Глава VII Четыре года назад

Это было лето 1980-го года, мои вторые студенческие каникулы. Все шло так хорошо, как просто не бывает на свете.

Студенчество – особые пять или шесть лет жизни, ни до, ни после ничего похожего ты не переживаешь – с пропетого в первый раз в аудитории «Gaudeamus» до дня торжественного вручения диплома. Освященная традиция позволяет «буршам» жить вне этикета. Помимо того, все – в первый год особенно – немножко шалеют от совместного обучения. В самом деле, это так странно – сидеть за одними партами с молодыми людьми! Но молодые люди не целуют твоей руки, не вскакивают при твоем приближении, перебивают тебя в спорах. Все это можно, все это не нами заведено. Мы не юноши и не девушки, мы «бурши». Можно заявляться в гости без предупреждения, можно подавать еду в ненагретых тарелках. А то и вовсе в бумажных фунтиках.

Увы, после защиты магистерской диссертации ты теряешь какое-то неписаное право на этот стиль жизни. Впрочем, не всю же жизнь жевать на улицах бутерброды. Но тогда я наслаждалась вовсю.

К тому лету мои стипендиальные обстоятельства позволили мне воплотить мечту всякого нормального студиозуса – выпорхнуть из родительского гнезда. Я сняла студию в Брюсовом переулке, ну да, разумеется, в Брюсовом, хотя бы ради того, чтобы услышать, как улыбнется в трубке на эту новость Наташин голос. Быть может, я отчасти хотела ее этим обмануть, показать, что я не разгадала столь роскошно ею инсценированной истории с Проклятым Племянником. Наташа ведь не любит своих просчетов, допущенных по нездоровью.

Как же нравились мне мои новые владения! Комнатка в два окна, на втором этаже, а окна даже солнечным днем затенены ветками кленов. Крашеный дощатый пол, довольно занозистый, что мы вскоре сумели в полной мере ощутить, ибо очень любили сидеть на полу. Английские ситцевые обои, довольно-таки вытертые. Крошечная ванная, игрушечная плита. Я купила современную кровать с одной спинкой и старинное бюро, которое заняло четверть комнаты. Раскладной стол, три табурета, и выпрошенный у мамы дедов сундук для путешествий, который дома почему-то назывался «Гросс-Германия». Весь в полустертых наклейках давних отелей. В него поместилась одежда, а сверху опять же можно было сидеть тем, кто берег платье от неровных досок.

Ни новостной панели, ни даже радиоприемника в моем новом обиталище не было – к чему? Только самый простой телефонный аппарат. Жизнь в этих стенах кипела изнутри – во внешних событиях мы нуждались мало.

Сколько же нас набивалось в эту комнату тем летом! Засиживались до утра, ведь каникулы. Хлестали чай по-московски – чашку за чашкой. (Жителей иных градов московское чаепитие, я замечала не раз, весьма пугает). С эйнемскими помадками, с абрикосовским мармеладом, да и просто с хлебом от Филиппова.

Вино мы в те времена пили только в дни экзаменов, уж это святое. Но покупка вина на каждые посиделки была большинству не по карману.

Ник-то, впрочем, был из нас самым богатеньким. Помимо стипендии ему еще выплачивали целых сто рублей в месяц по распоряжению Опекунского совета. Но он уж равнялся по остальным.

Впрочем, мы пьянели и без вина, от одних разговоров, от того, что было так хорошо теплыми теми вечерами и светлыми ночами.

Я наслаждалась тем летом самостоятельностью, полной, совершенной. Родители разъехались по экспедициям, отец в Гоби, мама – на Саарема, сестра с мужем отправились на пленэр на Вологодчину, старенькая няня Тася уже полностью переселилась в Бусинки, а Наташа увезла Гуньку в Коктебель. (Впрочем, мое желание самостоятельности и тогда делало исключение для Наташи). Я была полностью предоставлена самой себе. Вернее сказать – полностью предоставлена друзьям.

У меня бывали все. Реже всех, пожалуй, Роман, который не любит долгих разговоров. Хуже – он не умеет от разговоров пьянеть.

Зато все остальные бывали, все остальные пьянели. Появлялась княжна Нинка Трубецкая, самая из нас безразличная к политике и терпимая к республиканскому устройству, вечно фрондирующая Нинка, в своей любимой зюйд-вестке и бриджах из «чертовой кожи», в любой момент готовая схватить рюкзак и умчаться одна в леса – куда глаза глядят.

Так много трепета и гнева,

И тут же смех.

И голосом владела дева,

Что звонче всех.

Простоволосым златопадом,

Смеясь, грустя,

Играла, как ручьем наяда,

Как львом дитя.

И этот слух, что дивно тонок

На звоны лир.

Ты вся была как тот ребенок —

Познавший мир3.

Стихотворение, посвященное в те дни мне, было неровным, как все почти Нинкины стихи, но всем нравилось. Кроме, может быть, Ника, потому, что он единственный не похвалил, а как-то странно промолчал.

Бывала Вера, тогда еще Маслова, с ее будущим мужем Жаном Сен Галлом, самозабвенно изучавшим русский язык. Мы звали Жана Ванюшей, Ванечкой, и ему это страх до чего льстило.

Бывала Нинкина кузина княжна Лёка. И Нинкина тётка – Машка Несмеянова, тётка, что на полгода моложе племянницы, застенчивая и одновременно насмешливая, стригшая свои темные волосы коротко, за что мы дразнили ее «суфражисткой». Ну, это все биологический факультет.

Был Мишка Осипов, с первого же курса определившийся по линии кристаллографии. Его девушки временами менялись, но варьировались всегда внутри одного типа. Я их не запоминала.

Что еще? Дима Федотов, ухаживавший тогда за Ирой, своей будущей женой. Оба будущие физики. Всех не перечесть, да и не вспомнить.

Мы пели вечные студенческие песни.

Пошел купаться Уверлей,

Оставив дома Доротею.

Берет он пару-пару-пару пузырей,

С собою, плавать не умея.

И он нырнул как только мог,

Нырнул он прямо с головою.

Но голова-ва-ва, тяжеле ног-ног-ног,

Она осталась под водою.

Жена, узнав про ту беду,

Удостовериться хотела,

Но ноги милого в пруду, в пруду

Она, узрев, окаменела.

Прошли века и пруд заглох,

И заросли к нему аллеи.

Но все торчит-чит-чит там пара ног-ног-ног

И остов бедной Доротеи!

Чем печальней рисовалась судьба любящих супругов, тем веселей мы орали.

По рюмочке, по маленькой, налей, налей, налей,

По рюмочке, по маленькой, чем поят лошадей!

А я не пью! Врешь, пьешь!

Ей-богу! Божиться грех!

Так наливай студент студентке,

Студентки тоже пьют вино,

Непьющие студентки редки,

Они повымерли давно.

Колумб Америку открыл,

Страну для нас совсем чужую.

Чудак!! Он лучше бы открыл

На нашей улице пивную!

По рюмочке, по маленькой…

Коперник целый век трудился,

Чтоб доказать Земли вращенье.

Чудак!! Он лучше бы напился,

Тогда бы не было сомненья.

По рюмочке, по маленькой…

А Ньютон целый век трудился,

Чтоб прояснить тел притяженье.

Чудак!! Он лучше бы влюбился,

Тогда бы не было сомненья.

По рюмочке, по маленькой…

А Менделеев век трудился,

Чтоб элементы вставить в клетки.

Чудак!! Он лучше б научился

Гнать самогон из табуретки.

По рюмочке, по маленькой…

Пили мы при этом, как я уже говорила, через два раза на третий – да и то в лучшем случае.

Ник присоединился к нам только в июле. Всю вторую половину июня, едва кончились экзамены, он затеял проехать на «попутках» до низовий Волги. С двумя сокурсниками с юридического факультета и тремя свитскими. Инкогнито, разумеется. План, сам по себе, был недурен, ведь студентами, шатающимися по городам и весям, летом никого не удивишь. Кто просто путешествует, кто и нанимается на сезонные работы. Последнее, правда, ближе к осени. Но и «на картошке», как называется в студенческой среде страда на хуторах, никого не удивишь ни французским языком, ни латынью, ни обсуждением доказательств теоремы Ферма. Затеряться средь буршей легко даже Императору, особенно если, как сделал Ник, нарочно растрепать пробор, отпустить усики и купить темные очки.

План был недурен, однако, как я теперь подозреваю, стоил многих седых волос Великому Князю Андрей Андреевичу, главе Опекунского совета. Уж не знаю, как он из этого положения выходил. Думаю, предпринял какие-то меры предосторожности. Но не мог же Андрей Андреевич запретить девятнадцатилетнему царю, на его, царя, честные деньги, путешествовать по своей стране? Бедный Андрей Андреевич!

Ник ворвался в наши посиделки загорелым, полным множеством впечатлений и идей.

Какие же сумасшедшие, какие великолепные разговоры велись в те летние вечера!

Мы говорили о продвижении православной миссии в скандинавских странах, о заселении Дальнего Востока, о строящихся там новых городах. Мы говорили об инклингах и Бердслее, о прерафаэлитах и «плетении словес».

Мы, разумеется, спорили о геополитике.

В студенческие годы всем свойственно в разговорах и мыслях вершить судьбы мира. Но одному из нас надлежало в скором грядущем заняться этим на самом деле.

Иногда, как странно выражаются англичане, в моей студии негде было повесить кошку. Иногда народу случалось меньше, иногда заходил и кто-то один.

И все чаще и чаще случалось, что этим одним оказывался Ник.

Мы не понимали, мы очень долго ничего не понимали. Мы просто сидели за чаем и говорили – говорили, пока за окнами ни начинали щебетать птицы, пока лучи электрической лампы ни выцветали в лучах рассвета, и делалось заметным, какие мы уже бледные, и над собственным призрачным видом мы только хохотали.

Да, мы вели очень важные речи о судьбах мира, только мир этот был населен всего лишь двумя людьми.

Я отчетливо – до слова и до жеста – помню все, что произошло и было сказано потом. Но из моей памяти почему-то напрочь стерлось то, как в один прекрасный момент слова сделались ненужны.

Как я, оказывается, давно хотела этого – коснуться губами тонкой метки на его правой брови, этой памяти о моей детской выходке. А от нее спуститься к ресницам, к его слишком длинным «девчоночьим» ресницам, о которых я дразнилась во все те же гимназические годы. Правый глаз, а уж следом и левый… Он закрыл оба глаза, подставляя их моим губам.

Поцеловаться в уста мы решились не сразу. Мы были неловки, мы были неуклюжи. Уж за себя поручусь наверное, но, сдается мне, и Ник целовался впервые в жизни.

– Мы же всегда… мы всегда это знали! Еще когда дрались маленькими… – шептал Ник, зарывшись лицом в мои волосы. – Златопад

Затем наши губы кое-как все-таки нашли друг друга.

Пространство вокруг нас скрутилось в теплый золотой кокон, и этот кокон вертелся, вертелся все быстрее и быстрее, чтобы унести нас высоко и далеко.

Опомнилась я. Я разорвала золотой кокон, я оттолкнула Ника, я вырвалась из его рук с жалобным вскриком, словно кто-то ударил меня ножом. Лучше бы ножом.

– Нелли, милая! Неужели я тебя напугал? Прости… Мужчины ведь очень грубы, я знаю…

Он не понял. Он ничего не понял. Мое поведение он, я отчетливо это угадывала, отнес совсем к иному: решил, что оно вызвано той переменой в нем, которой я не могла не ощутить – даже через одежду. Да, принято считать, что девушки этого боятся. Но я не боялась. Все, что между нами происходило еще несколько мгновений назад, было так естественно и так желанно, все, решительно все было прекрасным.

Он не понял. Неужели мне самой придется ему сказать?

– Мы не должны быть вместе.

– Отчего не должны? Мы же любим друг друга! – Какие-то тени отуманили его взгляд: он еще отгонял правду, но теперь предчувствовал ее приближение.

– Ты брал обязательства. Православие – государственная религия твоей страны. Твоя невеста должна либо быть православной, либо перейти в православие.

– Нелли… Но разве ты…

– Нет. Нет, милый, нет. – Происходило что-то очень странное. Дальше моими устами словно заговорил кто-то много мудрее и сильнее меня, кто-то, подобный, быть может, античному демонию. Мысли выстраивались четким строем, легко облекаясь в спокойные слова. Разве что сердце трепетало, словно воробушек, которого давил чей-то безжалостный кулак. – Не потому, что я так уверена в себе, в своем знании, где истина. Но я давала присягу, я клала на книгу ладонь! Быть может и случается так, чтобы женщина переменила взгляды под влиянием мужчины. Быть может, из этого может выйти благо, быть может, и нет. Но это не наша оказия, Ник. У нас все слишком просто. Передо мной на одной чаше весов – мужчина, на другой – присяга. Если я уступлю, мне даже обмануть себя будет нечем. Мы – племя высоколобых, мы – примат идей. Милый, милый, я потом тебя попрекну! Попрекну, когда совесть меня изгрызет, словно червячок древоточец. И не будет гармонии, не будет лада. Я тебя люблю, но если я это сделаю, счастливы мы не будем, нет!

– Тогда я попрошу Сенат разрешить мне брак с католичкой.

Он еще не хотел сдаваться. Но в эти минуты я была сильнее и мудрее него.

– Ты не станешь просить. Мы живем в мире, который шесть десятков лет назад чуть не рухнул в бездну. Бездна еще дышит. Ты не имеешь права. Агенты Энтропии станут играть на антикатолических настроениях в православной среде, ослаблять твои позиции. Ни одной из этих позиций ты не имеешь права сдать добровольно. Ты не должен вкладывать в руки врагов оружия против тебя. Тебе не нужна жена-католичка.

Мы стояли на расстоянии вытянутой руки – и руки наши действительно тянулись друг к другу.

– Все не может быть так безнадежно.

– Все безнадежно. Мы пленники двух присяг.

– Я не верю, что не могу ничего сделать.

– Императоры не боги, милый. В нашей стране любой человек может жениться на ком хочет. Любой, кроме тебя. Ты можешь сделать сейчас только одно, Ник. Уйди. Пожалуйста, уходи, уходи немедля!

Мой демоний слабел. Я вот-вот могла уже утратить решимость.

– Я не могу уйти от тебя, Нелли. – Его губы совсем побелели. – Даже если должен, даже если ты права. Но я просто не могу, нет.

Это был самый отчаянный миг.

– Уходи! – воскликнула я, кажется, ломая руки, впрочем, не помню. – Ник, уходи – или я сейчас брошу тебе под ноги свою честь! И ты на нее наступишь! Ты ведь сейчас на нее наступишь, Ник!

Нет. – Голос его прозвучал хрипло, будто он опять сорвал его на плацу. – Я твоей жизни не сломаю.

Он метнулся к дверям, как слепой. Он стукнулся о косяк. Шаги прогрохотали по лестнице.

Кинувшись к окну, я смотрела, как он уходит по ночной улице. Ночь поглотила его. Ночь поглотила все.

Я упала на кровать и зарыдала. Я вскрикивала, я приподнималась и вновь падала лицом в подушку, я колотила вокруг руками. Через несколько часов нос так распух, что дышать пришлось ртом. Я никогда не думала, что в глазах может быть так много слез. Я плакала, плакала, плакала, а слезы не иссякали. Не иссякали, но не приносили облегчения.

Я не переодевалась, не умывалась, не ела. Иногда я слышала звонок телефона, иногда кто-то снизу, с улицы, нажимал на кнопку электрического «колокольчика». В конце концов, трели и звонки стихали, впрочем, я не вполне уверена, что они и были. Кажется, иногда я испытывала жажду и пила воду. Слезы не иссякали. Иногда я впадала в краткое забытье, то ли в обморок, то ли в сон, но скоро пробуждалась от звуков собственных рыданий.

Такой меня и обнаружил на третьи сутки Роман.

Загрузка...