Сквозь тяжелые шторы слабо пробивались лучи зимнего брезжущего дня.
Наш храм был полновластно освещен всеми свечами. Я в первый раз видел такой праздник огней. Быть может, было несколько тысяч пламеней.
Феодосий повелел служить…
Никогда еще он не был так величествен. Никогда голоса хора не звучали так торжественно. Никогда красота обнаженной Геро не была так пламенно-ослепительна.
Пьянящие дымы курильниц тонкими облачными перстами ласкали наши лица. В призрачно-синем фимиаме свершались великие обряды пред Символом. Обнаженные отроки, по чину, снимали покровы со святыни. Незримый хор дьяконисс славил Слепую Тайну.
Ароматное, жгуче-сладкое вино, почти не пьяня, возбуждало все трепеты тела, все волнения души. Окрыляло сознание единственности, неповторимости этого мига.
Вот Геро, в золотых сандалиях, с одним золотозмейным поясом вместо всей одежды, с двенадцатью сестрами, одетыми так же, – пошла в своей тихой круговой пляске вдоль храма. И магические звуки органа, и гармонически-тайное пение увлекало за ней, приковывая взоры к ее плавным колебаниям.
Неприметно, нечувствительно, невольно – все мы уносились в тихой круговой пляске за ней. И это кружение пьянило больше вина, и это движение упояло сильнее ласк, и это служение было выше всех молитв. Ритм музыки ускорялся, и ускорялся ритм пляски, и с простертыми руками мы неслись вперед, кругом, за ней, за единой, за божественной, за Геро. И уже мы увлекались в исступлении, и уже мы задыхались, распаленные тайным огнем, и уже мы трепетали все, осененные божеством.
Тогда послышался голос Феодосия:
– Придите, верные, совершить жертву.
Все остановились, замерли, были недвижимы. Геро, опять стоявшая близ алтаря, вступила на ступени. Феодосий знаком приказал приблизиться юноше, которого я не видел до тех пор. Краснея, он сбросил одежду и стал близ Геро, обнаженный, как бог, юный, как Ганимед, светлый, как Бальдер.
Врата растворились и поглотили чету. Задвинулась завеса.
Коленопреклоненные, мы воспели гимн.
И Феодосий возгласил нам:
– Свершилось.
Он вынес чашу и благословил нас.
Хлынули исступленные звуки органа, и не было больше сил таить свою страсть. И мы припали один к другому, и во внезапных сумерках вздымившихся курений губы искали губ, руки рук, тела тел. Были сближения, сплетения, единения; были вскрики, стоны, боль и восторг. Было опьянение тысячеликостью страсти, когда видишь вокруг все образы, все формы, все возможности служения, все изгибы тел женских, мужских и детских, и всю искаженность и исступленность преображенных лиц.
Никогда, никогда еще не испытывал я, и все тоже, такого пламени, такой ненасытимости желаний, бросающей от тела к телу, в двойное, тройное, многочленное объятие. И были не нужны для нас флагелланты, которые в этот день наравне со всеми были охвачены экстазом страсти.
Вдруг, не знаю, по чьему знаку, густые ткани, застилавшие окна, расторглись, и вся внутренность храма открылась взорам стоявших вне: и изображение Символа, и таинственные фрески стен, и люди, брошенные в странных сочетаниях на мягких коврах.
Яростный крик донесся до нас с улицы.
Тотчас первый выстрел со звоном пронизал зеркальное стекло. За первым последовали другие. Пули со свистом стали вонзаться в стены. Милиционеры не вынесли зрелища, открывшегося их взорам, и не захотели ждать назначенного часа.
Но словно никто не слышал выстрелов. Орган под незримой рукой продолжал свою соблазнительную песнь. Аромат фимиама качался во встревоженном воздухе. И в ясном дневном свете, как раньше, в озарении священных свеч, не ослабевало служение страсти.
Вот Геро, первая, стоявшая во вратах алтаря, качнулась и с покривившимися от боли губами упала. Там и там опустились руки; другое, и третье, и еще тело поникло, словно в последнем изнеможении.
Началось страшное избиение. Пули падали между нами, как дождь, словно гигантские руки бросали их в нас горстями. Но никто из верных не хотел бежать или самовольно разъять объятий. Все, все – и ничтожные, и маловерные стали героями, стали мучениками, стали святыми. Ужас смерти отрешился от наших душ, словно по магическому слову. Ужас смерти отождествился в наших душах с жаждой сладострастия. Кровью своей запечатлели мы истину нашей веры.
Одни падали, сраженные. Другие, близ поверженных тел, теснее прижимали грудь к груди. Умирающие еще пытались предсмертным яростным поцелуем довершить начатую ласку. Изнемогающие руки еще тянулись со сладострастным жестом. В груде скорченных тел уже нельзя было узнать, кто ласкает, кто умирает. Среди вскриков нельзя было различить вздоха страсти от смертного стона.
Чьи-то губы еще сдавливали мои, и я чувствовал боль исступленного укуса, который был, быть может, судорогой умирающего. Я еще держал в руках чье-то тело, холодевшее от упоения или от смерти. Потом темный удар в голову уронил и меня в груду тел, к братьям и сестрам.
Последнее, что я видел, был образ нашего Символа. Последнее, что я слышал, был возглас Феодосия, повторенный тысячами эхо не под сводами храма, но в бесконечных переходах заливаемой сумраком моей души:
– В руки твои предаю дух мой!