Мы стоим над бездыханным телом, еще не понимая, что тело это — Дар, покинувший нас, добровольно ушедший от нас.
А во дворе надсадно воет сирена «Скорой помощи». Люди в белых халатах оттирают нас с Кошкой от тела Дара, хватают его, волокут, всаживают в него шприц с желтой дрянью, пишут бумажки, укладывают свободную от души оболочку человека на носилки и увозят под победно-тревожный клич сирены. «Скорую» вызвала Инна Инина, и говорить мне с нею не о чем.
Санька все спит, но уже у себя. Стас все так же бдительно сидит над ним. В клинике откачивают Дара, прикалывая блудную его душу к хилому телу кривыми иглами капельниц.
А у меня звонит телефон, и в трубке булькает медовый голос заведующего редакцией. Он рассыпается в комплиментах, благодарит за прекрасно проведенный вечер, выражает надежду на до-олгую теперь дружбу. И еще что-то такое странное говорит: «Никогда… первый раз в жизни…»
Ладно, это все лирика, это мимо ушей. А вот что стоит внимания: в Доме литераторов соберутся сегодня местные мэтры, и он хотел бы познакомить меня с ними. Надо соглашаться — они влиятельны здесь, эти лауреаты и дипломанты конкурсов, объявленных совхозом «Маяк» или рыбодобывающим объединением «Мертвое море». У них тут все схвачено, мне с ними еще встречаться и встречаться… Да и просто любопытно поглядеть на человека, зарезавшего сборник стихов Дара, на деятеля, гневно написавшего поверх названия сатирической пьесы Лешего наимудрый приговор: «Этот автор не любит свою советскую родину!» Все они будут.
Издатель встречает меня у порога и ведет к столику, расположенному в уютной нише. Вроде и кабинет, а весь зал видно. Удобно. Мой спутник чувствует себя именинником, представляя коллегам очаровательную (чего там, так и есть) двадцатидвухлетнюю девушку, он победно-лукаво потупляет глазки, намекая этак «я, конечно, джентльмен, забочусь о репутации дамы, но…» Мэтры слегка удивлены — я ловлю на себе их взгляды, тут же переносящиеся на обширное пузо издателя. Нас сравнивают.
Через три минуты меня уже называют «наше юное прелестное дитя», бурно радуются, когда мне удается сказать что-либо не очень глупое. Издатель горделиво и многозначительно поглядывает на коллег, мол — я говорил! умничка! Ну-ну.
Вот только теперь я поняла, почему Лицей наш — женский. Эти литературные генералы (ну, пусть полковники) двадцатилетних пацанов за пивом бы гоняли, фигурально выражаясь. А тут сидят, слушают почтительно, ручку целуют. Благодать. Все идет, как по маслу.
Ну да, ну конечно, это несколько странно — молодые таланты? В нашем богоспасаемом городе? удачная шутка… да нет же, дитя мое, мы, конечно, посмотрим вашу подборочку. Как славно выходит — издатель здесь. Издатель ведь не возражает? Тот солидно поразмыслил и высказался в том смысле, что сборничек листиков на шесть, брошюрочку под скрепочку (как на шесть?! у меня же двадцать листов подобрано!) издательство вполне потянет вне плана, тем более и постановление такое есть о работе с молодыми. А секретарь секции Союза писателей не возражает? Еще бы он возражал после четвертой рюмки водки! Ну и чудненько. А кстати, сейчас подойдет один наш коллега из центра, он у нас в гостях, было бы уместно дать ему подзаработать, на юге деньги тают так быстро. Сколько уважаемый издатель может заплатить за рецензию? Рубликов восемьдесят? Совсем хорошо. Нет, Олечка, вы только не обижайтесь, мы понимаем — проделана огромная работа по сбору всех этих опусов, но не может же издательство написать на книжке «Составитель Оля». Кто такая Оля? Почему Оля? Зачем Оля? А напишем мы составителем… а вот уважаемого секретаря секции. И ему деньжата не лишние, он у нас только что квартиру новую получил, обставлять надо, хе-хе… представительно будет: составитель — член СП, рецензент — само собой. А вот и он! Добрый день, коллега, мы рады. В Москве, я полагаю, дожди и слякоть? А у нас купаются вовсю, почему бы нам на побережье не съездить? Голубчик, закажите машины.
Я уже не слушала. И не знала, куда деваться от иронического прищура известного столичного критика, который Сел напротив. Нет, ну какого черта? Почему я постоянно спотыкаюсь об этого человека? Хорошо себе представляю, что он должен обо мне думать: ушлая девица, лихо пробивающаяся в литературу специфически женским способом. Сидит вот, мэтров охмуряет…
От чувства неловкости я залилась румянцем и принялась дерзить. Мэтры умилились. А я ощутила на плече крепкую сухую руку.
За спиной стоял Сабаневский.
Он обвел моих собеседников строгим взором и на ухо, но так, чтобы все слышали, поинтересовался:
— У тебя какие-то проблемы или мне показалось?
— Да нет, Сабаневский, все в порядке.
— Если что, я рядом.
И удалился с достоинством.
Литературные полковники приуныли на глазах. Они больше не называли меня прелестным дитем. И они не пригласили меня на прогулку, а поспешили договориться с критиком о рецензии и передать ему папку со сборником по материалам семинара. Атмосфера беседы явно похолодала градусов на пять. Честно говоря, я не знала, благодарить мне Сабаневского за его неожиданное вмешательство или проклинать. Будем жить, будем видеть.
А сейчас у меня есть более неотложные дела. Надо заглянуть в клинику, как там Дар.
Несчастный дружок мой лежит в реанимационной. На голубоватой подушке закостенело шафранного цвета лицо. На глазах — круги теней, как смертные пятаки. Печень посадил, идиот. Возни ему теперь с ней будет… Тонкая рука Дара уложена под капельницей, в нитевидную вену льется какая-то химическая дрянь. Потерпи, дружок, мне бы только ночи дождаться.
А темнеет в этих краях рано, так что уже в восемь часов я смогла вылететь из окна своей мансарды, держа курс на юго-восток. Естественно, на подаренной Кешкой метле.
«Доброй ночи!» — вежливо свистнула серая сова, планируя на мягких крыльях.
«Доброй ночи!» — веселый многоголосый писк стайки летучих мышей.
«Доброй ночи!» — знакомая сильфида приветливо помахала рукой и унеслась, треща стрекозиными крылышками.
Доброй всем ночи!
И вам, мэтры, тоже… Я увидела их на берегу. Они уже покончили с шашлыками, десертом, белым вином и просто лежали у крошечного костерка, молча слушая море. Грустные такие… А московской знаменитости среди них не было. Я сделала круг, снижаясь.
А вот и наш столичный гость. Он ушел от своих коллег довольно далеко по берегу, за гигантские валуны и сидел теперь на плоском камне, выступающем из воды. Он обнимал обнаженные плечи женщины, сидящей рядом, целовал ее очень осторожно, закрывая ее лицо белыми прядями своих волос.
Я не хотела этого, но на вираже увидела ее профиль. И чуть было не кувыркнулась в ночное море. С известным критиком, столичной знаменитостью целовалась зеленоокая сестра моя нереида.
Мне пришлось сделать вынужденную посадку на высоком обрыве мыса Меганом: пошла на таран глупая чайка, целясь прямо в глаза железным клювом. Самая зловредная для авиации птица…
Далее я медленно облетала заповедные места. Эдельвейс с вершины Карадага, горсть терновника с куста, из-под корней которого бьет теплый ключ, кисть дикого винограда с Медведь-горы, бутылка коллекционного «Ай-Даниля» из векового погреба, капли вечерней росы, нанизанные на паутинку, снятую с можжевельника… Почти все нужное для лекарства Дару я собрала. Теперь бы еще каплю меда и каплю яда.
И, склонившись над постелью спящей Женщины Рыжее Лето, я сняла с ее губ медовое дыхание. Ну, а к кому за ядом обращаться — известно…
Но Темной Звезды дома не оказалось. Что ж, мне не сложно найти ее: я полетела, ловя едва заметный запах духов «Русская кожа».
Луна сегодня яростная. Ее свет насыщен колдовской силой, искрится и дрожит, обрушиваясь на площадь перед старым армянским собором, закрытым еще в тридцатых. С той поры здание скорбно молчит, закутавшись в траур, словно гордая горянка.
Площадь залита живым серебром лунного света, но вокруг коленопреклоненной перед собором Темной Звезды лежит черный круг мрака. Женщина молчит, низко опустив голову, сложив ладони перед грудью.
Веянием воздуха я скользнула над ее годовой, подхватив на лету одинокую слезу с кончиков ресниц. Это покрепче любого яда будет. Такие слезы дорогого стоят.
Ох, братцы мои, что-то я ничего не понимаю!
В мерцании синего больничного ночника я сняла с капельницы флакон, заменив его точно таким же, но с моим зельем. И в жиды Дара потекли синева терпкого терновника, горечь эдельвейса, хмель винограда, мед лета и слеза зимы. Только будь жив, Дар. А там… Прорвемся.
А Стас посмотрел на меня измученно и сказал:
— Слушай, ему нельзя больше, сопьется.
— Больше и не надо. Как он?
— Да как? Проснется, стакан хватит, жилетку мне обплачет и опять спит. Третьи сутки уж вот так.
— Ну посиди с ним еще немножко, в очередь с Кешкой. Я придумаю что-нибудь.
А в самом деле — что делать с ним, бесталанным моим Санькой? Не в том смысле, что без таланта, а без талана он у нас, без счастья, удачи.
Вот раньше толково было заведено — монастырь. Любой человек мог попросить там убежища. Просто прийти и остаться жить. На какое время сам поведает. Совсем необязательно принимать послух, а уж тем паче постриг. Это удел избранных. А мирянин же просто входил в уклад жизни монастыря. То есть поднимался с постели узкой и жесткой на рассвете, завтракал молоком и хлебом, службу стоял, потом уроки работал — сено косил, воду носил, дрова колол, слушал колокол, трапезничал, да и снова во храм. Пост держал, духовное чтение слушал. Почти аскеза. Простой, спокойный уставов жизни, простая здоровая пища, и мысли такие же. Душа ведь — она в теле обитает. А при таком распорядке тело отдыхало, нервы успокаивались, и душа в равновесие приходила. Были, были такие обители. Как мы бы сейчас сказали реабилитационная психотерапия. Иному страдальцу и жития в обители не требовалось — помолиться бы только в тишине и благости, с батюшкой побеседовать, да и довольно для спокойствия душевного.
А теперь что? Психушка? Уж лучше сразу — головою в омут.
Надо думать. Саньке необходимо отдохнуть, прийти в себя, разумом укрепиться. Эх, почему у меня нет личного необитаемого острова! Какой бы я там санаторий для таких вот случаев отгрохала! Сидел бы Санька у меня сейчас на террасе над морем, пил настоящий мокко и слушал Моцарта… через неделю был бы как новенький.
Утром совершенно неожиданно позвонил московский гость. Сухо попросил проводить его к поезду — нужно, де, переговорить.
Ну, переговорили. Отдал он мне рецензию на сборник, высказал несколько замечаний. А когда прощались мы у вагона, вдруг тронул длинными пальцами мою щеку и сказал нежно:
— Вэдмэнятко…
Поезд вильнул хвостом на дальней стрелке, а я все глядела ему вслед.
Вэдмэнятко… Невозможно перевести это украинское слово. Совсем маленькая ведьмочка. Ну совсем.
Оно, конечно, за комплимент спасибо, а только мне пора наведаться в клинику. Но прежде чем незримо появиться в реанимационной палате, я заглянула в кабинет главного врача. Интересно мне было, что он там понаписал в истории болезни, и не требуется ли эти записи маленько исправить.
Перед взбешенным главным врачом сидели двое перепуганных людей. Старые знакомые… Врач ломал в руках коробок спичек и говорил торопливо, словно надеясь все-таки уломать упрямых собеседников:
— …Да поймите вы, странные вы какие. Не могу я этого разрешить, и не разрешу. Это возмутительно. Можете вы сообразить — в реанимации парень! С того света буквально вытащили! Как это я вас к нему пущу? Да он после вашего визита в окно сиганет! Я бы и сам прыгнул…
А они совершенно одинаковыми механическими голосами возражали, будто уверенные в конечной своей победе:
— Доктор, мы как раз и хотим, чтобы он в окна не прыгал…
— Доктор, его надо поместить как раз туда, где на окнах решетки, оттуда не выпрыгнешь…
— Доктор, там ему пару уколов сделают, он уже и сам прыгать не захочет…
— Доктор, поймите, пусть он только вот эту бумажку подпишет…
Врач хватал ртом воздух и наливался бессильным, а потому особо мучительным гневом. Наконец сорвался на крик:
— Я — медик! Доступно это для вашего понимания или нет? Я не допущу этого! Я сообщу о ваших отвратительных действиях куда следует! Вы войдете в реанимационную только через мой труп! И вообще! Я занят! Вы мешаете мне работать!
На столе главного врача вякнул телефон. Он сорвал трубку и по инерции рявкнул:
— Да! Я слушаю!
Но следующая его фраза прозвучала уже тоном ниже:
— Да… здесь… нет. Но позвольте, как это? Это черт знает что! Я буду жаловаться!
Телефонная трубка разразилась дразнилкой гудков. Врач оскалился и потряс трубку с жестоким наслаждением, как горло удавленного врага.
Потом изобразил ледяную улыбку и тихо сказал своим посетителям:
— Вон отсюда.
И что вы думаете? Они ушли! Так и пошли себе, как дуси!
А кстати, что там за бумажечку они хотели подсунуть Дару? Я, невидимая, заглянула через плечо старшего уполномоченного, который сжимал в руке влажный от его пота листок бумаги. Да-а… Полная индульгенция по форме: «Я, такой-то, претензий к таким-то не имею».
Испугались, значит. Ну как же, а вдруг их обвинят в доведении до самоубийства? Между прочим, весьма скоро они опомнятся и поймут, что бумажке этой, грамоте филькиной — грош цена. И единственное для них спасение — требовать от врача скрупулезного соблюдения одного крепко укоренившегося правила… Дело в том, что человека, спасенного после попытки самоубийства, ставят на учет у психиатра… А уж если им удастся сделать из Дарки патентованного психа, то… полная свобода действий. Можно не бояться никаких обвинений, можно, победно размахивая соответствующей бумажкой, требовать от лица общественности помещения поэта в специальное лечебное заведение, напирая на его опасность для окружающих. Соседи такое ходатайство подпишут, еще как подпишут… Соседям совсем нелишние три сотки сада возле дома Дарки.
Стоп. А ведь они чего-то такое говорили… насчет решеток на окнах…
Я бросилась обратно в клинику. Но Дара на месте не оказалось. Главного врача — тоже. Но с ним все более-менее ясно: срочно вызвали в горздравотдел. А вот куда девали Дарку?! Подать мне его немедленно!
И меня швырнуло, закрутило, перевернуло через голову и выбросило на желтый кафельный пол ванной — «помывочного пункта» психиатрического отделения клиники…
Бессильно свесив руки с набухшими венами, стоял посреди комнаты голый Дар. Казалось, уже ничто не интересует его в этом мире. Потухшими глазами смотрел он, как наполняется белая эмалевая купель — для крещения его в новую жизнь. Жизнь безнадежного психически больного. Толстая румяная санитарка пробовала воду локтем — точно как для младенца. Она обернулась, увидела меня и застыла с разинутым ртом. Потом быстро омахнулась крестным знамением. Ну этим нас не проймешь, тетенька!
Я крепко тряхнула Дара за плечо:
— Очнись! Ты меня узнаешь? Они тебя кололи? Отвечай! Хоть один укол успели сделать?
Дар с трудом разлепил ссохшиеся губы, улыбнулся жалко и прошептал:
— Оля… забери меня отсюда…
— Да конечно же, милый, за тем и пришла. Сейчас мы уйдем, Дарочка, потерпи, скоро все это кончится, все будет хорошо…
Я обняла его и осторожно подтолкнула к замазанному бедой волнистой краской окну. Щелкнули тугие шпингалеты, раскрылась рама. А за нею узорная решетка… Эстеты чертовы… А ведь не справлюсь сама.
— Дарочка, дай мне руку…
Он доверчиво протянул ладонь, глядя на свои растопыренные пальцы с любопытством идиота. Я крепко взяла его за руку, зажала в своей. И поднесла наши соединенные пальцы к железным прутьям решетки. Потек вонючий дым, закапал расплавленный металл. Соединенные наши руки — это, братцы, сила. Решетка вывалилась наружу.
Я заложила два пальца в рот и свистнула так, что листья посыпались с акаций больничного садика. Пусть еще спасибо скажут, что я им вообще этот желтый домик за высоким забором не разваляла.
Через несколько мгновений верная моя метла из омелы круто спикировала из поднебесья и зависла на уровне подоконника.
— Давай, Дар, садись… Не бойся…
А он и не думал бояться. Правда, сел по-дамски, боком. Ну, это с непривычки.
Напоследок я оглянулась на до смерти перепуганную санитарку. Она сидела на кафеле пола, зажав в руке мочалку и шевелила губами. Молитву вспомнила, что ли?
— А ты, тетенька, уходи отсюда. Коль еще молитву помнишь, так не место тебе тут.
Умница Стас — не закрыл окно в мансарде. Мне было бы несколько неловко приземляться во дворе с абсолютно голым Даром, а потом вести его по лестнице наверх.
Согласитесь, соседи могли не понять. А так нас никто и не увидел.
Я завернула Дара в одеяло, напоила горячим сладким чаем. Позвонила Стасу — пусть принесет какую-нибудь рубашку и штаны. К утру. И пусть Саньку приводит. Будем совет держать.
Я села рядом с Даром, обняла его голову, прижала к груди, шептала что-то, вязала слова бездумно — лишь бы голос мой звучал ровно и ласково, баюкая и успокаивая.
Он тыкался мне в шею жаркими сухими губами, всхлипывал и что-то бормотал, суетливо двигался, отыскивая удобное положение тела. Потом затих, прижавшись ко мне. Голова опущена, руки сложены у груди, ноги подобраны к животу… Поза младенца в чреве матери. Самая безопасная, бессознательно найденная поза…
Бедный мой, бедный… Я поцеловала зажмуренные веки. Дар вздрогнул. Потом тихо-тихо руки его поползли по моим плечам. Лицо окрасилось румянцем, затрепетали крылья ноздрей. Дар принялся исступленно целовать мои щеки, тыкаясь губами наощупь — глаз он не открывал. Его горячие пальцы мяли мои плечи, как глину, может быть желая вылепить из моего тела другое — любимое, памятное. Ведь глаз он не открывал… Да и вообще вряд ли сознавал, что делал.
Дрожащие руки Дара робко скользнули вниз и замерли, боясь окрика, а то и удара. Эх, дружочек… Это, пожалуй, единственное, что я сейчас могу для тебя сделать… Так бывает. Форма дружеской помощи, и это вовсе не цинизм. Мы ведь друзья. И не могу я отказать тебе в том, что тебе сейчас нужно, а у меня как раз имеется. Свинство это будет, и не по-дружески. Так что…
Дар ровно дышал у меня на плече, и лицо его было спокойным. А я снова не могла уснуть, лежала, глядя в потолок без мыслей, без надежды.
Перед рассветом небесная синева загустела, звезды вспыхнули ярче. С востока просочился свет, стал расти, шириться, наливаться яростным блеском. Кровавая заря. Это к ветру.
Я осторожно положила голову Дара на подушку и вылезла из-под одеяла. Пусть лучше он, когда проснется, не помнит о происшедшем. А то начнется… комплекс вины, угрызения совести, неловкости всякие.
Ему нужно хорошо поесть. Я приготовлю крепкий бульон, бифштекс с кровью. А еще полный стакан виноградного сока. И орехи.
В комнате послышалось движение. Я выглянула. Дар сидел на постели, завернувшись в простыню и недоуменно разглядывал стены моего жилища. Вид у него был совершенно здоровый, а глаза — определенно голодные.
— Привет! Завтракать будешь?
— И еще как буду… А где моя одежда? И как я сюда попал?
Я присела на край кушетки и взъерошила волосы Дара. Между пальцами шелковисто скользнула совершенно седая прядь.
— Ты, что ли, ничего не помнишь?
— Нет, ну почему… Ну, я… это… — и вдруг страшно смутился, покраснев кирпично, огнедышаще. — Я дурак, да, Оля?
— Это еще с чего?
— Я травился… пижон, мальчишка, ой, позорище… — Дар ткнулся носом в подушку и застонал.
— Брось, Дар. Бывает. Проехали. Захочешь — потом обсудим, годочков через пять. Сейчас, поверь мне, не стоит. Ну, а дальше что — помнишь?
— Дальше? Спуталось как-то. Отрывками — больница вроде… Я был в больнице?
— Был, был.
— В психушке? — вдруг с острым интересом спросил он и принялся рассматривать сгибы локтей, выискивая, очевидно, следы уколов.
— Ну, видишь ли… в психушке, можно сказать, тоже был…
— И что? Неужели меня выписали? А какое сегодня число?
— Не то чтобы выписали… Число сегодня третье. Только, знаешь, я подумала: ну чего тебе там делать? Ни родных, ни знакомых. Скучно. Вот я тебя и забрала.
Дар нюхом учуял приключение, глаза его заблестели, и он затормошил меня:
— Ну! Ну! Я же знаю! Чего ты там натворила?
— Ничего я не натворила. Договорилась со знакомыми ребятами из «Скорой», надела халат и стетоскоп, сделала умное лицо и явилась в клинику. Вошла через черный ход. Смотрю: санитарка тебя ведет по коридору. Я ей этак строго: больного перевозим в другую клинику, будьте добры проводить в машину. Она и рада стараться. Так что ребята нас прямо до дому довезли. Чистый вестерн! Похищение младенца!
Дар посмотрел на меня с сомнением. Я честно выдержала его вопрошающий взгляд, в котором бродили какие-то неясные ему самому воспоминания. Ничего, все нормально. Если и вспомнит, спишет на бред.
Дар завтракал на кухне, а я порхала вокруг него с тарелками, тарелявочками, тарелюшечками. Потом мы пили сок и неспешно беседовали. Дар бездумно водил фломастером по бумажной салфетке. Я осторожно покосилась на рисунок. На вафельной бумаге была изображена женщина с развевающимися волосами, летящая на метле.
Сердце на мгновение замерло, потом зачастило по ребрам. Я облизала вдруг пересохшие губы и с деланным равнодушием поинтересовалась:
— Чего это ты нацарапал? Маргарита, что ли?
Дар удивленно посмотрел на свое произведение, словно только сейчас сообразив, что во время разговора он рисовал.
— Что? А… ну да, кажется, Маргарита.
Рисунок я потом потихоньку стянула, чтобы не мозолил Дару глаза. Зачем мне ассоциативные связи, могущие родиться в его мозгу…
Стас и Санька появились очень рано, еще и дворники сны досматривали. В руках у Саньки был тощий рюкзак, который он осторожно поставил у двери. Стас в большом цветастом пакете принес одежку для Дара, и тот наконец смог расстаться со своим древнеримским одеянием — намотанной вокруг торса простыней.
Я угостила ребят соком. Они выпили его молча, опустив глаза долу. Мы не разговаривали — все, в общем, было ясно. Как-то вот так, ничего не обсуждая, все мы пришли к одной и той же мысли.
А поэтому вышли мы на тихую Сиреневую удочку, пересекли Почтовую и Госпитальную, прошли через пустынную площадь, поднялись в горку, неспешно проследовали Старым городом и оказались на склоне пологого холма.
Здесь кончался город. Дальше — рыжая выгоревшая степь, по которой вьется белая медовая тропинка, вьется, теряясь у горизонта, где синей грозовой тучей лежат горы.
— Ну, что ж… — я и Стас пожали друзьям руки. Стас сунул Санечке в карман сигареты и зажигалку, я — немного денег.
И они пошли. Спустились с холма и побрели белой тропкой, уходящей за край земли.
Мы долго смотрели им вслед, пока могли различать две чуть сгорбленные фигурки.
А потом вернулись в город и молча слонялись по улицам, ожидая открытия кофейни на Архивном спуске. Тетя Нина налила нам по глиняной кружке кофе, но пить его уже не хотелось, и так во рту было горько.
Стас огляделся и, жалко улыбнувшись, сказал:
— А вот там, у окна, было любимое место Дара…
— Да брось ты. Вернется, куда он денется. Мы тут еще такое шумство устроим…
— Не знаю. У меня почему-то такое чувство, будто мы проводили их навсегда.
— Перестань. Нельзя нам навсегда. Этак мы все разбежимся. И кто тут останется? Эти два поэта да издательский боров?
— Что ты несешь? Какой боров? Какие поэты?
— Да это я так… фигурально…
— Кстати… Следствие будет.
— Чего?
— Ну ты, мать, совсем уже. Дара из клиники ты похитила? Санитарка тебя там видела? Вот и соображай.
Мне стало как-то злобно весело.
— Следствие? Давай следствие. Воображаю! Да если санитарка им расскажет, как она меня видела, ее самое в психушку запрут!
— Ой, темнишь ты что-то, и я тебя совсем не понимаю…
— Плюнь, Стас. А давай мы лучше с тобой закатимся на побережье. Отдыхать-то тоже надо!
— Наконец хоть одна здравая мысль. Если поторопимся, успеем на одиннадцатичасовой троллейбус.
— Вот и славно. Беги за билетами, а я — домой, за купальником. Завтрак брать?
— Не надо! Сезон кончился, теперь на побережье перекусить свободно можно.
Дома я лихорадочно собиралась. Кинула в пляжную сумку купальник, полотенце, резиновые тапки… и вдруг руки мои опустились, хлынули слезы, и я повалилась на свою кушетку. Отчетливо встала передо мною картина: сожженная степь, белая тропа, блестящая, как лезвие ножа, и две фигурки… Ох, мальчишки!
Вы вернетесь. Вы обязательно вернетесь. Но только не дай мне бог сквозь милые ваши, любимые черты вдруг увидеть другие: старшего уполномоченного, например, или его серенького напарника, или моего издательского знакомца… Оставайтесь собой, мальчишки.
Полыхнуло синим пламенем, ударило волной кипящего воздуха, и на под мансарды с грохотом свалился роскошный письменный стол начальницы лицейской канцелярии. Сама начальница в неизменном синем костюме невозмутимо восседала за столом. Сколько ее помню — всегда вот так: сидит за столом, выложив локти, в руке вечный «паркер», в другой — надкусанное яблоко.
— Прекрати реветь, молчи, слушай! — гремнула она на меня. — Что это еще за самоедство? Ты ни в чем не виновата, никто тебя винить и не собирается. Подотри сопли, соберись и работай! У тебя вон еще два десятка гавриков. Понимаю, что тяжело. Пришлю помощницу.
Снова порыв ветра, и начальница канцелярии исчезла. Ну, за заботу, конечно, спасибо, не забывают все-таки. А вот помощница… черт его знает. Пришлют какую-нибудь грымзу, работай с ней потом.
Троллейбус тяжело мотался по горному серпантину, и сердце иногда уходило в пятки — я впервые ехала по такой дороге. А ну как загремим… костей же не соберешь. Кипарисы мне не понравились — напоминали могильные обелиски на заброшенном кладбище. Невразумительное какое-то дерево, ненастоящее. Декорация из плохой провинциальной пьесы. А море было теплым! И шастала в нем рыбья мелочь, маленькие крабики сновали на мелководье, бродили стайками прозрачные креветки, и на отмели блестел черепаховый гребень, потерянный моей зеленоокой сестрой нереидой.
Я с разбегу бухнулась в воду.«…в мировом океане. И в каждой капле будет он…» Матвей! Я вылетела из воды, словно крапивой стегнули. И мне почудилась улыбка Матвея сквозь зеленоватую толщу. Он всегда так улыбался… словно знал, что рано уйдет.
Не могу я в море… Отныне и навсегда запретно оно для меня. Так же, как запретна та белая тропа, по которой ушли Санька и Дар. Что-то много на моей душе грехов набралось…
В невеселые мои мысли вклинился радостный вопль:
— Ольга! Вот здорово! Ну мистика прямо, я тебе сегодня звонить собирался. До чего ж ты кстати!
Рядом со мной на пляжную гальку плюхнулся Славик — один из участников недавнего литературного семинара. Он весь светился от счастья встречи. Надо же…
— Нет, ты подумай! Я вообще всегда тебя страшно рад видеть, но вот сегодня ты мне позарез нужна!
Я покорно склонила голову:
— Во-первых, не ори. Людей перепугаешь. А во-вторых, что у тебя стряслось?
Славик перешел на восторженный шепот:
— Я гениальную штуку написал. Только, понимаешь, у меня сомнения вроде финал не вытянул. Посмотри, а?
— Что, прямо сейчас?
— А чего? Ты не пугайся, там немного, страничек семьдесят всего.
Он начал рыться в своей сумке. А я смотрела на него почти с ненавистью. Вот сидишь ты сейчас в одних плавках, золотистый от загара, красивый, как юный бог, жизнерадостный, как щенок, гениальную штуку написал! А потом… кто тебя знает? Вешаться начнешь, в психушку попадать, общественность тобой заинтересуется — мало ли чего еще. А я расхлебывай? У-у, ироды, что ж вы со мной-то делаете?.
Я читала Славкино произведение, а он бегал за мороженым, лимонадом, горячими чебуреками, которые поглощал Стас, ворча при этом: «Отдохнули, называется…»
— Ну, ясно, Славка. Есть тут момент благородного безумия. Но сдается мне — придется крепко пахать. Вот смотри…
И начались специальные разговоры часа на два. Мы перестали ползать по рукописи с карандашом в руках только ощутив дикий, зверский прямо голод.
Тут выяснилось, что все принесенные чебуреки Стас слопал. А я-то думаю, отчего это он лежит на солнышке пузом кверху, жмурится довольно и сарказмов не говорит, вопреки обыкновению. Но Славка оказался запасливым. Из своей сумки он извлек груши, пирожки, виноград. Мы обедали и ругались, потому что было совершенно необходимо выдрать из текста абсолютно лишний кусок, а Славка бросался грудью на его защиту и предлагал, наоборот, спорный эпизод расписать в самостоятельную сюжетную линию.
Вернулись мы в город поздно, да и то благодаря тому, что поймали на трассе какой-то случайный заблудившийся автобус. Водитель взял с нас трешку, а вез, как за червонец — с ветерком.
Я поднималась по музыкальной лестнице в мансарду, на ходу вынимая ключи из сумки. Возле моей двери сидела чрезвычайно изящная кошка. Совершенно черная, как грозовая полночь без единой звезды. Она кротко посмотрела на меня изумрудными глазищами и приветственно мурлыкнула.
— Ты откуда взялось, прелестное создание? А у меня и молока-то нет, угостить тебя нечем. И вообще, со мной ты с голоду пропадешь, я сама обедаю через раз.
Кошка недружелюбно сузила глаза и неожиданно заявила сварливым тоном:
— Ну ты долго разговоры разговаривать будешь? Открывай скорее! Я тут, на этих досках и пыльном половике полдня провела, кости ломит…
— Че-го? Это что еще за новости?
— Нет, ну ты какая-то не очень сообразительная. Тебе обещали из Лицея помощницу? Ну вот… это я и есть.
Что ж это деется… конец света.
— Ну ладно, проходи. Только молока у меня все равно нет.
— И не надо, — равнодушно сказала кошка, переступая порог. — Я кофе больше люблю.
Пришлось варить ей кофе. Она лакала его прямо из чашки, когда напиток остыл. Деликатно вытягивала грациозную шею, жмурилась, розовый язычок так и мелькал.
— Слушай, зверик, я как-то не очень понимаю…
— Это заметно.
— …ты будешь мне помогать? Каким образом? Мурлыкать по вечерам и греть ноги в стужу?
Кошка посмотрела на меня с отвращением и высказалась насчет антропоцентрического эгоизма весьма ядовито.
— …Ноги ей греть! Бобика себе заведи!
— Ну-ну, не лезь в бутылку. Я серьезно.
И тут выяснилось, что эта элегантная брюнетка, кошачье это отродье имеет степень магистра изящной словесности и является доктор хонорис кауза Барселонской академии. Ни фига себе. Это как же я ее чайной колбасой кормить стану?
В полночь барселонский доктор изводили опочить на, моей подушки, а я все сидела в кухне. Почему так пить хочется? Я залпом проглотила стакан воды из-под крана. Будто не воду выпила, а керосин — пожар внутри забушевал вовсю. Да что такое, на солнце перегрелась, не иначе… Пришлось достать из морозилки кусочек льда. Не помогает. И почему так пахнет дымом? Горим, никак?
Дым. Дым… Глаза выело, горло перехватило, полна голова дыма, дыма, дыма…
Я медленно опускаюсь на пол, шепчу что-то, и только некоторое время спустя понимаю: я произношу вслух кусок текста из последней повести Стаса, которую он начал писать, забросив пресловутый «милицейский роман». Сжег, сукин сын. Сжег рукопись. И этот…
Почему, все так сложно? Почему все наперекосяк? Почему нельзя нормально жить и работать?
Я плавно ускользаю в бред. Ясный, светлый, солнечный бред…
На двери моей мансарды — скромная, но солидная табличка: «Литературно-издательское агентство „Маргарита“». Я сижу в изысканно оформленном офисе, на столе передо мной мерцает экран видеосвязи. На экране — серьезное лицо Сабаневского. За его квадратным плечом блестит лазурь бухты Золотой Рог.
— …Прекрасно, Сабаневский! Я знала, кого посылать. Мы покупаем эту бумагу, весь транспорт. Дорого, конечно… ничего, выдержим. Отправляй как можно скорее, обещай премию за срочную доставку.
— Я понял, понял. Бумагу отправлю, а сам задержусь на пару дней. Ребята предлагают на выходные в Японию сплавать. Что тебе привезти?
— Из Японии? Ну конечно, хризантемы! А кстати, что с твоим самолетом? Ох, всегда мне эта фанера была подозрительна…
— А почему «кстати»?
— Очень просто, Сабаневский! Я подумала, что хризантемы завянут, если повезешь их «Аэрофлотом».
Сабаневский смеется:
— Да починили уже моего «Какаду»!
— Ну и прекрасно! Чао, Сабаневский! Эй, подожди!
— Что?..
— Как тебя зовут, Сабаневский? А то все по фамилии…
Сабаневский вдруг смущается и лепечет застенчиво, трогательно покраснев:
— Вова…
— Привет, Вова!
Я прекращаю разговор и обнаруживаю возле своего стола субъекта весьма поэтического вида — в клетчатой кепке и вельветовом пиджаке.
— Вы ко мне?
— А я не знаю. Я вот тут стихи принес…
— Прошу прощения, вы не согласитесь побеседовать с нашим экспертом?
— А он сечет поляну?
— Что, простите? Ах, да… Она «сечет». Она магистр и доктор Барселонской академии. Вот в ту дверь, будьте любезны, налево.
Телефон.
— …Какие могут быть разговоры, Стас. Конечно! Если ты так считаешь, назначай стипендию! Да при чем тут я? Позвони в бухгалтерию и выписывай чек. Пусть себе этот гений из глубинки спокойно ваяет свой эпос!
Курьер из типографий. Улыбается, кладет мне на стол свеженький, тепленький, красочкой пахнущий сборник стихов Дара. Я заказываю корзину цветов и прошу курьера заехать к Дару, вручить книгу и розы.
Факс. «Срочно встречайте делегацию Непала. Вылетели Катманду час назад». Встретим, какие проблемы. Я посылаю в аэропорт микроавтобус «Тойота» — делегация большая. Гостей отвезут прямо на перевал, в наш Дом творчества, пусть отдохнут. Баньку им с дороги… А уж все официальности завтра.
Видеосвязь. Флорида. Санька смеется и приветливо машет рукой. Загорел, черт, посвежел. Хорош!
— Хэлло-о, Оля! Все о'кей! Я подписал контракт с издателем! Условия фифти-фифти. Вэлл?
— Вэлл, вэлл! А когда я рукопись получу?
— А я тебе ее завтра по спейсу пошлю!
— Как же, дождешься от тебя…
— Не ворчи! Я тебе ананасов привезу…
— Поперек горла мне твои ананасы! Сабаневский на прошлой неделе индийцев встречал, так все кладовые базы ананасами забил! Он почему-то думал, что индийцы исключительно ананасами питаются…
— А они что?
— Ничего! Шашлыки за милую душу потребляют! За ушами трещит…
…Я смотрю в зеркало, трогаю пальцами родинку на щеке. Со временем она превратится в огромную бородавку. Все правильно, каждая порядочная ведьма к старости становится Бабой-Ягой и должна воспитать себе приличную бородавку. И чтоб из нее волосы росли… А черная кошка у меня уже есть.
Я спускаюсь по лестнице, спотыкаясь на каждой ступеньке. По привычке заглядываю в Кешкино окно, которое, как всегда, распахнуто. Кешка в одних плавках сидит у стола, согнув спину. Вырос… этот стол для него уже низок. Худущий, Господи… все позвонки торчат.
Я перешагнула низкий подоконник, неслышно подошла к мальчишке сзади, заглянула через плечо. Кешка старательно выводил большие круглые буквы. Я, придерживая дыхание, прочитала:
РАССКАЗКА № 2. Странности Каранта.
Берендес явился в дом к Каранту. Садится Берендес в Главное Кресло, закидывает ногу на ногу, переплетает руки на груди. Неизвестно откуда появляется третья нога, он закидывает ее поверх ног и, удивляясь, смотрит на входящего Каранта.
Карант указывает на ноги Берендеса:
— Ты болен?
Берендес резко отворачивается.
— Тебя, я тебя не знаю, и никогда в жизни не узнаю!
Карант (растопыривая руки): Почему, ужасный незнакомец?
Берендес (шевеля копчиком): А потому! Я заболел, а ты — француз.
Карант: Перекусил бы кресло, но выпали все зубы, теперь — француз.
Карант опускает глаза, тянется рукой к третьей ноге Берендеса.
Берендес: Но-но-но!
Карант: Тише, замолчи ты, замолкни, закройся, усохни, уморись!
Берендес (пугаясь, отодвигается): Оставь фокусы те, эти, все!
Карант: Не смейся. О-оп!
Он хватает третью ногу Берендеса, она исчезает. Карант превращается в портрет на стене.
Карант (поет): Ура-ура! Веселые деньки! Ракеты едят людей, люди едят ракеты! Покупайте погоны! Едят ракеты!
Берендес: Паркеты!
Карант: Едят!
Берендес: Кто? Что? Кого? Как? Зачем? Почем?
Карант-картина: Туземцы!
Берендес бросается в угол, достает оттуда пылесос: Искромсаю всех под корень! Перерубаю, как огромная доменная печь!
Карант-картина: Ура, и я с тобой!
Берендес: Умрем!
Карант-картина: Насмерть!
КОНЕЦ
— Кешка!!!
[Рассказку сочинил Дмитрий Зайцев. У него еще таких много.]