«То — ностальгия по Большому взрыву,
В котором родились мы все».
«Что важнее: знать, где мы живем — или как должно жить?»
— Нужно подняться к телескопам? — с беспокойством спросила Лайма. — Видите ли, я не…
— Вы плохо переносите высоту, — перебил девушку Леонид.
— Высоту я переношу нормально. — Лайма не любила, когда ее перебивали, и русский ей не понравился — бесцеремонный и какой-то не свой, так она обозначала людей, при знакомстве не смотревших в глаза или говоривших не то, что думали. — Видите ли, я не люблю телескопы.
Странная девушка. Что значит: «не люблю телескопы»? Монтировку? Купол? Зеркало? Почему тогда работает в обсерватории Кека? С ее профессией могла бы устроиться в Гонолулу, в университете такое смешение языков, что хорошему переводчику, каким была, судя по отзывам, мисс Тинсли, работа нашлась бы непременно. В Гонолулу прекрасный климат, пляжи, не говоря о массе нужных и интересных знакомств. Тем не менее, мисс Тинсли предпочла гору, заштатный городок Ваймеа и, что бы она ни говорила, — эти телескопы, без которых на Мауна Кеа не было бы ни одной живой души, даже горные козлы сюда не поднимались. Леонид не был уверен, что на склоне вулкана есть какая-то живность, кроме больших птиц, изредка круживших над обсерваторией и улетавших в облачную даль. Облака висели над океаном так прочно, будто были приклеены к нижней кромке неба. Ни одно облако, однако, не всплывало над горизонтом так высоко, чтобы помешать наблюдениям, — эту замечательную особенность Мауна Кеа отметили еще первые путешественники, поднявшиеся лет двести назад на вершину древнего вулкана.
— Нет, — сказал Леонид, — подниматься не надо. Наша комната в Верхнем доме. Если не возражаете, я заеду за вами в половине четвертого. Буду вас ждать в…
Он замолчал, потому что Лайма его не слушала — кивнув в знак согласия, она вернулась к работе.
— Да, мы договорились, — сказала она рассеянно, продолжая что-то писать на языке, который был Леониду не знаком, — испанский, кажется. Или французский? Сколько языков знает эта девушка? Говорили — шесть.
— Я буду в половине четвертого, — повторил он.
О просьбе русского астрофизика Лайма вспомнила, когда подошло время ланча. Обедала она обычно в кафе Альваро на улице Шеннона. Смешно, конечно, называть улицей четыре двухэтажных дома, два из которых арендовали японцы из обсерватории Субару, один — европейцы, менявшиеся так часто, что Лайма не успевала запоминать лица, не говоря о фамилиях, а последний дом пустовал; говорили, что там разместятся австралийцы, когда заработает новый радиотелескоп на плато в трех милях от Большой антенны.
— Как обычно? — спросил Альваро, ласково кивнув Лайме и решая, произносить ли свой обычный комплимент. Да или нет — хозяин кафе определял по одному ему понятным приметам: сдвинутым бровям, взгляду, который Лайма бросала на стоявшие над стойкой статуэтки фантастических животных, вылепленных самим Альваро из вулканической глины, собранной в кратере неподалеку от телескопов, к которым Лайма поднималась всего один раз, в первую неделю после приезда. Работать в обсерватории Кека и не подняться на купол, не потрогать белый слепящий металл, не посмотреть в окуляр или как там специалисты называют штуку, в которую можно заглянуть и увидеть край Вселенной? На высоте десяти тысяч футов Лайме стало плохо, сердце стучало, как кроличий хвостик, воздуха не хватало, в себя она пришла в Нижнем доме. Телескопы Лайму не интересовали, а замечательные цветные фотографии галактик и туманностей, висевшие везде, где только было возможно налепить на стену постер, не приводили ее в экстаз, как всех, кто здесь работал, и туристов, мечтавших, по их словам, работать именно здесь, где самое чистое на планете небо и, наверно, души тоже чистые, ибо невозможно жить в таком месте и испытывать низменные страсти и неприглядные желания.
Относительно страстей и желаний Лайма могла бы рассказать много, но не стала бы этого делать — ни раньше, ни теперь, когда Тома не стало, и жизнь… нет, не потеряла смысл, это было бы слишком банально, поскольку смысла в своей жизни Лайма и раньше не видела, она не понимала, что означали эти слова, и почему другие тратили столько времени, чтобы в несуществующем смысле разобраться.
— Как обычно, — кивнула Лайма и села за столик спиной к двери. С Томом они садились у окна, чтобы видеть проходивших по улице. Том любил комментировать, замечания его были меткими и смешными, но не обидными, а многое в человеке объяснявшими.
Альваро поставил перед Лаймой тарелку с овощным супом, салат из авокадо и ананасовый сок, обычную ее еду в последние недели, будто она дала зарок после смерти Тома есть только то, что они заказывали в воскресенье, шестнадцатого июля…
Не нужно об этом.
— Приятного аппетита, мисс Тинсли. — Альваро попытался заглянуть ей в глаза, чтобы понять, в каком она сегодня настроении, подавать на десерт черный кофе без сахара или капуччино с круасаном.
— Спасибо. — Лайма не подняла взгляда, и Альваро удалился, качая головой. Он не мог смириться с тем, что такая девушка ведет себя, будто монахиня, ненадолго покинувшая монастырь, расположившийся на южном склоне Муана Кеа.
Русского астрофизика Лайма видела пару раз в библиотеке. Когда сегодня он подошел и попросил разрешения задать вопрос, говорить с ним Лайма не хотела, но вспомнила, что русский приехал работать на телескопе Кека, и, значит, на какое-то время они стали сотрудниками обсерватории, девизом которой было: «Мы помогаем друг другу во всем, мы делаем общее дело, откуда бы мы ни приехали на этот остров». Русской группе нужно помочь с переводом, она готова, это ее работа. Однако, получив принципиальное согласие, русский… Лайма вспомнила, он назвал себя Леонидом, не русское имя, греческое, но он точно не грек, другой тип лица… получив согласие, Леонид повел себя странно, сказав сначала, что перевод им нужен не совсем обычный или, точнее, совсем не обычный, она, мол, все поймет на месте, а во-вторых, попросил никому не говорить о просьбе, не потому, что это секрет, какие секреты у коллег, а просто… она сама поймет… Тогда Лайма и спросила, придется ли подниматься к телескопам — на это она не согласилась бы, даже помня о корпоративной солидарности.
Кажется, сегодня и Альваро был не в духе — фирменный суп показался Лайме пересоленным, а может, она сама добавила соли и забыла? Когда-то Лайма любила все острое и перченое, солила все подряд, любая еда казалась ей пресной. Это прошло. Том отучил ее. Они так много времени проводили вместе, что привычки становились общими — от чего-то отказывался Том, от чего-то Лайма. Специально они к этому не стремились, но так получалось. Она перестала слушать «Скорпионов», любимую группу, и ей в голову не пришло, что виноват Том, к «Скорпионам» равнодушный и предпочитавший «Тринков», к которым и Лайма неожиданно пристрастилась, слушала эту группу, работая — она учила японский, новый для нее язык, и каждый иероглиф ассоциировался с определенной нотой из песни. Странный — так говорил Том — метод запоминания, но у каждого свои способы, верно?
Лайма придвинула чашку кофе и долго смотрела на почти черную поверхность, скрывавшую все, что она хотела увидеть, вспомнить, понять. Кофе остыл, и Лайма выпила его, морщась, — Альваро из-за стойки смотрел на нее с укоризной, она ответила слабой улыбкой и, попрощавшись взглядом, вышла из кафе. Половина четвертого. У поворота к Т-образному Нижнему дому, дирекции Кека, стоял синий «форд-транзит», арендованный русской группой. Леонид сидел за рулем. Лайма постучала в окно, и Леонид опустил стекло.
— Я думал… — начал он, но у Лаймы не было настроения разговаривать. Она опустилась на заднее сиденье, дав понять, что настроена работать, а не вести пустые разговоры.
Леонид понял и молчал всю дорогу от Ваймеа до Верхнего дома. Воздух на высоте семи тысяч футов был холодным, будто зимой, Лайма продрогла и сцепила зубы, чтобы не дрожать.
Она поднялась за Леонидом на второй этаж и прошла по внешнему балкону в комнату, где светились экраны компьютеров, тихо жужжали кондиционеры и было очень тепло.
Навстречу поднялся пожилой мужчина, которого Лайма не встречала в Ваймеа — похоже, он все время проводил в Верхнем доме или на телескопах. Седая шевелюра, казалось, развевалась в воздухе, но, скорее, была нечесаная, и Лайме захотелось достать из сумочки расческу, хотя, конечно, причесывать чужого человека, еще даже не представившегося, было бы странно.
— Бредихин. — Руководитель группы российских астрофизиков наклонил голову, отчего волосы упали ему на глаза, и голова стала похожа на горную вершину, с которой спускались струи ледника.
— Бредьихин… — повторила Лайма. — Это имя?
Русский раскатисто рассмеялся, откинул волосы легким движением, и Лайма подумала с удивлением, что он не пожилой, как ей показалось, лет ему не больше пятидесяти.
— Это фамилия, — объяснил Бредихин. — Зовут меня Евгений. А это, — он сделал широкий жест, — наши сотрудники: Виктор Кукаркин, замечательный программист и приборист, и Маргарита Масевич, прекрасный оптик. С Леонидом Зельмановым, великолепным теоретиком, вы знакомы.
«Вы, конечно, тоже замечательный, прекрасный и великолепный», — хотела съязвить Лайма, но промолчала. Познакомились, и ладно. Ей не хотелось оставаться здесь больше, чем на время, необходимое для решения проблемы, ради которой ее сюда привезли. Нужно что-то перевести?
Спросила она вслух или только подумала? Бредихин взял Лайму под руку, подвел к одному из столов, усадил в кресло и сел рядом на пластиковый стул:
— У нас есть видеозапись, но нет звука. Человек что-то говорит, и мы не можем понять — что именно. Возможно, по-английски. Мы не настолько владеем языком, чтобы читать по губам.
Вот оно что. Лайма научилась читать по губам, когда ей пришлось расшифровывать старую пленку, фильм, найденный в архиве Борнхауза, известного в Гонолулу мецената и коллекционера. Собирал он все, что, по его мнению, могло представить историческую ценность — не для человечества, а исключительно для истории островов. Первые марки, выпущенные в 1874 году, картины местных художников, ни для одного музея не представлявшие интереса, фотографии американских фрегатов, стоявших у берегов Большого острова в годы Второй мировой войны… В общем, все, в том числе ленты, снятые местными любителями еще в те годы, когда кинематограф был великим немым. Лайма окончила университет и собирала материал для диссертации по языковым особенностям коренного населения Гавайев, когда ее пригласили в дом (скорее дворец) Борнхауза. Старик был плох и не вставал с постели, но ум имел ясный, а голос громкий, хотя и по-стариковски хриплый. «Вас рекомендовал декан Форман, — объявил Борнхауз. — Мне нужно озвучить ленту. Это государственный прием в доме губернатора, тысяча девятьсот тринадцатый год. Очень интересно, о чем они говорили, но звук в те годы еще не записывали». «Я не умею читать по губам», — растерялась Лайма. «Ничего, — улыбнулся Борнхауз. — В отличие от меня, вы молоды. Для вас это прекрасная возможность научиться и хорошо заработать, что, как я думаю, немаловажно». Пожалуй. Она научилась — на это ушло восемь месяцев, но Лайма не жалела, было очень интересно не только учиться новому для нее умению, но и слушать рассказы Борнхауза о его долгой и чрезвычайно насыщенной жизни. Он сидел рядом в инвалидной коляске и говорил, говорил… пока не засыпал посреди фразы, а несколько минут спустя неожиданно просыпался и, что ее всегда удивляло, продолжал рассказ с того места, на котором его застал старческий сон.
Так случилось, что умер Борнхауз в день, когда Лайма закончила работу, представила распечатку разговоров (совсем, по ее мнению, не интересных) и получила свои деньги — сумму, какую ей не приходилось прежде видеть ни в реальности, ни на чеке.
— Вообще-то, — говорил тем временем Бредихин, — изображение не очень качественное, но лучшего получить, к сожалению, не удалось.
— Это старый фильм? — спросила Лайма. Она подумала о Борнхаузе и о том, как неожиданно прошлое соединяется с настоящим.
— Не думаю, — почему-то смутился Бредихин, и у Лаймы возникло безотчетное ощущение приближавшейся опасности. Вообще-то она могла отказаться — читать по губам она умела, но в ее служебные обязанности это не входило. Перевод астрономической литературы с любого и на любой из известных ей шести языков — пожалуйста, она обязана была предоставлять такие услуги любому сотруднику обсерватории Кека. Работой ее не заваливали, астрофизики, приезжавшие в Ваймеа, знали английский, и чтение профессиональных журналов не было для них проблемой. Переводить приходилось чаще всего с японского и — гораздо реже — с французского.
— Мы понимаем, — сказал Бредихин, угадав, видимо, по недовольному выражению ее лица, о чем подумала Лайма, — наша просьба выходит за рамки ваших служебных обязанностей, но, видите ли, это… вы поймете… в общем, относится к астрофизике… некоторым образом.
«Похоже, он запутался», — подумала Лайма и не стала приходить на помощь. Она была обижена на Леонида, усевшегося во вращающееся кресло перед соседним компьютером и не смотревшего в ее сторону — мол, я свою задачу выполнил, договаривайтесь теперь с начальником.
— Я могу посмотреть, конечно, — сказала Лайма и добавила: — Раз уж приехала.
Намек был понят, и Бредихин заговорил о дополнительной оплате: «Назовите цену, это не проблема. При вашей квалификации работа не отнимет много времени, запись не длинная, минут пять, только качество не очень, и могут возникнуть затруднения»…
— Покажите, — Лайма постаралась отрешиться от предчувствия и вообще от всего — ей трудно было в последние недели приводить себя в состояние, необходимое для работы. Ничего не видеть, только губы человека, только его мимику. Мимика помогала понять смысл произносимого и через смысл — находить точное слово. Бредихин что-то говорил, но звуки уже протекали мимо ее сознания, Лайма ощущала мешавшие ей взгляды и непроизвольно повела плечами, сбрасывая чужое внимание и влияние.
Картинка, возникшая на экране монитора, выглядела черно-белым кадром из фантастического фильма: на темном фоне довольно быстро вращалась планета. Не Земля, больше похоже на Марс с полярными шапками. Деталей Лайма рассмотреть не успела — изображение сменилось, появилась комната, низкий потолок, вдоль голых стен странные темные полосы, будто гигантские водоросли, на заднем плане то ли открытая дверь, похожая на переходной отсек Международной космической станции, то ли — если представить, что смотришь вниз, — глубокий колодец, где ничего нельзя разглядеть.
В поле зрения возник молодой мужчина в светлой рубашке с длинными рукавами и стоячим воротником, широкоскулый, темный, черноволосый, коротко стриженный…
— Господи… — пробормотала Лайма.
И стало темно.
Она открыла глаза и увидела склонившегося над ней Леонида.
— Вам, наверно, действительно противопоказана высота…
— Том, — сказала Лайма.
— Что?
— Том, — повторила она. — Вы должны были меня предупредить. Почему вы сразу не сказали, что у вас есть запись Тома?
— Простите? — Лайма узнала голос, Бредихин подошел, участливо посмотрел ей в глаза.
— Запись Тома. Вы должны были сказать.
— Том?
«Почему он переспрашивает? Он же все понимает, его взгляд говорит об этом».
— Когда вы снимали? — спросила она. — Где? Странная комната.
— Человек на экране… — понял, наконец, Бредихин. — Он похож на вашего знакомого?
— Это Том, — твердо сказала Лайма. — Том Калоха. Нечестно с вашей стороны…
— Мисс Тинсли, — в голосе русского появились металлические нотки, — вы, безусловно, ошибаетесь. Том Калоха, вы сказали? Я слышал об этой трагедии.
Леонид что-то тихо сказал, и Бредихин кивнул:
— Я понял. Сходство, конечно, да…
— Покажите, — потребовала Лайма. — Где бы вы это ни снимали, вы хотели мне это показать. Я хочу видеть, что говорит Том.
Леонид и Бредихин незаметно, как им, видимо, казалось, переглянулись.
На экране опять появилась планета, похожая и не похожая на Марс, а потом странная комната, справа вплыл Том, и Лайма рассмотрела то, чего не поняла в первый раз: по-видимому, комната находилась в невесомости, и Тому приходилось обеими руками держаться за небольшие поручни, чтобы оставаться в вертикальном положении.
Том много раз говорил, что в юные годы хотел стать астронавтом, но понимал, что это невозможно — у него не было образования, он не служил в авиации, с его профессией водителя в космосе делать было нечего. Может, это аттракцион? В Гонолулу много аттракционов. Но почему Том не рассказывал ей? И как запись оказалась у русских астрофизиков?
Том посмотрел Лайме в глаза, отчего у нее перехватило дыхание, и сказал ясно и четко, будто говорил вслух, а не шевелил губами, рождая звуки лишь в памяти Лаймы, запомнившей на всю жизнь его гулкий, будто из колодца, и немного хрипловатый голос:
— Мы понимаем, что помощи не дождемся. Кэп и Кабаяси, — Лайма увидела имена, но не была уверена, что поняла верно, — готовят корабль к консервации. Жизненное пространство схлопывается с расчетной скоростью, нам осталось…
Том оглянулся, и у Лаймы выступили на глазах слезы — она узнала стрижку, Том любил подбритый затылок, так было принято стричь голову у коренных гавайцев. Несколько раз Лайма по просьбе Тома подбривала ему затылок, вот точно так…
В темном круглом проеме возникло движение, и в комнату вплыл — как в репортажах с Международной космической станции — худой, будто шланг, афроамериканец, а может, коренной житель Африки, не написано же на нем, является ли он гражданином Соединенных Штатов. Странное телосложение для черного, Лайма встречала в жизни коренастых или высоких, но плотных — в общем, не таких.
Вошедший (вплывший) повис в кадре головой вниз и что-то сказал, Лайма не смогла разобрать — не привыкла читать, если говоривший находился в такой неудобной позе. Том взял вошедшего за локоть, и оба объединенными усилиями устроились, наконец, перед камерой. Вошедший произнес (может, повторил уже сказанное?):
— Вся документация по аварии… — он помедлил и продолжил: — по катастрофе, я не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и… (Лайма не поняла слова). Сигнал передан, консервация завершена, мы прощаемся, энергии не хватит на еще один сеанс. Мы…
Он обнял Тома за плечи.
— Прощай, Минни, крошка моя, — сказал Том.
Минни?
— Почему Минни? — сказала Лайма.
Изображение на экране мигнуло, подернулось рябью, затуманилось и застыло. Тома было не узнать — нечеткая фигура на переднем плане, а рядом другая, длинная и, похоже, безголовая.
— Все, — сказал Бредихин и нажал несколько клавиш. На экране остались иконки Windows на фоне зеленого поля и мертво-голубого неба. — Вы сумели что-нибудь понять, мисс Тинсли?
— Почему Минни? — повторила Лайма. — Кто это — Минни?
— Простите? — не понял Бредихин. Леонид придвинул кресло и положил ладонь Лайме на руку, прикосновение было ей неприятно, она хотела сбросить чужую ладонь, но тело не повиновалось, только глаза и губы.
— Минни. У Тома не было знакомой женщины с таким именем.
— Вы сумели прочитать, что сказал этот человек?
— Том?
— Так его зовут? Он назвал себя?
— Зачем ему себя называть? Это Том Калоха, он…
Слезы подступили к горлу, и Лайма захлебнулась.
— Простите…
Сказала она это вслух? Подумала? Показала взглядом?
— Простите, — повторила она. — Меня нужно было подготовить. Это… так неожиданно.
— Подготовить, — повторил Бредихин. — Мы хотели… Собственно… — Пауза несколько секунд висела в воздухе, будто слова потеряли опору, но не могли растаять сразу. — Мисс Тинсли, вы хотите сказать, что знаете этого человека?
Пальцы слушались плохо, но Лайма все же сумела достать из кармашка на кофточке плотный бумажный квадратик, фотографию Тома, сделанную год назад для пропуска на телескоп Кека, куда он возил оборудование.
Бредихин и Леонид долго всматривались в изображение.
— Очень похож, — сказал Бредихин. — Просто одно лицо. Если не знать наверняка, что…
Он не договорил, и в воздухе опять повисло тяжелое, как металлический брус, молчание, падавшее, падавшее и не способное упасть, если его не подтолкнуть словом.
Бредихин сказал так тихо, что ей опять пришлось читать по губам. По губам у русского получался ужасный акцент, и она с трудом разобрала:
— То, что вы видели, мисс Тинсли, — покадровая компьютерная симуляция записи оптической вспышки, продолжавшейся семь секунд и зарегистрированной две недели назад нашей аппаратурой на телескопе Кек-1. По величине межзвездного поглощения мы оценили расстояние до объекта — от ста до двухсот парсек.
Лайма поняла каждое слово, но не поняла ничего.
— Сто парсек, — повторила она.
Бредихин посмотрел на Леонида. Тот пожал плечами.
— Этот человек не может быть Томом, Лайма. Он жил лет четыреста-восемьсот назад. Столько времени шел этот сигнал. Вы поняли, что он говорил, да?
Лайма кивнула.
Горячий кофе и рюмочка коньяка привели Лайму в состояние, которое она не могла бы определить. Голова была ясной, она прекрасно понимала, что происходит, окружавших ее людей будто рассматривала через лупу: видела бородавку на щеке Бредихина, шрамик над левой бровью у Леонида, почти незаметный, но придававший лицу выражение ненавязчивого удивления. У женщины глаза были разного оттенка, Лайма видела, как менялся цвет радужной оболочки, когда Рената хмурила брови или старалась улыбнуться. У четвертого русского, Виктора, на тыльной стороне ладони оказалась татуировка — изображение то ли якоря, то ли похожего предмета, назначение которого Лайма определить не смогла (и не пыталась).
Воспринимая окружающее, Лайма странным образом оставалась глубоко внутри собственных переживаний и воспоминаний. На экране она видела не похожего на Тома мужчину, а именно Тома, только Тома, никем иным, как ее Томом, этот человек быть не мог. По очень для нее простой, а для других непонятной причине, которую Лайма не смогла бы описать словами. У нее не возникло ни капли сомнений — это Том. Так, наверно, собака определяет, хозяин перед ней или человек, похожий на него, как две капли воды.
— Объясните мне, пожалуйста. Том в космосе?
Леонид едва заметно покачал головой, Бредихин кивнул, они — Лайма понимала — хотели знать, что говорил Том на экране. Почему-то им это было важно, и, не дождавшись ответа, Лайма повторила, следя за движением губ Тома в собственной памяти:
— «Вся документация по аварии… по катастрофе, я… не хочу использовать это слово, но так точнее… вся документация сконденсирована и…», здесь я не поняла слово. По-моему, это не по-английски… «Сигнал передан, консервация завершена, мы должны попрощаться, поскольку энергии не хватит на еще один сеанс. Мы…» — Лайма помолчала, как это сделал Том, и закончила:
— «Прощай, Минни, крошка моя». Почему Минни? — спросила она себя — вслух. — Он должен был сказать: Лайма.
— Значит, — осторожно подал голос Леонид, — этот человек…
— Том Калоха, — отрезала Лайма, и никто не стал с ней спорить. — Теперь вы… — сказала она. — Почему вы сказали, что четыреста лет…
Бредихин опустился на стул осторожно, будто боялся сломать, а на самом деле — Лайма понимала — тянул время, собираясь с мыслями, подбирая слова и, главное, обдумывая, что сказать, а о чем умолчать, потому что лишнее знание увеличивает печаль.
— Я должна знать все, — заявила Лайма, глядя Бредихину в глаза и удерживая его взгляд.
— Конечно, — согласился Бредихин и жестом пригласил Леонида помочь, найти слова.
— Мы работаем здесь по программе исследований ультракоротких переменностей очень слабых объектов, — начал Бредихин медленно, нанизывая слово на слово, будто сочные куски бараньего мяса на тонкий шампур.
Бредихин помнил Виктория Шварцмана — правда, виделись они всего раз, когда ученик десятого класса ставропольской школы поднялся с группой астрономов-любителей на Архыз и, задрав голову, с изумлением рассматривал огромный купол самого большого по тем временам телескопа в мире. Проходивший мимо мужчина (Евгению он показался староватым, хотя было Шварцману в тот его последний год всего тридцать пять лет) остановился, постоял рядом, спросил: «Хорошо? — и сам себе ответил: — Лучше не бывает. Если понимать, как… — мужчина оборвал себя не полуслове, помолчал и добавил: — Если захочешь стать маньяком, милости прошу».
Произнеся эту загадочную фразу, мужчина пошел прочь, подбрасывая ногой камешки.
«Странные тут люди», — решил Евгений и, догнав своих, спросил у сопровождавшего группу сотрудника обсерватории:
«Кто это? Идет там, видите?»
«Викторий Шварцман, человек, который знает».
Он так и сказал — «знает». Не что-то конкретное, а вообще. Евгений кивнул и, помедлив, спросил: «Если я захочу стать маньяком, у меня получится?»
Он решил, что маньяками здесь называют астрономов — действительно, кто, кроме маниакально увлеченных наукой людей, согласится месяцами жить на вершине, где, хоть и красиво, но так же одиноко, как на полюсе? Несмотря на свои пятнадцать лет, он понимал, что такое тоска посреди прекрасной, но равнодушной природы.
«Маньяком? — переспросил гид. — Хорошо, я расскажу и о мании, раз тебя это интересует».
Что-то было в его словах неправильное, как показалось Евгению, но полчаса спустя, когда, осмотрев потрясшую воображение решетчатую трубу телескопа, ребята сели отдохнуть в конференц-зале, гид, представившийся младшим научным сотрудником (много лет спустя Евгений пытался вспомнить его фамилию, но не сумел, а человека этого больше не встречал), сказал:
«И еще у нас работают люди, называющие себя маньяками. Это великолепные сотрудники группы Виктория Фавловича Шварцмана, а маньяки они потому, что работают на аппаратуре, которая называется МАНИЯ — это аббревиатура, означающая Многоканальный Анализатор Наносекундных Изменений Яркости. Шварцман и его коллеги исследуют две самые загадочные проблемы современной астрофизики. Они хотят доказать, что существуют черные дыры, это раз, а во-вторых, — что в космосе есть внеземные цивилизации. Для решения обеих проблем нужно анализировать очень короткие — продолжительностью в миллиардные доли секунды — изменения яркости звездных объектов. Ведь черные дыры можно отличить от нейтронных звезд только по очень коротким вспышкам, а внеземные цивилизации, если они хотят, чтобы их сигнал увидели на другом конце Галактики, тоже должны посылать в космос очень короткие закодированные импульсы».
Евгений хотел еще раз увидеть странного человека, чей взгляд был устремлен за горизонт, в том числе — за горизонт событий в окрестности черных дыр. Но в тот день им встретиться не довелось, а через несколько месяцев Шварцмана не стало, и о его личной трагедии Бредихин узнал много времени спустя, когда окончил Московский университет и приехал работать в ту самую лабораторию, где на стене висел портрет молодого, с острым прямым взглядом, человека, и на листе ватмана были написаны странные, но проникавшие в подсознание, стихи:
Все пройдет, и всему значение
Ты исчислить не можешь сам.
Если веруешь в Провидение —
Доверяйся своим парусам.[1]
— Рената… Она тоже астрофизик? — равнодушно спросила Лайма. Ей совсем не интересно было это знать, но молчание казалось невежливым, нужно было как-то подойти к главному вопросу, который Лайма так и не задала Бредихину.
— Оптик. — Леонид не отрывал взгляда от дороги. Он вел машину медленно, за десять минут при нормальной скорости они успели бы спуститься почти до Ваймеа. — Рената и Виктор — аспиранты Папы. Так мы зовем Бредихина, он нам действительно как отец родной.
Лайма помолчала, собралась с духом и, наконец, спросила:
— Профессор Хаскелл знает? И в НАСА вы сообщили? Я понимаю — Тома не спасти. Ваш… папа… все объяснил. Но… они… их…
«Их нужно достойно похоронить». Слова не выговаривались, тем более что Лайма была на похоронах Тома совсем недавно, двух месяцев не прошло. Моряков хоронят в море, но погибших астронавтов еще никогда не оставляли в космосе, где бы ни произошло несчастье — на околоземной орбите, на Луне или там, куда еще никто не летал, кроме Тома, который тоже неизвестно как оказался в такой дали, то ли воскреснув, то ли продолжая жить в мире, откуда не возвращаются. Если на ее долю пришлось уникальное счастье… или самое большое горе, какое только может выпасть человеку…
— Нет, — сказал Леонид, сворачивая на стоянку перед корпусом Нижнего дома. — Нет, мисс Тинсли, пока это остается между нами… теперь и вы тоже…
Он выключил двигатель и повернулся к Лайме.
— Это очень щепетильный момент, особенно теперь. По контракту результаты наблюдений, проведенных на телескопе Кека, формально принадлежат как гостевой группе, так и обсерватории.
— Я не о том, — вставила Лайма.
— Я просто хочу сказать… Когда мисс Белл в шестьдесят седьмом году обнаружила сигналы первого пульсара, профессор Хьюиш запретил рассказывать об открытии. Они думали, что обнаружили сигнал внеземной цивилизации, и, только все перепроверив…
— Я это знаю, — прервала Леонида Лайма. — Но сейчас совсем другое. Я не понимаю, как Том оказался в космосе, и вообще… он умер.
Леонид вздохнул — он не представлял, как убедить эту женщину, что произошло чрезвычайно маловероятное совпадение.
— Это аналогичный случай, — мягко произнес Леонид. — Более сложный, конечно, и пока совершенно непонятный. Но, по сути… Мы сначала хотим сами разобраться, что-то объяснить, а потом, конечно, и дирекция, и сотрудники обсерватории будут поставлены в известность. Лайма, мы хотим вас попросить… это и для вас важно тоже.
— Для меня важно понять, что с Томом.
— Это не Том, Лайма, это не может быть Том, вы прекрасно понимаете…
— Это Том, — отрезала Лайма. Этот русский, Леонид, возможно, все понимает в своей науке, но ничего — в жизни, особенно в верованиях коренных гавайцев. Лайма лишний раз убедилась, насколько вера ее предков правильнее навязанного им христианства.
— Расскажите, как вы получили сигнал, — попросила она и, встретив недоуменный взгляд Леонида, добавила: — Извините, я плохо поняла вашего шефа, я ничего не соображала, да и сейчас…
— Хорошо, — кивнул Леонид. — Давайте зайдем к Эрвину, закажем кофе, и я вам расскажу.
— Лучше к Альваро.
— Хорошо, — повторил Леонид.
— Папа очень дорожит научной репутацией. Каждый научный работник ею дорожит, но Папа однажды поскользнулся, и это… впечатляет. Я тогда с ним еще не работал. Бредихин занимался поиском очень коротких — миллиардные доли секунды! — переменностей в излучении звездообразных объектов. В основном, это были, естественно, кандидаты в черные дыры, но, кроме того, Папа отобрал четыре слабые звездочки с синхротронными спектрами: так излучают заряженные частицы в сильных магнитных полях.
В излучении одной из звездочек шеф нашел очень быструю переменность, не хаотическую, а с довольно сложным квазипериодом. Настолько сложным, что у Бредихина возникло подозрение — уж не иная ли это цивилизация? Он опубликовал результаты измерений и предложил несколько объяснений, среди которых была и гипотеза об искусственном происхождении сигнала. Пара строк в большой статье, но Папу освистали, будто тенора, пустившего петуха в Метрополитен-опера. Несколько месяцев спустя Бредихин сам же и доказал, что идея была ошибочной. Звездочка оказалась уникальным объектом: кратной системой, где две звезды нейтронные, еще одна, по-видимому, черная дыра, и, кроме того, две обычные звезды — желтый карлик и голубой гигант. Систему эту и сейчас изучают. Мы тоже, потому что у нас МАНИЯ. Такой аппаратуры пока ни у кого нет. Понимаете, почему Папа очень щепетилен и не любит идей… скажем так: слишком фантастических?
Теперь о передаче, которую вы видели. Две недели назад японцы наблюдали слабый переменный радиоисточник и, как это всегда делается, сообщили оптическим астрономам — информация сразу расходится по всем обсерваториям. Мы в ту ночь работали, и нужно было решать — переключиться на новый объект, который неизвестно что собой представляет, или продолжать плановые наблюдения. Я бы, наверно, не рискнул — взамен потраченного времени нам никто ничего не предложил бы, время на Кеке расписано на два года вперед. Но Папа затребовал точные координаты радиоисточника, который, кстати, уже успел погаснуть. Вспышка продолжалась около часа, но оставалась вероятность обнаружить оптический «хвост» — оптика обычно запаздывает, а более жесткое излучение запаздывает еще сильнее. Во всяком случае, когда речь идет о релятивистских объектах — ядрах галактик, черных дырах…
Если бы не точные измерения в радиодиапазоне, ничего бы у нас не получилось, ведь поле зрения телескопа Кека — доли угловой секунды. В час ночи мы получили от радиоастрономов точные координаты, еще через полтора часа удалось навестись на объект — слабую, девятнадцатой величины, переменную звездочку. Блеск уменьшался на глазах, еще пара часов — и вспышка в оптике тоже прекратится, да и рассвет приближался… В общем, серия получилась не такой длительной, как мы рассчитывали, но прежде, чем звездочка погасла, мы отсняли достаточно материала, чтобы проанализировать быструю переменность.
И тогда… Лайма, сейчас я хорошо представляю, что чувствовала Джоселин Белл, когда обработала наблюдения первого пульсара. И что чувствовал Хьюиш, когда мисс Белл положила ему на стол ворох бумаги с распечатками последовательностей сигналов… Пока мы с Папой отсыпались после ночи, Рена с Витей обработали результат. Им даже не пришлось использовать дополнительные программы, есть такие, для случаев, когда переменность очень сложная. Сразу выявились четкие последовательности, а когда их удалось сгруппировать… В общем, когда мы проснулись, Рена нас огорошила: мол, это ничто иное, как телевизионная развертка, чрезвычайно сжатый сигнал, во много миллионов раз, но если растянуть… что самое удивительное — по обычной программе, как это происходит в любом телевизоре. Они с Витей успели поиграть с величинами растяжений — сначала картинка была смазанной, потом слишком быстрой… потом стало понятно, что на экране человек… Это было потрясающее ощущение. Телевизионный сигнал из космоса! Причем не радио, а в оптике. По спектру было понятно, что излучал лазер — очень узкая и сильная линия кислорода и широкие слабые крылья. Кстати, по величине поглощения в крыльях мы и сумели оценить расстояние. Простите, вам это совсем… Просто хочу, чтобы вы поняли, как все происходило.
Первая мысль была: сигнал — отражение передачи земного телеканала. Но, во-первых, телевидение использует дециметровый диапазон, а не оптику и, тем более, не лазерную технику, а во-вторых, сигнал совпадал с координатами радиовспышки. Может, тело, отражавшее сигнал, было спутником-ретранслятором на стационарной орбите? Мы и это проверили. Стационарные спутники висят над экватором, а наша звездочка находилась высоко, в области галактического полюса. Но самое главное: линии межзвездного поглощения. По ним можно оценить расстояние — порядка ста парсек, точнее сказать невозможно.
Когда прошел первый шок, наступил второй. Телевизионный сигнал с расстояния сотен световых лет! Мы говорили друг другу: «Что-то здесь не так!» Но голова не верила, а руки делали. До вечера возились с растягиванием развертки. Потом была последняя наша ночь на телескопе. Даже мысли о плановом объекте не возникло — навелись на точку в небе, где вчера была звездочка, но ничего не обнаружили. Я отслеживал сообщения из других обсерваторий. Обычно оптики сразу пытаются отождествлять радиовспышки. Но сообщений не было. Нам повезло… повезло фантастически — самый большой в мире телескоп, самая чувствительная аппаратура для разрешения сигнала во времени…
Отоспавшись после второй ночи, мы собрались в Верхнем доме и посмотрели, что получилось. Вы видели. Человек на фоне комнаты, похожей на каюту или на отсек космической станции. Человек! Он что-то говорил, но не было звука. Витя пытался разобраться, а мы с Папой прогоняли картинку множество раз, пытаясь что-нибудь понять по движениям губ. Хотели убедиться, что это один из земных языков. Мы не могли заставить себя поверить, что это — человек с Земли, корабль с Земли. Сотни лет назад (или тысячи, если корабль двигался значительно медленнее света) не было на нашей планете цивилизаций, способных отправлять корабли не то что в дальний космос… Господи, тогда даже Америку не открыли! Мы решили… Нет, это Папа постановил: считать существо на экране человеком, считать, что он с Земли, считать, что корабль тоже наш, земной. Нам нужно было убедить себя… Лайма, я не представлял, как это сложно — мозг сопротивляется, говорит: не может быть, чепуха…
Мы предположили — без всяких на то оснований, — что человек говорит по-русски. Надо же было с чего-то начинать. Всматривались, пытались воспроизвести движения губ… Ничего не получалось. Мне показалось, что человек произнес слово «радость», это по-русски. Рена увидела слово «коридор»…
Наш наблюдательный сет на телескопе закончился, нужно было писать резюме для архива Кека. Что мы могли сказать? Формально — обнаружен слабый объект, «хвост» оптической вспышки, и что?
Лайма, есть отличие между нами и группой Хьюиша — они работали на своей аппаратуре и могли скрывать результат сколько угодно, хотя и на них коллеги смотрели косо, понимали, что получен необычный радиосигнал, а Хьюиш молчал. Кстати, в те месяцы в Кембридже работал российский (тогда — советский, конечно) физик Гинзбург, потом он стал Нобелевским лауреатом, но и в шестьдесят седьмом был очень известным ученым. Он тоже был неприятно удивлен скрытностью коллег, хотя потом и говорил, что скрытность была оправданна.
У нас ситуация более щекотливая, и Папа решил — ничего не говорить, пока сами не разберемся. Кому-то пришла идея обратиться к чтецу по губам. Если вообще можно идентифицировать язык… Чтец по губам в Ваймеа? К нашему удивлению, поиск по ключевым словам в базе данных обсерваторий на Мауна Кеа быстро привел к результату. К вам, Лайма. Простите, мы немного покопались в вашей биографии, но это не секретные сведения, верно? Нам больше не к кому было обратиться. Оставалась одна… тонкость, скажем так… Вы — сотрудник обсерватории Кека и обязаны отчитываться, какие работы ведете, кому и что переводите. А нам нужна была — пока, во всяком случае, — скрытность.
Два дня мы не могли прийти к согласованному решению. Папа мог приказать, но вопрос щепетильный… Вопрос совести, не только научной, но чисто человеческой. Решили попробовать.
Почему я? Честно говоря, сам напросился. Мы с вами встречались несколько раз — на двух или трех заседаниях, где вы переводили, пару раз в библиотеке, как-то в кафе у Альваро. Я видел, что… Знаю, что вызываю в вас… не антипатию, но… Не могу объяснить, но вы понимаете, да? Мне хотелось, ко всему прочему, сломать лед. Почему? Не спрашивайте. Вы были такой… не печальной, не то слово, а я недостаточно знаю английский, чтобы подобрать точное… Я слышал о том, что ваш друг… Может, это тоже стало поводом… Хотел, чтобы вы отвлеклись от мыслей. А получилось… Никто из нас не видел Тома живым, и фотографий его мы не видели, иначе сами заметили бы сходство!
Мне очень жаль. Я понимаю, почему вам хочется верить, что это Том. Но это невозможно. Если передача — реальность, получается, что в космосе есть цивилизации, неотличимо похожие на нашу. Это само по себе так невероятно, что…
Пожалуйста, Лайма… Хорошо, это Том. Том, да. Только успокойтесь, прошу вас.
Теперь вы все знаете.
Вам решать, Лайма, — что и кому говорить. Я не могу вам… Конечно. Надеюсь, Папа не станет возражать, хотя…
Договорились. Вы живете в восьмом доме на улице Пили, это есть в ваших данных. Отвезу, конечно. Сколько? Ну, часа полтора — смотаться туда и обратно, и еще Папу уломать.
Буду у вас к восьми. Еще раз простите.
Лайма сбросила туфли у двери и пошла босиком. Сначала в ванную — умыться и посмотреться в зеркало. После разговора с Леонидом она потеряла ощущение самой себя: будто в ее теле поселилась другая женщина, способная рассуждать о том, что рассуждению не поддавалось. В зеркале Лайма себя узнала, но все равно осталось чувство потерянности и невозможности существовать в мире, где Том умер, но непостижимым для нее образом продолжал жить.
Из ванной Лайма прошла по холодному полу в спальню и упала на кровать, успев перехватить с тумбочки фотографию Тома в рамке. Ей хотелось увидеть близко-близко глаза Тома и понять (как экстрасенс из Сан-Франциско, дуривший людям головы в салонах Гонолулу), умер ли Том на самом деле, или гибель его в автомобильной аварии была инсценировкой, необходимой, чтобы все (и она тоже? он смог так поступить с ней?) думали, будто он погиб, а на самом деле отправился в космос. Взгляд Тома был честным, ничего не скрывал и скрывать не мог — Лайма знала это наверняка. То есть ей казалось, что знала, у нее и мысли не было, что Том вел двойную жизнь, да и как бы он мог? Они часто говорили друг с другом по мобильному, а в паузах между разговорами она продолжала чувствовать Тома — когда он спал, на нее тоже нападала сонливость, и, если ей нужно было работать, она с трудом удерживала себя на волне реальности, рискуя погрузиться в прозрачную и призрачную глубину, где могла слышать дыхание Тома и даже, как ей казалось, видеть его сны, о которых он со смехом рассказывал, потому что запоминал сны со странным смещением: вчерашние помнил, а сегодняшние нет, а еще лучше — сны прошлой недели.
«Почему ты так поступил со мной?» — спросила Лайма у фотографии. Том ответил ей взглядом, и ответ был таким, какого она ждала, подсознательно надеясь на другой: «Так было нужно, милая, так было нужно». Нужно — кому? И кого похоронили на кладбище Ваймеа? Неужели гроб был пустым? Лайма вспомнила мужчин, друзей Тома: разве не казался им гроб слишком легким, разве они сутулились под его тяжестью? И почему бросали друг на друга странные взгляды?
Она не видела мертвого Тома. Об аварии ей сообщил Майк, сменщик. Майк мог оказаться вместо Тома в тот день на шоссе Мамалахоа. Если бы погиб Майк, а Том остался жить… Лайма примчалась на место аварии, но — вот странность, о которой она подумала только сейчас — там не оказалось ни покореженных машин, ни полиции, ни ограждения, будто ничего не произошло всего час назад, разве полиция так быстро покидает место аварии? Где следователи? Где эксперты? Тогда она не подумала об этом, она не способна была думать. Поехала в полицейский участок, где с ней говорил майор Шепард, странно на нее смотревший и что-то мямливший о превышении скорости на крутом повороте. В морге больницы святого Луки ее к Тому не допустили, хотя кто, как не она, должна была опознать тело? «Это слишком тяжелое зрелище, мисс», — сказал врач, должно быть, патологоанатом, и больше она ничего не помнила…
Том не был с ней откровенен? Два года, что они были вместе, вел двойную жизнь? Секретность, это она понимала. Но — когда? Они почти все время проводили вместе…
Может, русские правы, и на экране не Том, а человек, очень на него похожий? Лайма помнила каждый кадр, каждое движение и не могла себе представить, чтобы у другого человека — не у Тома — была точно такая же родинка у правого виска. Чтобы другой человек — не Том — смотрел так же исподлобья, чуть прищурившись. Том едва заметно щурился даже в темноте, странное свойство, которое она любила. Лайма не могла представить, чтобы другой человек — не Том — точно так же выпячивал губы, произнося слова. Та же стрижка. И еще — Лайма разглядела, когда изображение начало гаснуть, но еще не исчезло окончательно, — у человека на экране был шрам, пересекавший тыльную сторону ладони. Шрам остался у Тома после того, как в детстве он подрался с лучшим другом, и тот полоснул Тома бритвой. Кровь, говорил Том, полилась так сильно, что друг (его звали Диком) перепугался насмерть, но не струсил и поволок Тома в больницу, крепко перетянув рану собственной рубахой. Дик все взял на себя, и Том его простил. Полиция, где их обоих допрашивали, дела не завела, и стали они дружнее, чем были. Дик давно уехал с Гавайев и жил в Аризоне, адреса Лайма не знала, да и зачем это ей было нужно?
А шрам остался.
Но главное — никто, кроме Тома, не мог сказать «крошечная моя»… только почему Минни? С женщиной, носившей такое имя, Том не был знаком, это имя никогда не звучало в их разговорах, в Ваймеа Лайма не знала женщины с таким именем. Интуиция, которой она доверяла больше, чем фактам, определенно говорила, что ни с кем, кроме нее, Том не знался, не виделся, не встречался, не…
Тогда — почему Минни?
Если Том скрывал от нее планы, если смог скрыть подготовку к полету, то, может, и женщину сумел спрятать?
Господи, какая чушь…
А разве не чушью были утверждения русских, будто сигнал получен с расстояния в сотни световых лет? Конечно, они ошибаются. Это спутник. Наверняка военная программа. Вечные секреты.
«Я должна сообщить мистеру Хаскеллу!»
Леонид заморочил ей голову объяснениями, а шеф — как его фамилия? Длинная и непривычная: Бредихин — совсем сбил ее с толку, уверяя, что сам обо всем расскажет, когда с передачей наступит определенная ясность.
Почему она поддалась? Это Том, он на спутнике, спутник в опасности, знают об этом в НАСА или нет, ей неизвестно. Почему она лежит и плачет, когда нужно действовать?