Питер БиглПоследняя из единороговСборник

Peter S. Beagle

The Last Unicorn. Two Hearts


The Last Unicorn © 1968 by Peter S. Beagle & Avicenna Development Corporation

Two Hearts © 2005 by Peter S. Beagle & Avicenna Development Corporation

© Издание на русском языке, перевод на русский язык оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019

* * *

Последняя из единорогов

Посвящается памяти доктора Олферта Даппера, который в 1673 году видел дикого единорога в Мэне, и Роберту Натану, заметившему одного-двух в Лос-Анджелесе.

I

Она жила в сиреневом лесу, одна. И была, хоть того и не знала, очень стара, окрас ее больше не напоминал беспечную морскую пену, а походил скорее на снег, падающий в лунной ночи. Но глаза еще оставались ясными, не усталыми, и двигалась она, точно тень по поверхности моря.

Какое-либо сходство с рогатой лошадью, а единорогов часто изображают такими, в ней отсутствовало – она была поменьше, с раздвоенными копытами и обладала той древнейшей, безудержной грацией, какой никогда не встретишь у лошадей, только олени носят в себе застенчивое, слабое подражание ей да насмешливо танцующие козы. Шея единорога была длинна и стройна (отчего голова казалась меньше ее настоящих размеров), а грива спадала почти до середины спины, мягкая, как пух одуванчика, и нежная, как перистые облака. А еще у нее были заостренные уши, тонкие ноги с опушкой из белых волос вкруг щи-колок и длинный рог над глазами, который сиял даже в наитемнейшую полночь, переливаясь собственным, таким, как у морских раковин, светом. Рогом она убивала драконов, исцеляла королей, чьи отравленные раны не желали затягиваться, и сбивала с деревьев каштаны для медвежат.

Единороги бессмертны. Они уединенно живут всегда в одном месте, такова их природа: обычно в лесу, где есть озеро достаточно чистое, чтобы единорог мог видеть в нем себя, – ибо они немного тщеславны и знают, что прекраснее их нет существ на свете, да и волшебнее тоже. Совокупляются они очень редко, и не существует мест чудотворнее того, где родился единорог. Когда она в последний раз видела другого единорога, с ним были юные девы, которые приходили искать ее и поныне; правда, в то время они говорили на другом языке, – впрочем, она ничего не ведала о месяцах, годах, столетиях и даже временах года. В ее лесу всегда стояла весна, потому что она жила здесь и бродила целыми днями среди огромных буков, и присматривала за животными, которые обитали в земле или под кустами – в гнездах и пещерах, на почве и верхушках деревьев. Поколение за поколением, равно и волки, и кролики, охотились и любились, и производили потомство, и умирали, а поскольку единорог ничего этого не умела, она не уставала наблюдать за ними.

В один из дней случилось так, что в лес заехали двое всадников с длинными луками, они охотились на оленя. Единорог шла за ними – так осторожно, что даже лошади их ее не учуяли. Вид людей наполнял ее старинной, медленной, странной смесью нежности и страха. Она никогда не позволяла людям, если могла, увидеть ее, но любила наблюдать за ними, скача рядом, и слушать их разговоры.

– Не нравится мне ощущение, которое рождает этот лес, – ворчал охотник постарше. – Твари, что живут в единорожьем лесу, со временем обзаводятся собственной малой магией, касающейся большей частью способности исчезать. Не найдем мы здесь добычи.

– Единороги давно сгинули, – сказал второй. – Если, конечно, когда-нибудь существовали. Лес как лес, ничем не хуже прочих.

– Тогда почему в нем не опадает листва и не ложится снег? Говорю тебе, один единорог еще остается в мире – веселенькая, сказал бы я, судьба выпала старику, – и пока он живет в этом лесу, не найдется охотника, который, возвращаясь отсюда домой, сможет приторочить к седлу хотя бы синицу. Поезди здесь, поезди, увидишь сам. Я их фокусы знаю, единорогов-то.

– Из книг, – ответил второй. – Только из книг, сказок да песен. За годы правления трех королей никто даже тени единорога не видел ни в нашей земле, ни в любой другой. Ты знаешь о единорогах не больше моего, ибо и я читал те же книги и слышал те же рассказы, но и ты ни одного не видал.

Первый охотник некоторое время молчал, второй тоскливо насвистывал что-то сам себе. Наконец первый сказал:

– Моя прабабка однажды видела единорога. Рассказывала мне об этом, когда я был маленьким.

– Да ну? И что, она поймала его, взнуздала золотой уздечкой?

– Нет. У нее такой не было. Да и не нужна для поимки единорога никакая золотая уздечка, это все сказки. Требуется только одно – чистое сердце.

– Да-да. – Молодой охотник хмыкнул. – Ну, может, хоть прокатилась на единороге верхом? Без седла, под деревьями, как нимфа начала времен?

– Моя прабабка боялась крупных животных, – ответил первый охотник. – И кататься на нем не стала, просто сидела совсем неподвижно, а единорог положил голову ей на колени и уснул. Прабабка даже не шелохнулась, пока он не проснулся.

– На что он походил? Плиний описывает единорога как животное лютое, тело у него лошадиное, голова оленья, ноги слоновьи, а хвост медвежий; с густым воющим голосом и единственным черным рогом в два локтя длиной. А китайцы…

– Прабабка сказала только, что от единорога приятно пахло. Запаха любого животного она не переносила, даже кошки или коровы, а уж о диких и говорить нечего. Но запах единорога ей понравился. Она как-то даже расплакалась, рассказывая о нем. Конечно, она была тогда совсем старой и плакала над всем, что напоминало ей о молодости.

– Давай повернем и поохотимся где-то еще, – резко сказал второй охотник.

Единорог, позволяя им развернуть лошадей, тихо отступила в заросли и снова вышла на тропу, лишь когда они изрядно отдалились. Мужчины в молчании доскакали до опушки, и там второй охотник негромко спросил:

– Как думаешь, почему они ушли? Если, конечно, существовали.

– Кто знает? Времена меняются. Назвал бы ты этот век пригодным для единорогов?

– Нет, но я сомневаюсь, что и до нас существовал человек, полагавший, будто его время пригодно для единорогов. Сейчас мне чудится, что я слышал какие-то россказни, – да только был тогда слишком сонным от вина либо думал о чем-то другом. Ну неважно. Если поспешим, света для охоты нам еще хватит. Поскакали!

Они вылетели из леса, пятками бия лошадей, чтобы те пошли галопом, и понеслись прочь. Однако, прежде чем они скрылись из глаз, первый охотник оглянулся через плечо и прокричал – так, точно видел в тенях единорога:

– Оставайся, где ты есть, бедная зверюга. Другого мира нет для тебя. Оставайся в своем лесу, следи, чтобы деревья твои зеленели, а друзья жили долго. И не думай о юных девах, они никогда не становятся чем-то большим глупых старух. Удачи тебе.

Единорог, постояв на закраине леса, произнесла вслух:

– Я – единственная из оставшихся.

То были первые слова, какие она вымолвила, пусть даже обращаясь к себе, за более чем сто лет.

«Не может быть», – думала она. Одиночество никогда не огорчало ее, как и то, что ей давно не доводилось видеть другого единорога, ибо она знала, что в мире есть существа подобные ей, а в большем единорог, чтобы чувствовать себя среди своих, и не нуждается.

– Я знала бы, если бы все остальные ушли. И ушла бы тоже. Ничего с ними случиться не может, как не может случиться со мной.

Собственный голос напугал ее, вызвал желание побегать. Она летела по темным тропам своего леса, стремительная и светозарная, минуя внезапные поляны, невыносимо сверкавшие травой или накрытые мягкими тенями, сознавая все вокруг, от трав, что касались ее лодыжек, до мгновенных, серебристых и синих проблесков насекомых в приподнимаемой ветром листве.

– О, я никогда не ушла бы отсюда, никогда не смогла бы, даже если б и вправду осталась единственным единорогом на свете. Я знаю, как жить здесь, знаю каждый запах и вкус, каждую жизнь. Что могла бы я снова искать в мире, кроме этого леса?

Но когда бег ее наконец прервался и она замерла, прислушиваясь к воронам и перебранке белок над ее головой, единорог погадала: «А вдруг они скачут все вместе в дальней дали отсюда? Что, если они прячутся и ожидают меня?»

И после этого первого мига сомнения единорог уже не знала покоя: с минуты, когда ей представилось, как она покидает свой лес, единорог больше не могла оставаться в каком-то одном месте, не испытывая желания попасть куда-то еще. Она обегала свое озеро рысью, то в одну, то в другую сторону, неспокойная и несчастная. Единорогам не дано совершать выбор. Она говорила нет, и да, и снова нет, день и ночь, и впервые почувствовала, как минуты ползут по ней, точно черви. «Я не уйду. Никто не видел единорогов какое-то время, но это не значит, что они исчезли, все до единого. Даже будь это правдой, я не ушла бы. Я живу здесь».

В конце же концов, она проснулась в разгар теплой ночи и сказала себе: «Да, но сейчас». Она спешила по лесу, стараясь ни на что не глядеть, не слышать запахов, не чувствовать земли под раздвоенными копытами. Животные, которые передвигаются во мраке, – совы, и лисы, и олени – поднимали, когда она пробегала мимо, головы, однако единорог на них не смотрела. «Мне нужно уйти быстро, – думала она, – и вернуться как можно скорее. Может быть, далеко идти не придется. Однако отыщу я других или нет, но вернусь очень скоро – как только смогу».

Уходившая от опушки дорога поблескивала, точно вода, и ступая по ней уже вдали от деревьев, единорог поняла, насколько дорога жестка и длинна. И едва не повернула назад, но лишь вдохнула всей грудью лесной воздух, еще плывший за ней, и продержала его во рту, точно цветок, так долго, как смогла.

Длинная дорога поспешала в никуда и конца не имела. Она пробегала через деревни и городки, по равнинам и горам, по каменным пустошам и вдруг сменявшим камень лугам, но никому из них не принадлежала и нигде не останавливалась отдохнуть. Дорога неслась вровень с единорогом, и тянула ее за ноги, точно отлив, сердясь на нее, никогда не давая ей замереть и прислушаться, как привыкла она, к воздуху. Глаза единорога были вечно полны пыли, грива стала жесткой, отяжелела от грязи.

Время всегда обходило ее в лесу, теперь же сама она проходила, совершая свой путь, сквозь время. Деревья сменяли окраску, встречные животные обрастали густыми шкурами и снова теряли их; тучи ползли или мчались перед меняющимися ветрами, и розовели или золотились от солнца, или становились серо-сизыми от гроз. Куда бы ни попадала единорог, она искала свой народ, но и следа его не находила, и во всех языках, какие слышала на пути, для него не осталось даже названия.

Одним ранним утром, собравшись сойти с дороги и поспать, она увидела мужчину, который мотыжил свой огород. Зная, что ей следует спрятаться, она, однако ж, стояла, наблюдая за его работой, пока мужчина не распрямился и не увидел ее. Он был тучен, щеки его с каждым шагом попрыгивали.

– О, – вымолвил он. – О, какая красавица.

И вытянул из штанов ремень, завязал на нем петлю и неуклюже потопал к единорогу, скорее порадовав ее, чем напугав. Мужчина знал, кто она, и знал свое назначение: мотыжить репу и гоняться за теми, кто источает свет и бегает быстрее него. При первом его наскоке единорог отступила – так легко, точно это ветер отнес ее в сторону.

– На меня охотились с колоколами и стягами, – сказала она. – Люди знали, изловить меня можно, лишь сделав охоту столь дивно красивой, что я подойду полюбоваться ею. И все равно не поймали ни разу.

– Видать, оскользнулся, – сказал мужчина. – Стой на месте, красоточка.

– Никогда я не понимала, – задумчиво произнесла единорог, пока мужчина поднимался с земли, – что вы мечтали сделать со мной, пленив.

Мужчина скакнул снова, и она ускользнула от него, словно дождь.

– Думаю, вы и сами того не знали, – сказала она.

– Ну, стой же, стой, не бойся.

Потное лицо его покрывали полоски грязи, дух он переводил с трудом.

– Хорошенькая, – пыхтел он. – Хорошенькая кобылка.

Кобылка? – Единорог протрубила это слово так пронзительно, что мужчина замер и зажал ладонями уши. – Кобылка? – гневно спросила она. – Я – лошадь? Так вот за кого ты меня принимаешь? Вот кого тебе хочется видеть?

– Добрая лошадка, – отдувался мужчина. Он привалился к тыну, вытер лицо. – Я отчищу тебя скребницей, отмою, станешь самой красивой из здешних кобыл. – Он снова протянул к ней руку с ремнем и пообещал: – На ярмарку тебя отведу. Иди ко мне, лошадка.

– Лошадка, – сказала единорог. – Так ты ее норовишь изловить. Белую кобылу с полной репьев гривой.

Он подступил поближе, и единорог, подцепив рогом ремень, вырвала его из руки мужчины и зашвырнула через дорогу в поросль ромашек.

– Лошадка, говоришь? – всхрапнула она. – Вот тебе лошадка!

С мгновение он простоял совсем рядом с ней, серые глаза ее смотрели в его глаза, маленькие, усталые, изумленные. Затем она повернулась и понеслась по дороге, да так быстро, что увидевшие ее восклицали:

– Вот это лошадь! Вот это лошадь так лошадь!

А один старик негромко сказал жене:

– Это арабский скакун. Я плыл однажды на корабле с арабским скакуном.

С этого дня единорог избегала селений, даже по ночам, – если, конечно, отыскивала путь, позволявший их обойти. Но и при том несколько раз находились люди, что гнались за ней, – впрочем, всегда как за бродячей белой кобылой и никогда с весельем и почтительностью, кои приличествуют ловитве единорога. Они сжимали в руках веревки и сети, приманивали ее кусками сахара, называя кто Бесс, кто Нелли. Иногда она замедляла бег, позволяя их лошадям учуять ее, а после смотрела, как те отпрядывают, и кружат на месте, и уносят своих перепуганных седоков. Лошади всегда узнавали ее.

«Как это может быть? – удивлялась она. – Наверное, я могла бы понять, если бы люди забыли единорогов или переменились настолько, что возненавидели их и желают убить, увидев. Однако не узнавать их вовсе, смотреть на них и видеть кого-то еще – какими же тогда видят они друг друга? Какими видят деревья, дома, настоящих лошадей и собственных детей?»

А временами думала: «Если люди не узнают того, на что смотрят, так, может быть, единороги по-прежнему живут в мире, непризнаваемые и довольные этим?» Однако она понимала, без надежд и тщеславия, что люди изменились и мир изменился с ними лишь потому, что единороги ушли из него. И все-таки продолжала идти по жесткой дороге, хоть с каждым днем и жалела все сильней и сильней, что покинула свой лес.

И вот однажды под вечер прилетел, вихляясь на ветру, мотылек и легко опустился на острие ее рога. Был он весь бархатистый, темный и пыльный, с золотистыми пятнышками на крыльях, тонкий, как лепесток цветка. Пританцовывая, он отсалютовал ей завитыми усиками.

– Я – бродячий картежник[1]. Как поживаете?

Впервые за время ее странствия единорог рассмеялась.

– Что ты делаешь здесь в столь ветреный день, мотылек? – спросила она. – Ты же простудишься и умрешь много раньше положенного.

– Так смерть всегда хватает то, что людям позарез[2], – сообщил мотылек. – Дуй, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки![3] Я грею руки в жаре бытия[4] с великим всесторонним облегченьем.

Сидя на кончике рога, он тускло светился, как клочок полумглы.

– Знаешь ли ты, кто я, мотылек? – с надеждой спросила единорог.

И он ответил:

– Еще как. Ты рыбный торговец[5]. Ты мое все, мой солнечный свет, ты стара, и седа, и сонлива[6], ты рябая, чахоточная Мэри Джейн. – Мотылек помолчал, колыша крыльями на ветру, и тоном светской беседы добавил: – Имя твое – колокол златой, что в сердце у меня подвешен[7]. Чтобы назвать его только раз, я бы тело мое разбил на куски.

– Так назови, – взмолилась единорог. – Если ты знаешь мое имя, назови его.

– Румпельштильцхен, – радостно сообщил мотылек. – Что, съела? Нет, не получишь ты медали. – И он заплясал, мерцая, и спел: – Не пойти ли тебе домой, Билл Бейли, не пойти ли, куда прежде ходить не мог[8]. Засучи рукава, Винсоки[9], трудно звездочку поймать, если скатится за гору[10]. Глина спит, а кровь бродяжит[11]. И во всем приходе меня будут звать «Убей-бес»![12]

Глаза его ало поблескивали в отсветах рога.

Единорог вздохнула и побрела дальше и позабавленная, и разочарованная. Так тебе и надо, думала она. Глупо ждать от мотылька, что он признает тебя. Они только и знают, что стихи, да песни, да то, что услышали от кого-то. Побуждения у них самые добрые, но разумения никакого. Да и откуда ему взяться? Слишком быстро они умирают.

Мотылек, важно прогуливаясь по рогу, спел:

– Раз, два, три, хитрюга[13], – и вдруг закружился, голося: – Я не буду, Отчаянье, падаль, кормиться тобой[14], ты вот взгляни на этот одинокий путь[15]. Ах, проклят тот, кто любит, – подозревая, любит так же сильно[16]. Ты, кто греков всех милее[17], приходи сюда скорее с гневным воинством фантазий, коему лишь я владыка[18], и каковое поступит в продажу всего на три дня по даровым летним ценам. Люблю тебя, люблю, о ужас, ужас, ужас, сгинь, ведьма, сгинь, рассыпься[19], плохое же ты выбрала место, чтобы хромать[20], ох, ива, зеленая ива[21].

Голос его звенел в голове единорога, словно осыпь серебряных монет.

Мотылек сопровождал ее до конца этого гаснувшего дня, но когда солнце село и по небу поплыли розоватые рыбы, он спорхнул с рога и, повиснув перед ней в воздухе, воспитанно сообщил:

– Я должен сесть в поезд «А»[22].

И единорог увидела нежные черные прожилки в его пронизанных светом облаков бархатных крыльях.

– Прощай, – сказала она, – надеюсь, ты еще услышишь много новых песен.

То было лучшее прощание с мотыльком, какое она сумела придумать. Однако мотылек не покинул единорога, но закружил над ее головой, приобретя в синем вечернем воздухе вид менее удалой и менее нервный.

– Лети же, – попросила она. – Слишком холодно уже для прогулок.

Но мотылек все медлил, мурлыча что-то себе под нос.

– Македонийцами мы кличем их коней, – рассеянно поведал он, а затем отчетливо произнес: – Единорог. На старофранцузском unicorne. На латыни unicornis. Буквально однорогий: unus – один, cornu – рог. Баснословное животное, похожее на лошадь с одним рогом. О, я и кок, и капитан, и штурман брига «Нэнси»[23]. Тут кто-нибудь видел Келли?[24]

Он радостно затрепетал в воздухе, и первые светляки заморгали вокруг в удивлении и серьезных сомнениях.

Единорог же, услышав свое имя наконец-то произнесенным, была ошеломлена и обрадована до того, что даже упоминание о лошади пропустила мимо ушей.

– О, так ты узнал меня! – вскричала она, и упоенный выдох ее отбросил мотылька футов на двадцать. Когда же он кое-как возвратился назад, единорог взмолилась: – Мотылек, если ты и вправду понял, кто я, скажи, не видел ли ты таких, как я, скажи, куда мне идти, чтобы найти их. Куда они подевались?

– Бабочка, бабочка, где же мой папочка?[25] – пропел он в редеющем свете. – Кто сделался шутом, отмечен колпаком, а если ты дурак, заметно все и так[26]. Ах, если б я мог стать моложе и впиться в этот рот![27]

Мотылек снова опустился на кончик рога, и единорог увидела, что бедняга дрожит.

– Прошу тебя, – сказала она. – Мне нужно знать лишь одно – есть ли где-нибудь в мире другие единороги. Скажи, мотылек, что подобные мне существуют, и я поверю тебе и возвращусь в мой лес. Я так давно ушла оттуда, а ведь обещала вернуться поскорее.

– Мчи грядою лунных гор, – начал мотылек, – мчи долиной тьмы и хлада…[28] – Но вдруг остановился и продолжил совсем другим, странным голосом: – Нет-нет, слушай, не слушай меня, слушай. Ты сможешь отыскать своих, если тебе хватит отваги. Давным-давно они прошли всеми дорогами, и Красный Бык гнал их перед собой, затаптывая следы. Пусть ничто тебя не страшит, не ищи половинной надежды.

Крылья его коснулись шкуры единорога.

– Красный Бык? – спросила она. – Кто это – Красный Бык?

Мотылек снова запел:

– Иди за мной. Иди за мной. Иди за мной. – Но затем сильно потряс головой и продекламировал: – Крепость его как первородного тельца, и роги его, как роги буйвола; ими избодет он народ весь, какой есть, до пределов земли[29]. Слушай, слушай, слушай быстро.

– Я слушаю! – вскричала единорог. – Где мой народ, и кто такой Красный Бык?

Но мотылек подлетел, смеясь, к ее уху.

– Мне снился страшный сон – я крался по земле, – пропел он. – Все собаки разом – Трэй, Бланш и Милка[30] – лают на меня, змеюки маленькие, все шипят, и нищеброды в город входят[31]. А за ними раки на хромой собаке.

Еще мгновение он проплясал перед нею в сумерках, а потом отлетел, трепеща, в фиолетовые тени придорожья, припевая:

– Либо ты, либо я, мотылек! Рука в руке, рука в руке, рука в руке…

Последним, что увидела единорог, был его легкий полет меж стволами деревьев, впрочем, глаза могли и обмануть ее, ибо ночь уже наполнилась крыльями.

«По крайности, он узнал меня, – печально думала она. – Это что-нибудь да значит. – Но тут же ответила себе: – Нет, ничего это не значит, кроме того, что кто-то когда-то пел песню о единорогах или читал стихи. Да, но Красный Бык. Что он подразумевал? Еще одну песню, я полагаю».

Шла она медленно, и ночь смыкалась вокруг нее. Низко спустившееся небо было почти совершенно черным, лишь в одном его месте светилось желтоватое серебро – там луна ползла за плотными тучами. Единорог негромко напевала самой себе песню, давным-давно слышанную ею в лесу от юной девы:

Ты знай: поселюсь я в доме твоем

Не прежде, чем в туфельке – кот с воробьем,

А ты не придешь ко мне никогда —

Не прежде, чем выплюнет рыбу вода[32].

Слов она не понимала, но мелодия нагоняла на нее тоску по дому. Ей казалось теперь, что, едва выступив в путь, она слышала, как осень начинает потряхивать буки ее леса.

И наконец она улеглась в холодной траве и уснула. Нет на свете существ осторожнее единорогов, но когда они спят, то спят крепко. И все-таки, если бы ей не снился дом, она, уж верно, пробудилась бы от приближавшегося к ней в ночи перестука колес и позвякиванья колокольчиков, даром что колеса эти были обмотаны тряпьем, а колокольца укутаны в шерсть. Но единорог была слишком далеко оттуда, дальше, чем мог улететь звон колокольцев, и потому не проснулась.

Девять фургонов – каждый был обтянут черной тканью, каждого влекла тощая черная лошадь и каждый оголял решетчатые бока, когда ветер вздувал его черные завесы. Первым правила коренастая старуха, а на саване его красовались с двух сторон надписи большими буквами: ПОЛНОЧНЫЙ БАЛАГАН МАМЫ ФОРТУНЫ. И ниже, буквами помельче: Творения ночи при свете дня.

Когда первый фургон поравнялся с местом, где спала единорог, старуха резко натянула поводья, и черная лошадь ее встала. Встали и другие фургоны, ожидая в безмолвии, когда старуха с уродливой грацией спрыгнет на землю. Бесшумно подкравшись к единорогу, старуха долго вглядывалась в нее, а затем произнесла: «Так-так. Ну, будь благословенна сухая скорлупа моего сердца. Сдается, я вижу последнего из них». Голос ее оставлял в воздухе привкус меда и черного пороха.

– Если б он знал, – сказала старуха и обнажила в улыбке галечные зубы. – Но я, пожалуй что, ему не скажу.

Она оглянулась на черные фургоны и дважды щелкнула пальцами. Возницы второго и третьего соскочили с козел и приблизились к ней. Один, как и старуха, приземистый, темный и беспощадный. Другой был высок и худ, а на лице его выражалось исполненное решимости недоумение. Старый черный плащ, зеленые глаза.

– Что ты видишь? – спросила старуха у приземистого. – Кто это лежит здесь, а, Рух?

– Дохлая лошадь, – ответил он. – Хотя нет, не дохлая. Скорми ее мантикоре или дракону.

Он хмыкнул – точно спичкой чиркнул.

– Дурак, – сказала Мама Фортуна. И обратилась ко второму: – А ты, чародей, провидец и маг? Что открывают тебе твои колдовские глаза?

Она и Рух разразились трескливым хохотом, однако старуха, увидев, как высокий возница вглядывается в единорога, умолкла.

– Отвечай же, жонглер! – прорычала она, но высокий даже головы к ней не повернул.

Старуха повернула ее сама, сцапав его за подбородок клешневидной рукой. Встретившись с ее желтым взглядом, он опустил глаза.

– Лошадь, – пробормотал он. – Белую кобылу.

Мама Фортуна долго вглядывалась в него.

– И ты дурак, фокусник, – наконец прошипела она, – но худший, чем Рух, и куда более опасный. Он врет только из жадности, а ты врешь из страха. Или, может быть, из доброты?

Он не ответил, Мама Фортуна усмехнулась.

– Ладно, – сказала она. – Пусть будет белая кобыла. Она нужна мне для «Балагана». Девятая клетка пустует.

– Тут понадобится веревка, – сказал Рух.

Он повернулся к фургонам, однако старуха остановила его.

– Единственная веревка, способная ее удержать, – сказала она, – это та, которой древние боги связали волка Фенрира. И сделана она была из дыхания рыб, птичьей слюны, женской бороды, мяуканья кошек – и чего еще? Я-то помню – корней гор. Гномов, которые сплели бы ее, у нас нет, придется нам положиться на железную решетку. Я нашлю на нее сон, вот так.

Руки Мамы Фортуны стали вязать ночной воздух узлами, в горле ее зарокотали лишенные всякой приятности слова. Когда она закончила заклинание, вокруг единорога запахло молниями.

– Теперь в клетку ее, – сказала старуха мужчинам. – Она проспит до зари, сколько вокруг не шуми, – если, конечно, вы по привычной тупости вашей не коснетесь ее руками. Разберите девятую клетку и соберите вокруг нее, но остерегайтесь! Рука, которая хотя бы гриву ее заденет, вмиг обратится в ослиное копыто, и поделом.

Старуха снова насмешливо посмотрела на высокого, худого мужчину.

– Твои мелкие фокусы будут даваться тебе с еще большим трудом, чем сейчас, чародей, – просипела она. – За работу. Тьмы хватит не надолго.

Когда она удалилась настолько, что услышать их уже не могла, и снова вскользнула во тьму своего фургона – так, точно покидала ее лишь затем, чтобы пометить время, тот, кого звали Рух, сплюнул и удивленно спросил:

– Хотел бы я знать, что это так растревожило старую каракатицу. Ну притронемся мы к этой зверюге, ну и что?

И фокусник ответил ему голосом, почти неслышным:

– Прикосновение человечьей руки пробудило бы ее даже от сна, который мог наслать на нее дьявол. А Маме Фортуне до дьявола далеко.

– Ну да, ей охота, чтобы мы так и думали, – глумливо сказал темный. – Ослиное копыто! Ха!

Однако руки он глубоко запрятал в карманы.

– Какое тут заклятие можно нарушить? Это же старая белая кобыла.

Но фокусник уже шел к последнему из черных фургонов.

– Поспеши, – сказал он через плечо. – Скоро день.

На то, чтобы разобрать девятую клетку – прутья, пол, крышу – и собрать ее вокруг спящего единорога, у них ушел весь остаток ночи. Рух подергал дверь клетки, дабы убедиться, что заперта она надежно, уже когда серые деревья на востоке вскипели светом и единорог открыла глаза. Двое мужчин торопливо удалились от клетки, но рослый чародей, оглянувшись, увидел, что единорог встала на ноги и смотрит на железные прутья, и, опустив голову, мотает ею, точно старая белая лошадь.

II

Дневной свет как будто уменьшил девять черных фургонов «Полночного балагана», сделал их нимало не грозными, но хилыми и хрупкими, точно иссохшие листья. Драпировки исчезли, теперь фургоны украшались вырезанными из одеял печальными черными флагами и короткими черными лентами, которые трепыхались на ветру. Фургоны стояли посреди запустелого поля в странном порядке: пентакль из клеток окружал треугольник из них же, в центре которого грузно примостился фургон Мамы Фортуны. Только его клетка и оставалась занавешенной черной тканью. Самой Мамы Фортуны нигде видно не было.

Мужчина по имени Рух неторопливо вел толпу шагавших вразброд поселян от клетки к клетке, заунывно описывая сидевших в них зверей.

– Перед вами мантикора. Голова человека, тело льва, хвост скорпиона. Поймана в полночь; желая подсластить свое дыхание, кушает оборотней. Творения ночи при свете дня. А здесь у нас дракон. Время от времени изрыгает огонь – обычно на тех, кто тычет в него палкой, мальчик. Внутри у него пламенный ад, но шкура до того холодна, что можно обжечься. С грехом пополам говорит на семнадцати языках и страдает подагрой. Сатир. Дам прошу близко не подходить. Шалопут из шалопутов. Пойман при удивительных обстоятельствах, открыть которые я могу лишь джентльменам – после осмотра и за чисто символическую плату. Творения ночи.

Стоя у клетки единорога, одной из трех внутренних, высокий чародей наблюдал за обходившей пентакль процессией.

– Мне здесь быть не положено, – сказал он единорогу. – Старуха велела держаться подальше от тебя.

Он благодушно хмыкнул:

– Она насмехается надо мной со дня моего прихода сюда, и все же я действую ей на нервы.

Единорог его почти не слушала. Она кружила и кружила по своей тюрьме, тело ее сжималось от прикосновений железных прутьев. Ни одно создание человеческой ночи не любит холодного металла, и хоть единорог и сносила его присутствие, убийственный запах железа обращал ее кости в песок, а кровь в дождевую воду. Должно быть, на прутьях клетки также лежало некое заклятие, ибо они непрестанно и злобно перешептывались скрежещущими тарабарскими голосами. Тяжелый замок хихикал и поскуливал, как обезумевшая обезьянка.

– Скажи, что ты видишь, – попросил чародей, как самого его просила недавно Мама Фортуна. – Посмотри на твоих мифических соседей и скажи, что видишь.

Железный голос Руха продолжал лязгать в изнуренном послеполуденном воздухе.

– Привратник Преисподней. Три головы, и крепкая шкура вся сплошь из гадюк. В последний раз был замечен на поверхности земли во времена Геракла, который таскал его под мышкой. Но мы снова выманили эту тварь на свет обещаниями лучшей жизни. Цербер. Посмотрите на его шесть обманутых красных глаз. Возможно, вам еще придется в них заглянуть. А дальше у нас Змей Мидгарда. Сюда, пожалуйста.

Единорог взглянула сквозь прутья на сидевшее в клетке животное. Глаза ее неверяще расширились.

– Это всего лишь собака, – прошептала она. – Голодный несчастный пес с одной-единственной головой и облезлой шкурой. Как они могли принять его за Цербера? Они слепы?

– Приглядись еще раз, – попросил чародей.

– А сатир, – продолжала единорог. – Сатир – обезьяна, старая обезьяна с вывихнутой ногой. Дракон – крокодил, он скорее рыб изрыгать будет, чем пламя. А огромная мантикора – лев, вполне приличный лев, но и он ничем не страшнее прочих. Не понимаю.

– Он способен обвить весь мир, – прогудел Рух.

И чародей попросил снова:

– Приглядись еще раз.

И тогда – словно глаза ее свыклись с темнотой – единорог начала различать в каждой клетке вторых существ. Огромные, они нависали над пленниками «Полночного балагана», но были соединены с ними: буйные сны, выросшие из зернышка правды. Единорог увидела мантикору – голодноглазую, со слюнявой пастью, рычавшую, изгибавшую смертоносный хвост над спиной, пока ядовитый шип его не повис и не закачался над самым ее ухом, – но увидела и льва, крошечного и нелепого в сравнении с ней. И все же они были одним существом. Единорог изумленно притопнула.

То же и в прочих клетках. Призрачный дракон распахивал пасть и с шипением изрыгал безвредный огонь, заставляя зевак ахать и ежиться; обросший змеями сторожевой пес Ада выл, пророча своим обманщикам три разорения и три погибели, сатир хромал и плотоядно щерился сквозь прутья, подманивая юных дев обещаньями немыслимых наслаждений – вот прямо здесь, на глазах у почтеннейшей публики. Что до крокодила, обезьяны и печального пса, они понемногу выцветали рядом с изумительными фантомами, пока и сами не обратились всего-навсего в призраков – даже на разочарованный взгляд единорога.

– Странное колдовство, – тихо сказала она. – В нем больше многосмыслия, чем магии.

И чародей рассмеялся – от удовольствия и огромного облегчения.

– Хорошо сказано, воистину хорошо. Я знал, что ослепить тебя грошовыми заклинаниями старой поганке не удастся.

Тон его стал вдруг твердым и таинственным.

– Теперь она совершила третью ошибку, – сказал он, – то есть по крайней мере на две больше, чем может позволить себе усталая старая пройдоха вроде нее. Сроки близятся.

– Сроки близятся, – сообщил зрителям Рух, словно подслушавший чародея. – Сроки Рагнарока. В этот день, когда падут боги, Змей Мидгарда плюнет ураганной струей яда в самого великого Тора, и тот повалится на землю подобно отравленной мухе. Пока же Змей дожидается Судного дня и грезит о роли, которую сыграет. Может, оно так будет – сказать не возьмусь. Творения ночи при свете дня.

Всю ту клетку заполняла змея. Головы ее видно не было, хвоста тоже – лишь волна мутного мрака прокатывалась от одного края клетки к другому, не оставляя места ни для чего, кроме громового дыхания. Только единорог и видела свернувшегося в углу буку-боа, лелеявшего, быть может, мысли о собственном Судном дне, который он учинил бы в «Полночном балагане». Однако боа был крошечным и тусклым – призраком червя в тени Змея.

В толпе какой-то усомнившийся простак поднял руку, дабы привлечь внимание Руха.

– Ежели это такая здоровенная змеюка, что может, как ты говоришь, весь мир обвить, почему ж ты тут спокойно спишь в своем фургоне? И ежели она, потянувшись, сотрясает моря, что мешает ей уползти отсюда, нацепив весь ваш балаган заместо ожерелья на шею?

Послышалось одобрительное бормотание, однако кое-кто из бормотунов начал осторожненько пятиться от клетки.

– Я рад, что ты задал этот вопрос, друг мой, – презрительно произнес Рух. – Так уж получилось, что Змей Мидгарда существует в другом, вроде того, космосе, не в нашем, и в другом измерении. И потому нормально, что он невидим, а когда его вытаскивают в наш мир – что проделал однажды Тор, подцепивший его на рыболовный крючок, – он выглядит совершенно как молния, которая так же приходит к нам незнамо откуда, и там она может выглядеть совершенно иначе. И естественно, он мог бы осерчать, кабы узнал, что кусочек его подбрюшья каждодневно, а также по воскресеньям выставляется напоказ в «Полночном балагане» Мамы Фортуны. Но он того не ведает. Ему есть о чем подумать, о том, к примеру, что станет с его пупком, мы же тем временем пользуемся – как и все вы – его безмятежностью.

Последнее слово Рух раскатал и растянул, точно шмат теста, и слушатели его старательно засмеялись.

– Заклинания кажимости, – сказала единорог. – Создать что-либо ей не по силам.

– И изменить по-настоящему тоже, – добавил чародей. – Ее убогие умения ограничены сменой обличия. Да и такая безделица не давалась бы ей, если бы не стремление этих глупцов, этой деревенщины поверить в то, что никаких усилий не требует. Она и сметану в масло превратить не умеет, но может придать льву сходство с мантикорой – в глазах тех, кто хочет увидеть мантикору, – в глазах, которые приняли бы настоящую мантикору за льва, дракона – за ящерицу и Змея Мидгарда – за землетрясение. А единорога – за белую кобылу.

Единорог прервала медленное отчаянное кружение по клетке, впервые сообразив, что чародей понимает ее речи. Он улыбнулся, и лицо его стало юным – пугающе юным для мужчины столь зрелого, – не изборожденным временем, не посещенным горем или мудростью.

– Я-то тебя узнал, – сказал он.

Прутья клетки нечестиво зашептались. Рух уже вел толпу к внутреннему кругу. Единорог спросила у высокого мужчины:

– Кто ты?

– Прозываюсь Шмендрик Волхв, – ответил он. – Ты обо мне не слышала.

Единорог едва не сказала, что ей и трудновато было услышать о том или ином чародее, но что-то в звуках его голоса – печаль и отвага – удержало ее. А чародей продолжал:

– Я развлекаю зевак, когда они сходятся на представление. Мелкая магия, ловкость рук – превращаю флейты во флаги, а флаги в фанеру, сопровождая все обходительной болтовней и намеками, что мог бы, если бы захотел, творить чудеса более зловещие. Не ахти какая работа, но бывала у меня и похуже, а когда-нибудь найдется получше. Еще не вечер.

Однако звук его голоса внушил единорогу мысль, что плен ее будет вечным, и она опять начала расхаживать по клетке, чтобы не дать своему сердцу разорваться от страха замкнутого пространства. Рух между тем стоял у другой клетки, содержавшей всего лишь коричневого паучка, сплетавшего между ее прутьями скромненькую паутину.

– Арахна из Лидии, – сообщил он толпе. – Величайшая ткачиха на свете, с гарантией, – сама судьба ее служит тому доказательством. Она имела несчастье одолеть в состязаньи по ткачеству богиню Афину. Афина проигрывать не любила, и ныне Арахна – паучиха, создающая свои шедевры лишь для «Полночного балагана» Мамы Фортуны и по особой договоренности. Морозные узоры, плетение пламени и ни одного повтора. Арахна.

Паутина, натянутая на ткацкий стан железных прутьев, была совсем простой и почти бесцветной, лишь изредка, когда паучиха отстранялась от нее, чтобы поправить положение какой-нибудь нити, по ним пробегал радужный трепет. Однако она притягивала взгляды зрителей – и единорога тоже, – и взгляды сновали по ней вперед и назад и уходили все в бо́льшие глубины, пока им не открывались гигантские расщелины мира, черные изломы, которые безжалостно ширились, но не разлетались в куски, потому что паутина Арахны держала мир в целости. Единорог встряхнулась, избавляясь от этого морока, вздохнула и снова увидела обычную паутину. Совсем простую и почти бесцветную.

– Она не то, что другие, – сказала единорог.

– Не то, – нехотя согласился Шмендрик. – Но в этом нет заслуги Мамы Фортуны. Видишь ли, у паучихи есть вера. Она смотрит на эти кошачьи люльки и считает их собственной выдумкой. А для магии, которую творит Мама Фортуна, вера – это все. Да если сегодняшняя орава олухов отринет ее обманы, от всего ведовства Мамы Фортуны только и останется, что звук паучиного плача. Которого никто не услышит.

Единорог не хотела снова вглядываться в паутину. Она взглянула внутрь ближайшей к ней клетки и внезапно почувствовала, что дыхание ее обращается в холодное железо. Там на дубовом насесте сидела тварь с телом огромной бронзовой птицы и ликом старой карги, стиснутым и смертоносным, как когти, которыми она впивалась в дерево. У твари были косматые уши медведя, но по чешуйчатым плечам ее спадали, смешиваясь со сверкавшими клинками плюмажа, волосы цвета лунных лучей, густые и юные, обрамлявшие полное ненависти человечье лицо. Она посверкивала, но тот, кто смотрел на нее, видел свет, истекающий с неба. Встретившись глазами с единорогом, тварь издала звук, похожий и на хрип, и на хихиканье сразу.

Единорог негромко сказала:

– А вот эта настоящая. Гарпия Келайно.

Лицо Шмендрика побледнело до цвета овсяной каши.

– Старуха поймала ее ненароком, – зашептал он. – Спящей, как и тебя. Но то была злая удача, и обе они это знают. Умений Мамы Фортуны как раз хватает на то, чтобы удерживать чудище, однако простое присутствие его истончает чары старухи, протирает до дыр, и в скором времени ее могущества не достанет даже на то, чтобы поджарить яичницу. Не следовало ей совершать это, не следовало связываться с настоящей гарпией, с настоящим единорогом. Подлинность растопляет колдовство, так было всегда, но Мама Фортуна не может удержаться от попыток поставить на службу себе и ее. Однако на сей раз…

– Перед вами сестра радуги, хотите верьте, хотите нет, – проревел перепуганным зрителям Рух. – Имя ее означает «Мрачная», это ее крылья темнят перед грозой небо. Она и две ее славных сестрицы едва не уморили голодом царя Финея, крадя и загрязняя зловонием его еду, пока он еще и рта раскрыть не успевал. Но сыновья Северного Ветра поквитались с ними за это, не правда ли, моя душечка?

Гарпия не издала ни звука, а Рух ухмыльнулся, приобретя и сам сходство с клеткой.

– Дралась она яростнее, чем все прочие вместе взятые, – продолжал он. – Одолеть ее было труднее, чем ад связать одним волоском, однако могущества Мамы Фортуны хватило и на это. Творения ночи при свете дня. Конфетку хочешь, Полли?

Кто-то в толпе засмеялся. Когти гарпии стиснули ее насест так, что дерево закричало от боли.

– Ты должна получить свободу до того, как она вырвется на волю, – сказал чародей. – Нельзя, чтобы она застала тебя в клетке.

– Я не могу прикасаться к железу, – ответила единорог. – Мой рог открывает любые замки, но до этого мне не дотянуться.

Она дрожала от ужаса перед гарпией, однако голос ее оставался совершенно спокойным.

Шмендрик Волхв вытянулся вверх на несколько дюймов, чего единорог до сей минуты возможным ну никак не считала.

– Не страшись, – величественно начал он. – Ибо при всем моем таинственном обличьи сердце у меня предоброе.

Однако приближение Руха и его свиты заставило чародея прерваться и притихнуть почище чумазой ватаги, что хихикала, глядя на мантикору. И он ускользнул, тихо сказав напоследок:

– Не бойся, Шмендрик с тобой. И не предпринимай ничего, пока не получишь вестей от меня!

Голос его приплыл к единорогу столь призрачным и одиноким, что она не смогла бы сказать, и вправду ль услышала его, или он лишь скользнул по ее шкуре.

Становилось темно. Толпа стояла перед ее клеткой, вглядываясь в единорога со странной застенчивостью.

– Единорог, – коротко сообщил Рух и отступил в сторонку.

Она слышала, как бьются сердца, как набухают слезы, как затаивается дыхание, но никто не произнес ни слова. По печали, горечи утраты и ласковости, которые проступили в их лицах, она поняла, что люди узнали ее, и приняла их нужду в ней как знак преклонения. Единорог думала о прабабушке охотника и гадала, каково это – стареть и плакать?

– Любой другой балаган, – произнес наконец Рух, – этим бы и ограничился, потому как что же еще и показывать после настоящего единорога? Однако «Полночный балаган» Мамы Фортуны располагает еще одним темным таинством – демоном более пагубным, чем дракон, более монструозным, чем мантикора, более гнусным, чем гарпия, и, безусловно, более единосущным, чем единорог.

Он повел рукой в сторону последнего фургона, и черная завеса начала спадать, извиваясь, даром что никто ее не тянул.

– Воззритесь на нее! – возопил Рух. – Воззритесь на Последний и Скорый Конец! Воззритесь на Элли!

Сумрак в клетке был намного гуще вечернего, холод колыхался за прутьями, как живой. Что-то зашевелилось в нем, и единорог увидела Элли – дряхлую, костлявую, оборванную женщину: она скорчилась на полу клетки, покачиваясь, согреваясь у огня, которого там не было. Она казалась столь хрупкой, что тяжесть сумрака могла раздавить ее, столь беспомощной и одинокой, что всякий, увидев ее, мог машинально рвануться вперед, чтобы дать ей свободу. Но вместо того люди молча попятились – как будто Элли, крадучись, подбиралась к ним. Однако она даже не смотрела на них. Элли сидела в сумраке и скрипуче пела сама себе песенку, звучавшую так, точно пила впивалась в дерево, а оно готовилось повалиться.

Стебель, смятый в смертный час,

Вновь взойдет назло,

Что пропало – всё при нас,

Что прошло – прошло.

– Не похоже на то, не так ли? – спросил Рух. – Однако никакому герою не устоять перед ней, никакому богу ее не одолеть, никакой магии не отогнать – и не приманить, ибо она не пленница наша. И даже пока вы смотрите на нее, она ходит меж вами, прикасается и прибирает вас к рукам. Ибо Элли – это Старость.

Холод клетки добрался до единорога и каждое место, в котором он касался ее, увечилось и хилело. Она и сама ощущала, как вянет, слабеет, как при каждом выдохе красота покидает ее. Уродство висло на ее гриве, пригибало голову, отдирало хвост, истощало тело, пожирало шкуру и разрушало сознание воспоминаниями о том, какой она когда-то была. Где-то неподалеку негромко и алчно урчала гарпия, но единорог с радостью свернулась бы под ее бронзовым крылом, лишь бы укрыться от этого последнего демона. А песня Элли все вгрызалась ей в сердце.

Рыба гибнет на песке,

Режет плоть стекло,

Что дают – горит в руке,

Что прошло – прошло.

Представление завершилось. Зрители воровато расползались, но никто не шел в одиночку, лишь парами, тройками, небольшими компаниями; чужие друг другу люди держались за руки и часто оглядывались посмотреть, не крадется ль за ними Элли. Рух жалобно восклицал: «Да ужель джентльмены не жаждут услышать рассказ про сатира?! – И посылал им вслед фальшивый воющий хохот, подгонявший их вялое бегство. – Творения ночи при свете дня!» Они продрались сквозь вязкий воздух мимо клетки единорога и двинулись дальше, и хохот Руха гнал их домой, а Элли все пела.

«Иллюзия», – сказала себе единорог. – Это иллюзия». И как-то смогла поднять тяжелую голову, чтобы со страхом заглянуть в сумрак последней клетки, и увидела там не Старость, а саму Маму Фортуну, которая потянулась, ухмыльнулась и с уродливой грацией старухи слезла на землю. Единорог в тот же миг поняла, что вовсе не стала смертной и страховидной, но, впрочем, и прекрасной себя не почувствовала. «Возможно, и красота моя была иллюзией», – устало подумала она.

– Мне понравилось, – сказала Руху Мама Фортуна. – Всегда нравится. Полагаю, я рождена для сцены.

– Ты бы лучше посмотрела, как там проклятая гарпия, – сказал Рух. – Я чувствую, на этот раз она прорывается на свободу. Я словно был веревкой, державшей ее, однако она мои узлы развязала. – Он содрогнулся, понизил голос и хрипло попросил: – Избавься от нее. Прежде чем она размечет нас по небу, как кровавые облачка. Ей только это и снится. Я вижу ее сны.

– Успокойся, дурак! – Голос ведьмы стал свирепым от страха. – Если она удерет, я смогу обратить ее в ветер, в снег, в семь нот музыки. Но я предпочитаю удерживать ее. Ни у одной ведьмы мира нет пленной гарпии, да ни у одной и не будет. Я сохраню ее, даже если придется скармливать ей что ни день по куску твоей печени.

– Как мило, – сказал Рух. И отступил от Мамы Фортуны, и с вызовом спросил: – А что, если ей нужна только твоя печень? Как ты поступишь тогда?

– Да все равно буду кормить твоей, – ответила Мама Фортуна. – Она не заметит разницы. Гарпии умом не блещут.

В свете луны старуха одиноко скользила от клетки к клетке, погромыхивая замками, подстегивая заклинания – совсем как мать семейства, щупающая дыни на рынке. Когда она подошла к клетке гарпии, чудище издало звук, который пронзил воздух, точно копье, и расправило в страшном великолепии крылья. На миг единорогу показалось, что прутья клетки закорчились и потекли, как струи дождя, однако Мама Фортуна щелкнула сучковатыми пальцами, и прутья вновь ожелезились, а гарпия, поникнув на насесте, погрузилась в ожидание.

– Пока еще нет, – промолвила ведьма. – Все еще нет.

Они смотрели одна на другую одинаковыми глазами. Мама Фортуна сказала:

– Ты моя. Если убьешь меня, ты моя.

Гарпия не шелохнулась, но луну затянуло облаком.

– Пока еще нет, – повторила Мама Фортуна и обернулась к клетке единорога.

– Ну что, – спросила она густым ласковым голосом. – Я напугала тебя немного, не так ли?

И засмеялась – звук получился такой, точно змея стремглав проползла по грязи, – и подошла поближе.

– Что бы ни говорил твой друг чародей, – продолжала она, – кое-каким небогатым искусством я все еще владею. Заставить единорога поверить, что она стара и грязна, – это, сказала бы я, требует некоторого мастерства. И разве грошовое заклинание удержало бы Мрачную взаперти? Никто еще до меня…

Единорог ответила:

– Не бахвалься, старуха. Там смерть твоя сидит в клетке и слушает тебя.

– Да, – спокойно согласилась Мама Фортуна. – Но я, по крайней мере, знаю, где она сидит. Ты же бродила в поисках своей по дорогам. – И она усмехнулась снова. – Впрочем, где сидит твоя, я тоже знаю. Но я избавила тебя от встречи с ней, и ты должна благодарить меня за это.

Забыв, где она, единорог прижалась к прутьям решетки. Прутья язвили ее, однако она не отстранилась.

– Красный Бык, – сказала она. – Где мне найти Красного Быка?

Мама Фортуна подступила вплотную к клетке.

– Красный Бык короля Хаггарда, – пробормотала она. – Так тебе известно о Быке?

Она обнажила в улыбке два зуба.

– Что же, он тебя не получит, – сказала она. – Ты принадлежишь мне.

Единорог покачала головой.

– Ты ведь все понимаешь, – негромко ответила она. – Отпусти, пока еще есть время, гарпию и отпусти меня. Оставь себе, если желаешь, эти бедные тени, но отпусти нас.

Косные глаза ведьмы вспыхнули так свирепо и ярко, что обтрепанная компания сатурний, искавшая, чем бы пображничать в ночи, подпорхнула к ним и, зашипев, осыпалась белым пеплом.

– Сначала я возьму, что смогу, от индустрии развлечений, – прорычала Мама Фортуна. – Тащиться сквозь вечность, волоча за собой домодельных демонов, – ты думаешь, об этом мечтала я, когда была юной и злой? Думаешь, я выбрала это чахлое чародейство, это ублажение убогости лишь потому, что никогда не знала настоящего ведовства? Я разыгрываю фокусы с обезьянами и псами только по той причине, что не могу тронуть траву, однако разница мне известна. И ты просишь меня отказаться от любования тобой, от жизни вблизи твоей силы? Я сказала Руху, что скормлю, если придется, его печень гарпии, и я это сделаю. А чтобы сохранить тебя, возьму твоего дружка Шмендрика и…

Гнев довел ее до невнятного лепета, а там и погрузил в молчание.

– Кстати, о печени, – сказала единорог. – Чтобы творить подлинную магию, жертвовать чьей-то печенью бессмысленно. Нужно вырвать свою и не ждать, что она вернется к тебе. Настоящим ведьмам это известно.

Несколько крупинок песка прошелестело по щекам смотревшей на единорога Мамы Фортуны. Так плачут все ведьмы. Она развернулась и быстро пошла к своему фургону, но вдруг возвратилась назад и улыбнулась щербатой улыбкой.

– И все-таки дважды я тебя вокруг пальца обвела, – сказала она. – Ты и вправду думаешь, что эти пучеглазые простофили узнали тебя без моей помощи? Нет, это я наделила тебя обличием, которое они сумели понять, и рогом, который они углядели. В наши дни публика способна увидеть настоящего единорога лишь при помощи дешевой балаганной ведьмы. Для тебя будет намного лучше остаться со мной и изображать подделку, потому что во всем нашем мире только Красный Бык способен узнать тебя с первого взгляда.

И она скрылась в своем фургоне, и гарпия снова выпустила на небо луну.

III

Шмендрик появился незадолго до утренней зари, тихо, как вода, проскользнув между клетками. Только гарпия и буркнула что-то, когда он проходил мимо.

– Раньше уйти не мог, – сказал он единорогу. – Она велела Руху следить за мной, а тот почти никогда не спит. Но я задал ему загадку, а у него на любую целая ночь уходит. В следующий раз анекдот расскажу, тогда ему трудов на неделю хватит.

Единорог была серой и тихой.

– На мне лежит заклятие, – прошептала она. – Почему ты не сказал об этом?

– Думал, ты знаешь, – мягко ответил чародей. – Разве сама ты не удивлялась тому, что они узнали тебя? – Он улыбнулся, став от этого чуть старше. – Нет, конечно нет. Этому ты удивляться не стала бы.

– На меня никогда еще не накладывали заклятий, – сказала единорог. Ее пронизала долгая, глубокая дрожь. – И мира, в котором меня не знали, никогда не было.

– Отлично понимаю твои чувства, – пылко промолвил Шмендрик.

Единорог посмотрела на него из темноты бесконечно глубокими глазами, и он нервно улыбнулся и перевел взгляд на свои руки.

– Человека редко принимают за того, кто он есть, – сказал чародей. – Жизнь полна недооценок. Вот я узнал в тебе единорога, едва увидев, а кроме того, я знаю, что я – твой друг. И все же ты принимаешь меня за шута, дурачка или предателя, и я буду таким, если ты видишь это во мне. Магия, которая сковала тебя, – это всего лишь магия, она расточится, едва ты получишь свободу, но колдовские чары ошибки, которую ты совершила на мой счет, будут лежать на мне вечно – в твоих глазах. Мы далеко не всегда те, кем кажемся, и почти никогда те, какими себя намечтали. И все-таки я читал или слышал песню о том, что при начале времен единороги умели отличать ложный блеск от истины, а улыбку губ от скорби сердечной.

Голос его возвысился, небо слегка посветлело, и на мгновение единорог перестала слышать скулеж прутьев и тихий перезвон крыльев гарпии.

– Я думаю, ты мой друг, – сказала она. – Поможешь мне?

– Если не ты, то никто, – ответил чародей. – Ты моя последняя надежда.

Скорбные звери «Полночного балагана» один за другим начинали хныкать, чихать и, задрожав, пробуждаться. Одному из них снились камни, жучки и нежные листья; другому бег сквозь высокие, жаркие травы; третьему грязь и кровь. А еще одному – рука, что почесывала одинокое место на его голове, за ушами. Только гарпия так и не заснула и теперь сидела, наставив немигающие глаза на восходящее солнце. Шмендрик сказал:

– Если она вырвется первой, нам конец.

Где-то вблизи прозвучал голос Руха, – он всегда звучал вблизи, – выкликавший:

– Шмендрик! Эй, Шмендрик, я понял! Это кофейник, верно?

Чародей стал медленно отступать от клетки.

– Нынче ночью, – прошептал он единорогу. – Верь мне до рассвета.

И ушел, шлепая ступнями так, точно взбирался в гору, но оставив, как прежде, некую часть себя с единорогом. Миг спустя к ее клетке принесся Рух, олицетворение беспощадного промысла. Мама Фортуна, укрывавшаяся в своем черном фургоне, бурчала сама себе песню Элли.

Верх как низ, а здесь как там,

И добро – как зло,

Что есть правда – знать не нам,

Что прошло – прошло.

Вскоре стали сходиться новые желавшие посмотреть представление зрители. Их зазывал Рух кричавший, точно железный попугай: «Творения ночи!», Шмендрик же стоял на ящике и показывал фокусы. Единорог наблюдала за ним с большим интересом и все возраставшей неуверенностью – не в сердце его, но в мастерстве. Он превратил свиное ухо в целую свинью; проповедь в камень, стакан воды в пригоршню ее же, пятерку пик в двенадцать пик и кролика в золотую рыбку, которая, впрочем, сразу же и утонула. Всякий раз, как фокус оборачивался конфузом, он бросал на единорога быстрый взгляд, словно говоривший: «О, но ты знаешь, что на самом деле у меня все получилось». Один раз Шмендрик превратил засохшую розу в семечко – единорогу это понравилось, хоть семечко и оказалось редисовым.

Представление началось. И снова Рух вел толпу от одной жалкой выдумки Мамы Фортуны к другой. Дракон пыхал пламенем, Цербер выл, призывая Ад себе в помощь, сатир искушал женщин, доводя их до слез. Зрители щурились, указывая друг другу на желтые клыки и взбухшее жало мантикоры; замирали при мысли о Змее Мидгарда; любовались новой паутиной Арахны, походившей на рыбацкую сеть с мокрой луной в ней. Каждый принимал паутину за настоящую сеть, но лишь паучиха верила, что и луна в ней подлинная.

На сей раз Рух не стал рассказывать о царе Финее и аргонавтах; мимо клетки гарпии он провел зрителей так быстро, как мог, пробурчав лишь имя ее, да что оно означает. Никто не увидел улыбки гарпии, только единорог, сразу же пожалевшая, что посмотрела в ту сторону.

Когда все остановились у ее клетки, молча глядя на нее, единорог с горечью подумала: «Их глаза так печальны. Намного ль печальнее, хотелось бы знать, станут они, если заклятье, которое преображает меня, распадется и все увидят обычную белую кобылу? Ведьма права – никто меня не узнал бы». Но тут тихий голос, немного похожий на голос Шмендрика Волхва, произнес внутри нее: «Да, но их глаза так печальны».

А когда Рух взвизгнул: «Воззритесь на Скорый Конец!» – и черные завесы спали, явив бормотавшую в холоде и мраке Элли, единорог ощутила тот же беспомощный страх старения, что обращал зрителей в бегство, хоть и понимала – в клетке сидит всего-навсего Мама Фортуна. И подумала: «Ведьма знает больше, чем знает, что знает».

Ночь наступила быстро, может быть, потому, что гарпия поторопила ее. Солнце потонуло в грязных тучах, как камень в море, и с почти такой же надеждой подняться снова, луны в небе не было и ни одной звезды тоже. Мама Фортуна совершила, скользя, обход клеток. Гарпия при ее приближении не шелохнулась, и это заставило старуху остановиться и долгое время просмотреть на нее.

– Пока еще нет, – наконец пробормотала ведьма. – Все еще нет.

Но в голосе ее прозвучали усталость и сомнение. Она коротко взглянула на единорога, глаза ее были, как шевеление желтизны в сальном сумраке.

– Что же, одним днем больше, – сказала она с квохчущим вздохом и отвернулась.

После ее ухода в Балагане не раздавалось ни звука. Все звери заснули – кроме паучихи, которая продолжала ткать, и гарпии, которая продолжала ждать. Сама же ночь потрескивала все жестче и жестче, пока единорогу не стало чудиться, что сейчас она разломится, и в небе прорвется и разойдется шов, показав – новые прутья, подумала единорог. Где же чародей?

И наконец он торопливо прошел сквозь безмолвие, кружа и пританцовывая, точно кошка на холоде, спотыкаясь о тени. Приблизившись к клетке единорога, он отвесил ей шутливый поклон и гордо объявил:

– Шмендрик с тобой.

Из другой клетки, ближайшей, донеслась колкая дрожь бронзы.

– Думаю, времени у нас очень мало, – сказала единорог. – Ты действительно можешь освободить меня?

Высокий чародей улыбнулся, и даже его бледные пальцы полнились весельем.

– Я говорил тебе, что ведьма сделала три большие ошибки. Твое пленение было последней, а поимка гарпии второй, потому что обе вы настоящие и Маме Фортуне так же трудно обратить вас обеих в свою собственность, как удлинить зимний день. Но, приняв меня за такого же шарлатана, как она, старуха совершила первую и самую роковую. Потому что я тоже настоящий. Я Шмендрик Волхв, последний из пламенных свами, и я старше, чем выгляжу.

– А где второй? – спросила единорог.

Шмендрик засучивал рукава.

– Рух тебя пусть не тревожит. Я задал ему еще одну загадку, но у этой нет ответа. Он, может быть, никогда больше и с места не сдвинется.

Шмендрик произнес три угловатых слова и щелкнул пальцами. Клетка исчезла. Единорог стояла среди деревьев – апельсинов и лимонов, груш и гранатов, миндалей и акаций, – у ног ее бил из земли тихий ключ, над головой разрасталось небо. Сердце ее стало легким, как дым, она собирала все свои телесные силы, чтобы махнуть огромным скачком в нежную ночь. Однако позволила искусу скачка уплыть от нее не исполненным, ибо знала, хоть и не могла их видеть, что прутья остались на месте. Слишком стара она была, чтобы не знать.

– Прошу прощения, – сказал где-то в темноте Шмендрик. – Я предпочел бы освободить тебя именно этим заклинанием.

И запел что-то холодное и негромкое, и странные деревья сдуло, точно пушинки с одуванчика.

– Это заклинание повернее, – сказал он. – Прутья теперь хрупки, как старый сыр, я раскрошу их и разбросаю, вот так.

Но тут же ахнул и отдернул руки. С каждого его длинного пальца капала кровь.

– Должно быть, напутал в произношении, – хрипло сообщил он. И спрятал руки под плащ, и сказал, стараясь, чтобы голос его прозвучал легко: – Раз на раз не приходится.

Несколько царапнувших ухо кремневых фраз, трепет поднятых вверх окровавленных рук Шмендрика. Нечто серое, ухмылявшееся, похожее на медведя, но куда более крупное, хромая и хмуро похмыкивая, вывалилось неизвестно откуда, полное жажды расколоть клетку, как орех, и когтями порвать единорога в клочки. Шмендрик приказал зверюге вернуться в ночь, однако она не послушалась.

Единорог отступила в угол и опустила голову; но тут в своей клетке, тихо зазвенев, шевельнулась гарпия, и серое чудище повернуло то, что, наверное, было его головой, и увидело ее. После чего, издав мутное, булькающее восклицание ужаса, сгинуло.

Чародей дрожал и ругался. А после сказал:

– Я уже вызывал его как-то, давно дело было. И тогда тоже справиться с ним не смог. Теперь мы обязаны нашими жизнями гарпии, и, возможно, она еще до восхода солнца потребует, чтобы мы вернули должок. – Он помолчал, переплетая израненные пальцы, ожидая, когда заговорит единорог. И не дождавшись, сказал: – Попробую еще разок. Попробовать?

Единорогу казалось, что она видит, как ночь вскипает там, где только что маячило серое существо.

– Да, – ответила она.

Шмендрик глубоко вздохнул, трижды сплюнул и произнес слова, которые прозвучали, как звон колоколов на морском дне. Он высыпал на плевки горсть какого-то порошка, торжествующе улыбнулся и выдохнул безмолвную зеленую вспышку. А когда та померкла, произнес еще три слова. И эти три прозвучали, точно жужжание пчел на Луне.

Клетка начала сжиматься. Единорог видела движение прутьев, и всякий раз, что Шмендрик вскрикивал: «О нет!», места у нее оставалось все меньше. Она уже и повернуться не могла. Прутья сходились к ней, беспощадные, как прилив или утро, готовые прорезать единорога и обступить ее сердце, которое станет их пленником навсегда. Она не закричала, когда вызванное Шмендриком чудище шло на нее, ухмыляясь, но теперь издала некий звук. Короткий, отчаянный, однако покорности в нем все-таки не было.

Прутья Шмендрик остановил, хоть она никогда не узнала – как. Если он и произнес заклинания, единорог их не услышала, однако клетка перестала сжиматься в аккурат перед тем, как прутья коснулись ее тела. Впрочем, единорог все равно ощущала их, каждый прут походил на холодный, голодно мяукающий сквознячок. Впрочем, достать ее они не могли.

Руки чародея опустились.

– Больше не смею, – тяжко произнес он. – В следующий я могу и не успеть…

Голос его жалко затих, глаза выглядели такими же потерпевшими поражение, как и руки.

– Попробуй снова, – сказала единорог. – Ты мой друг. Попробуй.

Однако Шмендрик, горько улыбаясь, уже рылся по карманам в поисках чего-то, что звенело и звякало.

– Я знал, что этим все и кончится, – бормотал он. – Мечтал о другом, но знал.

И вытащил из кармана кольцо, на котором висело несколько ржавых ключей.

– Ты заслуживаешь услуг великого волшебника, – сказал он единорогу, – боюсь, однако, что тебе придется довольствоваться помощью не ахти какого карманного вора. Единороги не знают нужды, стыда, сомнений или долгов, но смертные, как ты могла заметить, берут, что плохо лежит. А Рух способен думать лишь о чем-то одном.

Единорог же вдруг осознала, что все животные «Полночного балагана» проснулись и, не издавая ни звука, наблюдают за ней. В соседней клетке гарпия медленно переступала с ноги на ногу.

– Поспеши, – сказала единорог. – Поспеши.

Шмендрик уже вставлял ключ в давившийся смехом замок. При первой попытке, неудачной, замок промолчал, но когда чародей вставил второй ключ, громко воскликнул: «Хо-хо, вот так кудесник! Вот так кудесник!» Голос у него был точь-в-точь как у Мамы Фортуны.

– Чтоб ты посинел! – буркнул чародей, однако единорог почувствовала, что он заливается краской. Он повернул ключ, замок открылся, успев напоследок презрительно хрюкнуть. Шмендрик распахнул дверь клетки и тихо сказал: – Выходите, леди. Вы свободны.

Единорог легко соступила на землю, и Шмендрик Волхв отпрянул во внезапном изумлении.

– О, – прошептал он. – Когда нас разделяли прутья, все было иным. Казалось, что ты меньше ростом и не такая… о! Ну и ну!

Она была дома, в своем лесу, ныне почерневшем, промозглом и запустевшем, так долго она отсутствовала. Кто-то звал ее издалека, но она была дома, согревала деревья и пробуждала траву.

И тут она услышала голос Руха, похожий на скрежет лодочного днища по гальке.

– Ладно, Шмендрик, сдаюсь. Так чем же ворон похож на письменный стол?

Единорог отступила в самую глубокую тень, и Рух увидел лишь чародея и пустую, съежившуюся клетку. Рука его рванулась к карману и сразу вернулась.

– Ах ты мелкий воришка, – с железной улыбкой произнес он. – Она повесит тебя на колючей проволоке – то-то будет колье для гарпии.

Он развернулся и пошел прямиком к фургону Мамы Фортуны.

– Беги, – сказал чародей.

Он взвился в воздух безумным, бездумным, летящим прыжком и приземлился на спину Руха, оглушив темного прислужника и залепив ему длинными руками глаза. Оба упали, но Шмендрик вскочил первым и коленями пригвоздил плечи Руха к земле.

– На колючей проволоке, – пыхтел он. – Ты, груда камней, отброс человечества, ходячее запустение, я нашпигую тебя напастями так, что они у тебя из глаз полезут. Подменю твое сердце зеленой травой, и ты полюбишь барана. Превращу тебя в плохого поэта с мечтаниями. У тебя ногти будут вовнутрь расти. Узнаешь, как связываться со мной.

Рух тряхнул головой и сел, отшвырнув Шмендрика футов на десять.

– О чем ты толкуешь? – фыркнул он. – Да тебе и сметану в масло не превратить.

Чародей попытался встать, но Рух толкнул его к земле и сел на него.

– Никогда ты мне не нравился, – благодушно сообщил он. – Корчишь из себя важную персону, а силы-то в тебе и нет ничего.

Его тяжкие, как ночь, руки сомкнулись на горле чародея.

Единорог этого не видела. Она отошла к самой дальней клетке, где, брюзжа и поскуливая, лежала на брюхе мантикора. Единорог тронула кончиком рога замок и направилась, не оглядываясь, к клетке дракона. Одного за другим она освободила всех – сатира, Цербера, Змея Мидгарда. Заклятия спадали с них, едва им дарилась свобода, и они прыжками, неловкой поступью, ползком удалялись в ночь, вновь обратившись в льва, обезьяну, змею, крокодила, радостного пса. Никто из них не поблагодарил единорога, да и она не смотрела им вслед.

Одна только паучиха не обратила на нее никакого внимания, когда единорог позвала ее через открытую дверь. Арахна была занята паутиной, которая выглядела, как осыпавшийся снежными хлопьями Млечный Путь. Единорог прошептала: «Свобода лучше, ткачиха, свобода лучше», – но паучиха, не слыша ее, сновала вверх и вниз по своему железному ткацкому стану. Она не замерла и на миг, даже когда единорог крикнула: «Красиво, Арахна, и вправду красиво, но это не искусство». Новая паутина спадала по прутьям, как снег.

Подул ветер. Паутина пронеслась мимо глаз единорога и пропала. Гарпия забила крылами, призывая себе в услужение прежнюю мощь, – так волна, с ревом рушась на берег, приносит с собой и песчинки, и воду. Налитая кровью луна вылезла из туч, и единорог увидела ее – вспухшее золото, струи горящих волос, холодные, медленно сотрясавшие клетку крылья. Гарпия смеялась.

В тени единорожьей клетки стояли на коленях Рух и Шмендрик. Чародей сжимал в кулаке тяжелое кольцо с ключами, Рух потирал голову и моргал. Оба клонились навстречу ветру, оба смотрели на восстающую гарпию, и лица обоих были слепыми от ужаса. Ветер бросил их друг на друга так, что кости их лязгнули.

Единорог направилась к клетке гарпии. Шмендрик Волхв, крошечный и бледный, открывал и закрывал, глядя на нее, рот, и единорог знала, что он вопит, хоть и не могла услышать его. «Она убьет тебя, убьет! Беги, дура, пока она еще сидит взаперти! Она убьет тебя, если ты дашь ей волю!» Однако единорог шла за светом своего рога, пока не остановилась перед Келайно, Мрачной.

На миг ледяные крылья безмолвно повисли в воздухе, точно тучи, и старые желтые глаза гарпии впились в сердце единорога и притянули ее поближе. «Я убью тебя, если ты дашь мне волю, – сказали глаза. – Дай мне волю».

Единорог склоняла голову, пока рог не коснулся замка на клетке гарпии. Дверь не распахнулась, прутья не растаяли, не обратились в звездный свет. Но гарпия воздела крылья, и четыре стены клетки медленно отпали назад и вниз, точно лепестки пробуждающегося в ночи огромного цветка. И на обломках клетки расцвела гарпия, ужасная и свободная, и завизжала, и волосы ее взвились, точно мечи. Луна скукожилась и сбежала.

Единорог услышала собственный крик, полный не ужаса, но удивления. «О, ты такая же, как я!» Она радостно отпрянула от камнем павшей на нее гарпии, рог взметнулся, метя в кромешное крыло. Гарпия ударила, промахнулась и отлетела, крылья ее лязгали, дыхание было теплым и смрадным. Она пылала над головой единорога, и та увидела в бронзовой груди гарпии свое отражение, ощутила сияние, что исходило от чудища, укрывшегося в собственном теле. Так они и кружили одна вкруг другой, будто двойная звезда, и не было под съежившимися небесами ничего реального, кроме них двоих. Гарпия упоенно захохотала, глаза ее налились медовым цветом. Единорог поняла – сейчас она ударит снова.

И гарпия, сложив крылья, упала, будто звезда, – не на единорога, за нее, пролетев так близко, что одно перо окровенило ей плечо; яркие когти гарпии метили в сердце Мамы Фортуны, которая раскинула жесткие руки, словно приветствуя возвращение гарпии домой. «Не сами! – триумфально взвыла она, обращаясь к обеим сразу. – Вы не смогли бы освободиться поодиночке! Я держала вас взаперти!» Но гарпия уже достигла ее, и Мама Фортуна переломилась, точно сухая палочка, и повалилась. Гарпия приникла к телу, скрыв его из виду, бронзовые крылья налились краснотой.

Единорог отвернулась. Где-то рядом детский голос твердил ей, что надо бежать, бежать. Голос чародея. Глаза его были огромны и пусты, лицо – и всегда-то слишком молодое – впало, едва единорог взглянула на него, в детство.

– Нет, – сказала она. – Иди со мной.

Гарпия издала низкий, счастливый звук, от которого колени чародея словно расплавились. Но единорог повторила: «Иди со мной», – и они вместе покинули «Полночный балаган». Луна сгинула, однако для чародея луной была единорог, холодная, белая и очень старая, освещавшая ему путь к спасению или к сумасшествию. Он шел за ней, не оглядываясь, даже когда до слуха его доносились ужасный скребет и скольжение тяжких лап, буханье бронзовых крыльев, сразу прервавшийся вопль Руха.

– Он побежал, – сказала единорог. – А от бессмертных существ бегать не следует. Это лишь привлекает их внимание.

Голос ее был мягок, но лишен какой-либо жалости.

– Иди медленно, притворяйся, что думаешь о своем. Пой песню, читай стихи, показывай фокусы, но иди медленно, и она не увяжется за тобой. Очень медленно, чародей.

Они вместе шли сквозь ночь, шаг за шагом, высокий мужчина в черном и белый рогатый зверь. Чародей держался к свету единорога так близко, как смел, ибо вне этого света пошевеливались голодные призраки, тени звуков, которые издавала гарпия, разрушая то немногое, что можно было разрушить в «Полночном балагане». Но и еще один звук долго следовал за ними и после того, как замерли эти, следовал до утра на незнакомой дороге – тонкий, сухой звук паучиного плача.

IV

Чародей плакал как малое дитя и долгое время сказать ничего не мог. «Бедная старуха», – в конце концов прошептал он. Единорог молчала, Шмендрик поднял лицо и посмотрел на нее, словно не узнавая. Пошел серый утренний дождь, в котором она светилась словно дельфин.

– Нет, – сказала она, отвечая на его взгляд, – я не знаю сожалений.

Он молчал, скорчившись под дождем у дороги, обтягивая свое тело промокшим плащом, пока не стал походить на сломанный черный зонт. Единорог ждала, чувствуя, как дни ее жизни опадают вокруг вместе с каплями дождя.

– Я знаю печаль, – мягко прибавила она, – но это другое.

Когда Шмендрик снова взглянул на нее, ему удалось собрать свое лицо в одно целое, хотя оно все еще пыталось улепетнуть от него.

– Куда ты пойдешь теперь? – спросил он. – Куда шла, когда старуха схватила тебя?

– Я искала мой народ, – ответила единорог. – Ты не видел их, чародей? Они дики и белы, как море, подобно мне.

Шмендрик серьезно покачал головой:

– Я ни разу не видел кого-нибудь подобного тебе, во всяком случае наяву. В пору моего детства считалось, что некоторые из них еще живы, однако я знал лишь одного человека, который когда-либо видел единорога. Они наверняка исчезли, леди, все, кроме тебя. Шагая, ты создаешь эхо там, где они обитали когда-то.

– Нет, – сказала она, – потому что их видели и другие.

Известие, что хотя бы в недавнем детстве чародея единороги еще существовали, порадовало ее. И она продолжала:

– Мотылек рассказал мне о Красном Быке, а ведьма о короле Хаггарде. Я иду к ним, чтобы узнать то, что знают они. Можешь ты рассказать мне, где живет король Хаггард?

Лицо чародея почти уже и сбежало, но Шмендрик поймал его и заулыбался, очень медленно, так, точно рот его стал железным. Спустя некоторое время он сумел придать губам должную форму, но улыбка его так и осталась железной.

– Я могу прочитать тебе стишок, – сказал он.

Где склоны голы, как ножи,

Где не цветет ни жердь, ни жизнь,

Где кислым пивом дух разит,

Там Хаггард надо всем царит.

– Стало быть, я узнаю эту землю, когда увижу ее, – сказала единорог, думая, что Шмендрик посмеивается над ней. – А стихов о Красном Быке ты не знаешь?

– Их нет, – ответил Шмендрик. Он поднялся на ноги, бледный, улыбающийся и сказал: – О короле Хаггарде я знаю лишь то, что слышал. Он старик, скаредный, как поздний ноябрь, и правит бесплодной страной у моря. Некоторые говорят, что когда-то она была зеленой и ласковой, но пришел Хаггард, коснулся ее, и она иссохла. У крестьян есть присловье – увидев поле, пожранное пожаром или саранчой, или разоренное ветром, они говорят о нем: «Захирело, как сердце Хаггарда». Уверяют также, что в его замке нет ни света, ни огня, что он посылает своих солдат воровать кур, простыни и пироги с подоконников. А еще рассказывают, что в последний раз король Хаггард смеялся…

Единорог притопнула. Шмендрик продолжил:

– Что же до Красного Быка, о нем я знаю меньше, чем слышал, потому что слышал я множество историй и каждая спорила с остальными. Бык реален, Бык – это призрак, Бык – это сам Хаггард после захода солнца. Бык жил в той земле до Хаггарда, или пришел с ним, или пришел к нему. Бык защищает его от набегов и бунтов, позволяя ему не тратиться на вооружение своих ратников. Бык держит Хаггарда узником в его собственном замке. Это дьявол, которому Хаггард продал душу. Это существо, ради обладания которым Хаггард душу и продал. Бык принадлежит Хаггарду. Хаггард принадлежит Быку.

Дрожь уверенности прошла по телу единорога, расходясь из его сердцевины, как круги по воде. В разуме ее снова запищал мотылек: «Давным-давно они прошли всеми дорогами, и Красный Бык гнал их перед собой, затаптывая следы». Она увидела белые очертания, несомые воющим ветром, и подрагиванье желтых рогов.

– Я отправлюсь туда, – сказала она. – Но сначала я должна одарить тебя, потому что ты вернул мне свободу. Что ты хотел бы получить от меня, прежде чем я уйду?

Продолговатые глаза Шмендрика блеснули, точно листья под солнцем.

– Возьми меня с собой.

Она невозмутимо отступила от него, пританцовывая, и ничего не ответила. Чародей сказал:

– Я могу пригодиться тебе. Я знаю дорогу в страну Хаггарда, знаю языки живущих на этом пути народов.

Казалось, единорог готова была вот-вот исчезнуть в липком тумане, и Шмендрик заторопился.

– А кроме того, ни одному скитальцу и даже единорогу общество чародея еще не приносило вреда. Вспомни рассказ о великом волшебнике Никосе. Однажды он увидел в лесу единорога, который спал, положив голову на колени хихикавшей девицы, а между тем трое охотников подбирались к нему с натянутыми луками, чтобы завладеть его рогом. Только миг был у Никоса, чтобы им помешать. Словом и взмахом руки он обратил единорога в красивого молодого человека, и тот проснулся, увидел разинувших в изумлении рты лучников и бросился к ним, и всех поубивал. Меч у него был перекрученный, сходивший на конус, тела же убитых он потоптал немного ногами.

– А девица? – спросила единорог. – Девицу он тоже убил?

– Нет, он женился на ней. Сказал, что она – всего лишь бессмысленное дитя, поругавшееся с родными, и все, что ей нужно, – это хороший мужчина. Каковым он и был – и тогда, и всегда, ибо даже Никос не смог вернуть ему прежний облик. Умер он в старости и почете – объевшись, уверяют некоторые, фиалками, – фиалок ему всегда было мало. Детей не имел.

Рассказ этот сыскал себе постоянное место где-то в дыхании единорога.

– Чародей не только не оказал ему услугу, но причинил великое зло, – негромко сказала она. – Как было бы ужасно, если бы весь мой народ благонамеренные волшебники обратили в людей – изгнанных из привычного мира, запертых в горящих домах. Я предпочла бы скорее, чтобы их всех убил Красный Бык.

– Там, куда ты направляешься, – ответил Шмендрик, – лишь немногие будут желать тебе что-либо кроме зла, а сердце друга – сколько бы ни был он глуп – может в один прекрасный день стать для тебя нужнее воды. Возьми меня с собой ради веселья, везенья, ради неведомого. Возьми меня с собой.

Пока он говорил, дождь стих, небо начало проясняться, и мокрая трава засветилась, как нутро морской раковины. Единорог смотрела в сторону, отыскивая в мутном роении королей одного короля, и в снежном сверкании замков и чертогов тот, что возведен на плечах Быка.

– Никто еще не странствовал со мной, – сказала она, – но, впрочем, никто еще и в клетку не сажал, и не принимал за белую кобылу, и не прятал под моим же обличьем. Похоже, что многое вознамерилось случиться со мной впервые, и твое общество наверняка будет и не самым странным из этого, и не последним. А потому ты можешь, коли желаешь, пойти со мной, хоть я и предпочла бы услышать от тебя просьбу о другой награде.

Шмендрик грустно улыбнулся.

– Я думал о ней. – Он взглянул на свои пальцы, и единорог увидела оставленные на них укусами прутьев полумесяцы. – Но настоящее мое желание ты никогда исполнить не сможешь.

«Вот оно, – подумала единорог, – ощущение первого паучьего прикосновения печали под кожей. Вот что значит путешествовать со смертным – и так будет всегда».

– Нет, – ответила она, – я не могу обратить тебя в того, кем ты не рожден. Не более, чем могла бы ведьма. Я не могу превратить тебя в настоящего чародея.

– Я так не думаю, – сказал Шмендрик. – Ну да ничего. Пусть это тебя не тревожит.

– А меня это и не тревожит, – сказала единорог.


В первый день их странствия сизоворонок пролетел совсем низко над ними, сказал: «Ну, чтоб меня неоперившимся в парнике заперли» – и прямиком понесся домой, рассказать обо всем супруге.

Супруга сидела в гнезде и скучным голосом пела их птенчикам:

Мошек и вошек, жуков и стрекоз,

Слизня из кущей и червя из роз,

Шмеля, улитку – причем не одну,

Всех я, детишки, для вас отрыгну.

Баюшки-бай, сколько хитрых хлопот,

И не такое уж счастье – полет.

– А я сегодня единорога видел, – сказал, едва опустившись на ветку, сизоворонок.

– Чего ты, как я замечаю, не видел, так это нашего ужина, – холодно ответила супруга. – Терпеть не могу мужчин, которые треплются на пустой желудок.

– Единорога, малышка! – Сизоворонок отбросил напускную небрежность и заскакал по ветке вверх-вниз. – Я не видал ни одного со времени…

– Ты никогда ни одного не видал, – сказала она. – Это же я, ты не забыл? Уж я-то знаю, что ты в своей жизни видал, а чего нет.

Сизоворонок оставил ее слова без внимания.

– С ней шел один такой странный, весь в черном, – затарахтел он. – Собираются Кошачью гору перевалить. Уж не в страну ли Хаггарда они направляются. – Он склонил голову под артистичным углом, который и завоевал когда-то сердце его супруги. – Представляешь картину, – восторженно заливался он, – садится старый Хаггард завтракать, а к нему в гости единорог пожаловал, нахальный, как я не знаю кто, тук-тук-тук в его дрянную дверь. Да я бы все отдал, чтобы посмотреть…

– Надеюсь, вы двое не весь день потратили, любуясь на единорогов, – прервала его, щелкнув клювом, супруга. – Сколько я понимаю, она, во всяком случае, считается большой затейницей по части организации досуга.

И супруга пошла на него, ощетинив перья на шее.

– Лапочка, да я с ней даже не виделся… – начал сизоворонок, и супруга знала, что не виделся, попросту не посмел бы, но все равно дала ему клювом по башке. Она была женщиной, прекрасно умевшей использовать мелкие моральные преимущества.


Единорог с чародеем шли сквозь весну, они перевалили ласковую Кошачью гору и спустились в фиалковую, поросшую яблонями долину. За долиной лежали низкие холмы, такие же тучные и смиренные, как овцы, которые, когда единорог проходила мимо, изумленно опускали головы, чтобы принюхаться к ней. Затем последовали неспешные высоты лета и пропеченные равнины, над которыми воздух висел, поблескивая, как леденец. Вместе она и Шмендрик переходили реки, спускаясь и поднимаясь по колючим берегам и обрывам, вместе бродили по лесам, напоминавшим единорогу о ее доме, хотя обрести какое-то сходство с ним они не могли, сколько ни дали б им времени. Таков ныне и мой лес, думала она, но говорила себе, что это не имеет значения, что стоит ей возвратиться, и все станет, как прежде.

Ночами, когда Шмендрик спал сном голодного, стершего ноги чародея, единорог припадала к земле, но бодрствовала, ожидая увидеть огромного Красного Быка, который бросится на нее с луны. Временами она улавливала то, что полагала его запахом, – темный, пронырливый смрад, осторожно крадущийся в ночи, отыскивая ее. Тогда она вскакивала на ноги, издавая холодный крик готовности к бою, но только затем, чтобы увидеть двух-трех глазевших на нее с уважительного расстояния оленей. Как-то раз один из них, второгодок, подзуживаемый хихикавшими друзьями, подошел довольно близко и, стараясь не встретиться с ней взглядом, пробормотал: «Ты очень красивая. Точно такая, как говорили наши матери».

Единорог, знавшая, что он не ждет от нее ответа, молча смотрела на него. Другие олени давились смехом и шептали: «Ну давай, давай!» И он, подняв голову, прокричал быстро и радостно: «Но я знаю ту, что красивей тебя!» И, развернувшись, унесся, залитый лунным светом, и его друзья понеслись за ним. А единорог легла снова.

Время от времени дорога приводила их в деревню, и там Шмендрик представлялся бродячим магом, обещая, о чем он кричал на улицах, «спеть за мой ужин, досадить вам совсем немного, чуть потревожить ваши сны и отправиться дальше». Редко встречались селения, в которых ему не предлагали поставить его прекрасную белую кобылу в конюшню и заночевать, и пока дети не расходились по постелям, он выступал на освещаемой фонарем рыночной площади. Магии большей, чем та, что заставляет кукол говорить, а мыло обращаться в мармелад, он не пытался творить никогда, да и это пустяковое волшебство по временам не давалось ему. Однако детям он нравился, их родители добродушно угощали его ужином, летние вечера были летучи и ласковы. И столетия спустя единорог еще помнила странный, шоколадный запах конюшен и тень Шмендрика, которая танцевала в скачущем свете на стенах, дверях и дымоходах.

А утром они отправлялись в путь – Шмендрик, с карманами, набитыми хлебом, сыром и апельсинами, и пообок его единорог, то белевшая под солнцем, как море, то зеленевшая в тени деревьев. Фокусы его забывались еще до того, как он скрывался из глаз, но белая кобыла мага смущала ночами многих селян, и были женщины, которые, увидев ее во сне, просыпались и плакали.

Как-то вечером они остановились в упитанном, уютном городке, где даже у нищих были двойные подбородки, а мыши ходили вперевалочку. Шмендрика вмиг пригласили отобедать с Мэром и несколькими из самых дородных Советников, а единорога, как и всегда не узнанную, отправили на выпас, где трава росла сладкая, как молоко. Обед подали под открытым небом, на площади, потому что ночь стояла теплая, а Мэру было приятно похвастаться своим гостем. Знатный получился обед.

За едой Шмендрик рассказывал истории из своей жизни странствующего волшебника, обильно населяя их королями, драконами и благородными дамами. Он не лгал, а всего лишь расставлял события в более разумном порядке, и потому его повесть отдавала привкусом правды, даже на взгляд хитроумных Советников. И не только они, но самые разные гулявшие по ближней улице люди вытягивали шеи, пытаясь уяснить природу заклинания, которое – при правильном его применении – открывает любые замки. И не у одного из слушателей замирало дыхание при виде отметин на пальцах волшебника. «Память о встрече с гарпией, – спокойно пояснил Шмендрик. – Они кусачие».

– И вы никогда не боялись? – негромко удивилась совсем юная дева.

Мэр шикнул на нее, однако Шмендрик раскурил сигару и улыбнулся ей сквозь дым.

– Страх и голод сохранили мне молодость, – ответил он. И окинув взглядом дремавших, урчавших Советников, не обинуясь подмигнул деве.

Мэр не обиделся.

– Это правда, – вздохнул он, лаская сдвинутыми пальцами свою тарелку. – Мы здесь ведем хорошую жизнь, а коли не так, то я, выходит, не знаю, что такое «хорошая». Временами мне думается, что немного страха, немного голода пошли бы нам на пользу – отточили бы, если можно так выразиться, наши души. Потому-то мы всегда и рады странникам, у которых есть что рассказать и спеть. Они расширяют наш кругозор… заставляют заглядывать в себя…

Он зевнул, потянулся и забурчал животом.

Один из Советников вдруг произнес: «Ну и ну, вы посмотрите на выпас!» Грузные головы повернулись на кивавших шеях, и все увидели, что на дальнем краю поля толпятся коровы, овцы, лошади, и все они смотрят на белую кобылу чародея, которая мирно щиплет прохладную травку. Никто из животных не издавал ни звука. Даже свиньи и гуси молчали, как привидения. Лишь вдалеке каркнула разок ворона и крик ее проплыл по закатному небу, точно осиротелый уголек.

– Замечательно, – пробормотал Мэр. – Просто замечательно.

– Да, не правда ли? – согласился чародей. – Если бы я рассказал вам, что мне за нее предлагали…

– Интересно, – заметил тот же Советник, – что они ее вроде как и не боятся. Смотрят с благоговением, словно желая почтить ее.

– Они видят то, что вы разучились видеть. – Шмендрик изрядно угостился красным вином, да и юная дева смотрела на него глазами, которые были и приветливее, и пустее глаз единорога. Он пристукнул стаканом о стол и сказал ухмылявшемуся Мэру: – Она существо столь редкостное, что вы о таком и грезить не смеете. Она – миф, воспоминание, несбыточное желание. Несбыточная печаль. Если вы помните, если вы жаждете…

Голос его потонул в цокоте копыт и детском крике. Дюжина всадников в осеннего цвета отрепье галопом влетела на площадь, завывая и хохоча, и горожане брызнули в стороны, точно стеклянные шарики. Выстроившись в ряд, всадники с громом описали по площади круг, опрокидывая все, что попадалось им на пути, визгливо бахвалясь и выкрикивая угрозы неизвестно кому. Один наездник привстал в седле, натянул тетиву и сбил стрелой флюгер с церковного шпиля, другой сорвал с головы Шмендрика шляпу, нахлобучил ее на свою башку и с ревом понесся дальше. Некоторые подхватывали и усаживали на свои седельные луки вопивших детей, другие довольствовались винными мехами и сэндвичами. Глаза их безумно блистали на бородатых лицах, хохот походил на барабанный бой.

Округлый Мэр спокойно стоял, пока не встретился взглядом с предводителем всадников. Тогда он приподнял одну бровь, а предводитель щелкнул пальцами, и тут же кони замерли, и оборванцы умолкли, как деревенские животные перед единорогом. Детей разбойники ласково опустили на землю, а бо́льшую часть винных мехов возвратили владельцам.

– Пак Перезвяк, прошу вас, – спокойно сказал Мэр.

Предводитель всадников спешился и неторопливо направился к столу, за которым восседали Советники и их гость. Мужчиной он был огромным, почти семи футов роста, и на каждом шагу позвякивал и позванивал кольцами, колокольцами и браслетами, коими был обшит его кожаный колет.

– Добрый вечер, Ваш Честь, – сказал он и хрипло хмыкнул.

– Займемся делом, – ответил Мэр. – Не понимаю, почему вы не можете приезжать сюда тихо, как цивилизованные люди.

– О, мои мальчики никому вреда не желают, Ваш Честь, – добродушно пробурчал великан. – Сидят целый день в зеленом лесу, точно в тюрьме, нужно же им малость развеяться, получить небольшой катарсис. Ну так чего, к делу, а?

Вздохнув, он снял с пояса потертый кошель с монетами и положил его на раскрытую ладонь Мэра.

– Это вам, Ваш Честь, – сказал Пак Перезвяк. – Тут не много, но большего уделить не можем.

Мэр высыпал монеты в другую ладонь, кряхтя, потолкал их толстым пальцем.

– И то сказать, немного, – пожаловался он. – Даже меньше выручки за прошлый месяц, а и та уж была достаточно тоща. Прежалкая шайка разбойников, вот кто вы такие.

– Так времена-то тяжелые, – обиженно ответил Пак Перезвяк. – За что ж нас винить, коли у путников золота не больше нашего. Из репы крови не выжмешь, сами знаете.

– Я-то как раз и выжму, – сказал Мэр. Он свирепо скривился и потряс кулаком перед носом огромного грабителя, и закричал: – И если вы от меня что-то прячете, если набиваете за мой счет карманы, я выжму из вас все, друг мой, выжму и соки, и мякоть, а пустую шелуху вашу пущу летать по ветру. А теперь катитесь отсюда и передайте мои слова вашему оборванному Капитану. Прочь, негодяи!

Когда Пак Перезвяк, бормоча что-то, развернулся, Шмендрик кашлянул и неуверенно произнес:

– Я хотел бы получить назад мою шляпу, если вы не против.

Великан уставился на него налитыми кровью бычьими глазами, но молчал.

– Моя шляпа, – сказал Шмендрик голосом более твердым. – Один из ваших людей присвоил мою шляпу, было бы разумно вернуть ее.

– Разумно, говоришь? – пробурчал наконец Пак Перезвяк. – А кто ты, скажи на милость, такой, чтобы знать чего разумно, а чего нет?

Вино еще плескалось в глазах Шмендрика.

– Я Шмендрик Волхв, и со мной шутки плохи, – провозгласил он. – Я и старше, чем выгляжу, и куда менее любезен. Мою шляпу!

На сей раз Пак Перезвяк разглядывал его несколько дольше, затем вернулся к своему коню, перебросил через него ногу и уселся в седло. И подвел его к Шмендрику так близко, что оказался от чародея на расстоянии не большем своей бороды.

– Ну лады, – прогудел он. – Коли ты волшебник, покажь какой ни на есть фокус-покус. Сделай мой нос зеленым, набей мои седельные мешки снегом, лиши меня бороды. Покажи мне или твое волшебство, или сверкание твоих пяток.

Он вытянул из-за пояса ржавый кинжал и взмахнул им, зловеще присвистнув.

– Волшебник – мой гость, – предупредил Мэр.

Однако Шмендрик важно сказал:

– Очень хорошо. Вы сами искали приключений себе на голову.

Удостоверившись краем глаза, что юная дева наблюдает за ним, он ткнул пальцем в шайку пугал за спиной их предводителя и произнес нечто рифмованное. И вмиг его черная шляпа вырвалась из пальцев того, кто ее держал, и медленно поплыла по темневшему воздуху, беззвучная, как сова. Две женщины упали в обморок, Мэр сел, а грабители вскрикнули детскими голосами.

Шляпа долетела до края площади, где стояла конская поилка, медленно снизилась и наполнила себя водой. Затем, почти невидимая в сумраке, она поплыла назад, явственно целя в немытую голову Пака Перезвяка. Тот прикрыл ее руками, бормоча: «Не, не, убери», – но даже его собственные разбойники уже давились смехом, предвкушая дальнейшее. Шмендрик торжествующе улыбнулся и щелкнул пальцами, ускоряя бег шляпы.

Однако, приближаясь к предводителю головорезов, шляпа стала отклоняться от прямого пути – сначала постепенно, а затем куда более круто, – что-то влекло ее к столу Советников. Мэр успел вскочить на ноги как раз перед тем, как шляпа уютно наделась ему на голову. Шмендрик вовремя пригнулся, а вот пару Советников немного забрызгало.

Взрыв смеха – менявшегося по выбору исполнителя, – Пак Перезвяк склонился с коня и оторвал от земли Шмендрика Волхва, который пытался отереть булькавшего Мэра скатертью.

– Сумнительно, чтоб тебя на бисы вызвали, – проревел великан в ухо волшебника. – Поезжай лучше с нами.

Он бросил Шмендрика лицом вниз поперек седельной луки и галопом поскакал прочь, а за ним и вся его обносившаяся орава. Ее фырканье, рыганье и гогот висели над площадью и долгое время после того, как стихли удары копыт.

К Мэру сбегались люди, спрашивая, не нагнать ли разбойников, не освободить ли чародея, однако он качал мокрой головой, говоря:

– Не думаю, что в этом есть надобность. Если наш гость тот, за кого себя выдает, он и сам сможет изрядно о себе позаботиться. А не сможет – что же, самозванцу, который злоупотребил нашим гостеприимством, не следует притязать на нашу помощь. Нет-нет, забудьте о нем.

Струйки, сбегавшие с челюстей Мэра, сливались с ручьями на его шее и впадали в реку на груди, однако безмятежный взгляд его устремлялся к выпасу, на котором мерцала во мраке белая кобыла чародея. Не издавая ни звука, она рысцой бегала вперед и назад вдоль изгороди. Мэр негромко сказал:

– Думаю, будет правильно, если мы проявим добрую заботу о лошади нашего отлучившегося друга, ведь нам известно, сколь высоко он ее ценил.

И послал на выпас двоих мужчин с веревками, велев им поместить кобылу в самое крепкое стойло принадлежавшей ему конюшни.

Однако мужчины не дошли еще и до ворот выпаса, когда белая кобыла перемахнула ограду и скрылась в ночи, как падучая звезда. Мужчины некое время простояли на месте, не внимая приказам Мэра вернуться назад; они никогда потом не рассказывали – даже друг другу, – почему так долго глядели вслед кобыле чародея. Но время от времени и даже в самый разгар серьезных событий на них нападал изумленный смех, и в итоге о беднягах пошла слава как о людях препустейших.

V

Единственным, что запомнил Шмендрик из той буйной скачки с разбойниками, был ветер, острый край седельной луки и хохот позвякивавшего великана. Шмендрик слишком углубился в мысли о том, чем закончился его фокус со шляпой, чтобы замечать что-то еще. Перебор по части слов, сказал он себе. Сверхкомпенсация. Но покачал головой, что в положении, приданном его телу, было не просто. «Магия знает, что хочет сделать, – думал Шмендрик, поскакивая, когда конь спрыгивал в ручей. – А я никогда не знаю того, что знает она. Во всяком случае, в нужное время. Я бы написал ей письмо, кабы ведал, где она проживает».

Сучья и ветки скребли его лицо, совы ухали в ушах. Кони перешли на рысцу, потом на шаг. Высокий дрожащий голос крикнул:

– Стой и назови пароль!

– Приехали, будь я проклят, – пробормотал Пак Перезвяк. Он поскреб затылок, звук получился, словно пила деревяшку пилила, и громко ответил: – Короткая жизнь, но веселая, здесь в сладком зеленом лесу; единство веселых товарищей, обрученных с победой…

– Свободой, – поправил его тонкий голос. – Обрученных со свободой. Разницу между «с» и «со» понимаешь?

– Благодарствую. Обрученных со свободой. Единство товарищей – не-не, это я уже. Короткая жизнь, но веселая, радостные товарищи… нет, опять не то. – Пак Перезвяк снова поскреб затылок и простонал: – Обрученных со свободой… ты бы помог немного, а?

– Один за всех и все за одного, – услужливо сообщил голос. – Дальше справишься?

– Один за всех и все за одного… куда там! – закричал великан. – Один за всех и все за одного, вместе мы сила, по одному пропадем.

Он пнул коня пятками и начал сначала.

Из мрака с визгом вылетела стрела, отсекла клочок его уха, зацепила лошадь того, кто недавно скакал за ним, и унеслась, точно летучая мышь. Разбойники попрятались за деревья, а Пак Перезвяк гневно завопил:

– Что у тебя зенки повылазили, я ж десять раз пароль повторил! Ну погоди, доберусь я до тебя…

– Пока ты отсутствовал, мы поменяли пароль, – объяснил часовой. – Тот больно трудно запомнить было.

– Ах, вы пароль поменяли, да? – Пак Перезвяк промокнул окровавленное ухо полой Шмендрикова плаща. – А мне про то откудова знать, а, безмозглый, трепливый, трусливый тип?

– Ну не заводись, Пак, – ласково ответил часовой. – Видишь ли, если ты даже не знаешь новый пароль, это мало что значит, потому как он шибко простой. Надо всего только крикнуть жирафом. Капитан это сам придумал.

– «Крикнуть жирафом»? – Великан принялся ругаться и ругался, пока кони не стали ежиться от смущения. – Олух ты этакий, жирафы вообще не кричат. Капитан мог с таким же успехом заставить нас кричать рыбами, а то бабочками.

– Это я понимаю. Зато такого пароля никто не забудет, даже ты. Ну не умен ли наш Капитан?

– Ума у него – палата без стенок, – изумленно ответил Пак Перезвяк. – Но послушай, а что мешает леснику, не то королевскому ратнику крикнуть жирафом, когда ты остановишь его?

– Ага, – усмехнулся часовой. – В том вся и штука. Крикнуть-то надо трижды. Два крика долгих, один короткий.

Долгое время Пак Перезвяк просидел на коне, вытирая ухо.

– Два долгих, один короткий, – наконец вздохнул он. – А ладно, оно не глупее, чем в те времен, когда мы и вовсе без паролей жили, а просто убивали каждого, кто отвечал хоть что-то. Два длинных, один короткий, годится.

Он поехал между деревьями, и люди его потянулись следом.

Где-то впереди рокотали голоса, сердитые, как у обобранных пчел. Когда кавалькада приблизилась, Шмендрику показалось, что он различил среди них и женский. Затем его щеку согрело пламя, и он поднял голову. Отряд остановился на маленькой полянке, где сидели вокруг костра еще человек десять-двенадцать, что-то раздраженно бормочущие. Пахло горелыми бобами.

Веснушчатый рыжий мужчина, одетый в лохмотья побогаче, чем на остальных, приблизился, чтобы поприветствовать их.

– Ну что, Пак! – воскликнул он. – Кого ты привез нам, удальца или узника?

И крикнул кому-то через плечо:

– Долей в супчик воды, любовь моя, у нас гость.

– Да я и сам не знаю, кого, – прогромыхал Пак Перезвяк.

Он начал рассказывать про Мэра и шляпу, но едва добрался до того, как они с ревом вломились в город, его перебила похожая на тощую колючку женщина; она протолкнулась сквозь кольцо мужчин и крикнула: «Этого не будет, Капут, суп и так не гуще жидкого пота!» Лицо ее было бледным, худым, – яростные рыжевато-карие глаза и волосы цвета жухлой травы.

– Кто этот длинный долдон? – спросила она, глядя на Шмендрика так, точно он был гвоздем, вылезшем в ее башмаке. – Он не из городских. Не нравится мне его рожа. Зарежь этого чародея.

Она хотела сказать «чаровника» не то «злодея», однако два эти слова слиплись и получился «чародей» – совпадение, от которого по спине Шмендрика словно мокрой водорослью провели. Он сполз с коня Пака Перезвяка и встал перед Капитаном разбойников.

– Я Шмендрик Волхв, – заявил он и обеими руками крутнул свой плащ, но тот лишь вяло взболтнулся. – А ты и вправду прославленный Капитан Капут из зеленого леса, храбрейший из храбрых и вольнейший из вольных?

Несколько разбойников тихо заржали, женщина застонала.

– Так я и знала, – сказала она. – Рассади его Капут, от сопелки до селезенки, пока он не сделал с тобой то же, что последний из них.

Однако Капитан гордо поклонился, показав лысую маковку, и ответил:

– Да, это я. Тот, кто гоняется за моей головой, обретает небывалого недруга, но ищущий моей дружбы может найти во мне друга навек. Как вы к нам прибыли, сэр?

– На животе, – ответил Шмендрик, – и ненамеренно, но тем не менее с дружбой. Хоть ваша возлюбленная и сомневается в этом, – добавил он, поведя подбородком в сторону худой женщины.

Та плюнула на землю.

Капитан Капут ухмыльнулся и опасливо обнял рукой острые плечи женщины.

– Ах, это всего лишь Молли Грю, – объяснил он. – Она оберегает меня лучше, чем смог бы я сам. Я человек великодушный и легкий до экстравагантности, быть может; щедрость ко всем, кто бежит от деспотии, – вот мой девиз. И только естественно, что Молли пришлось стать подозрительной, прижимистой, пасмурной, преждевременно постаревшей и даже отчасти деспотичной. Красивый воздушный шарик приходится вязать с одного конца узлом, а, Молли? Но сердце у нее доброе, доброе сердце.

Женщина передернула плечами и выбралась из-под его руки, однако Капитан к ней даже не обернулся.

– Будьте нашим гостем, господин кудесник, – сказал он Шмендрику. – Подходите к огню и расскажите нам всю вашу историю. Что говорят обо мне в вашей стране? Что там слышали об отважном Капитане Капуте и его шайке вольных людей? Покушайте тако.

Шмендрик принял место у костра, изысканно отклонил совсем холодную закуску и ответил:

– Я слышал, что вы – друг беспомощных и враг могущественных, что ведете с вашими людьми полную радостей жизнь в лесу, обирая богатых и оделяя бедных. Мне известна история про то, как вы и Пак Перезвяк пробили друг другу темечки квотерстаффами и стали таким манером кровными братьями; и как вы спасли вашу Молли от брака с богатым старцем, коего отец ее выбрал ей в мужья.

На самом деле Шмендрик отродясь и до этой ночи о Капитане Капуте не слышал, но прошел хорошую подготовку по основам англосаксонского фольклора и оттого знал типических его персонажей.

– И разумеется, – тут он пошел на риск, – был один злой король…

– Хаггард, гниль на него и гибель! – вскричал Капут. – Воистину, не с одним из нас старый король Хаггард поступил неправедно – кого согнал с принадлежавшей ему по праву земли, у кого отнял должность и доходы, кого лишил наследственной недвижимости. И все они – заметь, чародей, – живут лишь мыслью о мести, и когда-нибудь Хаггард заплатит по счетам, да так, что…

Два десятка оборванных призраков зашипели в знак согласия, но смех Молли Грю осыпался, точно град, грохоча и язвя их.

– Авось он и заплатит, – издевательски сказала она, – да не таким трепливым трусам. Замок его, что ни день, трухлявеет и разрушается, ратники слишком стары, чтобы носить доспехи, но править он будет вечно, как бы ни пыжился Капитан Капут.

Шмендрик приподнял одну бровь, а Капитан Капут запунцовел, как редиска.

– Ты должна понимать, – промямлил он, – у короля Хаггарда имеется Бык…

– А-а, Красный Бык, Красный Бык! – закричала Молли. – Я тебе вот что скажу, Капут, после стольких лет, проведенных с тобой в лесу, я начала думать, что Бык – это всего лишь ласкательное имя, которое ты дал твоей трусости. Если я услышу эту басню еще раз, я пойду и сама низвергну старого Хаггарда, и назову тебя…

– Довольно! – рявкнул Капут. – Не при посторонних!

Он с немалым усилием вытянул меч из ножен, и Молли, снова захохотав, раскрыла ему навстречу объятья. Вокруг костра сальные руки теребили рукоятки кинжалов и длинные луки натягивались сами собой, но тут заговорил Шмендрик, решивший спасти утопающее тщеславие Капитана Капута. Не любил он семейных сцен.

– В моей земле о вас поют балладу, – начал он. – Вот только забыл, как она начинается…

Капитан Капут крутнулся на месте, точно кот, заманивший в засаду собственный хвост.

– Которую? – спросил он.

– Не знаю, – ответил слегка ошарашенный Шмендрик. – Их что же, больше одной?

– Еще бы! – воскликнул Капут, рдея и разбухая так, словно он забеременел гордостью. – Вилли Кроткий! Вилли Кроткий! Где этот паренек?

Жидковолосый вьюнош с лютней и прыщами приволок от костра ноги.

– Спой джентльмену про один из моих подвигов, – приказал ему Капитан Капут. – Спой о том, как ты вступил в мою шайку. Я этой баллады с прошлого вторника не слышал.

Менестрель вздохнул, ударил по струнам и шатким контратенором запел:

И когда Капитан восвояси скакал,

Завалив на охоте оленя,

Он увидел: стоит в луговине юнец,

Побледнев и согнувши колени.

«Ты почто распечалился, славный юнец?

Аль влюбился в кого без предела?

Может, дали тебе безуханный надел

Или вовсе не дали надела?»

«Есть надел у меня, и уханный вполне,

Хоть что значит то – я без понятья,

А печалуюсь я о подруге своей,

Увели ее прочь мои братья».

«Пред тобой – Капитан из зеленых лесов,

Я верну тебе, парень, подругу,

Ведь в отряде моем – молодец к молодцу.

Но отплатишь ты чем за услугу?»

«Если ты, Капитан, мне подругу вернешь,

Ты по морде получишь в отплату.

Но на шее у ней висит изумруд —

Больно жирно отдать его брату».

К тем трем братьям тогда поскакал Капитан,

И запел его меч распаленный:

«Пусть вам будет девица, а нам – самоцвет,

Что достоин царской короны».

– Вот сейчас самое лучшее будет, – прошептал Шмендрику Капут. Он нетерпеливо подпрыгивал на цыпочках, обняв себя за плечи.

Все сорвали плащи и схватили мечи,

Раздаются стальные напевы.

«Я клянусь потрохами, – сказал Капитан, —

Не видать вам ни камня, ни девы».

Он их гонит вперед, он их гонит назад,

Он их гонит кругом, как баранов…

– Как баранов, – выдохнул Капут.

На протяжении семнадцати последних строф он раскачивался и погуживал, и отбивал предплечьем удары трех мечей, упоенно не замечая издевательской усмешки Молли и нетерпения разбойников. Баллада наконец завершилась, Шмендрик громко похлопал в ладоши и похвалил Вилли Кроткого за технику правой руки.

– Я называю это щипком Алана из Лощины[33], – сказал менестрель.

Он вознамерился развить эту тему, однако Капут прервал его, сказав:

– А теперь Вилли, добрый мальчик, сыграй остальные. – Он улыбнулся Шмендрику широкой улыбкой приятного, как понадеялся чародей, удивления. – Я сказал, что обо мне сложено несколько песен. Их тридцать одна, если быть точным, хоть в сборнике Чайлда[34] они пока и отсутствуют…

Глаза его вдруг расширились, он вцепился в плечи чародея.

– Вы, случаем, не мистер Чайлд, нет? – спросил Капут. – Говорят, он часто бродит, переодевшись в простое платье и разыскивая баллады…

Шмендрик покачал головой:

– Нет. Мне очень жаль, право.

Капитан вздохнул и отпустил его.

– Ну, не суть важно, – пробормотал он. – Всегда ведь надеешься, еще бы, даже теперь, что тебя соберут, выверят, аннотируют, приведут варианты, даже усомнятся в подлинности одной из баллад… ладно, ладно, чего уж тут. Спой нам другие песни, юный Вилли. Когда-нибудь тебя будут записывать в полевых условиях и нынешняя практика тебе пригодится.

Грабители заворкотали, заерзали, пиная ногами камни. Хриплый голос проревел из безопасной темноты:

– Нет, Вилли, спой нам настоящую песню. Спой про Робин Гуда.

– Кто это сказал? – Капут снова с лязгом вытянул меч из ножен и завертелся во все стороны сразу.

Лицо его вдруг представилось Шмендрику бледным и безрадостным, точно лимонный леденец.

– Я сказала, – ответила Молли Грю, что было неправдой. – Люди устали слушать баллады о твоей отваге, милейший Капитан, пусть даже сочинил их ты сам.

Капут искоса посмотрел на Шмендрика.

– Они все равно могут считаться народными песнями, правда, мистер Чайлд? – негромко и обеспокоенно спросил он. – В конце концов…

– Я не мистер Чайлд, – ответил Шмендрик. – Честное слово.

Из темноты крадучись выступил закоренелый злодей в драном бархате.

– Капитан, если нам нужны народные песни, а я полагаю, без них не обойтись, так по-нашему, они должны быть правдивыми песнями о настоящих разбойниках, а не о жалкой и лживой жизни, которую мы здесь ведем. Не хочу никого обидеть, Капитан, но не так уж мы и веселы, в конце-то…

– Я весел двадцать четыре часа в сутки, Дик Фанси, – холодно прервал его Капут. – И это непреложный факт.

– Мы вовсе не обираем богатых и не оделяем бедных, – торопливо продолжил Дик Фанси. – Мы обираем бедных, потому что они – большинство их – не способны дать нам отпор, а нас обирают богатые, потому что им ничего не стоит стереть нас с лица земли в один день. Мы не грабим на большой дороге жирного, жадного Мэра, мы что ни месяц, несем ему дань, чтобы он нас не трогал. Мы ни разу не похищали гордых епископов, не держали их пленными в лесу, не пировали с ними и не веселили их, потому что у Молли нет ни одной приличной тарелки, да к тому же не такое уж мы и приятное для епископов общество. Когда же мы, переменив обличье, приходим на ярмарку, мы никогда не побеждаем в соревнованиях лучников или мастеров клинка. Мы получаем милые комплименты за искусность нашей маскировки, и не более того.

– Я однажды послала на конкурс гобелен, – вспомнила Молли. – Он занял четвертое место. Пятое. А рыцарь из стражи… в тот год кто только в стражи не лез. – Она вдруг вытерла заскорузлыми кулаками глаза. – Будь ты проклят, Капут.

– Что, что? – озлобленно завопил он. – Я, что ли, виноват, что ты ткать разучилась? Как заполучила мужика, так все твои умения прахом пошли. Ты больше не шьешь, не поешь и манускриптов годами не иллюминировала, – а что случилось с виолой да гамба, которую я для тебя раздобыл? – Он повернулся к Шмендрику. – Можно подумать, что мы поженились, настолько она опустилась.

Шмендрик едва заметно кивнул и отвел взгляд.

– Что до истребления несправедливостей и борьбы за гражданские права, – сказал Дик Фанси, – тут нас винить не в чем – я и сам не из паладинов, это уж кому как повезет, – но в таком разе и петь нам должно о тех, кто носит зеленое линкольнское сукно и помогает угнетенным. Мы им не помогаем, Капут, мы сдаем их за вознаграждение, и песни твои – попросту срам, вот тебе вся правда.

Капитан Капут скрестил на груди руки, не обращая внимания на согласный ропот разбойников.

– Пой песни, Вилли.

– Не буду. – Менестрель даже руки не поднял, чтобы коснуться лютни. – Ты, между прочим, никогда с моими братьями ни за какие самоцветы не дрался, Капут! Ты послал им письмо, да и то не подписанное…

Капитан Капут отвел руку назад, и клинок замерцал меж его разбойников, как если бы кто-то из них подул на груду углей. И Шмендрик снова выступил вперед, назойливо улыбаясь.

– Если я вправе предложить замену, – сказал он, – почему бы не позволить вашему гостю заработать себе ночлег, позабавив вас? Ни в пении, ни в игре я не силен, однако и у меня есть некие умения, подобных коим вы, возможно, не видели.

Пак Перезвяк согласился немедля, сказав:

– Ага, Капут, он же чародей! Редкое будет развлечение для наших парней.

Молли Грю проворчала некоторую грубую характеристику чародеев как класса, однако разбойники пришли в мгновенный восторг и закричали, подбрасывая друг друга на воздух. Единственным, кто проявил настоящее недовольство, был Капитан Капут, уныло возразивший:

– Да, но песни. Мистер Чайлд должен выслушать песни.

– Что я и сделаю, – заверил его Шмендрик. – Потом.

Тут Капитан Капут просветлел лицом и закричал на разбойников, приказывая им расступиться, освободить место. Они развалились и присели в полумраке на корточки, наблюдая со скачущими улыбками за Шмендриком, начавшим показывать всякий вздор, коим он развлекал деревенский люд в «Полночном балагане». Магия-то была жалкая, но Шмендрик полагал, что для увеселения шайки Капута довольно и такой.

Однако суждение это было поверхностным. Его кольцам и шарфикам, золотым рыбкам и тузам, которые он доставал из ушей, разбойники аплодировали с должной вежливостью, но без изумления. Не предлагая истинной магии, он и от публики никакой магии получить не мог, и когда заклинание не удавалось, – к примеру, он пообещал обратить туза треф в графа, которого они смогут ограбить, а превратил в графитный карандаш, – ему хлопали с такой же добротой и безучастностью, какими встречались и фокусы удавшиеся. Идеальная была публика.

Капитан Капут нетерпеливо улыбался, Пак Перезвяк дремал, но что пугало чародея, так это разочарование в безжалостных глазах Молли Грю. Внезапный гнев заставил его рассмеяться. Он уронил на землю семь вращавшихся шариков, которые становились, пока он ими жонглировал, все более яркими (в удачные вечера они загорались), махнул рукой на свое ненавистное ремесло и зажмурился. «Делай, что хочешь, – прошептал он магии. – Делай, что хочешь».

Вздох ее прокатился по телу Шмендрика, начавшись в каком-то укромном месте – в лопатке, быть может, или в мозгу берцовой кости. Сердце наполнилось и напряглось, как парус, и что-то зашевелилось в волшебнике с уверенностью, какой он никогда не знал. Оно говорило его голосом, повелительно. Ослабев от новой силы, он упал на колени и стал ждать, когда вновь обратится в Шмендрика.

Интересно, что же я сделал? Ведь что-то я сделал.

Шмендрик открыл глаза. Разбойники большей частью посмеивались и постукивали себя пальцами по вискам, радуясь случаю понасмехаться над ним. Капитан Капут встал, спеша объявить эту часть развлекательной программы оконченной. И тут Молли Грю вскрикнула негромким дрожащим голосом, и все повернулись, чтобы увидеть то, что увидела она. На поляну вышел мужчина.

Одет он был в зеленое, если не считать коричневого колета и косо сидевшей на голове коричневой же шапочки с куликовым пером. Высокий, слишком высокий для живого человека: свисавший с его плеча огромный лук был так же длинен, как Пак Перезвяк, а стрелы этого лука сгодились бы Капитану Капуту в копья и дубины. Не обратив никакого внимания на замерших у костра оборванцев, он прошел по освещенному месту и сгинул, и никто не услышал ни дыхания его, ни поступи.

За ним появились другие, по одному, по двое, некоторые беседовали, многие смеялись, но все беззвучно. Все несли длинные луки и одеты были в зеленое – кроме одного, багряного с головы до пят, и другого, облаченного в коричневую монашью рясу, с сандалиями на ногах и веревочной опояской, которая стягивала его огромный живот. Один из них играл, проходя, на лютне и безмолвно пел.

– Алан из Лощины, – это закричал неотесанный Вилли Кроткий. – Посмотри, что я придумал.

Голос его был гол, как новорожденный птенец.

Непринужденно благородные, грациозные, точно жирафы (даже самый рослый их них, добровзорый Бландербор), лучники пересекали поляну. Последними шли, держась за руки, мужчина и женщина. Лица их были так прекрасны, точно они никогда не ведали страха. Под тяжелыми волосами женщины светилась некая тайна, они походили на облако, спрятавшее луну.

– О, – выдохнула Молли Грю. – Мариан.

– Робин Гуд – это миф, – нервно объявил Капитан Капут, – классический образчик героической фольклорной фигуры, синтезированной из народных нужд. Еще один такой образчик – Джон Генри[35]. Людям необходимы герои, однако ни один человек до великих качеств их не дотягивает, и потому легенды нарастают, точно жемчужины, вокруг зернышка правды. Хотя фокус удался, признаюсь, на славу.

Первым смог сдвинуться с места обносившийся денди Дик Фанси. Когда все явившиеся, кроме последних двух, ушли в темноту, он побежал за ними, хрипло крича: «Робин, Робин, мистер Гуд, сэр, подождите меня!» Ни мужчина, ни женщина не обернулись, однако разбойники шайки Капута – за вычетом Пака Перезвяка и самого Капитана – понеслись к краю поляны, спотыкаясь, и наступая друг другу на пятки, и топча костер, и взбивая сумрак поляны. «Робин! – голосили они и: – Мариан, Скарлет, Малыш Джон, вернитесь! Вернитесь!» А на Шмендрика напал смех, беспомощный и нежный.

Покрывая их крики, Капитан Капут вопил:

– Дураки, дураки и дети! Это вранье, как и всякая магия! Нет никакого Робин Гуда!

Но одичавшие от утраты разбойники вломились в лес, преследуя светлых лучников, запинаясь об упавшие стволы, валясь в колючие заросли и голодно завывая на бегу.

Лишь Молли Грин остановилась и оглянулась. Лицо ее горело белым светом.

– Нет, Капут, ты понял все задом наперед, – закричала она. – Нет тебя, и меня, и любого из нас. Робин и Мариан – настоящие, а мы – пустая легенда.

И она, восклицая: «Подождите! Подождите!», побежала вслед за другими, оставив Капитана Капута с Паком Перезвяком стоять посреди затоптанного костра и слушать смех чародея.

Шмендрик почти и не заметил, как они набросились на него, сцапали за руки; и не поежился, когда Капитан Капут ткнул его в ребра кинжалом, шипя:

– Это была опасная шутка, мистер Чайлд, да еще и грубая. Могли бы просто сказать, что не желаете слушать песни.

Кинжал повернулся и слегка углубился в тело.

Где-то далеко-далеко Пак Перезвяк прорычал:

– Он не Чайлд, Капут, да и не бродячий волшебник тоже. Я узнал его. Он сын Хаггарда, принц Лир, такой же мерзавец, как его папаша, да еще и чернокнижник, тут и сомневаться нечего. Попридержи руку, Капитан, мертвый он нам без надобности.

Голос Капута упал:

– Ты уверен, Пак? Он казался таким симпатичным малым.

– Симпатичным дурнем, ты хочешь сказать. Ага, Лир это умеет, я о нем много чего слышал. Изображает невинную бестолочь, а сам гений обмана. Ты вспомни, как он выдавал себя за этого малого, Чайлда, лишь для того, чтобы взять тебя на испуг.

– Он не взял меня на испуг, Пак, – запротестовал Капут. – Даже на миг. Может, кому так и показалось, но я ведь тоже обманщик не из последних.

– А как он вызвал Робин Гуда, чтобы внушить парням пустые помыслы и настроить их против тебя. Однако на этот раз он себя выдал, пусть теперь поживет у нас, и пусть папаша пришлет Красного Быка, чтобы тот его освободил.

От такой перспективы у Капута перехватило дыхание, однако великан во второй за эту ночь раз схватил чародея, отнес к огромному дереву и привязал носом к стволу, который заставил Шмендрика обнять. Шмендрик во всю эту операцию тихо хихикал и дерево обнимал любовно, как новую невесту.

– Вот так, – сказал наконец Пак Перезвяк. – Ты сторожишь его всю ночь, Капут, а я сплю, а поутру отправляюсь к старику Хаггарду, выяснить, во что он ценит своего пащенка. Глядишь, через месяц мы с тобой обратимся в джентльменов с досугом.

– А мои люди? – обеспокоенно спросил Капитан Капут. – Как ты думаешь, они вернутся?

Великан зевнул и отвернулся от него.

– К утру вернутся, смурные и сопливые, только тебе придется недолгое время обходиться с ними помягче. Вернутся, потому как они не из тех, кто меняет нечто на ничто, впрочем, я и сам не таков. Будь мы другими, Робин Гуд мог и остаться с нами. Спокойной ночи тебе, Капитан.

После этого на поляне не раздавалось ни звука, разве что сверчки стрекотали, да Шмендрик тихо хихикал, разговаривая с деревом, да Капут ходил кругами, вздыхая, когда угасал очередной уголек. В конце концов он присел на пень и мысленно произнес речь, обращаясь к плененному чародею:

– Ты, может, и сын Хаггарда, а не собиратель Чайлд, за которого себя выдавал. Но кем бы ты ни был, тебе отлично известно, что Робин Гуд – это сказка, а я реальность. Никакие баллады имени моего не прославят, если только я сам их не сочиню; дети не будут читать в школьных учебниках о моих приключениях и играть в меня после уроков. И когда профессора затеют рыться в старых преданиях, а ученые исследовать давние песни, чтобы понять, жил ли когда-нибудь Робин Гуд, они ни разу, ни разу не наткнутся на мое имя, даже если разберут весь наш мир на пылинки. Но знаешь, вот поэтому я и собираюсь спеть тебе песни о Капитане Капуте. Он был добрым, веселым плутом, что обирал богатых и оделял бедных. И в знак благодарности народ слагал о нем эти простые вирши.

После чего он спел их все, включая и ту, что Шмендрик уже слышал от Вилли Кроткого. Правда, капитан часто отвлекался, дабы прокомментировать ритмические узоры, ассонансные рифмы и модальные мелодические ходы.

VI

Капитан Капут заснул на тринадцатой строфе девятнадцатой песни, и Шмендрик – который незадолго до того смеяться перестал, – немедля приступил к попыткам освобождения. Он что было сил напряг свои путы, однако те оказались прочны. Пак Перезвяк обмотал его веревками, которых хватило бы на оснастку маленькой шхуны, и навязал узлов размером с кулак.

«Легче, легче, – посоветовал себе Шмендрик. – Человек, который сумел призвать Робин Гуда, – а на самом деле, создать его, – не может надолго остаться связанным. Слово, желание, и это дерево обратится в желудь или в росток, а веревки – в болотные тростники». Однако еще не договорив этих слов, он сообразил: то, что посетило его на миг, ушло снова, оставив только тупую боль. И почувствовал себя сброшенной хризалидой.

– Делай что хочешь, – негромко сказал он.

Голос его пробудил Капитана Капута, и тот немедля запел четырнадцатую строфу:

У них там внутри – полсотни мечей, снаружи – полсотни еще,

И что-то боюсь я, мой Капитан, придется нам горячо.

«Да ладно тебе, – сказал Капитан, – я трусить не вижу причин,

Ведь их всего лишь сотня мечей, а нас – целых семь мужчин».

– Надеюсь, тебя зарежут, – сказал ему чародей, но Капут уже заснул снова.

Шмендрик попробовал несколько простых освободительных заклинаний, однако помогать себе руками он не мог, да и способность вкладывать в фокусы душу утратил. Результат получился совсем неожиданный – дерево влюбилось в него и принялось ласково мурлыкать, описывая радости, обещаемые вечными объятиями красного дуба.

– Навек, навек, – вздыхало оно, – верность, какой не заслуживает ни один человек. Я буду помнить цвет твоих глаз, когда все забудут даже имя твое. Бессмертие дарует лишь истинная любовь.

– Я помолвлен, – отговорился Шмендрик. – С западной лиственницей. С детства еще. Брак по контракту, выбирать не приходится. Безнадежное дело. Нам с тобой никогда не быть вместе.

Гневный порыв сотряс дуб, как будто шквал налетел, но лишь на него одного.

– Да поразят ее короеды и корневая гниль, – яростно прошептал он. – Проклятая хвойница, подлюка вечнозеленая, она никогда тебя не получит. Мы умрем вместе, и все деревья будут хранить вечную память о нашей трагедии!

Шмендрик почувствовал, как дерево разбухает, точно сердце, по всей его длине, и испугался, что оно и впрямь расщепится от гнева надвое. Веревки стягивали его все туже, ночь стала окрашиваться в желтое и красное. Он попытался объяснить дубу, что любовь великодушна именно потому, что никогда не бывает бессмертной, потом закричал, призывая Капитана Капута, но сумел издать лишь тихий трескливый звук – под стать дереву. «Дуболом не желает мне зла», – подумал он и отдался на волю влюбленного.

Но вдруг веревки ослабли, и Шмендрик рванулся из них и навзничь повалился на землю, корчась и хватая ртом воздух. Над ним стояла единорог, показавшаяся его помраченным глазам темной, как кровь. Она коснулась его рогом.

Когда ему удалось встать, единорог повернулась и пошла, и Шмендрик последовал за ней, побаиваясь дуба, хоть тот снова стоял спокойно, как всякое дерево, никогда не ведавшее любви. Небо еще оставалось черным, но тьма его была водянистой, и Шмендрик различил плывущий по ней фиалковый рассвет. Небо согревалось, жесткие серебристые облака таяли в нем; тени тускнели, звуки теряли форму, темные очертания пытались придумать, кем они станут, когда наступит день. Даже ветер дивился сам себе.

– Ты видела меня? – спросил у единорога Шмендрик. – Ты наблюдала за мной, видела, что я сделал?

– Да, – ответила она. – Это была настоящая магия.

Утрата вернулась к нему, холодная и злая, как меч.

– Она ушла, – сказал он. – Я владел ею – она мной владела, – а теперь ушла. Я не смог ее удержать.

Единорог плыла перед ним, беззвучно, как перышко.

Где-то рядом знакомый голос сказал:

– Ты покидаешь нас в такую рань, чародей? Нашим мужчинам будет тебя не хватать.

Повернувшись на голос, он обнаружил перед собой прислонившуюся к дереву Молли Грю. Одежда ее была изодрана в клочья, волосы торчали смешными пучками, босые, грязные ноги кровоточили, она улыбалась Шмендрику, осклабясь, как летучая мышь.

А затем увидела единорога. Она не шелохнулась, не заговорила, но ее желтовато-карие глаза вдруг стали огромными от слез. Долгое время она простояла неподвижно, наконец оба ее кулака вцепились в юбку, и Молли слегка присела, согнув дрожащие колени. Лодыжки ее были перекрещены, глаза опущены, и все-таки Шмендрику потребовалось время, чтобы понять: Молли Грю присела в реверансе.

Он прыснул, и Молли стремительно распрямилась, покраснев от кромки волос до душки.

– Где ты была? – вскричала она. – Проклятье, где ты была?

Она сделала несколько шагов к Шмендрику, но смотрела за его спину, на единорога.

А когда попыталась пройти мимо него, чародей преградил ей дорогу.

– Не говори так, – сказал он, все еще не уверенный, что Молли узнала единорога. – Ты умеешь прилично вести себя, женщина? И без реверансов тоже обойдись.

Однако Молли оттолкнула его и направилась к единорогу, браня ее, как беспутную дойную корову.

Где ты была? – Рядом с ее белизной и рогом Молли словно усохла до размеров зудливого жучка, однако на сей раз единорог опустила старые темные глаза.

– Теперь я здесь, – сказала она.

Молли рассмеялась, сжав губы.

– И какой мне прок от того, что теперь ты здесь? Где ты была двадцать лет назад, десять? Как ты смеешь, как смеешь приходить ко мне ныне, когда я стала такой?

Она прихлопнула ладонью по своей ноге, словно итожа себя: опустелое лицо, пустынные глаза, желтеющее сердце.

– Лучше бы ты и вовсе не приходила, зачем ты пришла теперь?

По сторонам ее носа побежали слезы.

Единорог не ответила, а Шмендрик сказал:

– Она последняя. Последний единорог на свете.

– Ну еще бы!.. – фыркнула Молли. – Только последний единорог на свете и пришел бы к Молли Грю.

Она протянула руку к щеке единорога, но та немного отступила, и рука легла под быстро дрогнувший подбородок. А Молли сказала:

– Ладно. Я прощаю тебя.

– Единороги не нуждаются в прощении. – Чародей чувствовал, как голова его начинает кружиться от ревности – не только к прикосновению, но к некой тайне, соединившей Молли и единорога. – Они предназначены для тех, кто только начинает, – сказал он, – для невинных и чистых, для новизны. Единороги – для юных девушек.

Молли робко, как слепая, гладила шею единорога. Потом вытерла белой гривой свои чумазые слезы.

– Много ты понимаешь в единорогах, – сказала она.

Небо стало нефритово-серым, деревья, миг назад вычерченные на темноте, снова обратились в настоящие деревья и посвистывали на рассветном ветру. Шмендрик, глядя на единорога, холодно сказал:

– Нам пора.

Молли мгновенно согласилась:

– Да, пока на нас не наткнулись ребята и не перерезали тебе горло за надувательство, бедняжки. – Она оглянулась через плечо. – Я взяла бы с собой кой-какие вещицы, но теперь они не имеют значения. Я готова.

Шмендрик шагнул вперед и вновь преградил ей дорогу.

– Ты не можешь пойти с нами. Мы совершаем поиск.

Глаза и голос его были настолько суровы, насколько он смог их такими сделать, а вот нос, чувствовал Шмендрик, недоумевал. Вымуштровать свой нос ему так и не удалось.

Лицо Молли закрылось перед ним, как крепость, ощетинившись пушками, пращами и котлами с кипящим свинцом.

– А кто ты такой, чтобы говорить мы?

– Я ее проводник, – важно ответил чародей.

Единорог издала негромкий удивленный звук, каким кошка сзывает котят. Молли воспроизвела его и расхохоталась.

– Много ты понимаешь в единорогах, – повторила Молли. – Она позволяет тебе странствовать с ней, хоть и не могу понять почему, но в тебе не нуждается. И во мне, видит небо, тоже, однако возьмет с собой и меня. Спроси у нее.

Единорог издала тот же звук и крепость, которой стало лицо Молли, опустила подъемный мост и распахнула все ворота, даже те, что защищали внутреннюю цитадель.

– Спроси у нее, – еще раз сказала она.

Что ответит единорог, Шмендрик понял по тому, как упало его сердце. Ему хотелось вести себя мудро, однако зависть и внутреннее запустение язвили его, и он вдруг услышал свои скорбные восклицания:

– Никогда! Я запрещаю это – я, Шмендрик Волхв! – Голос его потемнел и даже нос обозначил некую угрозу. – Страшись возбодрить вражду волшебника! То есть возбудить. Ибо когда я пожелаю обратить тебя в лягушку…

– Тогда я заболею от смеха, – благодушно сообщила Молли. – С детскими сказками ты управляться умеешь, но тебе даже сметану в масло не превратить.

В глазах ее вдруг блеснуло внезапное придирчивое понимание.

– Опомнись, дружочек, – сказала она. – Что ты собираешься сделать с последним единорогом на свете – посадить ее в клетку?

Чародей отвернулся, он не хотел, чтобы Молли видела его лицо. Прямо на единорога он не смотрел, а бросал на нее короткие косвенные взгляды – украдкой, но без опаски, как будто ему ничего не стоило и назад их вернуть. Белая и таинственная, с рогом, как утро, она смотрела на него с проницательной нежностью. Однако притронуться к ней он не мог. И потому сказал тощей женщине:

– Ты даже не знаешь, куда мы идем.

– Думаешь, для меня это имеет значение? – спросила Молли. И снова издала кошачий звук.

Шмендрик сказал:

– Мы идем в страну короля Хаггарда, чтобы найти там Красного Быка.

Кожа Молли на миг испугалась, во что бы там ни верили ее кости и чего бы ни ведало сердце; но единорог мягко дохнула в ее сложенную чашкой ладонь, и Молли улыбнулась и сомкнула пальцы, сберегая тепло.

– Что же, тогда вам лучше идти в другую сторону, – сказала она.

Вставало солнце, Молли вела их назад по пути, каким они только что шли, – мимо Капута, так и спавшего, нахохлясь, на пне; через поляну и дальше. Разбойники возвращались: где-то рядом хрустели сухие ветви и расступались с плещущим звуком кусты. Один раз им пришлось присесть среди терний, поскольку двое усталых головорезов Капута проковыляли совсем близко от них, горестно гадая, было ль видение Робин Гуда настоящим, или нет.

– Я их унюхал, – говорил один. – Глаза обмануть легко, они и сами вруны прирожденные, но ведь призраки не пахнут, правда?

– Глаза – лжесвидетели, это верно, – пробормотал другой; казалось, несший на себе целое болото. – Но неужто ты веришь свидетельствам своих ушей, носа, нёба? Я не верю. Вселенная врет нашим чувствам, а те врут нам, и как же мы сами можем быть кем-то, кроме врунов? Что до меня, я не доверяю ни посланию, ни посыльному, ни тому, что говорю, ни тому, что вижу. Правда, она, может, где-то и существует, но до меня никогда не доходит.

– Ага, – сказал с черной ухмылкой первый. – Однако ты побежал со всеми, чтобы уйти с Робин Гудом, и гонялся за ним всю ночь, призывая его и плача, подобно прочим. Чего ж ты не сэкономил на хлопотах, коли так хорошо все понимаешь?

– Ну, никогда же не знаешь точно, – сдавленным голосом ответил второй и выплюнул грязь. – Я мог и ошибиться.


В лесистой долине сидели у ручья принц с принцессой. Семеро их слуг растянули под деревом красный балдахин, и молодая царственная чета угощалась под звуки лютен и теорб готовым обедом фабричного производства. Они не говорили друг другу почти ни слова, и лишь когда еды больше не осталось, принцесса вздохнула и сказала:

– Ну что же, полагаю, самое правильное – поскорее покончить с этим глупым делом.

Принц раскрыл иллюстрированный журнал и погрузился в чтение.

– Ты мог бы, по крайности… – сказала принцесса, однако принц продолжал читать.

Принцесса подала знак двум слугам, и те заиграли на лютнях музыку совсем уж старинную. Она же сделала по траве несколько шажков, подняла перед собой яркую, как масло, уздечку и позвала:

– Сюда, единорог, сюда! Сюда, мой красавчик, ко мне! Цып-цып-цып-цып-цып-цып!

Принц фыркнул.

– Это, знаешь ли, не то же, что цыплят созывать, – заметил он, не отрываясь от журнала. – Спела бы лучше что-нибудь, чем кудахтать таким манером.

– Ну, что могу, то и делаю! – воскликнула принцесса. – Я их никогда еще не призывала.

Впрочем, помолчав недолгое время, она запела:

Я – дочь короля.

Если я захочу,

Луна мне в ладони

Скользнет по лучу.

Мой лед горячее,

Чем чей-то огонь,

Что я пожелала,

Другие – не тронь.

Я – дочь короля.

Я старею в тиши,

В узилище тела,

В оковах души.

Сбежать бы отсюда,

По миру пойти

И встретить хоть раз

Твою тень на пути…

Так она пела и пела снова, потом покричала немного дольше:

– Милый единорог, красавчик, красавчик, красавчик. – А потом сердито сказала: – Ладно, что могла, я сделала. Пойду домой.

Принц зевнул и закрыл журнал.

– Обычай ты удовлетворила вполне приемлемо, – сказал он, – а большего ни от кого и ждать не приходится. Это просто формальность. Теперь мы можем пожениться.

– Да, – согласилась принцесса, – теперь мы можем пожениться.

Слуги начали укладывать вещи, двое лютнистов заиграли радостную свадебную музыку.

Принцесса сказала немного печально и вызывающе:

– Если бы единороги существовали, хоть один да пришел бы ко мне. Я звала его так умильно, что дальше и некуда, и золотую уздечку держала в руках. И уж конечно, я чиста и не тронута.

– На мой вкус – вполне, – безразлично ответил принц. – Как я уже сказал, обычай ты удовлетворила. Правда, ты не удовлетворяешь моего отца, ну так ведь и я тоже. Для этого потребовался бы единорог.

Он был высок, с лицом приятным и мягким, как свежий зефир.

Едва они и их свита удалились, единорог вышла из леса – Молли и чародей за нею – и снова выступила в путь. Лишь долгое время спустя, когда они брели по другой земле, в которой не было ручьев, да и зелени никакой не осталось, Молли спросила, почему она не вышла на песню принцессы, Шмендрик подошел, чтобы услышать ответ, поближе, хоть и остался по другую сторону единорога. На сторону Молли он не заходил.

Единорог сказала:

– Эта королевская дочь никогда не сбежала бы из дома, чтобы увидеть мою тень. Если бы я показалась ей и была узнана, она испугалась бы меня пуще, чем дракона, которому и вовсе никто ничего не сулит. Помню, когда-то мне было все равно, поют ли принцессы, что они думают, и так далее. Я выходила к каждой из них и опускала голову им на колени, и некоторые катались на моей спине, хоть в большинстве своем они меня и боялись. Но теперь у меня нет времени ни на принцесс, ни на судомоек. У меня нет времени.

Тут Молли сказала нечто странное для женщины, которая каждую ночь по многу раз просыпалась, чтобы посмотреть, здесь ли еще единорог, женщины, чьи сны были полны золотых уздечек и нежных юных воров.

– Это у принцесс нет времени, – сказала она. – Небо кружится и уносит с собой все, принцесс и волшебников, и бедного Капута, всех и вся, но тебе удается устоять. Нет на земле ничего такого, что ты видела всего только раз. Мне хочется, чтобы ты могла побыть принцессой, или цветком, или уткой. Чем-то, что не может ждать.

А следом она спела куплет скорбной, прихрамывающей песни, умолкая после каждой строки и словно стараясь припомнить следующую:

Им, не нам, дан выбор весь,

Нам – не повезло.

Тех мы любим, кто не здесь,

Что прошло – прошло.

Шмендрик заглянул поверх спины единорога на территорию Молли.

– Где ты услышала эту песню? – спросил он, заговорив с ней впервые с той зари, на которой она присоединилась к странствию.

Молли покачала головой:

– Не помню. Я давно ее знаю.

Земля, которой они шли, что ни день оскудевала сильнее, лица встречавшихся им людей становились тем горше, чем пуще бурела трава, а вот Молли, на взгляд единорога, обращалась в страну все более ласковую, полную озер и пещер, и пламеневших старых цветов. Вглядевшийся под слой грязи и безразличия на ее лице понимал, что лет ей всего тридцать семь, тридцать восемь – не больше, конечно, чем Шмендрику, хотя по лицу чародея дознаться о дате его рождения было нельзя. Грубые волосы Молли процвели, кожа ожила, а голос стал почти так же нежен ко всем и всему, как тот, каким она говорила с единорогом. Глаза ее никогда не смогли бы стать радостными, как не стали бы синими или зелеными, но и они пробудились, чтобы принять мир. Она охотно шла в царство короля Хаггарда, переступая босыми, волдыристыми ногами, и часто пела.

А далеко-далеко, по другую сторону единорога, шел в молчании Шмендрик Волхв. Черный плащ его пророс дырами, разодрался в лоскуты, да и сам он тоже. Дождь, который оживил Молли, на него не упал, и чародей казался даже более иссохшим и запустелым, чем окрестная земля. Единорогу исцелить его было не по силам. Прикосновение ее рога могло вернуть его из смерти, но над отчаянием власти не имело, как и над магией, которая пришла и ушла.

Так они и странствовали вместе, следуя за летучей тьмой, которая обозначилась в ветре, приобретшем вкус ногтей. Корка здешней земли растрескалась, плоть ее ощерилась балками и оврагами и покрылась сохлыми струпьями холмов. Небо было до того высоким и блеклым, что днем исчезало, и временами единорог думала, что они трое должны казаться слепыми и беспомощными, как слизни под солнцем, лишившиеся своей колоды или влажного камня. И все же она еще оставалась единорогом и сохраняла присущую им способность становиться прекраснее в злые времена и в злых местах. Дыхание жаб, что-то бурчавших в канавах, и скрип мертвых деревьев стихали, когда они замечали ее.

Жабы, верно, были гостеприимнее угрюмых обитателей страны Хаггарда. Их голые, как кости, деревни лежали меж схожих с ножами холмов, на которых ничто не росло, а души были, несомненно, так же кислы, как кипяченое пиво. Городские детишки кидались камнями в чужаков, собаки подолгу преследовали их. Кое-кто из собак домой не вернулся, ибо Шмендрик обзавелся вкусом к собачатине, а рука у него всегда была скорая. И это гневило горожан пуще, чем простое воровство. Они никогда ничего не отдавали и считали врагами тех, кто отдавал.

Единорог устала от людей. Наблюдая за своими спящими спутниками, видя, как по лицам их проносятся тени снов, она чувствовала, что сгибается под тяжким бременем, которым было знание их имен. И чтобы облегчить эту боль, принималась бегать, и бегала до утра: быстрая, как дождь; мгновенная, как утрата; мчавшаяся вдогонку за временем, когда она не ведала ничего, кроме сладости существования в своем обличье. И нередко между мгновенным выдохом и новым глотком воздуха ей приходило в голову, что Шмендрик и Молли давно мертвы, и король Хаггард тоже, а Красный Бык уже был встречен ею и покорен в столь давнем прошлом, что и внуки звезд, видевших, как это случилось, успели увянуть и обратиться в уголья, а сама она так и осталась последней из уцелевших в мире единорогов.

И наконец одним бессовьим осенним вечером они обогнули горный кряж и увидели замок. Он вползал в небо на дальнем конце протяженной, глубокой долины – тонкий и перекрученный, ощетинившийся колючками башен, темный и зубчатый, как ухмылка великана. Молли просто расхохоталась, но единорог задрожала, ибо ей показалось, что эти кривые башни тянутся в сумраке к ней. За замком тускло, как железо, мерцало море.

– Крепость Хаггарда, – пробормотал Шмендрик, изумленно покачивая головой. – Его зловещая твердыня. Рассказывают, что возвела ее ведьма, но Хаггард не заплатил за работу, и ведьма наложила на замок заклятие. Поклялась, что настанет день, когда жадность Хаггарда заставит море переполниться и замок уйдет вместе с ним под воду. А затем испустила, как то водится у ведьм, ужасный визг и исчезла в облаке сернистого дыма. Хаггард сию же секунду и въехал. Сказал, что ни один замок тирана не может считаться достроенным, пока он остается не проклятым.

– И правильно сделал, что не заплатил, – презрительно произнесла Молли Грю. – Я могла бы просто прыгнуть на этот дворец и разметать его как груду сухих листьев. Надеюсь, ведьме есть, чем заняться, пока она ждет исполнения своего проклятия. Море способно стерпеть любую жадность.

Костлявые птицы дрались в небе, вереща: «На помощь, на помощь, на помощь!» – маленькие черные фигурки болтались в неосвещенных окнах замка короля Хаггарда. Сырой, неторопливый запах отыскал единорога.

– Где же Бык? – спросила она. – Где Хаггард держит Быка?

– Быка никто не держит, – тихо ответил чародей. – Я слышал, что он блуждает ночами, а днем лежит в огромной пещере под замком. Скоро мы все узнаем, но сейчас нас ожидает другое препятствие. Ближайшая опасность там.

Он указал в долину, где уже подрагивало несколько огней.

– Хагсгейт, – сказал он.

Молли не ответила, но тронула единорога холодной, как облако, ладонью. Загрустив, устав или испугавшись, она часто притрагивалась к единорогу.

– Город короля Хаггарда, – продолжал Шмендрик. – Первый из захваченных им, когда он явился из-за моря, и простоявший под его рукой дольше, чем все остальные. Имя дурное, но чем, собственно говоря, не смог точно сказать ни один из тех, кого я встречал. Никто не приходит в Хагсгейт, и ничто не исходит из него, кроме сказок, которыми пугают непослушных детей, – о чудовищах, оборотнях, шабашах ведьм, демонах, бродящих при свете дня, и так далее. Однако что-то злое в Хагсгейте, я думаю, есть. Мама Фортуна никогда не заходила в него, а однажды сказала, что, пока стоит Хагсгейт, даже Хаггарду угрожает опасность. Что-то там есть.

Говоря, он пристально вглядывался в Молли, ибо в те дни испытывал горькое удовольствие, увидев ее испуганной, несмотря даже на белую близость единорога. Однако она подбоченилась и ответила ему совершенно спокойно:

– Я слышала, как Хагсгейт называют «городом, который неведом ни одному мужчине». Быть может, тайна его ждала, когда придет женщина и раскроет ее, – женщина и единорог. Но как нам быть с тобой?

Тут Шмендрик улыбнулся.

– Я не мужчина, – ответил он. – Я маг без магии, а это совсем другое дело.

Гнилостные огоньки Хагсгейта ярчали, пока единорог смотрела на них, но даже кремневая искорка света не озарила окон замка короля Хаггарда. Он был слишком темен, чтобы различить людей, которые расхаживали по его стенам, однако над долиной до нее доносился тихий перестук доспехов и лязг копий о камень. Дозорные сходились и расходились снова. Запах Красного Быка радостно заплясал вокруг единорога, едва она начала спускаться по узкой тропе, что вела средь колючих кустов к Хагсгейту.

VII

Очертаниями город Хагсгейт напоминал отпечаток ноги: длинные пальцы расходились веером от широкой ступни, завершаясь темными когтями землекопа. И то сказать, если прочие города державы короля Хаггарда, казалось, поклевывали, как воробьи, ее скаредную почву, то Хагсгейт укоренился в ней накрепко. Улицы города покрывала гладкая брусчатка, сады сверкали, а горделивые дома словно бы вырастали из земли, подобно деревьям. В каждом окне сиял свет, троица путников слышала голоса, собачий лай и визг отмываемых тарелок. Она остановилась, дивясь, у высокой зеленой ограды.

– Вам не кажется, что где-то мы свернули не в ту сторону, и это вовсе не Хагсгейт? – прошептала Молли. Она по-глупому отряхнула свои безнадежные лохмотья и вздохнула. – Знала же, что надо прихватить с собой пристойное платье.

Шмендрик устало потер ладонью загривок.

– Это Хагсгейт, – ответил он. – Наверняка Хагсгейт, но тем не менее колдовством здесь даже не пахнет, а черной магией и подавно. Откуда ж тогда взялись легенды, предания и сказки? Весьма смутитель-но, и в особенности для того, кто располагает на ужин всего лишь половинкой репы.

Единорог молчала. За городом покачивался, точно забравшийся на ходули помешанный, замок короля Хаггарда, и был он темнее темного, а за ним плавно переливалось море. Запах Красного Быка крался в ночи, холодный среди городских ароматов стряпни и жилья. Шмендрик сказал:

– Похоже, все добрые люди сидят по домам, пересчитывая свои благополучия. Я поприветствую их.

Он шагнул вперед, сбросил плащ, но и рта раскрыть не успел, как чей-то суровый голос произнес:

– Побереги дыхание, чужестранник, пока оно еще есть у тебя.

Из-за ограды выскочили четверо мужчин. Двое приставили мечи к горлу Шмендрика, еще один, вооруженный парой пистолей, взял на прицел Молли. Четвертый подошел к единорогу, вознамерившись ухватить ее за гриву, однако она вздыбилась, яростно сияя, и он отпрыгнул назад.

– Имя? – спросил у Шмендрика тот, чей голос чародей уже слышал. То был мужчина средних, как все они, лет – если не бо́льших, – в хорошей, хоть и тусклой одежде.

– Гик, – ответил чародей с вынужденной мечами краткостью.

– Гик, – задумчиво повторил владелец пистолей. – Чуждое имя.

– Натурально, – согласился первый. – Хагсгейту чужды любые имена. Ну что же, мистер Гик, – продолжил он, опуская свой меч туда, где сходились ключицы Шмендрика, – не будете ли вы и миссис Гик добры объяснить нам, что вы здесь вынюхиваете и…

Шмендрик наконец обрел голос.

– Я эту женщину почти и не знаю! – взревел он. – А прозываюсь я Шмендрик Волхв, и к тому же я сейчас голоден, утомлен и неприятен. Уберите эти штуки, пока в руках каждого из вас не оказался не самый лучший конец скорпиона!

Четверо мужчин переглянулись.

– Чародей, – сказал первый. – Самое то, что нам нужно.

Двое других кивнули, но тот, кто попытался схватить единорога, пробурчал:

– В нынешние времена чародеем всякий может назваться. Старые моральные нормы утрачены, прежние ценности отвергнуты. А кроме того, у настоящего чародея должна быть борода.

– Что же, если он не чародей, – легко сказал первый, – ему очень скоро захочется стать им.

Он опустил меч в ножны и поклонился Шмендрику и Молли.

– Я Дринн, – представился он, – и рад, вероятно, возможности поприветствовать вас в Хагсгейте. Вы, если я не ослышался, сказали, что голодны. Это легко поправить – а затем, возможно, вы окажете нам, в меру ваших профессиональных способностей, добрую услугу. Идите за мной.

И он, внезапно став любезным и искательным, повел их к ярко освещенной харчевне – остальные трое шли следом. Туда уже сбегались горожане, они выскакивали из своих домов, не доев ужина и оставив чашки с чаем окутываться парком на столах, и ко времени, когда Шмендрик и Молли уселись, без малого сотня людей теснилась на длинных скамьях харчевни, и многие толпились в двери, а то и впадали вовнутрь через окна. Единорог последовала, всеми забытая, за ними: белая кобыла со странными глазами.

Мужчина по имени Дринн сел за один с Молли и Шмендриком стол и, пока они ели, развлекал их болтовней и наполнял бокалы духовитым черным вином. Молли Грю пила очень мало. Она тихо сидела, глядя на окружавших ее людей и отмечая, что ни один из них не выглядит моложе Дринна, а некоторые намного старше, чем он. Лица всех жителей Хагсгейта были чем-то похожи, но чем именно, понять она не могла.

– А теперь, – сказал Дринн, когда с едой было покончено, – позвольте мне объяснить, почему мы встретили вас столь неучтиво.

– Да ну, не стоит, – усмехнулся Шмендрик. Вино сделало чародея смешливым и сговорчивым, позолотило его зеленые глаза. – Вот что я хотел бы знать, так это причину слухов, согласно коим Хагсгейт переполнен оборотнями и вурдалаками. В жизни не слышал большей дури.

Дринн улыбнулся. Человеком он был узловатым, с крепкими, как черепаший панцирь, беззубыми челюстями.

– Так все к тому же и сводится, – сказал он. – Слушайте. На Хагсгейт наложено страшное проклятие.

В харчевне вдруг наступила необычайная тишина, лица горожан стали в пивном ее свете напряженными и бледными, как головки сыра. Шмендрик усмехнулся снова.

– Благословение, вы хотите сказать. В костлявом королевстве старого Хаггарда вы – словно пришельцы из другой земли, живой родник, оазис. Я готов признать, что вы заколдованы, и хочу выпить за это.

Он поднял бокал, но Дринн его остановил:

– Не надо пить за это, друг мой. Стоит ли пить за беду, которая длится вот уже пятьдесят лет? Наши горести начались, когда король Хаггард построил замок у моря.

– Когда его построила ведьма, сколько я понимаю. – И Шмендрик погрозил ему пальцем. – В конечном счете это ее заслуга.

– А, так эту историю вы знаете, – сказал Дринн. – Тогда вам, надо полагать, известно, что Хаггард, когда ведьма завершила свои труды, отказался ей заплатить.

Чародей кивнул:

– Да, и она прокляла его за жадность – вернее, прокляла замок. Но при чем здесь Хагсгейт? Город же ничего плохого ведьме не сделал.

– Плохого не сделал, – ответил Дринн. – Но и хорошего тоже. Порушить замок она не могла – или не хотела, поскольку считала себя художественной натурой и уверяла, что на многие годы обогнала свое время. Так или иначе, она пришла к старейшинам Хагсгейта и потребовала, чтобы те заставили Хаггарда заплатить то, что ей причиталось. «Взгляните на меня и подумайте о себе, – прохрипела она. – Вот истинное испытание и короля, и вашего города. Властитель, который обманывает уродливую старую ведьму, рано или поздно обманет и свой народ. Остановите его, если сможете, пока вы к нему не привыкли».

Дринн отпил вина и учтиво пополнил бокал Шмендрика.

– Хаггард не заплатил ей, – продолжал он, – а Хагсгейт не внял ее просьбам. Мы обошлись с ней учтиво, объяснили в какие инстанции ей надлежит обратиться, она же прогневалась и завопила, что мы в нашем стремлении не обзаводиться врагами, обзавелись сразу двумя. – Дринн умолк, прикрыв глаза веками настолько тонкими, что Молли не усомнилась – он способен видеть сквозь них, как птица. И не открывая глаз, сказал: – Тогда-то она и прокляла замок Хаггарда, а заодно и наш город. Вот так его жадность погубила и нас.

В наполненном вздохами безмолвии голос Молли Грю прозвучал, как удар молотка по конской подкове, – именно таким она поносила прежде бедного Капитана Капута.

– Хаггард виновен меньше вашего, – насмешливо объявила она жителям Хагсгейта, – ибо он был одним ворюгой, а вы многими. В вашей беде повинна ваша скупость, не короля.

Дринн открыл глаза и сердито уставился на Молли.

Мы не повинны ни в чем, – возразил он. – Ведьма просила о помощи наших отцов и дедов, и тут ты права, их надлежит винить не меньше, чем Хаггарда, пусть и на собственный их манер. Мы бы управились с этим делом совсем по-другому.

И каждое пожилое лицо в харчевне обратилось к каждому стариковскому и презрительно покривилось.

Один из стариков сказал голосом сиплым и срывавшимся в мяв:

– Вы поступили бы в точности так же, как мы. У нас были урожаи, которые надлежало сбирать, и скот, за которым надлежало ухаживать, – так ведь они есть и у вас. Был король Хаггард, коему следовало угождать, ну так и он еще жив. Мы знаем, как вы себя повели бы. Вы – наши дети.

Дринн гневным взглядом заставил старика сесть, весь прочий люд разразился сердитыми криками, но чародей утихомирил всех, спросив:

– Так что за проклятие-то? Оно как-нибудь связано с Красным Быком?

Имя это отозвалось холодом даже в ярко освещенной харчевне, и Молли вдруг ощутила страшное одиночество. И, повинуясь порыву, спросила, хоть вопрос ее никак не вязался с разговором:

– Кто-нибудь из вас видел хоть одного единорога?

Тут она поняла сразу две вещи: разницу между молчанием и полным молчанием и что вопрос она задала правильный. Лица жителей Хагсгейта очень постарались застыть, но не застыли. А Дринн, аккуратно подбирая слова, ответил:

– Мы никогда не видим Красного Быка и никогда о нем не говорим. Все, что его касается, к нам ни малейшего отношения не имеет. Что до единорогов, их попросту нет. И никогда не было. – Он подлил себе черного вина. – А теперь выслушайте слова проклятия.

Дринн сложил перед собой на столе руки и монотонно продекламировал:

Хаггард взял над вами власть,

Вам с ним – пить, и вам с ним – пасть.

Пасть, когда порывом страшным

Ураган повалит башню.

Тот разрушит ваш оплот,

Кто из Хагсгейта придет.

Несколько человек присоединились к нему в декламации зловещего старого заклинания. Голоса их были печальны и казались далекими, как будто хозяева их не сидели в харчевне, а кружили по ветру над ее трубой, беспомощные, словно мертвые листья.

«Так чем же схожи их лица? – гадала Молли. – Я почти поняла это». Чародей молча сидел с ней рядом, перекатывая в длинных пальцах винный бокал.

– Когда эти слова были произнесены впервые, – продолжал Дринн, – Хаггард провел в нашей земле еще недолгое время, и вся она была мягкой, цветущей, – вся, кроме города Хагсгейта. Город был таким, какой стала теперь земля: жалким, голым городишкой, чьи жители укладывали на крыши своих домов валуны, чтобы их не сорвал ветер.

Дринн посмотрел в сторону стариков и горько улыбнулся:

– «Урожай, который надлежало пожать, и скот, за которым надлежало ухаживать!» Здесь вырастали только капуста да свекла, да несколько блеклых картофелин, и на весь Хагсгейт приходилась одна изнуренная корова. Чужестранники думали, что город обидел какую-то мстительную ведьму и та прокляла его.

Молли почувствовала, что единорог прошла мимо по улице, развернулась и пошла назад, неспокойная, точно стенные факелы, чье пламя кланялось и извивалось. Ей захотелось выбежать к единорогу, но она лишь негромко спросила:

– А потом, когда это стало правдой?

Дринн ответил:

– С того мгновения на нас как будто дары посыпались. Наша суровая земля подобрела настолько, что огороды и сады полезли из нее сами – нам ни насаждать их не приходится, ни ухаживать за ними. Наш скот умножился, наши мастера поумнели во сне за одну ночь, воздух, которым мы дышим, и вода, которую пьем, оберегает нас от всех известных недугов. Любые печали обходят нас стороной – и происходит это, пока остальная земля, некогда столь зеленая, жухнет под рукой Хаггарда и обращается в золу. Вот уже пятьдесят лет как процветаем лишь мы да он. И кажется, будто проклятие пало на все остальное.

«Вам с ним – пить, и вам с ним – пасть», – пробормотал Шмендрик. – Понятно, понятно. – Он осушил еще один бокал черного вина и рассмеялся. – Однако старый король Хаггард все еще правит и будет править, пока не переполнится море. Вы и ведать не ведаете, каково оно, настоящее проклятье. Давайте-ка я рассажу вам о моих невзгодах. – И на глазах его вдруг заблистали легкие слезы. – Начать с того, что мамочка никогда меня не любила. Она притворялась, но я-то знал…

Дринн прервал его, и вот тут Молли поняла, чем странны жители Хагсгейта. Каждый был хорошо и тепло одет, но лица над их добрым платьем были лицами бедняков, холодными, как привидения, и слишком голодными, чтобы есть. Дринн же продолжал:

«Тот разрушит ваш оплот, кто из Хагсгейта придет». Как можем мы наслаждаться нашей доброй удачей, зная, что она непременно придет к концу, и конец этот станет делом рук одного из нас? Каждый день приносит нам новые богатства и приближает нас к злой судьбе. Пятьдесят лет, о чародей, мы живем в скудости, избегаем привязанностей, отвергаем людские обычаи, готовимся к приходу моря. Мы не находим в нашем богатстве – да и ни в чем другом – ни одного мгновения радости, ибо что есть радость, как не еще одна возможность утраты. Пожалейте Хагсгейт, чужестранники, ибо во всем этом гнусном мире нет города несчастнее него.

– Утраты, утраты, утраты, – заскулили горожане. – Бедные мы, бедные.

Молли Грю молча смотрела на них, а Шмендрик уважительно произнес:

– Вот что значит хорошее проклятье, вот что такое работа профессионала. Я всегда говорю, если тебе что-то нужно, обращайся к специалисту. В конечном счете это окупается.

Дринн нахмурился, а Молли пнула Шмендрика локтем. Чародей заморгал.

– О, ладно, так чего же вы от меня-то хотите? Должен вас предупредить, колдун я не очень искусный, но буду рад снять с вас это проклятие, если получится.

– Я и не принимал тебя за нечто большее того, что ты есть, – ответил Дринн, – но и такой, как есть, ты сгодишься нам, подобно любому другому. Думаю, проклятия мы трогать не будем. Если его снять, мы, возможно, и не впадем в прежнюю нищету, но и богатеть с нынешним постоянством не будем, а еще не известно, что хуже. Нет, настоящая наша задача в том, чтобы уберечь замок Хаггарда от крушения, а поскольку герой, способный разрушить его, может выйти только из Хагсгейта, это следует сделать неосуществимым. Прежде всего, мы не позволяем оседать здесь чужакам. Отгоняем их, если потребуется, силой, но чаще хитростью. Те мрачные россказни о Хагсгейте, какие ты слышал, мы придумали сами и постарались распространить их как можно шире, чтобы гостей у нас было поменьше.

И он растянул пустой рот в горделивой ухмылке.

Шмендрик, подперев подбородок костяшками пальцев, с обвислой улыбкой взирал на него.

– А ваши дети? – спросил чародей. – Как вы помешаете им вырасти и исполнить проклятие? – Он окинул харчевню взглядом, сонно вглядываясь в каждое обращенное к нему морщинистое лицо, и снова уставился на Дринна. – Впрочем, если подумать, – медленно произнес он, – у вас что же, молодых людей совсем в городе нет? В какой час детей Хагсгейта отправляют спать?

Никто ему не ответил. Молли слышала, как в ушах и глазах людей покрякивает кровь, как кожа их подергивается зыбью, будто вода под ветерком. Затем Дринн сказал:

– Детей у нас нет. Со дня, когда на нас пало проклятье, в Хагсгейте не появилось на свет ни одно дитя. – И, кашлянув в кулак, добавил: – Это представлялось нам наиболее очевидным способом одурачить ведьму.

Шмендрик откинул голову назад и разразился беззвучным хохотом, от которого заплясали факелы. Молли поняла, что чародей изрядно пьян. Губы исчезли с лица Дринна, глаза его обратились в надтреснутые фарфоровые шарики.

– Я не вижу в наших обстоятельствах ничего смешного, – сказал он. – Решительно ничего.

– Ничего, – булькнул Шмендрик, склонясь над столом и расплескав свое вино. – Ничего, прошу прощения, ничего, решительно ничего.

Ему удалось совладать с собой под гневными взглядами двух сотен глаз и ответить Дринну серьезно:

– В таком случае, мне кажется, что у вас нет поводов для беспокойства. Во всяком случае, таких, что могли бы сильно вас тревожить.

Короткий смешок все же прорвался сквозь губы Шмендрика, словно струйка пара сквозь носик чайника.

– Да, может показаться и так. – Дринн потянулся через стол и двумя пальцами тронул запястье чародея. – Но я еще не рассказал вам всей правды. Двадцать один год назад в Хагсгейте все же родился ребенок. Чей он был, мы так и не выяснили. Я сам обнаружил его, переходя зимней ночью рыночную площадь. Он лежал на мясницкой колоде и не плакал, хоть и валил снег, – ему было тепло, он посмеивался под одеялом из бродячих котов. Они мурлыкали хором, и звук этот был пропитан знанием. Долгое время простоял я у странной колыбели, пытаясь понять, почему падает снег, а коты мурлычат пророчество.

Он примолк, и Молли Грю с пылкой надеждой спросила:

– Ты, конечно, отнес ребенка в свой дом и вырастил как сына?

Дринн положил руки на стол ладонями кверху.

– Я разогнал котов и вернулся домой один.

Лицо Молли приобрело оттенок тумана. Дрин слегка пожал плечами.

– Когда рождается герой, я понимаю это сразу, – сказал он. – Знамения и предвестья, змеи в детской. Если бы не коты, я, может быть, и рискнул бы взять ребенка, но они делали все столь очевидным, столь мифологичным. Что же мне было – сознательно приютить роковую судьбу Хагсгейта? – Верхняя губа его покривилась так, точно в нее впился крючок. – Как выяснилось потом, я, по присущей мне доброте, совершил ошибку. Ибо, когда я вернулся туда на рассвете, ребенок исчез.

Шмендрик рисовал что-то пальцем в луже вина, возможно, он ничего и не слышал. А Дринн продолжал свой рассказ:

– Натурально, никто не признался, что подбросил ребенка на рыночную площадь, и хоть мы обыскали каждый дом города от винного погреба до голубятни, но его не нашли. Я мог бы решить, что щенка утащили волки, и даже, что он, коты и прочее мне приснились. Однако на следующий день в город въехал герольд короля Хаггарда и приказал нам возрадоваться. После тридцати лет ожидания король наконец обзавелся сыном. – Дринн увидел лицо Молли и поспешил отвернуться. – Наш найденыш, кстати сказать, был мальчиком.

Шмендрик облизал кончик пальца и поднял взгляд на Дринна.

– Лир, – задумчиво произнес он. – Принц Лир. Но нет ли у его появления других резонных объяснений?

– Навряд ли, – фыркнул Дринн. – Хаггард отказывал всякой желавшей выйти за него женщине. Хаггард рассказал байку о том, что мальчик – его племянник, которого он милостиво усыновил по смерти родителей. Однако у Хаггарда не было ни родни, ни семьи. Кое-кто уверяет, что он и родился из тучи, как Венера из моря. Да никто и не отдал бы королю Хаггарду ребенка на воспитание.

Шмендрик мирно протянул ему свой бокал, а когда Дринн отказался наполнить его, наполнил сам.

– Что же, ребенка он где-то раздобыл, ну и ладно. Но как он мог наткнуться на вашего котовьего младенца?

– Он приходит в Хагсгейт ночами, – ответил Дринн, – не часто, время от времени. Многие из нас видели его, рослого Хаггарда, серого, как вымоченная морем доска, одиноко крадущегося под железной луной, подбирающего оброненные монеты, битые тарелки, ложки, камни, носовые платки, раздавленные яблоки; все что угодно и ничто, безо всякой на то причины. И младенца тоже забрал Хаггард. Я уверен в этом и уверен, что принц Лир – тот, кто обрушит башни и утопит Хаггарда, а с ним и Хагсгейт.

– Надеюсь, он сделает это, – вставила Молли. – Надеюсь, принц Лир и есть тот ребенок, которого ты оставил на смерть, и надеюсь, что он утопит ваш город и рыбы обгложут вас всех догола, как кукурузные початки.

Шмендрик со всей силы ударил ее ногой по лодыжке, ибо слушатели Молли уже зашипели, как угли, а иные и на ноги вскочили. И спросил снова:

– Так чего вы хотите от меня?

– Вы, сколько я понимаю, направляетесь в замок Хаггарда.

Шмендрик кивнул.

– Ага, – сказал Дринн. – Ну так вот, умному чародею нетрудно будет подружиться с принцем Лиром, юношей, как уверяют, пылким и любознательным. Умный чародей может обладать сведениями о самых разных и странных приправах и порошках, зельях и снадобьях, травах, отравах и притираниях. И умный – заметьте, я говорю «умный», не более, – чародей с легкостью может при определенных обстоятельствах…

Дальнейшее он оставил недоговоренным, но как бы уже и сказанным.

– И всего-навсего за кормежку? – Шмендрик вскочил, опрокинув свое кресло. И, хрипло дыша, уперся ладонями в стол. – Вот, значит, сколько оно теперь стоит. Вино и обед – плата за убийство принца? Вы могли бы предложить мне побольше, дружище Дринн. За такую цену я и каминную трубу вашу чистить не стану.

Молли Грю схватила его за запястье, закричав:

– Что ты говоришь?

Чародей отбросил ее руку, но в то же время неторопливо подмигнул одним веком. Дринн, отвалившись на спинку своего кресла, улыбнулся.

– Я никогда не торгуюсь с профессионалами, – сказал он. – Двадцать пять золотых монет.

Рядились они этак с полчаса. Шмендрик требовал сотню монет, Дринн не желал дать больше сорока. Сошлись на семидесяти – половина сейчас, вторая после того, как Шмендрик возвратится, успешно выполнив дело. Дринн тут же отсчитал монеты, достав их из кожаного кошеля, что висел у него на поясе.

– Ночь вы, конечно, проведете в Хагсгейте, – сказал он. – Я буду рад дать вам кров.

Однако чародей покачал головой:

– Не думаю. Мы направимся к замку, благо, он уже близок. Скорее дойдешь, скорее вернешься. – И он улыбнулся злодейской улыбкой заговорщика.

– Замок Хаггарда опасен всегда, – предостерег его Дринн, – но опаснее всего по ночам.

– То же сказывают и о Хагсгейте, – ответил Шмендрик. – Не верьте всему, что слышите, Дринн.

Он направился к двери, Молли за ним. А у двери обернулся и улыбнулся людям Хагсгейта, горбившимся в своих красивых нарядах.

– Хочу сообщить вам свежую новость, – сказал он. – Самое профессиональное из проклятий, какие когда-либо прорычали, прокаркали или проревели в сем мире, не принесли и малейшего вреда тем, кто чист сердцем. Спокойной ночи.

Снаружи на улице лежала, свернувшись колечком, ночь, холодная, как кобра в звездной чешуе. Луна отсутствовала. Шмендрик вышагивал смело, чему-то посмеивался, позвякивал золотыми монетами. И наконец, не глядя на Молли, сказал:

– Лопухи. Так свято верить, что все маги купаются в смерти. Ладно бы еще им хотелось, чтобы я проклятие снял, – о, да я мог бы сделать это за простое угощение. За один-единственный стакан вина.

– И я рада, что не сделал! – яростно сказала Молли. – Они заслужили свою участь, и даже худшую. Оставить ребенка одного на снегу…

– Что же, не поступи они так, он не смог бы вырасти принцем. Тебе еще не случалось попадать в волшебную сказку? – Голос чародея был добр и хмелен, глаза – ярки, как новые монеты. – Герой обязан обратить пророчество в правду, а злодей обязан препятствовать этому – хотя в историях иного рода бывает и наоборот. И с самого своего рождения герой должен бедствовать, а иначе какой же он герой? Я испытал большое облегчение, услышав о принце Лире. Я давно уже ждал, когда в нашей сказке обозначится центральный персонаж.

Единорог появилась так же внезапно, как загорается звезда, и шла теперь немного впереди их, точно парус в ночи.

– Если герой сказки – Лир, то кто же она? – спросила Молли.

– Она – другое дело. Хаггард и Лир, Дринн, и ты, и я, все мы – персонажи сказки и должны идти туда, куда идет она. А единорог – настоящая. Настоящая. – Шмендрик одновременно зевнул, икнул и содрогнулся. – Нам лучше поспешить, – сказал он. – Возможно, стоило остаться в городе на ночь, но уж больно старина Дринн действовал мне на нервы. Я уверен, что облапошил его, и все же…

Молли, засыпавшей и просыпавшейся на ходу, казалось, что Хагсгейт тянется к ним, как звериная лапа, норовя задержать всех троих, окружает их, подталкивает то вперед, то назад, отчего они снова и снова бредут по собственным следам. Прошло сто лет, прежде чем им удалось добраться до окраины города, и еще пятьдесят они проплутали по влажным полям, виноградникам и припавшим к земле огородам. Молли приснилось, что с древесных верхушек на них злобно взирают овцы, что холодные коровы наступают им на ноги и сталкивают с увядающей тропы. Но свет единорога плыл впереди, и Молли следовала за ним и во сне, и наяву.

Замок короля Хаггарда украдкой вползал в небо, как слепая черная птица, что-то искавшая в ночной долине. Молли слышала шепот ее крыльев. А затем неподвижный воздух встряхнуло дыхание единорога, и Молли услышала вопрос Шмендрика:

– Сколько их?

– Трое, мужчины, – ответила единорог. – Идут за нами с тех пор, как мы покинули Хагсгейт, но сейчас ускорили шаг. Прислушайся.

Шаги, слишком тихие для такой торопливости; голоса, слишком приглушенные, чтобы сулить какое-либо добро. Чародей протер глаза.

– Возможно, Дринн устыдился того, что недоплатил своему отравителю, – пробормотал он. – Возможно, угрызения совести помешали ему заснуть. Все возможно. Возможно, у меня скоро вырастут перья.

Он взял Молли за руку и, утянув ее в жесткую впадину пообок дороги, заставил лечь. Единорог прилегла рядом, спокойная, как лунный свет.

Замерцали, точно рыбьи хвосты в темном море, кинжалы. Голос, неожиданно громкий и злой:

– Говорю тебе, мы их упустили. Прошли мимо них милю назад, когда я слышал тот шорох. Будь я проклят, если пойду дальше.

– Тише! – яростно прошептал второй голос. – Хочешь, чтобы они сбежали и выдали нас? Ты боишься волшебника, но побойся-ка лучше Красного Быка. Если Хаггард прознает о нашей половинке проклятия, он пошлет Быка и тот растопчет нас в пыль.

Первый мужчина ответил несколько тише:

– Я не боюсь. Волшебник без бороды вообще никакой не волшебник. Но мы попусту тратим время. Едва поняв, что мы преследуем их, они покинули дорогу и пошли целиной. Мы можем шнырять здесь всю ночь и ни разу не встретиться с ними.

Третий голос, более усталый, чем первые два:

– Мы и так уже прошныряли всю ночь. Посмотри туда. Заря загорается.

Молли внезапно сообразила, что она наполовину укрыта черным плащом Шмендрика, а лицом зарылась в пук колючей сухой травы. Голову она поднять не посмела, но глаза открыла и увидела, что воздух странно светлеет.

Второй голос сказал:

– Дурак ты. До утра еще добрых два часа, да мы и идем на запад.

– В таком разе, – ответил третий, – я возвращаюсь домой.

Шаги стали быстро удаляться по дороге – назад. Первый мужчина крикнул:

– Постой, не уходи! Погоди, говорю, я с тобой!

И торопливо пробормотал второму:

– Я не домой, просто хочу немного вернуться по нашим следам. Я по-прежнему думаю, что слышал их, да к тому же трутницу где-то обронил…

Голос его понемногу отдалялся.

– Проклятые трусы! – обругал их второй. – Подождите минуту, подождите, пока я произнесу слова, которым научил меня Дринн.

Уходившие остановились, а он громко и нараспев начал:

– «Теплее, чем лето, сытнее еды, слаще, чем женщина, крепче воды…»

– Поторопись, – потребовал третий голос. – Поторопись. Посмотри на небо. И что за чушь ты порешь?

Второй ответил, явно занервничав:

– Это не чушь. Дринн так хорошо обходился со своими деньгами, что они не вынесут разлуки с ним. Самые трогательные отношения, какие вы когда-либо видели. А этими словами он призывал их к себе. – И второй голос продолжил, немного подрагивая: – «Добрее голубки, дороже, чем кровь, скажите мне, кто она, ваша любовь?»

– Дринн, – зазвенели в кошеле Шмендрика золотые монеты, – дринн-дринн-дринн.

Тут-то все и началось.

Драный черный плащ скользнул по щеке Молли, это Шмендрик поднялся на колени и в отчаянии схватился за кошель. Тот стрекотал в его руке, как гремучая змея. Шмендрик забросил его далеко в кусты, но трое убийц бежали к нему все вместе с красными, как кровь, словно они уже вонзились в тела, кинжалами. За замком короля Хаггарда разгорался яркий свет, расталкивая ночь словно огромным плечом. Чародей стоял, грозясь нападающим демонами, метаморфозами, парализующими заболеваниями и секретными приемами дзюдо. Молли подняла с земли камень.

Единорог взвилась в своем укрытии на дыбы, издав древний и страшный погибельный крик. Копыта ее резали воздух, как бритвенный дождь, грива гневалась, изо лба вырастал столб света. Трое убийц уронили кинжалы и залепили ладонями лица, даже Молли Грю и Шмендрик прикрыли, увидев единорога, глаза. Но сама единорог их не видела. Обезумевшая, танцующая, белая, как море, она вновь прокричала вызов на битву.

И яркий свет ответил ей ревом, с каким по весне ломается лед. Посланцы Дринна ударились в бегство, подвывая и падая.

Замок Хаггарда пылал, мотаясь на ставшем вдруг холодным ветру. Молли громко сказала:

– Но ведь это должно быть море, проклятье обещало его.

Ей показалось, что она различила в дальней дали окно, а в нем серое лицо. И тут явился Красный Бык.

VIII

Он был цвета крови, но не той, что бьет из сердца, а той, что угрюмо шевелится под старой, никогда не заживающей раной. Страшный свет изливался из него, точно пот, а от рева его перепуганные оползни валились друг на друга. Рога Быка были бледны, как шрамы.

Мгновение единорог простояла, глядя на него, замерев, точно волна перед самым падением. А затем свет ее рога померк, она повернулась и побежала. Красный Бык взревел снова и бросился за ней.

Единорог никогда ничего не боялась. Пусть и бессмертную, но убить ее мог кто угодно – дракон, гарпия или химера, а то и шальная, пущенная в белку стрела. Однако драконы могли всего лишь убить ее, – но не заставить забыть, кем она была, как не могли они и заставить себя забыть, что даже мертвой единорог оставалась намного прекраснее их. Красный же Бык не знал единорога, и все же она почувствовала, что искал он именно ее, а не белую кобылицу. И, потемнев от страха, бежала, меж тем как яростное неведение Быка наполнило небо и разлилось по долине.

Деревья пытались ударить ее, и единорогу приходилось шарахаться от них – ей, столь мягко скользившей сквозь вечность, ни на что не наталкиваясь. За спиной у нее они разбивались, как стеклышки, под яростным натиском гнавшегося за ней Красного Быка. Он заревел еще раз, и огромный сук наотмашь ударил ее по плечу, да так сильно, что она пошатнулась и упала. Конечно, она сразу вскочила, но теперь одни древесные корни горбились под ее бегущими ногами, другие же старательно, будто кроты, прорывали в земле ходы, чтобы пересечь ее путь. Вьющиеся растения били в единорога, как змеи-душительницы, ползучие сплетали между деревьями паутины, сухие сучья с треском валились вокруг. Единорог упала еще раз. Удары Бычьих копыт о землю вмиг отдались в ее костях, и она закричала.

Впрочем, выбраться из-под деревьев ей все-таки удалось, ибо она обнаружила, что бежит по жесткой, лысой равнине, что лежала за процветавшими пастбищами Хагсгейта. Здесь было где разбежаться, и единорог перешла на машистый шаг, каким уходила от охотника, шпорившего свою надорвавшуюся, задохнувшуюся лошадь. Она летела со скоростью жизни, переносящейся из одного тела в другое или стекающей по мечу; быстрее любого обремененного ногами или крыльями существа. Но, даже не оглядываясь, знала, что Красный Бык нагоняет ее, надвигается, точно луна, недобрая, набряклая, полная октябрьская луна. И ощущала в боку такую боль от удара сизовато-серых рогов, словно уже получила его.

Острые стебли давно созревшей кукурузы никли друг к другу, чтобы построить изгородь как раз ей по грудь, но единорог растаптывала их. Серебристые поля пшеницы становились, когда на них падало дыхание Красного Быка, холодными и липкими и цепляли ее за ноги, будто снег. Однако она еще бежала, плачущая, побежденная, и слышала ледяное позвякиванье мотылька: «Давным-давно они прошли всеми дорогами, и Красный Бык гнал их перед собой». Он убил их, убил всех.

Внезапно Бык оказался прямо перед ней, как будто его подняли, словно шахматную фигурку, перенесли по воздуху и поставили на ее пути. Он не бросился на нее сразу, и она не побежала. Когда она впервые унеслась от него, Бык был огромен, но за время преследования вырос настолько, что вообразить, каков он целиком, ей было не по силам. Ныне он, казалось, изгибался, следуя изгибу налившегося кровью неба, ноги его походили на колоссальные смерчи, голова колыхалась, как северное сияние. Ноздри были морщинисты и погромыхивали, когда он искал ее, – и единорог поняла, что Красный Бык слеп.

Если бы он бросился на нее тогда, она – крошечная, отчаявшаяся, с потемневшим рогом – не отступила бы, пусть он и растоптал бы ее в лоскуты. Он быстрее нее; лучше сразиться с ним сейчас, чем быть настигнутой на бегу. Но Бык наступал неторопливо, со своего рода зловещей грациозностью, и, хоть он даже не пытался запугать ее, единорог не выдержала. Испустив низкий, горестный крик, она повернулась и побежала назад: по излохмаченным полям, по равнине, приближаясь к замку короля Хаггарда, темному и, как всегда, горбившемуся. А Красный Бык помчал за ней, по следам ее страха.

Шмендрик и Молли разлетелись, как щепки, когда Бык пронесся мимо, – Молли ударилась о землю и лежала, бездыханная и безумная, чародей укатился в колючие кусты, отнявшие у него половину плаща и восьмую часть кожи. Сумев наконец встать, они, прихрамывая и поддерживая друг друга, устремились вдогон. Ни он, ни она не произнесли ни слова.

Путь среди деревьев дался им легче, чем единорогу, потому что до них здесь прошел Красный Бык. Молли с чародеем перебирались через огромные стволы, не просто раздавленные, но наполовину вбитые в землю, опускались на четвереньки, чтобы оползать расселины, разглядеть которые они в темноте не могли. «Такие трещины не могут оставить никакие копыта, – помраченно думала Молли, – земля разрывалась сама, норовя ускользнуть от тяжести Быка». При мысли о единороге душа Молли бледнела.

Выбравшись на равнину, они разглядели ее – далекую и тусклую, белый всплеск воды под ветром, почти невидимую в сиянии Красного Быка. Молли Грю, слегка свихнувшаяся от усталости и страха, увидела их движущимися так, как движутся сквозь пространство звезды и градины: в вечном падении, вечном преследовании, вечном одиночестве. Красный Бык никогда не нагонит единорога, не раньше, чем Нынешнее нагонит Новое, а Прошлое – Первый Почин. Молли смиренно улыбнулась.

Однако сверкавшая мгла нависала над единорогом, пока не стало казаться, что Бык окружил ее отовсюду. Она отпрядывала, рыскала, отскакивала в сторону, но лишь затем, чтобы снова столкнуться с Быком, опустившим голову, изрыгавшим гром из слюнявой пасти. И единорог опять поворачивала и опять, осаживая и ускользая, перемещаясь искусными рывками из стороны в сторону, натыкалась на стоявшего перед ней Красного Быка. Он не нападал, но и не оставлял ей никакого пути, кроме одного.

– Он гонит ее куда-то, – тихо сказал Шмендрик. – Если б хотел убить, уже убил бы. Гонит туда же, куда согнал остальных, – к замку, к Хаггарду. Интересно зачем.

– Сделай что-нибудь, – попросила Молли. Голос ее был странно спокоен и ровен, и чародей ответил ей таким же:

– Я ничего не могу.

Единорог побежала вновь, жалостно неустанная, и Красный Бык позволял ей бежать, не позволяя сворачивать. Когда она повернулась к нему в третий раз, то была уже достаточно близко, чтобы Молли увидела, как подрагивают ее задние ноги – как у испуганной собаки. Теперь единорог заставила себя стоять, яростно роя копытами землю, прижав к голове длинные уши. Однако она не могла издать ни звука, а рог ее больше не светился. И съежилась, когда от нового рева Красного Быка зарябило и треснуло небо, но все же не отступила.

– Пожалуйста, – сказала Молли Грю. – Пожалуйста, сделай что-нибудь.

Шмендрик повернул к ней одичалое от беспомощности лицо.

– Что я могу? Что я могу сделать с моей-то магией? Фокусы со шляпой, с монетами, или тот, в котором я взбиваю камни, чтобы пожарить омлет? Думаешь, они позабавят Красного Быка – или лучше показать ему поющие апельсины? Я готов попробовать все, что ты предложишь, и буду лишь счастлив принести хоть какую-то пользу.

Молли не ответила. Бык приближался к единорогу, она все ниже приникала к земле, пока не стало казаться, что сейчас она переломится надвое. А Шмендрик продолжал:

– Что нужно сделать, я знаю. Если б я мог, то превратил бы ее в какое-то другое создание, в зверюшку столь скромную, что Бык с ней и связываться не станет. Но подобной силой обладает только великий волшебник, маг, подобный моему учителю Никосу. Превращение единорога – да всякий, кому по силам его совершить, смог бы жонглировать временами года и тасовать сами года, точно карты в колоде. Во мне же силы не больше, чем в тебе, – меньше, потому что ты можешь коснуться ее, а я не могу. – И он вдруг прервал сам себя: – Смотри. Это конец.

Единорог неподвижно стояла перед Красным Быком – голова опущена, белизна замарана взмыленной серостью. Выглядела она изнуренной и маленькой, и даже любившая ее Молли не могла не видеть, в какое нелепое животное превращается, лишаясь света, единорог. Хвост, как у льва, оленьи ноги, козьи копыта, холодная и мягкая, как мыльная пена на моей руке, грива, обугленный рог, глаза – о, эти глаза! Молли схватила Шмендрика за руку и впилась в нее ногтями.

– В тебе есть сила, – сказала она. И услышала, что голос ее глубок и ясен, как у сивиллы. – Может быть, ты не умеешь найти ее, но она здесь. Ты призвал Робин Гуда, а Робин Гуда не существует, но он пришел и был настоящим. Это была магия. Ты обладаешь всей нужной силой, но не смеешь к ней обратиться.

Шмендрик молча смотрел на нее, вглядывался так пристально, точно зеленые глаза его приступили к поискам магии в глазах Молли Грю. Бык легко подступил к единорогу, погоня закончилась, теперь единорогом правила тягость его присутствия, и она пошла впереди него, покорная, подчинившаяся. Бык ступал за ней, как овчарка, направляя ее к зазубристой башне короля Хаггарда, к морю.

– О прошу тебя. – Голос Молли начал крошиться. – Прошу, это несправедливо, это не может случиться. Он отведет ее к Хаггарду, и больше никто ее не увидит, никто. Прошу, ты же маг, ты не позволишь ему. – Пальцы Молли еще глубже впились в руку Шмендрика. Она уже плакала. – Сделай что-нибудь! Не позволяй ему, сделай!

Шмендрик тщетно пытался разжать ее пальцы.

– Ни фига я делать на буду, – сказал он сквозь зубы, – пока ты не отпустишь мою руку.

– О, – выдохнула Молли. – Прости.

– Так, знаешь ли, можно и циркуляцию крови прервать, – строго сказал чародей.

Он растер руку, сделал несколько шагов вперед, туда, где предстояло пройти Красному Быку. Там он встал, скрестил руки и поднял голову повыше – правда, она то и дело падала, потому что устал он ужасно.

Молли услышала, как он бормочет:

– Может, на сей раз, все может быть. Никос сказал – а что он сказал? Не помню. Давно дело было. – Старая, стариковская грусть прозвучала в его голосе, Молли такой никогда прежде не слышала. Но вдруг в чародее взыграла веселость, и он продолжил: – Ну как знать, как знать. Если это неподходящее время, быть может, я могу сделать его подходящим. Хотя бы одно утешение у тебя, друг мой Шмендрик, имеется. В кои-то веки я не вижу, как ты сможешь ухудшить то, хуже чего не бывает.

И он негромко рассмеялся.

По слепоте своей Красный Бык не замечал высокого, преградившего ему дорогу человека, пока едва не уткнулся в него. И тогда остановился, принюхался к воздуху, и в горле его зарокотали грозовые раскаты, однако в том, как он мотал головой, ощущалось некое недоумение. Единорог встала, когда встал Бык, и у Шмендрика, увидевшего ее послушание, перехватило дух. «Беги! – крикнул он ей. – Беги сейчас!» Однако она не взглянула на него – ни на Быка, ни на что. Она смотрела в землю.

Услышав голос Шмендрика, Бык зарокотал громче и с большей угрозой. Похоже, ему не терпелось выбраться из долины вместе с единорогом, и чародей подумал, что знает почему. Сквозь возносившееся в небо сияние Красного Быка он различал две-три мелкие звезды и осторожный намек на свет более теплый. Приближалась заря.

«А он не любит дневного света, – сказал себе чародей. – Это следует знать».

Шмендрик еще раз крикнул единорогу: «Беги!», – но получил в ответ лишь похожий на гром барабанов рев Быка. Единорог рванулась вперед, и Шмендрику пришлось отпрыгнуть, иначе она сбила бы его с ног. Следом промчался Бык, теперь гнавший ее быстро, как ветер гонит обрывки жиденького тумана. Мощь его бега подняла Шмендрика в воздух и отбросила, и он покатился по земле, боясь быть растоптанным, и ослеп от тряски, и в голове его заплясало пламя. А еще ему показалось, что он услышал вопль Молли Грю.

С трудом встав на колено, Шмендрик обнаружил, что Красный Бык почти подогнал единорога к деревьям. Если б только она попыталась убежать еще раз, – но единорог уже принадлежала Быку, не себе. Чародей увидел ее лишь мельком – бледную, затерявшуюся между бледными рогами, а потом она исчезла из виду, заслоненная красным плечом. И тогда больной, измолоченный Шмендрик покачнулся, закрыл глаза и позволил безнадежности пройти сквозь него победным маршем и пробудить где-то в нем нечто, уже пробуждавшееся однажды. И закричал от страха и радости.

Какие слова произнес он в этот второй раз, Шмендрик так никогда достоверно и не узнал. Они отлетали от него, как орлы, и он отпускал их, а когда улетело последнее, вернулась – с грохотом, ударившим его по лицу, – пустота. Все случилось так быстро. Однако на сей раз он, еще не успевший очнуться, понял, что сила опять побывала в нем и ушла.

Далеко впереди Красный Бык стоял, обнюхивая что-то лежавшее на земле. Единорога Шмендрик не видел. Он пошел в ту сторону так быстро, как мог, но первой приблизилась настолько, чтобы понять, что́ обнюхивает Бык, Молли. И поняв, прижала, точно дитя, пальцы ко рту.

У ног Красного Быка лежала юная девушка, малая кучка света и тени. Она была голой, кожа ее отливала цветом снега под луной. Тонкие спутанные волосы, белые, как водопад, струились почти до ее поясницы. Лицо она закрывала руками.

– О, – выдавила Молли. – О, что же ты натворил?

И она, забыв обо всякой опасности, подбежала к девушке и опустилась рядом с ней на колени. Красный Бык поднял огромную слепую голову и медленно повел ею в сторону Шмендрика. Бык, казалось, тускнел и выцветал, пока светлело серое небо, хоть и оставался еще яростно тлеющим, как ползущая лава. Каков его настоящий размер, гадал чародей, каким становится цвет, когда он остается один?

Еще раз обнюхал Красный Бык неподвижное тело, пошевелив его своим ледяным дыханием. А затем, не издав ни звука, понесся к деревьям и в три гигантских скачка скрылся из глаз. В последний раз Шмендрик увидел его на самом краю долины: лишенную формы кружащую тьму, красноватую тьму, которую видишь, закрывая от боли глаза. Рога Быка уже обратились в две острейшие башни безумного замка старого короля Хаггарда.

Молли Грю положила голову белой девы себе на колени, снова и снова шепча: «Что же ты натворил?» Лицо девушки, такое спокойное во сне, столь близкое к улыбке, было прекраснее всего, что когда-нибудь видел Шмендрик. Оно и терзало его, и согревало. Молли разгладила странные волосы, и Шмендрик увидел во лбу – над и между закрытыми глазами – маленькую, выпуклую метину, более темную, чем кожа. То был не шрам и не царапина. Больше всего метина походила на цветок.

– Что значит «натворил»? – спросил он у стенавшей Молли. – Всего лишь спас ее магией от Быка, вот что я натворил. Магией, женщина, моей собственной истинной магией!

Восторг лишил его сил, ибо ему хотелось и плясать, и стоять спокойно; его сотрясали вопли и рацеи, а сказать-то было и нечего. Кончил он тем, что по-дурацки рассмеялся, обнял себя так крепко, что лишился дыхания, и повалился рядом с Молли, поскольку ноги его подкосились.

– Дай мне плащ, – сказала Молли.

Чародей лучезарно улыбался ей и хлопал глазами. Она протянула руку, сдернула с его плеч драный плащ. Накрыла им спящую и, как могла, подоткнула. Девушка просвечивала сквозь него, словно солнце сквозь листву.

– Ты, несомненно, гадаешь, как собираюсь я вернуть ей подлинное обличье, – сказал Шмендрик. – Не гадай. Сила придет ко мне в минуту нужды – ныне я знаю хотя бы это. Настанет время, и она начнет приходить на мой зов, однако оно еще не настало. – Он порывисто схватил длинными руками голову Молли Грю и, стиснув ее, воскликнул: – Но ты была права, ты была права! Она здесь и она моя!

Молли оттолкнула его, одна щека ее грубо побагровела, уши расплющились. Девушка вздохнула у нее на коленях, почти перестала улыбаться, отвернула лицо от восхода. Молли сказала:

– Шмендрик, несчастный ты маг, как же ты не понимаешь…

– Что? Тут и понимать нечего. – Однако голос его стал вдруг резким и настороженным, в зеленых глазах появился испуг. – Красный Бык пришел за единорогом, вот ей и нужно было обратиться в кого-то другого. Ты сама молила меня изменить ее, – что же тревожит тебя теперь?

Молли покачала головой, подрагивавшей, как у старухи. И сказала:

– Не знаю, о чем ты думал, обращая ее в девушку, в человека. Мог бы найти и что-то получше…

Она не закончила, отвела взгляд. Одна ее рука продолжала разглаживать белые волосы девушки.

– Обличие выбрано магией, а не мной, – ответил Шмендрик. – Шарлатан может отдавать предпочтение одному надувательству перед другим, но маг – это носильщик, ослик, который доставляет свою хозяйку туда, куда требуется. Маг призывает ее, но выбирает магия. Если она превратила единорога в человеческое существо, значит иной возможности не было.

Лицо чародея пылало от ревностного исступления, которое молодило его еще пуще.

– Я переносчик, – пропел он, – вместилище, посланец…

– Ты идиот! – яростно крикнула Молли Грю. – Слышишь? Да, ты маг, но маг-тупица!

Между тем девушка пыталась проснуться, ладони ее раскрывались и закрывались, веки трепетали, как грудь горлицы. Молли и Шмендрик смотрели на нее, и вот девушка, издав тихий звук, открыла глаза.

Расставлены они были шире обычного, а посажены глубже, – темные, как морские глубины, и лучезарные, как море, в котором мерцают странные, никогда не поднимавшиеся к поверхности существа. Единорога, подумала Молли, можно было превратить в ящерицу, в акулу, в улитку, в гусыню, однако глаза все равно выдали бы ее. Во всяком случае, мне. Я бы ее узнала.

Девушка лежала неподвижно, отыскивая себя глазами в глазах Молли и Шмендрика. Затем она в одно движение вскочила на ноги, и черный плащ пал на колени Молли. На миг девушка обратилась в круг, глядя на свои руки, которые она подняла высоко и бессмысленно, а после прижала к груди. Она раскачивалась и нелепо переступала, точно выполняющая заученный трюк обезьяна, лицо ее стало глупым, озадаченным, как у жертвы шутника. И все же, произвести хотя бы одно движение, которое не было прекрасным, она не могла. Ужас, бившийся в ней, превосходил своей прелестью любую радость, какую когда-либо видела Молли, – вот это и было самым ужасным.

– Ослик, – промолвила Молли. – Посланец.

– Я смогу сделать ее прежней, – хрипло ответил чародей. – Не беспокойся. Смогу.

Светясь под солнцем, девушка поковыляла туда и сюда на сильных юных ногах. И вдруг споткнулась и упала – больно, потому что не умела смягчать падение руками. Молли бросилась к ней, но девушка уже сидела на корточках, глядя на нее и вопрошая низким голосом: «Что вы со мной сделали?» И Молли Грю заплакала.

Вперед выступил Шмендрик, лицо его было холодным и мокрым, но голос спокойным:

– Я превратил тебя в человека, чтобы спасти от Красного Быка. Ничего иного я не мог. Я сделаю тебя прежней, как только сумею.

– Красный Бык, о! – прошептала девушка. – И задрожала так, точно что-то трясло ее и било изнутри. – Он был слишком силен, – сказала она. – Слишком. Конца у силы его не было, как и начала. Он древнее меня.

Глаза ее расширились, и Молли показалось, что в них бродит Бык, прорезая их глубину, как рдеющая рыба, и исчезая. Девушка начала робко ощупывать свое лицо, отпрядывая от собственных прикосновений. Изогнутые пальцы ее скользнули по метине на лбу, и она закрыла глаза, и испустила тонкий, пронзительный вопль утраты, слабости и безмерного отчаяния.

– Что ты сделал со мой? – закричала она. – Я здесь умру! – Она прорвала ногтями гладкое тело, и кровь потекла по их следам. – Я умру здесь! Умру!

И все же в лице белой девы не было страха, пусть он и дыбился в ее голосе, в руках и ногах, в белых волосах, опадавших на ее новое тело. Лицо оставалось спокойным и бестревожным.

Молли притеснилась к ней – так близко, как осмелилась, моля ее не увечить себя. Но Шмендрик сказал:

– Замри. – И слово это хрустнуло, как осенняя ветка. Он сказал: – Магия знала, что делала. Замри и слушай.

– Почему ты не дал Красному Быку убить меня? – простонала девушка. – Почему не отдал меня гарпии? Все было бы милосерднее, чем запирать меня в этой клетке.

Чародей поежился, вспомнив насмешливое обвинение Молли Грю, но в голосе его прозвучало спокойствие отчаяния.

– Начнем с того, – сказал он, – что облик ты получила весьма привлекательный. Разжиться лучшим, став человеком, ты попросту не смогла бы.

Она оглядела себя: скользнув косвенным взглядом по плечам и рукам, опустив его на исполосованное царапинами тело, встав на одну ногу, чтобы осмотреть подошву другой, подняв глаза к серебристым бровям, скосив их к кончику носа и даже внимательно изучив зеленые, точно море, вены запястий, красивых и радостных, как юные выдры. И наконец взглянула в лицо чародея, и у него еще раз перехватило дыхание. Я сотворил волшебство, думал он, однако печаль остро впилась ему в горло, подобная быстрому крючку рыбака.

– Хорошо, – сказал он. – Для тебя не составило бы разницы, если бы я превратил тебя в носорога, с которого и начался весь этот дурацкий миф. Но в нынешнем твоем облике ты получила возможность подобраться к королю Хаггарду и выведать, что случилось с твоим народом. Оставшись единорогом, ты лишь разделила бы его участь – если, конечно, ты не думаешь, что тебе по силам, снова встретив Быка, одержать над ним верх.

Белая дева покачала головой.

– Нет, – ответила она, – никогда. В следующий раз я и не выстою так долго.

Голос ее был слишком мягок, казалось, все кости его переломаны.

– Народ мой погиб, – продолжала она, – и скоро я последую за ним, в какое бы обличье ты меня ни заключил. Но я предпочла бы выбрать для моей тюрьмы иную форму, не эту. Носороги так же уродливы, как люди, и так же смертны, но, по крайней мере, они не считают себя прекрасными.

– Не считают, – согласился чародей. – Потому-то они и останутся носорогами и ни одного из них при дворе Хаггарда не примут. А вот юная дева без единой мысли о том, что она – не носорог, – такая сможет, пока король с сыном будут пытаться ее разгадать, распутывать клубок своей тайны и добраться до самой сути. Носороги не задают вопросов, а с юными девами это случается.

Небо стало уже жарким и творожистым, солнце растопилось в львиного цвета лужу, а на равнине Хагсгейта ничто не двигалось, кроме затхлого, грузного ветра. Нагая девушка с цветочной метиной на лбу безмолвно смотрела на зеленоглазого мужчину, а женщина наблюдала за ними обоими. Замок короля Хаггарда уже не казался ни темным, ни про́клятым – лишь закопченным, запущенным и дурно задуманным. Скудные шпили его нимало не походили на бычьи рога, скорее на те, что украшают колпак шута. Или, думал Шмендрик, на рогулины дилеммы. Их ведь никогда не бывает всего только две.

Девушка сказала:

– Я еще осталась собой. Умирает лишь тело. Я чувствую, как оно сгнивает вокруг меня. Разве может быть реальным то, чему предстоит умереть? Разве может оно быть по-настоящему прекрасным?

Молли Грю снова накинула ей на плечи плащ чародея – не приличия или благовидности ради, но из странной жалости, из желания укрыть ее от нее.

– Я расскажу тебе историю, – сказал Шмендрик. – Мальчишкой я состоял в учениках самого могучего мага из всех, великого Никоса, о котором я уже говорил. И даже Никос, который мог обратить кота в кентавра, снежинку в сугроб и единорога в человека, даже он не сумел сделать из меня что-то большее ярмарочного махинатора. И наконец он сказал мне: «Сын мой, твое недоумие столь необъятно, а неумение столь непомерно, что я уверен: в тебе обитает сила, превосходящая все, какие я когда-либо знал. Увы, походит на то, что сейчас она действует шиворот-навыворот, и даже я не вижу средства наставить ее на правильный путь. Вполне может быть, что твое предназначение – отыскать дорогу, которая во благовременье приведет тебя к твоей силе; но, говоря по чести, отсюда следует, что тебе придется прожить такое долгое время, какого потребует решение сей задачи. А потому я наделяю тебя даром не стареть, начиная с этого дня, но странствовать по свету, обходя его снова и снова вечным неудачником, пока наконец ты не встретишься с собой и не поймешь, кто ты есть. Не благодари меня. При мысли о судьбе твоей я содрогаюсь».

Белая дева смотрела на него ясными, неувядаемыми глазами единорога – нежными и пугающими на неиспользуемом лице, – но не произносила ни слова. Вопрос задала Молли Грю:

– И если ты найдешь твою магию, – что тогда?

– Тогда чары спадут и я начну умирать, как начал при рождении. Даже величайшие волшебники стареют, подобно прочим людям, и умирают.

Шмендрик покачнулся и клюнул носом, но тут же проснулся снова: высокий, тощий, потрепанный, пахнущий пылью и пьянством.

– Я говорил тебе, что старше, чем выгляжу, – сказал он. – Я родился смертным и пробыл бессмертным долгое, дурацкое время, но придет день, и я снова стану смертным, вот почему я знаю то, чего единорог знать не может. Все, чему предстоит умереть, прекрасно – прекраснее единорога, который живет вечно и остается прекраснейшим из существ мира. Ты понимаешь меня?

– Нет, – ответила единорог.

Чародей устало улыбнулся:

– Поймешь. Теперь ты в одной с нами сказке и должна, хочешь не хочешь, идти за ней. Если ты хочешь отыскать твой народ, если хочешь снова стать единорогом, то обязана последовать за сказкой в замок короля Хаггарда или куда-то еще, куда она предпочтет тебя отвести. Без принцессы сказка считается недействительной.

– Я не пойду, – ответила белая дева. Осторожное тело ее отступило на шаг, холодные волосы опали. И она добавила: – Я не принцесса, не смертная, и я не пойду. Ничего, кроме зла, не случилось со мною с тех пор, как я оставила мой лес, и ничего, кроме зла, не может статься с единорогом в этой земле. Отдай мне мой подлинный облик, и я вернусь к моим деревьям и озеру, на мое настоящее место. Ваша сказка не имеет надо мной власти. Я единорог. Последняя из единорогов.

Не говорила ль она это прежде, давно, среди синевато-зеленого безмолвия леса? Шмендрик продолжал улыбаться, но Молли Грю сказала:

– Верни ее назад. Ты говорил, что сможешь ее изменить. Пускай идет домой.

– Не могу, – ответил волшебник. – Я же сказал тебе, магия не принадлежит мне настолько, чтобы я отдавал ей приказы, – пока. Вот почему я тоже должен пойти в замок, навстречу злой участи или удаче, что ждет меня там. Если я попытаюсь сейчас отменить ее преображение, то, глядишь, и впрямь обращу ее в носорога. И это еще в лучшем случае. Что до худшего…

Он содрогнулся и умолк.

Девушка отвернулась от них и взглянула на замок, клонившийся над долиной. Она не увидела никакого движения ни в одном из окон или меж обветшалых башенок, не увидела никаких признаков Красного Быка. И все же она знала, что он там, угрюмо отлеживается между корней замка, ожидая наступления новой ночи: сильный превыше всякой силы, неодолимый, как сама ночь. Второй раз прикоснулась она ко лбу, к месту, где был некогда рог.

А когда обернулась снова, ее спутники, мужчина и женщина, спали там, где успели прилечь. Головы их лежали на подушках воздуха, рты были приоткрыты. Она стояла над ними, глядя, как они дышат, и одной рукой сжимая на горле черный плащ. И запах моря, едва уловимый, впервые коснулся ее.

IX

Дозорные увидели их перед самым заходом солнца, когда море стало атласистым и слепящим. Дозорные мерили шагами верхушку второй по высоте из башен, прораставших из замка, сообщая ему сходство с рощей старых деревьев, что растут на вытолкнутых землею корнях. Со своего поста эти двое обозревали всю долину Хагсгейта до самого города и острых холмов за ним, а с ней и дорогу, что тянулась по обводу долины к огромным, пусть и покосившимся парадным воротам замка короля Хаггарда.

– Мужчина и пара женщин, – сказал первый дозорный.

Он побежал к дальнему краю башни – перемещение, которое сжало бы желудок всякого, кто увидел его, ибо башню перекосило настолько, что половину неба над головами дозорных составляло море. Замок стоял на утесе, опадавшем, точно клинок, к крошечному желтому берегу, голо иссекшемуся, нависая над зелеными и черными скалами. Мягкие, мешковатые птицы враскоряку сидели на скалах, пискливо хихикая: «Так и сказала, так и сказала».

Второй дозорный последовал за своим товарищем шагом более размеренным, говоря на ходу:

– Мужчина и женщина. Касательно третьего, того что в плаще, я не уверен.

Обоих дозорных облекали домодельные кольчуги – кольца, крышечки от бутылок, сшитые на полузалатанных боках кусками цепочек, – лица же их укрывались ржавыми забралами, – впрочем, и голос, и поступь второго дозорного обличали в нем человека немолодого.

– Тот, что в черном плаще, – снова сказал он. – Не спеши называть его хоть кем-то.

Однако первый лишь вытянул шею под оранжевым блеском опрокинутого моря, да так, что несколько штифтиков его убогого доспеха осыпалось на парапет.

– Женщина, – провозгласил он. – Я скорее усомнился бы в том, что я – мужчина, чем в этом.

– И был бы прав, – сардонически ответил второй, – поелику ты не совершаешь пока ничего, что отличает мужчину, разве что скачешь верхом. Еще раз остерегаю тебя: не спеши назвать этого третьего женщиной. Подожди немного и увидь, что увидишь.

Первый дозорный ответил ему, не обернувшись:

– Если б я вырос, даже не грезя о том, что в мире есть две раздельные тайны, если бы думал, что каждая женщина, какую я знаю, во всем уподоблена мне, я и тогда понял бы, что это создание отлично от всего, что я видел прежде. Я всегда сожалел о моей неспособности порадовать тебя, но сейчас, глядя на нее, жалею, что и себя не порадовал ни разу. Ах, как я сожалею об этом.

Он еще сильнее склонился над стеной, напрягая зрение, чтобы получше разглядеть медленно продвигавшуюся по дороге троицу. И фыркнул так, что забрало его лязгнуло.

– Первая женщина сбила ноги и оттого гневлива, – сообщил он. – Мужчина, похоже, из благодушных, хоть и ведет жизнь, несомненно, бродячую. Менестрель, скорее всего, или просто музикус.

И замолчал надолго, наблюдая за их приближением.

– А третий? – в конце концов осведомился старший. – Твое закатное мечтание с небезынтересными волосами? Или ты успел пресытиться ею всего за четверть часа, уже узнав ее ближе, чем позволяет любовь?

Голос его скребся внутри шлема, как маленькая когтистая лапа.

– Не думаю, что смогу когда-нибудь близко узнать ее, – ответил первый дозорный, – как бы она ко мне ни приблизилась.

Его голос звучал приглушенно и печально, эхо упущенной радости отзывалось в нем.

– В ней есть новизна, – сказал он. – С ней все происходит впервые. Посмотри, как она движется, как идет, как поворачивает голову, – все это в первый раз, до нее никто еще такого не делал. Посмотри, как задерживает воздух в груди и выдыхает его, – так, словно никто больше в мире не знает, насколько вкусен воздух. Все это создано для нее. Узнай я, что она родилась нынче утром, я лишь удивился бы тому, как она стара.

Второй дозорный тоже смотрел с башни на трех путников. Высокий мужчина первым увидел его, второй была угрюмая женщина. Глаза их отразили лишь доспех дозорного – мрачный, расползавшийся и пустой. Но затем и девушка в разодранном плаще подняла к нему лицо, и он отшатнулся от парапета, заслонясь от ее взгляда жестяной рукавицей. Миг спустя она и ее спутники вступили в тень замка, и он уронил руку.

– Полагаю, она безумна, – спокойно сказал он. – Ни одна взрослая девушка не смотрит так, если она не безумна. Досадно, конечно, но куда предпочтительнее второй остающейся возможности.

– Которой? – спросил, помолчав, дозорный помоложе.

– Да той, что она и впрямь родилась только этим утром. Безумие устроило бы меня в гораздо большей мере. Сойдем вниз.

Когда мужчина и женщины достигли замка, двое дозорных стояли по сторонам от ворот, перекрестив тупые алебарды и поводя перед собою мечами. Солнце зашло, море выцветало, и нелепые доспехи дозорных приобретали вид все более грозный. Путники замялись, переглядываясь. За их спинами не было темного замка, и глаза их оставались ничем не прикрытыми.

– Назовитесь, – потребовал пергаментный голос второго дозорного.

Высокий мужчина выступил вперед.

– Я – Шмендрик Волхв, – сказал он. – Это Молли Грю, моя помощница, а это леди Амальтея.

Произнося имя белой девы, он запнулся, как будто делал это впервые.

– Мы ищем аудиенции короля Хаггарда, – продолжал он. – И прошли долгий путь, чтобы увидеть его.

Второй дозорный подождал, когда заговорит первый, но молодой человек лишь смотрел на леди Амальтею. И второй раздраженно потребовал:

– Изложите ваше дело к королю Хаггарду.

– Изложу, – пообещал чародей, – но лишь самому Хаггарду. Разве стал бы я доверять королевское дело привратникам и швейцарам? Отведи нас к королю.

– Интересно, какого рода королевское дело может обсуждать с Хаггардом бродячий кудесник, способный лишь на глупые речи? – угрюмо осведомился второй дозорный. Однако развернулся и прошел в ворота замка, и гости короля поплелись за ним следом.

Последним шел дозорный помоложе и поступь его была нежна, как поступь леди Амальтеи, каждое движение коей он повторял, сам того не замечая. На миг она остановилась в воротах, глядя на море, и дозорный остановился тоже.

Прежний товарищ сердито окликнул его, однако молодой дозорный заступил на новую вахту и отвечал теперь за свои упущения перед новым его капитаном. Он миновал ворота лишь после того, как леди Амальтея соизволила сделать это. И последовал за нею, напевая про себя, как взволнованная волынка.

Что же, скажи, происходит со мной?

Что же, скажи, происходит со мной?

Радость и страх смешались в одно,

Что же, скажи, происходит со мной?

Они пересекли мощенный булыжником двор, где холодные постиранные простыни ощупали их лица, и через маленькую дверь вошли в зал столь огромный, что не различили в темноте его ни стен, ни потолка. Колоссальные каменные колонны склонялись над ними, устало тащившимися по залу, а затем отстранялись, даже не дав себя разглядеть. Дыхание вошедших отдавалось эхом в гигантском пространстве, шаги других существ, много меньших, звучали столь же отчетливо, как их. Молли Грю старалась держаться по возможности ближе к Шмендрику.

В конце огромного зала обнаружилась еще одна дверь, а за ней шаткая лестница. Здесь было несколько окон, но не было света. Лестница завивалась все круче и круче, пока каждый их шаг не обратился в поворот кругом, а башня не стиснула их, точно потный кулак. Тьма смотрела на них, ощупывала. Воздух пах, как пахнет мокрая собака.

Внезапно раздались какие-то раскаты, и низкие, и близкие. Башня дрогнула, как зацепивший килем дно корабль, и ответила низким каменным воем. Трое странников вскрикнули, стараясь не сорваться с содрогнувшейся лестницы, но предводитель их шел вперед, не дрогнув и не промолвив ни слова. А дозорный помоложе горячо прошептал леди Амальтее: «Все хорошо, не бойтесь. Это всего только Бык». Раскаты не повторились.

Второй дозорный вдруг остановился, извлек из потайного места ключ и воткнул его – так это выглядело – в голую стену. Часть ее откачнулась вовнутрь, и маленькая процессия вступила в узкий покой с одним окном и креслом на дальнем конце. Больше здесь ничего не было: ни мебели, ни занавесей, ни гобеленов. Комнату наполнили пятеро людей, высокое кресло и мучнистый свет восходящего месяца.

– Вы в тронной зале короля Хаггарда, – сказал второй дозорный.

Чародей схватил его за кольчужный локоть и повернул лицом к себе.

– Это же келья. Склеп. Живой король восседать здесь не станет. Отведи нас к Хаггарду, если он еще жив.

– Жив он или нет – это уж сами судите, – ответил увертливый голос дозорного. Он расстегнул шлем и поднял его над своей седой головой, сказав: – Я король Хаггард.

Глаза у него были того же цвета, что рога Красного Быка. Он превосходил Шмендрика ростом, и, хоть лицо его зло избороздили морщины, ничего безрассудного или взбалмошного в нем не замечалось. То было щучье лицо: длинные, холодные челюсти, жесткие щеки, худая шея, в которой трепетала сила. Лет ему могло быть семьдесят, могло восемьдесят, а могло и больше.

Первый дозорный выступил вперед, держа на локте шлем. Молли Грю, увидев его лицо, задохнулась, ибо оно было дружелюбным, в ямочках, лицом молодого принца, который читал журнал, пока его принцесса пыталась приманить единорога. Король Хаггард представил его:

– Это Лир.

– Здравствуйте, – сказал принц Лир. – Рад знакомству с вами.

Улыбка принца вертелась у ног их, точно полный надежд щенок, но глаза – глубокие, темно-синие глаза за колючими ресницами – мирно вникали в глаза леди Амальтеи. Она ответила ему безмолвным, как драгоценный камень, взглядом, увидев в нем не больше того, что люди видят в единорогах. Однако принц ощутил странную, счастливую уверенность, что она разглядела все, что в нем есть, вплоть до пустот, о существовании коих он и не подозревал и в которых взгляд ее отозвался эхом и запел. Удивительные дарования начали побуждаться где-то к юго-западу от его двенадцатого ребра, а сам он – все еще остававшийся отражением леди Амальтеи, – просиял.

– Так что же привело вас ко мне?

Шмендрик Волхв откашлялся и склонился перед стариком с выцветшими глазами.

– Мы желаем поступить к вам на службу. Легендарный двор короля Хаггарда славен повсюду…

– Я не имею нужды в слугах.

Король отвернулся, лицо и тело его вдруг обмякли от безразличия. И все же Шмендрик уловил любопытство, затаившееся под кожей цвета камней и в корнях седых волос. И осторожно промолвил:

– Но ведь есть же у вас какая-то свита, сопровождающие вас лица. Простота – величайшее украшение королей, признаю; однако такой король, как Хаггард…

– Я теряю к тебе интерес, – снова прервал его шуршащий голос, – а это весьма опасно. Еще миг, и я вполне забуду тебя и не смогу даже вспомнить потом, что я с тобой сделал. Забытое мной не просто перестает существовать, оно, и это прежде всего, никогда и не существовало.

И пока он говорил это, глаза короля, как прежде глаза его сына, поворотились, чтобы встретиться с глазами леди Амальтеи.

– Мой двор, – продолжал он, – раз уж тебе угодно называть его так, состоит из четверых ратников. Я обошелся бы и без них, если бы смог, ибо трачу на них больше того, чего они стоят, впрочем, это относится к любому человеку. Однако они поочередно служат дозорными и поварами и производят впечатление армии – издали, разумеется. Какие еще прислужники мне нужны?

– А как же радости двора? – воскликнул чародей. – Музыка, беседы, женщины и фонтаны, охоты и машкерады, и роскошные пиры…

– Они для меня ничто, – ответил король Хаггард. – Я познал их, они не дали мне счастья. А я не держу при себе ничего, что не дает мне счастья.

Леди Амальтея тихо прошла мимо него к окну и остановилась, глядя на ночное море.

Шмендрик, сообразивший куда дует ветер, провозгласил:

– Превосходно вас понимаю! Сколь утомительными, затасканными, мелкими и неприбыльными представляются вам обыкновения этого мира! Вы утомлены упоениями, пресыщены приятностями, изнурены изысками изобилия. Да, такова королевская хворь, и потому-то никто более короля не нуждается в услугах мага. Ибо только для мага мир вечно текуч, бесконечно изменчив и неизменно нов. Только ему ведом секрет перемен, только он воистину ведает, что всякая вещь притаилась перед прыжком, желая обратиться во что-то еще, и из этого универсума усилий черпает он свою силу. Для мага март – это май, снег сер, трава тускла, а то есть это или все, что вам будет угодно. Так возьмите ж на службу мага – сию же секунду!

Закончил он, стоя на одном колене и широко раскинув руки. Король Хаггард нервно отступил от него, бормоча:

– Встань, встань, от тебя голова ныть начинает. А кроме того, у меня уже есть королевский маг.

Шмендрик с трудом поднялся на ноги, лицо его было пунцовым и пустым.

– Вы не говорили этого. Как его имя?

– Он прозывается Мабруком, – ответил король Хаггард. – А говорю я о нем не часто. Даже мои ратники не ведают, что он живет здесь, в замке. В Мабруке есть все, что ты наплел о маге, и много больше того, что тебе когда-нибудь снилось. Он известен в его ремесле как маг магов. И я не вижу причин заменять его каким-то бродячим, не имеющим репутации клоуном.

– Зато вижу я! – в отчаянии вскричал Шмендрик. – И могу привести причину, которую сами же вы и назвали всего минуту назад. Этот непревзойденный Мабрук не дал вам счастья.

На жестокое лицо короля пала медленная тень разочарования и сомнения. На краткий миг он обрел сходство со смущенным юношей.

– А что, это правда, – пробормотал Хаггард. – Магия Мабрука давно уж не услаждает меня. А как давно, хотел бы я знать? – Он коротко хлопнул в ладони и закричал: – Мабрук! Мабрук! Явись, Мабрук!

– Я здесь, – ответил из дальнего угла покоя низкий голос. В углу стоял старик в темной, усыпанной звездами мантии и заостренной, усыпанной звездами шляпе, и никто не смог бы уверенно сказать, что он не стоял там у всех на виду со времени, когда они вошли в тронную залу. Борода и брови его были белы, лицо выражало мягкость и мудрость, зато глаза были холодны, точно градины. – Чего желает от меня Ваше Величество?

– Мабрук, – сказал король Хаггард, – это джентльмен из ваших. Его имя Шмендрик.

Ледяные глаза старого волшебника немного расширились, он окинул оборванца взглядом, а затем с лицемерной приязнью воскликнул:

– Так вот оно что! Шмендрик, мой милый мальчик, как приятно с тобой увидеться! Ты не помнишь меня, но я был близким, близким другом твоего наставника, добрейшего старого Никоса. Он возлагал на тебя такие надежды, бедняга. Ну и ну, вот так сюрприз! Так ты и вправду все еще в деле? Надо же, какой непреклонный вьюнош! Я всегда говорю: настойчивость есть девять десятых любого художества – хотя, конечно, девяти десятым художников и она не впрок. Но что же привело тебя к нам?

– Он пришел, чтобы занять твое место. – Голос короля Хаггарда прозвучал равнодушно и решительно. – Отныне он – королевский маг.

Шмендрик удивленно дрогнул, что не укрылось от старого Мабрука, хотя самого волшебника приговор короля удивил, по всему судя, мало. С мгновение он явно обдумывал, не стоит ли ему прогневаться, однако предпочел гневу тон благодушного удивления.

– Как будет угодно Вашему Величеству – и ныне, и навек, – промурлыкал он. – Но, возможно, Вашему Величеству интересно будет узнать кое-что из истории вашего нового мага. Уверен, милейший Шмендрик не станет возражать, если я скажу, что он уже обратился в нашем ремесле в подобие легенды. Адептам магии он более всего известен под прозванием Никосова Блажь. Его чарующая и совершенная неспособность овладеть и элементарной руной, творческий подход к наипростейшим ладам чародейства, не говоря уж…

Король Хаггард чуть приметно шевельнул краем ладони, и Мабрук мгновенно умолк. Принц Лир хихикнул. Король же сказал:

– Убеждать меня в его непригодности для такого поста не нужно. Я увидел ее с первого взгляда, так же как, взглянув на тебя, вмиг понял, что ты – один из величайших кудесников мира.

Мабрук слегка напыжился, лаская свою благостную бороду и морща доброжелательное чело.

– Но и последнее для меня ничто, – продолжал король Хаггард. – В прошлом ты творил любое чудо, какого я требовал, а результат получился один – ты отбил у меня охоту к чудесам. Не существовало задачи для тебя непосильной, и тем не менее, когда чудо совершалось, оно ничего не меняло. Должно быть, твоя сила просто не может дать мне то, чего я хочу. Могучий маг не сделал меня счастливым. Посмотрим, на что окажется годным неумелый. Ты можешь идти, Мабрук.

Наружная учтивость Мабрука исчезла, как искра исчезает в снегу, – и с тем же звуком. Все лицо его уподобилось глазам.

– Меня не так-то просто прогнать, – совсем негромко сказал он. – И уж не по капризу, даже королевскому, и не в угоду дураку. Поберегись, Хаггард! Мабрука трудно прогневать.

В темном покое поднялся ветер. Он дул из разных мест – столько же из окна, сколько из полуоткрытой двери, – но истинным источником его была съежившаяся фигура кудесника. Холодный и затхлый, влажный, воющий ветер болот, он метался по тронной зале, как ликующий зверь, понявший всю хрупкость человеческих существ. Молли Грю вцепилась в Шмендрика, имевшего вид определенно неловкий. Принц Лир нервно выдвигал меч из ножен и вдвигал обратно.

Даже король Хаггард отступил на шаг перед торжествующей улыбкой старого Мабрука. Стены залы, казалось, таяли и улетали, звездная мантия мага обратилась в огромную, ревущую ночь. Сам Мабрук не произнес ни слова, но набиравший силу ветер начал издавать нечестивые, крякающие звуки. С мига на миг он мог стать видимым, внезапно обрести форму. Шмендрик открыл рот, но, если он и выкликал контр-заклинание, слышно оного не было, да и толку от него не воспоследовало.

Сквозь сумрак Молли Грю увидела, как далеко от нее леди Амальтея обернулась и протянула руку, на которой средний и безымянный пальцы имели одну длину. Странная метка на ее лбу засветилась ярко, как цветок.

Ветер сгинул, точно его и не было никогда, каменные стены вернулись по местам, после насланной Мабруком ночи тусклый покой выглядел веселым, как полдень. Волшебник присел, почти припал к полу, глядя на леди Амальтею. Его мудрое, благожелательное лицо казалось теперь лицом утопленника, борода стекала с подбородка тонкими струйками, подобная застойной воде. Принц Лир взял его за руку.

– Пойдем, старичок, – сказал он, без какой-либо недоброты. – Вот сюда, дедуля. Я тебе рекомендацию напишу.

– Я пойду, – сказал Мабрук. – Не потому, что боюсь тебя, – ты, комковатый кусок тухлого теста, – или твоего безумного, неблагодарного отца и уж тем паче вашего нового мага, да принесет он вам поболее счастья.

Взгляд волшебника встретился с голодным взглядом короля Хаггарда, и Мабрук засмеялся совершенно на козлиный манер.

– Хаггард, ни за что на свете не поменялся бы я с тобой местами, – провозгласил он. – Ты впустил в переднюю дверь свою гибель, но выйдет она отсюда иным путем. Я бы и изъяснился поподробнее, однако я больше не состою на твоей службе. А жаль, ибо близятся времена, в которые спасти тебя сможет лишь подлинный мастер, – а тебе в этот час останется полагаться только на Шмендрика! Прощай, бедный Хаггард, прощай!

И он, еще продолжая смеяться, исчез, но веселье его навсегда поселилось в углах этой залы, подобное запаху дыма или старой, холодной пыли.

– Ну что же, – произнес в сером свете луны Хаггард. – Ну что же.

Он медленно приблизился к Шмендрику и Молли, шаги его были беззвучны, голова покачивалась почти игриво.

– Стойте спокойно, – приказал старик, едва они шевельнулись. – Я хочу видеть ваши лица.

Дыхание его скрежетало, как нож о точильный камень, он долго вглядывался сначала в одно лицо, потом в другое.

– Ближе! – пророкотал он, прищурясь в темноте. – Подступите ближе – ближе! Мне нужно видеть вас.

– Так зажгите свет, – сказала Молли Грю.

Спокойствие собственного голоса испугало ее гораздо сильнее, чем бешенство старого чародея. «Легко быть храброй ради нее, – подумала она, – но, если я начну храбриться на собственный счет, чем это закончится?»

– Я никогда не зажигаю света, – ответил король. – Что в нем хорошего? – И он отвернулся от них, бормоча: – Одно лицо почти невинно, почти глупо, но глупо недостаточно. Другое похоже на мое, а это может обозначать опасность. Однако все это я увидел еще в воротах – зачем же тогда впустил их? Мабрук прав, я постарел, ополоумел, размяк. И все-таки, глядя в их глаза, я вижу лишь Хаггарда.

Принц Лир нервно дрогнул, когда король направился через тронную залу к леди Амальтее. Она снова смотрела в окно, и король Хаггард успел подойти к ней очень близко, прежде чем она быстро поворотилась и на странный манер наклонила голову.

– Я не трону тебя, – сказал он.

Леди Амальтея застыла.

– Почему ты медлишь у окна? – осведомился король. – На что смотришь?

– На море, – ответила леди Амальтея. Голос ее был низок и подрагивал; не от страха, но от полноты жизни: так трепещет под солнцем новорожденная бабочка.

– А, – произнес король. – Да, море – это всегда хорошо. Нет ничего, на что я могу смотреть подолгу, только море.

Впрочем, на леди Амальтею он смотрел долгое время; лицо короля не возвращало назад ее свет – как делало лицо принца Лира, – но вбирало его и где-то упрятывало. Дыхание короля было затхлым, как ветер волшебника, однако леди Амальтея не отступила ни на шаг.

Внезапно он закричал:

– Что у тебя с глазами? Они полны листвы, деревьев, ручьев и зверьков. А где же я? Почему я не вижу себя в твоих глазах?

Леди Амальтея ему не ответила. Хаггард повернулся к Шмендрику и Молли. Кривая сабля его улыбки легла холодным острием на их горла.

– Кто она? – спросил король.

Шмендрик несколько раз кашлянул.

– Леди Амальтея – моя племянница, – сообщил он. – Я единственный живой сородич, какой у нее остался, а вследствие сего и опекун. Вас, вне всяких сомнений, озадачивает плачевное состояние ее наряда, однако оно легко объяснимо. Во время нашего путешествия на нас напали разбойники, отнявшие все наши…

– Что за вздор ты несешь? Какой еще наряд?

Король вновь повернулся к белой деве, а Шмендрик вдруг понял, что ни король Хаггард, ни принц не заметили наготы под отрепьями его плаща. Леди Амальтея держалась столь грациозно, что обращала лохмотья и клочья в единственное приличествующее принцессе платье; ну а кроме того, она и сама ничего не знала о своей наготе. Это король в его доспехе казался рядом с ней голым.

Король Хаггард сказал:

– Что она носит, что с вами приключилось и кто вы друг другу, меня, по счастью, не касается. На сей счет можешь врать мне, сколько осмелишься. Я хочу знать, кто она. Я хочу знать, как она разрушила, не произнеся ни слова, магию Мабрука. Я хочу знать, почему ее глаза наполнены зелеными листьями и лисятами. Отвечай быстро и не поддавайся искушению солгать, в особенности о зеленой листве. Отвечай же.

Ответить сразу Шмендрик не смог. Он издал несколько кратких серьезного толка звуков, однако внятных слов среди них не обнаружилось. Молли Грю собралась для ответа с силами, хоть и подозревала, что говорить королю Хаггарду правду не следует. Что-то в его ледяной особе было губительным для всякого слова, корежило любые честные намерения, придавая им форму замученных башен его замка. И все же она заговорила бы, но в мрачном покое прозвучал другой голос: легкий, добрый и глупый голос молодого принца Лира.

– Какая нам разница, отец? Теперь она здесь.

Король Хаггард вздохнул. Мягкостью этот звук, низкий и скребучий, не отличался; то был не звук уступки, но рокот размышлений изготовившегося к прыжку тигра.

– Ты прав, конечно, – сказал король. – Она здесь, все они здесь, и знаменует ли сие мою погибель или нет, но покамест я пригляжусь к ним. В них присутствует приятный привкус несчастья. Возможно, он-то мне и потребен.

И, обратившись к Шмендрику, король резко сказал:

– Как мой маг, ты станешь развлекать меня, когда я пожелаю развлечься, и на манер разнообразно проникновенный и поверхностный. Ожидается, что ты будешь знать, когда ты нужен и в каком облике, ибо я не могу всякий раз описывать тебе мои настроения и желания. Платить я тебе не буду, поскольку ясно, что явился ты сюда не ради денег. Что до твоей потаскухи, или помощницы, или как тебе угодно ее называть, она также станет служить мне, если желает остаться в замке. Начиная с этого вечера, она – стряпуха, служанка, судо- и поломойка.

Он замолчал, ожидая, видимо, возражений Молли, однако та лишь кивнула. Луна отошла от окна, но принц Лир видел, что темнее в темном покое не стало. Холодный свет леди Амальтеи набирал силу медленнее, чем ветер Мабрука, однако принц прекрасно понимал, что он куда как опаснее. Принцу хотелось писать при этом свете стихи, а такое желание его никогда еще не посещало.

– Ты можешь ходить где и как пожелаешь, – сказал леди Амальтее король Хаггард. – Я был, возможно, и глуп, впустив тебя в замок, однако я глуп не настолько, чтобы запрещать тебе приближаться к той или иной двери. Мои тайны сами себя охраняют – твои тоже? На что ты смотришь?

– На море, – повторила леди Амальтея.

– Да, море – это всегда хорошо, – согласился король. – Как-нибудь мы полюбуемся им вместе.

Он медленно направился к двери.

– Странно, – сказал он, – держать в замке существ, присутствие коих заставило Лира назвать меня отцом, чего он не делал с пяти лет.

– С шести, – сказал принц Лир. – Мне было тогда шесть.

– С пяти или с шести, – ответил король, – но это слово перестало приносить мне счастье задолго до того, и не принесло теперь. Покамест ее присутствие здесь не изменило ничего.

Ушел он почти так же беззвучно, как Мабрук, и вскоре они услышали перестук его жестяных сапог на лестнице.

Молли Грю тихо подошла к леди Амальтее, встала рядом с ней перед окном.

– Что там? – спросила она. – Что ты видишь?

Шмендрик, облокотившись о трон, разглядывал продолговатыми зелеными глазами принца Лира. Из долины Хагсгейта вновь прилетел холодный рев.

– Я выберу для вас покои, – сказал принц Лир. – Вы не голодны? Я принесу вам поесть. Я знаю, где хранится немного ткани, тонкого атласа. Вы сможете сшить платье.

Никто ему не ответил. Тяжкая ночь поглотила слова принца, и ему стало казаться, что леди Амальтея и не слышит его, и не видит. Стояла она неподвижно, однако он не сомневался, что, стоя здесь, она уходит от него, подобно луне.

– Позвольте мне помогать вам, – сказал принц Лир. – Чем я могу быть полезен? Позвольте вам помогать.

X

– Чем я могу быть полезен? – спросил принц Лир.

– Да пока ничем, – ответила Молли Грю. – Все, что мне нужно, – вода. Ну разве что ты захочешь почистить картошку, это меня устроило бы.

– Нет, я не об этом. Ну, то есть, да, почищу, если ты хочешь, но я говорил о ней. Понимаешь, обращаясь к ней, я всегда задаю этот вопрос.

– Сядь и очисть несколько картофелин, – сказала Молли. – Хоть будет чем руки занять.

Разговор их происходил в судомойне, сырой комнатушке, пропитанной запахами подгнившей репы и закисшей свеклы. В углу ее была свалена в кучу дюжина глиняных тарелок, горевший под треногой костерок выбивался из сил, стараясь вскипятить налитую в котел серую воду. Молли сидела за корявым столом, заваленным картофелинами, пореем, луковицами, перцами, морковинами и иными овощами, по большей части обмяклыми и пятнистыми. Принц Лир стоял перед ней, медленно покачиваясь с пяток на носки, свивая и развивая большие мягкие пальцы.

– Я нынче утром еще одного дракона убил, – наконец сообщил он.

– Это хорошо, – сказала Молли. – Хорошо. Сколько их уже?

– Пять. Сегодняшний был помельче прежних, но хлопот доставил больше. Подобраться к нему пешим я не смог, достать его можно было только копьем, а в результате конь мой сильно обгорел. Странная с ним получилась история…

Молли прервала его:

– Сядь, Ваше Высочество, не качайся больше. Смотрю на тебя, и меня мутить начинает.

Принц Лир сел напротив нее. Снял с пояса кинжал и начал уныло чистить картошку. Молли взирала на него с медленной слабой улыбкой.

– Я принес ей голову, – сказал он. – Она была у себя в покое, как обычно. Тащил я голову по лестницам, тащил, чтобы положить к ее ногам.

Он вздохнул и немедля проколол кинжалом палец.

– Проклятье. Ну ничего. Голова дракона, благороднейший из даров, какой один человек может поднести другому. Но когда она взглянула на голову, та вдруг стала жалкой, увечной мешаниной чешуи, рогов, хрящеватого языка, налитых кровью глаз. Я почувствовал себя деревенским мясником, который принес своей девушке в знак любви кусок свежего мяса. А следом она посмотрела на меня, и я пожалел, что убил беднягу. Пожалел, что убил дракона!

Он ударил кинжалом по вялой картофелине и поранился снова.

– Ты чисть от себя, не к себе, – посоветовала Молли. – Знаешь, я думаю, что хватит тебе убивать драконов для леди Амальтеи. Если на нее пятеро впечатления не произвели, еще один тут вряд ли поможет. Попробуй что-нибудь другое.

– А чего я уже не пробовал? – спросил принц Лир. – Четыре реки переплыл, все в половодье, не меньше мили шириной. Взошел на семь гор, которых прежде никто не покорял, провел три ночи на Болоте Удавленника, вышел живым из леса, в котором цветы выжигают людям глаза, а соловьи поют ядовитые песни. Разорвал помолвку с принцессой, на которой согласился жениться, – и если ты не считаешь это геройским поступком, значит не знакома с ее мамашей. Зарубил ровно пятнадцать черных рыцарей, что сидели в черных шатрах у пятнадцати бродов, вызывая на бой всякого, кто желал ими пройти. А ведьмам из тернистых лесов, великанам, демонам, притворявшимся дамочками, я давно и счет потерял, равно как стеклянным горам, смертоносным загадкам и жутким задачкам, волшебным яблокам, кольцам, лампам, мечам, плащам, сапогам, шейным платкам и стаканчикам выпивки на ночь. Не говорю уже о крылатых конях, василисках, морских змеях и прочем поголовье скота.

Принц Лир поднял голову, темно-синие глаза его были грустны и недоуменны.

– Все попусту, – сказал он. – Я не могу прикоснуться к ней, что бы ни совершил. Ради нее я стал героем – я, ленивый Лир, посмешище и позор моего отца, – но мог бы с тем же успехом остаться прежним тупым обормотом. Мои великие подвиги ничего для нее не значат.

Молли взяла нож и начала резать перец.

– Так, может быть, сердце леди Амальтеи невозможно завоевать великими подвигами.

Принц озадаченно уставился на нее.

– А что, есть и другой способ завоевать сердце девы? – пылко осведомился он. – Тебе он известен, Молли? Ты назовешь его мне?

Принц склонился над столом, схватил ее за руку.

– Мне нравится быть отважным, но я готов обратиться в праздного труса, если ты думаешь, что это поможет. Увидев ее, я проникаюсь желанием сразиться со всем злом и уродством мира, но также и желанием сидеть на месте и страдать. Что же мне делать, Молли?

– Не знаю, – сказала она, внезапно смутившись. – Возможно, тебе помогли бы доброта, учтивость, достойные дела и прочее в этом роде. И хорошее чувство юмора.

На колени ей запрыгнул и, громово мурлыча, приник к ее руке небольшой кривоухий кот цвета меди и золы.

– Ты хотел рассказать о коне. Что там за странность?

Принц Лир смотрел на кота с кривым ухом:

– А этот откуда взялся? Он твой?

– Нет, – сказала Молли. – Я лишь кормлю его и иногда держу на коленях.

Она почесала горло кота, тот закрыл глаза.

– Я думала, он здешний.

Принц покачал головой:

– Отец ненавидит кошек. Говорит, что никаких кошек на свете нет, – это лишь облик, который принимают самые разные бесята, чертенята и дьяволята, чтобы им проще было пролезть в людские жилища. Если отец узнает о нем, убьет.

– Так что насчет коня? – снова спросила Молли.

Принц Лир опять помрачнел:

– История непонятная. Когда она не обрадовалась подарку, я подумал, что, возможно, ей будет интересно узнать, как я добыл голову. И рассказал, как выглядел дракон, как мы сражались – ну, ты понимаешь, – о его шипе и голых крыльях, о том, как пахнет дракон, особенно ранним утром, как черная кровь окатила острие моего копья. Она ничего не услышала, ни единого слова, пока я не заговорил о струе пламени, которое почти сожгло ноги моего бедного коня. Вот тогда – о, тогда она вернулась оттуда, куда удалилась в начале моего рассказа, и сказала, что должна увидеть моего коня. И я отвел ее в конюшню, где стояло, плача от боли, бедное животное, и она положила ладонь на его ногу. И конь перестал стонать. Когда им по-настоящему больно, они издают ужасные звуки. А когда умолкают, тишина звучит как песня.

Кинжал принца мерцал среди картофелин. Снаружи ревели и ревели вкруг стен замка потоки дождя, но в посудомойне он был только слышен, ибо в этой холодной каморке не имелось ни одного окна. Как не имелось и света – помимо того, что давал скудный костерок. Кот дремал на коленях Молли, походя в отсветах пламени на груду осенних листьев.

– И что же произошло? – спросила она. – После того как леди Амальтея коснулась коня?

– Ничего. Совсем ничего. – Походило на то, что принц Лир вдруг рассердился. Он ударил ладонью по столу – так, что луковицы и чечевица разлетелись во все стороны. – Ты думала, что-то должно было произойти? Она-то думала. Ты полагала, что ожоги мгновенно исчезнут, трещины на коже затянутся, почерневшее мясо вновь оживет? Она полагала – клянусь моими надеждами на нее! А когда его ноги не изменились под ее ладонью, убежала. И где она теперь, не знаю.

Голос принца смягчился, ударившая по столу ладонь печально сжалась. Он встал, подошел к котлу над огнем.

– Закипает, – сказал он, – можно класть овощи. Когда конь не исцелился, она заплакала; я слышал, но слез на ее глазах не было. Все остальное было, только не слезы.

Молли мягко опустила кота на пол и принялась пересыпать овощи в котел. Принц Лир смотрел, как она снует туда-сюда вокруг стола, по влажному полу. Она напевала:

Я могла б танцевать,

Как танцую я спящей, —

Ладной, ловкой, летящей,

Точно смертная тьма,

Я могла бы мечтать,

Что я стала моложе,

И кому-то дороже,

И набралась ума.

Принц спросил:

– Кто она, Молли? Какая женщина может верить – знать, я видел ее лицо, – что способна целить прикосновением, и умеет плакать без слез?

Молли, продолжая напевать, выполняла свою работу.

– Плакать без слез может любая женщина, – ответила она через плечо, – и большинство их способно целить прикосновением рук. Тут все зависит от раны. Она – женщина, Ваше Высочество, а это уже достаточная загадка.

Но принц преградил ей путь, и она остановилась – с передником, наполненным травами, и с волосами, упавшими на глаза. Принц Лир склонился к ней: повзрослевший на пять драконов, но все еще красивый и глупый. И сказал:

– Ты поешь. Отец поставил тебя на самую тяжкую, какая здесь есть, работу, а ты все равно поешь. Этот замок никогда не слышал пения, не видел котов, не знал запаха вкусной еды. Леди Амальтея – она причина этому и причина того, что я выезжаю утрами на поиски опасных приключений.

– Я всегда была недурной стряпухой, – мирно ответила Молли. – Проживи-ка семнадцать лет в зеленом лесу с Капитаном Капутом и его гоп-компанией…

Но принц Лир продолжал, словно не услышав ее:

– Я хочу служить ей, как ты, помочь найти то, ради чего она сюда пришла. Хочу быть тем, в чем она нуждается сильнее всего. Скажи ей об этом. Скажешь?

Он еще говорил это, а беззвучные шаги уже прозвучали в его глазах, и вздох атласного платья встревожил лицо принца. В двери стояла леди Амальтея.

Месяцы, проведенные в холодных владениях короля Хаггарда, не помутили и не затемнили ее. Зима скорее отточила красоту леди Амальтеи, и ныне она вонзалась в того, кто видел ее, как зазубренная стрела, выдернуть которую невозможно. Белые волосы леди Амальтеи перехватывала синяя лента, платье ее было сиреневым. Сидело оно плоховато. Молли Грю была портнихой посредственной, да и атлас действовал ей на нервы. Впрочем, дурное шитье, холодные камни и запах репы делали леди Амальтею лишь более прелестной. Дождь отсвечивал в ее волосах.

Принц Лир поклонился ей – быстрым, кривым поклоном человека ударенного в живот.

– Моя леди, – пролепетал он, – выходя в такую погоду, вам лучше покрывать голову.

Леди Амальтея присела за стол, маленький палевый кот мгновенно отпрыгнул от нее, торопливо и очень негромко мурлыча. Она протянула к нему руку, но кот, продолжая мурлыкать, ускользнул. Испуганным он не выглядел, однако коснуться своего ржавого меха ей не позволил. Леди Амальтея поманила его, и кот заизвивался всем телом, точно собака, но ближе к ней не подошел.

Принц Лир хрипло сказал:

– Мне пора. В двух днях пути отсюда объявился огр, пожирающий деревенских девиц. Говорят, что убить его может лишь тот, кто владеет Огромной Секирой герцога Олбана. К несчастью, герцог Олбан был съеден одним из первых, – чтобы обхитрить чудище, он переоделся деревенской девицей, – и мало теперь сомнений в том, кто владеет Огромной Секирой. Если я не вернусь, вспоминайте меня. Прощайте.

– Прощай, Ваше Высочество, – ответила Молли.

Принц поклонился еще раз и покинул судомойню, дабы отправиться на подвиг. Оглянулся он всего только раз.

– Ты жестока к нему, – сказала Молли.

Леди Амальтея не взглянула на нее. Она протянула открытую ладонь кривоухому коту, но тот не стронулся с места, хоть и дрожал от желания приблизиться к ней.

– «Жестока»? – спросила она. – Как я могу быть жестокой? Жестокость – это для смертных.

Но следом подняла взгляд, и глаза ее оказались огромными от печали и чего-то очень похожего на усмешку.

– Как и доброта, – добавила она.

Молли Грю занялась котлом, размешивая суп, приправляя его, безмолвно суетясь. А потом негромко заметила:

– Ты могла бы, по крайней мере, сказать ему ласковое слово. Ради тебя он совершает великие подвиги.

– Но какое же слово могу я сказать? – спросила леди Амальтея. – Я не говорю ему ничего, и все-таки он является что ни день с новыми головами, рогами, шкурами и хвостами, новыми заговоренными самоцветами и заколдованным оружием. А что же будет, если я заговорю?

– Он хочет, чтобы ты думала о нем, – ответила Молли. – Рыцарям и принцам ведом только один способ запомниться. Тут нет его вины. По-моему, он справляется очень прилично.

Леди Амальтея вновь обратила взгляд к коту. Длинные пальцы ее покручивали шов атласного платья.

– Нет, ему не мысли мои нужны, – тихо сказала она. – Ему нужна я, так же как Красному Быку, и понимает он не больше Быка. А вот пугает меня сильнее, потому что у него доброе сердце. Нет, я никогда ничего ему не пообещаю.

Бледная метина на ее лбу оставалась невидимой в сумраке судомойни. Леди Амальтея коснулась ее и сразу одернула руку, будто поранившись.

– Конь умер, – сказала она коту. – Я ничего не смогла сделать.

Молли, быстро обернувшись, обняла леди Амальтею рукой за плечи. Тело ее под гладкой тканью было холодным и твердым, как любой из камней в замке короля Хаггарда.

– О моя леди, – прошептала Молли. – Это лишь потому, что ты лишилась твоего настоящего облика. Когда он восстановится, все вернется к тебе – сила, могущество, уверенность в себе. Все вернется.

Если бы ей хватило смелости, она прижала бы девушку к себе и постаралась убаюкать ее, как ребенка. Прежде ей такое и в мысли не приходило.

Но леди Амальтея ответила:

– Чародей дал мне лишь сходство с человеком – внешность, но не дух. Если бы я умерла тогда, то все же осталась бы единорогом. Старый маг узнал меня. Из презрения к Хаггарду он промолчал, но все же узнал.

Волосы ее сами собой выпростались из-под синей ленты и растеклись по шее и плечам. Живость их почти победила кота – он поднял лапку, чтобы поиграть с ними, но все же отвел ее и сел, обвив хвостом передние лапы и странно склонив голову. Глаза его были зеленые, в золотистых точках.

– Впрочем, это было давно, – продолжала девушка. – Ныне нас двое – я и та, другая, которую ты называешь «моя леди». Ибо теперь и она тоже здесь, так же как я, хоть и была сначала лишь накинутым на меня покровом. Она бродит по замку, спит, ест и перебирает собственные мысли. У нее нет силы, чтобы целить или умерять боль, но есть иная магия. Люди обращаются к ней: «леди Амальтея» – и она отвечает им или не отвечает. Король неотрывно следит за нею бледными глазами, гадая, кто она, а сын короля терзается любовью к ней и гадает о том же. И каждый день она озирает море и небо, замок и замковый двор, башни и лицо короля в поисках того, что не всегда может вспомнить. Что это, что она ищет в столь странном месте? Миг назад она знала, да тут же и забыла.

Она вновь повернулась к Молли Грю, и та увидела, что глаза леди Амальтеи – не глаза единорога. Они еще оставались прелестными, но на манер, у которого есть название, – вот как о женщине говорят: красавица. Глубину их можно было измерить и заучить, мера их тьмы стала описуемой. Заглянув в них, Молли увидела страх, утрату, замешательство и себя саму, а больше ничего.

– Единороги, – сказала она. – Красный Бык угнал их всех, кроме тебя. Ты последняя. Ты пришла сюда, чтобы найти их и освободить. И ты это сделаешь.

Глубокое, скрытное море медленно возвращалось в глаза леди Амальтеи, наполняя их, пока и сами они не стали старыми, непостижимыми и неописуемыми, как море. Молли смотрела, как это происходит, ей было страшно, однако она все крепче сжимала опущенные плечи девушки – так, точно руки ее обладали способностью притягивать отчаяние, как громоотвод молнию. И пока сжимала, пол судомойни содрогнулся от звука, который Молли уже слышала прежде, звука, подобного зубовному скрежету. Это Красный Бык поворотился во сне. Хотела б я знать, снится ли ему что-нибудь, подумала Молли.

Леди Амальтея сказала:

– Я должна пойти к нему. Иного пути нет, да и времени у меня почти не осталось. В этом облике или в другом я должна снова встретиться с ним, даже если народ мой погиб и спасать уже некого. Я должна пойти к нему, пока не забыла себя совсем, но я не знаю дороги и я одинока.

Маленький кот дернул хвостом и издал непонятный звук – ни мяв, ни мурлыканье.

– Я пойду с тобой, – сказала Молли. – Я тоже не знаю дороги к Красному Быку, но должна же она существовать. И Шмендрик пойдет. Если мы не отыщем дорогу, он проложит ее для нас.

– На помощь чародея мне надеяться нечего, – презрительно произнесла леди Амальтея. – Я каждый день вижу, как он валяет дурака перед королем Хаггардом, забавляя его своими неудачами, путаясь и в самых пустяковых фокусах. По его словам, это все, что он может делать, пока его сила не заговорит с ним снова. Однако она не заговорит никогда. Он больше не маг, а шут короля.

Лицо Молли вдруг причинило ей боль, и она отвернулась и еще раз взглянула на суп. И постаравшись, чтобы голос ее не стал резким, ответила:

– Он делает это ради тебя. Пока ты раздумываешь и хандришь, и становишься кем-то еще, он приплясывает и паясничает перед Хаггардом, отвлекая его, чтобы ты успела найти свой народ, если его еще можно найти. Однако пройдет недолгое время, и король устанет от него, как устает от всего на свете, и бросит его в подземелье, если не куда похуже. Ты не справедлива, высмеивая его.

Голос Молли стал по-детски тонким, обратился в печальный лепет. Она сказала:

– Вот с тобой такого никогда не случится. Тебя все любят.

С миг они молча смотрели одна на другую, две женщины: одна светлая и чуждая холодной низкой конурке; другая, выглядевшая в ней как дома, – сердитая маленькая жучиха с собственной ее кухонной красотой. А затем обе услышали скрип сапог, лязг доспехов и громкие голоса стариков. В судомойню вступило войско короля Хаггарда.

Каждому ратнику было за семьдесят, и это самое малое, – старые, исхудалые и хромые, хрупкие, как корочка льда на снегу, но с головы до пят облаченные в бренную броню короля и обвешанные его корявым оружием. Входя, они весело приветствовали Молли и спрашивали, что сегодня на ужин, однако, увидев леди Амальтею, все четверо притихли и отвесили ей по глубокому поклону, от коего каждый из них задохнулся.

– Моя леди, – произнес самый старый из них, – располагайте вашими слугами. Люди мы изношенные, траченые – но ежели вам угодно увидеть чудеса, довольно будет лишь попросить от нас невозможного. Пожелайте, и мы снова станем молодыми.

Трое его товарищей забормотали, соглашаясь.

Однако леди Амальтея прошептала в ответ:

– Нет, нет, вам уже не стать молодыми.

И убежала от них, закрыв лицо буйными, слепящими волосами и шелестя атласным платьем.

– До чего же она мудра! – провозгласил старейший из ратников. – Понимает, что даже ее красота не способна одолеть время. Редкостная, грустная мудрость для столь молодой женщины. Пахнет твой суп упоительно, Молли.

– Для такого места, как это, пахнет даже слишком приятно, – пророкотал второй, пока все усаживались за стол. – Хаггарду вкусная еда ненавистна. Он говорит, что нет блюд настолько хороших, чтобы они могли оправдать потраченные на их приготовление деньги и усилия. «Это иллюзия, – говорит он, – и лишний расход. Живите, подобно мне, не обманываясь». Бр-р-р!

Он содрогнулся и скорчил рожу, прочие же рассмеялись.

– Жить подобно Хаггарду, – сказал третий ратник, когда Молли налила в его чашу парящий суп. – Если я не буду вести себя прилично на этом свете, как раз такая судьба и постигнет меня на том.

– Так почему же вы остаетесь у него в услужении? – осведомилась Молли. Она тоже присела за стол, подперла подбородок ладонями. – Жалования он вам не платит, – сказала она, – кормит так скудно, как только решается. Да еще посылает вас в самую паршивую погоду воровать в Хагсгейте, ибо не желает тратить ни пенни из своей казны. И все-то у него под запретом, от ламп до лютен, от яблок до ярмарок, от пения до прегрешений; от пива до книг и бесед о весне, и игр с кусочком бечевки. Почему же вам не бросить его? Что держит вас здесь?

Четверо стариков нервно переглянулись, покашляли, повздыхали. И первый сказал:

– Возраст. Куда мы пойдем? Мы слишком стары, чтобы бродить по дорогам, искать работу и кров.

– Возраст, – сказал второй. – Когда ты стар, все, что не доставляет тебе хлопот, это уже удобство. Холод, тьма и скука давно перестали язвить нас, но тепло, пение, весна – вот с ними беды не оберешься. Жить наподобие Хаггарда – это еще не самое худшее.

А третий сказал:

– Хаггард старше нас. Придет время, и королем нашей земли станет принц Лир, и я не уйду на тот свет, не дожив до этого дня. Всегда любил мальчика, еще с малых его лет.

Тем временем Молли обнаружила, что не голодна. Она смотрела на лица стариков, слушала звуки, с которыми их морщинистые губы и ссохшиеся глотки поглощали ее суп; и вдруг порадовалась тому, что король Хаггард всегда трапезничает в одиночестве. Молли неизменно проникалась приязнью ко всякому, кого кормила.

И она осторожно спросила:

– Слышали вы когда-нибудь разговоры о том, что принц Лир вовсе не усыновленный племянник Хаггарда?

Вопрос ее ратников нимало не удивил.

– Ну да, – ответил старейший, – мы эту историю знаем. Очень может быть, что она и правдива, поскольку никакого семейного сходства с королем принц определенно не имеет. Ну да и что с того? Пусть уж лучше землей правит украденный где-то чужак, чем истинный сын короля Хаггарда.

– Но ведь принца похитили в Хагсгейте, – воскликнула Молли, – а это значит, что он тот, кто исполнит наложенное на замок проклятие.

И она повторила строки, которые услышала от Дринна в хагсгейтской харчевне:

Тот разрушит ваш оплот,

Кто из Хагсгейта придет.

Однако старики закачали головами, заулыбались, показывая зубы, такие же ржавые, как их шлемы и латы.

– Только не принц Лир, – сказал третий. – Принц может убить тысячу драконов, но никогда не станет рушить замки и свергать королей. Это не в его характере. Он почтительный сын, который хочет – увы! – лишь одного: быть достойным человека, коего называет отцом. Нет, не принц Лир. Стишок наверняка говорит о ком-то другом.

– И даже если бы принц Лир, – добавил второй, – даже если бы проклятье избрало его своим орудием, он все равно не смог бы ничего сделать. Ибо между королем Хаггардом и любой бедой стоит Красный Бык.

Молчание ворвалось в комнатку и осталось в ней, затемнив все лица жестокой тенью и остудив своим дыханием горячий суп. Маленький палевый кот прекратил мурлыкать на коленях Молли, крошечный кухонный костерок припал к полу. Казалось даже, что холодные стены судомойни сомкнулись.

Четвертый ратник, не сказавший до сей поры ни слова, обратился сквозь тьму к Молли Грю:

– Вот тебе истинная причина, по какой мы остаемся на службе у Хаггарда. Он не желает нашего ухода, а то, чего желает или не желает король Хаггард, составляет единственную заботу Красного Быка. Мы – приспешники Хаггарда, но мы же и пленники Красного Быка.

Гладившая кота рука Молли осталась твердой, однако голос ее, когда она заговорила, был сдавлен и сух:

– Кем же приходится Красный Бык королю Хаггарду?

Ответил ей старейший из ратников:

– Мы не знаем. Бык был здесь всегда. Он служит Хаггарду и как войско, и как твердыня; он и сила короля, и источник его силы; а должно быть, и единственный его товарищ, ибо я уверен – король временами спускается в логово Быка по некой потаенной лестнице. Но подчиняется ли он Хаггарду по собственному почину или по принуждению и кто из них настоящий хозяин, король или Бык, – этого мы никогда не знали.

Четвертый ратник, самый младший из них, склонился к Молли Грю, и его красноватые, влажные глаза неожиданно вспыхнули. Он сказал:

– Красный Бык – это демон, а награда, которая ожидает его за исполнение воли Хаггарда, такова: придет день, и он сам станет Хаггардом.

Другой ратник прервал его, уверяя, что несомненные свидетельства говорят: Красный Бык – это зачарованный раб Хаггарда и останется им, пока не разрушит сковавшие его чары и не убьет своего прежнего повелителя. Тут все они закричали и пролили суп.

Молли спросила – негромко, но так, что ратники мигом примолкли:

– Известно ли вам, что такое единорог? Видели вы хоть одного?

Из всего, что было в каморке живого, только кот и безмолвие ответили ей понимающими взглядами. Четверка же ратников моргала, рыгала и терла глаза. Глубоко под тревожной землей вновь шевельнулся спящий Бык.

Трапеза завершилась, ратники отсалютовали Молли Грю и покинули судомойню – двое направлялись к своим кроватям, двое под дождь, нести ночной дозор. Старейший, дождавшись, когда остальные уйдут, тихо сказал Молли:

– Позаботься о леди Амальтее. Когда она пришла сюда, ее красота была такой, что похорошел даже наш проклятый замок – подобно луне, которая есть лишь светящийся камень. Однако она провела здесь слишком долгое время. Ныне она прекрасна по-прежнему, но комнаты и кровли, ее укрывающие, относятся к ней с большей, чем прежде, злобой.

Он вздохнул так протяжно, что вздох его успел выродиться в нытье.

– Я знавал красоту подобного рода, – добавил он, – но такой еще никогда не видал. Позаботься о ней. Ей лучше уйти отсюда.

Оставшись одна, Молли зарылась лицом во взъерошенный мех маленького кота. Кухонный костерок еле мерцал, однако она не встала, чтобы подкормить его. Мелкие, шустрые твари шныряли по судомойне, издавая звуки, напоминавшие голос короля Хаггарда; дождь громыхал, бия в стены замка, и этот звук походил на рев Красного Быка. И словно в ответ на свои мысли Молли услышала его. Бык взревел так, что под ее ногами дрогнули камни, и она отчаянно вцепилась в стол, чтобы не провалиться вместе с котом в подземелье.

А кот сказал:

– Он выходит. После каждого заката выходит, чтобы охотиться на странного белого зверя, который ускользнул от него. Да ты и сама отлично все знаешь. А потому не прикидывайся дурочкой.

Новый голодный взрев, но уже вдали. Молли, затаив дыхание, во все глаза смотрела на маленького кота. Впрочем, изумилась она не так сильно, как могла бы другая; поразить ее нынче стало труднее, чем большую часть женщин.

– Ты всегда умел говорить? – спросила она у кота. – Или обрел дар речи, лишь увидев леди Амальтею?

Кот задумчиво облизал переднюю лапу.

– Увидев ее, я обрел желание побеседовать, – наконец сказал он, – и давай оставим это. Она – единорог. И она очень красива.

– Как ты узнал, что она – единорог? – спросила Молли. – И почему боялся, что она коснется тебя? Я же видела. Ты опасался ее.

– Сомневаюсь, что моего желания беседовать хватит надолго, – без малейшего раздражения ответил кот. – На твоем месте я не стал бы тратить время на глупости. Что до твоего первого вопроса, ни одного пережившего первую линьку кота наружный вид обмануть не способен. В отличие от людей, которые только радуются таким обманам. Что же до второго…

Тут он запнулся, и его одолела вдруг необычайная тяга к чистоплотности; он не произнес ни слова, пока не вылизал всего себя так, что шерсть на нем стала дыбом, а затем еще долго приглаживал ее. И, даже заговорив, смотрел не на Молли, а на свои когти.

– Если бы она коснулась меня, – негромко сказал он, – я принадлежал бы ей, а не себе и уже навсегда. Я хотел, чтобы она коснулась, но не мог этого позволить. Людям мы разрешаем гладить нас, потому что нам это приятно, а их успокаивает, но ей – ни в коем разе. Такую цену ни один кот платить не станет.

Тут Молли взяла его на руки, и кот замурлыкал ей в шею, и мурлыкал так долго, что она испугалась, – не покинуло ли его желание разговаривать. Однако в конце концов кот сказал:

– У тебя почти не осталось времени. Скоро она забудет и о своей сущности, и о причине, по которой пришла сюда, и Красный Бык перестанет рычать в ночи, разыскивая ее. Может статься, она даже выйдет за доброго принца, который так любит ее.

И внезапно кот резко ткнулся мордочкой в спокойно лежавшую ладонь Молли.

– Сделай это, – потребовал он. – Полюбив единорога, принц явил великую доблесть. Мы, коты, способны оценить абсурдную отвагу.

– Нет, – сказала Молли Грю. – Нет, не может быть. Она же последняя.

– Что ж, тогда ей пора приняться за дело, ради которого она пришла, – ответил кот. – Пройти путем короля вниз, к Быку.

Молли прижала его к себе с такой силой, что он протестующе пискнул, совсем как мышь.

– Тебе этот путь известен? – спросила она с тем же пылом, с каким задавал ей вопросы принц Лир. – Укажи его мне, скажи, куда нам идти.

Она поставила кота на стол и сняла с него руки.

Кот ответил ей очень не скоро, хоть глаза его и разгорались все ярче и ярче: золото в них сменяло зелень. Кривое ухо его подергивалось, как и черный кончик хвоста, в остальном же он оставался неподвижным.

– Когда вино выпьет себя, – наконец сказал он, – когда череп заговорит, а часы покажут верное время – только тогда вы найдете туннель, ведущий в логово Красного Быка. – И подобрав передние лапки под грудь, добавил: – Но тут, разумеется, кроется некая хитрость.

– Об заклад готова побиться, – мрачно согласилась Молли. – На колонне в большом зале висит жуткий, крошащийся старый череп, но ему давно уже нечего сказать. Часы, стоящие невдалеке от него, безумны и бьют, когда захотят, – то каждый час отбивают полночь, то в четыре пробьют семнадцать, а то умолкнут на целую неделю. Ну а вино… ах, кот, не проще ли будет показать мне туннель? Ты же знаешь, где он, верно?

– Разумеется, знаю, – ответил кот и криво зевнул, сверкнув зубами. – Разумеется, было бы проще показать его тебе. Да и ты сэкономила бы на времени и хлопотах.

Речь его становилась сонной, протяжной, и Молли поняла, что он, подобно королю Хаггарду, теряет интерес к разговору. И потому быстро попросила:

– Скажи мне хотя бы одно. Что стало с единорогами. Где они?

Кот зевнул снова.

– Далеко и близко, близко и далеко, – промурлыкал он. – Глаза твоей леди могут увидеть их, но память ее почти неспособна до них дотянуться. Они приближаются и уходят.

Кот сомкнул веки.

Дыхание Молли терлось, точно веревка, о ее затвердевшее горло.

– Будь ты проклят, почему ты не хочешь помочь мне?! – закричала она. – Почему ты всегда говоришь загадками?

Один глаз кота медленно приотворился, золотой и зеленый, как солнечный свет в лесу. И кот ответил:

– Я тот, кто я есть. Если б я мог, то сказал бы тебе все, что ты хочешь узнать, ибо ты была добра ко мне. Однако я кот, а на свете нет и никогда не бывало кота, который хоть раз в жизни дал кому-то прямой ответ.

Последние несколько слов потонули в низком размеренном мурлыканье, и кот заснул, оставив, впрочем, глаз слегка приоткрытым. Молли держала его на коленях и гладила, и он мурлыкал во сне, но никогда уж не заговорил снова.

XI

Принц Лир воротился через три дня после того, как ускакал, чтобы сразить увлекавшегося деревенскими девицами огра, – со спины принца свисала Огромная Секира герцога Олбана, голова огра билась о седельную луку. Ни то, ни другое он леди Амальтее не поднес, как и не поспешил отыскать ее, держа в руках кровавую голову чудища. В тот вечер он пришел в судомойню и объяснил Молли Грю, что постановил никогда более не тревожить леди Амальтею знаками своего внимания, но тихо жить, помышляя о ней, страстно служа ей до самой своей одинокой кончины и не ища ни общества ее, ни приязни, ни любви.

– Я буду бесцветным, как дыхание в воздухе, – сказал он, – невидимым, как сила, что удерживает ее на земле. – А подумав немного, добавил: – Может быть, стану время от времени сочинять стихи для нее и подсовывать их ей под дверь или просто оставлять там, где она может случайно наткнуться на них. Но подписывать стихи не буду.

– Весьма благородно, – сказала Молли. Услышав, что принц покончил с ухажерством, она испытала облегчение, но также и приятное удивление и почему-то печаль. – Девушки любят стихи больше, чем мертвых драконов и волшебные мечи, – заверила его Молли. – Во всяком случае, я, когда была девушкой, любила их больше. Я и с Капутом убежала потому, что…

Однако принц Лир прервал ее, твердо сказав:

– Нет, не дари мне надежду. Я должен научиться жить без надежд, как живет мой отец, и тогда, быть может, мы с ним наконец-то поймем друг друга. – Он порылся в карманах, и Молли услышала шелест бумаги. – По правде сказать, я уже написал об этом – о надежде, о ней и о прочем – несколько стихотворений. Взгляни на них, если хочешь.

– С большим удовольствием, – ответила Молли. – Но скажи, ты, стало быть, не будешь больше покидать замок, чтобы биться с черными рыцарями и скакать на коне сквозь кольца огня?

Вопрос этот она задала из желания подразнить принца, но, еще не договорив, поняла, что ей будет немного жаль, если так все и случится, ибо, пережив приключения, принц стал намного красивее и сбросил лишний вес, а кроме того, обзавелся едва уловимым мускусным ароматом смерти, который всегда льнет к героям. Впрочем, принц почти смущенно покачал головой.

– О, полагаю, от этого навыка я не откажусь, – пробормотал он. – Буду практиковаться и дальше, но не из потребности покрасоваться и не ради того, чтобы она прослышала обо мне. Поначалу эти желания меня и вели, однако, когда начинаешь спасать людей, разрушать злые чары и вызывать грешных герцогов на честный бой, оно быстро входит в привычку, – а став героем, трудно бросить это занятие. Так что же, понравилось тебе первое стихотворение?

– Написано с несомненным чувством, – ответила Молли. – Но рифмуются ли «процветши» и «вотще»?

– Там еще нужна небольшая правка, – признал принц Лир. – Однако меня пуще беспокоит слово «фурор».

– А меня скорее «призор».

– Нет, я о правописании говорю. Где стоят два «р», в середине или на конце?

– Я думаю, в середине, – сказала Молли. – Шмендрик, – ибо в дверь как раз вошел, согнувшись, чародей, – где в слове «фурор» два «р»?

– В середине, – устало ответил он. – Тот же корень, что у «фуррии».

Молли налила ему чашку бульона, он сел за стол. Глаза его были жестки и мглисты, как нефрит, одно веко подергивалось.

– Мне больше не выдержать, – медленно произнес он. – Дело не в этом жутком замке и не в том, что приходится все время слушать Хаггарда, с этим я свыкся, дело в дешевом ярмарочном вздоре, который он заставляет меня показывать часами – сегодня на протяжении всей ночи. Я не возражал бы, попроси он настоящей магии или хотя бы простого колдовства, но ему подавай все те же фокусы с колечком и золотой рыбкой, с картами, шарфами и веревочкой, совершенно как в «Полночном балагане». Не могу. Больше не могу.

– Но ведь ты ему для того и понадобился, – возразила Молли. – Если бы он желал настоящей магии, то оставил бы при себе старого Мабрука.

Шмендрик поднял на нее взгляд – почти позабавленный.

– Я не то имела в виду, – сказала она. – А кроме того, терпеть осталось недолго, всего лишь до времени, когда мы найдем путь к Красному Быку, о котором сказал мне кот.

Последнее она произнесла, понизив голос до шепота, и оба быстро взглянули на принца Лира, однако тот сидел на табуретке в углу, явно сочиняя новые стихи.

– Газель, – бормотал он, постукивая себя карандашом по губам, – мадемуазель, мель, цитадель, карамель, параллель…

Выбрав «асфодель», он принялся строчить дальше.

– Мы никогда его не найдем, – очень тихо ответил Шмендрик. – Даже если кот сказал правду, в чем я сомневаюсь, Хаггард постарается, чтобы у нас не осталось времени на изучение черепа и часов. Как ты думаешь, для чего он каждый день наваливает на тебя все больше работы, если не для того, чтобы не дать тебе рыскать и рыться в огромном зале? Зачем заставляет меня развлекать его базарными фокусами? Да и с какой стати взял меня в королевские маги? Он знает, Молли, я уверен! Знает, кто она, хоть пока и не поверил в это до конца, – а когда поверит, поймет, что ему делать. Я иногда вижу это по его лицу.

– Паренье страсти, крах утраты, – продекламировал принц Лир. – Аты-баты шли солдаты. Чтоб я сдох.

Шмендрик склонился над столом.

– Нам нельзя оставаться здесь и ждать, когда он нанесет удар. Единственная наша надежда – ночной побег, может быть, морем, если мне удастся раздобыть где-то лодку. Дозорные смотрят в долину, а ворота…

– Но другие! – тихо воскликнула Молли. – Как мы можем уйти, если она проделала такой путь, чтобы найти других единорогов, а мы знаем, что они здесь?

И все же мелкая, нежная и ненадежная часть ее души вдруг захотела, чтобы ее убедили: поиски провалились, – и Молли, поняв это, разозлилась на Шмендрика.

– И как же твоя магия? – спросила она. – Как насчет твоих собственных скромных поисков? Ты и их собираешься бросить? И пусть она умрет в человеческом облике, а ты будешь жить вечно? Тогда уж отдал бы ее Быку.

Чародей, лицо которого стало бледным и смятым, как пальцы прачки, откинулся на спинку стула.

– На самом деле, так все закончится или этак, уже не важно, – сказал он едва ли не себе самому. – Она теперь не единорог, а смертная женщина, – та, по кому этот оболтус Лир вздыхает и о ком пишет стихи. Может быть, Хаггард и не разгадает ее. Он ничего не узнает, она станет его дочерью. Смешно получится.

Шмендрик отодвинул от себя бульон, которого так и не отведал, склонился над столом, обхватил руками голову и сказал:

– Если мы не отыщем других, я не смогу обратить ее в единорога. Во мне нет магии.

– Шмендрик… – начала она, но тут чародей вскочил на ноги и вылетел из судомойни, хоть Молли и не услышала, как король призывает его.

Принц Лир, подняв глаза к потолку, бубнил ритмы и подбирал рифмы. Молли повесила над огнем котелок, чтобы заварить для дозорных чай.

– Все сочинил, кроме последней строфы, – наконец сказал принц. – Хочешь послушать сейчас или подождешь, пока я закончу?

– Решай сам, – ответила Молли, и принц прочитал ей стихи, однако она ни слова из них не услышала.

По счастью, еще до того, как он закончил чтение, явились ратники, а принц был слишком застенчив, чтобы интересоваться ее мнением в их присутствии. Когда же они ушли, Лир уже сочинял что-то другое и с Молли попрощался лишь в поздний час ночи. Она сидела за столом, держа на коленях своего разномастного кота.

Новое стихотворение было задумано как сестина, и пока принц Лир, жонглируя ее рифмами, поднимался по лестницам в свой покой, она счастливо звенела в его голове. «Первое оставлю у ее двери, – думал он, – а прочие подождут до завтра». Обдумывал он и свое начальное решение не подписывать стихи, перебирая такие псевдонимы, как Рыцарь Теней и Le Chevalier Mel-Aimé[36], но, свернув за угол, повстречал леди Амальтею. Она торопливо спускалась в темноте и, увидев его, издала странный, жалобный звук и замерла в трех ступеньках над ним.

Одета она была в мантию, которую один из королевских ратников украл для нее в Хагсгейте. Волосы распущены, ступни босы, и едва она предстала перед принцем на лестнице, все кости его облила такая печаль, что он забыл и о стихах своих, и о притворствах и даже развернулся, чтобы сбежать. Однако героем он был во всех отношениях и потому, набравшись отваги, вновь повернулся к ней и сказал успокоенно и учтиво:

– Приятного вечера тебе, моя леди.

Глядя на него сквозь сумрак, леди Амальтея протянула вперед руку, но отдернула ее, не коснувшись принца.

– Кто ты? – прошептала она. – Ты Рух?

– Я Лир, – ответил он, внезапно испугавшись. – Ты не узнаешь меня?

Она отшагнула назад, и принцу показалось, что поступь ее плавна и текуча, как у животного, и даже голова опущена на манер козы или оленя. И он повторил:

– Я Лир.

– Старуха, – произнесла леди Амальтея. – Луна показалась.

Она содрогнулась, но тут глаза ее узнали Лира. Однако все тело леди Амальтеи еще оставалось напуганным и настороженным, и приближаться к принцу она не стала.

– Вы грезите, моя леди, – сказал он, снова прибегнув к подобающим рыцарю речам. – Желал бы я проникнуть в ваш сон.

– Он снился мне и прежде, – медленно ответила она. – Я сидела в клетке, а вокруг были звери – тоже в клетках, и старуха. Но я не хочу тревожить тебя этим сном, господин мой принц. Я видела его множество раз.

Она и покинула бы его на этом, однако принц говорил голосом, присущим только героям, – так самки многих животных, становясь матерями, осваивают некоторый новый зов.

– Сон, возвращающийся столь часто, может оказаться посланием, которое предостерегает тебя на будущее или напоминает о чем-то, не в пору забытом. Расскажи мне о нем, если хочешь, побольше, и я попытаюсь разгадать его для тебя.

И вследствие сего леди Амальтея осталась и смотрела на принца, немного склонив голову, все еще с выражением глядящего из зарослей стройного, покрытого мехом существа. Однако в глазах ее застыло человеческое выражение утраты, такое, точно она упустила нечто нужное ей или вдруг поняла, что никогда им не обладала. Если бы принц сморгнул, она ушла бы; но он не моргал и удерживал ее, как научился держать твердым взглядом в оцепенении грифонов и химер. Босые ноги леди Амальтеи ранили его сильнее, чем любые клыки и когти, однако принц был настоящим героем.

Леди Амальтея сказала так:

– В этом сне предо мной проходят черные, ободранные фургоны, и звери, которые притворяются другими зверьми, и крылатое существо, что лязгает при луне, как металл. И высокий мужчина с зелеными глазами и кровью на руках.

– Высокий мужчина – это, должно быть, твой дядя, чародей, – задумчиво пробормотал принц Лир. – Эта часть сновидения достаточно ясна, а кровь на руках меня не удивляет. Он никогда не нравился мне, если ты простишь такие слова. И это весь твой сон?

– Весь я рассказать не могу, – ответила она. – Он никогда не кончается.

Страх вернулся в ее глаза, словно огромный камень, упавший в пруд: все в них замутилось и взвихрилось, и во все стороны разбежались быстрые тени. Она сказала:

– Я убегаю из доброго места, где жила в безопасности, и ночь горит вокруг меня. Но это также и день, и я иду среди буков под теплым, кислым дождем, и меня окружают мотыльки, и медовые звуки, и крапчатые дороги, и города, похожие на рыбьи скелеты, и летающая тварь убивает старуху. Куда бы я ни свернула, я бегу и бегу сквозь леденящее пламя, и ноги мои – ноги животного…

– Леди, – прервал ее принц Лир, – моя леди, довольно, если позволите.

Сон ее встал между ними, как темное привидение, и принцу вдруг расхотелось проникать в его смысл.

– Довольно, – сказал он.

– Но я должна продолжать, – ответила леди Амальтея, – ибо мой сон никогда не кончается. Даже проснувшись, я не могу сказать, что же реально, и не снится ли мне, как я хожу, разговариваю, ем. Я помню то, что не могло случиться, и забываю случившееся со мной минуту назад. Люди смотрят на меня так, точно я должна знать их, и во сне я их знаю, но огонь всегда подступает все ближе, даже если я и не сплю…

– Довольно, – взмолился принц. – Этот замок построила ведьма, и, если рассказывать в нем страшные сны, они нередко сбываются.

Пуще всего леденил его кровь не сон леди Амальтеи, но то, что она, говоря о нем, не плакала. Будучи героем, принц хорошо понимал плачущих женщин и умел осушать их слезы, – как правило, для этого следовало кого-то убить, – однако ее спокойный ужас сбивал его с толку и лишал мужества, в лице же леди Амальтеи он различал остатки далекого достоинства, которое оберегал когда-то с таким довольством. И когда принц заговорил снова, голос его был юн и запинчив.

– Я служил бы тебе с гораздо большей сноровкой, если бы знал как, – сказал он. – Мои драконы и ратные подвиги утомили тебя, но большего я предложить не могу. Я не так уж и долго хожу в героях, а прежде чем стать им, был ничем, всего лишь скучным и сонным сыном моего отца. Возможно, теперь я всего-навсего скучен по-новому, но я здесь, и ты будешь не права, оставив меня без применения. Я хочу, чтобы ты пожелала от меня чего-то. Какого-то дела, не обязательно доблестного – просто полезного.

И тогда леди Амальтея улыбнулась ему – впервые с тех пор, как поселилась в замке короля Хаггарда. Улыбка ее была чуть приметной, как новорожденный месяц, тонкий изгиб света на самом краю незримого, но принц Лир склонился к ней, чтобы согреться. Если б ему хватило отваги, он прикрыл бы эту улыбку ладонями и раздувал ее, пока она не засияет.

– Спой мне, – попросила леди Амальтея. – Возвысить голос в этом темном, пустынном месте есть дело и доблестное, и полезное. Спой мне, спой громко – заглуши мои сны, удержи от воспоминаний о том, что желает быть вспомненным мной. Спой, господин мой принц, если тебе то будет угодно. Быть может, это и не подвиг героя, но я буду рада ему.

И принц Лир запел, с охотой и пылом, там, на холодной лестнице, и множество волглых, невидимых тварей засуетилось, спеша укрыться от светозарной веселости его голоса. Запел он первое, что пришло ему в голову, и вот какой была его песня:

В дни, когда я был молод и телом прекрасен,

Я от женщин ни в чем отказа не знал,

Я сердца их горстями, как семечки, щелкал

И твердил о любви, но, конечно же, лгал.

Для себя я решил: «Ни единой не ведом

Тайный знак, что в душе моей укоренен:

Я дождусь той, что сможет раскрыть эту тайну,

И пойму по повадке своей, что влюблен».

Годы мимо неслись, словно тучи по небу,

Прах любовей моих ветерок ворошил,

Я манил и бросал, оскорблял и бесчестил,

И грешил, и грешил, и грешил, и грешил.

Про себя я твердил: «Ни одна же не знает,

Что хоть где-то страстям я поставил заслон.

Да, Она не спешит, но я ждать буду стойко

И пойму по повадке своей, что влюблен».

И явилась Она, с ее мудростью нежной,

И сказала: «Ты вовсе не тот, кем слывешь».

Лишь замолкли слова – я тотчас ее предал,

И Она умерла, выбрав яд или нож.

Я твержу про себя – правда, нынче уж редко,

Ведь соблазны теснят меня с разных сторон:

«Хоть любовь и сильна, но привычка – сильнее,

Не сменил я повадку, пусть был я влюблен».

Когда он закончил, леди Амальтея залилась смехом, и казалось, что этот звук заставил старую, старую тьму замка злобно зашипеть на них обоих.

– Да, это было полезное дело, – сказала леди Амальтея. – Спасибо, мой господин.

– Не знаю, почему я спел именно эту песню, – смущенно сказал принц Лир. – Один из ратников отца часто певал ее мне. На деле, я ей не верю. Я думаю, что любовь сильнее привычек и повадок. Думаю, что возможно хранить себя для кого-то очень долгое время и все-таки помнить, почему ты ждал ее прихода.

Леди Амальтея улыбнулась опять, но не ответила, а принц подступил к ней на шаг ближе.

Дивясь своей отваге, он тихо сказал:

– Я вошел бы в твой сон, если б мог, и охранял тебя там, и убил того, кто преследует тебя, как сделал бы, хвати ему храбрости сразиться со мной при честном свете дня. Но я не могу – пока не приснюсь тебе.

Ответить она не успела, если и намеревалась, поскольку на винтовой лестнице под ними зазвучали шаги, и глухой голос короля Хаггарда промолвил:

– Я слышу, как он поет. С какой это стати он вдруг запел?

Ответил ему голос Шмендрика, королевского чародея, кроткий и торопливый:

– Конечно, это всего лишь некое героическое лэ, chanson de geste[37] из тех, что принц поет, отправляясь на поиски славы, или когда скачет, добыв ее, домой. Будьте уверены, Ваше Величество…

– Он никогда не поет здесь, – сказал король. – Не сомневаюсь, в своих дурацких блужданиях он распевает во все горло, потому что так положено героям. Но сейчас он пел здесь, и пел не о битве и доблести, а о любви. Где она? Я понял, что он поет о любви, еще не услышав его, потому что сами камни содрогнулись так, точно Бык заворочался в земле. Где она?

Принц и леди Амальтея переглянулись во мраке, и в этот миг они уже стояли бок о бок, хоть ни один из них не сдвинулся с места. А следом пришел страх перед королем, поскольку что бы ни зародилось меж них, он пожелал бы это отнять. Площадка над их головами вела в коридор, и они повернулись и побежали, хоть и видели не дальше, чем улетало их дыхание. Ее шаги были беззвучны, как обещание, данное ею принцу, зато его тяжелые сапоги били в каменный пол, как сапогам и следует. Король Хаггард не погнался за ними, лишь голос его зашелестел, летя по их следам, шепча нечто не слышное за словами мага:

– Мышка, мой господин, и сомневаться нечего. По счастью, мне известно замечательное заклинание…

– Пусть бегут, – сказал король. – Меня это более чем устраивает.

Когда же они остановились, где бы это ни произошло, глаза их встретились снова.


Итак, зима поныла-поныла и уползла – навстречу не какой-то там весне, но жалкому, жадному лету страны короля Хаггарда. Жизнь замка шла в безмолвии, наполнявшем этот дом, в котором никто ни на что не надеялся. Молли Грю стряпала и стирала, скоблила камни, чинила латы и острила мечи; она рубила дрова, молола муку, чистила лошадей и прибиралась в их стойлах, переплавляла для денежных сундуков короля краденное золото и серебро и лепила не содержавшие соломы кирпичи. А вечерами, перед тем как лечь, читала обычно новые посвященные леди Амальтее стихи принца Лира, и хвалила их, и исправляла орфографические ошибки.

Шмендрик, исполняя повеления короля, дурачился, и жонглировал, и шарлатанил, ненавидя это занятие и понимая: король ведает о его ненависти, она-то и доставляет ему удовольствие. Он больше ни разу не предложил Молли бежать из замка, пока король не уверился, что знает о леди Амальтее всю правду, однако и не пытался отыскать потайной путь к Красному Быку, даже когда король давал ему передышку. Казалось, что он сдался, не королю, но какому-то куда более древнему и жестокому врагу, который наконец-то настиг его – этой зимой и в этом замке.

А леди Амальтея становилась с каждым днем все более прекрасной, так же как день этот становился унылее и угрюмее предыдущего. Старые ратники, возвращавшиеся мокрыми и дрожащими из дождливых дозоров либо воровских вылазок, встречая ее на лестницах или в проходах, раскрывались тихо, как бутоны цветов. Она улыбалась им, мягко разговаривала с ними, но стоило ей отойти, как замок начинал казаться старикам еще более темным, чем прежде, и ветер снаружи тряс туманное небо, точно простыню на бельевой веревке. Ибо красота ее была человеческой и обреченной на гибель и стариков не утешала. Им оставалось лишь запахивать поплотнее промокшие плащи и ковылять к костерку в судомойне.

Зато леди Амальтея и принц Лир гуляли, беседовали и пели, испытывая такое блаженство, словно крепость короля Хаггарда обратилась в зеленый лес, девственный и затененный весною. Они взбирались, точно на горы, на кривые башни, устраивали пикники на каменных лужках под каменным небом, взбегали и сбегали по лестницам, словно по ласковым и живым горным потокам. Он рассказывал ей обо всем, что знал, и все, что думал об этом, и радостно сочинял для нее жизнь и мнения, а она помогала ему слушая. Она не обманывала принца, поскольку не помнила ничего из бывшего с нею до замка и до него. Она начиналась с принца Лира да им же и заканчивалась – если не считать ее снов, но те, как и обещал принц, вскоре поблекли.

Им редко теперь доводилось слышать ночной охотничий рев Красного Быка, однако, когда голодный звук этот достигал ее ушей, она пугалась, и вокруг них снова вставали стены и зима, как будто весна была всего лишь ее поделкой, радостным даром принцу. И ему хотелось обнять ее, но он давно уже понял, как боится она прикосновений.

В один послеполуденный час леди Амальтея стояла наверху самой высокой башни замка, глядя в долину, чтобы увидеть, как принц Лир возвращается из похода против зятя убитого им огра, – время от времени он еще отправлялся, как им и было обещано Молли, на поиски приключений. Небо над долиной Хагсгейта было завалено облаками цвета грязного обмылка, однако дождь не шел. Далеко внизу крепкими лентами, серебристыми, зелеными, бурыми, как водяной, скользило к туманному горизонту море. Что-то тревожило уродливых птиц: они часто вспархивали по две, по три, быстро кружили над водой и возвращались, и важно вышагивали по песку, сдавленно хихикая и наклоняя вбок головы, чтобы взглянуть на утес, увенчанный замком короля Хаггарда. «Так и сказала, так и сказала». Отлив уже надумал смениться приливом.

Леди Амальтея запела, ровный голос ее возносился, как еще одна птица, в холодный, медленный воздух.

Я – дочь короля.

Я старею в тиши,

В узилище тела,

В оковах души.

Сбежать бы отсюда,

По миру пойти

И встретить хоть раз

Твою тень на пути…

Она не помнила, чтобы когда-нибудь слышала эту песню, однако слова пощипывали и понукали леди Амальтею, точно дети, пытающиеся утащить ее в какое-то место, которое им хочется показать ей еще раз. И она повела плечами, чтобы избавиться от слов.

– Но я не стара, – сказала она себе, – и вовсе не узница. Я леди Амальтея, возлюбленная Лира, который пришел в мои сны, чтобы я могла не сомневаться в себе, даже когда сплю. Где я могла услышать столь печальную песню? Я леди Амальтея и знаю лишь те, каким научил меня принц Лир.

Она подняла руку, чтобы коснуться метки на своем лбу. Море катило вдаль, спокойное, словно зодиак, уродливые птицы кричали. Метка никак не сходила, и это немного беспокоило леди Амальтею.

– Ваше величество, – сказала она, хоть вблизи от нее и не раздалось ни звука. И услышав за собой шелест усмешки, повернулась к королю.

Он накинул поверх кольчуги серый плащ, но остался простоволосым. Черные морщины на его лице показывали, где по нему прошлись, содрав жесткую кожу, ногти возраста. Впрочем, он казался более крепким, чем его сын, и более необузданным.

– Ты быстра для той, кто ты есть, – сказал король, – но, боюсь, медленна для той, кем была. Говорят, что любовь быстрит мужчину и замедляет женщину. Если ты полюбишь еще сильнее, я наконец изловлю тебя.

Леди Амальтея улыбнулась ему, но не ответила. Она никогда не знала, что сказать старику с бледными глазами, которого видела редко, да и то лишь как некое движение на границе ее общего с принцем Лиром одиночества. Но тут далеко в долине перемигнул доспех, и она услышала, как споткнулся о камень усталый конь.

– Ваш сын возвращается, – сказала она. – Понаблюдаем за ним вместе.

Король Хаггард неторопливо приблизился и встал рядом с ней у парапета, но лишь мельком взглянул на скачущего домой крошечного, сверкающего всадника.

– О нет, какое, если правду сказать, тебе или мне дело до Лира? – спросил король. – Он не мой, ни по рождению, ни по духу. Я подобрал его там, где кто-то оставил, потому как подумал, что никогда не был счастлив и не имел сына. Поначалу это было довольно приятно, но умерло скоро. Все, что я прибираю к рукам, умирает. Не знаю, почему, однако так было всегда, если не считать одной дорогой мне собственности, которая не стала холодной и тусклой, пока я лелеял ее, – только она одна из всего, что мне принадлежало.

Голодное выражение вдруг пронеслось по жестокому лицу короля, мгновенное, точно щелчок капкана.

– Однако Лир не поможет тебе отыскать ее, – сказал он. – Лир даже не знал никогда, что она существует.

Неожиданно весь замок запел, как струна, – это зверь, спавший в его корнях, повернулся на другой бок. Леди Амальтея, уже привыкшая к этому, без труда удержалась на ногах и легко произнесла:

– Красный Бык. Но почему вы думаете, что я пришла украсть Быка? У меня нет ни королевства, которое требует охраны, ни желания его захватить. Что я стану делать с Быком? И много ли он ест?

– Не насмешничай! – ответил король. – Красный Бык принадлежит мне не более, чем этот мальчишка, он вообще не ест, и украсть его невозможно. Он подчиняется тому, кто не ведает страха, – а я страха не знаю, так же как и покоя.

И все же леди Амальтея увидела, как дурные предчувствия скользят по его длинному серому лицу, укрываясь в тенях бровей и лба.

– Не насмешничай, – повторил он. – Почему ты притворяешься забывшей о твоем поиске, почему заставляешь меня напоминать о нем? Я знаю, зачем ты пришла, и ты преотлично знаешь, что владею им я. Так возьми его, возьми, если сможешь, но не смей отступаться сейчас!

Черные морщины его заострились, точно ножи.

Принц Лир пел, приближаясь к замку, хоть леди Амальтея еще и не слышала слов. Она тихо сказала королю:

– Во всем вашем замке, мой господин, во всей земле и всех королевствах, какие сумел добыть вам Красный Бык, я желаю лишь одного – и вы только что сказали мне, что он не ваш, вы не можете отдать его или удержать. А какими бы сокровищами ни владели вы помимо него, я от души желаю вам наслаждаться ими. Хорошего вам дня, Ваше Величество.

Леди Амальтея шагнула к лестнице, но король преградил ей путь, и она остановилась, глядя на него темными, как отпечатки копыт на снегу, глазами. Седой король улыбнулся, и непривычная доброта его улыбки на миг пронзила ее холодом, ибо ей вдруг почудилось, что они чем-то схожи. Но тут он сказал:

– Я знаю, кто ты. Я почти понял это, едва увидев тебя с твоей кухаркой и твоим клоуном на дороге, идущей к моей двери. С того времени каждое твое движение выдавало тебя. Поступь, взгляд, поворот головы, пышность твоего дышащего горла, даже то, как ты стоишь без движения, – вот мои доносители. На недолгие сроки ты заставила меня теряться в догадках, и я благодарен тебе за это – по-своему. Однако время твое истекло.

Король оглянулся на море и вдруг с бездумной грацией юноши подступил к парапету.

– Прилив начинается, – сказал он. – Подойди и смотри. Подойди сюда.

Сказал очень тихо, но голос его почему-то покрыл крики уродливых птиц на берегу.

– Подойди, – страстно произнес он. – Подойди, я не трону тебя.

Принц Лир пел:

Я буду любить тебя весь свой век,

Пусть будет он и недолог…

Гадкая голова на его седельной луке подпевала басистым фальцетом. Леди Амальтея подошла и встала рядом с королем.

Волны влачились под плотным ветреным небом, взбухая и вырастая в море медленно, как деревья. Близясь к берегу, они припадали к воде, а затем набрасывались на него с тем же неистовством, с каким плененные животные бьются о стену и отпадают с рыдающим рыком назад, чтобы бросаться на нее снова и снова, сминая, ломая когти, а уродливые птицы меж тем скорбно орали. Волны были серы и зеленоваты, как голуби, пока не разбивались и не обретали цвет волос, которые ветер сдувал с глаз леди Амальтеи.

– Там, – произнес рядом с ней странный, высокий голос. – Они там.

Король Хаггард усмехнулся ей и указал вниз, на белую воду.

– Они там, – повторил он и засмеялся, точно испуганный ребенок, – там. Скажи, что это не твой народ, что ты пришла сюда не в поисках его. Скажи сейчас, что провела в моем замке зиму лишь по причине любви.

Ответа он ждать не стал, но отвернулся, чтобы взглянуть на волны. Лицо его изменилось до невероятия: упоение окрасило унылую кожу, скруглило скулы, ослабило тетиву рта.

– Они мои, – нежно произнес он, – они принадлежат мне. Красный Бык собрал их для меня по одному, и я приказал загнать каждого в море. Что может лучше, чем море, удерживать единорога, какое еще узилище способно его укротить? Ибо Бык стережет их, спящий и бодрствующий, он давно уже устрашил их сердца. Ныне они живут в море, и каждый прилив приближает их к земле так, что им остается до нее только шаг, но они не смеют сделать его, не смеют выйти из воды. Они боятся Красного Быка.

Где-то, уже неподалеку, принц Лир пел: «Прочие могут сулить больше того, чем владеют, все, что они накопили за долгую жизнь…» Леди Амальтея сомкнула лежавшие на парапете ладони и пожелала, чтобы он пришел к ней, ибо поняла: король Хаггард безумен. Внизу под ними лежал узкий землистый берег, и камни, и прибой, и ничего больше.

– Я люблю наблюдать за ними. Они наполняют меня радостью, – почти пропел детский голос. – Я уверен, это и есть радость. Впервые ощутив ее, я подумал, что умру. Их было двое в тенях раннего утра. Он пил из ручья, она положила ему на спину голову. Я подумал, что вот-вот умру. И сказал Красному Быку: «Я должен их получить. Всех сколько их ни есть, ибо нужда моя велика». И Бык переловил их одного за другим. Ему было все едино. Попроси я у него клопов или крокодилов, Бык переловил бы и их. Для него существует только одно отличие – между тем, чего я хочу, и тем, чего не хочу.

На миг он забыл о ней и склонился над низкой стеной, дав леди Амальтее случай сбежать с башни. Однако она осталась, ибо старый страшный сон просыпался вокруг нее, пусть и при свете дня. Прибой сотрясал камни и отступал, переваливая через них, а принц Лир все скакал и пел: «Но я буду любить тебя весь свой век, и никогда не спрошу любви».

– Полагаю, я был молод, когда увидел их в первый раз, – сказал король Хаггард. – Теперь я, должно быть, стар – по крайней мере, я собрал много больше того, что имел в ту пору, а потом все отверг. Впрочем, я всегда понимал: ничто не стоит того, чтобы отдаваться ему всем сердцем, ибо ничто не вечно, – и не ошибался, а потому, возможно, был стар изначально. Но всякий раз, как я вижу моих единорогов, наступает то утро в лесу, и я воистину молодею вопреки себе самому, и знаю: в мире, который вмещает такую красоту, может случиться все что угодно.

«Я смотрела во сне на четыре белых ноги и ощущала землю под раздвоенными копытами. Что-то горело в моем лбу, как горит сейчас. Но прибой не приносит единорогов. Король безумен».

А между тем он говорил:

– Хотел бы я знать, что станется с ними, когда я уйду. Красный Бык мгновенно забудет о них, не сомневаюсь, и отправится искать нового хозяина, но обретут ли единороги свободу хотя бы тогда? Надеюсь, что нет, ибо так они останутся моими навеки.

Он повернулся, чтобы взглянуть на леди Амальтею, и глаза его были нежны и жадны – такими становились глаза принца Лира, когда он смотрел на нее.

– Ты последняя, – сказал король. – Красный Бык проглядел тебя, потому что ты приняла обличие женщины, но я узнал сразу. И кстати, как тебе удалось измениться? Твой чародей этого сделать не мог. Не думаю, что он способен хотя бы превратить в масло сметану.

Сняв с парапета руки, она упала бы, однако ответ ее прозвучал совершенно спокойно:

– Я не понимаю, мой господин. Я ничего не вижу в воде.

Лицо короля затрепетало и зарябило так, точно она смотрела на него сквозь огонь.

– Ты продолжаешь отрицать свою суть? – прошептал он. – Ты смеешь отрицать ее? С лживостью и трусостью настоящего человека? Если так, я собственными руками швырну тебя к твоему народу.

Король шагнул к ней, она, не способная шелохнуться, смотрела на него широко раскрытыми глазами.

Гомон моря наполнял ее голову вместе с пением принца Лира и булькающим предсмертным воплем человека по имени Рух. Серое лицо короля Хаггарда нависло над ней, как молот, бормоча:

– Это должно быть так, я не мог ошибиться. И все же, глаза у нее такие же глупые, как у него, – как любые глаза, никогда не видевшие единорога, ничего не видевшие, кроме своих отражений в зеркале. Тут какие-то плутни, как это могло случиться? В ее глазах больше нет зеленой листвы.

И тогда она закрыла глаза, но и закрыв, не смогла отогнать видения. Бронзовокрылое существо с лицом старой ведьмы повисло над ней, лепеча и смеясь, и мотылек сложил крылья, норовя нанести удар. Красный Бык молча брел по лесу, отводя бледными рогами голые ветви. Король Хаггард ушел, она ощутила это, но глаз все равно не открыла.

Лишь долгое время спустя, а может быть, лишь краткое, она услышала за собой голос волшебника:

– Тише, тише, все кончилось.

Она и не знала, что издает какие-то звуки.

– В море, – сказал он. – В море. Ладно, не стоит так горевать. Я тоже не видел их, ни в этот раз, ни в другие, когда стоял здесь и смотрел на прибой. Однако он их видел, а уж если Хаггард видит что-то, значит оно здесь.

Шмендрик фыркнул – звук был из тех, с какими топор врубается в дерево.

– Не горюй. Это ведьмин замок, живя в нем, трудно что-нибудь разглядеть. Одной готовности видеть мало – необходимо смотреть неотрывно.

Он снова фыркнул, помягче.

– Ладно, – сказал он. – Теперь мы найдем их. Пошли. Иди со мной.

Она повернулась к нему, пошевелила губами, пытаясь что-то сказать, однако с них не сошло ни слова. Зеленые глаза чародея изучали ее.

– У тебя мокрое лицо, – встревоженно сказал он. – Надеюсь, это водная пыль. Если ты очеловечилась до того, что можешь плакать, то никакая магия в мире… нет, это должна быть пыль. Иди со мной. Пусть это будет пылью.

XII

Часы в огромном зале замка короля Хаггарда пробили шесть. На самом деле времени было немного за полночь, однако темнота в зале сгустилась по сравнению с шестью или полуднем. Обитатели замка определяли время по различиям в ее оттенках. В некоторые часы зал оставался холодным просто из-за недостатка тепла и темным по причине отсутствия света, воздух его был спокоен и затхл, камни смердели старой сыростью, поскольку окна здесь отсутствовали и очистительный ветер в зал проникнуть не мог. Это были дневные часы.

А ночью, как некоторые деревья весь день запасают живящий свет, долгое время удерживая его на исподе листвы и после захода солнца, вот так же и замок заряжался, заполонялся тьмой, переполнялся ею. И тогда огромный зал холодел неспроста, тогда спавшие днем мелкие звуки пробуждались, чтобы стукотать и скрестись по углам. Ночью старый запах камней поднимался, казалось, из глубоких подполий.

– Зажги свет, – сказала Молли Грю. – Прошу тебя, ты можешь сотворить свет?

Шмендрик пробормотал нечто краткое и профессиональное. В первый миг ничего не произошло, но затем странное, землистое свечение начало растекаться по полу, засеяв зал тысячью торопливых осколков, посверкивавших и повизгивавших. Мелкие ночные зверьки замка засияли как светляки. Они шныряли по залу туда и сюда, их слабый свет создавал быстрые тени, от которых тьма становилась даже более холодной, чем прежде.

– Лучше бы ты этого не делал, – сказала Молли. – А погасить их нельзя? Во всяком случае тех, лиловых, с… с ногами, по-моему.

– Нет, нельзя, – сварливо ответил Шмендрик. – Утихни. Где череп?

Леди Амальтея видела, как череп ухмыляется с верха колонны, маленький в тенях, точно лимон, и тусклый, как утренняя луна, однако ничего не сказала. Спустившись с башни, она так и не произнесла ни слова.

– А, вот, – сказал чародей.

Он подошел к черепу и долгое время вглядывался в его растрескавшиеся, рассыпающиеся глазницы, медленно кивая и обращая к себе самому величавые междометия. Молли смотрела на череп с не меньшей серьезностью, но часто поглядывала и на леди Амальтею. Наконец Шмендрик сказал:

– Ладно. Не стойте так близко.

– А что, и вправду есть заклинания, заставляющие череп заговорить? – спросила Молли.

Чародей размял пальцы и улыбнулся ей коротко и компетентно:

– Есть заклинания, заставляющие заговорить что угодно. Первые маги были великими слушателями и создали заклятия, способные разговорить все на свете, живое или мертвое. В этом по большей части и состоит волшебство – уметь видеть и слушать. – Он протяжно вздохнул, почему-то отвел взгляд в сторону и потер ладонью о ладонь. – Все прочее – дело техники, – сказал он. – Ну хорошо. Приступим.

Шмендрик круто повернулся к черепу, положил ладонь на его бледную маковку и обратился к нему, говоря низким, повелительным голосом. Слова выходили из его уст как солдаты в поступи, которой они пересекали темный воздух, звенела властность, однако череп ничем на них не ответил.

– Мне просто интересно было, – негромко сказал чародей.

Он снял с черепа руку и заговорил снова. На сей раз заклинание прозвучало рассудительно, увещевательно, почти жалобно. Череп молчал, однако Молли показалось, что по его безликой поверхности скользнуло и снова исчезло подобие любопытства.

В шмыгающем свете мерцавших вокруг тварей волосы леди Амальтеи пылали точно цветок. Она не выказывала ни интереса, ни безразличия, но казалась притихшей, как притихает порой поле боя, и просто смотрела на Шмендрика, пока тот декламировал одно заклинание за другим перед круглой костяшкой цвета пустыни, не произносившей, как и леди Амальтея, ни слова. Каждое читалось тоном более безнадежным, чем предыдущее, однако череп молчал по-прежнему. И все же Молли Грю не сомневалась уже, что череп не спит, но слушает и забавляется. Издевательское молчание она знала слишком хорошо, чтобы принять его за смертное.

Часы отзвонили двадцать девять – во всяком случае, на этой цифре Молли сбилась со счета. Ржавые удары еще раскатывались по полу, когда Шмендрик внезапно погрозил черепу обоими кулаками и закричал:

– Ну ладно, ладно, много о себе возомнившая коленная чашка! А в морду не хочешь?

На последних словах голос его полностью обратился в рычание страдальческой ярости.

– Вот, правильно, – ответил череп. – Ори. Буди старого Хаггарда.

Его голос звучал как треск сучьев, бьющихся друг о друга на сильном ветру.

– Ори погромче, – продолжал он. – Старик, скорее всего, уже где-то рядом. Он и так-то почти не спит.

Молли восторженно вскрикнула, и даже леди Амальтея на шаг приблизилась к черепу. Шмендрик стоял, по-прежнему сжимая кулаки, лицо его никакого триумфа не выражало. А череп сказал:

– Ну давай. Спроси, как найти Красного Быка. Попросив моего совета, ты не ошибешься. Я страж короля, поставленный здесь, чтобы охранять дорогу к Быку. Даже принц Лир не знает потайного пути, а я знаю.

Молли Грю робко спросила:

– Если ты стоишь на страже, почему не поднимаешь тревогу? Почему предлагаешь нам помощь, а не призываешь ратников?

Череп трескливо усмехнулся.

– Я провисел на этой колонне долгое время, – сказал он. – А прежде был ближайшим приспешником Хаггарда, пока он не отрубил мне за здорово живешь голову. То было еще во дни, когда он пакостил, желая понять, понравится ли ему это. Не понравилось, и король надумал найти моей голове полезное применение, ну и пристроил меня сюда охранником. При таких обстоятельствах я немного подрастерял преданность королю.

Шмендрик негромко попросил:

– В таком случае скажи нам разгадку. Укажи путь к Красному Быку.

– Ну уж нет, – ответил череп. И захохотал как безумный.

– Почему? – гневно спросила Молли. – Что за игру ты…

Длинные желтые челюсти черепа ни разу не шелохнулись, однако прошло изрядное время, прежде чем прервался его дребезжащий, подлый хохот. Даже суетливые ночные твари замерли в ожидании этого, точно свечи.

– Я мертвый, – сказал череп. – Мертвый, и вечно торчу в темноте, присматривая за имуществом Хаггарда. У меня только и есть развлечений, что злить и гневить живых, да и те мне выпадают нечасто. Нехватка прискорбная, потому что при жизни я любого мог довести до белого каления. Уверен, вы простите меня, если я потешусь немного за ваш счет. Вы вот что, приходите завтра. Может, завтра я вам чего-нибудь и скажу.

– Но у нас нет времени! – воскликнула Молли. Шмендрик толкнул ее локтем, однако она подскочила к черепу и с мольбой обратилась к его необитаемым глазницам: – У нас нет времени. Завтра может быть слишком поздно.

– Зато у меня есть, – неторопливо ответил череп. – А и что в этом хорошего – время-то иметь? Спешка, свалка, безысходность, одно упущено, другое забыто, третье слишком велико и ни во что не влезает – вот как надо жить. Кой-куда следует и опаздывать. Пусть вас это не волнует.

Молли продолжила бы умолять его, но чародей схватил ее за руку и оттащил в сторону.

– Замолчи! – сказал он торопливо и яростно. – Ни слова больше, ни одного. Проклятая дрянь заговорила, ведь так? Может быть, только этого загадка и требовала.

– Не только, – уведомил его череп. – Разговаривать я могу сколько влезет, да ничего не скажу. Гнусно, не правда ли? А видели бы вы меня живого.

Шмендрик словно не слышал его.

– Где вино? – спросил он у Молли. – Посмотрим, что я смогу сделать с вином.

– Я не сумела найти его, – нервно ответила она. – Весь замок обыскала, нигде ни капли.

Чародей смотрел на нее в великом молчании.

– Я искала, – повторила она.

Шмендрик медленно воздел руки и уронил их.

– Ладно, – сказал он. – Нет – так нет, вина мы найти не смогли. Конечно, у меня остались иллюзии, однако сотворить вино из воздуха я не возьмусь.

Череп трескуче загоготал.

– Материю невозможно ни сотворить, ни уничтожить, – сообщил он. – Во всяком случае, большинству магов это не по зубам.

Молли извлекла из складок платья маленькую, призрачно блеснувшую в сумраке фляжку. И сказала:

– Я подумала, если у тебя для начала будет вода…

Шмендрик и череп уставились на нее очень похожими взглядами.

– Ну ведь такое уже делалось, – громко объявила она. – Это же не значит, что тебе придется создавать что-то новое. О новом я тебя просить не стала бы.

Сказав это, она искоса взглянула на леди Амальтею, но Шмендрик взял из ее руки фляжку и задумчиво осмотрел, поворачивая так и этак и бормоча себе под нос курьезные, хрупкие слова. И наконец сказал:

– Почему бы и нет? Ты права, фокус стандартный. Одно время, помнится, он был в большом ходу, хоть и тогда считался несколько устаревшим.

Он медленно провел ладонью над фляжкой, вплетая в воздух некое слово.

– Что ты там делаешь? – нетерпеливо спросил череп. – Эй, подойди поближе, делай здесь. Мне ничего не видно.

Но чародей отвернулся, прижал фляжку к груди и склонился над ней. И зашептал заклинание, напомнившее Молли звуки, которые погасший костер издает спустя долгое время после того, как и угли его потемнеют.

– Ну, ты понимаешь, – сказал он, прервавшись, – ничего особенного таким манером не получишь. Vin ordinaire, да и то еще в лучшем случае.

Молли серьезно покивала. Шмендрик добавил:

– И обыкновенно слишком сладкое, а уж как заставить его выпить себя самого, я ни малейшего понятия не имею.

Он принялся читать заклинание с начала, еще и потише, а череп тем временем горестно сетовал, что ну ничегошеньки не видит и не слышит. Молли негромко сказала леди Амальтее что-то наполненное надеждой, однако та и не посмотрела на нее, и не ответила.

Чтение резко прервалось, Шмендрик поднял фляжку к лицу. Сначала он понюхал ее, бормоча:

– Слабовато, слабовато и решительно никакого букета. Хорошего вина никакой магией не сотворишь.

Потом наклонил ее, чтобы отпить глоток, – потом потряс, с изумлением глядя на фляжку, а потом со слабой, ужасной улыбкой перевернул. И ничего из нее не вылилось, совсем ничего.

– Дело сделано, – почти весело объявил Шмендрик. Он тронул сухие губы сухим языком и повторил: – Наконец-то сделано.

И поднял фляжку повыше, намереваясь зашвырнуть ее в угол зала.

– Нет, погоди, не надо! – гремливый голос черепа прозвучал с таким испугом, что Шмендрик замер, не успев метнуть фляжку.

Он и Молли повернулись к черепу, который впал в такое отчаяние, что подлинным образом задергался на своем крюке, колотя в стараниях освободиться закоснелым затылком по колонне.

– Не делай этого! – взвыл он. – С ума вы сошли, что ли, вино выбрасывать? Не хочешь пить сам, отдай его мне, но не выбрасывай!

Череп раскачивался и кренился, подвывая.

Сонное, удивленное выражение протекло по лицу Шмендрика – примерно так, как плывет над сухой землей дождевая туча. И он неторопливо спросил:

– Какой тебе толк от вина, у тебя же нет ни языка, чтобы принять его, ни рубчатого нёба, чтобы ощутить его вкус, ни глотки, чтобы проглотить? Ты уж полвека как мертв, не можешь же ты все еще помнить и желать?..

– А чего мне еще было делать-то пятьдесят лет? – Череп прекратил гротескное ерзанье, и горечь превратила голос его почти в человеческий. – Я помню, – сказал он. – Я помню, что такое вино. Дай мне сделать глоток – вот и все, – дай отхлебнуть, и я почувствую его вкус так, как ты с твоей сопливой плотью, вкусовыми луковицами и прочим организмом и не чувствовал никогда. У меня было время подумать. Я знаю, на что похоже вино. Отдай его мне.

Шмендрик улыбнулся, покачал головой, сказал:

– Красноречия тебе не занимать, однако в последнее время и я обзавелся злопамятством.

И он в третий раз поднял пустую фляжку, а череп застонал, точно в смертной муке.

– Но там же нет… – начала сострадательная Молли, однако чародей наступил ей на ногу.

– Конечно, – сказал он, словно размышляя вслух, – если бы ты помнил, где расположен вход в пещеру Красного Быка, так же хорошо, как помнишь вино, мы могли бы столковаться.

И он небрежно повертел двумя пальцами фляжку.

– Идет! – мгновенно вскричал череп. – Дай глотнуть, и я тебе все расскажу, но дай сейчас! От мысли о вине мне захотелось пить, как никогда не хотелось при жизни, хоть у меня и было в ту пору горло, способное пересыхать. Всего один глоток, и я скажу тебе все, что ты хочешь знать.

Ржавые челюсти заскрежетали, ползая одна по другой. Синевато-серые зубы тряслись и сыпались изо рта.

– Ну дай же, – прошептала Молли Шмендрику.

Она боялась, что пустые глазницы черепа заполнятся слезами. Однако Шмендрик снова покачал головой.

– Я отдам тебе всю фляжку, – пообещал он черепу. – Но сначала скажи, как мне найти Быка.

Череп вздохнул, однако колебаться не стал ни секунды.

– Нужно пройти сквозь часы, – сказал он. – Просто пройти – и ты на месте. Могу я теперь получить вино?

– Сквозь часы… – Чародей повернулся, чтобы взглянуть в тот угол огромного зала, где стояли часы.

Высокие, черные, тощие, с закатной тенью на циферблате. Стекло его было разбито, часовая стрелка отсутствовала. За серым стеклом корпуса едва-едва различался механизм, в нем что-то дергалось и крутилось, рябя, точно рыба. Шмендрик спросил:

– Ты хочешь сказать, что, пробив верное время, часы открываются, и тогда сквозь них можно попасть в туннель, на потаенную лестницу?

В голосе его звучало сомнение, ибо часы выглядели слишком узкими, чтобы закрыть собою любой подобный проход.

– На сей счет ничего не знаю, – ответил череп. – Но если ты станешь ждать, когда часы пробьют верный час, то проторчишь здесь столько, что облысеешь, как я. К чему усложнять простой секрет? Ты проходишь сквозь часы, а на другой стороне тебя ждет Красный Бык. Ну дай же…

– Да, но кот сказал… – начал Шмендрик, однако развернулся и пошел к часам.

Сумрак сообщал ему вид человека, который спускается с холма, уменьшаясь и горбясь. Приблизившись к часам, он не сбавил шага, как если бы и вправду был не более, чем тенью. И врезался в них носом.

– Глупо, – холодно сказал он, вернувшись к черепу. – Как же ты думал обмануть нас? Путь к Быку, быть может, и идет сквозь часы, однако тут следует знать что-то еще. Скажи что, или я вылью вино на пол, чтобы ты смог принюхиваться к нему и смотреть сколько душа пожелает. И скажи побыстрее!

Но череп усмехнулся снова, на этот раз задумчиво, почти добродушно.

– Помнишь, что я говорил тебе о времени? – спросил он. – Живым я верил – как веришь и ты, – что время по меньшей мере так же реально и слитно, как я, а то и поболе. Я говорил «один час», как будто мог увидеть его, говорил «понедельник», как будто мог найти его на карте; я позволял себе спешить, перебегая из минуты в минуту, изо дня в день, из года в год, как будто и впрямь переходил из одного места в другое. Я жил, как все, в доме, сложенном из секунд и минут, недель и новогодий, и не выходил из него, пока не умер, потому что смерть была единственной его дверью. А ныне я знаю, что мог бы проходить сквозь стены.

Молли растерянно помаргивала, Шмендрик кивал.

– Да, – сказал он. – Настоящие маги именно так и поступают. Но ведь часы…

– Часы никогда не бьют верное время, – сказал череп. – Хаггард давным-давно покурочил их механизм, в тот день, когда попытался поймать за полу пролетавшее мимо время. Главное, чтобы ты понимал: не имеет никакого значения, что пробьют часы в следующий раз – десять, семь или пятнадцать. Ты можешь отбивать собственное время, а отсчет начать, с чего захочешь. И когда ты поймешь это, любое время будет для тебя верным.

В этот миг часы пробили четыре. Последний удар еще не стих, когда из-под пола огромного зала пришел ответ. Не рев, не варварское ворчание, которое Красный Бык издавал во сне, но низкий вопросительный звук – такой, точно Бык проснулся и ощутил в ночи нечто новое. Каждая плита пола зазудела, будто змея, сумрак словно бы содрогнулся, и светящиеся ночные создания бросились врассыпную к стенам зала. А Молли поняла, внезапно и уверенно, что король Хаггард где-то рядом.

– Давай вино, – сказал череп. – Я мою часть договора выполнил.

Шмендрик молча поднес пустую фляжку к пустому рту, наклонил ее, и череп забулькал, завздыхал, зачмокал.

– Ах, – сказал он наконец, – ах, это было то что надо, вино! А ты маг лучше, чем я полагал. Так ты понял меня – насчет времени?

– Да, – ответил Шмендрик. – Думаю, понял.

Красный Бык снова издал удивленный звук, череп забренчал, биясь о колонну. А Шмендрик сказал:

– Нет. Не знаю. Другого пути нет?

– Откуда же ему взяться?

Молли услышала шаги, потом ничего, потом тихие, осторожные приливы и отливы дыхания. Откуда они долетали, Молли сказать не могла. Шмендрик повернулся к ней, лицо его казалось замаранным изнутри, точно стекло фонаря, страхом и замешательством. Был в нем и свет, однако он колебался, как свет фонаря в бурю.

– По-моему, я понял, – сказал чародей, – однако совершенно уверен, что это не так. Но я попробую.

– Я все-таки думаю, что это просто часы, настоящие, – сказала Молли. – Впрочем, оно и не страшно. Я и через настоящие пройду.

Она говорила это отчасти ради того, что успокоить Шмендрика, но почувствовала, как что-то разгорается внутри ее тела, ибо поняла, что говорит чистую правду.

– Я знаю, куда мы должны идти, – сказала она, – а это ничуть не хуже, чем знать, сколько сейчас времени.

Череп прервал ее. Он сказал:

– Дам-ка я тебе еще один совет, задаром, уж больно хорошее было вино. – Лицо Шмендрика стало виноватым. А череп продолжил: – Разбей меня. Сшиби на пол, чтобы я разлетелся в куски. Не спрашивай зачем, просто сделай это.

Говорил он очень быстро и почти шепотом.

Шмендрик и Молли в голос воскликнули:

– Что? Зачем?

Череп повторил: «Что?» Шмендрик спросил:

– О чем ты? Зачем мне тебя разбивать?

– Разбей! – настаивал череп. – Разбей, и все!

Звук дыхания надвигался со всех сторон, хоть и всего лишь на паре ног.

– Нет, – сказал Шмендрик. – Ты спятил.

Он повернулся к черепу спиной и во второй раз направился к темным, изможденным часам. Молли взяла леди Амальтею за холодную руку и последовала за ним, волоча девушку, точно бумажного змея.

– Ну ладно, – грустно сказал череп. – Мое дело предупредить. – И тут же завопил благим матом, голосом града, бьющего в металл: – На помощь, король! Стража, ко мне! Здесь бандиты, разбойники, злопыхатели, похитители малых детей, взломщики, убийцы, злостные клеветники, плагиаторы! Король Хаггард! Сюда, король Хаггард!

И сразу над головами их и вокруг затопали ноги, засипели голоса перекликавшихся на бегу престарелых ратников. Факелы не запылали, поскольку без прямого приказа короля огня в замке не зажигали никогда, а Хаггард пока помалкивал. Троица злоумышленников замерла, оглушенная и растерянная, беспомощно глядя на череп.

– Прошу простить, – сказал он. – Такой уж я вероломный. Но я старался…

Тут его исчезнувшие глаза увидели наконец леди Амальтею, и расширились, и засверкали, чего, разумеется, сделать никак не могли.

– О нет, – тихо произнес он. – Еще и ты в придачу. Я, конечно, изменник, но не такой же.

– Беги, – сказал Шмендрик, как сказал давным-давно буйной, белой, как море, легенде, которую только что освободил.

И они понеслись по огромному залу, пока ратники натыкались в темноте один на другого, а череп истошно вопил:

– Единорог! Единорог! Хаггард, Хаггард, она вон туда побежала, к Красному Быку! Вспомни часы, Хаггард, – да где же ты? Единорог! Единорог!

И наконец сквозь его крики пробился свирепо шуршавший голос короля:

– Дурак, изменник, это ты ее научил!

Быстрые, украдчивые шаги короля прозвучали совсем близко, и Шмендрик обернулся, чтобы сразиться с ним, однако услышал кряк, треск, скрежет, а следом хруст старых костей, отскакивавших от старого камня. И побежал дальше.

Когда они остановились перед часами, времени на сомнения и разбирательства у них уже не осталось. Ратники короля вбежали в зал, эхо их лязгавших шагов металось между стенами, сам же Хаггард шипел, понося всех на свете. Леди Амальтея никогда не знала колебаний. Она вошла в часы и скрылась в них, точно луна, которая прячется с ее тысячами миль одиночества за тучами, но не в них.

«Она как дриада, – мелькнула в голове Молли безумная мысль, – а время – ее дерево». Сквозь тусклое, крапчатое стекло Молли различала гирьки, маятник, изъеденный временем колокол – все это плыло и пылало перед ее глазами. Никакой двери, в которую могла войти леди Амальтея, за механизмом не было. Только двойной ряд ржавых колесиков, за коими взгляд Молли упирался словно бы в сетку дождя. Гирьки покачивались из стороны в сторону, точно морские водоросли.

А король Хаггард кричал: «Схватить их! Разбить часы!» Молли начала оборачиваться, собираясь сказать Шмендрику, что она, кажется, поняла, о чем говорил череп; однако чародей исчез, как исчез и огромный зал короля Хаггарда. Исчезли и часы, она стояла рядом с леди Амальтеей в каком-то холодном пространстве.

Голос короля доносился до нее из дальней дали, она не столько слышала его, сколько вспоминала. Молли так и продолжала поворачивать голову, а повернув, уперлась взглядом в лицо принца Лира. За принцем стояла стена яркого тумана, которая подрагивала, точно рыбьи бока, и никакого сходства с заржавелыми часами не имела. Шмендрика видно не было.

Принц Лир медленно поклонился Молли, но заговорил он с леди Амальтеей.

– И ты ушла бы без меня, – сказал принц. – Ты совсем не слушала моих слов.

Ему леди Амальтея ответила, хоть ни с Молли, ни с чародеем разговаривать не желала. Низким и чистым голосом она сказала:

– Я вернулась бы. Не знаю, почему я здесь и кто я. Но я вернулась бы.

– Нет, – ответил принц, – ты не вернулась бы, никогда.

Прежде чем он успел что-либо добавить, в разговор их вмешалась Молли, вскричавшая – к немалому своему удивлению:

– Нашел о чем говорить! Где Шмендрик?

Двое совершенно чужих ей людей уставились на Молли, вежливо удивляясь тому, что в мире нашелся еще кто-то, умеющий говорить, а она обнаружила, что дрожит с головы до пят.

– Где Шмендрик? – повторила она. – Если ты за ним не пойдешь, пойду я.

И она снова повернулась к стене.

Шмендрик вышел из тумана, опустив голову, словно сопротивляясь сильному ветру. Он прижимал к виску ладонь, а когда отнял ее, по щеке его медленно поползла кровь.

– Пустяки, – сказал он, увидев, как кровь падает на руки Молли Дрю. – Пустяки, рана неглубокая.

Шмендрик покачнулся, поклонился принцу.

– Я так и думал, что это ты проскочил мимо меня в темноте, – сказал он. – Скажи, как тебе удалось столь легко пройти сквозь часы? Череп говорил, что ты не знаешь дороги.

Лицо принца стало недоуменным.

– Какой дороги? – спросил он. – И что тут знать? Я увидел, куда ушла она, и пошел следом.

Неожиданный смех Шмендрика шаркнул, обдирая себе бока, по бугристым стенам, которые наплывали на всех четверых, пока глаза их привыкали к новому сумраку.

– Ну конечно, – сказал он. – Существует немало такого, что по природе своей обладает собственным временем.

Он засмеялся снова и тряхнул головой, и кровь потекла заново. Молли оторвала от своего подола лоскут.

– Бедные старики, – сказал чародей. – Они не хотели поранить меня, да и я их ранить не стал бы, даже если бы мог. Мы с ними ходили по кругу, обмениваясь извинениями, Хаггард вопил, а я все ударялся о часы. Я знал, что они не настоящие, но ощущал их как настоящие, и это меня беспокоило. Однако тут подскочил Хаггард и ударил меня мечом.

Он закрыл глаза, позволяя Молли перевязать ему голову.

– Хаггард. Он начал нравиться мне. И сейчас нравится. У него был такой испуганный вид.

Смутные, отдаленные голоса короля и его ратников вроде бы зазвучали погромче.

– Не понимаю, – сказал принц Лир. – Чего он боялся – мой отец? Что он…

В этот миг по другую сторону часов раздался бессловесный вопль торжества, а следом грохот и треск. Мерцающий туман исчез, на всех обвалилась черная тишина.

– Хаггард разбил часы, – сказал, помолчав, Шмендрик. – Обратной дороги у нас нет, и нет другого пути, кроме того, что ведет к Быку.

И сразу же стал пробуждаться медленный, плотный ветер.

XIII

Проход был достаточно широк для того, чтобы идти в ряд, однако шли они друг за другом. Леди Амальтея – впереди, по собственному ее выбору. Принц Лир, Шмендрик и Молли Грю следовали за ней, и единственным источником света были для них ее волосы, однако самой леди Амальтее осветить дорогу было нечем. И все же она шагала так легко, словно уже проходила здесь.

Где они, никто из них не знал. Холодный ветер казался реальным, как и холодная вонь, которую он приносил, но тьма пропускала путников сквозь себя с гораздо меньшей охотой, чем часы. Одной дороги было довольно, чтобы сбить ноги, а кое-где и застрять среди настоящих камней и настоящей земли, обвалившейся со стен пещеры. Да еще и шла эта дорога непостижимым манером сна: клонясь, и перекашиваясь, и возвращаясь к самой себе, то почти отвесно спадая, то поднимаясь немного, то распрямляясь, то возвращаясь назад для того, быть может, чтобы опять привести их под огромный зал, где старый король Хаггард еще бесчинствует над поваленными часами и разбитым вдребезги черепом. «Ну, разумеется, – думал Шмендрик, – ведьмина работа, а ничто сотворенное ведьмой реальным в конечном счете не бывает». И добавлял: «Впрочем, это испытание должно быть последним. Если не так, все станет более чем реальным».

Пока они плелись спотыкаясь, Шмендрик торопливо рассказывал принцу Лиру об их приключениях, начав с собственной странной истории и еще более странной судьбы, – описав разрушение «Полночного балагана» и свой побег с единорогом, а следом встречу с Молли Грю, дорогу к Хагсгейту и рассказ Дринна о двойном проклятии, наложенном на город и башню. На этом он и остановился, ибо дальше шла ночь Красного Быка: ночь, которая закончилась к добру или к худу магией – и нагой девушкой, бившейся в своем теле, как корова в трясине. Он надеялся, что принцу интереснее будет узнать скорее о его героическом рождении, чем о происхождении леди Амальтеи.

Принц Лир изумлялся несколько подозрительным образом – ведь изумление всегда трудно подделать.

– Я давно уже, очень давно узнал, что король не отец мне, – сказал он. – Но все равно старался, как мог, быть ему сыном. Я враг любого, кто умышляет против него, и, чтобы заставить меня возжаждать его погибели, потребовалось бы нечто большее, чем болтовня старой карги. А касательно прочего, я думаю, что единорогов нет больше на свете, и знаю: король Хаггард никогда ни одного не видел. Как может человек, хотя бы однажды увидевший единорога – не говоря уж о тысяче их в каждом прибое, – как может он скорбеть, подобно королю Хаггарду? Помилуй, да если бы я увидел ее только раз, и никогда больше…

Тут он в замешательстве замолчал, поскольку почувствовал, что разговор клонится к некой печали, отвести от которой его никогда уже не удастся. Молли слушала их всем телом; что до леди Амальтеи, та, если и расслышала разговор мужчин, ничем того не показала.

– И все же, где-то в жизни короля сокрыта радость, – заметил Шмендрик. – Скажи по правде, ты никогда не видел ее следа – ее отсвета в глазах короля? Я видел. Подумай, принц Лир.

Принц Лир умолк, дорога продолжала виться в смрадном мраке. По временам им было трудно сказать, поднимаются они или спускаются, иногда же проход изгибался снова, и близость кривых камней к плечам вдруг становилась холодным скосом стены перед лицами. И ни малейшего звука от Красного Быка, ни проблеска злого света, однако, если Шмендрик касался своих потных щек, пальцы его пахли Быком.

Принц Лир сказал:

– Временами, когда он стоял на башне, что-то проступало в его лице. Не свет, если быть совсем точным, но ясность. Я помню. Когда я был маленьким, лицо его не становилось таким, если он смотрел на меня, да и на что-либо еще. А кроме того, мне снился сон. – Теперь принц шел очень медленно и шаркал ногами. – Да, сон, раз за разом один и тот же, как я стою среди ночи у моего окна и вижу Быка, Красного Быка…

Он не закончил.

– Видишь, как Бык гонит в море единорогов, – сказал Шмендрик. – Это не было сном. Теперь все они по милости Хаггарда приплывают с приливом и уплывают с отливом ради его услады. Все, кроме одного. – Чародей набрал воздуха в грудь. – И этот один – леди Амальтея.

– Да, – ответил принц Лир. – Да, я знаю.

Шмендрик вытаращил глаза.

– Что значит «знаю»? – гневно спросил он. – Откуда тебе знать, что леди Амальтея – единорог? Она сказать этого не могла, потому как и сама того не помнит. С тех пор как ты поразил ее воображение, она лишь об одном и думала: как бы ей стать смертной женщиной.

Шмендрик прекрасно знал, что все обстоит как раз наоборот, но в тот миг ему было без разницы.

– Так откуда ж ты знаешь? – снова спросил он.

Принц Лир остановился, повернулся к нему. Было слишком темно, чтобы Шмендрик смог разглядеть что-либо, кроме спокойного млечного света там, где находились широко раскрытые глаза принца.

– Кто она, я до этой минуты не знал, – сказал тот. – Но, едва увидев ее, понял: в ней есть что-то гораздо большее того, что я могу разглядеть. Единорог, русалка, ведьма, колдунья, Горгона – назови ее, как хочешь, и ты не удивишь меня и не испугаешь. Я люблю ту, кого люблю.

– Весьма похвальное чувство, – ответил Шмендрик. – Но когда я превращу ее в ту, кто она есть, чтобы она могла сразиться с Красным Быком и освободить свой народ…

– Я люблю ту, кого люблю, – твердо повторил принц Лир. – Это материя слишком высокая, и тут ты бессилен.

Прежде чем чародей успел ответить, между ними встала леди Амальтея, хотя ни один, ни другой не слышали, как она вернулась к ним по проходу. Она поблескивала во мраке и трепетала, как струйка воды.

– Дальше я не пойду, – сказала она.

Она обращалась к принцу, но ответил ей Шмендрик:

– Выбора нет. Мы можем идти только вперед.

Молли Грю подступила поближе: один встревоженный глаз и бледный кусочек скулы. Чародей повторил:

– Мы можем идти только вперед.

Леди Амальтея на него и не посмотрела.

– Я не должна измениться, – сказала она принцу Лиру. – Не позволяй ему обращать магию против меня. Бык равнодушен к людям, мы сможем миновать его и уйти. Быку нужен единорог. Прикажи ему не превращать меня в единорога.

Принц Лир перевивал пальцы, пока те не захрустели. Шмендрик сказал:

– Это правда. Мы вполне можем ускользнуть таким манером от Красного Быка, как ускользнули в прошлый раз. Но, если мы ускользнем, другого случая не будет. Все единороги мира навек останутся его пленниками – кроме одной, а она умрет. Состарится и умрет.

– Все умирают, – сказала леди Амальтея, обращаясь по-прежнему к принцу Лиру. – Я хочу умереть вместе с тобой. Не давай ему налагать на меня новые чары, не позволяй возвращать мне бессмертие. Я не единорог, не волшебное существо. Я женщина, и я люблю тебя.

Принц ответил ей с нежностью:

– Я мало что понимаю в чарах, я умею лишь разрушать их. Но знаю, что против двух людей, которые держатся друг за друга, бессильны даже величайшие маги, – а перед нами лишь бедный Шмендрик. Не бойся. Не бойся ничего. Кем бы ты ни была, теперь ты моя. Я смогу удержать тебя.

Она повернулась наконец, чтобы посмотреть на чародея, и тот даже во мраке почувствовал ужас в ее глазах.

– Нет, – сказала она. – Нет, наших сил не хватит. Он изменит меня, и что бы после этого ни произошло, мы с тобой потеряем друг друга. Обратившись в единорога, я перестану любить тебя, а ты будешь любить меня лишь потому, что ничего не сможешь с этим поделать. Я стану прекраснее всех на свете и буду жить вечно.

Шмендрик заговорил, и она покачнулась от звука его слов, точно пламя свечи:

– Я не допущу этого. Не допущу.

Леди Амальтея переводила взгляд с чародея на принца, удерживая свой голос, точно края раны. Она сказала:

– Если во мне останется после превращения хоть капля любви, ты узнаешь об этом, ибо я позволю Красному Быку загнать меня в море, к другим. Так я, по крайней мере, останусь рядом с тобой.

– В этом нет никакой нужды, – легко сказал Шмендрик и заставил себя усмехнуться. – Сомневаюсь, что мне удастся вернуть тебя прежнюю, даже если ты того пожелаешь. Сам Никос так и не смог обратить человека в единорога, – а ты теперь человек без изъятий. Ты научилась любить, бояться, запрещать вещам быть тем, что они есть, и играть на публику. Пусть на этом все и закончится, пусть завершится наш поиск. Стал ли мир хоть в чем-то хуже, лишившись единорогов? Станет ли он хоть в чем-то лучше, если они вновь обретут свободу? Одной хорошей женщиной больше на свете – да ради это стоит лишиться всех единорогов до единого. Пусть все закончится. Выходи за принца и живи потом долго и счастливо.

В проходе понемногу светлело, и Шмендрик вообразил Красного Быка, который подкрадывается к ним с уморительной осторожностью, переступая копытами, точно цапля. Молли Грю отвернулась, и скула ее замерцала.

– Да, – сказала леди Амальтея. – Этого я и желаю.

И одновременно с ней принц Лир сказал:

– Нет.

Слово это сорвалось с его губ внезапно, как чих, и походило на вопросительный писк, на голос смертельно смущенного богатым и страшным даром молодого глупца.

– Нет, – повторил он, на сей раз другим уже голосом, голосом короля: не Хаггарда, но короля, горюющего не о том, чего он не имеет, но о том, чего не может дать.

– Я герой, моя леди, – продолжал принц. – Это ремесло, не более. Как у ткача или пивовара, а в любом ремесле имеются свои приемы, фокусы и маленькие хитрости. Нужно уметь распознавать ведьм и отравленные источники; находить определенные слабые места, которые есть у любого дракона, и разрешать определенные загадки, которые любят задавать незнакомцы с укрытыми под капюшоном лицами. Однако подлинный секрет геройства состоит в понимании порядка вещей. Свинопас, чересчур увлекшийся приключениями, уже не сможет взять в жены принцессу, юноша не сможет постучаться в дверь ведьмы, если та уехала отдыхать. Злобного дядюшку нельзя разоблачить и одурачить, пока он не сделал какой-нибудь пакости. Все должно происходить в свое время. Невозможно просто взять и отказаться от поиска, нельзя оставлять пророчество гнить, как несорванный плод. Единороги могут жить без надежд на спасение долгое время, но не целую вечность. А счастливый конец не может прийтись на середину сказки.

Леди Амальтея ему не ответила. А Шмендрик спросил:

– Но почему же? Кто это сказал?

– Герои, – печально ответил принц Лир. – Герои понимают, что такое порядок и что такое счастливый конец, – герои знают, чем одно лучше другого. Так же, как плотники знают, что такое волокна, и дранка, и прямая линия.

Он протянул руки к леди Амальтее и на шаг подступил к ней. Она не отпрянула, не отвернулась; нет, она подняла голову повыше, а взгляд отвел в сторону принц.

– Всему этому научила меня ты, – сказал он. – При каждом взгляде на тебя я упивался всем тем, что сохраняет мир единым, и печалился о его несовершенствах. Я стал героем, чтобы служить тебе и тем, кто тебе подобен. Ну и научиться завязывать разговор.

Однако леди Амальтея так и не сказала ему ни слова.

Бледный, как известь, свет разливался по пещере.

Каждый из четверых уже ясно видел каждого, и все казались друг другу чужими, потому что лица их покрывала испарина страха. Даже красота леди Амальтеи поблекла в этом тусклом, голодном свете. И выглядела она более смертной, чем остальные трое.

– Бык приближается, – сказал принц Лир.

Он повернулся и пошел по проходу смелой порывистой поступью героя. Леди Амальтея последовала за ним, шагая легко и гордо, как хорошо обученная принцесса. Молли Грю осталась с чародеем, она взяла его за руку – так же, как прикасалась, когда ей было одиноко, к единорогу. Он улыбнулся ей, явственно довольный собой.

И Молли попросила:

– Пусть она остается такой, какая есть. Пусть будет.

– Ты это Лиру скажи, – весело ответил Шмендрик. – Разве это я объявил, что порядок превыше всего? Или что она должна сразиться с Красным Быком, потому что это хорошо и правильно? Меня правила спасения и официальные счастливые концы не заботят. Они заботят Лира.

– Так ведь ты подтолкнул его, – сказала Молли. – Ты знал, больше всего на свете он хочет, чтобы она отказалась от поиска и осталась с ним. И добился бы этого, если бы ты не напомнил ему, что он герой и должен вести себя так, как ведут герои. Он любит ее, а ты его обхитрил.

– Да ничего подобного, – ответил Шмендрик. – И говори потише, а то он услышит тебя.

Молли чувствовала, как пустеет ее голова, как она глупеет от близости Быка. Свет и запах становились липучим морем, в котором она барахталась подобно единорогам, забывшим о надежде и вечным. Путь потихоньку пошел вниз, к густевшему свету, и далеко впереди принц Лир и леди Амальтея шли бок о бок к погибели – спокойные, как догоревшие свечи. Молли Грю тихо фыркнула.

– Я знаю, почему ты так поступил, – продолжала она. – Ты не сможешь стать смертным, пока не сделаешь ее прежней. Ведь так? Тебе все равно, что случится с ней или с другими, лишь бы обратиться наконец в настоящего мага. Верно? Ну так вот, тебе никогда не стать настоящим, даже если ты превратишь Быка в бычью лягушку, потому что для тебя это так и останется фокусом. Тебя не волнует ничто, кроме магии, а разве таковы настоящие маги? Мне что-то плохо, Шмендрик. Надо посидеть.

Некоторое время Шмендрику пришлось нести ее на руках, потому что идти она не могла. Зеленые глаза чародея звенели в ее голове.

– Это верно. Для меня имеет значение только магия. Я и сам согнал бы единорогов к Хаггарду, если бы моя сила выросла от этого хоть на ширину волоска. Все так. У меня нет предпочтений, нет привязанностей. Только магия. – Голос его был тверд и печален.

– Да? – спросила она, сонно покачиваясь, утопая в ужасе, глядя, как растекается свет. – Как страшно.

Слова чародея сильно задели ее.

– Ты и правда такой?

– Нет, – сказал он – тогда или позже. – Нет, не правда. Будь я таким, разве ввязался бы я в подобные злоключения? – А после сказал: – Теперь иди сама, Молли. Он здесь. Он здесь.

Сначала Молли увидела рога. Сверкание их заставило ее прикрыть лицо, но бледные рога все равно проникали сквозь ладони и веки в глубину ее разума. Потом она увидела стоявших перед рогами принца Лира и леди Амальтею, увидела, как на стенах пещеры расцвело пламя, воспарявшее в лишенную кровли тьму. Принц Лир вытащил меч, но тот вспыхнул в его руке, и принц уронил меч, и он разбился, как ледышка. Красный Бык топнул ногой, и все упали.

Шмендрик рассчитывал найти Быка ожидающим в логове или в каком-то просторном помещении, где нашлось бы место для битвы. Однако Бык молча прошел по проходу им навстречу; и ныне стоял поперек поля их зрения – не просто протянувшись от одной горевшей стены до другой, а непонятно как уходя в самые стены и за них, навсегда отогнувшихся. И тем не менее он был не миражом, но Красный Быком – неподвижным, курящимся, сопящим, он принюхивался и покачивал незрячей головой.

«Сейчас. Наступило время, когда я сотворю или пагубу, или великое благо. Это конец всему». Маг медленно поднялся на ноги, игнорируя Быка, слушая, точно морскую раковину, только свое сжатое, словно в пригоршне, тело. Но никакая сила не шевельнулась в нем, не заговорила с ним, в ушах его звучал лишь далекий, тонкий вой пустоты – это его, наверное, и только его слышал, и спя, и бодрствуя, старый король Хаггард. «Она не придет ко мне. Никос ошибся. Я тот, на кого похожу».

Леди Амальтея отступила от Быка – на шаг, не более – и спокойно смотрела, как он роет передними копытами землю и фыркает, как из огромных ноздрей вырываются громовые залпы брызг. Он выглядел озадаченным ею, почти глупым. И не ревел. Леди Амальтея стояла в леденящем свете Быка, чуть откинув голову назад, чтобы видеть его целиком. И, не повернувшись, отвела руку в сторону, отыскивая ладонь принца Лира.

«Хорошо, хорошо. Я ничего не могу сделать и доволен этим. Бык пропустит ее, она уйдет с Лиром. Конец не хуже прочих. Единорогов, правда, жалко». Принц еще не заметил предложенной ею руки, но через миг повернулся, и увидел ее, и впервые в жизни притронулся к леди Амальтее. «Он никогда не поймет, что́ она отдала ему, да и она не поймет тоже». Красный Бык опустил голову и ринулся вперед.

Он сделал это без предупреждения, без звука, лишь копыта его вспороли землю, и пожелай он того, все четверо были бы раздавлены в одной безмолвной атаке. Но Бык позволил им прыснуть в стороны и втиснуться в смятые, складчатые стены, он миновал их, не причинив никакого вреда, хотя легко мог выковырять, как улиток, рогами из неглубоких укрытий. Гибкий, как пламя, он развернулся там, где и поворотиться-то было нельзя, и снова встал перед ними, почти касаясь рылом земли, и шея его вздулась, как морская волна. И вот тогда он заревел.

Они побежали, Бык последовал за ними: не так стремительно, как при первом броске, но достаточно быстро, чтобы не дать им соединиться, оставить их одинокими, осиротелыми в бешеной тьме. Земля разрывалась под их ногами, они кричали, однако не слышали и сами себя. Каждый взрев Красного Быка сносил и обрушивал на них осыпи земли и камней, и все-таки им удавалось прокарабкиваться вперед, как поувеченным насекомым, а он по-прежнему следовал за ними. В его безумном вопле им слышался и другой звук: низкий вой самого замка, пытавшегося сорваться со своих корней, бившегося, как флаг, на ветру бычьей ярости. А с другого конца прохода до них вдруг донесся призрачный запах моря.

«Он знает, знает! Я обманул его однажды, но не теперь. Женщину или единорога, на сей раз он загонит ее в море, как ему было велено, и никакая моя магия его не остановит. Хаггард победил».

Так думал на бегу чародей, впервые за всю свою долгую, странную жизнь лишившийся всякой надежды. Проход внезапно расширился, все они выскочили в подобие грота, который мог быть только одним – логовом Быка. Сонная вонь его была столь стара и густа, что успела обрести отталкивающую сладость, а сама пещера стала красной, точно глотка, как будто цвет Быка втерся в ее стены и осел корочкой в их трещинах и щелях. По другую сторону грота начинался еще один туннель, который смутно отблескивал разбивавшимися где-то волнами.

Леди Амальтея упала – и навсегда, как ломается стебель цветка. Шмендрик отпрыгнул в сторону и перекатился, увлекая с собой Молли Грю. Оба врезались в отколовшуюся от стены каменную плиту и съежились, ибо Красный Бык буйствовал, не оборачиваясь к ним. Впрочем, он замер, не докончив шага и теперь внезапную тишину нарушало только его дыхание и далекое скрежетание моря – которое могло показаться абсурдным всякому, кто не ведал его причины.

Она лежала, подогнув под себя ногу. И медленно подергивалась, не издавая ни звука. Принц Лир стоял между Быком и ее телом, безоружный, но поднявший руки так, точно они держали меч и щит. И еще раз за эту бесконечную ночь он произнес: «Нет».

Вид принц имел преглупый – ведь еще миг, и он будет растоптан. Красный Бык не видел Лира и потому убил бы, даже не зная, что кто-то преградил ему путь. И вот тогда благоговение, любовь и великая грусть поразили Шмендрика Волхва и сплелись в душе его в клубок, наполняя ее и наполняя, пока он не почувствовал, что переполнен до самых краев тем, что было не ими, но чем-то другим. Маг не поверил этому чувству, однако оно пришло к нему, как уже приходило дважды, и опустошило сильнее, чем прежде. На этот раз его было слишком много – не вместить: оно просачивалось сквозь кожу Шмендрика, било ключами из пальцев, вскипало в глазах, в волосах, во впадинах плеч. Слишком обильное, чтобы удержать его и тем паче использовать, и Шмендрик заплакал от боли, пронзенный своей немыслимой жадностью. И подумал, или сказал, или пропел: «Я и не знал, как я пуст, пока не наполнился».

Леди Амальтея еще лежала там, где упала, но теперь она пыталась встать, а принц Лир по-прежнему охранял ее, подняв пустые руки навстречу огромному, нависшему над ним существу. Кончик языка принца высунулся из уголка его рта, как у ребенка, который с превеликой серьезностью разбирает игрушку. Многие годы спустя, когда имя Шмендрика затмило имя самого Никоса и существа пострашнее злых духов смирялись, всего лишь услышав его, он никогда не творил и малейшей магии, не увидев мысленно принца Лира, сузившего от яростного блеска глаза и высунувшего наружу кончик языка.

Красный Бык топнул снова, и принц Лир упал ничком и встал, обливаясь кровью. Бык зарокотал; незрячая, надменная голова его пошла вниз, опускаясь, как чаша на весах судьбы. Доблестное сердце Лира, казалось, висело между бледных рогов, едва ли не орошая кровью их острия, но он стоял, почти раздавленный и разъятый, стоял, стиснув зубы и не двигаясь. Бык заревел еще громче, все ниже опуская рога.

И вот тут Шмендрик выступил на открытое место и произнес несколько слов. Коротких, не примечательных ни мелодичностью, ни резкостью, да Шмендрик и сам не расслышал их за ревом Красного Быка. Однако он знал, что они означают, и точно знал, как их произнести, и знал, что сможет произнести снова, когда захочет, – именно так, как сейчас, или иначе. Сейчас он произнес их нежно и радостно и почувствовал, что бессмертие спадает с него, как доспех или саван.

При первом слове заклинания леди Амальтея испустила тонкий, горестный вскрик. Она опять потянулась к принцу Лиру, однако тот стоял к ней спиной, защищая ее, и ничего не услышал. Несчастная Молли Грю схватила Шмендрика за руку, но маг продолжал читать заклинание. И все-таки, даже когда чудо расцвело там, где лежала леди Амальтея, – белое, как море, как море беспредельное в своей красоте, как Бык в своей мощи, – даже тогда она смогла на миг удержать себя. Ее уже не было там, но лицо леди Амальтеи еще повисело в воздухе, словно струйка дыхания.

Было бы лучше, если бы принц Лир не оборачивался, пока она не ушла, однако он обернулся. И увидел единорога, и она просияла в нем, точно в стеклянном сосуде, однако он позвал не ее, но другую – уже отвергнутую, леди Амальтею. И голос принца прикончил ее, она исчезла, едва он прокричал это имя, словно петух, возвещающий наступление дня.

Теперь все происходило и быстро, и медленно, как во сне, где это, в сущности, одно и то же. Единорог стояла неподвижно, глядя на всех из ниоткуда нездешними глазами. Она была прекраснее, чем помнилось Шмендрику, ибо никто не способен надолго сохранить в памяти образ единорога, но была другой, не прежней, как, впрочем, и он. Молли Грю шагнула к ней, произнося что-то негромкое и глупое, однако единорог и знака не подала, что узнает ее. Чудотворный рог оставался тусклым, как дождь.

С ревом, от которого стены его логова надулись и лопнули, точно дерюга циркового шатра, Красный Бык снова бросился на нее. Единорог, перебежав пещеру, скрылась во мраке. Принц Лир, отворотясь, отступил в сторону и не успел повернуться снова, как стремительный рывок Быка сбил его с ног и оставил лежать на земле – оглушенного, с приоткрытым ртом.

Молли и бросилась бы к нему, однако Шмендрик удержал ее и потащил за Красным Быком и единорогом. Ни того, ни другой видно не было, но туннель еще погромыхивал после их безумного бега. Ослепленная, сбитая с толку Молли ковыляла бок о бок с яростным незнакомцем, который не давал ей ни упасть, ни замедлить шаг. Над головой своей и всюду вокруг она слышала стоны замка и хруст камней, похожий на тот, с каким вырывают зуб. А в памяти Молли снова и снова названивал стишок ведьмы:

Тот разрушит ваш оплот,

Кто из Хагсгейта придет.

И внезапно песок замедлил их бег, и в ноздри им ударил запах моря – холодный, как тот, другой, запах, но столь приятный, столь дружественный, что оба они остановились и засмеялись, вслух. Над ними на утесе в серо-зеленое утреннее небо, прошитое тонкими млечными облачками, уходил, вывихиваясь, замок короля Хаггарда. Молли не сомневалась, что король наблюдает за ними с одной из дрожащих башен, однако видеть его не видела. Несколько звезд еще мерцало в синеве над водой. Море отступило, голый берег был влажен и поблескивал серостью, как ободранный рачок, и изгибался вдали, точно лук, и Молли поняла: отлив завершился.

Единорог и Красный Бык стояли на изгибе лука, глядя друг на друга, единорог – спиной к морю. Бык пошел в наступление медленно, без наскоков, он почти мягко, не прикасаясь, оттеснял ее к воде. Единорог не сопротивлялась. Рог ее оставался темным, голова опущенной, Бык владел ею так же, как на равнине Хагсгейта, – перед тем как она стала леди Амальтеей. Если б не близость моря, можно было подумать, что над землей так и висит тот же самый безнадежный рассвет.

Однако она еще не сдалась окончательно. Она отступала, пока ее задняя нога не окунулась в воду. И сразу же проскочила сквозь угрюмое тлеяние Красного Быка и побежала по берегу: до того стремительно и легко, что поднимаемый этим бегом ветерок заносил ее следы на песке. Бык помчался за ней.

– Сделай что-нибудь, – произнес, совсем как Молли когда-то, хриплый голос рядом со Шмендриком. Принц Лир стоял за его спиной – лицо в крови, глаза безумны. Очень он походил на короля Хаггарда. – Сделай что-нибудь, – повторил принц. – У тебя же есть сила. Ты превратил ее в единорога – сделай что-нибудь, чтобы спасти ее. Не сделаешь – убью.

И он показал магу пустые руки.

– Не могу, – тихо ответил Шмендрик. – Никакая магия в мире ей теперь не поможет. Если она не сразится с ним, ей придется уйти в море – ко всем остальным. Ни волшебство, ни убийство помочь ей не могут.

Молли услышала плеск мелких волн о песок – начинался прилив. Кувыркавшихся в воде единорогов она не видела, хоть и искала их, желая, чтобы они появились. Что, если уже слишком поздно? Что, если последний отлив унес их в самое глубокое море, куда корабли не заходят, страшась кракена, и морского змея, и плавучих джунглей, в которых водоросли опутывают и топят любого, кто туда заплывает? И теперь ей их ни за что не найти? Так, может быть, она останется со мной?

– Зачем же тогда магия? – яростно спросил принц Лир. – Что толку от волшебства, если оно не может спасти единорога?

И он крепко схватил мага за плечо, потому что боялся упасть.

Шмендрик не повернул к нему головы, но с ноткой печальной насмешки в голосе сказал:

– Для этого необходимы герои.

Единорога они не видели, ее заслонял огромный Бык, но внезапно она развернулась и понеслась по берегу к ним. Слепой и терпеливый, как море, Красный Бык последовал за ней, его копыта вырывали в сыром песке целые котлованы. Дым и огонь, брызги и буря, они набегали вместе, никто не выигрывал в этом забеге, и принц Лир понимающе хмыкнул.

– Да, конечно, – сказал он. – Как раз для этого и существуют герои. Чародеи ни на что не способны и потому говорят: ничего поделать нельзя, героям же надлежит отдавать за единорога жизнь.

Он улыбнулся своим мыслям и выпустил плечо Шмендрика.

– В твоем рассуждении присутствует коренная ошибка, – разгневанно начал Шмендрик, однако в чем она состоит, принц так и не узнал.

Мимо несся Красный Бык – дыхание его было голубовато-белым паром, голову он задрал высоко, – и принц Лир прыжком преградил ему путь. На миг принц полностью скрылся из глаз, точно перышко в пламени. Бык пробежал по нему и оставил принца лежать на земле. Одна сторона его лица была вбита в песок, нога три раза дернулась в воздухе и замерла.

Он пал, даже не вскрикнув, Шмендрик и Молли безмолвствовали, пораженные ужасом, и все же единорог обернулась. Красный Бык мигом притормозил и начал обходить ее так, чтобы она опять оказалась между ним и морем. И пританцовывая, мелкими шажками пошел на нее, но единорог уделила ему внимание не большее того, какого удостоила бы птичку, надумавшую поухаживать за ней. Она неподвижно стояла, глядя на исковерканное тело принца Лира.

Прибой с грохотом рушился на берег, уже сильно сузившийся. Белые буруны и барашки разбивались, застилая брызгами зарю, но Молли Грю по-прежнему никаких единорогов, кроме своего, не видела. Небо над замком алело, на самой высокой башне стоял король Хаггард, черный и четкий, как зимнее дерево. Молли различала прямой шрам его рта и темные ногти стиснувших парапет пальцев. Однако пасть замок уже не мог. Обрушить его способен был только принц Лир.

Внезапно единорог закричала. То был вовсе не звонкий вызов, каким она впервые встретила Красного Быка, то был уродливый, клекочущий вой горя, утраты и гнева, подобного коему не издавало еще ни одно бессмертное существо. Замок содрогнулся, и даже король Хаггард отшатнулся от парапета, прикрыв ладонью лицо. Красный Бык остановился, понюхал песок и нерешительно замычал.

Единорог закричала снова и встала на дыбы, изогнувшись, точно кривая сабля. Прекрасный перелив ее тела заставил Молли зажмуриться, а когда она открыла глаза, то увидела, как единорог бросилась на Красного Быка, и тот отскочил, пропуская ее. Рог засветился снова, сверкая и трепеща, точно бабочка.

Новая атака, и снова Красный Бык отступил, грузный от замешательства, но по-прежнему быстрый, как рыба. Собственные его рога уже приобрели цвет и обличие молний, легчайший взмах головы пошатывал единорога, однако Бык отступал, отступал, пятясь от нее по берегу. Единорог бросалась на него, жаждая убить, но достать его ей не удавалось. Точно так же она могла бить рогом в тень или в воспоминание.

Красный Бык отходил, не принимая боя, пока она не подогнала его к кромке воды. Там он остановился, буруны обвивали его копыта, вымывая из-под них песок. Он не бился и не бежал, и единорог уже знала, что никогда не сможет уничтожить его. И все же изготовилась к новому броску, и в горле Быка зарокотало изумление.

В это стеклянное мгновение мир для Молли Грю обездвижился. Она словно стояла на башне, гораздо более высокой, чем башня короля Хаггарда, и смотрела с нее на бледную шелуху земли, где игрушечные мужчина и женщина таращили вязаные глаза на глиняного бычка и крошечного, вырезанного из слоновой кости единорога. Брошенные игрушки: там была и еще одна куколка, наполовину похороненная, и замок из песка с воткнутой в косую вершину палочкой – королем. Миг, и прилив унесет их всех, и ничего не останется, кроме попрыгивающих кругами по берегу дряблых птиц.

Шмендрик рванул ее к себе, сказав: «Молли». В морской дали вырастали высокие волны: длинные, тяжкие валы, что перехлестывали белизной собственные зеленые сердца; разрывавшиеся, чтобы вздымиться на песчаных отмелях и осклизлых камнях, ободрать берег, шелестя, как лесной пожар. Птицы взлетали орущими стайками, их пронзительные возмущенные вопли тонули в криках волн, как булавки.

А в белизне, из белизны вздымались, расцветая посреди изорванной в клочья воды, они, тела их изгибались в прожилистых мраморных впадинах волн, хвосты, и гривы, и хрупкие бородки самцов горели в солнечном свете, – глаза, темные и самоцветные, как морские глубины, и сверкание рогов, подобных всполохам морских раковин рогов! Рога приближались к земле, точно радужные мачты серебристых судов.

Однако выйти на землю, пока на ней стоял Бык, они не могли. Они кружили в тенях, биясь, как обезумевшие от страха рыбы, когда сеть поднимает их, лишившихся моря, расставшихся с ним. Сотни их возникали в каждой волне и ударялись в других, уже боровшихся с водой, что норовила выбросить их на берег, отчаянно бившихся, встававших на дыбы, отступавших, оттягивающих длинные дымчатые шеи назад.

Единорог в последний раз опустила голову и бросилась на Красного Быка. Если бы он состоял из подлинной плоти или был хотя бы сотканным из воздуха призраком, то лопнул бы от ее удара, как подгнивший плод. Однако он развернулся, ничего не заметив, и медленно вступил в море. Единороги бешено бросились в рассыпную, чтобы освободить ему путь, падая и плещась в прибое, обращаясь в клубы тумана, который рога их окрасили в радужные тона, а на берегу, и вверху на утесе, и по всему королевству Хаггарда земля вздохнула, избавившись от бремени Быка.

Он далеко ушел от нее, прежде чем поплыть. Самые высокие волны не поднимались выше его окороков, пугливый прибой бежал от него. Но когда он наконец канул в воду, колоссальная морская волна вздыбилась за его спиной: зеленая с черным гора, глубокая, гладкая и безжалостная, как ветер, – и, едва успев смять море от горизонта до горизонта, она обрушилась на сутулые плечи и пологую спину Красного Быка. Шмендрик же поднял с земли мертвого принца и побежал вместе с Молли, пока их не остановила стена утеса. Волна упала на берег, как ливень из цепей.

Тогда-то единороги и вышли из моря.

Разглядеть их Молли так и не смогла, – они скачками летели к ней с криком, который слепил глаза. Она была достаточно умна, чтобы сообразить: ни одному смертному не положено видеть сразу всех единорогов мира, – и потому пыталась отыскать своего и смотреть лишь на нее. Но их было слишком много и слишком прекрасных. Слепая, как Бык, Молли шагнула, раскинув руки, им навстречу.

Конечно, они, обезумевшие от свободы, могли сбить ее с ног, растоптать, как Красный Бык принца Лира. Однако Шмендрик сказал что-то, и они обтекли справа и слева и его, и Молли, и принца Лира, – некоторые просто перескакивали через них, – и море билось о берег, и единороги в молниеносном беге снова сходились все вместе. Повсюду вокруг Молли расцветал и расцветал свет, невозможный как горящий снег, и тысячи раздвоенных копыт пели, точно цимбалы. Она стояла недвижно, не плача и не смеясь, ибо радость Молли была слишком велика, чтобы стать понятной ее телу.

– Посмотри, – сказал Шмендрик. – Замок рушится.

И Молли, обернувшись, увидела, что единороги взбегают по утесу и втекают в башни, и те тают, словно они были слеплены из песка, и вот – море накатило на них. Замок распадался на огромные глыбы, которые истончались и блекли, крутясь в воздухе, а там и вовсе исчезали. Он развалился и исчез без единого звука, не оставив руин – ни на земле, ни в памяти двоих, наблюдавших его крушение. Минуту спустя они не могли припомнить, ни где он стоял, ни как выглядел.

А вот Король Хаггард, бывший вполне реальным, пролетел сквозь останки своего расколдованного замка, точно нож, оброненный в тучу. Молли услышала, как он смеется – так, точно ждал этого долгие годы. Удивить короля Хаггарда всегда было непросто.

XIV

Как только море смыло ромбы их следов, не осталось и признака того, что они побывали здесь, – то же можно было сказать и о замке короля Хаггарда. Только одно и переменилось на свете: Молли Грю запомнила единорогов, и запомнила в точности.

«Хорошо, что она ушла, не попрощавшись, – говорила себе Молли. – Я повела бы себя как дура. Правда, через минуту я так себя и поведу, и все-таки лучше было обойтись без прощаний». Но некое тепло коснулось ее щеки и проникло, как солнечный свет, в волосы, и она обернулась и обняла единорога за шею.

– Ты осталась! – прошептала Молли. – Ты осталась!

И, поведя себя как полная дура, спросила: «И останешься?» Однако единорог ласково выскользнула из ее рук и подошла к телу принца Лира, темно-синие глаза которого уже обесцвечивались. И встала над ним, как когда-то стоял, охраняя леди Амальтею, он сам.

– Она воскресит его, – тихо сказал Шмендрик. – Ее рог способен одолеть даже смерть.

Молли вгляделась в Шмендрика, чего давно уж не делала, и поняла, что он наконец обрел свою силу, свое настоящее начало. Как поняла, она сказать не смогла бы, поскольку никакого безумного блеска в нем не различалось и никакие бьющие в глаз знамения в честь его не разыгрывались, во всяком случае в эти минуты. Он так и остался прежним Шмендриком Волхвом – и все же что-то проступило в нем впервые.

Единорог простояла над принцем Лиром долгое время, прежде чем коснуться его рогом. Сколь ни счастливо завершился ее поиск, но в том, как она держалась, присутствовала усталость, а в красоте – грусть, которой Молли прежде не видела. Ей показалось вдруг, что единорог печалится не о Лире, но о сгинувшей девушке, которую уже не вернешь, о леди Амальтее, что могла бы жить с принцем долго и счастливо. Единорог склонила голову, и ее рог скользнул по подбородку Лира неловко, как первый поцелуй.

Лир сел моргая, улыбаясь чему-то, случившемуся давным-давно.

– Отец, – сказал он торопливо и изумленно. – Отец, мне приснился сон.

Но тут он увидел единорога и поднялся на ноги, и кровь, застывшая на его лице, заблестела и потекла снова.

– Я был мертвым, – сказал он.

Единорог коснулась его во второй раз, над сердцем, и рог ее остался там на некое время. Оба дрожали. Принц Лир протянул к ней руки, словно слова. И она сказала:

– Я помню тебя. Я тебя помню.

– Когда я был мертвым… – начал принц Лир, однако она уже унеслась.

Ни камешек не застучал, потревоженный ее ногой, ни кустик не оторвался от стены утеса, по которой она взлетала: она скользила легко, как тень птицы, а когда обернулась, приподняв одно раздвоенное копыто, – солнечный свет лился по ее бокам, голова и шея казались нелепо хрупкими под бременем рога, – и все трое, оставшиеся внизу, закричали от боли. Она отвернулась от них и исчезла, но Молли Грю видела: их голоса вонзились в нее, как стрелы, – и как ни жалела Молли о расставании с ней, еще сильнее пожалела она о том, что закричала.

Принц Лир сказал:

– Едва увидев ее, я понял, что умер. Так было и в первый раз, когда я взглянул вниз с башни отца и заметил ее.

Он поднял глаза вверх и вздохнул. И это было единственным звуком сожаления о короле Хаггарде, когда-либо изданным живым существом.

– Это я? – прошептал он. – Проклятие говорило, что только мне дано разрушить замок, но ведь я же не делал этого. Он не был добр со мной, но лишь потому, что я был не тем, кто ему нужен. Это я погубил его?

Шмендрик ответил:

– Если бы ты не попытался спасти единорога, она ни за что не обратилась бы против Красного Быка и не загнала его в море. Это Красный Бык создал потоп и тем освободил других единорогов, а они сокрушили замок. Теперь, узнав обо всем, ты желал бы иного?

Принц Лир молча покачал головой. А Молли спросила:

– Но почему же Красный Бык бежал от нее? Почему не стал сражаться?

Они повернулись к морю, однако ни следа его не увидели, хоть он и был слишком огромен, чтобы скрыться из глаз за столь краткое время. Но достиг ли он другого берега, или вода смогла поглотить даже его колоссальную тушу, этого они не знали еще очень долгое время, а в том королевстве Бык никогда больше не объявлялся.

– Красный Бык не сражается, – сказал Шмендрик. – Он захватчик, который никогда не выходит на битву. – Маг повернулся к принцу Лиру, положил руку ему на плечо и сказал: – Отныне вы король.

Он притронулся также и к Молли и произнес нечто, походившее больше на свист, чем на слово, и все трое вознеслись, как соцветия молочая, в воздух и опустились на краю обрыва. Молли не испугалась. Магия подняла ее ласково, как если б она была музыкальной нотой, и магия пропела ее. Молли понимала, что волшебство это граничит с чем-то опасным и буйственным, но пожалела, когда оно вернуло ее на землю.

От замка не осталось не только ни камня, но даже ни шрама на земле, которая и не побледнела там, где он стоял. Четверо молодых мужчин в ржавых, драных доспехах бродили, разинув рты, по исчезнувшим проходам, кружа и кружа по отсутствию того, что было огромным залом. Увидев Лира, Молли и Шмендрика, все четверо побежали к ним хохоча. А подбежав, пали пред Лиром на колени и хором воскликнули:

– Ваше Величество! Многие лета Королю Лиру!

Лир покраснел и даже попытался поднять их на ноги.

– Да ладно вам, – бормотал он. – Ладно. Кто вы? – Он изумленно вглядывался в одно лицо за другим. – Я знаю вас, знаю, – но как это может быть?

– Это правда, Ваше Величество, – счастливо ответил первый из них. – Мы самые что ни на есть ратники короля Хаггарда – те, что служили ему столько холодных, изнурительных лет. Когда вы скрылись в часах, мы убежали из замка, потому что Красный Бык заревел, башни все затряслись, и мы испугались. Поняли, что старинное проклятье начало наконец сбываться.

– Замок смыла великая волна, – сказал второй ратник, – в точности, как предсказала ведьма. Я видел, вода переливалась через край обрыва, медленно, как снег, не возьму только в толк, почему она и нас не унесла.

– Волна разошлась вокруг нас, – сказал второй ратник, – я такого сроду не видел. И вода была странная, как будто призрак воды, кипевший цветами радуги, мне на миг показалось… – Он потер глаза, пожал плечами и беспомощно улыбнулся. – Не знаю. Было похоже на сон.

– Но что же с вами всеми случилось? – спросил Лир. – Вы были стариками, еще когда я родился, а теперь моложе меня. Что за чудо?

Трое из них захихикали, смутившись, но четвертый ответил:

– Чудо, которое мы напророчили сами. Однажды мы сказали леди Амальтее, что, если она того пожелает, станем опять молодыми, – должно быть, мы говорили правду. Но где она? Мы пойдем помогать ей, даже если нам придется схлестнуться с Красным Быком.

– Она ушла, – ответил Король Лир. – Найдите мне коня и оседлайте его. Найдите коня.

Голос его прозвучал резко, и ратники побежали выполнять приказ своего нового властелина.

Однако стоявший за его спиной Шмендрик негромко сказал:

– Невозможно, Ваше Величество. Вы не должны преследовать ее.

Король повернулся, обретя немалое сходство с Хаггардом.

– Она моя, маг! – Он помолчал, а потом продолжил тоном более мягким, почти умоляющим: – Она дважды поднимала меня из мертвых, и чем стану я без нее, как не мертвецом третьего срока?

Он схватил Шмендрика за запястья и сжал их с силой достаточной, чтобы раскрошить кости, но маг не шелохнулся. А Лир продолжал:

– Я не король Хаггард. Я хочу не пленить ее, но провести жизнь, идя по ее следам, – отставая на мили, лиги и даже на годы, – никогда не видя ее, быть может, но оставаясь довольным. Таково мое право. Герой вправе рассчитывать на счастливый конец, пусть даже конец этот будет последним.

А Шмендрик ответил:

– Случившееся еще не конец – ни для вас, ни для нее. Вы король опустошенной земли, которая всегда знала только одного короля – страх. Истинная ваша работа лишь началась, и вы не можете знать, достанет ли вам жизни, чтобы исполнить ее, или вас ждет неудача. Что до нее, она – история без конца, счастливого или печального. Она никогда не сможет принадлежать кому-либо настолько смертному, чтобы желать ее.

И самое удивительное: он обнял молодого короля и на время прижал его к себе.

– Но будьте довольны, мой господин, – совсем тихо сказал маг. – Ни один человек еще не получал от нее больших милостей, чем вы, и никого еще не благословила она объятием. Вы любили ее и служили ей – будьте довольны и будьте королем.

– Но я-то хочу иного! – вскричал Лир.

Маг ответил ему не словом, но взглядом. Синие глаза смотрели в зеленые; лицо того, кто никогда не был ни красив, ни храбр, осунулось и стало повелительным. Король начал щуриться и моргать, как будто глядел на солнце, и в скором времени потупился и пробормотал:

– Пусть будет так. Я останусь, чтобы одиноко править подлым народом земли, которая мне ненавистна. Но радости это правление принесет мне не больше, чем ее было у Хаггарда.

Маленький палевый кот с кривым ухом вышел, крадучись, из какой-то секретной складки воздуха и зевнул, глядя на Молли. Та прижала его к лицу, и кот зарылся лапками в ее волосы. А Шмендрик улыбнулся и сказал королю:

– Теперь мы должны вас оставить. Не согласитесь ли поехать с нами и проститься по-дружески на границе ваших владений? Между ней и этим местом вы увидите там и сям немало того, что стоит ваших размышлений, – и обещаю, там найдутся и кое-какие следы единорогов.

Король снова крикнул, требуя коня, и ратники поискали его поискали, да и нашли; однако для Шмендрика и Молли не отыскалось ничего. Впрочем, когда они возвращались с конем короля, то, обернувшись, с изумленьем увидели еще двух, смиренно следовавших за ними: гнедого и вороного, уже оседланных и взнузданных. Шмендрик выбрал вороного, а гнедого отдал Молли.

Для начала она убоялась обоих.

– Это твои? – спросила она у Шмендрика. – Ты их сам сотворил? Ты теперь и это умеешь – творить что захочешь, из воздуха?

Шепот короля еще отдавался эхом в ее ушах.

– Я их нашел, – ответил маг. – Но под словом «найти» я разумею не то же, что ты. И больше меня не спрашивай.

Он подсадил ее в седло и вскочил в свое.

Так все трое и выступили в путь, а ратники пошли за ними пешком. Никто назад не оглядывался – не на что было. Только Король Лир сказал однажды, опять-таки не обернувшись:

– Как странно вырасти и стать мужчиной в каком-то месте, а после узнать, что его больше нет, что все изменилось, – и неожиданно стать королем. Неужели ничто там реальным не было? И реален ли в таком случае я?

Шмендрик ему не ответил.

Королю Лиру хотелось скакать побыстрее, однако Шмендрик удерживал его, передвигаясь неспешным шагом, да еще и по окольной дороге. Когда же король начинал томиться по скорости, маг журил его, напоминая о пеших ратниках, – даром что те, как сие ни удивительно, за все путешествие и не устали ни разу. Молли быстро поняла: медлительность мага объясняется желанием дать Лиру приглядеться долгим и внимательным взглядом к его королевству. И, к своему удивлению, обнаружила, что там есть на что посмотреть.

Ибо медленно-медленно в ободранную страну, которой правил некогда Хаггард, приходила весна. Чужак никаких перемен не заметил бы, но Молли видела, что иссохшую землю расцвечивает робкая, точно дым, зелень. Приземистые, сучковатые деревья, которые и не цвели никогда, выпускали в разные стороны бутоны, как армия высылает пластунов; давно пересохшие ручьи залепетали в старых руслах, и мелкие зверьки затеяли перекликаться друг с дружкой. Запахи заплетались, точно ленты: бледной травы и черной почвы, меда и грецких орехов, мяты, и сена, и чахлых яблонь, и даже предвечернее солнце издавало нежный, щекочущий ноздри аромат, какого Молли нигде еще не слышала. Она ехала рядом со Шмендриком, наблюдая за нежным прибытием весны, и думала о том, что та пришла и к ней – запоздало, но уже навсегда.

– Здесь проходили единороги, – прошептала она магу. – Причина в них или в падении Хаггарда и уходе Красного Быка?

– Во всем сразу, – ответил он, – во всем сразу. Это не одна весна, а пятьдесят, и миновали не один и не два кошмара – тысяча малых теней сняты с земли. Подожди, увидишь. – И, обратившись к Лиру, добавил: – Не первая это весна, пришедшая в вашу страну. Когда-то давно здесь простиралась добрая земля, и чтобы она снова стала такой, нужна сущая мелочь – хороший король. Посмотрите, как вся земля стихает перед вами.

Король Лир не ответил, но, пока он скакал, взгляд его блуждал слева направо и назад, и он не мог не видеть, как созревает земля. Даже злой памяти долина Хагсгейта всполыхнулась всякого рода полевыми цветами – водосбором и колокольчиками, лавандой и люпином, наперстянкой и тысячелистником. Глубокие борозды, оставленные копытами Красного Быка, уже медовели мальвами.

Однако, когда они совсем под вечер приблизились к Хагсгейту, им открылась картина жуткая и жестокая. Пахотные поля были ужасающе разрыты и разорены, роскошные сады и виноградники растоптаны, ни рощ, ни даже деревца не осталось меж ними. Разруха была столь сокрушительной, словно сам Бык потрудился над нею, Молли Грю казалось, что беды и горести, которым здесь отводили глаза пятьдесят уже лет, ударили в Хагсгейт все сразу, точно так же, как пятьдесят весен согрели наконец всю остальную землю. Истоптанная почва казалась в свете позднего дня до странного пепельной.

– Что это? – тихо спросил Король Лир.

– Поехали, Ваше Величество, – ответил маг. – Поехали.

Солнце садилось, когда они миновали разбитые городские ворота и направили коней на улицы, усыпанные досками, пожитками и битым стеклом, обломками стен и оконниц, каминов, кресел, кухонной утвари, кровель, ванн, кроватей, каминных полок и туалетных столиков. Каждый дом Хагсгейта обвалился; все, что могло сломаться, сломалось. Город выглядел так, точно на него наступила большая нога.

Жители Хагсгейта сидели на ступеньках, какие смогли найти, и смотрели на руины. Они и всегда, даже в разгар процветания, походили на нищих, а настоящая разруха, казалось, принесла им облегчение, не сделав ни на йоту беднее. Проезжавшего мимо них Лира они почти не замечали, пока он не произнес:

– Я король. Какая беда поразила вас?

– Землетрясение, – сонно ответил один горожанин, однако другой оспорил его, сказав:

– Буря, пришедшая с моря, с норд-оста. Она разметала город, да еще и град бил в него, точно копыта.

Третий же настоял на том, что Хагсгейт опустошило могучее наводнение, волна, белая, точно цветущий кизил, и тяжкая, как мрамор, никого не утопила, но разрушила все. Король Лир, мрачно улыбаясь, выслушал их.

– Послушайте, – сказал он, когда горожане замолкли. – Король Хаггард мертв, замок его пал. Я Лир, сын Хагсгейта, брошенный при рождении, чтобы не дать осуществиться проклятию ведьмы и не допустить вот этого. – Он обвел рукой развалины домов. – Жалкие, глупые люди, единороги вернулись – те, кого Красный Бык гнал на ваших глазах, а вы притворялись, что ничего не видите. Это они снесли замок и смели ваш город. Самих же вас погубили ваша жадность и страх.

Горожане смиренно завздыхали, однако женщина средних лет выступила вперед и сказала не без некоторого задора:

– Прошу прощения, мой господин, но это не очень справедливо. Как могли мы спасти единорогов? Мы же боялись Красного Быка. Что мы могли сделать?

– Порою бывает довольно и слова, – ответил Король Лир. – Теперь вы этого уже не узнаете.

Он собрался развернуть коня и оставить их на развалинах, но дрожащий, сдавленный голос воззвал к нему:

– Лир, маленький Лир, дитя мое, мой король!

Молли и Шмендрик узнали того, кто приближался к ним, шаркая, раскрывая объятия, сипя и хромая так, точно он был много старше своих лет. Дринн.

– Кто ты? – осведомился король. – И чего хочешь от меня?

Дринн осадил сам себя на ходу, зарывшись в землю носками сапог.

– Вы не узнаете меня, мой мальчик? Нет; да и как вы могли бы? Разве я достоин того, чтобы вы узнали меня? Я ваш отец – ваш несчастный, престарелый, обезумелый от радости отец. Я тот, кто оставил вас давней зимней ночью на рыночной площади, вверил вашей героической судьбе. Как же я был разумен, как долго печалился и как горд теперь! Мой мальчик, мой маленький мальчик!

Пролить настоящую слезу ему не удавалось, однако из носа у него текло.

Король Лир, не промолвив ни слова, натянул поводья коня и задом выбрался из толпы. Руки старого Дринна упали по бокам тела.

– Вот что значит детей заводить! – визгливо выкрикнул он. – Неблагодарный сын, вы покидаете своего отца в час нужды, а между тем одно только слово вашего прихлебателя-колдуна вернуло бы нам прежнюю жизнь. Презирайте меня, если вам угодно, но вы не можете отрицать, что и я сыграл в вашем возвышении немалую роль! У злодеев тоже права имеются!

Король тем не менее развернул коня, однако Шмендрик тронул его за руку и склонился к нему.

– Вы ведь знаете, это правда, – прошептал он. – Для него – для всех них – сказка обернулась совершенно другим концом, и кто мог предвидеть, что он будет хотя бы настолько счастливым? Вам придется быть их королем, придется править ими с добротой, который был бы достоин народ более храбрый и преданный. Ибо и они часть вашей судьбы.

Король Лир поднял руку, и жители Хагсгейта стеснились, толкаясь локтями, призывая друг друга к молчанию. И он сказал:

– Я должен уехать с моими друзьями, провести недолгое время в их обществе. Но я оставлю здесь моих ратников, они помогут вам начать отстраивать город заново. Когда я вернусь, а это случится вскоре, я тоже вам помогу. И не начну строительство нового замка, пока не увижу, что Хагсгейт стоит как прежде.

Тут они принялись горестно жаловаться, говоря, что Шмендрик мог бы вмиг построить город посредством волшебства. Но маг ответил:

– Не мог бы, даже если бы захотел. Существуют законы, которые правят искусством волшебника, как существуют законы, управляющие временами года или морем. Когда-то магия позволила вам разбогатеть, между тем как остальная земля обеднела; но дни вашего процветания миновали, и теперь вам придется начинать сначала. То, что было во времена Хаггарда пустошами, ныне зазеленело и станет щедро плодоносить, а Хагсгейту суждена жизнь столь же ничтожная, сколь ничтожны сердца его обитателей. Вы можете снова засеять ваши поля, насадить погибшие сады и виноградники, однако они никогда не процветут по-прежнему, никогда – пока вы не научитесь радоваться им безо всякой на то причины.

Он смотрел на примолкших горожан без гнева в глазах, лишь с жалостью.

– На вашем месте я завел бы детей, – сказал он и, повернувшись, к Королю Лиру спросил: – Что скажет Ваше Величество? Заночевать ли нам здесь или выступить в путь на вечерней заре?

Король молча развернулся и покинул развалины Хагсгейта – с той скоростью, на какую был способен пришпоренный им конь. Прошло немалое время, прежде чем Молли и маг нагнали его, и еще большее, прежде чем они устроились на ночлег.


Путешествие по владениям Короля Лира продлилось многие дни, и в каждый земля эта казалась путникам все менее знакомой и доставляла все большее наслаждение. Весна летела, опережая их, одевая все голое, открывая все, давным-давно накрепко закрытое, касаясь земли так, как единорог коснулась Лира. Живые твари всех видов, от медведей до мокриц, сновали, спешили и шаркали вдоль их пути, и высокое небо, бывшее прежде суглинчатым и скучным, как сама окрестная почва, расцвело и заполонилось птицами, кружившими там в такой густоте, что каждый день походил на закат. Рыбы изгибались, поблескивая, в резвых ручьях, полевые цветы маршировали по склонам холмов, точно узники, удравшие из тюрем. По всей земле стоял шум жизни, однако спать по ночам путникам не давало безмолвное ликование цветов.

Деревенские жители встречали их с опаской и суровостью лишь не многим меньшей, чем та, с какой Шмендрик и Молли столкнулись, проходя когда-то этой дорогой. Только старейшие из них видели когда-либо прежде весну, а потому многие заподозрили в буйстве зелени моровую язву не то вражеское нашествие. Король Лир объяснял им, что Хаггард мертв, а Красный Бык ушел навсегда, приглашал навестить его, когда он возведет замок, и скакал дальше.

– Им потребуется время, чтобы привыкнуть к цветам, – говорил он.

При всякой их остановке он объявлял, что все изгои прощены, и Молли надеялась, что весть эта дойдет и до Капитана Капута с его развеселой шайкой. Так оно, надо сказать, и случилось, после чего развеселая шайка бросила жизнь в зеленом лесу, где остался лишь сам Капут да Пак Перезвяк. Все остальные подались в бродячие менестрели и, сказывают, пользовались в провинции умеренным успехом.

Как-то ночью все трое заночевали на дальней границе королевства Лира, устроив себе постели в высокой траве. Король намеревался проститься с ними поутру и отправиться обратно в Хагсгейт.

– Мне будет одиноко, – сказал он в темноте. – Не будь я королем, пошел бы с вами.

– О, вам еще понравится, – ответил Шмендрик. – Лучшие юноши деревень будут сходиться к вашему двору, и вы обучите их ремеслу рыцарей и героев. Мудрейшие министры станут стекаться к вам, чтобы давать советы, искуснейшие музыканты и сказители будут искать вашей благосклонности. А со временем появится и принцесса – либо сбежавшая от несказанно греховного отца и таких же братьев, либо ищущая для них справедливой доли. А может быть, вы просто услышите о ней, запертой в крепости из кремня и адаманта, вынужденной довольствоваться обществом сострадательного паука…

– Это меня не интересует, – сказал Король Лир. И замолчал, и молчал так долго, что Шмендрик счел его заснувшим, но потом все же услышал: – Я хочу увидеть ее еще раз, раскрыть перед ней мое сердце. Она ведь так и не узнала, что я хотел ей сказать. Ты обещал, что я еще увижу ее.

На это маг ответил резко:

– Я обещал только, что вы увидите следы единорогов, и вы их увидели. Королевство ваше благословенно куда больше того, что заслужила эта земля, ибо по ней прошли свободные единороги. Что до вас и вашего сердца, и сказанного вами, и не сказанного, она будет помнить все это, даже когда люди обратятся в героев написанных кроликами сказок. Думайте об этом и оставайтесь спокойным.

Король не ответил ни словом, и Шмендрик пожалел о своих словах.

– Она прикоснулась к вам дважды, – немного погодя сказал он. – В первый раз, чтобы вернуть вам жизнь, но во второй только ради вас самого.

Лир не ответил, и маг никогда не узнал был ли он услышан.

Шмендрику приснилось, что при восходе луны к нему пришла и встала рядом единорог. Слабый ночной ветер приподнимал и расплескивал ее гриву, луна сияла на снежно-белой лепке ее маленькой головы. Он знал, что это сон, однако был счастлив увидеть ее.

– Как ты прекрасна, – пролепетал он. – Я так и не сказал тебе этого.

Он разбудил бы своих спутников, однако ее глаза пропели ему предостережение, как две испуганные птицы, и Шмендрик понял: если он шевельнется, чтобы окликнуть Молли и Лира, то проснется сам, а она исчезнет. И потому сказал лишь:

– Думаю, они любят тебя сильнее моего, но я стараюсь как могу.

– Вот потому-то, – сказала она, и Шмендрик не смог понять, на какие его слова она ответила. Он лежал неподвижно, надеясь, что сможет, проснувшись поутру, вспомнить точную форму ее ушей. – Ныне ты настоящий смертный волшебник, как всегда и хотел. Тебя это делает счастливым?

– Да, – с тихим смехом подтвердил он. – Я не бедный Хаггард, чтобы утрачивать желание моего сердца, едва оно осуществится. Однако есть волшебники и волшебники, есть магия черная и магия белая, да еще и бесконечные оттенки серой меж ними – ныне я понимаю, что все это одно и то же. Предпочту ли я стать тем, кого называют мудрым и добрым магом, тем, кто помогает героям, мешает ведьмам, злобным властителям и неразумным родителям, вызывает дожди, излечивает от чахотки и вертячки, снимает с деревьев кошек, или отдам предпочтение ретортам с эликсирами и эссенциями, порошкам, и травам, и отравам, и фолиантам по некромантии, запертым на висячие замки и переплетенным в кожу, называть которую мы лучше не станем, мутной мгле моего покоя и лепечущему в нем сладкому голосу, – что же, жизнь коротка, и многим ли я успею помочь или навредить? Я получил наконец мою силу, однако мир все еще слишком тяжек, мне не сдвинуть его с места, хоть мой друг Лир и может думать иначе.

И он опять рассмеялся во сне, теперь уж печально.

Единорог сказала:

– Это правда. Ты человек, а люди ничего изменить не способны.

Однако голос ее был странно медлительным и тяжким.

– Так что же ты выберешь? – спросила она.

Маг засмеялся в третий раз:

– О, несомненно, добрую магию, потому что тебе она нравится больше. Не думаю, что когда-либо снова увижу тебя, но постараюсь творить дела, которые пришлись бы тебе по душе, если бы ты узнала о них. А ты – где проведешь ты остаток моей жизни? Я думал, ты уже вернулась домой, в твой лес.

Она немного отвернулась от него, и внезапный звездный свет ее плеч придал всей его болтовне о магии привкус песка в горле. Мотыльки, комары и иные насекомые ночи, слишком мелкие, чтобы быть кем-то в частности, слетелись и медленно затанцевали вокруг ее яркого рога, и она не выглядела от этого глупее, зато они становились, славя ее, мудрей и прелестней. Кот Молли вился между ее передними ногами и терся о них.

– Остальные ушли, – сказала она. – Рассеялись по своим лесам, никогда по двое, и люди не заметили их, как будто они так и остались в море. Я тоже вернусь в мой лес, но не знаю, смогу ли я жить в довольстве – там или где-либо еще. Я побыла смертной, и некая часть меня такой и осталась. Я полна слез, стремлений и страха смерти, хоть не могу плакать, ничего не хочу и не могу умереть. Я не похожа теперь на других, ибо не рождался еще единорог, способный сожалеть, а я способна. И сожалею.

Шмендрик закрыл, точно дитя, лицо ладонями, хоть и был он великим магом.

– Я так виноват, так виноват, – прошептал он своим запястьям. – Я совершил злое дело, как Никос с тем, другим единорогом, и с таким же добрым намерением, а отменить его не могу, как не смог и он. Мама Фортуна, король Хаггард и Красный Бык вместе взятые были добрее к тебе, чем я.

Однако она ответила ему мягко, сказав:

– Мой народ возвратился в мир. Никакая печаль не проживет во мне дольше, чем эта радость, – кроме одной, за которую я также благодарна тебе. Прощай, добрый волшебник. Я постараюсь вернуться домой.

Она покинула Шмендрика, не издав более ни звука, однако он тут же проснулся. И услышал тоскливый мяв кривоухого кота. А повернув голову, увидел лунный свет, дрожавший в открытых глазах Короля Лира и Молли Грю. Все трое без сна пролежали до утра, и ни один не сказал ни слова.

На заре Король Лир оседлал коня. Прежде чем сесть в седло, он сказал Шмендрику и Молли:

– Я буду рад, если вы когда-нибудь заглянете ко мне.

Оба заверили его, что заглянут, однако Король еще постоял с ними, покручивая пальцами поводья.

– Она приснилась мне этой ночью, – наконец сказал он.

Молли вскричала:

– И мне!

А Шмендрик открыл было рот, но снова закрыл.

Король Лир хрипло попросил:

– Именем нашей дружбы прошу: откройте мне то, что она вам сказала.

Он стиснул их руки, и пожатие его было холодным и мучительным.

Шмендрик слабо улыбнулся ему:

– Мой господин, я редко помню свои сны. Сдается мне, что мы важно обсуждали какие-то глупости – возвышенный вздор, пустой и эфемерный…

Король отпустил его руку и обратил наполовину безумный взгляд к Молли Грю.

– Я никогда этого не открою, – сказала та, не без испуга, но странно покраснев. – Я все помню, но никогда никому не скажу, хоть убейте – даже вам, мой господин.

Говоря это, она смотрела не на короля, а на Шмендрика.

Лир позволил и ее руке упасть, и вскочил на коня с таким неистовством, что тот встал на дыбы, перечеркнув восходившее солнце, и затрубил, как олень. Однако Лир удержался в седле, гневно глядя на Молли и Шмендрика, лицо его было столь мрачным, осунувшимся и заострившимся, что могло показаться, будто он провел на троне время большее, чем Хаггард до него.

– Мне она ничего не сказала, – прошептал он. – Понимаете? Ничего не сказала, совсем.

Но тут лицо его смягчилось, как это случалось даже с Хаггардом, когда он видел в море единорогов. В этот миг Лир снова стал молодым принцем, любившим посиживать с Молли в судомойне. Он сказал:

– Она смотрела на меня. В моем сне, она смотрела на меня и молчала.

И ускакал, не простившись, а они следили за ним, пока холмы не укрыли его: прямого, печального всадника, который возвращался домой, чтобы стать королем. Наконец Молли сказала:

– Бедный юноша. Бедный Лир.

– Не такая уж и худая ему выпала доля, – ответил маг. – Великим героям необходимы великие горести и испытания, а иначе половина их величия останется не замеченной. Все это – часть волшебной сказки.

Впрочем, в голосе его звучало некоторое сомнение, и он ласково обнял Молли за плечи.

– Любовь к единорогу не может быть злосчастьем, – сказал он. – Напротив, она – огромнейшая удача, хотя заслужить ее труднее всего на свете.

Мало-помалу он отстранял ее от себя, пока одни только кончики его пальцев не остались на плече Молли, и тогда спросил:

– Ну а теперь ты скажешь мне, что услышала от нее?

Однако Молли Грю лишь засмеялась и закачала головой, пока волосы не упали ей на лицо, сделав ее прекраснее леди Амальтеи. И маг сказал:

– Ладно. Придется мне снова найти единорога; может, она расскажет.

Он спокойно отвернулся от Молли и свистнул, подзывая коней.

Пока Шмендрик седлал своего, она молчала, но, когда он принялся за ее скакуна, положила ладонь ему на руку:

– Ты думаешь… ты и вправду надеешься, что мы отыщем ее? Я забыла сказать ей кое о чем.

Шмендрик оглянулся на нее. Глаза его зеленели в утреннем свете, как трава, но время от времени, когда он склонялся в тень коня, к ним подмешивалась зелень более темная – зелень сосновых игл, в которой присутствует легкий, спокойный оттенок горечи. Он сказал:

– Боюсь, что отыщем, боюсь за нее. Ибо это означало бы, что и она стала ныне скиталицей, а такова участь лишь человеческих существ, не единорогов. Но я надеюсь – конечно, надеюсь. Так или иначе, поскольку мы с тобой выбрали для себя один путь из множества тех, что в конце концов приходят в то же самое место, единорог вполне может также пойти по нему. Возможно, мы никогда не увидим ее, но всегда будем знать: она была. Пойдем же. Пойдем со мной.

Так началось новое странствие, в должное время проведшее обоих по большинству извилистых складок нашего нечестивого, сладкого, складчатого мира и приведшее наконец к их странной, чудесной судьбе. Но это случилось гораздо позже, а для начала, через десять минут после того, как они покинули королевство Лира, им повстречалась девица, пешком спешившая к ним навстречу. Платье ее было изодрано и измарано, однако богатство его работы еще различалось ясно, и, хоть волосы девицы были спутаны и всклокочены, руки исцарапаны, а лицо чумазо, в ней безошибочно узнавалась горестно бедствующая принцесса. Шмендрик соскочил с коня, чтобы поддержать ее, она же впилась в него пальцами, как в кожуру грейпфрута.

– Спасения! – закричала она. – Спасения, au secours[38]! Ежели ты муж храбрый и сострадательный, помоги мне! Я – нареченная принцесса Алисон Джоселин, дочь доброго короля Джильса, предательски убитого его братом герцогом Вулфом, каковой схватил троих братьев моих, принцев Корина, Колина и Галь-вина, и бросил их в страшную темницу, как аманатов, дабы я отдала руку его толстому сыну, лорду Дадли, но я подкупила стража и бросила подачку псам…

Однако Шмендрик Волхв поднял руку, и принцесса умолкла, восхищенно взирая на него большими сиреневыми глазами.

– Пречестная принцесса, – степенно сказал Шмендрик, – муж, потребный тебе, сию минуту поскакал вон туда. – И маг указал в сторону земли, которую он и Молли столь недавно покинули. – Возьми моего коня, и ты настигнешь его раньше, чем тень твоя покинет тебя.

Он чашей сложил ладони, дабы помочь принцессе Алисон Джоселин сесть на коня, и она взобралась в седло устало и в некотором недоумении. Шмендрик развернул коня, говоря:

– Ты, несомненно, догонишь его, ибо скачет он медленно. Человек он весьма достойный и герой до того великий, что нет на свете благого дела, для выполнения коего потребно столько величия. Имя же ему – Лир.

Затем маг хлопнул коня по крупу и направил его вослед Королю Лиру, а сам расхохотался и хохотал так долго, что, когда он закончил, ему не хватило сил, чтобы залезть на коня Молли и сесть за ее спиной, и пришлось ему некое время идти рядом с ней. Как только дыхание его выровнялось, он запел, и Молли присоединилась к нему. И вот что они пели, уходя вдвоем из этой сказки в другую:

«Я не король и не властелин,

И даже не воин, – он говорит. —

Но пусть музыкант я, причем очень бедный,

Тебе мое сердце принадлежит».

«Будь ты властелином – владел бы ты мною,

Будь вором – все то же, – она говорит. —

Но ты – музыкант, так сыграй мне на арфе,

Твой свет в моем сердце горит, горит,

Твой свет в моем сердце горит».

«А если и не музыкант я вовсе?

Я вру – и в том тайный умысел скрыт?» —

«Так я научу тебя музыке дивной,

Чтоб арфу послушать», – она говорит.

Конец

Загрузка...