Алекс БорПоследний бой Рубена Сальдивара

…на всем фронте было так тихо и спокойно, что военные сводки состояли из одной только фразы: «На Западном фронте без перемен».

Эрих-Мария Ремарк

Вот уже две недели мы сидим в окопах на окраине этого французского городка, название которого давно уже выветрилось из памяти.

Каждый день нас пытаются смешать с землей ураганным артиллерийским огнем и непрерывными атаками – но мы, как ни странно, держимся. Иногда даже пытаемся контратаковать – но нас останавливают немецкие пулеметы, и обратно возвращаются не все. Однако кровавый молох войны неустанно поставляет в наши ряды все новых и новых новобранцев, многие из которых еще не нюхали пороха и плохо понимают, куда они попали.

Позавчера к нам пришли пять мальчиков – чуть постарше меня. Их глаза горели, они рвались в бой…

А сегодня они остались лежать на пригорке у сосны – она растет как раз посередине между нашими позициями и окопами противника…

За две недели не осталось почти никого, с кем я делил позицию в самом начале, когда нас бросили закрыть брешь в обороне этого городка… el diablo, как же он называется?

Вокруг меня каждый день умирают люди – однако я по-прежнему жив.

Я жив, потому что не могу умереть – я должен вернуться домой.

Вернуться, чтобы рассказать, что такое война.

Рассказать, что на войне нет никакой романтики.

Что война – это грязь, боль и смерть.


Я жив и даже сыт – еду нам подвозят регулярно, что не скажешь о снарядах, патронах и сигаретах. Я раньше не курил, если не считать детского баловства. И даже, попав на войну, я не сразу изменил свои мирные привычки: получая паек, отдавал сигареты товарищам – чем очень их радовал.

Они устало улыбались, хлопали меня по плечу – и тут же затягивались с такой радостью, словно табак был для них самым главным в жизни.

Но не минуло и недели, как я понял, что прожить без курева на войне нельзя. Можно сойти с ума, если не продерешь сухое горло крепким табаком.

Когда я перестал отдавать свой сигаретный паек, мои товарищи восприняли это с философским спокойствием, никто ни словом не упрекнул меня, однако я почувствовал, что если бы все оставалось по-прежнему, они не бросали бы на меня такие взгляды… Нет, не косые… Я бы сказал, что они смотрели на меня с жалостью. Точно такой взгляд был у отца, когда я огорошил его известием, что уплываю на войну в Европу.

Мои боевые товарищи – а в окопах, под вражеским огнем, мы все товарищи, иначе и быть не может, – наверное, до сих пор считают меня ребенком, хотя я воюю уже два месяца. А если считать учебную роту – то четыре.

Это очень большой срок, чтобы избавиться от некоторых иллюзий…

Два месяца в грязи и сырости, под пулями, под обстрелом.

Два месяца рядом со смертью, которая каждый день забирает кого-то из тех, с кем еще утром ты делил хлеб.

Уводит, не разбирая, кто солдат, кто офицер, кто молодой, а кто уже почти старик.

Но – повторюсь – мне везет: я ни разу не был ранен, хотя у меня на глазах от людей оставались кровавые ошметки. Месиво из кишок и костей, оторванные руки и ноги. Желе из размозженных голов… Я навсегда запомнил свой первый бой, когда смерть прошла совсем рядом со мной, оглушив близким взрывом. На лицо брызнуло что-то горячее и склизкое, залепив глаза и нос. Машинально вытерев лицо, я увидел, что пулеметчик, которому я подносил ленту, валяется на дне окопа. Несколько долгих мгновений я смотрел на того, кто только что говорил мне, что нельзя бояться обстрела, потому что смерть любит трусов… И лишь стерев с лица липкую субстанцию, я увидел, что у моего боевого товарища, имени которого я не успел запомнить, нет головы, и земля вокруг заляпана красным и грязно-желтым… И такой же грязно-желтый у меня рукав гимнастерки, которым я вытер лицо… Дальнейшее я помнил плохо – меня выворачивало и корежило, хотя желудок исторг из себя все содержимое сразу, как только я осознал, чем было перемазано мое лицо…

Удивительно, как я при этом не разделил участь своего несчастного товарища – пули вокруг жужжали, как рассерженный пчелиный рой.

И снаряды тоже вздымали фонтаны земли почти рядом.

Судьбе было угодно, чтобы мой первый бой не стал последним.

А еще, наверное, меня спас оберег – круглый серый камешек на прочной шелковой нитке, который повесила мне на шею мать.

Она не хотела, чтобы я ушел на эту войну, которая гремела в далекой Европе. И отец тоже – но он хотя бы не плакал и не пытался меня отговорить. Только угрюмо сверлил взглядом пол и шумно вздыхал.

А мама плакала…

Но я, как всегда, был непреклонен. Мне уже полгода как исполнилось шестнадцать, и я давно считал себя взрослым.

И полагал, что мое место сейчас там, где вот уже три года решается судьба всего мира.

Мое место было среди героев, которые делали историю.

Я хотел стоять рядом с ними, плечом к плечу.

Мои родители и на этот раз не хотели меня понять, а объяснять им что-либо было бесполезно.

Они забыли, кем они были еще двадцать пять лет назад.

Они предали идеалы своей юности, в которые свято верили, когда были чуть старше меня.


Мои мама и папа, как вы сейчас далеко!..

Между нами – необъятный океан.

Но я обязательно его переплыву, чтобы обнять вас.

Я не знаю, когда, но я к вам вернусь.

Я вернусь…


Мои родители, Белисарио Батиста Палермо и Кармела Сальвадор Гонсалес, когда-то тоже были солдатами.

Они сражались за свободу своей страны.

Вместе с армией генерала Масео они прошли всю Кубу с востока на запад, выбивая из городов ненавистных испанцев.

Мои родители были героями Освободительной войны.

Они и познакомились на той войне.

А когда война закончилась и испанцы навсегда покинули наш прекрасный остров, они решили, что всегда будут вместе.

Поженившись, они купили небольшой домик на окраине Велитаса – местечка недалеко от городка Банес.

Там я и появился на свет 16 января 1901 года…

Родители долго спорили, как меня назвать. Мать хотела, чтобы я носил имя Рубен – так звали ее деда, который в поисках лучшей жизни приехал на Кубу из далекого Китая.

Лучшей жизни он здесь не нашел – работал от зари до зари на испанца-плантатора. Однако в Китай не вернулся. И я его понимаю – Китай давно уже не та великая Поднебесная империя, которой в древности принадлежала половина мира, он давно уже поделен между сильными соседями, а также европейцами, и жизнь там очень тяжела.

Она нелегка и на Кубе, где хорошо живут только сахарозаводчики и плантаторы, однако мне хочется верить, что когда европейская война закончится и наступит мир, многое изменится.

И на Кубе, и в Европе, и Китае.

Если будет иначе, то это значит, что все зря, что миллионы людей погибли на этой бойне напрасно.


Мать хотела дать мне имя Рубен, а отец, который, похоже, не очень желал моего появления на свет, потому что наотрез отказался давать мне свою фамилию – Батиста, настаивал на имени Фульхенсио.

Он даже пригрозил матери, что перестанет с ней жить и разведется, если та будет перечить ему, но моя мать была непреклонна: только Рубен!

Я не знаю, как долго они бодались, два солдата Освободительной войны, но в итоге у меня двойное имя: Рубен Фульхенсио.

И одна фамилия: Сальдивар.

Я не раз пытался спросить у отца, почему он не хочет давать мне свою фамилию, но он всегда уходил от ответа.

И лишь однажды сказал: «Давай не будем ворошить прошлое, сынок. Ты наш сын, а остальное совсем не важно».

Я тогда не понял, что он сказал, – а сейчас мне предельно ясно, что мой отец сомневался в том, что…

Что он мой отец.

Возможно, у него были причины для сомнений.

Но я не имею права ни в чем обвинять свою мать, даже если она действительно когда-то согрешила.

Я знаю только одно: я – сын Белисарио Батисты и Кармелы Сальдивар.

Сын героев войны за независимость Кубы.

Я, Рубен Фульхенсио Сальдивар.

У меня сейчас только фамилия матери, но я очень хочу, чтобы к ней была присоединена фамилия отца.

Когда я вернусь домой, я смогу найти слова, которые убедят моего непреклонного отца дать мне его фамилию.

И тогда я буду зваться Рубен Фульхенсио Сальдивар-и-Батиста.

Но для этого я должен вернуться.

И я вернусь!


Я вернусь!


Наша семья никогда не жила богато. Я работал с ранних лет – помогал отцу убирать сахарный тростник, а с 10 лет отвозил его на ближайший заводик. Владел им янки, у которого был взгляд профессионального карточного шулера, и это врезалось в мою детскую память настолько, что у меня до сих пор перед глазами стоит его хитрый прищур.

Я, как и мои родители, не любил нахрапистых североамериканцев. На Кубе их многие не любили, справедливо считая, что янки помогали нам в войне с испанцами исключительно для того, чтобы самим занять их место.

Иногда я слышал, как мой отец говорил, понизив голос, что если бы сейчас у народа появился новый вождь – наподобие Хосе Марти или Антонио Масео, который призвал бы подняться на борьбу за освобождение Кубы от незваных гостей с севера, то он, не раздумывая, достал бы из подвала свою старую винтовку и вступил в ряды новой повстанческой армии.

Однако отец говорил об этом только в стенах дома с матерью, и никогда – с соседями. «Сейчас такие времена, что доверять нельзя никому», – не раз слышал я от него.

Я хорошо понимал, о чем идет речь: мне уже исполнилось двенадцать, я уже не был неразумным ребенком и хорошо понимал, о чем шепчутся взрослые, обсуждая, почему исчезают люди, которые слишком громко ругают правительство.

Люди исчезают, а полиция отказывается их искать.

Мне было двенадцать лет, и я понимал, что моя Родина, которая двадцать лет назад боролась за свободу, снова возвращается во времена рабства.

И я дал себе слово, что, как только стану совсем взрослым, посвящу себя борьбе за свободу Кубы.

И, если будет нужно, отдам за нее жизнь.

Потому что свобода дороже жизни.


Когда мне исполнилось тринадцать, меня отдали в квакерскую школу – откуда я сбежал год спустя, не выдержав угнетающей атмосферы лжи, которой пичкали наши неокрепшие души.

Учителя старались привить нам христианское благочестие, убеждали нас, что жить нужно по Заповедям Божьим. «Земной мир несправедлив, – вбивали нам в мозги, – но таким его создал наш Господь. А противиться воле Всевышнего есть страшная гордыня, один из смертных грехов!»

Я, как и все мои одноклассники, с прилежным вниманием слушал то, что пытались вложить в наши головы, однако в разговорах между собой мы высказывали сомнения, ибо большинство из тех, кто учился в школе, были из бедных семей, и потому вполне резонно возникал один вопрос.

Как это Бог мог так устроить, что одни работают от зари до зари и голодают, и таких большинство, а другие, которых намного меньше, живут в роскошных особняках, владеют землями и заводами, всегда сыты и одеты, и не знают, что такое тяжелый физический труд.

Я не верил, что такой порядок вещей угоден Богу. Я пытался поговорить об этом сначала с отцом, а потом с матерью, но мои родители посоветовали мне не забивать голову глупостями, если я не хочу, чтобы у меня – а главное, у них – были неприятности. Мне к тому времени уже исполнилось четырнадцать, я все больше и больше ощущал себя взрослым и хотел изменить не только свою жизнь, но и весь мир. Я сказал родителям, что они трусы. Что они предали идеалы, за которые были готовы умереть в молодости. И что я больше не хочу жить с ними под одной крышей.

Я ушел из дома, громко хлопнув дверью, чтобы отрезать все пути к отступлению. Устроился работать учетчиком на железной дороге. Мой юный возраст не стал помехой – наоборот, начальник станции даже обрадовался, что у него будет работать совсем молодой парень, на которого можно взвалить гору обязанностей, а платить раза в два меньше, чем взрослому работнику.

Разумеется, это было несправедливо, внутри меня клокотал вулкан, который я едва сдерживал.

Но сейчас было не время бунтовать, я начинал самостоятельную жизнь, и надо было соглашаться на любой заработок.

Спустя полгода меня перевели на другое место – я стал кондуктором. Однако обслуживал не пассажиров, а тормоза вагонов. Работа не в пыльном кабинете, а на свежем воздухе, да и по стране можно ездить бесплатно. Я несколько раз пересекал Кубу с востока на запад и с запада на восток – и видел, как бедно жила моя страна. Я и сам бедствовал: мое жалованье не стало выше, хватало только на еду, самую простую одежду и оплату небольшой комнатушки, которую я снял рядом со станцией.

Было трудно, но к родителям я решил не возвращаться.

Никогда.


Порог родительского дома я переступил только 16 января 1917 года, когда мне исполнилось шестнадцать.

Родители мне обрадовались. Я увидел, как сильно они постарели с тех пор, как я их покинул, – и мне стало стыдно, что я так жестоко поступил с ними, самыми близкими мне людьми. Я считал себя взрослым, но я был глупым мальчишкой, который не понимал, что его слова и действия могли причинить боль.

Я решил, что никогда больше не скажу ни одного грубого слова тем, кто подарил мне жизнь, и буду им помогать до последнего их земного часа.

Но для этого нужно было вырваться из цепких объятий нищеты.

И я уже знал, как этого добиться.

Нет, я не собирался стать сахарозаводчиком, землевладельцем или банкиром – мне претила сама мысль, что я буду строить свое благополучие на крови и поте таких же людей, каким был я сам.

Грабителем я тоже быть не собирался, хотя несколько раз по глупости поучаствовал в налетах, даже прятал краденое, а потом долго трясся в своей каморке, ожидая, когда за мной придут полицейские.

Но бог, если он действительно есть на небесах, меня миловал. Я не хотел идти по пути беззакония, хотя понимал, что многие законы несправедливы.

Возможно, за год, проведенный вне родительского дома, я повзрослел и остепенился и постепенно стал превращаться в такого же конформиста, какими давно уже были мои родители. Осознание того, что я становлюсь таким же, как они, выводило меня из себя. Я ненавидел себя, но понимал, что бунтарство против основ – это удел юных, а взрослый человек должен приспосабливаться к жизненным обстоятельствам.

Мне было всего шестнадцать, но я уже отказывался бунтовать.

Неужели я так рано повзрослел?


Я решил стать военным.

И не только потому, что у тех парней, кто служил в армии, была очень красивая форма и девушки не сводили восторженных глаз с тех, кто в эту форму был облачен.

На меня тоже обращали внимание девушки, и я очень редко ночевал в одиночестве.

Но главная причина одеть военную форму была прежде всего в том, что за службу в армии платили. Деньги были не очень большими, однако их хватало на безбедное существование. Плюс ко всему полное обеспечение пайком.

А если тебе удавалось стать офицером, то можно было навсегда забыть про нищету.

Однако на армейскую службу можно было поступить только в двадцать лет, мне же было только шестнадцать. Но мне не хотелось ждать так долго, тем более ростом и физической силой природа меня не обделила, и я направился в воинскую часть, расквартированную в Баньесе.

Я думал, что меня возьмут сразу, как только увидят, однако меня ждало жуткое разочарование – наверное, самое сильное в моей жизни.

Щуплый солдатик, который стоял у ворот воинской части – ему было не больше тридцати, – даже не стал вызывать дежурного офицера. Смерив меня презрительным взглядом, он поправил винтовку на плече и процедил сквозь желтые прокуренные зубы: «Подрасти немного, muchacho!»

Его, солдата кубинской армии, ничуть не смущало, что «мальчик» был выше на целую голову, да и габаритами покрупнее.

Я понял, что моей мечте не суждено осуществиться, а это значит, что жизнь моя потеряла всякий смысл.

Я вернулся домой, ничего не сказав родителям о своей неудаче – да они наверняка не поняли бы, отчего я страдаю, – хотя, когда им было чуть больше, чем сейчас мне, они уже вступили в ряды повстанческой армии и сражались за свободу.

Я осознал, что родился слишком поздно, лучшие времена остались в прошлом, а впереди меня не ждет ничего хорошего, жизнь пройдет в борьбе за кусок хлеба и мне не удастся совершить ничего значительного. Я не стану героем и не прославлю свое имя – эта мысль угнетала меня, мне хотелось дойти до ближайшего бара, купить бутылку дешевого виски, вернуться в свою конуру, которая до сих пор числилась за мной, снять какую-нибудь безбашенную девицу – и вместе с ней залить мозги алкоголем, чтобы не думать больше ни о чем и не жалеть себя.

К счастью, мне удалось удержать себя от падения в пропасть беспробудного пьянства, а ласки умелые шлюх все равно не смогли бы мне помочь освободить голову от гнетущих мыслей.

Почти три месяца я прожил в родительском доме, выбираясь из него только на работу. С родителями я почти не общался – я не хотел с ними делиться своими проблемами, а они тоже не лезли ко мне с разговорами и нравоучениями. Лучше всего я чувствовал себя в поезде, когда под стук колес мечтал о будущем, которое для меня никогда не наступит. Мечты помогали не свалиться в омут депрессии.

Однако спустя некоторое время я понял, что работа мне осточертела, потому что я могу так прокататься кондуктором всю свою жизнь, и так и состарюсь на железной дороге. Я понял, что если я вот прямо сейчас не изменю свою жизнь, то мне останется только одно – броситься под паровоз.

Второго апреля я решил, что завтра отправлюсь в Гавану и там буду искать счастья.

Однако назавтра уехать не удалось – заболел отец. Мне пришлось задержаться, хотя мои мысли были чернее тучи: я проклинал своего отца, у которого так некстати начали отниматься ноги. Я ненавидел себя за то, что я так думаю о человеке, благодаря которому я появился на свет, но эти мысли были сильнее меня, они впились мне в мозг раскаленными иглами, и не было возможности избавить от них измученную душу.

Пятого апреля отцу стало легче, он начал подниматься с постели, а на следующий день даже попробовал выйти из дома. И мне пришлось тащить его обратно до кровати – настолько он ослаб.


А 7 апреля Куба объявила войну Германии.

На следующий день после того, как это сделали янки.

И я понял: вот он, мой шанс…


Со вчерашнего вечера передний край укутала тишина. Полдня мы не слышим свиста пуль и грохота взрывов. Но каждый из нас понимает: это ненадолго. Уже известно, что противник стягивает свежие силы. Их задача – выбить нас с позиций. Наша задача – выстоять.

Потому что, если мы отступим, немцы возьмут этот городок… как же он называется?

И им откроется прямая дорога на Париж…

И поэтому мы должны выстоять. Дождаться подкрепления.

Но бой начнется не сейчас, у нас еще есть несколько часов тишины.

И, пока тихо, мы стараемся не думать о том, что ожидает нас завтра… или уже через час.

Каждый из нас чем-то старается занять себя, чтобы ожидание боя не было таким тягостным. Кто-то латает форму, кто-то чистит винтовку, кто-то погружен в чтение книги.

Правда, такой у нас всего один – Джонни Бестен. Он влился в наш взвод совсем недавно – неделю назад. Джонни всего на два года старше меня, но мне иногда кажется, что я старше его на целую жизнь. Он, конечно, уже успел понюхать пороха, но война по-прежнему кажется ему веселой игрой, из его души еще не вытравлены картины мирной жизни в Бостоне. В Джонни я узнаю себя – точно таким же я был два месяца назад, когда мечтал о доблести и славе, не зная, какой путь мне предстоит пройти и что пережить. Если Джонни не убьют, то через неделю его ребяческий романтизм развеется, как дым от ночного костра.

Мне почему-то очень хочется, чтобы Джонни не убили.

В мирной жизни, которая непременно наступит, он смог бы мне стать хорошим другом.

Книга, которую читает Джонни, – это рассказы Эдгара По. Он взял с собой на войну этот серый томик, бережно обернув плотной бумагой, чтобы книга не намокла и не испачкалась. И как только появляются тихие минуты, забирается в полутьму блиндажа и читает. Причем уже по третьему разу. Я понимаю, что так Джонни пытается отрешиться от того, что его окружает. Отрешиться от мыслей о смерти, которая ходит рядом. Я понимаю его: если ты первый раз убил человека – такого же парня, как и ты сам, но облаченного в чужую форму, – в мозгу происходит замыкание, и очень трудно сохранить рассудок. Я это помню по себе…

Хотя я сам тогда никого не убил.

То был мой второй бой, который мог стать и последним… Мы тогда ворвались во вражеские окопы, и один из немцев почему-то не стал убегать, а решил погеройствовать. Поднялся на бруствер, вскинул винтовку… Я остановился: штык почти уперся мне в грудь… У меня в руке тоже была винтовка с примкнутым штыком, и только один дьявол знает, почему я остановился, а не бросился на вражеского солдата… Мгновение, когда я мог спасти свою жизнь, отняв ее у врага, было упущено, и я понимал, что сейчас меня ранят… Именно ранят, потому что это была моя первая в жизни атака, и убить меня никак не могли, я свято в это верил… Я пошел на войну, чтобы убивать врагов, а не умирать самому, и тогда еще не до конца осознал, что раз война настоящая, то и умирают здесь тоже по-настоящему…

От ранения – или от смерти? – спас меня мой боевой товарищ. Хотя это так просто говорится – товарищ, на самом деле мы не успели сблизиться и подружиться. Но на нем была такая же форма, как и на мне, и это нас сближало больше, чем любые задушевные беседы до утра.

Сначала он на бегу выстрелил в немца, а потом, когда тот упал, зажимая ладонью пробитое плечо, с размаху воткнул ему в грудь штык. Стальное острие вошло в человеческую плоть с громким хрустом – этот звук и вывел меня из ступора.

Мой спаситель побежал дальше, а я зачем-то склонился над поверженным врагом.

Он был очень молод. Наверное, не намного старше меня. Такой же мальчишка, только форма на нем была чужая. Немецкая…

И тогда я подумал – этот парень тоже, наверное, мечтал о славе и подвигах, а теперь вот лежит неподвижно в грязи, и в его мертвых глаза отражается небо.

Я почувствовал, что меня стошнит – и, подобрав винтовку, побежал вперед, догоняя товарищей.

Потом мне несколько ночей снился этот голубоглазый парень, который был убит не мной, но на моих глазах. Потом были другие, и такие же молодые, и совсем старики, как мои родители, которые нашли смерть от моего штыка или выпущенной мною пули.

Но они мне уже не снились…

Но этот, первый… Я лежал на холодном лежаке, завернувшись в шинель, и в голове роились мысли, которые раньше никогда меня не тревожили. Наверное, я впервые пытался понять, почему так происходит: молодые мужчины, которые пришли в этот мир, чтобы жить и любить, с остервенением лишают жизни друг друга? Почему немцы и австрийцы – враги англичан, французов, североамериканцев и русских? А североамериканцы, англичане, французы и русские – враги немцев и австрийцев? Почему люди, живущие в разных странах, должны убивать себе подобных, а не сидеть вместе за одним длинным столом, пить шотландский виски и гаванский ром, хвастаясь мирными победами, – победами над женщинами?

Наверное, думал я, у того немецкого парнишки, который жил в Берлине или Вене, была девушка, и они сильно любили друг друга. И мечтали о том, как они поженятся, родят детей и будут жить долго-долго, до старости – как жили мои родители. Но началась война, и этот мальчишка надел военную форму, взял в руки винтовку и отправился убивать – таких же мальчишек, как и он сам… И до того несчастного серого дня, когда его заколол штыком американский солдат, он тоже кого-то из наших успел отправить в могилу… И следующим, кто погиб от его руки – но не последним, – вполне мог стать и я… Хотя я не хотел верить, что могу умереть так рано…

А еще я думал о том, что у этого немецкого парня тоже были отец и мать, которые ждали его дома. И вспоминал своих родителей, которые остались по ту сторону океана…

Мысли, которые терзали меня бессонными ночами, были невыносимы, но их нельзя было высказать вслух, потому что они граничили с преступлением. Солдату Антанты преступно было думать о том, что наши враги – тоже люди. Мы должны были усвоить одно – и это объясняли нам офицеры в самом начале, едва мы стали солдатами: немцы – это враги, которые развязали мировую войну, чтобы захватить чужую территорию и поработить народы, которые на этих территориях живут. И потому мир раскололся на два непримиримых военных лагеря, и правда – на нашей стороне. И если мы не победим жестокого и коварного врага, то он победит и уничтожит нас.

И весь мир станет германским.

Правда, я не понимал тогда, и до сих пор не могу понять, почему мир станет хуже, если в войне победит Тройственный союз. Разве после их победы банкиры перестанут давать деньги под проценты, а владельцы сахарных заводов на Кубе перестанут скупать у бедняков тростник за бесценок?

И если победим мы – разве бедные перестанут становиться еще беднее, а богатые перестанут богатеть?

Я пришел к пониманию, что, кто бы ни победил, наш мир в результате этой победы не станет добрее и лучше. Все останется по-прежнему – только победитель приобретет новые территории и людей, которые станут работать на победителя.

У меня хватило ума ни с кем не делиться выводами, к которым я пришел, – это была самая настоящая крамола. Как и все, о чем говорили социалисты.

Возможно, я давно уже был тайным социалистом – я видел неравенство, которое царило на Кубе, но теперь социалистические идеи овладели моей душой полностью, и я ощутил себя слепцом, который внезапно прозрел.

Я хотел участвовать в войне, которая велась за свободу, а попал на обычную бойню, где истекала кровью Европа, солдаты которой убивали друг друга в интересах банкиров и фабрикантов. Именно они во всем мире богатели на военных поставках.

Я уже не хотел воевать, но я не мог бросить винтовку и сказать: «Хватит!» – меня посчитали бы дезертиром.

А как поступали с дезертирами, я видел не раз.


7 апреля 1917 года, когда Куба, следом за Северо-Американскими Соединенными Штатами, объявила войну Германии и Австро-Венгрии, я понял, что сама судьба предлагает мне шанс изменить жизнь. И не воспользоваться им – значит предать самого себя.

Война в Европе полыхала уже три года, но я мало что знал о ней. Только изредка читал репортажи в газетах. И не очень понимал, из-за чего сцепились европейские державы.

Но теперь, когда моя страна решила вступить в войну на стороне Антанты, у меня не было иного выхода, кроме как отправиться в Европу.

Правда, вскоре выяснилось, что президент Менокаль, объявив войну, не собирается отправлять кубинцев воевать.

Вступление в войну оказалось формальным – просто надо было подтвердить, что президент поддерживает политику северного соседа, с помощью которого он и пришел к власти. Об этом прямо говорил отец, хмуря густые седые брови.

Североамериканцев он по-прежнему не любил.

Мне янки тоже не очень нравились, однако они, в отличие от Кубы, собирались воевать с немцами не только на словах. Из тех же газет я узнал, что вскоре в Европу отправится североамериканский контингент, и понял, что должен любым способом попасть в его ряды.

И я сотворил то, за что меня осудил отец, хотя я не услышал от него ни одного слова упрека, когда сообщил о своем решении. Но его взгляд был красноречивее любых слов. Я знаю: он, Белисарио Батиста Палермо, был мудр и потому не стал отговаривать меня.

Наверное, все-таки понял, что я давно уже стал мужчиной и имею право принимать решения самостоятельно.


В мае 1917-го САСШ ввели на Кубу войска – помочь президенту Менокалю подавить вооруженный мятеж, который подняли противники его власти.

В газетах писали, что североамериканские рейнджеры быстро подавили мятежников, и теперь на Кубе, несмотря на мировую войну, должно наступить процветание и благоденствие… Правда, мой отец считал, что это был никакой не мятеж, а народное восстание против диктатуры, которое было очень жестоко подавлено, и в ближайшие годы ничего хорошего людей не ждет. И правда – до нашего городка доходили слухи, что янки, подавляя мятеж, убивали всех подряд.

Мне хотелось верить, что это только слухи, потому что если это окажется правдой, то я должен возненавидеть янки, потому что они – враги моей несчастной Родины.

Точно такие же враги, какими двадцать пять лет назад были испанцы.

А это означало, что если я совершу задуманное, то окажусь предателем.

Но предателем я быть не хотел и успокаивал свою совесть тем, что Куба и САСШ были сейчас на одной стороне.


В конце июня я наконец уволился с железной дороги и отправился в Гавану, в крепость Эль-Морро, где стоял гарнизон янки.

В Гаване я не заметил сильных разрушений – если не считать нескольких сгоревших халуп рядом с Ведадо. Но у меня создалось ощущение, что жители столицы выглядели напуганными.

И я подумал, что некоторые из слухов могли все-таки быть правдой.

…Мне повезло: когда я явился в крепость и на ломаном английском сказал, что хочу отправиться на войну в Европу, меня сразу провели внутрь, в какое-то мрачное помещение, похожее на средневековый каземат, где я сидел больше часа, листая журналы с не совсем приличными картинками.

Потом ко мне вышел бравый американский офицер. Я быстро отбросил журнал.

Офицер лишь улыбнулся белозубой улыбкой.


Мне повезло: североамериканец не сказал, что я еще слишком мал, что мне надо подрасти… Теперь я понимаю, что он был даже рад, что ему подвернулся зеленый юнец, который добровольно, без принуждения, был готов стать пушечным мясом.

Через неделю я уже находился в североамериканском лагере по подготовке военнослужащих.

Я едва успел съездить домой, попрощаться с родителями.

«Ты только вернись!» – сухо сказал мне отец. А мать, плача, повесила мне на шею защитный амулет.

«Я вернусь!» – спокойно ответил я. Душа моя ликовала, но я сдерживал рвущиеся на волю эмоции, потому что я уже был мужчина и должен был вести себя сдержанно.


В Америке у меня началась настоящая мужская жизнь.

В лагере я был единственным кубинцем, остальные – янки, и поначалу на меня смотрели как на какого-то экзотического зверька. Но потом потеряли ко мне интерес, и меня это вполне устраивало.

С утра до вечера нас гоняли вечно недовольные сержанты, пытаясь сделать из «сброда» настоящих солдат.

За полтора месяца мы научились ходить строем, ползать по-пластунски, отдавать честь офицерам, стоять на посту, стрелять из винтовки и колоть штыком. Было очень трудно – порой я, придя в казарму вечером, валился в кровать и отрубался до утра. Но мне нравилась такая жизнь – настоящая, мужская…

И сердце радостно билось в груди, чувствуя приближение времени, когда нас наконец отправят в Европу, где мы сможем показать врагам все, чему научились…

…Мои ноги, обутые в тесные солдатские сапоги, ступили на берег Франции 9 октября 1917 года…


С того дня прошли два долгих месяца.

Два месяца между жизнью и смертью.

Два месяца в меня стреляли, пытались заколоть, смешать с грязью, но я до сих пор жив.

Даже ни разу не был ранен.

Меня, наверное, берегли какие-то высшие силы, чтобы, когда закончится война, я переступил порог небольшого, но такого родного дома, что стоит на окраине Баньеса, где меня ждут мать и отец.

Я войду в дом и крепко обниму родителей, которых мне так не хватало, пока я был на войне. Они будут плакать – от радости, что боги услышали их молитвы и вернули им сына, живого и почти невредимого, если не считать обожженной души.

Даже отец уронит слезу, хотя он никогда не был сентиментальным.

Так знайте, мои дорогие, – я скоро вернусь.

Обязательно вернусь…


Вечером нам сообщили, что завтра на нас двинутся совсем свежие немецкие части. Вместе с русскими…

Да, случилось так, что Россия, которая начинала войну вместе с Антантой, неожиданно переметнулась на сторону Германии.

Еще в феврале в Петербурге произошла революция, была свергнута монархия, а в конце октября случился новый переворот, к власти пришли какие-то bolsheviki, которые разорвали договор с Антантой и вступили в союз с Германией.

И теперь революционная армия русских – Красная Гвардия – вместе с немцами и австрийцами теснит на всех фронтах англичан, французов и американцев.

И завтра с утра русский вал накатит на нас.

Мы должны продержаться двое суток, пока к нам будет прорываться подкрепление…


…Мы все-таки бросились в контратаку – после двухчасового артиллерийского обстрела, когда в грохоте взрывов не были слышны даже стоны раненых.

Мы – те, кто выжил в этом аду – рванули в атаку, пока враг думал, что мы полностью сломлены.

Мы бросились в атаку, понимая: это наш последний бой.

Нас пытались остановить пулеметным огнем – пулемет на пригорке трещал неустанно, – но мы рвались вперед.

Вокруг меня падали товарищи, но смерть по-прежнему обходила меня стороной.

Наверное, я был на самом деле заговоренный…

Я бежал вперед, на вражеские позиции, в которых прятались от меня немцы и их новые союзники – русские.

Русских узнать было очень просто – у них на голове были островерхие шапки с красными звездами.

Я бежал вперед, и меня переполняла ненависть к врагам, в первую очередь к русским, которые нас предали.

Я знал, что буду к ним беспощаден. Я буду их убивать, даже если они захотят сдаться в плен. Я не буду их жалеть, потому что иуды заслуживают только смерти.

Неожиданно я почувствовал, как правое плечо словно опалило огнем.

Винтовка выпала из ослабевших пальцев…

Нагнувшись, чтобы подобрать оружие, я услышал у самого уха свист пули. И не только услышал, но и ощутил ее раскаленное дыхание.

Смерть снова прошла мимо меня.

Наверное, я и вправду был заговоренный…

Судорожно просунув руку за ворот гимнастерки, я нащупал оберег и крепко сжал. Он был теплый, как материнская ладонь, когда она гладила меня по щеке.

Господи, как давно это было… В детстве, которое я уже успел забыть.

Я спешил расстаться с детством, потому что хотел поскорее стать взрослым, самостоятельным.

«Мама…» – прошептал я.


…и тут что-то ударило меня в грудь…

…как больно…

…почти невозможно дышать…

перед глазами – туман…

…и чья-то тонкая рука касается моего плеча. А надо мной появляется смуглое лицо с приятными чертами.

Мне очень больно, грудь горит так, как будто рядом с сердцем развели костер, – но я узнал девушку, которая склонилась надо мной.

Сильвия… Откуда она здесь?

Сильвия. Моя подружка из Гаваны. С ней я провел последнюю мирную ночь, перед тем как отправиться в Америку.

Она игриво называла меня «любимым солдатиком», хотя я еще не успел надеть военную форму.

Но мне очень нравилось, когда она так говорила… Как и ее бесстыжие поцелуи, которыми она осыпала все мое тело…

Она сказала, что будет меня ждать, хотя мы оба понимали, что это ложь.

Мы были знакомы всего три дня и три ночи.

Но это были такие ночи, которые потом не уходят из памяти никогда.

Нас ничего не связывало, кроме этих ночей, и я знал, что Сильвия не станет меня ждать. Я уйду, а она забудет меня через день – эта девушка была из тех, кто постоянно меняет парней, и не из-за денег, просто она так живет…

И теперь Сильвия грустно смотрела на меня с хмурого зимнего неба, и это было небо Франции, а не Кубы.


…Огонь уже подобрался к сердцу, и оно, чтобы не сгореть, сжалось, и все тело пронзила такая боль, что я закричал…

И Сильвия взяла мою тяжелую, как бревно, руку и положила мне на грудь. Я почувствовал под пальцами что-то мокрое.

Наверное, это была вода – серое небо разлилось холодным дождем, как только мы бросились в эту безумную атаку…

Но дождь – это хорошо.

Он зальет пожар, который пылает сейчас внутри меня.

Дождь потушит пожар, я поднимусь, и…

И вернусь туда, где меня ждут.

Вернусь домой, к маме…

Я знаю, ты дождешься меня…

…мама…

* * *

– Господи, что ж это такое творится… – проговорил пожилой военврач, оглядывая место недавнего сражения.

– Да, – коротко ответил его собеседник, майор. Форма на нем была грязной, пуговиц не хватало, но сейчас собственный внешний вид интересовал его меньше всего.

Они шли по бескрайнему полю, изрытому воронками.

Вокруг, куда ни кинь взгляд – трупы, трупы, трупы…

И не все целые.

Военврач, который возглавлял похоронную команду, наклонялся над убитыми, осматривал их, собирал документы, если мог их отыскать, и отдавал майору.

– И когда все это кончится… – вздохнул врач.

Майор промолчал.

Чуть в стороне, у дороги, которая вела на небольшой холм, они увидели еще одного убитого – молодого солдата, который лежал на спине, пытаясь закрыть ладонью рваную рану на груди. Его глаза были открыты, на лице было спокойное выражение, как будто он был рад тому, что мучился совсем недолго.

Военврач склонился над ним, закрыл ладонью глаза. Затем вытащил из левого кармана гимнастерки документы – они были совсем немного заляпаны кровью.

– Рубен Фульхенсио Сальдивар, 1901 года рождения, – прочитал он. – И откуда он здесь?

– С Кубы, – ответил майор.

– А где это?

– Рядом с Северо-Американскими Штатами…

– Надо же, – военврач продолжал рассматривать документы. – И как его сюда занесло?

– Война, – ответил майор. – Храбрый был парень, не прятался ни за чьи спины. И вот…

– И совсем молодой еще… Семнадцати не было…

– Да, надо как-то родителей оповестить…

Загрузка...