! — испуганно пискнула Ивонна, уронив от неожиданности свой золотой цирковой костюм, который она держала на коленях. — Что с тобой? Ты болен?
— Болезнь еще не основание, чтобы врываться к дамам без стука, — назидательным тоном заметила ее мама, стоявшая в этот момент на голове. При этом она сделала неодобрительный жест ногой. — Ивонна, припомнишь еще матушку, он сделает тебя несчастной.
— Руфина, — с достоинством сказал я, — я никогда не спорю с женщинами, стоящими на голове. Они в таком положении не понимают, где верх и где низ. Но я пришел не для того, чтобы спорить.
— Мама, он пришел сделать мне очередное предложение, — гордо сказала Ивонна. — По моим подсчетам, тридцать шестое.
— Держись, дитя, хотя бы до пятидесятого. Главное — девичья гордость.
— Милые дамы, — торжественно сказал я. — Не надо спорить. Я действительно пришел просить вас, но не руки Ивонны. Я пришел просить о помощи.
— Что-нибудь с животными? — быстро спросила Ивонна.
— Нет. Сегодня вечером у меня будут гости, и мне нужно как-то принять их.
— Ха, — сказала Руфина, потеряла равновесие и упала на пол, — он еще не женился на тебе, а уже норовит эксплуатировать нас.
— Я говорю совершенно серьезно. Сегодня ко мне прилетают председатель и члены Космического Совета.
Может быть, я произнес эти слова с такой торжественностью, может быть, они понимали, что так не шутят, но обе женщины округлили глаза и изумленно уставились на меня.
— Космический Совет? — с благоговейным ужасом переспросила Ивонна, и не было для меня в мире слаще музыки, чем этот голос. — К тебе?
— Детка, твой жених острит, — сказала Руфина, приходя в себя.
— Нет, я не острю, милые дамы. Действительно ко мне прилетают члены Космического Совета.
— К тебе — члены Космического Совета? — еще раз спросила Ивонна.
— Юра, вы настаиваете, что не острите?
— Абсолютно настаиваю. Кроме того, это было бы совершенно неостроумно.
— Но тогда…
— Тогда это значит, что я не шучу. Они действительно будут здесь вечером. Возможно, они успеют на вечернее представление, но я думаю, успеют они или нет, все равно мы должны принять их.
— Юрочка, — сказал Руфина, и сарказм вытаивал из ее голоса на глазах, — вы полагаете, Космический Совет очень интересуется вашими кошками и собаками?
— Я не полагаю, — сухо отчеканил я, — я это просто знаю. Мне сказал об этом сам председатель профессор Танихата. Впрочем, если у вас есть более важные дела, чем прием Космического Совета, я позвоню в ближайшее кафе.
Я не мог сердиться на женщин за недоверчивость. Разве я сам только что не назвал профессора Жюлем и стариной? Просто все мы постоянно и автоматически оцениваем поступающую информацию с точки зрения ее правдоподобия. Своего рода фильтр правдоподобия в наших мозгах. И сквозь этот фильтр мысль о том, что некто Юрий Шухмин, он же Юра, Юрочка и Юрка, малоизвестный артист цирка, выступающий с кошками и собаками, человек, делающий предложение Ивонне руки с постоянством календаря, вызывает острый интерес Космического Совета, проходить никак не желала. Но в конце концов фильтры не выдержали, и обе Черутти всполошились, закудахтали, заметались по комнате.
— Но у нас же ничего нет, — застонала Руфина. — Или угощать их грибным супом, который я сварила еще вчера?
— Мама, помолчи, никакого грибного супа нет, я съела остатки ночью.
— Чудовище, она тайком ест по ночам суп! Что от тебя можно ждать после этого?
Они всплескивали руками, ссорились, смеялись и придумывали меню. Меня отрядили за продуктами. Я помчался в ближайший магазин и по дороге думал, зачем я понадобился Совету.
Перед магазином был небольшой сквер. По сочной траве ползал садовник с тихим жужжанием. Я подошел к нему и подставил ногу. Садовник остановился перед ней и сказал недовольно «простите», объехал ногу и зажужжал громче, набирая скорость.
На колпаке у него белой краской был выведен корявый номер 36. Почему-то именно этот корявый номер, выведенный, очевидно, нетвердой рукой сосновоборских озеленителей, окончательно убедил меня, что я не сплю и не галлюцинирую.
Потом я что-то убирал, составлял какие-то столы, что-то чистил, в общем, выполнял роль домашнего робота, и думать было некогда.
А перед самым началом вечернего представления, когда я готовил своих зверей к выходу, ко мне в комнату ворвался Франческо. Он был взлохмачен, щеки его пылали:
— Юра, у нас на представлении присутствуют члены Космического Совета, представляете? Вы можете это представить?
Я ответил, что вполне представляю, что еще днем знал об этом.
Ну-с, представление прошло вполне благополучно, а после него я познакомился с приезжими, и профессор Танихата рассказал мне о космограмме с Элинии. Когда Танихата кончил, другой член Совета Иващенко спросил меня:
— Похоже, вы действительно обладаете уникальной способностью устанавливать контакт с животными. Ограничиваются ли эти способности кошками и собаками? Или, скажем так, приходилось ли вам вступать в контакт с другими животными, кроме ваших питомцев?
— Да, конечно. Это же цирк. Сейчас у нас в труппе работает, например, группа индийских слонов.
— И вы… можете разговаривать с ними?
— Ну, разговаривать — может быть, не совсем то слово. Это ведь не разговор, а мысленный обмен.
— Обмен чем?
— Эмоциями, образами, информацией.
— Расскажите, товарищ Шухмин, как это получается. Чуть подробнее. Вот вы подошли к слону. Представьте, что я слон.
Все заулыбались, а я наморщил лоб. Мне всегда было безумно сложно переводить мысленный контакт с животными на человеческий язык.
— Я подхожу к слону и как бы включаюсь в него. Я чувствую, когда связь есть. Это… похоже на какую-то гулкость в голове, какой-то еле уловимый фон, как при включенном, но молчащем приемнике. Я посылаю приветствие.
— Как?
— Я не могу объяснить. Я ничего специально для этого не делаю. Я как бы направляю животному какой-то теплый мысленный заряд. И животное, если оно в духе, отвечает мне таким же приветствием. На человеческом языке это выглядело бы так примерно: «Я рад тебя видеть». — «И я тоже». Животные ведь, как правило, необыкновенно отзывчивы на теплоту, прямо тянутся тебе навстречу. Посылаю потом заряд заинтересованности, ну, как бы интересуюсь, как дела. Слон отвечает видеообразом: «Есть хочется, я бы поел сейчас. У тебя в кармане нет ли чего-нибудь вкусненького?» Я отвечаю извинительным видеообразом: «Пустые карманы, пустые руки». Слон отвечает: «Жаль. Ну, ничего». Спрашиваю, как выступления. «Надоело, — говорит, — одно и то же».
— Минуточку, минуточку, — Иващенко так и подался вперед, чуть не упал со стула. — Это безумно интересно. До сих пор вся ваша беседа шла, как вы говорите, на уровне видеообразов. Более или менее конкретные образы на соответствующем эмоциональном фоне. А вот такой ответ, что вы только что привели, мол, «надоело, одно и то же» — это уже более абстрактная мысль. Как вы поняли ее?
— Гм… Вот вы спросили, и я думаю, как вам ответить. Но когда я стоял рядом с Бобом — это самый молодой слон в группе, — у меня не возникало никаких сомнений в том, что он мне сообщает. Сейчас, когда я пытаюсь объяснить себе и вам, как я понял мысль Боба, мне кажется, что она состояла из видеообраза Боба на манеже и эмоционального фона скуки. Но как я воспринимаю этот фон, как я знаю, что это скука, — объяснить я вам не умею. Ни вам, ни себе.
— Но во время общения с животным, вы не испытываете трудностей понимания? — спросил другой член Совета. На жетоне его на груди я прочел: доктор Кэмпбел.
— Ни малейших, — пожал я плечами.
— Будь то слон или, скажем, птица?
— Да, мне приходилось беседовать и с гусем…
— Удивительная способность, — сказал доктор Кэмпбел. — А что говорят по этому поводу ученые — специалисты?
— Специалисты ничего не говорят.
— Как так?
— Очень просто, — пожал я плечами. — Приятель притащил меня к одному известному этологу, так тот и слышать и видеть ничего не желал — не может быть, потому что этого не может быть. Больше я ни в одной лаборатории не был.
— Я вас понимаю, — кивнул доктор Иващенко. — Когда я пытался рассказывать ученым коллегам о вас, реакция была примерно такой же. Но бог с ними, с неверующими. Речь идет о другом. Вы, наверное, догадались, к чему этот визит и весь этот разговор.
— Да, — сказал я.
— Мы отдаем себе отчет, товарищ Шухмин, что значит отправиться на чужую планету, одному, совершенна одному, и пробыть там минимум полгода, помогая почта совершенно незнакомым нам эллам в чем-то, чего мы опять-таки не знаем. Одиночество, опасность, постоянное нервное напряжение. Это минусы. А плюс только один — ощущение своей полезности, нужности…
— Мы хотим, чтобы вы знали: ни малейшего давления на вас мы оказывать не хотим, — сказал профессор Танихата. — Решение ваше и только ваше. Мало того, если вы решите не лететь, никто никогда не упрекнет вас. И это не пустые слова… Даю вам слово. Я первый пойму вас, даже если вы не станете объяснять нам причины отказа.
Конечно, решение должен был принять я. И, конечно, никто никогда не упрекнет меня за «нет». Даже Ивонна, потому что она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и в них я читал: не бросай меня. Как я останусь одна? Кто будет смотреть на меня снизу во время выступления и кто будет делать мне очередные предложения руки и сердца?
Но то они. А я? Я сам? Конечно, здравый смысл тихонько похлопает мне в ладоши, правильно, мол, сделал. Бросить теплую родную Землю, бросить уже ставший домом цирк, бросить Ивонну, бросить своих зверушек. И ради чего? Каких-то нелепых молчаливых эллов, которых я в глаза не видел и видеть не хочу. Вселенная бесконечна, в ней неисчислимое количество обитаемых миров, и если начать всем помогать… Чего ради? Я не эгоист, я рад помочь ближнему, но какие же они ближние, эти бесконечно далекие абстрактные существа. Чего ради? Ради призрачного ощущения своей полезности? Так ты и на Земле можешь быть полезен. Ты и так полезен.
О, здравый смысл умеет уговаривать! Миллионы лет оттачивает он свое красноречие. Смотрите, пропадете, сгниете без меня.
Ну а совесть? Разве не начнет она выползать со скорбным стоном в тихие минуты, когда ты один на один с собой? Не начнет вздыхать: не помог, не помог. Нарушил великий закон нашей жизни — каждый должен стремиться помочь каждому.
Конечно, здравый смысл громок и самоуверен, а у совести голосок тонкий, и чаще всего она не умеет витийствовать, а шепчет косноязычно.
И все же, и все же… Все почтительно молчали, и я вдруг услышал в голове ту же беззвучную гулкость, что слышал при разговорах с животными. Но теперь животных не было, были лишь люди: пять членов Космического Совета, три члена семейства Черутти и клоун Жюль Чивадзе. Я никогда до сих пор не читал человеческие мысли, скорее наоборот. Но сейчас гулкая тишина все росла, надувалась шаром в моей голове и вдруг лопнула с легким шорохом, и я услышал, да, услышал мысли людей.
«Откажется, — думал Танихата, — это невыполнимая просьба…»
«Он долго молчит… — думал доктор Кэмпбел. — Странное молчание. Уж не собирается ли он…»
«Неужели он скажет «да»?» — думал доктор Иващенко.
«Юра, ну что же ты, это же страшно, ты можешь погибнуть, нет, нет, нет», - думала Ивонна.
Да, думать, в общем-то было не о чем. Все это понимали. И я тоже. Просьба безумная.
— Я решил, — сказал я. — Я вынужден сказать «да».
Что такое, что за вздор, я же хотел сказать «нет»! Я твердо решил сказать «нет». Я и губы чуть растянул, и кончик языка прижал к верхним зубам. Что за вздор?
— Юрка! — кричала Ивонна. — Юрка!
Я не понимал, что было в этом крике: то ли отчаяние и горе, то ли гордость за меня, то ли то и другое вместе.
— Товарищ Шухмин, — пробормотал профессор Танихата, и в его непроницаемых японских глазах блеснули — или мне показалось? — слезы.
— Браво! — крикнул доктор Иващенко. — Знай наших!
— Это безумие, это безумие, — бормотал доктор Кэмпбел и улыбался при этом светло и торжественно.
А я молчал, и грудь холодил восторг безумия, и здравый смысл, здравый смысл, а не совесть, громко и жалобно стонал. Потом, потом пусть сводит со мной счеты старый мудрец здравый смысл. Сейчас я воспарил, первый, может быть, раз в жизни воспарил, а стало быть, жизнь моя уже не может быть никчемной. И какие бы глупости ни делал я раньше, как бы ни был глуп и нерешителен — все пошло горючим в костер, который и вознес меня сейчас жарким своим пламенем к человеческому званию.
Шухмин замолчал и долго сидел с закрытыми глазами, словно даже воспоминание об этих минутах утомило его. И я молчал. Я давно забыл о книге, забыл, для чего я здесь, и лишь диктофон в моих руках напоминал о деле.
Шухмин вздохнул глубоко, усмехнулся:
— Коля, — сказал он мне, — вы видите, я стараюсь рассказывать вам все без прикрас. И я очень прошу вас, избегайте в своей книге восклицательных знаков. Всяких там высоких слов вроде «геройство» и «подвиг». Достаточно я от других их наслышался. Никакое это не было геройство, и не было никакого подвига. Так все просто сложилось. Сам не знаю, как.
Ну, назавтра я встретился с доктором Трофимовым, который возглавлял экспедицию, побывавшую на Элинии. Он рассказал мне все, что знал, показал снятые там пленки. Атмосфера планеты соответствует земному среднегорью, вода в изобилии. Специальная бригада начала готовить для меня запас суперконцентрированной пищи, медикаментов, одежды.
Еще через два дня я уже лежал в кресле и смотрел на экранчик монитора, на котором в легкой голубой дымке стремительно уменьшалась родная Земля. На этом симпатичном шарике остались все, кто был мне дорог: мама, Ивонна, звери. Я гнал от себя картину проводов, я отталкивал ее от себя. Там я не сдерживался, потому что знал: никакая сила не удержит слезы, они катились и катились по щекам, и на горло был надет зажим. Я не мог даже проглотить эти слезы. Последний раз я увидел их с площадки стартовой башни. Две крошечные фигурки внизу. Сердце мое тянулось туда, к ним. Оно не хотело расставаться.
Но здесь, на «Гагарине», мне не хотелось, чтобы меня видели заплаканным.
Сказать, что я страшился предстоящего, — значит не сказать ничего. Я испытывал тоскливый ужас больного, которого катят на каталке в операционную на операцию, во, время которой мало кто выживает. Этот ужас анестезировал меня, я буквально одеревенел. Поздно, уже поздно. Мышцы не слушались. Не соскочить с этой бесшумной проклятой качалки, которая неуклонно катит меня к операционной. Поздно.
Почему, почему я брякнул это безумное слово «да»? Кто тянул меня за язык, который я прижал к верхним зубам, чтобы сказать «нет»? Прекрасное слово «нет», такое простенькое словцо, почему я не смог произнести его? Я бы расчесывал сейчас густую шерсть Путти и Чапы, и Чапа смотрела бы на меня своими желтыми глазами и просила бы: ну почеши еще бок, что тебе, жалко? А вечером я сделал бы Ивонне тридцать седьмое предложение, и она сказала бы: я должна начать делать зарубки на палке, как Робинзон Крузо, а то я могу потерять счет.
Ко мне подошел один из членов экипажа космоплана, улыбнулся и сказал:
— Товарищ Шухмин, вы останетесь бодрствовать или предпочитаете впасть в спячку?
— То есть проспать всю дорогу?
— Да, — улыбнулся высоченный белокурый красавец. — Как медведь в берлоге. Большинство, правда, предпочитают работать. Все, что обычно откладывается на, нашей суетной Земле. Но некоторые выбирают спячку.
— Да-да! — вскричал я с таким жаром, что красавец удивленно посмотрел на меня. — Только спячка.
— Тогда я провожу вас к экспедиционному врачу. Удивительно было погружение в этот гипотермический сон.
Ведь при обычном засыпании никогда нельзя точно уловить границу между бодрствованием и сном. Она зыбка, размыта. А здесь похоже было, что кто-то медленно гасит свет, и темнота плавно плывет ко мне, вот она уже близко. Сейчас коснется меня, уже — я понял, что сплю.