Уступы и кольца террас врезались в плоскую равнину. Смятые пласты земли раскололись, и, как гробы кладбища от подземного удара, выбрасывали скелеты мертвецов, спеленутые известняками и песчаниками.
Вершина террас коническими зубьями пилила небо. Река нестерпимого сияния широко ниспадала оттуда. Ночь корчилась в судорогах, словно сдвинулись с места скрепы континента.
Сон отлетел от мира. Леса горели, как щепа. Ураган осыпал искрами черные стволы. И рев чудовищного населения пылавших лесов терялся в реве, какого не может произвести ни одно живое существо, в грохочущем реве скал, стиравшихся в порошок. Эхо долины-провала, вырытой в плоской стране, тысячекратно кидало его подобно яростному хохоту.
К лаве, пучившейся пузырями, нельзя было подступить на километр. Тут уже закипала вода.
Ночные зарева сменялись днями, желтыми от серного дыма. Пощаженная жизнь сжалась на треугольнике, вдавшемся в море. И оно штурмовало его. Он стал походить на осажденную крепость, отрезанную поднявшимися горами.
Тут теснилась та же, знакомая нам жизнь, только еще более колоссальная, еще более причудливая. Голые гиганты вращали колоннами шей. Трицератопс заменил стегозавра. Он был, если это возможно, еще нелепее его. Трехрогая птичья голова обрамлялась костяным жабо. Бляшки, шипы и пластины усеивали его кожу. Страшный, несокрушимый, непобедимый для мышц и зубов любого существа, которое может породить земля, он попирал жалкую зелень обожженных лесов.
Змеи, превосходившие анаконду, толщиной в теленка, спускались по ветвям к воде. Птерадоны с шестиметровым размахом крыльев китайскими тенями носились в воздухе. Под их крылом поместился бы самый большой орел. Они умели планировать, скользя на еле шевелящихся перепонках. Некоторые не имели зубов; нижняя створка клюва у таких вздувалась мешком, как у пеликана. Они хватали рыбу с поверхности, затеняя море хлопающей громадой крыльев. Поэтому им трудно было сравняться в искусстве ловить рыбу с новыми пернатыми летунами, взлетавшими с земли и с воды нырявшими, не замочив липкого оперения. И темное беспокойство обуяло всех этих рептилий. Слишком много травоядных заперли сюда; их гигантским телам не хватало пищи. Леса стали сквозными, с обглоданной зеленью.
Игуанодоны грызли верхушки. Голод сверлил все эти могучие груды мяса. Жар, происхождение которого не было доступно их крошечному мозгу, наполнял их тела тягостным, нестерпимым зудом. Их рыбьи глава, ослепленные блеском лавы, не могли проследить, откуда и куда идет эта огненная гибель; и десятки их пали, сожженные на ее пути.
Ночами время от времени ударял едкий холод. Он спускался с гор и испариной сквозняков подымался с моря. Оно белело полосами. Гряда запрудила пролив; и теплое течение больше не доставало сюда.
В эти ночи они цепенели.
Тьма мелкой жизни, крысоподобных обитателей нижнего этажа кишела вокруг. Отчаяние голода и смерти придавало им смелости. И те, что побольше, волосатые, острозубые зверьки с темными продольными полосками, никогда не клавшие яиц, отваживались нападать на голых колоссов. Способные обратить в бегство взвод солдат и разметать небольшой город, колоссы оставались беззащитны на всем огромном обнаженном пространстве своих боков, между шипами, шеей и страшным орудием хвоста. Их гороподобные члены, медлительные и неловкие, лениво подчинялись нервным центрам. Стаи острозубых впивались сюда. Они еле прокусывали кожу, похожую на броню, и повисали на ней гроздьями. Тучи летающих кровопийц зараженных болот облепляли ранки. Конечно это были булавочные уколы. Но страх переходил в приступы ярости у змееголовых гигантов. Удары хвоста выкорчевывали деревья и вырывали ямы в земле, как орудийные снаряды. Окученные, как лошади в тесном стойле, гиганты вступали в драки, бессмысленные и беспощадные, оглашая воздух резкими криками.
Их трупы, смрадно разлагаясь, отравляли текучую воду.
В конце концов в этом мире замечалось много перемен.
Диплодок, рыболов, утвержденный изваянием на четырех тумбах-ногах — на песчаном перешейке кончал день с плохой добычей. Сельдеобразная рыбья мелочь, прыткая и колючеперая, ловилась не так легко. Рыхлые хрящевые рыбы прибрежья редели все больше. И диплодок беспокойно залезал в воду, выставляя только длинную шею.
Однажды море потряслось снизу. Накаленная, вся в облаках пара, вода закипела. Пенистый гребень омыл берег. Выросший колосс изверг огонь. Подводное извержение отравило сотни тысяч квадратных километров океана соляной кислотой и серно-медными солями.
И затем, годами, волны выкидывали трупы спрутов с обмякшими присосками, тысячи аммонитов, миллионы лет властвовавших в море, уступленном теперь чудовищным акулам и костистым: рыбам.
И вот началась массовая гибель морских драконов, ихтиозавров, плезиозавров и десятиметровых мозазавров, змей с прожорливой пастью и ластами, как у пингвина. Повредить им никто бы не смог. Но когда распались старые рифы, в проходах между которыми мозазавры гибко извивали сотни позвонков своего тела, когда поредели головоногие аммониты, их вооруженное змееподобное тело меньше стало приносить им пользы для охоты за сельдями, чем принесла бы рыбья юркость, молниеносная точность и скорость в нырянии, поворотах, многочасовом преследовании. Голод медленно косил броненосных колоссов в протравленном ядовитыми вулканическими выделениями, опустевшем для них, хотя и полном тучами новой рыбьей жизни море…
И на суше…
Папоротники, вольтции, хвощи, вся флора солнечной весны больше не держалась на вздыбленной каменистой почве. Наступала пора мелколесья — тутовых и фиговых деревьев, тополей и фикусов, колючих акаций. Первые злаковые травы покрыли поля. Цветы распускались в зеленых гущах, и полчища бабочек и перепончатокрылых посещали их ради сладкого сока и съедобной цветени…
Травоядные рептилии отступали вместе с флорой земного средневековья. Твари ленивой жизни и конических зубов, приспособленных для разрывания вялых вай папоротников, напоминали наказанного великана древних мифов, умиравшего от жажды по шею в воде, среди этой новой жесткой, колкой и горькой зелени, накоплявшей вещества небывалой, чудесной питательности, но не отдававшей их легко. И рептилии скучивались, большие и маленькие, тысячеголовыми стаями у островков уходящей растительности.
А по краям остывавших лавовых массивов, среди магнолий и стручковых, сторожко пробирались небольшие серые существа. Они обнюхивали землю влажной мордочкой. Крик и хлопанье крыльев зубастой птицы обращали их в бегство. Они карабкались на деревья почти с обезьяньей ловкостью. Их тело одевал мех. Он задерживал в ночное время теплоту крови, быстрее прогоняемой по жилам четырехкамерным сердцем. Иные рыли норы и хитро высматривали поживу. Молодь пищала в брюшных сумках у самок, в теплом пуху, как в пеленках. Они таскали с собой голое, беспомощное потомство, больше не доверяя его выпестовывание изменчивым милостям солнца, ветра и влаги. Их тонкий писк примешивался к первым оглушительным концертам будущих воздушных теплокровных сотоварищей — птиц.
Вулканическая деятельность десятки раз возобновлялась и прерывалась вокруг треугольного участка, вдавленного в море. Но однажды яростные подземные удары сотрясли горные громады. Из разверстых кратеров посыпался пепельный дождь. Пылающее облако вздулось на одной из вершин, подобно мыльному пузырю. Потом оно покатилось вниз, зажигая пожары. И борозды опустошения уперлись в море.
Метель горячего пепла и каменные бомбы убивали все живое.
Когда, через два лунных месяца, пепел перестал падать, чудовищный слой во много десятков метров толщины тянулся от склона до склона. В нем погребена сожженная жизнь злаковых полян и магнолиевых рощ, дряхлых споровых колоссов и колоссальных рептилий, непобедимых в былых чащах, приспособленных к ним так, как одна шестеренка зубчатой передачи к другой, но больше не приспособленных ни к чему.
Потом на остывший пепел бури нанесли крылатые семена растений с юга. Это были двусемядольные покрытосеменные растения, лучше всего разрешившие задачу защиты потомства, продолжающего их род. И следом за ними пришла животная жизнь, медленно кочевавшая с юга, жизнь теплокровная, оперенная и опушенная мехом, также лучше всего разрешившая двойную задачу — защищать тепло своего тела и теплом своего тела защищать детей.
На рубеже между мезозоем и третичным периодом новой эры, кайнозоя, по всей Земле прокатились две величайших революции, какие когда-либо происходили в истории планеты: биологическая — смена фауны гадов фауной млекопитающих и птиц, и геологическая, так называемая лярамийская. Она охватила огромное пространство. Старую земную кору еще раз скорчили схватки почти невообразимых потрясений.
В Европе тогда поднимались Альпы и Кавказ. Зазиял первый очерк провала Черного моря. Хлынувшие лавы образовали массивы центральной Франции, Судет, Рудных и Исполиновых гор.
Североамериканское внутреннее море высохло между Скалистыми горами и канадским щитом. Горы вставали от Аляски до Мексики, от Панамы до мыса Горн. Вулканы задымились на Антильской дуге, на Зондских, Молуккских островах и в Австралии.
Тогда возникло лавовое плато Иеллостонского национального парка в 10 тысяч квадратных километров, плато на Змеиной реке и Декан в Индии — лавовое плоскогорье в 300 тысяч квадратных километров и почти 2 километра толщины. И никто не измерил еще областей, залитых лавой в Сибири.
Почти невозможно составить себе какое-нибудь представление о том, чем были извержения, образовавшие все это. Гибель Помпеи, Сен-Пьера и Кракатоа — пускание мыльных пузырей по сравнению с ними.
Фантастический мир рептилий, специализированных до крайности, т. е. идеально применившихся к ландшафту мезозоя, мир одряхлевший, не зная конкуренции, подточенный, может быть, изнутри накоплением вредных зачатков, не устраняемых отбором, пал скорее всего под ударами этих чудовищных пертурбаций, вместе с фантастической флорой солнечной весны. Остались островки и дряхлые гиганты — древовидные папоротники и хвощи Южной Америки и Австралии, питоны тропиков и крокодилы Нила.
И потомок древней Гондваны, материк, погребенный в Тихом океане, дал еще раз, вероятно, смену Земле. Надо думать, что оттуда (а может быть, из до сих пор не исследованных, пустынных сейчас частей Центральной Азии) хлынула волна успевших развиться из крысоподобных юры и триаса млекопитающих, чтобы на пожарищах мезозоя возглавить высший расцвет жизни, самой свободной от рабства перед средой.