Не случись в тот день того, что случилось, он так и так запомнился бы мне надолго — во всём своём безобразии. Подчас возникало впечатление, будто редакция, сговорившись с типографией, решила окончательно запороть номер. Метранпажи вредничали, корректоры, похоже, читали по складам, линотипистка набирала не то, что велено.
А тут ещё перевёрстка второй полосы.
— Вот Змей Гургеныч! Звони ему, пускай новый макет шлёт! — И метранпаж гневно тычет пальцами в полосу. Незакреплённые строчки всколыхиваются подобно чёрно-серебряной трясине.
— Миш, ну время же, время…
— Тогда пускай идёт и перевёрстывает!
— Ах так? Дай сюда шило — сам переверстаю!
Миша угрюмо сопит и прячет шило в карман фартука.
Выхватываю строкомер, обхожу талер, и занимаю место метранпажа…
Что такое талер?
О господи, ну и времена пришли — всё нужно растолковывать. Талер — это такой длинный металлический стол, на коем располагаются две массивные железные рамы (то бишь полосы), а между ними расселся некий механизм в кожухе, с помощью которого с этих самых полос снимаются бумажные оттиски.
Народ заинтригован: выпускающий — и вдруг перевёрстывает. С чем бы это сравнить? Ну, скажем, так: пассажир авиалайнера поднимается со своего кресла, проходит в рубку и садится за штурвал. Вот что-то в этом роде.
Приём, конечно, запрещённый, но действенный.
Миша сопит ещё сильнее, ревниво отодвигает меня плечом и вновь извлекает орудие труда. Процесс возобновляется.
На столе сменного мастера давно уже заливается телефон.
— Гер, трубку возьми! Дежурный!
Вот только дежурного тут не хватало! Гургену, небось, не позвонит — Гурген и матом послать может невзирая на лица.
Принимаю трубку.
— Что происходит? Почему полоса пришла без заголовков?
— Не успели отлить! — рапортую со злобой.
— Что значит «не успели»? Редактор требует объяснений! Что мне ему докладывать?
— Доложите: у строкоотливной машины шкворень вылетел.
Услышав про шкворень, Миша хрюкает, роняет шило, падает фартуком на полосу и ржёт в голос.
В трубке пауза.
— Ах, вот как… — с уважением, даже с опаской произносит наконец дежурный. — Надолго это?
— Да чинят уже…
— Слышь! — отдышавшись и подобрав инструмент, советует Миша. — Ты ему в следующий раз скажи, что у линотипа трензеля отвалились!
А что? Поверит и в трензеля. Какая ему разница!
Наконец приносят заголовки. Один (самый большой) не проходит по формату. Настроение метранпажа снова портится.
— Ты когда считать научишься? На цицер не проходит!
— Щаз пройдёт!
Беру заголовок, иду в закуток, где проживают самые что ни на есть членовредительские устройства: фреза и гидравлическая гильотинка. Вообще-то представителям редакции вход туда возбраняется, но я ж три года на выпуске — кто мне что скажет?
А заголовок, обратите внимание, квадратный (сорок восемь пунктов), а промежутки между словами, на мой взгляд, малость широковаты. Уменьшаем на фрезе оба промежутка, сдвигаем — всё равно шесть пунктов лишние. Ничего! Вот тут за прописным «У» следует прописное «А», и между ними, естественно, зияет этакий косой прогальчик. А мы его, родимого, возьмём и как раз наискосок и пропилим, что, кстати, категорически запрещено техникой безопасности. Впрочем, всё, что я сейчас делаю, тоже запрещено.
Со стуком звонче доминошного выставляю подпиленный заголовок на талер.
— Кто говорил, что не проходит?
— Ну ты артист…
А то не артист, что ли? Говорят, у царя Соломона был перстень, на котором так и значилось: «Всё проходит». Подозреваю, что Его Величество тоже когда-то работал на выпуске.
Машинально проглядываю прочие заголовки, а там…
Ну Нинка! Ну затейница! Должна была набрать «Решения такого-то Пленума КПСС — выполним!»
Набрала: «не выполним». С восклицательным знаком.
Нет, с такой гениальной простотой я ещё не сталкивался. Сгрёб текст, пошёл на рандеву. При виде выпускающего с металлом в горсти заголовщица упёрла кулаки в мослы, заменявшие ей бёдра, и приготовилась к отпору.
— Нина… — с нежностью, переходящей в растроганность, обратился я к ней. — Ты о чём, лапушка, думала, когда набирала?
Выхватила металл, прочла.
Впервые в жизни я видел, как человек бледнеет в три приёма: бледная, ещё бледнее, совсем белая.
Вот дурашка! Хотя, должен признаться, случись со мной такое в самом начале карьеры, я бы, скорее всего, повёл себя похоже. Однако, проработав три года выпускающим, человек неминуемо черствеет политически, а главное, заражается здоровым пролетарским цинизмом.
Помню, в прошлом феврале проскочил у меня заголовок «Победа над Сталинградом» — и ничего: не выгнали, не сослали — так, объявили выговор, по-моему, даже без занесения в личное дело. Не за политику, разумеется, — за халатность. А если шить политику, то это за один наш жаргончик всех гнать этапом на Колыму. Кем я только ни работал: и резчиком холодного металла, и штабелировщиком, и фотографом, даже монтировщиком сцены, — но, клянусь, нигде ничего подобного не слышал, а теперь уже и не услышу. Первые месяцы пребывания в наборном только и успевал, что вытаращивать глаза и запоминать всё подряд, зачастую не веря собственным ушам.
Как вам, к примеру, такой ошеломительный по тем временам диалог?
— Политбюро мы разогнали… комсомол сократили…
— А дыра в чердаке?
— Дыру передовиками забьём. Они там на противне связанные лежат.
— И ещё покойник пришёл!
— Большой?
— Квадратный! С цицером!
— Не встаёт?
— А как он встанет?
— Тогда знаешь что? Засунем его под киноплощадку…
Ходила байка, будто бы некто, подслушав впервые подобный разговор, в ужасе побежал в КГБ — предупредить, что Первого секретаря обкома хотят зарезать в подвале «Средней Волги».
А что? Очень даже правдоподобная история.
Сходил я опять в закуток, спилил на фрезе это антисоветское «не», а когда вернулся в цех, обнаружил там вражеского агента. Корректоры подослали к нам подчитчицу — в качестве соглядатая и укора совести. Дескать, мы там полосу ждём, а вы тут резину тянете! Юная кореяночка сначала робко маячила возле входной дюралевой двери, потом понемногу собралась с духом и рискнула приблизиться к святая святых. К талеру.
А там, напоминаю, перевёрстка… С той стороны над железной рамой склоняется свирепый метранпаж, с этой — не менее свирепый я. У него в руке шило, у меня строкомер, и мы уже готовы убить друг друга, поскольку нам предстоит невозможное: вместить большее в меньшее.
Кряхтим, ворчим, приглушённо переругиваемся. Милая кореяночка выглядывает у меня из-за локтя. И вдруг ни с того ни с сего осведомляется интеллигентнейшим голоском:
— Гера, а как вы относитесь к Шекспиру?
Я цепенею. Миша поднимает от полосы изумлённо-злобные глаза и широко разевает пасть.
— А ты Муму Герасима — читала? — угрожающе рявкает он.
Кореяночка в ужасе отлетает к входной двери.
Слава богу, со второй полосой покончено. На очереди третья.
Звоню в секретариат:
— Проблема, Гурген!
— Где?
— Третья полоса. Зарубежные новости.
— Хвост?
— Дыра.
— Ну так возьми что-нибудь на телетайпе, подверстай.
— Телетайп весь день молчит.
— Быть такого не может!
— Ну вот тем не менее…
— Тогда разбей.
— По шесть пунктов, что ли, разбивать? Пятнадцать строк дыра! Набор — пять квадратов.
Заместитель ответственного секретаря задумывается, но лишь на секунду.
— Ладно. Строк семь допишу, остальное разобьёшь.
— Гурген! Ты не понял… Ты не сможешь ничего дописать. Это письмо Джеймса Олдриджа советским писателям!
— Допишу! Подумаешь, Олдридж! Пусть сам сначала писать научится… Тут серьёзнее дело есть. Подымись…
— Куда?
— Ко мне. В секретариат.
О ч-чёрт! Неужели ещё одна перевёрстка?
Поднимаюсь в лифте на десятый. Гурген рисует макет — слава богу, не на сегодня. На завтра. На краю рабочего стола — два рубля с мелочью.
— Будь ласков, сходи через дорогу в гастроном.
— Гурген, ты спятил? А если ещё что-нибудь стрясётся?
— Не тушуйся! Подменю, прикрою…
— Ну сложный же номер, Гурген!
— Вот и сходи. Сразу всё упростится.
— Не пойду!
— Почему?
— Я непьющий!
— Так а я тебе и не налью…
Возразить нечего. Настолько он, зараза, обаятелен, что я вопреки принципам безропотно беру деньги и иду куда велено. Продавщица винно-водочного отдела уже знает меня в лицо и встречает понимающей улыбкой.
И Гурген оказывается прав. Как всегда. Из графика мы, правда, безнадёжно вылетели, но к ночи дела начинают помаленьку налаживаться. Высшему начальству, надо полагать, осточертел заколдованный номер, и разбрелось оно, родимое, по домам. А при отсутствии оного резко падает производственная дисциплина, зато не менее резко ускоряется производственный процесс.
Двенадцатый час. «Вечёрка» и «Ленинец» отстрелялись, да и у нас вот-вот проглянет свет в конце туннеля. По цеху давно уже грохочет высокая (вровень с талером) железная тележка стереотипёра. Костеря нас, лодырей, почём зря, он перегружает готовые полосы на свой драндулет и отвозит их по очереди в левое крыло цеха, где вскоре принимается урчать громоздкий матричный пресс.
Итак, история.
Когда я вернулся с очередного перекура в цех, труба пневмопочты побулькивала, а на столе временно отсутствующей сменной мастерицы надрывался телефон. Местный, не городской. Снял трубку.
— Докладывайте! — сурово приказал я, ничем не рискуя.
— Гера… — старательно выговаривая слог за слогом, произнёс на диво пьяный голос — поначалу я даже не понял, чей. — Там тебе идёт патрон… Ты его откроешь… В нём листок бумаги… сложенный пополам… — Голос становился всё таинственней, всё конспиративней. — Листок ты выброси… а то, что посерёдке… отдай Вале Ивановне… Будь любезен…
Пневмопочта давно уже стала для нас чем-то привычным, использовали её в самых различных целях. Даже как орудие мести. Летом залетел к нам в приоткрытое окно громадный шмель. Поймал я его патроном и отправил в корректорскую. Визгу было, говорят… Но вернёмся в начало мая.
В трубе уже клокотало. Затем грянуло. Я вынул из ящика пластиковый цилиндр, развинтил, извлёк сложенный пополам листок и ничего в нём не обнаружил.
Пока недоумевал, телефон завопил снова.
— Пришло?..
— Слушай… — выдавил я, чувствуя себя чертовски неловко. — Н-ну… достал… развернул… Там ничего нет!
В наушнике предынфарктная пауза. Затем запинающееся, исполненное ужаса восклицание:
— Ты с ума сошёл!..
А что тут ещё воскликнуть? Одно дело, когда пропадает патрон. Труба — долгая, извилистая, всякое может по дороге случиться. Но чтобы из патрона испарилась пятёрка!.. Или сколько он там задолжал?
К счастью, из линотипной вернулась Валя Ивановна — и я передал трубку ей. Шустрая сухощавая брюнеточка мигом взяла должника в оборот:
— На полу смотрел? Посмотри на полу!.. Тогда в столе!.. Тоже нету?.. Карманы проверь… А так! Молча! Ну?.. «Ой!» Вот тебе и «ой»!.. Не вздумай даже! А я говорю: не вздумай! Не рассыплешься! Сам ножками придёшь и принесёшь…
Бросила трубку, а мгновение спустя пневмопочта ожила вновь.
— Всё-таки послал, — послышалось злорадное замечание облокотившегося на талер метранпажа. — Вот застрянет сейчас… — добавил он мечтательно.
Не застряло.
— Гер, прими…
— Только в вашем присутствии, Валя Ивановна, — предупредил я. — А то опять пустой придёт — отвечай потом…
В патроне, однако, судя по всему, содержалось нечто более солидное, нежели купюра пятирублёвого достоинства. Свинтив колпак, я заглянул в пластиковое нутро и мигом всё понял.
— Марш по домам! Подписная пришла.
— Вторая? Мы ж её не отправляли ещё!
— Ничего не знаю. Четыре полосы подписаны — иду домой.
— Опять, что ли, старая выскочила?
— Ну!
— А я что-то не помню, — усомнился метранпаж. — Мы в этом году подписную хоть раз теряли?
— Выходит, теряли.
— И куда её теперь?
— Гургену отправь, — посоветовала Валя Ивановна. — Пусть посмеётся.
— Нетушки, — хмыкнул я. — Сначала сам посмеюсь.
Развернул на своём столе бумажный оттиск, украшенный понизу подписями и печатями. Четвёртая полоса. Неужто и впрямь прошлогодняя? Я взглянул — и не поверил глазам. Вот такой ошибки у нас ещё не пролетало.
Год (вверху слева) был обозначен 1992-й. А на дворе-то — 1985-й.