В мире, восстанавливающемся от разрушительного воздействия глобального потепления, в Нью-Йорке, городе, границы которого поглощаются джунглями, жизнь подобна сказке. Порхая над тропическими деревьями и обезьянами, мужчины и женщины создают произведения искусства, сочиняют музыку и никогда не старятся.
Это – жизнь после реджу[1].
Реджу – это эликсир жизни, химическое перерождение, которое каждому по карману. Он делает ваше тело подтянутым и полным жизни, тормозит старение. Больше нет причин для того, чтобы умирать. Краткий визит в клинику дает человеку целую новую жизнь в аренду.
Но бессмертие не означает отсутствия преступности или борящейся с ней полиции. Наш рассказчик предпочел бы посетить симфонический концерт, но его профессия – полицейский, и он борется против роста человеческой популяции [2].
Поскольку никто не умирает, больше нет причины для того, чтобы размножаться, и в мире, по-прежнему исцеляющемся от экологической катастрофы, дети стали новыми «Самыми разыскиваемыми в Америке»[3], и приговор для них – смерть.
Какую цену готовы мы заплатить за глоток из источника молодости?
Знакомая вонь немытых тел, готовящейся пищи и дерьма окатывает меня, когда я вхожу через дверь. Свет мигалок патрульной машины проникает сквозь шторы, сверкая в каплях дождя и освещая место преступления вспышками красного и синего. Кухня. Мокрое месиво. Полная женщина съежилась в углу, судорожно прикрываясь под своей ночной рубашкой. Жирные бедра и колыхающиеся груди под испачканным шелком. Болваны из поп-отряда тычками и толчками заставили ее сесть и съежиться. Другая женщина, молодая и симпатичная, беременная и черноволосая, неуклюже сползает по стене напротив, ее блузка измазана остатками спагетти. Крики из другой комнаты: дети.
Я зажимаю пальцами свой нос и дышу через рот, борясь с тошнотой, в то время как в помещение вваливается Пентл, засовывая в кобуру свой «Грейндж». Он видит меня и бросает мне носовую капсулу. Я разламываю ее и втягиваю носом запах лаванды до тех пор, пока вонь не исчезает. Дети – крикуны из другой комнаты, тройной выводок, – выскочили вместе с Пентлом, путаясь у него в ногах. Они галопом пронеслись по кухне и снова исчезли, по-прежнему вопя, в комнате, где на стенных экранах вспыхивали, как звездная пыль сказочной феи, данные, которые, судя по всему, были единственной их связью с внешним миром.
— Тут больше никого, – произносит Пентл. У него продолговатое худое лицо и брезгливый маленький рот, который всегда как бы направлен в пол. С его щек как будто бы свисает груз. Он осматривает кухню, и уголки его рта тянутся еще ниже. Наблюдать подобные сцены всегда угнетает. – Они все были внутри, когда мы выломали дверь.
— Отлично. Спасибо. – Я рассеянно киваю, отряхивая шляпу от воды нынешнего муссона. Бусины влаги рассыпаются по полу, становясь частью мокрых луж, набежавших от отряда, рядом с похожими на личинки остатками обеда из спагетти. Я снова надеваю шляпу. Вода по-прежнему норовит ловким ручейком дискомфорта проскользнуть мне за шиворот. Кто-то закрыл входную дверь. Усилился яично-влажноватый запах дерьма. Носовая капсула едва спасает от него. Под ногами хрустят старый горох и крупа. Вместе со спагетти, всё это хлюпает, целые геологические слои прошлых кормежек. Кухня годами не вычищалась.
Толстуха заходится в кашле и плотнее оборачивает ночнушкой свой целлюлит, а я, по своему обыкновению в подобных ситуациях, задумываюсь: что же заставляет людей жить такой жизнью, полной гниющего мусора и кратких вороватых вылазок на свет божий. Беременная девушка, похоже, еще глубже уходит в себя с момента моего появления. Она слепо таращится в пространство. Чтобы понять, жива ли она, потребовалось бы прощупать ее пульс. Меня поражает, что женщина может прийти к вот такому концу, прельстившись жизнью на самом дне общества и оказавшись здесь в изоляции от всех тех людей, кто мог бы обеспечить их и поддержкой, и любовью, и возможностью увидеть мир вокруг.
Из комнаты снова вбегают дети, играя в догонялки: светловолосый, не старше пяти; другой, помладше, с темными косичками, голый по пояс и в самодельных подгузниках, на вид младше трёх, и третий, малявка ростом по колено в обрывках подгузника вокруг мускулистых маленьких ножек, одетый в футболку, измазанную томатным соусом и спрашивающую «Кто у нас красавчик?»; не будь она такой грязной, сошла бы за антиквариат.
— Тебе еще что-нибудь нужно? – спрашивает Пентл, морща нос от новой волны вони, принесенной детьми.
— Ты сделал снимки для прокурора?
— Сделал. – Пентл демонстрирует камеру и пролистывает фотографии женщин и трех детей, которые таращатся с экрана камеры, похожие на маленьких чумазых кукол. – Мне увести женщин в машину?
Я начинаю осматривать женщин, когда снова выбегают дети, гоняясь друг за другом. Их завывания и визг даже из другой комнаты отдаются болью у меня в голове.
— Да, я разберусь с детьми.
Пентл поднимает женщин с пола и волочет их за дверь, оставив меня стоять в одиночестве посредине кухни. Здесь всё очень знакомо: типичная планировка от «Билдерз Юнайтед». Сделанные на заказ светильники под навесными шкафами, черная зеркальная плитка на полу, «умные» форсунки системы самоочистки, скрытые за декоративными бордюрами – всё так похоже на то, что есть у нас с Элис, что я почти могу забыть, где нахожусь. Просто тут я вижу перед собой негативное изображение кухни в нашей квартире: свет против тени, чистота против грязи, тишина против шума. Всё здесь – то же самое, та же планировка – но в то же время, всё здесь – по-другому. Я, как археолог, смотрю сквозь слои грязи, отбросов и шума, и вижу, что лежало под ними раньше, когда эти люди еще беспокоились о цветовых сочетаниях и высококачественной бытовой технике.
Я открываю холодильник (немаркий никель, как практично). У нас в холодильнике – ананасы, авокадо, эндивий, кукуруза, кофе, бразильские орехи с висячих садов Спирали Ангелов. В этом – полка, беспорядочно заполненная батончиками микопротеина и свалявшейся массой из пищевых добавок в пакетиках, похожих на те, что раздаются в государственных клиниках реджу. Всё синтетическое, кроме пакета со склизкими листьями салата. Овощи, равно как и фрукты – в виде порошков в банках. Стопка саморазогревающихся контейнеров с вареным рисом, лаабом[4] и спагетти (остатки которого валялись на кухонном столе в луже собственного соуса), вот и всё.
Я закрываю холодильник и выпрямляюсь. Тут должно быть что-то еще, среди этого бардака и воплей из другой комнаты, и вони от обгаженных штанов одного из детей, но я всё никак не могу взять в толк, что же это. Они могли бы дышать свежим воздухом и жить при свете дня, но вместо этого, они скрылись во тьме под влажным пологом джунглей, влача жалкое существование.
Дети снова забегают на кухню, преследуя друг дружку, смеясь и визжа. Увидев, что их мамы исчезли, они останавливаются и начинают удивленно озираться. Самый маленький прижимает нос к плюшевому динозавру с длинной зеленой шеей и толстым телом. Бронтозавр, кажется, с большими мультяшными глазами и черными ресницами из фетра. Забавно, что они, динозавры, вымерли так давно, но вот он, один из них, появился в виде набитой игрушки. И это вдвойне забавно, поскольку, если задуматься, они вымерли дважды – на этот раз, в качестве игрушек.
— Извините, детишки. Мама ушла.
Я выхватываю свой «Грейндж», и их головы одна за другой дергаются назад, бах-бах-бах, на их лбах образовываются отверстия, как будто нарисованные краской, и их мозги брызгают назад. Их тела крутятся и скользят по черному зеркальному полу, сбившись в виде спутанного нагромождения неуправляемых конечностей. На секунду запах горелого пороха делает вонь терпимой.
Вверх, прочь из джунглей, подобно летучей мыши, вылетающей из ада, выбираюсь из беспорядочно разрастающихся пригородов Суперкластера Рейнхерст, затем поднимаюсь над верхним ярусом джунглей. Рвусь через Дамбу к Спирали Ангелов и морю. Обезьяны ныряют вниз с рельсов, как саранча, хлынув с края перед моей машиной и исчезая среди мангровых деревьев, кудзу, махагоний и тиков, растворяясь во влажных внутренностях зеленой чащи. Бросаю патрульную машину у штаб-квартиры подразделения. Времени на то, чтобы навести марафет, не осталось, да и нет в этом необходимости. Свою шляпу, дождевик и одежду – в пакеты для опасных материалов, затем – бегом на другую сторону, спеша натянуть смокинг прежде, чем ввалиться в масслифт и вознестись на 188 ярусов вверх, вдохнуть чистый высотный воздух над покрытой налетом джунглей территорией проекта по изоляции парниковых газов N22.
Мма Телого дает новый концерт. Элис – его «дива альта», его награда, и Хуа Тянь и Телого кружили над ней, как голодные до падали вороны, придираясь к ее исполнению, но сейчас они полагают, что она готова. Готова свергнуть Банини с его трона. Готова бороться за место в бессмертных канонах классического исполнительского искусства. А я опаздываю, застигнутый и упакованный в масслифте на 55 ярусе жарой и дыханием людей, направлявшихся на обед, и отпускников. Пока тикают секунды, мы все потеем и вялимся, слушая жужжание и свист климатической вентиляции, в ожидании, когда же будет устранена какая-то проблема на линии.
Наконец, движимые магнитным ускорением, мы воспаряем в небеса, наши желудки падают нам в ботинки, а в ушах щелкает. Затем подъем прекращается столь внезапно, что наши ноги почти отрываются от пола, а желудки возвращаются на свое место. Я проталкиваюсь сквозь сотни людей, размахивая своим полицейским значком перед лицом тех, кто начинает возражать, и несусь через стеклянную арку, ведущую к Перформанс-центру Ки. Ныряю между закрывающимися плитами дверей.
Автоматические замки позади меня с глухим стуком изолируют место действа от внешнего мира. Как утешительно: я все же успел, я внутри, и симфония окутывает меня, как будто сложенными чашей руками поместив меня в камеру абсолютного сосредоточения. Огни притухают, стихает шелестение разговоров. Я отыскиваю свое место скорее на ощупь, чем глазами. Неодобрительные взгляды мужчин в шляпах цвета топаза и женщин в очках. Знаю, конфуз. Столь абсурдно опоздать на событие, которое происходит раз в декаду. Хлопки стихают в момент, когда Хуа Тянь ступает за дирижерский пульт.
Его руки возносятся, как стрелы башенного крана. Смычки, трубы и флейты, блеснув, качнулись – и затем приходит музыка, поначалу лишь в виде намёка, похожего на колыхание тумана, а затем начинается построение, накручивание сериями повторяющихся музыкальных фраз, которые я слышал в исполнении Элис, наверное, десять тысяч раз. Те болезненные и запинающиеся ноты, которые я так давно впервые услышал, теперь разливаются, как вода, и взрываются ледяными цветами. Музыкальный мотив снова разрешается в это прекрасное нежное пианиссимо, так знакомое мне по занятиям Элис. Она говорила мне, что это лишь вступление, предназначенное для того, чтобы запечатлеть, аккумулировать последние мысли аудитории о внешнем мире. Накручивающиеся музыкальные фразы будут повторяться до тех пор, пока Хуа Тянь не сочтет, что аудитория всецело принадлежит ему, и тогда поднимет свой голос альт Элис, а остальные инструменты будут вторить ей. Апофеоз пятнадцати лет репетиций.
Я разглядываю свои руки, переполненный чувствами. В концертном зале все воспринимается совсем не так, нежели во все те дни, когда она сыпала проклятиями, репетировала и поносила Телого, утверждая, что его произведение совершенно невозможно исполнять, и даже не так, когда она рано заканчивала занятия, с улыбкой на пылающем лице и новыми мозолями на руках, страстно желая выпить холодного белого вина со мной на нашем балконе в свете заходящего солнца и смотреть на небо, в то время как уходят облака муссона, и звезды своим светом сопровождают наше дружеское общение. В этот вечер она вносит свой вклад в общую симфонию, и я не могу ни словами, ни в мыслях описать, как оно, это целое, прекрасно.
Позже я узнаю, превзойдет ли Телого Банини в дерзости. Я услышу, как критики сравнивают живые воспоминания о концертах древности и увижу, как будет смещаться вектор критических мнений, чтобы вместить новый кусок в каноны, формировавшиеся более столетия, и это повиснет, как призрак, над всем, на что надеялись Элис и Хуа Тянь: это будет представление, которое свергнет Банини с его трона и, может быть, повергнет его в депрессию, достаточную, чтобы свести на нет действие реджу и загнать его в могилу. По мне, это довольно тяжело, замахиваться на столько лет истории. Я рад, что имею работу, в которой забывать – главное, что от тебя требуется. Работа в поп-отряде означает, что твой мозг отправляется в отпуск, а трудятся руки. И тогда, когда возвращаешься с работы, тебя ничего не беспокоит.
Сегодня всё вышло не так. Когда я смотрю на свои руки, я с удивлением обнаруживаю на них брызги крови. Тонкие, как булавочные уколы, брызги. Останки маленького мальчика с динозавром. Мои пальцы пахнут ржавчиной.
Темп ускоряется. Снова вступает Элис. Звуки так неощутимо переплетены между собой, что кажется невозможным, что они не сгенерированы электроникой, и все же в каждом звуке и фразе я до боли чувствую ее тепло. Я слышал эти ноты утром, она репетировала на балконе, проверяя себя, снова и снова расширяя пределы своих возможностей. Дрессировала свои пальцы и руки, заставляя их подчиняться требованиям Телого, тем требованиям, которые она годы тому назад называла невозможными и которые теперь столь очевидно проносятся сквозь аудиторию.
Кровь покрывает мои руки. Я отковыриваю ее, соскабливаю тонкими хлопьями. Это, должно быть, был тот мальчик с динозавром. Он был ближе всех, когда принял пулю. Часть его остатков крепко пристала к моей коже. Мне следовало протереть руки.
Я ковыряю, а человек, сидящий рядом, с загорелым лицом и крашеными губами, хмурится. Я порчу ему момент истории, нечто, чем он хотел насладиться долгие годы.
Ковыряю аккуратнее. Беззвучно. Кровь хлопьями сходит с рук. Тупой ребенок с тупым динозавром почти заставили меня пропустить концерт.
Команда очистки тоже заметила этого динозавра и усекла связанную с ним иронию. Пошучивая и сопя носовыми капсулами, начали упаковывать тела для отправки на компост. Заставили меня опоздать. Дурацкий динозавр.
Музыка каскадами сходит к полной тишине. Руки Хуа Тяня падают. Аплодисменты. Повинуясь жесту Тяня, Элис встает и аплодисменты усиливаются. Вытянув шею, я могу видеть ее пылающее девятнадцатилетнее лицо, улыбку, ослепительную и торжествующую, окутанную льстивым восторгом зала.
Мы завершаем этот вечер на вечеринке, устроенной Марией Иллони, одним из генеральных спонсоров симфонии. Она сколотила свое состояние на смягчении последствий глобального потепления в Нью-Йорке, до того, как тот затонул. Ее пентхаус на Береговом Изгибе дерзко нависает над волноломами и морским прибоем, это своего рода щелбан по океану, который превзошел сделанные ею расчеты уровня штормового прилива. Похожая на паутину серебристая лоза над темной водой и гроздь клубов подводных лодок в морской глубине. Нью-Йорк, разумеется, не получил назад свои деньги: патио Иллони простирается по всему верхнему уровню Изгиба, и по дополнительным лепесткам из трубчатого наноуглерода выступает за его пределы.
С дальней стороны Изгиба можно кинуть взгляд за пределы сияющих ядер суперкластеров, на беспорядочно застроенный старый город, погруженный во тьму, если не считать излучения от путепроводов маглайна[5]. Странный конгломерат руин, ветхости и гор мусора, переплетение полога джунглей и старого подлеска пригорода. Однако, ночью всё, что видит глаз – это дивно мерцающий скелет инфраструктуры, радиально расцветающий во тьме, и я глубоко дышу, наслаждаясь всей той свежестью и той открытостью, которых лишены те душные прибежища, на которые мне доводится производить облавы с поп-отрядом.
Элис вся искрится в жарком воздухе, ее безупречно стройный силуэт – в моих руках. Осенний воздух приятно ниже тридцати трех градусов, и я чувствую бесконечную нежность к ней. Я обнимаю ее, и мы скользим в лесок из столетнего возраста скульптур бонсаи, созданных мужем Марии. Элис шепчет мне, что он все свое время проводил здесь на крыше, вглядываясь и изучая изгибы ветвей и изредка, возможно, раз в несколько лет, подвязывая какую-нибудь ветвь и направляя ее в другую сторону. Мы целуемся в тенях, созданных ветвями и Элис прекрасна, и всё просто безупречно.
Но что-то отвлекает меня.
Когда я бью тех детей из моего «Грейнджа», самого маленького из них – с тем дурацким динозавром – раскручивает. «Грейндж» предназначен для спятивших торчков, а не для маленьких детей, так что пуля пропахивает ребенка и его крутит, а его динозавр отправляется в полет. Он плывет – натурально – плывет по воздуху. И теперь я не могу избавиться от этого видения: летит динозавр. Летит, а затем ударяется в стену и отскакивая, падает на черный зеркальный пол кухни. Так быстро и так медленно. Бах-бах-бах и динозавр, плывущий в воздухе…
Элис отстраняется, почувствовав мою рассеянность. Я выпрямляюсь и пытаюсь сосредоточиться на ней.
— Я думала, у тебя не получится приехать. Когда мы настраивались, я выглянула посмотреть, и твое кресло было пустым, – говорит она.
— Но у меня получилось. – Я выдавил улыбку.
Получилось с трудом, я слишком долго проволынил с ребятами из бригады очистки, пока динозавр лежал и намокал в луже крови ребенка. Таинственная симметрия в двойном вымирании: ребенка и динозавра.
— Плохо было? – вскидывает она на меня свой изучающий взгляд.
— Что?..
Смотреть, как летит бронтозавр?
— На вызове? – Я жму плечами. – Всего лишь пара свихнувшихся тёток. Не были вооружены или что-нибудь в этом роде. Легкий вызов.
— Я не могу представить, как можно вот так игнорировать реджу. – она тяжко вздыхает и тянется рукой, чтобы прикоснуться к бонсаи, безупречно направляемому через десятилетия согласно схеме, которую только Майкл Иллони мог увидеть или понять. – Зачем отказываться от всего этого?
Ответа у меня нет. Я прокручиваю сегодняшнюю сцену преступления у себя в голове и чувствую то же самое, что я чувствовал, когда стоял на личинках спагетти и блуждал взглядом по их холодильнику. Было что-то среди зловония, шума и тьмы, что-то навязчиво зрело в моих мыслях, но я не знаю, что это.
— Те женщины выглядели старыми, – говорю я. – Сморщенными и одутловатыми, как недельной давности воздушные шарики.
Элис изображает на лице отвращение.
— Можешь ли ты вообразить попытку исполнить Телого без реджу? У нас не было бы времени. Половина из нас миновала бы свою лучшую пору и нам потребовались бы дублёры, затем нашим дублёрам потребовались бы дублёры. Пятнадцать лет! А все те женщины отбросили это прочь. Как могут они отбросить нечто столь же прекрасное, как Телого?!
— Ты вспоминаешь о Каре?
— Она могла бы исполнять Телого вдвое лучше, чем я.
— Я в это не верю.
— Поверь! Она была лучшей, пока не свихнулась на детях. – Элис вздыхает. – Я скучаю по ней.
— Она еще не умерла. Ты по-прежнему можешь навещать ее.
— Для меня она всё равно, что умерла, – мотает она головой. – Она уже на двадцать лет старше той, которую мы знали. Нет, я предпочла бы запомнить ее в пик ее расцвета, а не гробящей остатки своего таланта, занимаясь выращиванием овощей в женском трудовом лагере. Я бы не вынесла, довелось бы мне услышать, как она играет сейчас, когда ее всё это покинуло; я бы просто умерла.
Внезапно она оборачивается ко мне.
— Я вспомнила, что у меня на завтра назначен очередной прием реджу. Ты подвезешь меня?
— Завтра? – Я в замешательстве. Завтра у меня очередная смена, снова «шлепать» детей. – Это так неожиданно…
— Я знаю, мне следовало раньше об этом спросить, но я забыла за подготовкой к концерту. – Она жмет плечами. – Это не так важно, я могу съездить и одна, – она бросает на меня косой взгляд. – Но было бы мило с твоей стороны, если съездишь со мной.
А, какого черта, я всё равно не хочу работать.
— О'кей, конечно. Попрошу Пентла прикрыть меня. – Пусть лучше он разбирается с динозаврами.
— Правда?
Я жму плечами. Что я могу сказать? Я же душка.
Она улыбается и встает на цыпочки, чтобы поцеловать меня.
— Не будь мы бессмертными, я бы вышла за тебя.
— Не будь мы бессмертными, я бы заделал тебе ребенка, – усмехаюсь я. Мы таращимся друг на друга. Элис неуверенно смеется, восприняв это как неудачную шутку.
— Не будь таким гадким.
Прежде чем мы можем сказать друг другу что-то еще, из-за бонсаи выскакивает Иллони и хватает Элис за руку.
— Вот ты где! Я тебя везде ищу. Нельзя же так прятаться. Ты же звезда этого вечера!
И она тянет Элис за руку со всей той уверенностью, благодаря которой, должно быть, Нью-Йорк поверил в то, что она способна его спасти. Она едва ли замечает меня, когда они устремляются прочь. Элис толерантно улыбается и жестом зовет меня следовать за ними. Затем Мария созывает всех собраться у фонтана, сама лезет на парапет и затаскивает рядом с собой и Элис. Та начинает говорить что-то об искусстве, жертвенности, дисциплине и красоте.
Я отключаюсь от всего этого. Это единственный способ поздравить себя, не испортив впечатления. Элис, безусловно, одна из лучших в целом мире. Если много говорить об этом, то это становится банальщиной. Но спонсорам нужно почувствовать себя частью момента, поэтому им хочется обступить Элис, присвоить ее и говорить, говорить, говорить.
— Нам бы не стоять здесь и не поздравлять друг друга, если бы не наша милая Элис. – говорит Мария. – Хуа Тянь и Телого хорошо сделали свое дело, но именно мастерство Элис заставило амбициозное творение Телого произвести уже такой сильный резонанс среди критиков. Мы должны поблагодарить ее за безукоризненность исполнения.
Все начинают аплодировать, а Элис так мило рдеет, не привыкшая к лести, идущей от коллег и соперников.
— Я несколько раз звонила Банини, и, совершенно очевидно, что ему нечем ответить на наш вызов, так что я думаю, что следующие восемьдесят лет – наши! И Элис! – перекрывая шум поздравлений, кричит Мария. Аплодисменты становятся просто оглушительными.
Мария снова машет, чтобы привлечь внимание всех. Аплодисменты тают до редких свистов и хлопков, которые наконец сходят на нет.
— Как память о конце эры Банини и начале новой эры, я хотела бы вручить Элис этот символ признательности, – говорит Мария и демонстрирует пересыпанный золотыми блестками сотканный из джута мешочек для подарков. – Конечно, ей, как женщине, понравились бы золото и драгоценные камни или струны для виолы, но мне кажется, что именно такой подарок будет наиболее подходящим для этого вечера.
Я тяну шею из-за спины стоящей рядом женщины, чтобы получше увидеть, как Мария драматично воздевает руки с мешочком над головой и провозглашает, обращаясь к толпе: «Нашей Элис, убийце динозавров!» – и выуживает из мешочка зеленого бронтозавра.
В точности такого же, какой был у мальчика.
Большие глаза игрушки смотрят прямо на меня. Мне на секунду мерещится, что они вот-вот моргнут своими черными ресницами, а потом толпа смеется и аплодирует шутке. Банини = динозавр. Ха-ха.
Элис берет динозавра за шею и размахивает им над головой, и все снова смеются. А я больше ничего не могу видеть, потому что валяюсь на полу среди душных джунглей человеческих ног и не могу вздохнуть.
— Ты уверен, что с тобой все в порядке?
— Уверен. Никаких проблем. Я уже говорил, что я в порядке. – Похоже на то, что это правда. Сидя рядом с Элис в комнате ожидания, я не чувствую головокружений или чего-то в этом роде, хоть и устал. Прошлым вечером она поставила динозавра на прикроватный столик прямо посреди ее коллекции украшенных драгоценными камнями музыкальных шкатулок, и чертова тварь смотрела на меня всю ночь. Наконец, в 4 утра я не вытерпел и затолкал ее под кровать. Но утром она нашла игрушку и водворила обратно, и с тех пор динозавр так и смотрит на меня.
Элис сжимает мою руку. Мы в маленькой частной клинике реджу, заботливо оборудованной голографическими окнами, демонстрирующими парусные лодки на Атлантике, отчего возникает ощущение открытости и простора, хотя весь этот дневной свет поступает по трубкам от зеркальных коллекторов. Эта клиника отличается от тех, что работают в кластерах – гигантских публичных монстров, созданных с тех пор, как истек срок патентов на реджу. Здесь ты платишь немного больше, чем за генерики от «Медикэйд», зато не трешься плечами с кучей истощенных игроманов, наркоманов и алкашей, которые по-прежнему хотят свой реджу, несмотря на то, что бесцельно прожигают каждый день своих бесконечных жизней.
Медсёстры работают проворно и умело. Вскоре Элис уже лежит на спине, подключенная к мешку с капельницей, а я сижу рядом с ней на кровати, и мы наблюдаем, как реджу закачивается к ней в организм.
Это всего лишь прозрачная жидкость. Мне всегда казалось, что она должна быть зеленой и пузырящейся. Необязательно зеленой, но определенно шипучей, потому что всегда чувствуешь какое-то пузырение, когда тебе вводят реджу.
Элис вздыхает и тянется ко мне, ее тонкие бледные пальцы касаются моего бедра.
— Держи меня за руку.
Эликсир жизни пульсирует в ней, наполняя ее, вливаясь в ее тело. Она дышит неглубоко и с усилием, глаза расширены. На меня она больше не смотрит. Она сейчас где-то глубоко внутри, восстанавливая то, что было утрачено в течение последних восемнадцати месяцев. Неважно, сколько раз я наблюдал за этим, всякий раз я удивлен тем, что происходит с людьми во время введения реджу. Их как будто что-то проглатывает, а потом они выныривают обратно на поверхность более целыми и более живыми, чем были до этого.
Взгляд Элис фокусируется.
— О боже, – улыбается она. – Я никогда к этому не привыкну.
Она пытается встать, но я удерживаю ее и жму на кнопку вызова медсестры. Как только мы отключаем ее от системы, я сопровождаю ее назад к машине. Она тяжело опирается на меня, спотыкаясь и толкая меня. Я почти чувствую пузырение и звон у нее под кожей. Она забирается в машину. Когда я тоже оказываюсь внутри, она смотрит на меня и смеется.
—Как невероятно хорошо я себя сейчас чувствую!
— Никак не похоже на отматывание часов назад.
— Отвези меня домой. Я хочу побыть с тобой.
Я жму на кнопку включения двигателя, и мы скользим прочь с парковки. За пределами Центральной Спирали цепляемся к маглайну. Элис наблюдает, как город проплывает за окнами, населенный всеми этими шопперами, бизнесменами, мучениками и призраками; затем мы выходим на простор, на высотную линию над джунглями, ускоряясь и направляясь снова на север, к Спирали Ангелов.
— Так чудесно быть живой, – говорит она. – Это не имеет смысла…
— Что не имеет смысла?
— Отвергать реджу.
— Если бы люди все делали со смыслом, у нас не было бы психологов. – И мы не покупали бы динозавров детям, в существовании которых нет смысла. Я стиснул зубы. Нет смысла в существовании ни одного из них. Глупые мамаши…
Элис вздыхает и пробегает руками вдоль своих бедер, растирая себя. Задрав юбку, погружает пальцы в свою плоть.
— Все равно, в этом нет никакого смысла. Как мне хорошо… Те, кто прекратили принимать реджу, должно быть, спятили.
— Конечно, они спятили. Они убивают себя, они делают детей, не зная, как о них потом заботиться, они живут в дерьмовых квартирах в темноте, никогда не выходят наружу, они воняют, они ужасно выглядят, у них нет ничего хорошего впереди! – я срываюсь на крик и замолкаю.
Элис изучает меня.
— С тобой все в порядке?
— Со мной все хорошо.
Но я, на самом деле, очень зол. Зол на тех дамочек, за то, что они, глупые, покупают игрушки. Меня достало, что эти тупые бабы тешат таким манером своих тупых подлежащих уничтожению детей, относятся к ним так, как будто им не суждено кончить в качестве компоста.
— Давай не будем сейчас о работе. Давай просто поскорее приедем домой. – Я выдавливаю улыбку. – У меня уже выходной, давай проведем его с пользой.
Элис по-прежнему смотрит на меня. Я вижу вопросы в ее глазах. Если бы она не была на пике «прихода» от реджу, она бы продолжила давить на меня и выспрашивать. Но она настолько поглощена звоном своего обновленного тела, что не устраивает допроса. Она смеется, ее пальцы бегут вверх по моей ноге и начинают шалить со мной. Я использую свои полицейские коды, чтобы преодолеть ограничения безопасности маглайна, и мы пулей летим вдоль Дамбы к Спирали Ангелов, и солнце ярко сияет над океаном, и Элис улыбается и смеется, и прозрачный воздух кружится вокруг нас.
Три ночи. Очередной вызов, окна опущены, с воем несусь сквозь сырость и духоту Ньюфаундленда. Элис хочет, чтобы я вернулся домой, расслабился, но я не могу. Не хочу. Не знаю, чего я хочу, но явно не завтрака с бельгийскими вафельками, или траханья на полу комнаты, или похода в кино, или… на самом деле, я ничего не хочу.
Я, впрочем, и не смог бы. Мы приехали домой, и у меня не вышло. Всё было не так. Элис сказала, что это пустяки, что она все равно хотела порепетировать.
А сейчас уже прошло более суток с тех пор, как я видел ее в последний раз.
Я на службе, езжу по вызовам уже сутки кряду, подстегиваемый «маленькими помощниками полицейского» и лошадиными дозами кофеина, и мой тренч, шляпа и руки испещрены остатками сделанной работы.
Вдоль береговой линии высокие морские волны неистово плещут поверх волноломов. Впереди светятся огни угольных фабрик и заводов-газификаторов. Вызов направляет меня к блистающему лику Кластера Паломино, району дорогой недвижимости. Поднимаемся на масслифте и вламываемся в дверь, Пентл прикрывает мою спину. Мы знаем, кого обнаружим за дверью, но насколько сильно они будут сопротивляться – никогда нельзя предугадать.
Бедлам. Симпатичная смуглокожая девушка, у которой была бы великолепная жизнь, не реши она, что ей нужен ребенок. Непрерывно орущий ребенок, лежащий в углу в ящике. Девушка тоже кричит – на малыша в ящике, кричит как безумная.
Они оба начинают кричать, как только мы вламываемся в дверь. Мне как будто натолкали отвертки в уши, а это всё продолжается и продолжается. Пентл хватает девушку и пытается ее удержать, но она и ребенок по-прежнему орут, и я внезапно чувствую, что не могу дышать. Я едва могу стоять на ногах. Ребенок орет, орет и орет, набивая мою голову отвертками, осколками стекла и острыми кусочками льда.
Так что я пристреливаю тварь. Выхватываю «Грейндж» и всаживаю пулю в этого сосунка. Фрагменты дерева и ребенка распыляются в воздухе.
Обычно я этого не делаю, это противоречит процедуре: пускать в расход ребенка на глазах у матери.
Но вот мы стоим, уставившись на тело. Повсюду вокруг – кровавый туман и пороховой дым, а в ушах – звон от выстрела. На одну секунду наступает девственно-чистая тишина.
Затем женщина снова кричит на меня, и Пентл тоже кричит, потому что я залажал сбор улик, и он не успел сделать фотографии, а потом она оказывается надо мной, пытаясь выцарапать мне глаза. Пентл стаскивает ее с меня, а она называет меня ублюдком, убийцей, снова ублюдком и обезьяной, и гребаной свиньей, и что у меня мертвые глаза.
И эта фраза меня задевает. У меня мертвые глаза. Эта дамочка ведет реджу к упадку и за это не проживет и двадцати лет, и всё это время будет находиться в женском трудовом лагере. Она молода, совсем как Элис, наверное, как раз в том возрасте, когда люди начинают принимать реджу – не такая старая кляча, как я. Мне было уже сорок, когда реджу стал общедоступным. Для всех нас она умрет через миг. Но это у меня, оказывается, мертвые глаза.
Я беру свой «Грейндж» и тычком приставляю к ее лбу.
— Ты тоже хочешь умереть?
— Давай, сделай это! Сделай! – Она не останавливается ни на секунду, продолжая выть и плеваться. – Гребаный ублюдок! Ублюдок, сука-сука-сука-давай-сделай-это! – Она плачет.
Но у меня не хватает духу, несмотря на то, что я хочу увидеть, как ее мозги вылетают из затылка. Ничего, она умрет достаточно скоро. Еще каких-то двадцать лет – и готово. Не стоит того, чтобы возиться с отчетностью.
Пентл надевает на нее наручники, а она бормочет ребенку в ящике, месиву из крови и безвольных кукольных конечностей: «Мой малыш мой бедный малыш я не знала прости мой бедный прости». Пентл волочит ее прочь, к машине.
Я некоторое время слышу ее голос из холла. Мой малыш бедный малыш мой бедный малыш. Потом она исчезает в лифте, и я чувствую облегчение, стоя здесь, среди влажных запахов этой квартиры и мертвого тела.
Она устроила ребенку колыбельку из ящика комода.
Я провожу пальцами по расщепленным краям ящика, глажу латунные ручки. Если подумать, эти дамочки довольно изобретательны, они сами мастерят вещи, которые больше нельзя нигде купить. Закрыв глаза, я почти могу вспомнить, что была целая индустрия вокруг этих маленьких существ. Маленькие костюмчики. Маленькие стульчики. Маленькие кроватки. Любая вещь, только сделанная в миниатюре.
Маленькие динозавры.
— Она всё никак не заткнется.
Я вздрагиваю и отдергиваю руки от ящика. Пентл возникает у меня за спиной.
— А?
— Она все никак не может перестать плакать. Не знал, что с этим делать. Не знал, как ее заставить успокоиться. И соседи всё слышали.
— Дура.
— Ага. У нее даже чип-метки нет. Как, черт подери, она в магазине отоваривалась?
Он берет свою камеру и пытается сделать пару снимков ребенка, от которого осталось далеко не всё. Двенадцатимиллиметровый «Грейндж» был создан для разбушевавшихся наркоманов или ботов-убийц, и его разрушительная сила при атаке такой незащищенной цели явно чрезмерна. Когда «Грейнджи» только появились, изготовитель запустил рекламные баннеры на боках наших патрульных машин: «”Грейндж”. Неудержимый.» или что-то в этом роде. Была еще реклама «Из “Грейнджа” – в упор!» с фотографией тотально изувеченного трупа какого-то наркомана. Этот постер украшал шкафчики каждого из нас.
— А мне нравится, как она приспособила ящик от комода, – говорит Пентл, пытаясь сделать снимок под очередным углом и извлечь максимум пользы из паршивой ситуации.
— Ага. Изобретательно.
— Еще я однажды видел, как дамочка смастерила целый маленький набор мебели – стол и стульчик – для своего ребенка. Сама все сделала. Невероятно, сколько упорства она в это вложила. – Он изобразил руками форму. – Кромки украсила маленькими фестонами, а сверху краской нарисовала фигуры: квадраты, треугольники и всякое такое.
— Наверное, если бы ты занимался чем-то, за что тебе грозила бы смерть, ты бы тоже старался сделать получше.
— Я бы лучше парасейлингом занялся. Или на концерт бы сходил. Я слышал, Элис была великолепна на днях?
— Ага, так и было. – Я изучаю тело ребенка, пока Пентл делает еще снимки. – Доведись тебе этим заниматься, что бы ты сделал, чтобы заставить их вести себя тихо?
— Я бы велел им заткнуться, – кивает Пентл на мой «Грейндж».
Я кривлюсь и прячу оружие в кобуру.
— Извини. Была трудная неделя. Я слишком долго провел на ногах и не спал. – Слишком много динозавров смотрят на меня.
Пентл жмет плечами.
— Да ладно. – Он делает снимок. – Было бы лучше иметь снимок неповрежденной улики. Но даже если она отмажется на этот раз, помяни мое слово, через год или два нам придется снова вламываться в ее дверь. Среди этих дамочек чертовски высокий уровень рецидива.
Он делает еще одно фото.
Я подхожу к окну и раскрываю его. Живительный соленый воздух проникает внутрь, прогоняя запахи жидкого дерьма и немытого тела. Наверное, впервые свежий воздух проникает в помещение с тех пор, как родился ребенок. Приходится держать окна закрытыми, иначе могут услышать соседи. Приходится сидеть взаперти. Я размышляю о том, есть ли у нее бойфренд, какой-нибудь отказник от реджу, который мог бы объявиться здесь с продуктами и обнаружить ее исчезновение. Может, стоит организовать засаду в квартире, чтобы феминистки отвалили от нас с обвинениями, что мы только баб пакуем. Я делаю глубокий вдох, набирая в легкие свежий морской воздух, закуриваю и разворачиваюсь лицом к комнате с ее беспорядком и вонью.
Рецидив. Модное слово для обозначения компульсивных[6] девушек. Как наркомания, только еще более странное, более саморазрушительное, поведение. Быть наркоманом, по крайней мере, в кайф. Кто, черт возьми, выбирает жизнь в темных квартирах с обгаженными подгузниками, питанием быстрого приготовления и бессонницей на годы вперед?
Размножение – это анахронизм, ритуальная пытка из 21 века, в которой мы больше не нуждаемся. Но эти девицы снова и снова пытаются повернуть время вспять и щенятся, их крохотные, как у ящерицы, мозги заставляют распространять свою ДНК. И каждый год то там, то здесь проявляются новые отрыжки размножения, конвульсии вида, пытающегося перезапустить эволюционную гонку, как будто бы мы уже не вышли из нее победителями.
Я сижу в своей патрульной машине и стучу по клавиатуре, пролистывая каталоги, пробираясь сквозь рекламу, ключевые слова и настройки поиска, пытаясь поймать нечто всегда неуловимое, неважно, как бы я ни старался.
«Динозавр». «Игрушки». «Плюшевые звери». Ничего. Никто не торгует ничем, похожим на того динозавра. А мне нынче уже довелось столкнуться с двумя.
Через крышу моей машины прыгают обезьяны. Одна из них приземляется на передний отбойник машины и смотрит на меня широко раскрытыми желтыми глазами до тех пор, пока другая обезьяна не запрыгивает на нее и они обе падают вниз с лепесткообразной нависающей над бездной площадки из трубчатого наноуглерода, на которой я припарковался. Небольшие стаи этих обезьян скрываются в развалинах пригорода где-то далеко внизу. Я помню времена, когда в этих местах была тундра. Давно это было. Я слышал от спецов в области снижения уровня углекислого газа в атмосфере о восстановлении климата и создании новых полярных шапок, но это очень медленный процесс, скорее всего, счет пойдет на столетия. Если не брать в расчет вероятность того, что меня могут пристрелить спятившая мамаша или наркоман, я увижу, как это произойдет. Но пока здесь мартышки и джунгли.
Сорок восемь часов на вызовах и еще две зачистки. Элис хочет, чтобы я взял выходной и пошалил с ней, но я не могу. Я живу теперь на перкодане. Она довольна своей работой и целый день желает моего внимания. Ранее мы уже были вместе. Лежали вместе, наслаждаясь тишиной, друг другом и тем, что можно просто быть вместе и ничего не делать. Есть что-то чудесное в покое, безмолвии и морском бризе, колеблющем занавески на балконе.
Мне следовало бы вернуться домой. Где-то через неделю она снова начнет беспокоиться, сомневаться в себе, подстегивать себя к более упорным и продолжительным занятиям – слушать, чувствовать и погружаться в музыку, которая для кого-то, кроме нее самой, настолько сложна, что, скорее, напоминала бы теорию хаоса. Но в реальности, у нее есть время. Всё время в мире, и я счастлив от того факта, что пятнадцать лет – это совсем немного для того, чтобы подготовиться для чего-то столь же трогательно-прекрасного, как то, что сделали они с Телого.
Я хочу провести это время с ней, разделить с ней ее счастье. Но я не хочу возвращаться и спать под взглядом этого динозавра. Не могу.
Я звоню ей из машины.
— Элис?
Она смотрит на меня с экрана приборной панели.
— Ты домой едешь? Я могла бы встретиться с тобой за ужином.
— Ты не знаешь, где Мария взяла ту игрушку-динозавра?
Она жмет плечами.
— Может, в одном из магазинчиков на Пролете. А что?
— Просто… – я замешкался. – Не могла бы ты сходить принести его?
— Зачем? Почему бы нам лучше не повеселиться? Я в отпуске, недавно получила свой реджу и мне так хорошо! И если ты хочешь увидеть моего динозавра, то почему ты не приедешь домой и не посмотришь на него?
— Элис, пожалуйста.
Нахмурясь, она исчезает с экрана. Через несколько минут она возвращается, держа игрушку перед камерой и тыча ею мне в лицо. Я чувствую, как участился мой пульс. В патрульной машине свежо, но меня прошибает пот, когда я вижу динозавра на экране. Я прочищаю горло.
— Что написано на ярлыке?
Насупясь, она переворачивает тварь, пробегая пальцами по игрушечному меху, и демонстрирует ярлык в камеру. Изображение нечеткое, но затем камера фокусируется и вот, ясно и четко: «Коллекционные предметы Ипсвича».
Как я и предполагал, это вовсе не игрушка.
Женщина, которая заведует «Коллекционными предметами», наверное, самая старая из всех реджувеналов, которых я когда-либо встречал. Морщины на ее лице выглядят настолько похожими на пластик, что невозможно сказать, настоящее ли это лицо или маска. Ее глаза – как запавшие маленькие синие угольки, а глядя на ее белые волосы, я думаю о свадебной фате из белого шелка. Ей, должно быть, были все девяносто, когда грянуло время реджу.
Несмотря на название, «Коллекционные предметы Ипсвича»заполнены именно игрушками: с полок таращатся куклы с разными лицами, формами тела и цветом волос на голове, некоторые из них мягкие, некоторые выполнены из твердого яркого пластика; игрушечные поезда, едущие по миниатюрным путям и выплевывающие пар из крохотных труб; фигурки героев древних фильмов и комиксов, застывшие в геройских позах: Супермэн, Дельфина, Рекс Мутинус. И – под стеллажом с вырезанными из дерева машинками – корзина, полная мягких игрушек-динозавров – и зеленых, и синих, и красных. Тираннозавр Рекс. Птеродактиль. Бронтозавр.
— У меня есть еще несколько стегозавров в подсобке.
Я вздрагиваю и поднимаю взгляд. Старуха наблюдает за мной из-за прилавка, изучает меня своими пронзительными синими глазами, как старый морщинистый гриф осматривает падаль.
Я выбираю бронтозавра и держу его за шею.
— Нет, этот подойдет.
Звенит дверной колокольчик. Раздвигаются двери магазина, и в них нерешительно входит женщина. Ее волосы собраны в пучок на затылке, а на лице нет никакого макияжа, и я даже раньше, чем она полностью проходит через двери, понимаю, что это одна из них. Мамаша.
Она прекратила принимать реджу недавно: выглядит по-прежнему свежей и молодой, несмотря на полноватость, которая появляется вместе с детьми. Но даже без баек об ужасах отказа от реджу, я понимаю, что она с собой сотворила. У нее усталый вид человека, находящегося в состоянии войны с целым миром. Ни один из нас не выглядит так и не имеет такого вот взгляда. Даже наркоманы имеют менее затравленный вид. Она пытается продолжать играть роль человека, которым она была прежде – роль актрисы или финансиста, программиста или биолога, официантки или кого-то еще, одевая одежду из своей прежней жизни, которая раньше сидела идеально, а сейчас не сидит, заставляя себя выглядеть как человек, который выходит на улицу без страха – и не преуспевая в этом.
Я замечаю пятно у нее на плече, пока она бродит между стеллажами. Оно маленькое, но сразу бросается в глаза, если знать, что ищешь: черточка зеленого цвета на кремовой блузке. Одна из вещей, которая никогда не случается ни с кем, кроме женщин с детьми. Ей не удается скрыть это, как бы сильно она ни старалась.
«Коллекционные предметы Ипсвича» и другие лавочки подобного рода – ловушка для таких, кроличья нора, ведущая в страну незаконного материнства, пятен от раздавленного гороха, звуконепроницаемых стен и тайных вылазок наружу, чтобы пополнить припасы и выжить. И если я буду достаточно долго стоять здесь, держа своего волшебного бронтозавра за шею, я смогу полностью погрузиться в эту реальность и увидеть, как наши миры накладываются друг на друга, смотреть на это странным двойным зрением – своим и тех женщин, которые научились превращать ящик от комода в колыбель и знают, как свернуть и скрепить булавками футболку, чтобы получился подгузник, а также знают, что «коллекционные предметы» – это детские игрушки.
Проскользнув к стеллажам с игрушечными поездами, она выбирает один и ставит на его прилавок. Это яркая штуковина из дерева, вагончики все разного цвета и соединены друг с другом при помощи магнитов.
— О, да, это милая вещица. Мои внуки играли с такими же поездами, когда им было чуть больше года, – говорит старуха, взяв поезд в руки.
Мамаша ничего не отвечает, протянув лишь запястье, чтобы получить сдачу и смотря на поезд. Ее пальцы нервно теребят сине-желтый локомотив.
Я подхожу к прилавку.
— Готов поспорить, вы много таких продали.
Мамаша дергается. Секунду мне кажется, что она вот-вот бросится бежать, но она остается на месте.
Глаза старухи поворачиваются в мою сторону. Невероятно осведомленные глубоко запавшие синие ядра.
— Немного и не сейчас. Сейчас немногие увлекаются коллекционированием такого рода вещей. Не сейчас.
Расчет произведен. Женщина, не оборачиваясь, выметается из магазина. Я смотрю, как она уходит.
— Сорок семь за этого динозавра, если берете, – говорит старуха таким тоном, будто уже знает, что не беру.
Я же не коллекционер.
Ночь. Новые схватки с незаконным материнством. Младенцы – повсюду, выскакивают, как поганки после дождя. Я больше не могу продолжать это делать. Мне даже пришлось покинуть место последнего вызова, прежде чем прибудет команда зачистки. Прервал цепь доказательств, но что мне поделать, если всюду, куда бы я ни пришел, мир детей вспарывает реальность вокруг меня. И дыни, и гороховые стручки, и плодородные матки открываются и изрыгают младенцев на землю. Мы тонем в младенцах. Джунгли, кажется, просто кипят от них – от женщин, прячущихся в чаще пригородов, и, когда я пулей лечу вдоль линий маглайна по своим кровавым поручениям, джунгли тянутся ко мне снизу своими извивающимися побегами.
Адрес той мамаши – на дисплее моей патрульной машины. Сейчас она прячется. Вернулась в свою кроличью нору. Задраила люк над головой и затаилась со своим потомством, воссоединенная с подпольем женщин, решивших скопом убить себя ради того, чтобы иметь возможность ощениться. Вернулась в духоту запертых дверей и обгаженных подгузников, в сообщество матерей, дарящих наборы поездов маленьким созданиям, которые играют с ними – вместо того, чтобы ставить на прикроватный столик и заставлять тебя смотреть на них каждый чертов день.
Женщина-коллекционер. Я удерживаюсь от того, чтобы напасть на нее. Мне кажется, что это будет нечестно. Я должен выждать, когда она совершит свою ошибку, прежде чем шлепнуть ее детей. Но осознание того, что она там, приятно щекочет мои мысли, я снова и снова ловлю себя на том, что тянусь к клавиатуре и начинаю вводить ее адрес в навигаторе.
Но вот приходит очередной вызов, очередная зачистка, и я позволяю себе притвориться, что не знаю о ней, что не проникал в ее норку-укрытие и не могу теперь заглянуть к ней, когда пожелаю. Женщина, о которой мы не знаем – пока еще. Женщина, которая не допустила ошибки – пока еще. Вместо этого я несусь по рельсам на очередной вызов, прорезаясь сквозь верхние ярусы джунглей в тех местах, где они охватили линию, рвусь вершить судьбы женщин, которые были менее удачливы и умны, чем та, которой нравится коллекционировать. Они удерживали меня какое-то время, но в конце, припаркованный над морским берегом, слыша визгливые крики обезьян из джунглей и капли дождя, шпаклюющие ветровое стекло, я вбиваю адрес коллекционерши.
Я просто проеду мимо.
Должно быть, это был богатый дом – во времена до начала изоляции парниковых газов. До того, как мы все забрались высоко в сияющий воздух спиралей и суперкластеров. Но сейчас он существует на самом краю того, что осталось от пригородов. Я удивлюсь, если в доме до сих пор есть электричество и работают любые другие сервисы. Со всех сторон его окружают, охватывают джунгли. Дорога к дому, вдали от маглайнов и служебных магистралей, вся разломана, продырявлена и завалена вторгшимися на нее деревьями. Она умна. Она так близко к диким джунглям, как это только возможно для жизни. Дальше – только путаница теней и зеленая тьма. Обезьяны улепётывают прочь от света, распыляемого во тьму моими фарами. Другие дома вокруг нее уже давно покинуты. Со дня на день они полностью прекратят обслуживать весь этот район, и он зарастет, окончательно поглотится джунглями через пару ближайших лет, когда будут задействованы последние спирали.
Я некоторое время сижу напротив дома и рассматриваю его. Она умна, живя на отшибе. Нет соседей, которые могли бы услышать детский рёв. Но, если подумать, она могла бы быть поумней и уйти в джунгли совсем, и жить там с мартышками, которые тоже не в состоянии удержаться от того, чтобы не плодиться. Похоже, в конце концов, даже эти сумасшедшие дамочки остаются людьми: они не могут покинуть цивилизованный мир. Или просто не знают, как это сделать.
Я выхожу из машины, вынимаю мой «Грейндж» и бью ногой в дверь.
Когда я вламываюсь внутрь, она поднимает взгляд со своего места за кухонным столом. Она даже не удивлена, а лишь выглядит немного поникшей, вот и все. Как будто она всё это время знала, что так произойдет. Умная попалась, как я и говорил.
Из другой комнаты вбегает ребенок, привлеченный произведенным мною шумом. Маленькое кучерявое существо, волосы у которого отросли такие же длинные, как у нее, оно останавливается и пялится на меня. Мы пялимся друг на друга, затем оно поворачивается к матери и карабкается к ней на колени.
— Что-ж, давайте. Сделайте это. – Женщина закрывает глаза.
Я навожу мой «Грейндж», мое 12-миллиметровое ручное орудие. Прицеливаюсь в детеныша. Дамочка обвивает его своими руками. Не получится чисто выстрелить – я прострелю ребенка насквозь и завалю мамашу. Я пытаюсь выбрать другой ракурс, безрезультатно.
— Чего вы ждете? – она открывает глаза и смотрит на меня.
Мы какое-то время пялимся друг на друга.
— Я видел вас в магазине игрушек. Пару дней назад.
Она снова закрывает глаза, покаянно, сожалея о своей ошибке. Ребенка она не выпускает из рук. Я мог бы просто забрать его из ее рук, бросить на пол и пристрелить. Но я не делаю этого. Ее глаза по прежнему закрыты.
— Почему вы делаете это? – спрашиваю я.
Ее глаза снова раскрыты. Она сбита с толку. Я ломаю сценарий, который она прокручивала у себя в голове, наверное, тысячу раз – должна была это делать. Должна была подозревать, что этот день придет однажды. Но вот я здесь, совсем один, и ее ребенок еще не мертв. А я продолжаю задавать ей вопросы.
— Почему вы продолжаете заводить детей?
Она просто таращится на меня. Ребенок извивается на ней и пытается начать кормиться. Она немного приподнимает блузу, и детеныш ныряет под нее. Я вижу свисающие округлости грудей дамочки, эти тяжелые раскачивающиеся молочные железы, на вид гораздо более крупные, чем я помню их по магазину, когда они были скрыты под бюстгальтером и блузкой. Они висят, а детеныш сосет их. Женщина просто таращится на меня. Она на своего рода автопилоте, кормя детеныша последним обедом.
Я снимаю шляпу, кладу ее на стол и сажусь. Кладу на стол и «Грейндж». Просто мне кажется не слишком правильным разносить на куски сосунка во время его кормления грудью. Я достаю сигарету и закуриваю. Делаю затяжку. Женщина смотрит на меня, как смотрят на хищника. Я делаю еще одну затяжку и предлагаю ей сигарету.
— Будете?
— Нет. – дергает она головой в сторону детеныша.
— Ах, верно, – киваю я и ухмыляюсь. – Вредно для новых легких. Я слышал однажды об этом. Не помню, где и когда.
— Чего вы ждете? – Она смотрит на меня.
Я опускаю взгляд на свой пистолет, лежащий на столе. Тяжелый механизм из стали, оружие-монстр. 12-миллиметровое ручное безоткатное орудие «Грейндж», стандартный выпуск. Останавливает обезумевшего наркомана с ходу. Разносит ему чертово сердце, если стрелять правильно. А младенца – буквально распыляет.
— Вы прекращаете принимать реджу, чтобы завести ребенка, верно?
— Это просто консервант, – жмет она плечами. – Они не должны так поступать из-за реджу.
— Но иначе у нас будет чертова проблема с популяцией, разве нет?
Она опять жмет плечами.
Пушка лежит на столе между нами. Ее взгляд скользит от пушки ко мне и снова к пушке. Я затягиваюсь сигаретой. Я могу сказать, о чем она думает, глядя на это старое стальное ручное орудие, лежащее на ее столе. Ей, конечно, не дотянуться до пушки, но она в отчаянии, так что для нее это расстояние может быть гораздо, гораздо ближе. Почти в пределах досягаемости. Почти.
Ее взгляд возвращается ко мне.
— Почему вы просто не покончите с этим?
Теперь моя очередь пожимать плечами. На самом деле, у меня нет ответа. Мне следовало бы сделать снимки и запереть ее в машине, и шлепнуть детеныша, и вызвать отряд зачистки, но вот мы сидим. В ее глазах слезы. Я смотрю, как она плачет. Ее молочные железы и толстые конечности, и ее жутковатая мудрость, происходящая, может быть, от осознания того, что она не бессмертна. Полный контраст с Элис, с ее нежной-нежной кожей и высокими прекрасными грудями. Эта женщина плодовита. Плодородные бедра, груди и живот, окруженные ее захламленной кухней и джунглями снаружи. Пажити жизни. Она кажется частью всего этого, сырым созданием самой Геи[7].
Динозавром.
Мне бы следовало надеть на нее наручники. Я схватил ее и ее ребенка. Мне бы следовало пристрелить детеныша. Но я не сделал этого. Вместо этого я чувствую эрекцию. Она нисколько не красива, а у меня встал. Она отвисшая, она круглая, она сисястая, толстобёдрая и неряшливая, а я едва могу сидеть оттого, что мне вдруг стало тесно в штанах. Я снова затягиваюсь сигаретой.
— Знаете ли, я уже давно делаю эту работу. – Она тупо смотрит на меня, ничего не говоря. – И мне всегда хотелось узнать, почему вы, женщины, делаете это, – Я киваю на ребенка. Оно уже выбралось из-под ее груди, и теперь стала видна вся эта отвисшая штука целиком, с ее тяжелым соском. Она не стала прикрываться. Когда я поднимаю взгляд, я вижу, что она наблюдает, как я смотрю на ее грудь. Ребенок слезает на пол и тоже смотрит на меня серьезным взглядом. Я гадаю, может ли оно чувствовать напряжение, повисшее в помещении. Знает ли оно, что сейчас будет с ним. – Почему дети? Правда, почему?
Она сжимает губы. Думаю, я вижу гнев в ее затянутых слезами глазах, ярость на то, что я играю с ней. На то, что я сижу здесь, говорю с ней, а «Грейндж» лежит на ее грязном столе. Но затем ее взгляд опускается на эту пушку, и я почти слышу звук шестеренок у нее в голове. Вычисления. Волчица готовится к атаке.
Она глубоко вздыхает и придвигается вперед вместе с креслом.
— Я просто хотела ребенка, всегда, с тех самых пор, как я была маленькой девочкой.
— Играли с куклами, со всеми этими… «коллекционными предметами»?
— Да, наверное. – Она делает паузу, а ее взгляд возвращается к пушке. – Да, наверное, играла. У меня была маленькая пластиковая куколка, и я обычно одевала ее в разные наряды. И поила ее чаем. Ну, знаете, мы готовили чай, и я лила немного чая ей на лицо, делая вид, что она пьет. Кукла была не ахти. С голосовым вводом, но весьма бедным репертуаром диалогов. Наподобие: «Пойдем за покупками?» – «Окей, а зачем?» – «За часами» – «Я люблю часы!». Но я любила эту куклу. И однажды я назвала ее своей деткой, не знаю, почему я это сделала, но я это сказала, а кукла ответила мне: Я люблю тебя, мамочка».
Когда она это произносит, ее глаза наполняются влагой.
— Я просто знала, что хочу ребенка. Я играла с ней всё время, а она притворялась моей деткой, а потом моя мать нас застукала за этим занятием и сказала, что я глупая девочка и не должна так говорить, что девочки больше не заводят детей. И она забрала у меня куклу.
Оно[8] передвигает кубики по полу под столом. Составляет из них стопку, разбирает ее. Ловит мой взгляд. У детеныша синие глаза и застенчивая улыбка, от которой я дергаюсь. И еще раз. А потом оно выкарабкивается из-под стола и зарывается лицом среди грудей мамаши, прячась от меня. Косится на меня, хихикает и снова прячется.
— Кто отец? – киваю я на ребенка.
Ее лицо каменеет.
— Я не знаю. Я получила образец спермы, отправленный мне парнем, которого я нашла в Сети. Я удалила всю информацию о нем сразу же, как получила образец.
— Плохо. Всё могло бы выйти лучшим образом, если бы вы поддерживали связь.
— Лучшим образом для вас.
— Так я и сказал. – Замечаю, что пепел удлинился и безвольным тонким серым пенисом свисает с кончика сигареты. – Я так и не уловил смысла того, что вы говорили про реджу.
Ни с того, ни с сего, она вдруг смеется, даже светлеет лицом.
— Потому что я не настолько влюблена в себя, чтобы просто хотеть жить вечно, что непонятного?
— И что вы собирались делать? Держать это в доме, пока…
— Ее, – перебивает вдруг она. – Держать ее в доме. Она девочка и зовут ее Мелани.
Услышав свое имя, ребенок поднимает на меня взгляд. Она видит мою шляпу и хватает ее. Затем сползает с мамашиных коленей и тащит шляпу ко мне. Она держит шляпу на вытянутых руках, как будто предлагая ее мне. Я пытаюсь взять шляпу, но она тянет ее на себя.
— Она хочет надеть ее вам на голову.
Я смущенно гляжу на дамочку. На ее лице легкая и печальная улыбка.
— Это игра, в которую она любит играть. Ей нравится надевать мне шляпы на голову.
Я снова гляжу на девочку. Она нервничает, держа шляпу. Со смыслом что-то мне бурчит и приглашающее помахивает шляпой. Я наклоняюсь. Девочка надевает шляпу мне на голову и широко улыбается. Я выпрямляюсь и поправляю шляпу.
— Вы улыбаетесь, – говорит женщина.
Я смотрю на нее.
— Она прикольная.
— Она вам нравится, не так ли?
Я снова смотрю на девочку, размышляя.
— Не могу сказать. Я раньше на них и не смотрел толком.
— Лжец.
Моя сигарета мертва. Я тушу ее о кухонный стол. Она смотрит на это, хмурится, видимо, злясь на то, что я пачкаю ее и без того грязный стол, но потом она, похоже, вспоминает о пушке. Вспоминаю и я. По моей спине пробегают мурашки. На какой-то момент я утратил бдительность, когда наклонялся к девочке. Я уже мог бы быть трупом. Забавно, как мы забываем, вспоминаем и снова забываем такие вещи. Мы оба, я и эта дамочка. Одну минуту мы мило беседуем, а в следующую – ждем, что начнется бойня.
А дамочка выглядит, будто у нее свидание. Она храбрая, это видно. Можно было проследить, как это в ней выходит наружу и снова прячется – до того, как она вспомнит о пушке, и после этого. В ней как будто бы сменяют друг друга разные личности: живая, думающая, вспоминающая, а затем – бам! – она сидит на кухне, полной покрытых струпьями грязи тарелок, кофейными кругами на столешнице и копом с ручным орудием, сидящим за кухонным столом.
Я поджигаю очередную сигарету.
— Вы не пропускаете прием реджу?
— Нет, нисколько. – Она смотрит на свою дочь, держит ее за руки.
Я выпускаю клубящуюся струйку дыма изо рта.
— Но ведь вам не удалось бы выкрутиться, это безумие. Вы должны бросить реджу; вы должны найти донора спермы, который захотел бы тоже бросить реджу, так два человека убивают себя ради ребенка; вы должны в одиночестве родить ребенка, а затем вам нужно его прятать. В конце концов, вам понадобится ID-карта, чтобы снова начать реджу, потому что никто не будет давать дозу пациенту без документов. И при этом вы прекрасно знаете, что ничего из этого не сработает. Но вы все равно делаете это.
— У меня могло бы получиться. – Она поднимает на меня хмурый взгляд.
— Но не получилось.
Бам. Она снова возвращается на кухню. Проваливается в свое кресло, обнимая ребенка.
— Так почему же вы просто не поторопитесь и не сделаете это?
Я жму плечами.
— Мне просто стало любопытно, о чем же вы, детные, думаете.
Она смотрит на меня. Жестко. Разгневанно.
— Знаете, о чем я думаю? Я думаю, что мы нуждаемся в чем-то новом. Я прожила сто восемнадцать лет, и я думаю, что это не просто ради себя самой. Я думаю, что хочу ребенка и хочу видеть, что видит она сегодня, когда просыпается, и что она узнает и увидит своими глазами из того, чего никогда прежде не видела я, потому что это – что-то действительно, по-настоящему новое. Я люблю смотреть на вещи через ее глазёнки, а не через такие мертвые глаза, как у вас.
— У меня не мертвые глаза.
— Взгляните в зеркало. У вас у всех мертвые глаза.
— Мне сто пятьдесят, и я чувствую себя так же хорошо, как в первый день.
— Держу пари, вы этого даже не помните. Никто не помнит. – Ее взгляд снова направлен на пушку, но потом возвращается ко мне. – Но я помню. Теперь. И это в тысячу раз лучше, чем жить вечно.
— Жить вместе с ребенком и всем этим? – Я кривлюсь.
— Вам этого не понять. Никому из вас.
Я отвожу взгляд. Не знаю, почему. Это же я парень с пушкой, я владею ситуацией, но она смотрит на меня, и что-то сдавливает у меня внутри, когда она говорит всё это. Будь у меня воображение, я бы сказал, что это какая-то часть от той первобытной обезьяны пытается вытащить себя наружу из грязи и заставить меня услышать ее. Что-то от тех существ, которыми мы были прежде. Я смотрю на ребенка – девочку – и она смотрит на меня. Я гадаю, все ли они умеют делать этот трюк с шляпой, или только вот эта одна такая особенная. Всем ли им нравится надевать шляпы на головы их убийц. Она улыбается мне и снова прячет голову под рукой матери. Взгляд женщины прикован к моей пушке.
— Хотите пристрелить меня? – спрашиваю я.
— Нет, – поднимает она взгляд.
— Да ладно, скажите правду. – Я изображаю легкую ухмылку.
Ее глаза сужаются.
— Я разнесла бы вам голову, если бы могла.
Я чувствую внезапную усталость. Мне уже наплевать. Меня тошнит от грязных кухонь, тёмных комнат и запаха грязных самодельных подгузников. Я толкаю «Грейндж» поближе к ней.
— Вперед. Хотите забрать одну старую жизнь, чтобы сохранить ту, которая даже не продлится? Я буду жить вечно, а эта маленькая девочка не проживет и семидесяти лет, даже если ей крупно повезет – а ей не повезет – а вы уже практически мертвы. Но вы хотите прервать мою жизнь? – Я чувствую себя стоящим на краю пропасти. Вижу, как возможные варианты будущего кипят вокруг меня. – Попробуйте.
— О чем вы?
— Я даю вам шанс. Хотите им воспользоваться? – Я толкаю «Грейндж» еще ближе, искушая ее. Я чувствую трепет. Голова легкая, почти до головокружения. Адреналин бушует во мне. Я толкаю «Грейндж» еще ближе к ней, уже даже не будучи уверенным, то ли я буду бороться с ней за пушку, то ли я позволю ей схватить ее. – Вот ваш шанс.
Без предупреждения, она бросается через стол. Ребенок вылетает из ее рук. Ее пальцы дотрагиваются до оружия в тот же самый момент, когда я отдергиваю пушку. Она снова делает выпад через стол, царапая его ногтями. Я вскакиваю, роняя свое кресло, ухожу из зоны досягаемости. Она тянется к оружию растопыренными пальцами и отчаянно пытается схватить, хотя уже знает, что проиграла. Я наставляю пушку на нее.
Она таращится на меня, затем опускает лицо на стол и рыдает.
Девочка тоже плачет. Она сидит на полу и ревет, ее маленькое лицо сморщилось и покраснело, она плачет вместе со своей матерью, которая отдала всю себя в этой борьбе за мою пушку: все свои надежды, все годы скрытого служения этим надеждам, всё ее стремление защитить свое потомство, всё без остатка. И вот она лежит, неуклюже растянувшись на грязном столе, и плачет, а ее дочь ревет на полу. Продолжает всё кричать и кричать.
Я целюсь в девочку из «Грейнджа». Теперь она беззащитна. Она визжит и протягивает руки к своей матери, но мать не встает. Она просто протягивает руки, ожидая, что ее возьмет на руки и обнимет женщина, которая уже ничего не сможет ей дать. Девочка не замечает ни меня, ни пушки.
Один выстрел – и ее нет, только дыра в затылке и мозги на стене, похожие на спагетти – и этот плач прекратится и всё, что останется, это пороховая гарь и вызов зачистки.
Но я не стреляю.
Вместо этого, я убираю «Грейндж» в кобуру и выхожу через дверь, оставляя их с их слезами, их грязью и их жизнями.
Снаружи снова льет дождь. Тонкие нити воды струятся с карнизов и разбрызгиваются на земле. Джунгли кипят вокруг меня обезьяньим щебетом. Я поднимаю воротник и поправляю свою шляпу. Я практически не слышу плач позади себя.
Может быть, у них получится. Всё возможно. Возможно, ребенок дотянет до восемнадцати, будет получать реджу с черного рынка и доживет до ста пятидесяти. Более вероятно, что через шесть месяцев, или через год, или через два, или десять лет, коп сломает эту дверь и шлепнет ребенка. Но это буду не я.
Я бегу к моей патрульной машине, шлёпая по мокрой грязи и продираясь через вьющиеся лианы, и, впервые за долгое время, дождь кажется мне новым.