Когда Вадим учился в первом и во втором классе, он очень боялся дней 7-е ноября и 9-е мая. Из-за военных парадов. Он сидел перед телевизором, сжав кулаки и подогнув пальцы ног. И смотрел на экран, настороженно прищурившись. Мучительно долго тянулись колонны танков, гаубиц и огромных, как киты, ракет; издевательски беспечным, подпрыгивающим шагом продвигались по кремлевской брусчатке батальонные коробки морской пехоты, десантников и — что было видеть тяжелее всего — пограничников. И это длилось, длилось… А Вадим ждал, ждал, что вот сейчас идиотски бодрый голос диктора запнется, потеряется на несколько секунд в недрах эфира, а потом трагически сообщит: «Только что, без объявления войны, американские (или китайские) войска нанесли…» Маленький Вадим был убежден, что в праздничных парадах участвуют все наличные силы Советской Армии и границы Родины остаются на время этого представления незащищенными. И позже, когда он уже точно знал, что опасение — это чистейшая глупость, неприятные ощущения, связанные с военными парадами, у него сохранялись в закоулках сознания.
Был еще случай: классная руководительница 5-го «А» Алла Михайловна повела своих детишек в кино, на фильм с Чарли Чаплиным. Алла Михайловна была молодой выпускницей областного педагогического института, ей хотелось просветить районную детвору и приобщить к великому искусству. Она еще не вышла замуж, у нее не было огорода, и поэтому оставались силы для таких порывов. Вадим с огромным трудом досидел до конца сеанса, и как только всех вывели на улицу, его вырвало. Алла Михайловна бросилась ему на помощь. Она тут же заявила, что мальчика отравили в школьном буфете. Мальчик не возражал против этой версии, хотя точно знал, что стошнило его из-за Чаплина. Признаться же в этом не было никакой возможности, потому что он видел, как Аллу Михайловну восхищает этот неприятный человечек, как она восторженно светится при взгляде на экран. В результате его неосознанной влюбленности в классную деву пострадала (правда несильно) заведующая школьным буфетом, мать одного из близких друзей Вадима.
Можно рассказать еще один случай. В городе Калинове, что является географическим центром этого повествования, в то время не было зданий выше четырех этажей. И четырехэтажных всего два: райком партии и общежитие медучилища. Это потом, много позже на Отшибе возвели пару панельных небоскребов. А служил Вадим в Заполярье, на норвежской границе, где и двухэтажное здание редкость. Поэтому, оказавшись проездом по дороге домой в высотке МГУ в гостях у своего школьного друга Толи Бажина, он сделал вот что. Пока друг спал, напившись портвейна, Вадим лег животом на подоконник открытого окна, долго смотрел вниз, а потом достал из чемодана большой, не меньше чем на кило, пакет с армейскими фотографиями, изрезал их самым причудливым образом и выбросил в окно с двадцатого этажа. При этом, он вполне отдавал себе отчет, что это не было выпадом против Советской Армии. Служилось ему неплохо, расстался он с сослуживцами по-хорошему, а дембельский альбом не завел из простой лени. И своеобразным символическим актом ему эта выходка тогда не казалась. Мол, кончаю один этап жизни, начинаю другой. Нет. Просто он хотел что-то сообщить миру таким заковыристым способом, но что именно, отчетливо сформулировать бы не смог. Глупость, конечно, мелкая и жалкая глупость. Ночным ветром орду резаных уродцев снесло куда-то в сторону, так что результат оказался даже ничтожнее замысла. Вадим просто слегка намусорил у подножия столпа отечественной научной школы. Впрочем, хватит о странностях этого юноши. Тем более что и сообщать-то больше нечего. Во всем остальном он и не выделялся особенно.
Портрет его набросать довольно трудно. Среднего роста, среднего телосложения. Сухая голова, глубоко утопленные, близко к переносице сидящие глаза. Жесткие, бесцветные волосы стрехой торчат надо лбом. Когда окликают, оглядывается немного затравленно. Голос тусклый. Когда он произносит пространную фразу, видно, что это стоит ему определенного усилия. Чуть-чуть косолапит. Часто морщит нос, но не потому, что принюхивается. Такая у него реакция на неожиданную мысль.
В общем, никому бы и в голову не пришло ждать от этого паренька экстраординарного поступка. Или хотя бы заметной выходки. Подробный разбор этой личности будет сделан не потому, что она интересна, а потому, что так надо. И хватит оправданий.
Начать рассказ об этом субъекте надо с того, что родиться он должен был во вполне нормальной семье, но она сделалась не вполне нормальной в самый момент его появления на свет. Родительница его, молодая славная Домохозяйка Алевтина Сергеевна, умерла при родах. Отец, Александр Александрович, инженер-педагог, чуть было не повредился умом с горя, ибо очень сильно любил жену, но не повредился, да и ведь что-то нужно было делать с народившимися близнецами. Мальчиком и девочкой. Он справился. Запрятал подальше альбомы с фотографиями любимой и покойной женщины, чтобы не обжигать сердца при каждом взгляде на них, и стал жить так, будто он исконный холостяк, а дети, то есть Вадим и Маринка завелись сами собой. Да, подкрадывались к его холостяцкой избушке бойкие соседки и дальние родственницы. Среди тех туманов, где неуверенно плавают первые воспоминания нашего мальчика, мелькали барыни в бигудях и атласных халатах. Но потом все наладилось — они исчезли вместе с монументальными чаепитиями вприкуску, оставив в кухонном буфете заварочные чайники и чашки в красных маках, такие огромные и такие неподвижные, будто это были предметы обихода скифских баб.
Дети были благодарны отцу за то, что он оградил их от чужой, удушающей заботы. Работал он в политехникуме, где читал технологию металлов, то есть занимался чем-то предельно непонятным и мучительно неинтересным на взгляд сына. Чувствуя его отношение к своей работе, преподаватель решил овладеть мальчишеским воображением, и показал ему, семилетнему, один фокус. Зажег газовую плиту дома на кухне и положил на сковороду кусок обычной на вид проволоки. Под воздействием температуры проволока начала шевелиться, ежиться, дергаться, пока не свернулась в копченую пружину. «У металла есть память», — торжественно объявил отец. Но сын нисколько не восхитился, наоборот, стал жалеть его — это что же: ему каждый день приходится выступать перед студентами с этим корявым номером?! Отец тогда, видимо, решил, что мальчик просто недостаточно вырос для того, чтобы увлечься миром технических чудес. Решил подождать, пока он самостоятельно определится с увлечением. Вадиму было позволено перебиваться с тройки на четверку в школе и предаваться бессистемному чтению, вперемежку с вечным футболом, как бы раз навсегда заведенным на задворках «княжеского» дома. Так именовали старинную обшарпанную усадьбу, вместившую некогда политехникум со всем его хозяйством.
Мальчик жалел «старика». Во-первых, потому что он и вправду был старик — к немалому возрасту добавилась едкая печеночная хворь, лишившая его главного мужского наслаждения; во-вторых, потому что над ним посмеивались его студенты — несколько раз Вадим слышал из-за кустов возле волейбольной площадки их фразочки и передразнивания в его адрес. С возрастом он, правда, понял, что отцу доставалось не больше, чем другим преподавателям, его, скорей, даже любили за малохольную увлеченность своим делом, («наша сила в наших плавках», «моя домна, моя крепость» — шутил он), но тогда Вадим страдал. Страдал от не идеальности отца. От того, что он слишком проигрывает в сравнении с другими отцами. И громогласный гигант отец Тольки Бажина, и очкастый, мускулистый «папка» Валерика Тихоненко казались ему куда справнее.
Главное горе заключалось в том, что семья постепенно делалась еще ненормальнее, чем была. У Маринки обнаружилась болезнь костного мозга, она стала быстро увядать, почти перестала расти, и только регулярные переливания крови поддерживали ее существование. Вадим оберегал Маринку, бурно защищал, если кто-нибудь в школе хотя бы ненароком ее обижал, но, странным образом, считал ее болезнь именно отцовским несчастьем, а не своим. Она заметно отстала от некрупного брата по росту и весу, под умными, грустными глазами у нее были вечно огромные тени. Никогда не жаловалась, а в те дни, когда ей надо было отправляться на переливание, в ней появлялась особая приветливость и даже ласковость, да такая нестерпимая, что братик старался незаметно улетучиться из дому. У него как будто вся кожа горела от ее мягкой и тихой приязни и примиренности с происходящим. Она каждый раз как будто прощалась навсегда. Нет, он ее все-таки любил, и даже сильно, но и вместе с тем, приступы этой моральной брезгливости тоже были в нем. Училась она великолепно, и не потому что ее жалели учителя и читала куда больше брата. Она была первооткрыватель на этих путях. Вся наивная фантастика, мальчиковый набор: «Человек-амфибия», «Плутония» попали к нему из ее бледных тоненьких пальцев. И положение это продолжалось до самой ее смерти. Дело в том, что Вадим закрыл себе прямые пути к книжному знанию одним, безусловно варварским поступком. Натолкнулся как-то он на дальнем стеллаже районной библиотеки на старинную книгу некоего товарища Костенко, посвященную Цусимскому сражению, написана она была нудным, протокольным языком, но зато там были фотографии кораблей. «Орел», «Бородино», весь первый броненосный отряд, и второй тоже: «Ослябя», «Наварин»; и японские «Асахи», «Кассуга», «Сикисима» и т.п. Фотографии он эти повыдергивал перед тем, как сдавать книжку. Он просто (бредил на тот момент броненосцами и крейсерами. Лепил их из пластилина и спичек, устраивал сражения на (волнистом от старости кожаном диване. Все бы сошло, (если бы однажды на уроке истории, посвященном Октябрьской революции он не вылез с сообщением, что (крейсер «Аврора» — это корабль-трус, он сбежал с поля морского боя вместе со «Светланой» и «Жемчугом». Учитель истории, старый партизан Майборода, с внезапной, не характерной для него ласковостью попросил, чтобы ученик «раскрыл источник информации». Ученик уперся, сообразив, что источник-то им попорчен. Тогда учитель вдруг преобразился, закричал, что «этот болтун» поет «с чужого голоса», что тут попахивает «политикой», И «отец такого опасного болтуна собирается в партию!» В общем, дохнуло такой жутью, что Вадим тут же «раскололся». Политическое обвинение ему шить не стали, но репутация книжного вредителя к нему прилипла намертво. Ни в районной, ни в школьной библиотеке появляться было нельзя. Почему-то все библиотекари в Калинове состояли в родстве. Приходилось просить Маринку. И она охотно снабжала брата чтением, только потом, после ее смерти он догадался, что работала она не наугад и не для отмазки. В ее действиях была программа. Она его воспитывала, видимо ощущая свое явное, и не только интеллектуальное превосходство надо братом. Она считала, что несет за него ответственность, как за растущее домашнее животное. Упорно настаивала на том, что она «старшая сестра», хоть и появилась на свет на десять минут позже. Он не спорил, ему было стыдно за эти «десять минут», ему казалось, что именно тогда он присвоил себе весь запас будущего, что полагался им на двоих. Сестра была Вадиму отчасти учительницей, отчасти матерью. Все книги, что она ему приносила, были подобраны таким образом, чтобы в них или практически вообще не было женщин как действующей силы — «Остров сокровищ», романы Жюль-Верна — или такие, в которых отношения между мужчинами и женщинами носят предельно платонический характер — «Овод», «Айвенго» и т.п.; сама же она читала книги немного другие, хотя и тоже библиотечные. Вадим как-то спросил, почему так?
— А, — махнула она рукой, — тебе не понравится.
Он не поверил, и в момент ее очередного переливания порылся на ее полке. Попробовал на вкус два фолианта, «Рукопись, найденная в Сарагосе» и «Мельмот-скиталец», и понял, что старшая сестрица его не обманывала.
Отец тоже пытался по-своему образовывать Вадима.
Еще при жизни мамы быт семейства четко разделился на две территории. В жилых помещениях все светилось тихим мещанским уютом. Половички, салфеточки, занавесочки, стерильная кухня, даже цветы в вазах. Все, что было связано со специальностью и увлечениями отца, было выметено в сарай возле дома. Называлось это место «гараж», хотя машины у отца не было. Лаборатория, мастерская, электрифицированная келья. Там были горы интересного мусора, маленький токарный станок, пара верстаков, стеклянные колбы, змеевики, электрическая печь, стопки журнала «Техника молодежи» И страшные справочники, заполненные бесчисленными насекомыми формулами, как будто в каждом был засушенный муравейник. Отец проводил там все свободное время и оттуда вносил на общую территорию куски оригинального и неожиданного знания. Ему казалось, что он всякий раз буквально поражает своих детей и оставляет глубокие интеллектуальные раны в их воображении. Он был уверен — они отлично осознают, что именно благодаря ему держатся в лидирующей группе эрудитов, если не всего человечества, то хотя бы города.
Этих примеров из истории науки и техники он высыпал перед близнецами горы, но у Вадима почему-то очень мало осталось в памяти. Главная, магистральная, линия Александра Александровича заключалась в упорном утверждении той мысли, что наука бессмертна, всесильна, и любые попытки принизить ее, мол, она выдохлась, настоящего счастья человеку не дала, а один лишь парниковый эффект — глупость, ренегатство и тому подобное. Он считал, что эйфория 60-ых, когда богами были физики-ядерщики, была не заблуждением и не модой, а временным просветлением сознания всего человечества. Он считал, что современные теоретические умы все также рвутся в глубины материи и вот-вот выцарапают из ее лап новые и яркие секреты. Пусть в обществе, в толпе, как известно, матери косности и глупости, возникла некая моральная усталость, оттого что результаты работы «всех этих синхрофазотронов» слишком задерживаются. Да, говорил он, я понимаю, что сам я всего лишь ничтожный служка этого великого храма науки, но искренний и верящий до конца.
Вадим с Маринкой переглядывались, и оба понимали, что оба жалеют отца.
Однако некоторые моменты Вадим запомнил отчетливо, и в деталях. Однажды отец влетел на «мамину» территорию хохоча, как сумасшедший. Выяснилось, что он наткнулся на презабавный парадокс. Касался он любимой его темы — борьбы с суевериями. Это был главнейший его личный враг, тут он по страстности мог быть сравнен с Дидро. Отец выяснил, что борьба эта может принимать парадоксальные формы. В тот раз он натолкнулся на такое сообщение: Карл Великий запрещал крестьянам устанавливать на своих полях шесты с металлическими громоотводами, потому что считал СУЕВЕРИЕМ мнение, что таким образом можно защититься от молнии.
Другой раз он сел за вечерний чай с такой грустной улыбкой, что дети не могли не поинтересоваться — в чем дело? И услышали целую лекцию про Огюста Конта. Этот, «якобы последовательный позитивист» однажды во время спора привел пример знания, которое никогда не будет обретено. Конт считал, таковым, например, состав атмосферы отдаленных планет. Раз нельзя до этих планет добраться, значит и нельзя узнать, чем там дышат. «И это всего за несколько лет до открытия спектрального анализа!» — горько грустил Александр Александрович. Он как бы в сотый раз напоминал детям, что поступательное, победное движение научной мысли ни за что не остановить. Всякий предел, положенный для нее искусственно, будет сметен.
«Не надо бояться знаний, надо идти вслед за мыслью, куда бы она тебя ни вела!»
Сам он изо всех сил старался соответствовать этой заповеди. Однажды позвал к себе сына и дочь и, мрачно глядя в пол, сообщил, что, оказывается, отныне научно обоснованы положения такого грязного, отвратного явления, как расизм.
Дети, конечно, ничего не поняли, и нисколько не огорчились.
Дело было в том, что некто сравнительно исследовал кровь белого человека и негра и установил, что у них эритроциты разной формы.
— Да-а? — хором, но вяло спросили дети.
— Да, у белых эритроциты круглые, а у черных в виде полумесяца.
Начитанная Маринка ту же пошутила, что такие эритроциты больше подошли бы мусульманам. Отец глянул на нее недовольно и грустно, мол, не надо с этим шутить. Тут Вадим вспомнил, что вопрос крови в семье — вопрос особый, интересно, чего это сестрица хорохорится? Вечером она показала брату книгу, которую как раз читала, — «Свет в августе». «Ну и что?» — спросил брат. «Вместо того чтобы писать целый роман, героя достаточно было отправить в поликлинику на анализ», — сказала она, Вадим ее не понял, но нисколько не был этим смущен.
Еще, в общем-то, невнимательному Вадиму, запомнился фокус с глобусом. Зашла в просвещенном семействе речь о том, что «человек», это, конечно, звучит гордо, ну а что такое есть «человечество»? Можно ли хоть с какой-нибудь стороны пощупать это понятие. Вадим глубокомысленно предположил, что человечество — «оно огромное».
Александр Александрович загадочно усмехнулся.
— Вот смотрите, — он снял с подоконника старый выцветший глобус, край его был забрызган каплями дождя, залетевшими в форточку. — Человечество — это ведь даже не капля в сравнении с этим шаром.
Близнецы пожали плечами, ожидая дальнейших пояснений.
— Если его собрать все вместе, его даже разглядеть нельзя будет на поверхности планеты. Ваше «огромное» человечество.
Понятней не стало. Что значит собрать вместе? Отец произвел короткий наглядный расчет.
— Возьмем квадратный километр. Тысяча на тысячу метров, это будет миллион, да? На каждом квадратном метре легко умещается четыре человека, как в лифте, к примеру. То есть на квадратном километре можно плечом к плечу поставить четыре миллиона человек. Теперь сделаем квадратный километр кубическим и разобьем на пятьсот этажей, по два метра в каждом. Те, у кого рост больше двух метров временно пригнут головы. Четыре миллиона умножим на пятьсот, что получится — два миллиарда. Нынче на планете проживает что-то около шести миллиардов человек — это всего три кубических километра. Параллелепипед длиной три километра, шириной и высотой всего километр. А теперь вспомните, что окружность Земли сорок ТЫСЯЧ километров. То есть надо на линии экватора отметить отрезок примерно в одну тринадцатитысячную, вот каков он будет, размер человеческого общежития. Вы сможете на этом глобусе показать мне одну тринадцатитысячную его окружности? Это раз в десять меньше, чем отметина проклятой мухи, что нагадила вот тут, у озера Чад.
Вид у отца был торжествующий, хотя слушатели и не поняли, в чем был смысл его торжества.
— И оно, я имею в виду человечество, еще умудряется голодать, обладая такой латифундией!
Тут вдруг вмешалась Марина.
— Хорошо, — сказала она, причем так, словно вкладывала в слова смысл, который только она имела право вкладывать, — а мертвецы?
— Что мертвецы? — живо откликнулся преподаватель технологии металлов.
— Сколько миллиардов и миллиардов их умерло за миллионы лет. Да вся земля просто пропитана трупами, папа.
Александр Александрович отрицательно покачала головой.
— Заблуждение, огромное заблуждение. Если к живым прибавить мертвых, размеры человечества не сильно увеличатся.
— Что значит заблуждение!? — возмутилась Маринка, явно считая своим долгом выступать от имени мертвецов до конца.
— Объясню. Человек, да, возник на планете, пусть даже два миллиона лет назад, но сколько его было? Все новые данные утверждают — несколько десятков тысяч где-то в районе африканских озер, Танганьика и прочее. Кроме того, это были полуживотные, без настоящей памяти, страха смерти и воображения в современном смысле. То есть мы отметаем неандертальцев и принимаем во внимание только кроманьонского человека.
— Почему? — с каким-то непонятным вызовом спросила Маринка.
— Да, дочь, и на неандертальских стоянках находят обработанные камни и кости, и все это носит узко утилитарный характер. И только у кроманьонцев мы встречаем то, что сейчас назвали бы искусством. Рисунки на стенах пещер, к примеру. Только начав воображать и мечтать, древний человек стал вполне равен нам. До этого он был ближе к животному, хотя и с каменным топором. В подтверждение своей мысли я напомню вам об обезьянах, которые умеют использовать камни и палки как инструменты, и даже бобров с их деревянными плотинами.
— К чему ты все это говоришь, папа?
— А к тому. Если предположить, что первые «культурные» люди появились на планете каких-нибудь сорок тысяч лет назад и жили всего лет в среднем по тридцать, до нашего времени сменилось чуть более тысячи поколений.
— Пусть так
— А если так, то это значит, что ко времени возникновения первых царств-государств, а это произошло каких-нибудь пять тысяч лет назад, умерло едва ли тридцать-сорок миллионов человек. В состоянии относительно устойчивого роста человечество живет всего четыре-пять тысяч лет. И рост этот очень медленный. Еще в эпоху крестовых походов население земли вряд ли превышало сто миллионов человек. Во времена Наполеона людей было полмиллиарда.
— Ты хочешь сказать, папа, что умерло за всю историю примерно столько, сколько живет сейчас? — наконец сообразил Вадим, о чем идет речь.
Преподаватель технологии металлов самодовольно и немного удивленно улыбнулся. Он не ждал, что первым признает его идею сын.
— Скажу вам больше, дети мои, самые простые расчеты показывают, что ежели средняя продолжительность жизни человека перевалит за сто лет, а это вполне реально уже сейчас, то очень скоро живущих станет намного больше, чем умерших. Продолжительность жизни в сто сорок лет сделает смерть сравнительно редким явлением на планете и достоянием в основном прошлых веков. И вообще, коллеги, если мы стремимся хоть к какой-то строгости мышления, давайте спокойно признаем: факт смертности человека вообще доказан, только для тех, кто уже умер.
Маринка тихо развернулась и вышла из комнаты.
Отец потер щеки. Вид у него сделался смущенный. Он, кажется, только теперь осознал, что выступал не перед собранием своих собратьев по продвинутой техникумовской науке.
— Я ее, кажется, обидел.
Вадиму эта «папина теория» показалась если и не галиматьей, то просто неудачной шуткой. Но он не склонен был смеяться над родителем. Александр Александрович, в отличие от других преподавателей, был лишен простых способов впасть в самозабвенье, без чего жизнь человеческая с одной тупой повседневностью есть просто ад. Проклятая печень! И вот приходилось ему очаровываться и опьяняться околонаучными фантазминами, всяким мыслительным мусором, фантиками фактов.
Городок Калинов представлял собою типичный среднерусский райцентр: мощенная булыжником центральная площадь, окруженная приземистыми каменными домами, колокольня заброшенного собора, универмаг, автовокзал, ворота городского парка — две белых кирпичных колонны с потрескавшимися гипсовыми урнами наверху. Парк сползал к реке с тихим названием и кротким нравом. Имелось два как бы пригорода. Один на севере, за оврагом, назывался Отшиб, второй лежал на юге и был присоединен к городу мощенной булыжником тополевой аллеей. Река Сомь плавно огибала эту сложную конструкцию, прикасаясь правым боком ко всем трем главным элементам.
Александр Александрович и его дети жили на юге, в двухэтажном четырехквартирном бревенчатом доме с оштукатуренным нижним этажом; дом стоял на краю территории, представлявшей собою аппетитную смесь загородного княжеского имения и советского среднетехнического училища. В изогнутом подковой барском доме располагался основной учебный корпус, в каретных сараях мастерские, во флигелях за строем старых лип свистели шпиндели учебных токарно-винторезных станков, в пруду, заросшем до состояния зеленой скатерти, торчали горлышки бутылок. Бузина повсюду вытесняла сирень, чаша фонтана настолько заполнилась землей, что стала напоминать лобное место. Но в целом было уютно, тихо, только иногда взревывал в мастерских внезапно запущенный студентом трактор — получи зачет.
Нависая над брегом реки Сомь, громада политехникума, одновременно нависала и над беспутной судьбой неуклонно взрослеющего Вадима. И к восьмому классу «линия» его не определилась, были большие сомнения насчет институтского будущего, и настало время задуматься, а не отдать ли парня в более реальное образование.
Может создаться впечатление, что Барковы представляли собою отгородившуюся от всего света диковатую семейку на манер отечественных Хогбенов: чумовой старик-прохфессор, девочка-вампир, и троечник-футболист с редкими невнятными выходками. На самом деле все было проще. Отец был не только хороший преподаватель, но и общественник; высадил в городском парке туевую аллею со своими юными технологами, вел кружок юных доменщиков, а в 86-ом, когда, в общем-то, было уже и не нужно, вступил в партию, несмотря на недовольное шипение Майбороды. Маринка была звездой районной больницы, главврач лично носил ее на руках к капельнице; скуластый рыжий парень, прибывший по распределению после института, он звал ее «моя кровиночка». Подружки любили с нею «делиться» и «шушукаться» по поводу мальчиков. Она была очень удобным объектом для этого, особенно «после операции», когда ей и языком-то было трудно шевельнуть. Все понимает, и явно не соперница, и не разболтает ничего. Нечестно только, что за это редчайшее качество подружки наградили ее прозвищем — «могила».
У Вадима было полно приятелей, его многие считали «неплохим пацаном». Ближе всего он сошелся с Толькой Бажиным и Валерой Тихоненко, первый был сыном завгара, а второй — бухгалтера все из того же политехникума. Они жили в том же доме, что и Барковы, только на втором, деревянном этаже. Бажин — медлительный, основательный и вдумчивый толстяк, Тихоненко, в опровержение фамилии — егоза, враль и везун. Учились все трое в одном классе, проводили вместе много времени, и не раз плотно дрались «толпой» с «овражскими». Вадиму обычно рвали рубаху или штаны, Бажину квасили физиономию, Валерка даже свои очки умудрялся сохранить в целости. Юный Барков считал этих пацанов ближайшими своими друзьями, и близкими настолько, что мог поделиться с ними чем угодно, даже странноватыми «мыслями», что забредают в любую мальчишескую голову. Он считал, что и у них нет от него тайн. Возможно, так оно и было. Сохранялось такое положение до одного случая, смутившего его неустойчивые, еще детские чувства.
Он, наверно, мог бы изложить им сам факт, но значительно важнее факта было то, что произошло в душе, что он испытал в связи с ним. Договорились они как-то о встрече у танцплощадки, что в глубине районного парка, зычное место рандеву этой троицы. Чтобы не торчать жаре, Вадим скрылся в пустой фанерной будке для 'продажи билетов и уселся там на полу. Июльский парк был напоен солнцем под завязку, и звуки не смели забредать в него. Возилась какая-то утомленная техника за оградой на площади. Истома, тишина, муравьиная колонна движется одновременно вверх и вниз по стене, кажется, слышишь как шуршат лапки. И вдруг на фоне этого раскаленного, пустынного эфира шум приближающихся шагов. Вадим затаился, уверенный, что это или толстяк, или очкарик. Им его не видно. Когда подойдут поближе, он выскочит Чингачгуком и пугнет.
Приближаются как минимум двое. Подходят, подходят, еще чуть-чуть и… Раздался голос Аллы Михайловны, и обращалась она — Вадим сразу его узнал по голосу — к Чехову. «Не надо меня так прижимать!» Будка качнулась и заскрипела.
Жила неподалеку от центра в собственном доме пара братьев, здоровых круглолицых парней с огромными залысинами и мощными усами скобой. Оба недавно вернулись из армии, и их побаивалась вся округа. Так вот это один из них прижал классную руководительницу Вадима к стене фанерного, потрескивающего укрытия и стал хрипло нашептывать ей слова, понимать смысл которых воображение школьника отказывалось. Он не мог представить себе, что мужчина может говорить женщине такое. И даже слыша, не верил. И все это происходило в каких-то сантиметрах от него. Классная руководительница лишь недовольно вздыхала, отлепляя пальцы Чехова от талии, и сдавленным голосом сообщала, что он ее «совсем задушил», и что сейчас их кто-нибудь увидит. Усатый агрессор угрожающе промурлыкал, что придет к ней сегодня ночью, а она с оскорбительным смехом отвечала, что хозяйка на него спустит собак. Он говорил, что хочет, чтобы они виделись как можно чаще, а она, опять со смешком, говорила, что желала бы видеть настоящего Васю Чехова, каким он ей представлялся до сегодняшнего дня. То есть, не хамом, а таким сильным-благородным. В конце концов он стал упрашивать, канючить, но Алла Михайловна вырвалась, качнув незакрепленную в земле будку и ушла. Чехов жалобно, но грязно выругался, сплюнул вглубь Вадимова укрытия, попал в муравьиную колонну и побрел в обратном направлении. А Вадим остался сидеть в будке до краев наполненной мучительным стыдом, и не понять было, что в нем его собственное, что чеховское. Какой, оказывается, позор сулит приближение к женщине. Даже такому гиганту, как усатый дембель, да еще имеющему громадного брата. Поведение Аллы Михайловны показалось ему вполне адекватным, единственно возможным. Что еще делать женщине, когда ей предлагают ТАКОЕ.
Через пару дней наша часть городка была взбудоражена слухом о ночной попытке Чехова забраться «к учителке». Он был настолько жестоко покусан обещанными собаками, что молва почти что осуждала Аллу Михайловну, Вадим едва мог поверить в эту историю. Чтобы после такого оскорбительного отказа… И сделал для себя окончательный вывод — если женщина говорит «нет», она говорит именно «нет».
Кстати, историю про ночную атаку на честь классной рассказывали Вадиму Бажин с Тихоненкой, причем рассказывали с видом знатоков такого рода дел. «В конце концов, он ее… она же этого сама хочет», таково было их общее мнение. В результате, авторитет этого сального знания мужских сообществ, резко упал в авторитете в глазах их друга. Барков продолжал скалить зубы в компании, когда речь заходила «об этом», но твердо знал, что жить надо своим умом. Как бы ни было тяжело. А что будет тяжело, он не сомневался. Ведь абсолютно все одноклассницы непрерывно и однозначно демонстрировали, что с мальчиками они общаются только по той причине, что их свела вместе такая неотменимая неприятность, как школа. Кто-то там кого-то «зажимал» в углу или хватал за выступы на груди, но ответный визг так резал по нервам, что Вадим всегда спешил ретироваться на край ситуации. Тем более что подобное поведение рекомендовали ему абсолютно все книги, получаемые от умненькой сестрички.
Однако не могла же его хотя бы однажды не занять такая простая мысль — а откуда берутся все эти бесконечные семьи, живущие повсюду и вокруг. Хотя бы в их бревенчатом амбаре их не менее семи, по две и более в некоторых квартирах. Наконец, как бы они с бесконечно Умирающей Маринкой появились на свет, когда бы не воссоединение их папы и мамы. Он всерьез ломал голову над этим вопросом. Может быть, какой-нибудь приказ, была у него мысль. Где-то в инстанциях, в четырехэтажном райкоме принимается решение, приходит повестка из ЗАГСа, и дальше намеченной паре приходится жить вместе, каково бы ни было мнение женской стороны на этот счет. Да, вначале праздник, ленты, белое платье. Но это, скорее прикрытие истинной сути события. Но суть иногда прорывается, ведь недаром даже на свадьбе кричат «горько». Судя по количеству скандалов, драк, что царили в семействах, что были доступны для наблюдения, союзы эти ни в коем случае не могли возникнуть путем добровольного согласия. Взять хотя бы семейства его ближайших друзей, семейства Бажиных и Тихоненок. Довольно регулярно его будили дикие крики, доносившиеся со второго этажа, и во дворе бегали белые ночные рубашки, и за ними по пятам носился густой мужской мат с топором.
Но полной ясности все равно не было. Но она пришла, вместе с новым слухом из дома, где квартировала Алла Михайловна. Первый брат еще залечивал собачьи укусы, зато взялся за дело второй брат. Он ворвался темной ночью в чистую, как ладанка, комнату учительницы русского языка и совершил нечто невообразимое, что описывалось длинным, гнусно-змеиным словом «изнасилование».
Школа гудела и даже как бы плавилась от слухов, когда Вадим пришел туда, много он услышал всякого, но больше всего его поразили слова замечательного физика Ивана Михайловича Бертеля, сказанные у дверей учительской.
— Изнасилована? Чеховым? — процедил он, одновременно прищуриваясь. — А я всегда считал ее тургеневской девушкой.
Вадиму казалось, что теперь прежняя жизнь станет невозможна ни для него, ни для школы, ни для города, но быстро, хотя и в стороне от глаз общественности, устроилось. Неприступная насмешница пошла с первым, искусанным братом в ЗАГС. И школьнику Баркову стало ясно, что мужчина может соединиться с женщиной не только по приказу, но и через ПРЕСТУПЛЕНИЕ. Эта взаимозаменяемость братьев не произвела на него поражающего впечатления, хотя как раз именно о ней больше все судачили в Калинове. Вадим слушал эти разговоры и недоумевал. Получалось, что само изнасилование в представлении горожан является хоть и преступлением, но лежащим все же в русле более-менее приемлемых проявлений естества. То же, что теперь продолжало соединять братьев, казалось непонятным и жутким.
Все думали, что эта троица каким-нибудь образом разорвется или, в крайнем случае, освободит город от своего присутствия. Однако никто никуда не уехал, и город принужден был жить со всем этим в себе.
Когда Вадиму исполнилось пятнадцать лет, произошло сразу несколько событий. Умерла Маринка, а сам он поступил в техникум. И то и другое было неизбежно, и то и другое было отвратительно. С возраста примерно лет в двенадцать несчастная девочка как бы отправилась в обратный путь по жизненной дороге. Она не только не росла, но наоборот — усыхала, воспоминание о ее тогдашнем поведении у Вадима всегда впоследствии вызывало трепет. Ровная приязнь к окружающим, подсвеченная усталостью. Это не была банальная покорность судьбе, не депрессия, не мрачноватый домашний театр, когда гибнущий человек живет в атмосфере подразумеваемых аплодисментов. Она просто «знала». Да, и достаточно об этом. Трудно сказать еще хотя бы слово, так чтобы совсем без преувеличения, натяжки или ужимки.
Дня через четыре после похорон у Барковых появился неожиданный гость. Тот самый рыжий врач из районной больницы, что занимался регулярными переливаниями и проявил себя со столь хорошей стороны по отношению к Маринке. Отца не было дома, он лежал в больнице с сердечным приступом, визитер, естественно, знал об этом. Вел он себя неуверенно. Мялся, ему было неловко. Еще бы, что может быть страннее врача, явившегося в дом к больному, которого он отправил на кладбище. Что ты еще не доделал, дорогой? Но вместе с тем, в нем чувствовалась решимость довести до конца затеянное предприятие. Оказалось, что дело в книжках. Комната Вадима и Маринки была перегорожена двумя платяными шкафами. На женской половине стоял стол, вечно заваленный разнокалиберными томами. Когда готовились к поминкам, со стола их спихнули в картонную коробку и брат вытащил их в «гараж». Разобрать их руки у него пока не дошли.
— Дело в том, что значительную часть… думаю так, что значительную часть этих книг Марина получила от меня. Я понимаю, что сейчас не совсем время, что…
Он говорил так неуверенно, преодолевая какое-то совершенно непонятное Вадиму внутреннее сопротивление, что и его состояние исказилось. Отчего он повел себя странно. Вот, пожалуйста, забормотал он, это ее полка, это ее стол. Доктор провел пальцем по потрепанным корешкам учебников.
— И… все?
Надо еще учитывать, что это был год, когда Вадим более всего стыдился нелепой чудаковатости своего отца. А «гараж» являл собою ее в концентрированном виде, пустить чужого человека в это логово детских забав седого человека было немыслимо. И он уверенно, и даже бодро заявил, хотя подоплекой этой бодрости была сдерживаемая истерика:
— Все!
Врач мальчику не поверил, но ушел. Ушел и продолжал жить, считая его, должно быть, довольно опасным, лживым типчиком.
Позднее Вадим разобрал Маринкин ящик. Тайком, в сумерках притащив его в дом и дождавшись, пока отец уляжется спать. Сразу понял, почему доктор дергается. Книги были необычные. Не все даже, собственно, книги. Переплетенные тома машинописи или мутноватых черно-белых фотографий. Несколько вокабул дореволюционного происхождения. «Жизнь после смерти» — лекции Моуди, «Книги мертвых», тибетская и египетская, «Разоблаченная Изида» г-жи Блаватской, выдранные из журнала «Москва» сочинения Валентина Сидорова, «Семь дней в Гималаях» и что-то еще. «Чайка по имени Джонатан Ливингстон».
Это что же — туповато топталась мысль паренька — предсмертная сестра была участница какого-то заговора? После наезда Майбороды в нем выработался некий «политический» инстинкт. А во главе заговора стоял всем известный в районе рыжий доктор? Вадиму это было ясно, как простая гамма. Это заигрывание со смертью не могло не быть в противоречии с общим светлым, несмотря на отдельные изнасилования, устройством советской жизни. Ну хороша Маринка! Всегда была первой, если нужно было толкнуть речужку на комсомольском собрании. Кодекс строителя коммунизма у нее отскакивал от крошащихся зубов, а сама! Воображение брата и бурлило, и изнывало от недостатка пищи. Слишком скудные следы оставила покойница на берегу этого мира, прежде чем скользнуть «туда».
В общем, вопросов и сомнений в связи с этой историей осталось множество. Поделиться ими с отцом Вадим не имел возможности, потому что после впадения в неотвратимый политехникум стал считать его врагом. Насколько Маринка была обречена умереть, настолько брат ее был обречен изучать технологию металлов.
Весь первый семестр Вадим бунтовал — сбегал с занятий, хамил преподавателям, но потом все сгладилось. Открытые манифестации были противны его скрытному характеру. Кроме того, он осознал, что реальной альтернативой политехникуму в Калинове является лишь медучилище. Визжащие толпы белых халатов — он однажды наблюдал из-за забора их линейку. Женщина вообще — существо, представлявшееся ему нафаршированным опасностями, облаченное же в медицинскую форму, — просто облучало прохладным ужасом. Стоило отцу ехидно поинтересоваться у него, не хочет ли он, может быть, перейти в медики, как Вадим свернул свою фронду. Сидел тихонько на лекциях, отмалчивался на зачетах, и ему ставили удовлетворительно, ибо он все же был сынком преподавателя, да еще и отпрыском «несчастного» семейства. Отец махнул на него рукой, Вадим махнул рукой на то, как он к нему относится.
Политехникум и медучилище располагались на противоположных окраинах города, и между ними испокон веку существовало напряжение определенного свойства. Механики с юга, медсестры с севера проникали вечерами на танцплощадку, чтобы под «эти глаза напротив» намертво сойтись в танце. Вадима, как неправильно заряженную частицу, выбрасывало из этого поля во тьму внешнюю, за ограду ярко освещенной танцплощадки, где он постепенно осознавал, что его детские выводы об исконной враждебности всего женского всему мужскому, пожалуй что, не совсем верны. Как бы не наоборот. Платья липнут к панталонам. В душе юноши происходили сражения прежних убеждений, надо признать весьма въевшихся, с новейшими наблюдениями. Он попробовал поискать убежище от волнующих видов праздника летней плоти в глубинах тайного знания. Книжки, оставшиеся от сестры, одурманили его на одно лето, и он даже гордился тем, что находится вне кишения «человеческой икры». Ощущение это снимало стыд его условного, троечного существования в политехникуме. Даже не умея обратать их дурацкие логарифмы, он чувствовал себя выше этих обычных людишек. Откуда-то черпалась совершенно железобетонная уверенность, что он себя еще покажет. Как? Где? Не важно. Но несмотря ни на какую литературу, его сползание в сияющую яму танцплощадки происходило. По чуть-чуть, почти незаметно, но неуклонно.
И вот Вадим уже не вне, но внутри. Одуревает от звуков зазывной музычки, порханья платьев и хриплого хихиканья. И вот она, его первая талия — в глаза он так и не решился посмотреть. И все бы, надо думать, пошло обычным порядком, когда бы не повестка из военкомата. Все, кому исполнилось семнадцать, получали такие, военное ведомство желало загодя ознакомиться с состоянием «призывного материала».
Вадим прошел комиссию, если так можно выразиться, с блеском: ни плоскостопия, ни дальтонизма, даже стоматологу нечего было делать у него во рту. Всю жизнь он священнодейственным образом чистил зубы, что дало свой результат.
Но обнаружился один неожиданный изъян. Настолько неожиданный, что к обнаружившему его врачу подошли и другие, составился непреднамеренный консилиум. Диагноз был однозначный — фимоз.
— Ты что, — спросил у Вадима длинный дядька с землистым, прыщавым, искривленным лицом, — никогда онанизмом не занимался?
Допризывник отрицательно помотал головой, оглушительно краснея. Ему было стыдно не перед прыщавым доктором, не перед толстой медсестрой с базедовой шеей, он стеснялся рыжего доктора, стоявшего чуть в сторонке. Он почему-то казался Вадиму не совсем посторонним переживаемому им медицинскому стыду.
— А почему? — искренне заинтересовался прыщавый.
— Мне сказали, что… отвалится, — сказал Вадим и тут же болезненно понял, что сказал это зря.
— Кто?
— Не скажу.
Прыщавый хмыкнул, медсестра тоже издала неприятный для его самолюбия звук. Рыжий только дернул скулой.
Выше уже говорилось, что брат и сестра Барковы спали в одной комнате, и однажды, выскользнув бесшумно из-за искусственной стены, Маринка застала брата, скажем так, в сомнительном положении. Это не был акт подлинного рукоблудия, скорее исследовательские действия, спровоцированные вчерашней мальчишеской болтовней по дороге из школы. Но он ощутил себя пойманным на чем-то не просто гадком, но и преступном. Маринка стала для него в чем-то Майбородой. В тот самый момент умненькая сестричка ничего не сказала. Через три дня ее уложили в больницу на очередное переливание, и брат поймал себя на странных мыслях — хорошо бы Маринку продержали «там» подольше, чтобы она позабыла обо всем. А еще великолепнее, чтобы она осталась в больнице навсегда при этом своем рыжем докторе, раз уж он так с ней носится. Вадиму было трудно себе представить, как они тут будут в этой комнате жить втроем: брат, сестра, и знанье сестры о стыде брата.
Дня через три после своего возвращения, когда нервное ожиданье Вадима спало (может быть, забыла?), она вдруг сказала, тихо, как бы и не совсем в его сторону, что, по мнению доктора Сергея Николаевича (рыжего), у мальчиков, которые занимаются неправильными разными делами, вот то самое место может взять однажды и отвалиться. У Вадима хватило сил сделать вид, что к нему это не относится, хотя внутри у него ныли-переливались разные чувства. Он ненавидел умненькую сестричку за то, что она продала его, с такой укромной ошибкой совершенно чужому человеку, но, вместе с тем, был, как ни странно, и благодарен, что она позаботилась о нем как старшая родственница, взяла на себя труд посоветоваться со специалистом по поводу открывшегося у него стыдного изъяна. Вадим не представлял себе, как бы сам это сделал.
Надо ли говорить, что после этой брошенной вскользь реплики, продвижение Вадима по путям нормального подросткового онанизма было закрыто. Со временем он стал догадываться, что никакого советывания с Сергеем Николаевичем не было и в помине, Маринка специально дождалась своего возвращения из больницы, чтобы к своему педагогическому авторитету присовокупить еще и врачебный.
Итак, важная, въедливая комиссия признает парня неполноценным? На секунду ему показалось, что за перенесенный стыд он получит награду — «белый билет».
Тут рыжий, унылый этот Сергей Николаевич сказал, продолжая дергать скулой.
— Вы знаете, это мелочь, пустяковая операция, я бы советовал вам не откладывать ее. Рано или поздно все равно придется делать.
В тот момент Вадим считал его отчасти виноватым в своем дурацком положении и ему казалось, что он продолжает действовать против него.
— А если я откажусь, меня возьмут в армию?
— Конечно, — усмехнулся прыщавый. — Это ведь не открытая форма туберкулеза.
Вадим был убежден, что все три медика, участвовавших в установлении нездоровой девственности его полового органа, едва сняв свои не слишком белые халаты, кинутся оповещать город об увиденном. Поэтому он прямо на следующий день явился в больницу и потребовал немедленного обрезания. То ли его решимость произвела должное впечатление, то ли в хирургии не было на этот момент плановых операций, но уже через день он попал на стол. Наркоз дали местный, но, видимо, изрядный, потому что сознание затуманилось. И вот сквозь этот полутуман Вадим стал свидетелем удивительного зрелища. Хирурги, видимо, для того чтобы упростить себе задачу, при помощи особых уколов сделали так, что оперируемый орган вознесся вертикально, при этом неестественно увеличившись в размерах. Известно, что лекари в большинстве своем — редкие циники и любят ляпнуть что-нибудь этакое в самый неподходящий момент, например, над вспоротым животом, в этот же раз у них был вполне законный повод для острословия. Волны веселья гуляли вокруг операционного стола, и Вадим, ввиду действия наркоза, очень был доволен тем, что является столь безусловным центром внимания, и даже сам пытался что-то промолвить. Особенно весело ему стало в тот момент, когда операционная вдруг начала быстро наполняться все новыми белыми фигурами. Это были практикантки из медучилища. Хотя все они несли на своих болтливых пастях марлевые повязки, их отношение к зрелищу выдавали голоса. Общее мнение курса можно было бы выразить в одной фразе: «Вот это да!» Вадим чувствовал себя героем и на столе, и потом во время путешествия на каталке в палату, и в первый час лежания на койке. Потом обезболивание стало проходить, появилась боль в том самом месте и стала понемногу нарастать. Вадима предупреждали, что «немного поболит», но не объяснили, сколько это «немного». Болело все сильнее и сильнее, он стал постанывать. Соседи по палате, тоже отлично осведомленные о веселом характере его операции, пытались его успокоить. «Ну, теперь все девки твои!» Наконец стало нестерпимо, Вадим начал ерзать, выгибаться мостом и… вдруг все прошло. Но тут же он почувствовал, что ему мокро, он лежит в луже. Осторожно подняв одеяло, Вадим обнаружил, что ему ничего не кажется — действительно лужа. Темная. Пожалуй, что лужа крови. Страха он не испытывал, но, вместе с тем, понимал, что это ненормально. «Ну что ты там хочешь рассмотреть, забинтовано же, небось, все», — сказал сосед. «Посмотрите, пожалуйста, что-то я не пойму», — попросил его Вадим совершенно спокойным голосом. Сосед, кряхтя, встал, и, увидев то, что видел прооперированный, закричал «э-э-э» и засвистел шлепанцами по коридору. «Сестра, сестра!!!» — услышал Вадим, теряя сознание и удивляясь, при чем здесь Маринка?
В атмосфере общего развлечения забыли зашить один довольно важный сосуд. Пришлось оперировать по второму разу. Теперь без наркоза, потому что не было времени, большая кровопотеря. Специальные ремешки, которыми больных пристегивают к столу, дабы не дергались, Вадим порвал с коротким щелчком. Тогда руки ему прикрутили бинтовыми жгутами. Было так больно, что ничего больше не запомнилось, кроме самого факта боли.
Через три дня он уже был дома.
И почти сразу понял, что не знает, как ему выйти на улицу. Достаточно было представить себе операционную и толпу медичек, давящихся хихиканьем, как его начинало мутить и валять по диванам, со своего на Маринкин и обратно. Он проторчал у себя в комнате целую неделю, под видом выздоравливающего. Отец подолгу сидел у его постели, стараясь по-своему развлечь. Рассказывал, что на Западе появилась совершенно сумасшедшая идея о «конце науки». Мол, надо признать, что современная наука исчерпала себя, сточила свои методы, как старые зубы, доцарапалась до самого дна и потолка мира и должна быть объявлена закончившейся. И в этом нет ничего удивительного, ведь считаем же мы закончившейся древнегреческую науку. Во всем этом ласковом отеческом бреде Вадима задевало только одно слово «конец». Он лежал с закрытыми глазами и мысленно составлял карту города, закрашивая черной краской районы, где ему никогда нельзя будет появиться. Весь север, например. Места свирепствования амазонок в белых одежках, их ухмылки колют больнее и глубже стрел. Танцплощадка — это вообще нечто вроде камеры пыток на свежем воздухе.
Собрав все моральные силы в кулак, стараясь не глядеть по сторонам, он заставил себя сходить за хлебом в продмаг, что был в сотне шагов от дома. Слава Богу, ему не грозила опасность встретиться с Бажиным или Тихоненкой, они учились в институтах далеко от Калинова, и таким образом старый сад вокруг дома поступил в полное угрюмое распоряжение Вадима. Он подолгу сидел на поваленном дереве, вдыхая гнилостный, волнующий аромат черемухи, мечтая о новой, окончательной повестке из военкомата и о странно обострившемся чувстве родства с сестрой. Он ведь чуть было и впрямь не присоединился к ней, и все по причине особого поведения своей крови. Если из Маринки она всю жизнь уходила по капельке, то из него рванула как из прорванной плотины. Они жили предельно разными жизнями, но финал мог оказаться по-родственному сходным.
Отца, видимо, пугало зрелище внезапного сыновнего затворничества. Он не обращал внимания на то, что Вадим почти совсем перестал посещать занятия в техникуме, и тот за это был отцу благодарен. Впрочем, что там диплом и так выпишут, а то, что младший Барков никогда не станет техником-технологом, было ясно уже давно. Отец не знал подлинной причины Вадимовой тоски и передумал на сей счет много всякого-разного, судя по попыткам «подъехать» к сыну. Началось, конечно, с классической «несчастной любви», а кончилось визитом невропатолога на дом. Вадима, конечно, задело то, что родной отец считает его ненормальным. Не хватало, чтобы ко всему тому, что о нем уже болтают в городе, начали болтать и это! Юноша сбежал через окно, не соображая даже, что этим бегством очень ухудшит мнение о состоянии своей психики. Он считал, что если ты не встретился с врачом по нервам, то, значит, и не можешь считаться нервным больным. Психбольницы в провинции боятся даже больше, чем суда, и лучше считаться вором, чем дураком. Это потом, от своих московских знакомых, он узнал, что отлежка в «психушке» — это не рваная рана на репутации, а нечто вроде той благородной плесени, что придает пикантность дорогому сыру.
Вечером того же дня отец нашел его на бревне в зарослях. Вадим был готов к любому скандалу, но отец сразил его сообщением, что невропатолог ничего не знает о факте его бегства. Ему сказано, что мальчика просто не оказалось дома. Тем самым, никакого визита как бы и не было.
— Извини Вадик, что я хотел его на тебя напустить. Просто уж и не знал, чего думать.
Вадим был благодарен отцу, но чувствовал, что в благодарность на его человечное отношение должен поделиться чем-то по-настоящему существенным, и врать тут нельзя.
— Ты мне все же объясни, сынок, что с тобой, чего ты хочешь?
— Я хочу в армию.
Отец довольно долго молчал, наверно взвешивая, насколько сынок издевается над ним. Нет, в свой ответ Вадим вложил как можно более искренности. Но это должно было особенно испугать. В самом деле — дичь, семнадцатилетний парень ходит угрюмый, бегает от людей, целыми днями сидит в заброшенном саду, и все почему? Мечтает об армии. Может быть, все-таки действительно имеет смысл послать за нервным доктором?
Вадиму было ужасно жаль отца в этот момент, и он стал что-то длинно и путано объяснять. Мол, опостылела мне калиновская жизнь, надо уехать, там все будет по-другому, стану другим человеком, и прочая чушь.
Александр Александрович вздохнул.
— Дай мне твои часы.
Это были Маринкины часы, специально ей купленные, чтобы она могла принимать лекарства по расписанию. Часы самые дешевые, под названием «юношеские», но с секундной стрелкой.
— Сколько она миллиметров длиной?
— Стрелка?
— Миллиметров десять. Как определить, какой путь она проходит за минуту. Ну это ты хоть смог усвоить за три года? Как вычисляется длина окружности?
— Пи эр, нет два пи эр.
— Да. То есть, примерно шесть и три десятых сантиметра. Округлим до шести. А в час?
— Триста шестьдесят сантиметров.
Отец кивнул.
— В сутки где-то семьдесят пять метров. За год, дай, прикину, что-то вроде двадцати восьми километров. За два, стало быть…
— Пятьдесят шесть, — сказал Вадим, хотя дал себе слово промолчать.
— Пятьдесят шесть. За два года стрелка пройдет пятьдесят шесть километров. До Козловска пятьдесят три километра. Чем жизнь в Калинове отличается от жизни в Козловске?
— Я не собираюсь после армии жить в Козловске.
Отец ничего не сказал, встал и молча ушел. Что он хотел этим сказать? Банальную мысль, что от себя не убежишь? И, конечно, в своей вычурной, «научной» форме.
Служить Вадиму Баркову выпало на заполярной заставе у норвежской границы. Там он окончательно убедился, что и седьмого ноября, и девятого мая рубежи родины находятся под неусыпной охраной. Его детский страх превратился в забавное воспоминание. «Женский» вопрос там сам собою отошел на второй план, потому что до ближайшей из тамошних дам, секундной стрелке пришлось бы тикать лет пять. С заставы, даже объявив в приказе отпуск, командиры никого в отпуск отправлять и не думали — слишком хлопотное предприятие. Равномерные тяготы пограничной службы сгладили остроту половой проблемы, может быть, в этом помогал и бром, который, по слухам, добавлялся в солдатский котел для обесцвечивания неизбежных сексуальных мечтаний вооруженной молодежи.
Совершенно в разрез с официальными усмотрениями на этот счет действовал старшина заставы прапорщик Сурин. Рябой коротышка с редкозубой отвратительной улыбкой, матерщинник и пошляк. Он входил в «кубрик» не иначе как с фразой типа: «лучше нет влагалища, чем очко товарища». И это еще самое невинное из высказываний. Удивительное дело — прапорщик учился заочно на филологическом факультете Горьковского университета. И ради него два раза в год снаряжали транспорт до большой земли, чтобы он мог посетить свою сессию. Вадима в мире занимали по-настоящему лишь две вещи. Какой будет его первая встреча с женщиной, и на каком языке прапорщик Сурин сдает свои филологические экзамены.
Да, пограничник Барков твердейшим образом решил, что при первой же возможности покончит со своим сексуальным отставанием. Чем более безженственными были окружающие заставу снега и скалы, тем смелее был он в своих размышлениях на этот счет. Вот только ступит на большую землю, схватит за руку первую же девицу и потащит в первую же… Теоретически с технологией дела он был знаком самым исчерпывающим образом. Никакой поворот интимной ситуации не должен был бы сбить его с толку или смутить.
Конечно же, в реальности все происходило гораздо более «обстоятельственно». По дембелю Вадима и тех, кто увольнялся вместе с ним, докинули вертолетом до Мурманска, вместе с ними отправился на очередное свидание со своею литературой и товарищ прапорщик. От Мурманска ехали в холодном, грязном плацкарте, вместе с двумя десятками подводников и моряков. Стоило вагону тронуться, как из саквояжей и чемоданов сами собой стали выползать бутылки с портвейном и банки с тушенкой. Через полчаса вагон гудел в прямом и переносном смысле, с трудом удерживаясь на рельсах. Прапорщик не стал отрываться от народа, опьянел настолько, что пошел делать замечание подводникам, горлопанившим в соседнем полукупе. Вернулся, разумеется, с расквашенной физиономией, упал маленькой, набитой невысказанными матюками головой на сложенные крестом руки и заплакал. «Вовку Сурина, прямо по морде!» Защищать его недоофицерскую честь никто и не подумал, потому что с противоположной стороны вагона прилетели звуки смеющихся женских голосов. От внезапно переполнившего волнения Вадим выпрямился и даже отставил в сторону стакан. Двое его сотоварищей погранцов, самых порицаемых по службе, но, видимо, самых ходких по жизни, тут же нырнули в направлении звуков. «Вовку Сурина, прямо по морде!» — продолжал пускать слюни обиды прапорщик. Он мешал Вадиму, тот изо всех сил прислушивался к тому, что происходит за соседней перегородкой. Оттуда некоторое время раздавался смешанный хохот и звон сдвигаемых стаканов, потом голоса сделались мягче и интимнее. Появилась простыня, отделившая зону веселья от остального вагона. И начало, судя по всему, происходить то самое! Барков яростно переглядывался с теми парнями, что остались в купе, и думал, о том, что если его глаза блестят так же, как у них, то выглядит он ужасающе.
Прошло минут с двадцать, и из-за «женской» перегородки выглянул деловар Куницын. Сыто зевая, сказал.
— Эй, Чех, Кузя, давайте на смену, а мы тут в тамбур покурить.
Вадим остался в купе один. Продолжая чутко и даже как-то теперь уж, обреченно прислушиваться. Было понятно, что следующая «очередь» его. Тут поднял голову Сурин, и, глядя на взволнованного солдатика мутными, нездешними глазами, попытался вытереть лицо тыльными сторонами ладоней, лицо у него было скользкое, будто облитое водой из бутылки.
За ближайшей стенкой что-то двигалось, сопело, взлетали тупые смешки.
Прапорщик вытер глаза тыльными сторонами ладоней и открыл рот:
— Пройдя меж пьяными… дыша духами и туманами, она садится у окна… Шиповник так благоухал, что чуть не превратился в слово.
Невидимые жуткие чудеса за стенкой продолжались. Вадим с ужасом наблюдал за работой щербатой прапорщицкой пасти.
— …Года проходят мимо, все в облике одном, предчувствую тебя… лежала раздвоивши груди, и тихо, как вода в сосуде, стояла жизнь ее во сне.
Появился Куницын, удовлетворенно покряхтывая, уселся рядом, хлебнул винца, рассказал, какими гигеническими приемами воспользовался в тамбуре во избежание венерических последствий.
— И к вздрагиваньям медленного хлада ты понемногу душу приучи, чтоб было здесь ей ничего не надо, когда оттуда ринутся лучи.
— О, Чех освободился, ну, пойдешь? — спросил Куницын.
С громадным трудом, отчего у него даже искривился рот, Вадим помотал головой.
— Брезгуешь, а зря, такие цыпахи.
Барков был благодарен ему за такую трактовку его решения.
— Но что есть красота, и почему ее обожествляют люди?
Тут надо пояснить, что, конечно, на самом деле филолог Сурин никаких стихов не читал. Он, наоборот, затеял настолько ядреную матерную атаку, что на фоне кошмара, творившегося за стенкой, дать ее просто «один к одному», это было бы все равно что писать черным по черному. Пришлось сработать от противного. Последнее его ругательство перед потерей прапорщиком сознания выглядело так.
— Я свеча, я сгорел на ветру, соберите мой воск поутру.
В Москве дембель решил притормозить свое стремление на родину. По официальной версии, для того, чтобы познакомиться с достопримечательностями столицы, Раз уж все равно в ней оказался, а на самом деле ввиду крепнущего страха — а вдруг, даже за эти два года позорная слава его в родном Калинове не полностью рассеялась. Заявился в общагу к Бажину, в ту самую комнату, из которой впоследствии выпустил рой фотографических уродов. Бажин не слишком ему обрадовался. Но сосед его отсутствовал, и жалеть для друга койку он не посмел. Очень быстро, после первых трех бутылок «Токая» от магазина «Балатон», Вадим почувствовал, до какой степени стали они разными людьми. И не удивительно — два года ехали по разным дорогам в разные стороны. Математический юмор Бажина и сбежавшихся на дармовую выпивку его дружков, был пограничнику непонятен. Его казарменные зарисовки и приколы ему самому показались настолько неубедительными в присутствии высоколобой братвы, что он даже не решился с ними выступить. Единственной точкой соприкосновения их, столь различных, миров была армейская байка про «от забора до обеда». Это сейчас она есть общее место, избитая острота, затертая шутка. А в те годы она только-только всплыла из тех глубин народа, где и рождаются анекдоты и поговорки. Молодые математики считали, что привезли ее с военных сборов, и носились с нею, как с ротной песней. Настоянный идиотизм армейских буден в одном флаконе с глубокой философской мыслью. По крайней мере, в таком духе высказался один из любителей дармового «Токая». Еще Вадим узнал по ходу разговора, что есть сейчас в университете молодой «гений» по фамилии то ли Черногоров, то ли Черноморов, всерьез решивший дать строго научное решение проблемы. Математики заразительно хохотали, массивный Бажин ухмылялся в редкие и длинные усы (зачем отрастил?). «Он говорит, что там пробка от бездонного источника энергии, почище термояда и гелия три». Армейский гость улыбался тоже, довольный тем, что хоть в этот момент не выпадает из компании.
У Бажина он провел четыре дня, всяческими способами пытаясь перевести разговор на Калиновскую тему, чтобы уяснить, как обстоят дела с его скандальной известностью. Вдруг в волнах слов мелькнет блестка полезной информации. Но тушу Бажина было не расшевелить. Калинов его интересовал мало, и тамошние слухи соответственно. Всеми своими интересами он был здесь, и мог часами рассказывать о Черногорове-Черноморове, нимало не заботясь, что гость ровным счетом ничего не понимает из его рассказов.
Тогда Вадим пошел на провокацию. Рассказал ему байку из арсенала прапорщика Сурина. Горьковский филолог утверждал, что одно время в Москве во всех магазинах в огромном количестве продавался сок тропического плода папайи. И однажды приехала к нам делегация из Южной Америки и попала в один такой магазин. Увидев, в каких количествах у нас запасен этот сок, женская часть делегации немедленно скрылась в гостинице и категорически отказывалась выходить из номеров вплоть до самого отъезда. А все дело в том, что сок папайи сильно снижает мужскую потенцию, и там у них в Южной Америке им специально поят солдат, чтобы они не насиловали женщин, оказавшись в населенном пункте. Увидев банки с соком в магазине, южноамериканки решили, что проблема ненормально повышенной потенции носит в СССР не узко армейский, а общенациональный характер.
История, конечно, глупая, Барков не рассчитывал поразить математическое воображение земляка, а лишь подтолкнуть на нужную ассоциативную тропку. Но гигант только хмыкнул, пососал ус, но не вспомнил ни об операции, которой подвергся друг, ни о разговорах на этот счет там, на малой родине.
На третий день явился в университетскую общагу Тихоненко, студент Плешки, джентльмен при бумажнике и трех новейших анекдотах. Сосуд самоуверенности. Едва пожав другу руку, он тут же поинтересовался.
— Ты че домой не катишь, дембель? Хотя, зачем тебе спешить, все твои медички уже училище закончили, и никто там про твою булаву ничего не знает.
Вот сволочь, подумал Вадим с благодарностью: и страх мой рассеял, и не предположил, что он у меня имелся.
— Поехали вместе! — восторженно предложил погранец. — Деньги у меня есть.
Валерик фыркнул:
— Домой? Мой юный друг, уж позволь мне так тебя называть с высот моего более разнообразного жизненного опыта, так вот деньги и у меня есть, и подозреваю, что больше, чем у тебя. Но меньше, чем мне необходимо. Домой я приеду только на собственном «мерседесе».
За те пятьдесят шесть километров, что они не виделись с отцом, Александр Александрович сделался еще суше, желчнее на вид, печень как бы горела тусклым, нездоровым пламенем у него внутри, в глазах блестела тихая, ни на кого конкретно не направленная приязнь. Он сообщил сыну осторожно, что может, если тот не против, договориться насчет места лаборанта в кабинете эстетики, и был очень обрадован тем, что Вадим согласился, не ломаясь. Отец, видимо, смирился с тем, что его сын никогда уже не разовьется в настоящего инженера. Кабинет техникумовской эстетики — это было максимум того, что он мог предложить сыну в мире, в котором что-то значил. Вадим был ему благодарен, но одновременно ему было все равно. Эстетика так эстетика. Перед ним пламенела особая цель, и до ее достижения, он ни на чем был не в силах задержаться вниманием.
Его начальница, толстая одышливая дама, Аида Борисовна Рыжова, скептически отнеслась к появлению лаборанта. Возможно была наслышана о его репутации истребителя книг. Она согласилась впустить в свой заповедник дешевых репродукций, ископаемых диафильмов и потертых альбомов, только из уважения к Александру Александровичу. К «материалам», считающимся ценными или хрупкими, она Вадима старалась не допускать, ему разрешалось только протирать пыль на фильмоскопе да гипсовой копии роденовского мыслителя. Промелькнув с влажной тряпицей по кабинету, лаборант отправлялся на поиски женщины, с которой можно было бы совокупиться.
Выяснилось постепенно, что на этих путях его поджидает огромное количество сложностей. Закипало лето, цвело то одно дерево, то другое, три вечера в неделю посреди сладострастной парковой полутьмы распускался яркий цветок танцплощадки, но Барков был не в силах шагнуть на этот помост. Ему казалось, что за ним ползут издевательские шепоты, и если он попробует танцевать, то запутается в них и рухнет на пыльные доски вместе наугад выбранной девицей. Лиц и фигур всех этих матерчатых бабочек, что занимали угол возле громадного черного усилителя, покуривали, глупо посмеивались, он не различал. Ему было все равно, каковы они на вид, все были одинаково отвратительны и желанны.
Вадим накручивал непонятные круги по сумеречным закоулкам парка, натыкался на почти порнографически обнимающиеся парочки, многозначительно, чуть ли не с отеческой интонацией хмыкал и уносился прочь. Он отчетливо и детально представлял себе механику этого главного человеческого дела и, вместе с тем, не менее отчетливо ощущал непроницаемую стену между собой и возможностью этим делом заняться, и это сочетание чувств приводило то в ярость, то в тоску.
Разумеется, по возвращении со службы он сделался не только лаборантом, но и женихом. Большинство браков случается с парнями нашего отечества именно в эти первые, самые рискованные месяцы свободы. Или сосредоточенно поджидает в своей норке та, что талдычила два года в письмах что «ждет», или внезапно выныривает прямо перед обалдевшим дембелем «красивая и смелая».
В кабинет Аиды Борисовны стала, в те часы, когда нет занятий, забредать ее дочка, третьекурсница Козловского пединститута. Уменьшенная копия мамаши. Пухлая, рыжая, с конским хвостом и тоном голоса, отдающим слегка в нос. Она ходила медленно между столами, водя острым пальцем по полировке, и, не глядя на лаборанта, рассказывала о своей насыщенной духовной жизни. Довольно долго он не мог понять, в чем тут дело. И даже пытался слушать, что именно такое она вещает. Особенно Эвелина Аидовна любила тему своего посещения спектакля «История лошади» в театре БДТ, что в Ленинграде. «О, это просто фантастика!» Вадим неоднократно видел по телевизору великого актера Лебедева, изображающего коня, но третьекурснице он соврал, что представления не имеет, о чем идет речь. Дело в том, что всякий раз, когда он наблюдал пожилого человека, увешанного ремнями и орущего дурным голосом, ему становилось невыносимо неловко. Не мог же он в этом признаться, да еще в кабинете эстетики, да еще дочери руководительницы кабинета. Его реакция была ненормальной, и он знал об этом. А еще мать и дочь Рыжовы страстно ценили театр на Таганке. Услышав это имя, Вадим обрадовался, потому что у него было с чем присоединиться к разговору. Он сказал, что обожает и сам этот удивительный театр и песню, сложенную о нем в народе. И даже попытался напеть: «Таганка, все ночи полные огня, Таганка, зачем сгубила ты меня?!» Девушка посмотрела на певца немного удивленно и поиграла родинкой в углу рта. Вадим понимал, что поет, конечно, неважно.
Несколько дней она не появлялась, но однажды явилась и, как обычно, не глядя в его сторону, сказала негромко, что они могли бы, «как-нибудь», пойти к ним. В гости то есть. «Погуляем с собачкой, послушаем пластинки», «а потом мама напоит нас чаем». В силу того что взгляд ее был направлен в сторону, Вадим мог как следует рассмотреть ее. Жестоко обтянутая зелеными вельветовыми джинсами не слишком ладная фигура, увесистая грудь в серой водолазке, маленькая рыжая бородавка в углу рта, отчего всегда есть ощущение, что она только что поела. Он пришел в такой ужас… Конечно же, Вадим понял, к чему клонит третьекурсница, она, что называется, выбрала его. Он сможет воспользоваться ее крупными прелестями, выпив известное количество чашек чаю и выполнив еще кое-какие условия. Но пограничник сильно забеспокоился, когда с оглушающей отчетливостью представил себе, что вместе с непривлекательной Эвелиной он присоединяет к себе и ее равную (по монументальности) опере мать. Да что мать, он и самозабвенного ржущего актера Лебедева увидел частью своей будущей жизни. Кабинет эстетики показался склепом.
Надо было что-то говорить, как-то отвечать на предложение. Уже было пора. И он сказал, что подумает.
— Подумаю? — Эвелина впервые посмотрела прямо на пограничника. Этот ответ, кажется, привел ее в серьезное замешательство. Может быть, возмутилась: этот необросший еще толком солдатик еще и думает! Или она почуяла, как глубоко он забрался своим мужским предчувствием под обертку ее вроде бы невинного предложения.
— Подумать, конечно, надо, — сказала она иронически выглядящую фразу, но без тени иронии в голосе и чуть-чуть виновато развела руками.
Конечно, Вадим отдавал себе отчет, что мадам Рыжова не будет слишком долго терпеть задумчивого бездельника на территории своего заповедника. Или чай, или — вон! Но ему было все равно. Тем более что забрезжил огонек в тумане безнадежности, обступившем его. Он обрел его случайно, в лаборантской курилке. Раньше он по глупости избегал посещать ее, опасаясь, что настоящие, полноценные лаборанты его раскусят, по каким-нибудь оговоркам заметят его поддельность, заподозрят в нем второе дно, и степень подозрительного внимания к нему в этом мире возрастет до непереносимой степени. Ничего страшного там не случилось, Вадимову задумчивость и неразговорчивость на технические темы, видимо, списали на характер кабинета, в котором он подвизался. Наоборот, он, пожалуй, вызвал симпатию тем, что не пытался никак подчеркивать свою эстетическую исключительность. Мгновенно согласился сбегать за водкой, когда уважаемые члены клуба во главе с дуайеном лаборантского сообщества Петровичем из кабинета электрооборудования, захотели выпить. Стал условно своим. И при нем не стеснялись говорить откровенно. Обсуждали «инженеров», то есть начальство. Очень в ходу были истории о том, как умный и хитрый лаборант обвел вокруг шпинделя трех преподавателей с самым высшим образованием. Александра Александровича не трогали, более того, уважали, хотя и держали отчасти за блаженного. Вадим и сам так считал, поэтому не считал нужным обижаться.
И вот однажды, краем уха он выхватил из шума общего разговора хвост полезной истории. Говорили о местных Калиновских шлюхах. Вадим осторожно, но решительно пересел поближе, но, при этом, отвернулся в сторону, чтобы никто не заметил его интереса. Пара молодых, но уже бывалых лаборантов делилась опытом и наблюдениями. На новичка обрушился целый вал информации. Главное, конечно, — общага медучилища. Семнадцатая комната на втором этаже, Люся и Света. Еще двадцать девятая в «сапожке», там Клава, но у нее «дурная» соседка, поэтому нужно искать хату на стороне. Билетная кассирша на автостанции Жанна! Не может быть! Вадим отлично помнил строгую женщину с монументальной халой на голове. Еще одна Света, продавщица в «Хозтоварах», но она живет далеко на Отшибе, и иногда вмешивается брат, помощник машиниста, если не в рейсе. Машка Куравлева, «но она все толстеет и толстеет». Томка по кличке «трамвай», почему «трамвай»? Потому что дешево и жестко, как в трамвае. Вадим жадно запоминал все, что говорилось, в мельчайших деталях и без всякого труда, и после этого случая стал без недоверия относиться к шпионским историям, когда агент заучивает наизусть текст целыми страницами, если не может его выкрасть или сфотографировать. Вадим запомнил даже имена и приметы Козловских, спортсменок, что приезжали месяц назад на межрайонные соревнования и попали в ловкие лапы наших лаборантов, хотя эти сведения были ему ни к чему.
Когда все прочие разошлись из курилки, он остался сидеть на своем месте, не в силах сдвинуться с места, до такой степени объелся полезными сведениями. Медленно, без нервов и спешки переваривал их, стараясь отделить ценное от плевелов. Конечно, медучилище, несмотря на самую большую концентрацию шансов именно там, придется отсечь. Он трезво отдавал себе отчет, что не сможет преодолеть оковы сформировавшегося комплекса, малейшего намека, случайного слова будет достаточно, чтобы обрушить его мужское намерение, окажись он в тех стенах. Машка Куравлева. Ее солдат знал, она училась четырьмя классами старше в его собственной третьей школе. Вадика Баркова, шпингалета, она наверняка не помнит. А вдруг помнит? Ну не будем шарахаться от призраков. Он сходил, посмотрел на Машку. Результат его совершенно не устроил. Он увидел ее во дворе пятиэтажки, где она проживала. Угрюмая статуя на двух мясных колоннах расхаживала вокруг чахлого цветника, толкая перед собою коляску с ребенком. По формам старшая сестра Эвелины, но главное — этот ребенок. Ребенок, это нечто более страшное, чем ленинградская человеколошадь. Ребенок превращал Куравлеву в особый вид существ, от которых Вадим не смел хотеть того, чего, собственно, так хотел. Это, разумеется, обнаруживает его глупость и неопытность, всякий ходок знает, что молодая мать — это идеальный эротический объект.
Заглянул он еще раз и на автовокзал, долго придумывал, как узнать имя сегодняшней кассирши, узнал — действительно Жанна. Она сменила прическу, но сделалась еще более недоступной на вид. Эту недоступность подчеркивали решетка и толстое стекло, что отгораживали ее от пассажиров. Конечно, бравость техникумовских лаборантов не вызывала у него сомнений, но все же как это им удалось склонить к веселому греху эту мрач новатую гражданку, да еще спрятавшуюся за таким препятствием.
Что ж, идем в «Хозтовары». Тут Вадим решил провести разведку боем. Максимально независимой походкой вошел в помещение магазина, окинул насмешливым взглядом полки с товаром — на самом деле, есть ли что-нибудь на свете нелепее, чем наша хозпродукция — и потребовал баночку сапожного клея.
— Чего?! — подняла на него глаза скучающая краса Светлана. Она была очень даже… она была просто симпатичная, и рядом с ней не стояло коляски с ребенком. За такой можно пойти в любую даль, хоть на Отшиб, и ждать хоть целую неделю, когда брат тронется в рейс.
— Чего тебе, какой клей?
— Какой клей?
— Вот я и спрашиваю, какой? Ты сказал сапожный клей.
— А, нет, нет, не клей! — и он забыл нужное слово.
Секунды две она смотрела ему в глаза, а потом тихо спросила:
— Может быть, крем?
— Может быть, — он постарался улыбнуться, чтобы перевести разговор в шуточную плоскость, но разговор остался в прежней плоскости.
— Одиннадцать копеек, — буркнула она.
Вадим вытащил из кармана мятый до неприличия рубль.
— У меня нет сдачи.
— Как?
— Так. Только что сдала кассу.
Вадим почувствовал, что наступил момент истины — или он что-нибудь придумает, или этот вариант для него потерян.
— Тогда без сдачи.
— Что без сдачи? — очень подозрительно прищурилась Света.
— Не надо сдачи, — сказал он, с ужасом понимая, что это заявление ничуть не воспринимается привлекательной продавщицей как широкий жест. А ведь отовсюду слышишь — женщины любят щедрых.
— Ах, какой мы шустрый, не надо нам вашего «без сдачи»! Сходи разменяй. В аптеку сходи, у них всегда целая тарелка мелочи.
Больше никаких конструктивных идей Вадиму в голову не пришло. На ватных ногах он вышел на привокзальную площадь. Он был в тоске и отчетливо понял, что если шансы на получение банки гуталина у него есть, то шансов на легкое любовное приключение — ноль. Много позже он узнал, причем случайно, что отказ продавца обслужить покупателя ввиду отсутствия сдачи есть скрытая форма вымогательства. Светлана, может быть, и не знала этой хитрой формулы, но, несомненно, увидела в нем не мужчину, а провокатора. Оскорбив в ней продавщицу, он потерял ее как женщину.
Тогда — «трамвай»!
Хватит этих вялых, инфантильных разведок, прочь чистоплюйскую разборчивость. Штурмуем «трамвай», и все! Как бы ни выглядела, пусть будет бочка, пусть будет щепка, плевать! Пусть семеро по лавкам скулят, пусть живет хоть… — вперед!
Вечерело.
Вадим стремительным шагом приближался к кафе «Елочка», там по полученной информации, «трамвай» работала официанткой. Длинное плоское одноэтажное здание с узкими окнами, горящим тусклым огнем провинциального разврата. Распахнув дверь и уже вступив в зал, Вадим вдруг подумал о том, что не знает, как «она» выглядит. Вдруг в кафе не одна официантка. Вслед за этим ему пришло в голову, что она на работе, и у нее не получится так сразу сорваться. Но сила его решимости была такова, что он отмел эти доводы как отговорки труса. Решил, значит, решил! Осмотрел зал. Среди плавающих облаков прокисшего табачного дыма и залитых пивом, замусоренных столов он увидел трех официанток. Но не смутился ни на секунду. Одна толстая старуха, лет сорока с огромным пятном на шее, вторая — мышка в черных очечках, а вот третья… в общем, третья, годилась. И вполне. Бедра, бюст, улыбающийся красный рот. Чего еще? Он, ничего не соображая, подошел — она стояла в углу у стола с чистой посудой и листала свой блокнот. Взял за руку. Попытался улыбнуться, не получилось, и, наверно, к лучшему.
— Пойдем со мной.
Она повернула к нему заинтриговано улыбающееся лицо, одновременно чуть откидываясь, чтобы лучше его рассмотреть. На языке у нее уже завязывалась какая-то обыкновенная пошлость, вроде «ух, ты какой быстрый», но она ее не произнесла. Все потому что Вадим не улыбался, и взгляд его был таким, что отбивал всякую охоту шутить.
— Мы закрываемся минут через двадцать. Мне надо деньги сдать.
— Я подожду.
Подойдя к буфету, Вадим шикарно купил бутылку шампанского и вышел в теплую ночь, не посмотрев в сторону избранницы, но отлично чувствуя, что она на него смотрит, и очень внимательно.
Сел на скамейку между двумя липами напротив входа, поставив бутылку рядом с собой. Закурил. С трудом, и сигаретная пачка, и зажигалка почему-то выпрыгивали из рук. Из стеклянных дверей кафе медленно и кособоко выбирались слегка обсчитанные, но довольные жизнью посетители. Проходя мимо него, они делали сложные жесты кривыми руками, многозначительно отрыгивали перегаром или просто щурились в его сторону. Ничего, снесу и это, думал Вадим, выпуская очередное облако дыма, словно пытаясь им заслониться от внимания пьяной общественности. Ничего, уже завтра ему будет на все это наплевать.
В очередной раз открылась дверь, и на ступеньках появилась его избранница, причем почему-то еще в фартуке. Подошла с особой такой улыбкой и обещающе поводя бедрами. Села рядом. Вадим молча выпустил облако дыма.
— Ты знаешь, извини, конечно, я эту газировку не пью, Давай я обменяю у Люськи на вермут. Хороший, белый.
Вадим кивнул, чтобы ничего не говорить, не выдать дрожью голоса своего состояния. Она взяла со скамьи шампанское.
— Я скоро.
Сделала пару шагов в сторону кафе и вдруг обернулась.
— Послушай, а ты и, правда, тот студент?
— Какой студент?! — собрав все силы, процедил Вадим.
Она помялась, хмыкнула и махнула рукой.
— Ладно, я сейчас.
Вадима неприятно поразило, до какой степени между ним и этой официанткой нет никакой дистанции. Да, в городе все всех знают, но чтобы так! Значит, войдя в пьяный зал, он вызвал немедленное и массовое обсуждение темы своего исполосованного неумелыми скальпелями пениса. Значит, с отъездом всех этих медичек легенда не угасла, а наоборот — разрослась, да еще, небось, и в оскорбительном для него направлении. И с чего это он решил, безумный, что городская шлюха — это лучший вариант для скрытного посвящения в мужчины! Наоборот! Завтра же весь город будет гундеть, про то, как показал себя «хрен этого студента». Даже если тварь не догадается, что это его первый раз, вой поднимется нестерпимый. Думая спрятать в «трамвае» свое жалобное уродство, он, наоборот, выставит его на всеобщий показ.
А если еще вдобавок и ничего не выйдет!?
Вадим встал и быстрым шагом, выплюнув потухшую сигарету, пошел в темноту, куда не дотягивается тусклый свет из окон «Елочки». Кто-то предупредительно расколотил фонари в этой части улицы, так что он сразу нырнул как бы на дно морское, ибо у него перегорел от обрушившегося волнения слух. Через некоторое время выяснилось, что он идет не в сторону дома и без какой либо вообще цели. В такой ситуации разумнее всего — остановиться.
Он так и сделал.
Тепло, тихо, за кронами лип тускло светятся решетчатые кубы застекленных веранд, хлопнула дверь, тявкнула собака. Небесный купол, к которому он невольно задрал голову в поисках высшей справедливости, срочно драпировался широкой серой тучей, как бы говоря — без меня. И он опять двинулся вперед, не представляя, зачем это делает. И скоро оказался на краю отлично знакомой площади. Автостанция, «Хозтовары» и так далее. Только теперь она была почему-то страшна, чужда и отвратительна ему. Вадиму захотелось что-нибудь заорать бессмысленное, но сзади послышалось нытье какой-то жизни. Это приближался последний вечерний ПАЗик, с рабочими второй смены на коксогазовом заводе. Ярко изнутри освещенный, как океанский лайнер, он обиженно покачался на рытвинах, встал и распахнул переднюю дверь. Трое работяг, весело переговариваясь, вывалились на остывающий булыжник и направились Прямиком на невидимого Вадима, надо понимать, в сторону «Елочки», быстрым шагом, явно, чтобы успеть до закрытия. Вслед за ними вышла из автобуса девушка в белом сарафане, и, не торопясь, пошла налево через площадь, с отвратительной беззаботностью помахивая сумочкой. Вадиму не хотелось сталкиваться с работягами, и, значит, надо было убраться с их дороги. Направо пути не было, там лежало ярко освещенное единственным фонарем пятно асфальта, и он стал сдвигаться влево, по периметру площади, оставаясь в тени лип. Получилось так, что они с белым сарафаном двигались к точке встречи где-то в районе книжного магазина и пивного ларька. Сарафан по прямой, Вадим по дуге. Поддерживая скорость перемещения, гарантирующую эту встречу, он спросил себя — а зачем тебе это? Что тебе от нее надо? Он бы притормозил под воздействием этого отрезвляющего вопроса, но тут ни с того, ни с сего подумал, что его бегство от «трамвая» — это наихудший выход из ситуации, в которую он сам себя загнал. То, что официантка не увидела в натуре, она так дофантазирует! А его исчезновение придаст этому фантазированию некую законность. Он не знал, как была связана эта омерзительная мысль со скоростью его передвижения, но как-то связана была. Он продолжал идти достаточно быстро. Но недостаточно скрытно. Перелетая от липы к липе, его тень, видимо, мельком и смутно, но все же прорисовывалась на штакетниках. Девушка в белом сарафане пошла быстрее. Теперь они уже никак не могли встретиться в намеченной прежде точке. Вадим прибавил шагу, но и девушка прибавила тоже. Еще несколько мгновений, и она канула в темном канале между магазином и ларьком. Но Вадим знал, что ей некуда деться. От того места, где она пропала из виду, начинается дорожка, что ведет меж дощатых заборов, меж уснувших садов к Отшибу, небольшому поселку, отделенному от города широким оврагом с родником на самом дне и небольшим мостиком, что воздвигнут над этим родником в незапамятные времена.
Оказавшись у этого поворота, Вадим на секунду замер, как бы раздумывая, и нырнул в узкий черный канал, высматривая в кромешной тьме призрак белого платья.