Только подле тебя я могу жить, или не жить вовсе.
– Конечно же нет, – сказала Констанца, ударяя по полу тростью. – Я запрещаю!
После ужина мы все собрались в кухне. Мама мыла за гостями посуду, а Кете поспешно сооружала для нас быстрый перекус из spätzle[6] и жареного лука. На столе текстом вверх лежало письмо Йозефа – источник моего спасения и конфликта с бабушкой.
Маэстро Антониус умер. Я в Вене.
Приезжай скорее.
«Приезжай скорее». Слова моего брата смотрят на нас со страницы, суровые и простые, но мы с Констанцей не можем сойтись во мнении, что именно они означают. Я решила, что это вызов. Бабушка думала иначе.
– Запрещаешь что? – возразила я. – Написать Йозефу ответ?
– Потакать твоему брату в этой прихоти! – Обвинительным жестом Констанца энергично ткнула в лежащее на столе между нами письмо, а затем махнула рукой в сторону темной улицы, неизвестности за нашим порогом. – Этой… музыкальной чепухе!
– Чепухе? – спросила мама, резко прекратив отскребать кастрюли и сковороды. – Какая чепуха, Констанца? Ты имеешь в виду его карьеру?
В прошлом году мой брат оставил привычный для него мир, чтобы воплотить свои мечты – наши мечты – и стать всемирно известным скрипачом. На протяжении нескольких поколений гостиница была семейным хлебом и маслом, а музыка всегда была нашей жизненной силой. Когда-то папа служил придворным музыкантом в Зальцбурге, где и повстречал маму, в те времена – певицу в труппе. Но все это случилось прежде, чем папина расточительность и мотовство загнали его обратно в баварскую лесную глушь. Йозеф был самым лучшим и ярким из нас, самым образованным, самым дисциплинированным, самым талантливым, и он смог то, что все мы, остальные, не сделали или не могли сделать: сбежал.
– Не твоего ума дело, – сорвалась на невестку Констанца. – Не суй свой длинный нос в дела, в которых ничего не смыслишь.
– Это и мои дела тоже, – парировала мама, раздувая ноздри. Обычно она была хладнокровной, спокойной и собранной, но наша бабушка знала, чем ее задеть. – Йозеф – мой сын.
– Он принадлежит Эрлькёнигу, – пробормотала Констанца, и в ее темных глазах лихорадочно засверкали искры веры. – А не тебе.
Мама закатила глаза и вернулась к мытью посуды.
– Хватит нести всякую околесицу о гоблинах, старая ведьма. Йозеф уже слишком взрослый для этих дурацких сказок.
– Скажи об этом ей! – Констанца подняла свой скрюченный палец и направила его на меня с такой силой, что мне в грудь будто ударила молния. – Она верит. Она знает. Она несет на своей душе отпечаток прикосновений Короля гоблинов.
Беспокойная дрожь пробежала по моей спине, ледяные пальцы заскользили по коже. Я ничего не сказала, но почувствовала на себе любопытный взгляд Кете. Прежде она вместе с мамой насмехалась над суеверной болтовней нашей бабушки, но со временем моя сестра изменилась.
Я изменилась.
– Мы должны подумать о будущем Йозефа, – спокойно сказала я. – О том, что ему нужно.
Но что было нужно моему брату? Письмо пришло лишь накануне, а я уже зачитала его до дыр, и оно затерлось от моих вопросов, которые я не задала и на которые не получила ответа. «Приезжай скорее». Что он имел в виду? Присоединиться к нему? Как? Зачем?
– Что нужно Йозефу, – сказала Констанца, – так это вернуться домой.
– И зачем это моему сыну возвращаться домой? – спросила мама, злобно атакуя старые ржавые пятна на помятой кастрюле.
Мы с Кете переглянулись, но продолжили молча заниматься делом.
– То-то и оно, что незачем, – горько продолжила она. – Это лишь долгое и изнурительное путешествие в богадельню. – Она бросила щетку, которая упала с неожиданно громким стуком, и мыльными пальцами сжала переносицу. Борозда между ее бровей появилась и исчезла, как делала постоянно со дня папиной смерти, с каждым днем становясь все глубже.
– И оставить Йозефа одного? – спросила я. – Что он будет делать так далеко и без друзей?
Мама прикусила губу.
– Что, по-твоему, мы должны сделать?
У меня не было ответа. Нам не хватало средств ни на то, чтобы поехать к нему, ни на то, чтобы отправить его домой.
– Нет, – решительно заявила мама, покачав головой. – Йозефу лучше остаться в Вене. Попытать счастья, проявить себя и оставить свой след в мире, как предначертано Господом.
– Важно не то, что предначертано Господом, – мрачно произнесла Констанца, – а то, чего требуют Древние законы. Если вы обманом лишите их жертвы, то расплачиваться будем мы все. Нагрянет Охота и принесет с собой смерть, погибель и разрушение.
Кто-то вскрикнул от боли. Я с беспокойством оглянулась и увидела, как Кете посасывает костяшки пальцев в том месте, где случайно порезалась ножом. Она торопливо продолжила готовить обед и принялась нарезать сырое тесто для лапши, но теперь ее руки дрожали. Я взялась готовить spätzle вместо сестры, а она благодарно отошла в сторону жарить лук.
Мама с отвращением фыркнула:
– Только не это снова.
Они с Констанцей были на ножах с тех пор, как я их помню, и их пререкания стали таким же привычным фоном, как гаммы, которые репетировал Йозеф. Даже папе не удалось их примирить, поскольку он всегда прислушивался к матери и не спешил принимать сторону жены.
– Не будь я уверена в том, что тебе, занудной гарпии, уготован комфортный насест в Аду, я бы молилась о твоей вечной душе.
Констанца шлепнула ладонью по столу, заставив письмо – и всех нас – подпрыгнуть.
– Как ты не понимаешь, что я пытаюсь спасти душу Йозефа? – закричала она, брызгая слюной.
Мы были ошеломлены. Несмотря на свою раздражительную и вспыльчивую натуру, Констанца редко выходила из себя. Она была по-своему последовательной и надежной, как метроном, шагающий туда-сюда в интервале между пренебрежением и презрением. Наша бабушка была устрашающей, а не пугливой.
В моей голове раздался голос брата. «Я здесь родился. Я должен здесь умереть».
Я небрежно бросила лапшу в кастрюлю и ошпарилась брызгами кипятка. Из глубин памяти всплыл незваный образ угольно-черных глаз на лице с резкими чертами.
– Девочка, – хриплым голосом промолвила Констанца, глядя на меня в упор. – Ты знаешь, какой он.
Я ничего не ответила. Мы с Кете продолжали готовить. Гробовую тишину в кухне нарушало лишь бульканье кипящей воды и шипение поджаривающегося лука.
– Что? – спросила мама. – Что ты имеешь в виду?
Кете посмотрела на меня искоса, но я как ни в чем не бывало растягивала spätzle и бросала лапшу в сковороду с луком.
– Да о чем ты говоришь, ради всего святого? – спросила мама. Она повернулась ко мне. – Лизель?
Я знаком попросила Кете принести мне тарелки и начала накрывать на стол.
– Ну? – усмехнулась Констанца. – Что скажешь, девчушка?
«Ты знаешь, какой он».
Я подумала о беспечных надеждах, о мольбах, которые я бросала в темноту, будучи ребенком, – мечтах о красоте, признании, похвале, но ни одно из них не было таким лихорадочным и отчаянным, как желание, которое я загадывала ночами, пронизанными надрывным плачем моего братика. Кете, Йозеф и я – мы все в детстве заразились скарлатиной. Кете и я были постарше, а Йозеф – совсем еще младенцем. Для меня и сестры худшее осталось позади, а вот брат, переболев, стал другим ребенком.
Подменышем.
– Я точно знаю, кто мой брат, – тихо сказала я, обращаясь больше к себе, нежели к бабушке, и поставила перед ней тарелку, наполненную до краев лапшой и луком. – Ешь.
– Тогда ты знаешь, почему Йозефу следует вернуться, – сказала Констанца. – Почему он должен прийти домой и жить.
В конце концов, мы все возвращаемся.
Подменыши не отходят далеко от Подземного мира; без него они чахнут и исчезают. Мой брат мог находиться за пределами досягаемости Эрлькёнига лишь благодаря силе любви. Моей любви. Моя любовь дарила ему свободу.
Затем я вспомнила ощущение длинных тонких пальцев, царапающих мою кожу, как ветки ежевики, сотканное из рук лицо и тысячи голосов, которые шипели и шептали: «Твоя любовь – это клетка, смертная».
Я посмотрела на письмо на столе. «Приезжай скорее».
– Ты собираешься ужинать или нет? – спросила я, демонстративно глядя на полную тарелку Констанцы.
Она надменно посмотрела на еду и фыркнула:
– Я не голодна.
– Ну, ничего другого ты не получишь, неблагодарная ворчунья. – Мама яростно ткнула вилкой в свою тарелку. – Удовлетворить твои особые запросы мы не в состоянии. Нам и на такую еду едва хватает денег.
Ее слова грозно прогремели посреди нашего ужина. Пристыженная Констанца взяла вилку и принялась за еду, вместе с лапшой пережевывая угнетающее заявление мамы. Хотя мы выплатили после смерти папы все его долги, на месте каждого уплаченного счета появлялся новый, подобно протечкам на тонущем корабле.
Когда мы закончили ужинать, Кете собрала тарелки, а я начала их мыть.
– Идем, – сказала мама, протягивая руку к Констанце. – Я отведу тебя в постель.
– Нет, не ты, – с отвращением ответила бабушка. – Ты никчемная, вот ты какая. Девчонка поможет мне подняться наверх.
– У девчонки есть имя, – сказала я, не глядя на нее.
– Разве я с тобой разговариваю, Элизабет? – резко ответила Констанца.
Ошеломленная, я подняла голову и увидела, что бабушка смотрит на Кете.
– Я? – удивленно спросила сестра.
– Да, ты, Магда, – раздраженно сказала Констанца. – Кто же еще?
Магда? Я взглянула на Кете, затем на маму, которая выглядела такой же озадаченной, как и мы. «Иди», – велела она сестре одними губами. Кете скорчила рожицу, но подала руку бабушке и поморщилась от боли, когда Констанца со всей своей злобой сильно ухватилась за нее.
– Клянусь, – тихо сказала мама, глядя, как они вдвоем поднимаются вверх по лестнице. – Она с каждым днем все больше сходит с ума.
Я вернулась к мытью посуды.
– Она стара, – сказала я. – Наверное, этого стоило ожидать.
Мама фыркнула:
– Моя бабушка оставалась в здравом уме до самой смерти, а она была старше, чем Констанца сейчас.
Я молча опускала тарелки в бадью с чистой водой, после чего передавала их маме, чтобы она их насухо вытирала.
– Лучше ее не осуждать, – сказала она скорее себе, чем мне. – Эльфы. Дикая Охота. Конец света. Иногда даже кажется, что она действительно верит в эти байки.
Отыскав на своем переднике чистый краешек, я взяла тарелку и вместе с мамой начала вытирать посуду.
– Она стара, – повторила я. – Подобные суеверия бродили в этих местах всегда.
– Да, но это просто сказки, – нетерпеливо возразила мама. – Никто в них не верит. Иногда я не знаю, понимает ли вообще Констанца, где мы живем – в реальном мире или в мире выдуманных ею небылиц.
Я промолчала. Мы с мамой высушили все тарелки, положили их на место, протерли столешницы и убрали грязь с кухонного пола, после чего по отдельности отправились в свои комнаты.
Что бы ни думала мама, а жили мы не в придуманной Констанцей сказке, а в жутком реальном мире. В мире жертв и сделок, гоблинов и Лорелеи, мифов и волшебства и Подземного мира. Я, выросшая на бабушкиных историях, я, побывавшая невестой Короля гоблинов и ускользнувшая от него, как никто другой знала, какие последствия ждут тех, кто преступит управляющие жизнью и смертью Древние законы. Грань между реальным и вымышленным была такой же ненадежной, как память, а я жила где-то посередине между ними, между красивой ложью и уродливой правдой. Но я об этом не говорила. Не могла говорить.
Потому что если Констанца сходила с ума, то и я тоже.
Игру мальчика называли волшебной, и люди с хорошим вкусом и туго набитыми карманами выстроились в очередь на улице у концертного зала, чтобы отправиться в путешествие по неизвестным мирам. Концертный зал был маленьким и уютным, количество мест около двадцати, но мальчику и его спутнику еще ни разу не доводилось выступать перед столь многочисленной публикой, и мальчик нервничал.
Его учителем был известный скрипач, итальянский гений, чьи пальцы давно сковали возраст и ревматизм. Во времена расцвета маэстро говорили, что Джованни Антониус Росси своей игрой заставляет ангелов плакать, а дьявола плясать, и любители симфонической музыки надеялись, что в его загадочном юном ученике смогут уловить хотя бы отблеск дарования старого виртуоза.
«Найденыш, подменыш», – шушукались любители симфонической музыки. Его обнаружили играющим на обочине дороги в баварской глуши.
У мальчика было имя, но оно затерялось среди всех этих перешептываний. Ученик маэстро Антониуса. Златовласый ангел. Прекрасный юноша. Его звали Йозефом, но этого никто не помнил, кроме его товарища, его аккомпаниатора, его возлюбленного.
У этого компаньона тоже было имя, но никто не считал его достойным упоминания. Темнокожий мальчик. Негр. Слуга. Его звали Франсуа, но никто не утруждал себя произнесением этого имени, кроме Йозефа, который хранил имя возлюбленного на своих губах и в своем сердце.
Этот концерт ознаменовал вступление Йозефа в культурное венское общество. С тех пор, как Франция обезглавила большинство представителей знати и выслала оставшихся за границу, маэстро Антониус обнаружил, что его чемоданы становились все более худыми в его неродном парижском доме, тогда как богатые патроны вливали все свои сбережения в армию Бонапарта. Поэтому старый виртуоз уехал из города революции и вернулся в город своих величайших триумфов, надеясь поймать золотую рыбку с помощью более юной и очаровательной наживки. Сейчас их приютила у себя баронесса фон Шенк, в салоне которой и должен был состояться концерт.
– Не подведи меня, мальчик, – сказал маэстро, когда они стояли за кулисами, ожидая своего выхода. – Наш заработок зависит от тебя.
– Да, маэстро, – ответил Йозеф осипшим от волнения голосом. Он дурно спал этой ночью, его желудок скрутился в нервный клубок, а сны то и дело прерывал наполовину забытый звук грохочущих копыт.
– Соберись, – предостерег его маэстро Антониус. – Никакого нытья и тоски по дому. Сейчас ты мужчина. Будь сильным.
Йозеф сглотнул и посмотрел на Франсуа. Юноша едва заметно подбадривающе кивнул, и это движение не ускользнуло от их учителя.
– Довольно, – прорычал маэстро Антониус. – Ты, – сказал он, указывая на Франсуа, – прекрати ему потакать, а ты, – указал он на Йозефа, – соберись с духом. Сейчас мы не можем позволить себе потерять голову. Мы начнем с нескольких подборок моего сочинения, затем, как планировали, перейдем к Моцарту, ça va[7]?
Йозеф сжался под взглядом учителя.
– Да, маэстро, – прошептал он.
– Если сыграешь хорошо – и только если сыграешь хорошо, – то на бис исполнишь Вивальди. – Старый виртуоз буравил своего ученика глазами-бусинками. – И никакой бессмыслицы вроде Эрлькёнига. Эта аудитория привыкла к музыке великих. Не оскорбляй их слух такой чудовищностью.
– Да, маэстро, – едва слышно повторил Йозеф.
Заметив, как покраснели щеки Йозефа и как он сжал зубы, Франсуа обнял своей теплой ладонью кулак возлюбленного. «Потерпи, mon coeur[8]», – как будто говорило это прикосновение.
Но юноша не ответил.
Маэстро Антониус раздвинул шторы, и мальчики вышли к публике, которая вежливо приветствовала их аплодисментами. Франсуа сел за фортепиано, пока Йозеф готовил скрипку. Они посмотрели друг на друга – мгновение, чувство, вопрос.
Концерт начался, как было запланировано. Под аккомпанемент юноши за клавишами ученик сыграл подборки авторства своего учителя. Но публика была искушенной и помнила, какой божественной была игра учителя, каким живым был звук. Этот мальчик был хорош: ноты звучали чисто, фразировка – элегантно. Но не хватало души, искры. Это словно слушать стихотворение знаменитого поэта, переведенное на другой язык.
Возможно, они ожидали слишком многого. В конце концов, талант переменчив, и те, чей талант пылал ярче остальных, долго не протягивали.
«Ангелы заберут Антониуса, если дьявол не доберется до него первым», – когда-то сказали о старом виртуозе. Такие дары не предназначались ушам смертных.
Возраст настиг маэстро Антониуса прежде, чем это успели сделать Бог или Дьявол, но было не похоже, чтобы его ученик был отмечен такой же божественной искрой. Публика послушно хлопала после каждого фрагмента музыкального произведения, настраиваясь на долгий и нудный вечер, в то время как стоявший за кулисами старый виртуоз волновался и кипятился, глядя на слабую игру своего ученика.
С противоположного края кулис за выступлением следила другая пара глаз. Это были глаза потрясающего зеленого цвета изумрудов или глубоких вод летнего озера, и в темноте они горели.
Подборки закончились, и Йозеф с Франсуа приступили к сонате Моцарта. В комнате растекалась тишина, унылая, скучная, наполненная невнимательным затишьем благородной скуки. Мягкий храп донесся из задней части салона, и маэстро Антониус безмолвно закипал. Однако зеленые глаза продолжали следить за юношами. И чего-то ждать.
Когда концерт закончился, слушатели поднялись со своих мест, формально вызывая артистов на бис. Йозеф и Франсуа поклонились, а маэстро Антониус схватился за парик, отправляя в воздух облака пудры. «Да спасет нас Вивальди, – подумал он. – Рыжий Священник[9], услышь мои мольбы». Йозеф и Франсуа поклонились еще раз, обменявшись интимным взглядом как ответом на невысказанный вопрос.
Юноша сел обратно за фортепиано, и темные кисти рук в обрамлении белых кружев легли на черные диезы и натуральную слоновую кость. Мальчик зажал скрипку под подбородком и поднял смычок, лошадиный волос дрожал в предвкушении. Йозеф задал темп, Франсуа мягко ответил, и они заиграли, гармонично сплетая мелодию в гобелен.
Это был не Вивальди.
Слушатели выпрямились на стульях и слушали то ли настороженно, то ли озадаченно. Никогда прежде они не слышали такой игры. Никогда прежде они не слышали такой музыки.
Это был «Эрлькёниг».
За кулисами маэстро Антониус в отчаянии закрыл лицо руками. По другую сторону сцены зеленые глаза заблестели.
По комнате будто пролетел прохладный ветерок, хотя никакое дуновение не коснулось ни кружев, ни перьев на шеях слушателей. Их окружил аромат земли, глины и то ли глубоких оврагов, то ли пещер. Был ли это звон капель в пещере или отдаленный грохот погони? Краем глаза слушатели видели, как кружатся и извиваются тени на стенах, как помрачнел обнаженный младенец с лицом херувима, как мрак укрыл резной цветочный орнамент на колоннах в углам салона. Всматриваться в темноту любители музыки не стали из страха, что ангелы и горгульи превратились в демонов и гоблинов.
Все, кроме одного.
Зеленые глаза с оживлением наблюдали за переменами, привнесенными музыкой, а затем исчезли в темноте.
Когда выступление на бис подошло к концу, на мгновение наступила тишина, как будто мир затаил дыхание перед бурей. Затем грянул гром бурных оваций и аплодисментов. Публика ликовала, стараясь не заплакать от смутного беспокойства и восторга, всколыхнувшего их души. Маэстро Антониус с отвращением сорвал с головы парик и в припадке гнева покинул свое место.
По пути он прошел мимо красивой зеленоглазой женщины, которая несла серебряную солонку в форме лебедя. Они склонили головы в приветственном поклоне, и старый виртуоз вернулся в свои комнаты, а женщина, едва заметно прихрамывая, направилась в салон. Он не видел, как она принялась сыпать вдоль порога соль. Он не слышал восхвалений, льющихся в адрес его ученика, и не заметил прибывшего с сообщением почтальона.
– Маэстро Антониус? – спросил курьер, когда зеленоглазая женщина открыла дверь. К ее корсету был прикреплен ярко-алый мак.
– Он отдыхает, – ответила женщина. – Чем могу помочь?
– Не могли бы вы вручить это его ученику, герру Фоглеру? – Почтальон залез в ранец и достал пачку писем, подписанных одной, отчаянной рукой. – Они адресованы на его прежний адрес в Париже, но лишь теперь мы смогли отыскать его здесь, в Вене.
– Понимаю, – ответила женщина. – Я позабочусь о том, чтобы они попали в нужные руки. – Она передала курьеру золотую монету, а тот в ответ склонил шляпу и ускакал в ночь.
Зеленоглазая женщина переступила через соль и вошла в салон, аккуратно, стараясь юбками не стереть защитную линию. Оказавшись в тени, она просмотрела письмо в поисках подписи.
Автор «Эрлькёнига».
Она улыбнулась и засунула письма в корсет, а потом, припадая на одну ногу, отправилась поздравлять мальчика и его темнокожего друга.
А наверху маэстро Антониус рвал и метал и вертелся в постели, пытаясь заглушить звук копыт и вой гончих псов и думая о том, не пришел ли за ним, наконец, Дьявол.
На следующее утро выяснилось, что кухарка украла соль, а старый виртуоз был найден мертвым в своей комнате, с посиневшими губами и серебристым шрамом поперек горла.
Пробуждение на рассвете следующего утра оказалось резким и жестоким. Меня разбудила громкая ругань мамы и Констанцы. Их голоса преодолели весь путь от бабушкиных покоев до комнаты Йозефа, в которой я спала, – так что если уж я услышала их крики из этого дальнего угла гостиницы, значит, и все гости слышали.
– Доброе утро, Лизель! – крикнула моя сестра, когда я вышла из кухни в главный зал. Там уже собрались несколько гостей, одни для того, чтобы поесть, другие – чтобы поворчать и пожаловаться на шум. – Завтрак скоро будет готов?
В голосе Кете сквозила притворная радость, а щеки были скованы заговорщической улыбкой. За ее спиной я разглядела недовольные лица постояльцев. Если бы папа был жив, он бы сгладил все напряженные моменты, развеселив всех своей скрипкой. Точнее, если бы папа был жив и трезв. Если бы папа хоть иногда бывал трезв.
– Что все это значит? – слова мамы звучали звонко, как осколки стекла. – Посмотри на меня, Констанца. Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю!
– А-ха-ха, – нервно захихикала я, пытаясь гармонировать с улыбкой сестры, но моя улыбка вышла еще более неловкой. – Скоро. Завтрак будет готов скоро. Мне просто… гм-м… нужно спросить маму кое о чем.
Кете смотрела на меня во все глаза, не теряя любезного выражения лица. Я сжала ладонь сестры и ловко увернулась от нее, поднимаясь вверх по лестнице в убежище дракона.
Дверь в комнату Констанцы была закрыта, но приглушить яростные крики мамы она не могла. Когда-то мама была певицей в труппе и с тех пор не утратила навыка игры на публику и знала, как превратить свой голос в силу, с которой придется считаться. Я не стала утруждать себя стуком в дверь и повернула ручку, приготовившись увидеть то, что ожидало меня в бабушкиных покоях.
Дверь не сдвинулась с места.
Нахмурившись, я потрясла ручку и попробовала снова. Дверь оставалась плотно закрытой, как будто что-то блокировало вход. Что бы это ни было, оно, казалось, подпирало нижнюю часть двери – возможно, кресло или комод. Я надавила плечом на косяк.
– Констанца? – позвала я, пытаясь настроить свой голос на такую громкость, чтобы гости меня не услышали. – Констанца, это Лизель. – Я снова постучала и надавила еще сильнее. – Мама? Впусти меня!
Казалось, женщины меня не слышали. Я навалилась на дверь с еще большей силой и вдруг почувствовала, что она слегка поддалась и с неожиданным скрежетом сдвинулась вовнутрь. Я давила все сильнее, выигрывая у невидимого противника сантиметр за сантиметром. Наконец, между дверью и косяком образовалось достаточно пространства, чтобы я смогла в него протиснуться.
Войдя, я тут же на что-то наткнулась, споткнулась об огромную кучу грязи, веток и листьев и поцарапала о них колени. Да что это, черт возьми?..
Я стояла, погрузившись чуть ли не по пояс в мягкую глинистую почву с вкраплениями осколков скал и камней. Я посмотрела наверх. Комната Констанцы была разгромлена, каждый ее угол был покрыт грязью и обломками деревьев из леса за окном. На кратчайшее мгновение я забыла, где нахожусь, и мне померещилось, что я стою не в доме, а в зимнем лесу, на земле, покрытой тонким слоем снега. Потом я моргнула, и мир вернулся к своему привычному порядку.
Это был не снег. Это была соль.
– Ты знаешь, сколько стоит соль? – кричала мама. – Знаешь, во что нам это обойдется? Как ты могла натворить такое, Констанца?
Бабушка скрестила руки на груди.
– Для защиты, – упрямо сказала она.
– Защиты? От чего? От гоблинов? – мама горько рассмеялась. – А как насчет долговой тюрьмы? Что ты можешь сделать, чтобы защитить нас от нее, Констанца?
С болью в сердце я поняла, что предыдущей ночью Констанца каким-то образом умудрилась затащить наверх из подвала мешки с солью и перевернула их, вывалив на пол несколько фунтов – запас на несколько месяцев. Это были уже не просто линии вдоль каждого порога и каждого входа, которые мы начертили вместе в последние ночи уходящего года. Бабушка высыпала соль не из предосторожности, а в виде страховки.
Мама заметила меня, стоящую возле двери.
– О, Лизель! – хрипло произнесла она. – Я не слышала, как ты вошла. – Она наклонила голову и стала что-то искать в кармане фартука. Только когда луч позднего утреннего солнца упал на ее щеку, я заметила, что она плачет.
Меня как громом ударило. Мама, которая на протяжении двадцати лет страдала от эмоционального насилия со стороны Констанцы, ни разу не плакала в присутствии детей или свекрови. Она гордилась своим умением стоически переносить перепады настроения и непредсказуемые выходки моих отца и бабушки, но этот поступок ее сломал. Она рыдала над рассыпанной солью, проливала слезы отчаяния и боли.
Я не знала, какими словами ее утешить, поэтому достала из кармана носовой платок и молча протянула его ей. Единственным звуком был жалкий плач мамы, и этот звук пугал меня куда больше, чем любой, самый яростный крик. Мама была стойкой. Находчивой. Ее беспомощность пугала больше, нежели ее рыдания.
– Спасибо, Лизель, – сказала она с заложенным носом, промокнув глаза платком. – Не знаю, что на меня нашло.
– По-моему, Кете нужна помощь с гостями внизу, мама, – спокойно сказала я.
– Да, да, конечно, – согласилась она и ушла, не в силах выдержать более ни секунды в присутствии Констанцы. Мгновение мы стояли там, бабушка и я, глядя друг на друга, на соль и на грязь на полу.
– Девчонка, – просипела она.
Я вскинула руку.
– Не хочу ничего слышать, Костанца. – Я резко отворила дверь чулана в ее комнате и грубо всучила ей ведро и тряпку. – Или ты поможешь мне все убрать, или сейчас же отправишься вниз помогать Кете готовить завтрак.
Констанца поджала губы.
– И ты отпустишь старую слабую женщину одну спускаться по этим ветхим ступеням?
– Тебя это, очевидно, не беспокоило, когда ты тащила из подвала соль, – оборвала я ее. – Приступай, Констанца, или сделай что-нибудь еще полезное. Убери это, – я схватила веник и совок и принялась подметать.
– И оставишь нас беззащитными перед Охотой?
Я с трудом подавила в себе желание схватить бабушку за плечи и встряхнуть, чтобы хоть немного наполнить ее разумом.
– Зимние дни миновали. С нами все будет хорошо.
К моему удивлению, Констанца топнула ножкой, как капризный ребенок:
– Ты что, не помнишь истории, дитя?
Честно говоря, я не помнила. Мы с Йозефом восхищались ужасными кровавыми легендами нашей бабушки о гоблинах, но именно к рассказам об Эрлькёниге я возвращалась снова и снова. Моя рука потянулась к кольцу, которое я носила на шнурке на шее. Серебряное кольцо в форме волка с глазами из драгоценных камней, одним синим, одним зеленым. Король гоблинов всегда был для меня не просто мифом – он был другом, любовником, мужчиной. Я отпустила кольцо и опустила руку.
– Это… призрачные всадники, – сказала я. – Наездники, которые мчатся галопом, ведя за собой смерть, катастрофу и гибель.
– Да, – кивнула Констанца. – Предвестники разрушения и гибели Древних законов. Ты разве не видишь, девочка? Знаки и чудеса?
Я стала смутно припоминать, что она рассказывала мне о Дикой Охоте. Там говорилось, что во главе скакал сам Эрлькёниг. Я нахмурилась, поскольку полагала, что он поднимается в верхний мир только в зимние дни. Или с дьявольским войском? Чтобы найти себе невесту? Однако девушке приходилось приносить жертву, чтобы оживить мир весной. Каждый год? Один раз в поколение? Какими на самом деле были Древние законы, поддерживавшие равновесие между мирами?
– Беттина? – вымолвила Констанца, и я испуганно воззрилась на бабушку. Ее темные глаза были прикованы к моему лицу, но я знала, что мыслями она очень далеко. – Ты видишь?
Я сделала глубокий вдох, пытаясь успокоить свой скачущий разум, пытаясь ухватиться за настоящий момент.
– Вижу что?
– В углу, – каркнула она. – Оно смотрит на нас. Оно смотрит на тебя.
Я моргнула, не зная, кто из нас – моя бабушка или я – потеряли связь с миром. Я не могла уловить суть ее мыслей, не могла следовать за их ходом, не могла понять, кто из нас помешался: только Констанца или и я вместе с ней?
Я покачала головой и оглянулась.
– Я ничего не вижу.
– Потому что это твой выбор – не видеть, – упрямо возразила Констанца. – Раскрой глаза, Беттина.
Я нахмурилась. Констанца иногда называла меня по имени, Элизабет, но гораздо чаще я была просто девчонкой или дитем. Никогда она не называла меня Лизель и уж точно никогда Беттиной. Я с опаской поглядела на бабушку, не понимая, где она сейчас – со мной или в самом разгаре полета своей фантазии.
– Ну? – настаивала она.
Вздохнув, я снова обернулась. Как и прежде, угол пустовал, там не было ничего кроме пыли, грязи, соли и всякой всячины.
– Оно возле твоего плеча, – продолжала Констанца, указывая в направлении моего левого уха.
Клянусь, она с каждым днем все больше теряет рассудок.
– Странный карлик с волосами, похожими на пух чертополоха, и с мученическим выражением лица. – Она искоса посмотрела на меня. На ее тонких губах играла злобная улыбка. – Кажется, ты ему не больно-то нравишься.
Холодок пробежал по моей коже, и на кратчайшее мгновение я ощутила прикосновение крошечных черных коготков к спине. Колютик.
Я резко обернулась, но комната была по-прежнему пуста.
Констанца хрипло захихикала у меня за спиной.
– Теперь ты начинаешь понимать. Ты точно такая, как я. Берегись, Беттина, берегись. Прислушивайся к рогу и лаю гончих псов, потому что они предвещают беду.
Я вырвала ведро из рук бабушки и вручила ей веник и тряпку.
– Пойду, принесу воды из колодца, – сказала я, пытаясь скрыть дрожь в голосе. – Тебе лучше начать наводить здесь порядок до моего возвращения.
– Тебе этого не избежать. – Лицо Констанцы расплылось в широкой ухмылке, и ее темные глаза удовлетворенно вспыхнули.
– Избежать чего?
– Помешательства, – просто сказала она. – Это цена, которую мы платим за то, чтобы принадлежать Эрлькёнигу.
Джованни Антониус Росси был мертв. Чума или яд, жители Вены точно не знали, но обнаружив, что ученик и его слуга исчезли, стали подозревать последнее. Когда лакей баронессы нашел труп, оказалось, что ничего не тронули. На ногах – ботинки с золотыми застежками, в кармане – серебряные часы, на потрепанных и скрюченных пальцах – перстни с драгоценными камнями. Ворами эти юноши точно не были, но их исчезновение изобличало в них преступников, потому что зачем бежать, коль они невиновны в смерти учителя?
Городская стража пришла за телом, вынесла его и бросила в безымянную могилу, как и все остальные тела. Жители Вены больше не хоронили мертвых в черте города из страха, что болезнь распространится: и знатные, и люди из низов, и богатые, и бедные, все гнили вместе. За похоронным фургоном, выехавшим из городских ворот вниз по улице к кладбищу Святого Марка, не следовала процессия. При жизни маэстро Антониус был знаменитым виртуозом, а после смерти стал еще одним бедным музыкантом.
Из темных переулков Франсуа наблюдал за тем, как сосновый ящик становится меньше, растворяясь вдали. Когда он пришел в комнату старика, чтобы одеть его, и наткнулся на мертвое тело маэстро Антониуса, он сразу понял, что ему придется исчезнуть. Он видел, что происходит с другими людьми его цвета кожи, когда их хозяева умирают при загадочных обстоятельствах. Бесполезно было делиться своим ви́дением произошедшего. Юноша знал, что цвет кожи сделает его мишенью и смерть учителя принесет ему погибель.
Франсуа жил в ожидании этого дня с тех пор, как его вырвали из рук маман и запихнули как багаж на корабль, который перевез его из Санто-Доминго во Францию. У него никогда не будет своего убежища, он никогда не будет в безопасности – таков удел черных жемчужин среди груды обыкновенных. Поэтому, оказавшись на суше, он стал прятаться в норах, стремясь слиться с тенями и отбросами Подземного мира. Так бы он и провел всю жизнь в обществе любовников, мужчин и женщин, в борделях и притонах, если бы не одна его слабость: его сердце.
Он всегда знал, что Йозеф не предназначен для этого мира. Торговля телом, грубость, плотские утехи, грязь, пошлость – от всего этого его друг слабел, увядал и чахнул, но это было не просто отвращение к пошлому и низкому. Любовь, которую Франсуа испытывал к другому юноше, была сладкой и нежной, горячей и свирепой одновременно, но Йозеф никогда не проявлял к Франсуа ничего кроме вежливой заинтересованности. Франсуа знал, что любовь Йозефа к нему носит скорее метафизический, нежели физический характер и что их союз является не плотским, а союзом разума и души.
Вот почему отношение их прежнего учителя к ним было таким невыносимым. И когда Франсуа нашел в то роковое утро Йозефа, стоящего над телом их учителя и глядевшего на него остекленевшим взглядом, он испытал не чувство вины, а один только страх.
Сбежав из Вены, Франсуа и Йозеф нашли пристанище у Одалиски, одной из великих дам Подземного мира. В отличие от работающих на нее девушек она не была турчанкой, но с помощью дешевого шелка и опиума торговала фантазиями на тему Востока. Впоследствии Франсуа пожалел о том, что они остановились у Одалиски. На то было несколько причин, но самой главной из них стал опиум.
Йозеф всегда был утонченным, хрупким, мечтательным – не таким, как все. Он был угрюмым и меланхоличным, и Франсуа научился смирять эти бури терпением и сочувствием, но девушки из притона Одалиски были не столь заботливыми. Большинство из них потонули в опиумном угаре: их огромные глаза блестели, язык заплетался, а движения становились томными и безвольными. Когда они только поселились у Одалиски, Йозеф был тихим и замкнутым, но по мере того как проходили дни, недели и месяцы, Франсуа видел, как голубизна глаз его возлюбленного постепенно поглощается черной тенью фантазий и бреда.
Он пытался прятать флаконы с опиумной настойкой. Стал вести бухгалтерские книги Одалиски, кропотливо учитывая каждый поход в аптеку, к врачу, акушерке. Он ни разу не замечал, чтобы губ Йозефа коснулась хоть капля опиума, но белокурый мальчик становился все более туманным и далеким, произносил загадочные и витиеватые фразы, не договаривал мысли до конца, и его речь походила на лабиринт, mise en abyme[10].
Поначалу Франсуа думал, что причиной недопонимания является его плохое владение немецким. Девочки Одалиски часто говорили о высоком, элегантном незнакомце, который навещал их в этом пронизанном опиумом оцепенении.
– Что за высокий, элегантный незнакомец? – спрашивал их Франсуа.
«Мрак и опасность, страх и ярость, – обычно отвечали они. – Он скачет верхом, с гончими псами, но берегись! Кто посмотрит в его глаза – сойдет с ума».
Франсуа решил, что это лишь причудливые высказывания людей, погрязших в опиумных мечтаниях, пока вдруг однажды не увидел Йозефа, стоящего над телом самой юной девушки, Антуанетты. Она была найдена мертвой в своей комнате – с посиневшими губами и серебристой полосой на горле.
«Высокий элегантный незнакомец! – кричали остальные. – Незнакомец снова нанес удар!»
Но Антуанетта не любила опиум. Не мечтала, как все, погрузиться в бесконечный сон, не мечтала выпить еще чуть-чуть, еще один глоток, чтобы забыться еще один раз.
– Кто этот незнакомец? – спросил Франсуа у Мартины, лучшей подруги Антуанетты в этом доме. – Как он выглядит?
– Он похож на меня, – мечтательно произнес Йозеф. – Я смотрюсь в зеркало, и высокий элегантный незнакомец – это я.
Тогда Франсуа понял, что его возлюбленный ушел в те края, куда он за ним последовать не может, и вспомнил об обещании, данном сестре Йозефа в другое время, в другой жизни.
«Позаботься о нем».
«Обещаю».
И он о нем позаботится.
Позднее той же ночью он украл бумагу, чернила и распечатку сюиты Йозефа под названием «Эрлькёниг» с исправлениями и пометками, сделанными неповторимым, неумелым почерком светловолосого юноши.
– Мне очень жаль, mon coeur[11], – прошептал Франсуа. – Je suis désolé[12].
Медленно и осторожно он вырезал из нее буквы и составил из них мольбу о помощи.
«Маэстро Антониус умер. Я в Вене. Приезжай скорее».
Франсуа надеялся, что любящая сестра Йозефа скоро приедет.
Одному ему с этим не справиться.
Соли больше не было.
Пища стала пресной, и постояльцы жаловались, но у нас не было ни времени, ни средств, ни льгот, чтобы восполнить уничтоженные Констанцей запасы. Мы все еще чудом выкручивались и справлялись, но когда Кете потихоньку призналась мне, что соли не хватит даже на выпечку, я поняла, что положение стало безвыходным.
– Что же делать? – прошептала моя сестра, когда мы спустились в подвал за продуктами. У нас оставалось достаточно муки, корнеплодов и мяса, чтобы продержаться еще несколько недель, но больше ничего не было. После смерти отца городские мясники, булочники и пивовары не горели желанием предоставлять его жене и дочерям такой же кредит и требовали выплаты на руки.
– Не знаю. – Я потерла виски, надеясь облегчить зарождающуюся головную боль. Я плохо спала, меня мучили сны, которых при пробуждении я не помнила. Образы таяли, как снежинки, стоило мне открыть глаза, но тревога сотрясала меня горьким ознобом еще долго после того, как я вставала с постели. – Ты уверена, что денег больше нет?
Кете посмотрела на меня выразительно и сердито. Я не хуже ее знала, что наши денежные сундуки уже давно пылятся без дела. Гостиница пыталась удержать выручку, как решето воду.
– Может, попросим соли взаймы у Ганса, – предложила я.
Лицо Кете ожесточилось. С тех пор как моя сестра разорвала помолвку, с бывшим другом нашей семьи мы почти не виделись. Он уже успел жениться на дальней кузине из Мюнхена, и будущей осенью они ожидали рождения первенца. Нет, мы не могли попросить у Ганса. Больше не могли.
– А как насчет… церковного прихода? – медленно произнесла Кете. – Наверняка кто-нибудь из церкви нам поможет.
Я нахмурилась:
– Ты хочешь сказать, нам нужно принять милостыню?
– Разве у нас есть другой выход? – помолчав, спокойно ответила она.
– Мы не нищие!
– Пока нет. – Хотя ее голос звучал мягко, эти слова стрелой пронзили мою грудь.
– Йозеф мог бы… – начала я, но не договорила.
– Йозеф мог бы что? – Глаза Кете сверкнули. – Выслать нам денег? Как? Каким образом? – Она покачала головой. – У него нет положения, нет работы, а теперь нет и учителя. Мы не можем позволить себе ни привезти его домой, ни поехать к нему. Наш брат в бедственном положении, Лизель, точно так же, как и мы.
Зефферль. При мысли о том, что брат так далеко, мое сердце сжалось от боли. Один ли он? Напуган? Потерян? Ранен? Йозеф был чувствительным, пугливым и не имел друзей кроме Франсуа. Что будет с ними обоими без протекции маэстро Антониуса? Возможно, я могла бы найти способ добраться до них. До Вены. Отбросить наши имена, наше прошлое, и начать все сначала. Найти работу. Заниматься музыкой.
– Лизель.
Идеи приходили одна за другой, все быстрее всплывая пузырями на поверхность моего разума, и кровь закипела и забурлила от возможностей. В конце концов, разве у нас нет дарования? Разве мы не талантливы? Возможно, я нашла бы работу учителем музыки. Возможно, брат нашел бы место в дворянском оркестре. Зачем бороться, пытаясь удержаться на плаву, если настоящее затягивает нас в глубины долговой тюрьмы?
– Лизель.
Мой разум кипел, мысли собирались в поток. Мы могли бы освободиться и уехать. Сжечь гостиницу, танцевать на углях, пировать на золе. Мы могли бы, могли бы, могли бы…
– О! – я испуганно подняла голову.
Кете меня ущипнула.
– Да что происходит? – Сестра смотрела на меня не со злобой, а с тревогой. – Лизель, ты услышала хоть одно слово из того, что я сказала?
Я часто заморгала.
– Да. Пойти в церковь. Принять Божью милость.
Она внимательно посмотрела на меня.
– Просто… у тебя были такие странные глаза… вот и все.
– О. – Я с отсутствующим видом потерла красный след от щипка Кете, пытаясь привести свои мысли в порядок. – Ты не можешь упрекать меня за нежелание просить милостыню.
Кете поджала губы.
– Гордостью сыт не будешь, Лизель.
Мне совсем не хотелось это признавать, но она была права. Долгое время нам удавалось выживать за счет расположения кредиторов и папиных обещаний все оплатить. Все то немногое ценное, что у нас было, исчезло в ломбарде герра Касселя, на вырученные деньги мы выплатили долги, и больше у нас ничего не осталось. Кольцо Короля гоблинов, подвешенное на простой бечевке, тяжестью давило на мою грудь. Какой бы ни была истинная стоимость этого кольца, для меня оно было бесконечно более ценным. Мой сдержанный юноша подарил его мне, когда мы обменялись клятвами, и снова – когда их нарушили. Это кольцо являлось символом власти Короля гоблинов, но прежде всего оно было обещанием, что его любовь сильнее Древних законов. А как назначить цену обещанию?
– Могу пойти я, если хочешь, – предложила сестра. – Я поговорю со священником.
Внезапно в моей памяти всплыл образ церковных ступеней с дорожками соли. Я помнила, что пастор был самым пожилым человеком в нашем городке – наверное, самым старым после Констанцы. Церковный человек, но я подозревала, что также он был хранителем старой веры.
– Нет, я схожу, – быстро сказала я. – Я поговорю с пастором.
– Пастором? – удивленно спросила Кете. – С этой мерзкой старой крысой?
– Да. – Я смутно помнила, что, будучи ребенком, видела, как пастор оставляет на ступенях заднего крыльца вафли и вино. «Для фей, – говорил он. – Наш маленький секрет, фройляйн». Я была уверена, что он один из тех, кто принадлежал Эрлькёнигу.
Кете была настроена скептически:
– Ты уверена?
Я кивнула.
– Хорошо, – со вздохом сказала она. – Я скажу маме.
Я кивнула.
– Пожелай мне удачи.
– Не удача нам нужна, – мрачно произнесла сестра. – А чудо.
Улицы выглядели опустевшими. Непривычный для этого времени года холод держал всех взаперти, и городок как будто сжался, пристыженный. На улице почти никого не было, никто не спешил по делам, а те несколько человек, которых я все же встретила, брели, понурив голову и не поднимая глаз. Лица были напряжены, а воздух до такой степени пропитан тревогой, что становилось трудно дышать. Я сказала себе, что ничего странного в этом нет: в конце концов, мы только что похоронили нескольких жителей города, скончавшихся от таинственного мора.
«Заколдованные», – прошептали у меня в голове голоса старейшин.
Я стряхнула с себя тревогу и плотнее завернулась в красный плащ.
Городская церковь стояла на восточной окраине города, и ее западный фасад выходил прямо на рыночную площадь. Ее легко можно было узнать по изогнутой колокольне, которую на протяжении многих лет все отстраивали и отстраивали заново. Наш маленький городок, в отличие от крупных и значительных поселений, не мог позволить себе красивое место для отправления религиозных обрядов. Побеленные стены нашей церкви были уродливыми и грязными, неф и алтарь лишены украшений. Как говорилось в записях, это было самое старое здание на многие мили вокруг, построенное в те времена, когда Карл I Великий еще являлся королем язычников.
В перерывах между службами двери церкви были закрыты, но не заперты, и любой паломник в поисках утешения и успокоения мог зайти внутрь. Я никогда не приходила сюда за милостью Божьей, поскольку, если у меня и было святое место, это была Роща гоблинов. Я сомкнула ладонь вокруг кольца на шнурке и почувствовала себя так, будто готовилась совершить противозаконный, хулиганский поступок. Глядя на деревянные двери, впервые в жизни я заметила, что панели, покрывающие их, украшены резьбой. Фигуры были странными, некрасивыми и кривыми, но детали показались мне симпатичными. Мой взгляд привлекла нижняя часть правой панели, на которой была изображена высокая, худая фигура с бараньими рогами, стоящая посреди цветочного поля. Розы? Маки? …Дьявол? Я прищурилась. Вдоль краев как будто было что-то нацарапано, но очень уж неразборчиво. Письмо? Послание?
Я опустилась на колени, чтобы взглянуть вблизи. Готическим шрифтом там были выведены слова: Ich bin der umgedrehte Mann[13].
«Я – мужчина наоборот».
Дурное предчувствие ледяными пальцами царапнуло мне спину. Я вздрогнула, и волоски на руках встали дыбом.
«Незнакомец приходит, цветы уходят».
Я подскочила и, испуганно взвизгнув, споткнулась о подол собственной юбки. Рядом со мной стоял старый пастор, который возник из ниоткуда, как поганка после весеннего дождя. Я узнала его по пучкам волос на макушке и большому безразмерному черному платью. В этих краях он являл собой привычное зрелище: обычно пастор сидел на ступенях церкви, будто на насесте, как странная маленькая горгулья, и глядел на прохожих из-под кустистых белых бровей.
– П-простите?
– Надпись. Вот что там написано: «Незнакомец приходит, цветы уходят». – Пастор указал на панель передо мной, на которой была вырезана фраза на латыни: HOSTIS VENIT FLORES DISCEDUNT.
Фигура с рогами исчезла, и на ее месте оказался юноша с вытянутыми вперед руками. Его голову венчала корона, а вокруг него резвились и играли ягнята. Это было изображение нашего Владыки и Спасителя, а не дьявола. Не Эрлькёнига.
Я не сошла с ума. Не сошла.
Не сошла.
– Д-да, понимаю, – заикаясь, пролепетала я.
Темные глаза пастора заблестели. При ближайшем рассмотрении я заметила, что мягкие как хлопок волосы торчали и из его ушей, вдоль челюсти и по краю подбородка, делая его похожим на только что вылупившегося цыпленка.
– Ты можешь? Ты можешь видеть то, что перед тобой, но видишь ли ты дальше кончика своего носа?
– Простите? – В замешательстве спросила я и смущенно поднесла ладонь к носу.
Он этого как будто не заметил.
– Читая древние истории, можно многое узнать, – продолжал он. Старый пастор вел церковный реестр, записывая даты рождения, бракосочетания и смерти в нашем городке. – Ты начинаешь видеть модели. Циклы. Ты понимаешь: то, что приходило раньше, придет снова.
У меня не было ответа на столь загадочное утверждение, так что я промолчала. Я начала жалеть, что пришла сюда.
– Но я не думаю, что ты здесь для того, чтобы изучать древние истории, фройляйн, – произнес пастор с лукавой улыбкой.
– Я… г-мм… нет. – Мои пальцы переплелись в складках передника, и я набралась мужества озвучить свою мольбу. – Я пришла… я пришла просить вас об одной милости.
– Милости? – Пушистые и белые как хлопок брови заинтересованно поднялись. – Что Божий дом может для тебя сделать, дитя мое?
Я опустила глаза в пол.
– Наши… наши запасы соли истощились, герр пастор, и я… я была бы очень благодарна вам за вашу помощь и… милость. – Мои щеки горели от стыда, накалив воздух вокруг моего лица.
– Ах. – Голос старика звучал бесстрастно и спокойно, но мне не хватало духу посмотреть ему в глаза. – Это Констанца?
Вопрос напугал меня и заставил-таки на него взглянуть. Прочесть выражение его темных глаз было невозможно, но я ощутила признаки жалости. Жалости и… сочувствия.
– Не совсем, – осторожно сказала я. – Но она, скажем так, была в этом замешана.
– Позволь угадать. Она пыталась защититься от Дикой Охоты.
Я уставилась на линию из белых кристаллов у своих ног.
– Да, – прошептала я.
Старый пастор вздохнул и покачал головой.
– Идем со мной, фройляйн. – Он развернулся и повел меня в северную часть церкви. Отперев маленькую дверку, он открыл ее и пропустил меня вперед. Ступив в тускло освещенное крыло, я постаралась не смахнуть плотную линию соли вдоль порога.
– Следуй за мной.
Я вздрогнула, ощутив на своем локте его сухие длинные пальцы. Потом мои глаза привыкли к сумраку, и пастор осторожно повел меня вниз, по короткому пролету ступеней. У подножья лестницы он открыл еще одну дверь и жестом предложил войти. Я нахмурилась, не зная, куда мы направляемся. В церковные погреба?
Дверь за мной захлопнулась, запечатав меня в полной темноте. Мне вспомнились рассказы о девушках и любовниках, погребенных заживо в склепах и катакомбах, и меня охватил неприятный, ползучий страх. Должно быть, так чувствуют себя те, кого отрезали от мира в могиле.
– Герр пастор… – начала я.
Что-то щелкнуло, и вспыхнуло пламя, зависло в воздухе напротив меня, словно волшебный огонек. Спотыкаясь, я пошла на свет и увидела старого пастора с фонарем в руке, хотя и не могла понять, как он зажег его так быстро, не имея под рукой ни огарка, ни свечи.
– Мы находимся в древней ризнице, – пояснил он в ответ на мой молчаливый вопрос. – Священники здесь облачались, прежде чем подняться к алтарю через этот проход. – Наклонив голову, он указал на дверь на дальней стороне. – Но отец Абеляр предпочитает облачаться в хорах. Говорит, что здесь, внизу, ему неспокойно.
Я мысленно согласилась с нашим священником.
– Что мы здесь делаем? – спросила я.
– Мы обнаружили, что за время той краткой весенней оттепели на прошлой неделе наш подвал затопило, так что перенесли все запасы сюда.
Он осветил фонарем помещение, которое оказалось гораздо больше, чем я предполагала. Помимо бочек с продовольствием, перенесенных сюда из церковных подвалов, я увидела несколько полок, забитых стопками пыльной бумаги, пергаментом и реестрами. Только тогда я поняла, что эти записи были историей нашей маленькой укромной деревушки.
– Ах, да, труд всей моей жизни. – Мерцающий свет фонаря прорезался глубоко сквозь мрак, покрыв лицо старика причудливыми тенями. Его нос сделался длинным и острым, а губы – поджатыми и тонкими. Скулы заострились, превратив улыбку в перекошенную ухмылку. – Я проследил происхождение каждого мужчины, женщины и ребенка в этом городе, – гордо произнес он. – Каждого фрукта, созревшего на грядке из крови и семени, с тех самых пор, как появилась эта деревня. Но есть семьи, которые со временем исчезают. Истории, у которых есть начало и середина, но нет окончания.
– Такое происходит в крошечных деревушках вроде нашей, – сказала я. – Матери, сыновья, отцы, дочери, сестры, братья, тети, дяди, кузены и соседи – со временем мы все перепутываемся так, что и концов не сыщешь.
Пастор пожал плечами.
– Возможно. Но есть тайны, которые даже я не в состоянии распутать. Линии жизни, оборвавшиеся в середине, исчезнувшие, незавершенные. И твоя семья одна из них, фройляйн.
Я бросила на него резкий взгляд.
– Простите?
Он улыбнулся, слегка обнажив пожелтевшие зубы.
– Констанца тебе когда-нибудь рассказывала о своей сестре, Магде?
Магда. Я подумала о том, что иногда бабушка называет этим именем Кете. Мама не обращала на это внимания, объясняя это еще одним признаком угасающего рассудка Констанцы, но я не знала, что у нее была сестра.
– Нет, – медленно ответила я. – Но это имя я слышала.
– Гм-м… – Пастор поднял фонарь, осветив полку в нескольких дюймах над его головой. Он провел пальцами по хребту лет, связанных телячьей кожей, разыскивая нужную книгу, нужное поколение. Его длинные ногти были черными от грязи и чернил. – Ах, вот же она.
Он достал огромный том, почти с него ростом, и с пыльным хлопком опустил его на письменный стол. Книга тотчас же открылась на нужной странице. Держа фонарь над книгой, пастор длинным скрюченным пальцем указал на запись посередине страницы.
МАРИЯ МАГДАЛЕНА ЭЛОИЗА ГАБОР
Магда. Сестра Констанцы. До замужества бабушка носила фамилию Габор.
– Род твоей бабушки был одним из самых древних, хотя и не самых уважаемых, – сказал старик. Я ощетинилась. Хотя я и не носила фамилию Габор, меня это немного задело. – Чудные и странные, большинство из них. Заколдованные, как их называли когда-то.
Я нахмурилась:
– Заколдованные?
Желтая улыбка пастора стала широкой и расплылась по его лицу.
– Безумные, дикие, верные. Те, что живут одной ногой в Подземном мире, а другой – в верхнем.
У меня на затылке зашевелились волосы. Безумие у нее в крови. Но было ли это безумием? Или невидимой связью с чем-то бо́льшим, чем-то за пределами знания? Многие красивые и сломанные ветви моего фамильного дерева были тронуты гением, тягой к творчеству, которая переворачивала их с ног на голову и выворачивала наизнанку. Был у меня прапрапрадедушка Эрнст, талантливый резчик по дереву и плотник, неземные и видоизменяющиеся фигурки которого сочли еретическими и уничтожили. Я до сих пор слышу истории о своей дальней кузине Аннабель, поэтическая и вычурная манера речи которой снискала ей поначалу славу пророка, а затем ведьмы.
А потом был папа. И Йозеф.
И я. Чувство вины забилось во мне при мысли о фортепиано в моей спальне, к которому я не прикасалась с тех пор, как вернулась из Подземного мира.
– Магда была младшим ребенком Элеазора и Марии Габор, – продолжал пастор, передавая мне том, чтобы я прочла сама. Я пошатнулась, взяв его в руки – таким он оказался увесистым, нагруженным многовековым наследием и историей. – Детей было трое: Беттина, Констанца и Магда.
Беттина. Теперь я поняла, почему бабушка так меня называла.
– Что произошло?
Он подбородком указал на книгу передо мной. Листая страницы, я перемещалась вперед и назад во времени, и чем глубже я погружалась в историю, тем тоньше становился пергамент. Агнес, Фридрих, Себастьян, Игнац, Мельхиор, Илзе, Хелена, поколения за поколениями семьи Констанцы. Моей семьи. Целые жизни, прораставшие и увядавшие под моими пальцами. Они рождались, вступали в брак, рожали детей, умирали. Все зафиксировано беспристрастной рукой.
– Не понимаю, – сказала я. – Что я ищу?
Темные глаза пастора пронзили меня.
– Конец. Конец Магды.
Нахмурившись, я вернулась глазами к книге. Младенцы рождались и, если им везло, вырастали. Некоторым так и не удалось выбраться из младенческого возраста; другим выпадало на долю похоронить несколько поколений собственных детей. Это происходило ни с того ни с сего – дело случая. Я не понимала, почему кончина Магды была так важна.
До тех пор, пока не смогла ее найти.
Жизни Констанцы и Беттины были подробно описаны: их рождение и крещение, замужества, дети. История Беттины, кажется, кончилась тем, что она вышла замуж за Анселя Бергманна, но история Констанцы продолжалась через ее детей: Иоганн, Кристоф, Констанца, еще одна Констанца, Георг, еще одна Констанца, Йозеф и Франц. Моменты рождения и смерти каждой моей тети и каждого дяди были отмечены, навеки вписанные в историю чернилами.
Но только не Магды.
Я уходила во времени вперед и возвращалась обратно, ища выход, кончину. Но где бы я ни искала, больше не было никаких следов Магды – ни замужества, ни детей, ни даже смерти. Ее жизнь осталась незавершенной, и если бы не факт ее рождения, зафиксированный пастором несколькими десятилетиями ранее, она могла бы никогда не существовать.
– Здесь нет… нет конца, – прошептала я.
Пастор сложил руки, и они утонули в объемных рукавах.
– Да, – только и сказал он.
– Вы знаете, что с ней произошло? Она умерла? Переехала? Люди не могут просто так… исчезнуть. – Я подняла глаза от страниц тома. Мне было страшно и не по себе. – Так ведь?
– Люди не исчезают, но их истории забываются, – мягко сказал он. – Только верные помнят.
– И вы помните.
Пастор кивнул.
– Ее забрали. Украли. – Он судорожно сглотнул. – Дикая Охота.
Мир сузился до единственной точки фокуса передо мной, до крошечного, устойчивого пламени фонаря. Все остальное погрузилось во тьму, и я чувствовала, будто падаю, по спирали лечу вниз, вниз, в пучину страха. Я попробовала вспомнить все, что знала о Дикой Охоте, – кто они, что они и почему скачут по земле, – но холодная пустота тревоги проникала в самое сердце моего вращающегося как водоворот разума. Рука потянулась к кольцу на шнурке, и ладонь ощутила успокаивающую прохладу украшения в форме волчьей головы.
– Как? – прохрипела я. – Почему?
Пастор ответил не сразу.
– Нет даже двух одинаковых рассказов о дьявольском войске. Одни говорят, что их появление предвещает какую-то ужасную катастрофу: чуму, войну или даже, – он скользнул взглядом по моему стиснутому кулаку, – конец света.
Я еще плотнее сжала кольцо Короля гоблинов.
– Другие говорят, что Охота скачет по странам, когда нарушается равновесие между раем и адом, между Подземным миром и землей, на которой мы живем, и тогда Охота прочесывает весь верхний мир и забирает то, что принадлежит им по праву. Древние законы обретают плоть: получают сталь, зубы и гончих псов, дабы взять то, что им причитается.
Пустота, растущая внутри, угрожала поглотить меня целиком.
– Жертва, – пролепетала я. – Жизнь девы.
К моему удивлению, он пренебрежительно фыркнул:
– Что за жертвоприношение из жизни девы? Сердцебиение? Дыхание? Прикосновение?
Думаешь, твое бьющееся сердце – величайший дар, который ты можешь отдать? Нет, смертный, твое сердцебиение – самое последнее, что есть на свете.
– Тогда что… – Я не договорила. Тогда ради чего была моя жертва? А его? Какую цену заплатил мой сдержанный юноша за то, что позволил мне уйти?
– О, дитя, – со вздохом сказал пастор. – Жизнь – это не тело, – он постучал по моей руке, той, в которой было зажато кольцо Короля гоблинов, – а душа.
– Я не… я не…
– Не понимаешь? – он покачал головой. – Чудные, дикие, странные, зачарованные – о них говорят, что они принадлежат Королю гоблинов. Их таланты – это фрукты Подземного мира, их гений, их страсть, их одержимость, их искусство. Они принадлежат ему, поскольку они – собственность Эрлькёнига.
Собственность Эрлькёнига. Именно так Констанца всегда нас и называла, меня и Йозефа, но я всегда думала, что она имеет в виду тех из нас, кто верит в Подземный мир.
– И Магду забрали из-за ее… талантов?
Лицо пастора помрачнело.
– Магду забрали потому, что она верила. Свидетельствовать об Охоте – безумие, а она уже была безумна.
Внезапно в моей голове пронеслась пугающая мысль.
– Что случается с теми, кто не верит?
Сквозь туман мерцающего света фонаря наши взгляды встретились.
– Думаю, ты знаешь, фройляйн.
Я знала.
Заколдованные.
Король стоит в роще, в плаще с капюшоном, высокий элегантный незнакомец. Он повернут ко мне спиной, его взгляд устремлен в сторону туманного облака, и выражение его лица одновременно и дерзкое, и грустное, когда вдруг воздух наполняет похожий на гром грохот копыт и лай охотничьих собак, напоминающий звон колокола.
Его черты скрывает тень, но пряди белых, похожих на перья волос выбиваются из-под капюшона, а в бледных глазах отражается странный, лишенный глубины свет. В отдалении очертания начинают сливаться в формы, проплывающие лохмотья тумана превращаются в знамена, а дымка – в гривы лошадей, в мужчин. Мужчин с копьями, щитами и мечами. Дьявольское войско.
Они идут, Элизабет.
Король властно вскидывает руку, как будто защищаясь от нападения. От этого броска капюшон соскальзывает назад и обнажает лицо, одновременно и уродливое, и красивое. Кожа плотно обтягивает скулы, темные узоры вьются вокруг линии волос, ушей, челюсти и шеи, и в тех местах, где тени запятнали кожу, она становится чернильно-черной. Темнота ползет по его горлу и охватывает подбородок, а на голове из косматого гнезда серебристых волос вырастают бараньи рога.
Он одновременно и мужчина, и чудовище.
В его бледных глазах когда-то жил цвет, в одном – синий, в другом – серо-зеленый, но теперь они бледные, такие бледные, что зрачки – лишь крошечная черная точка в море белого. Но бледнеют не только его глаза; бледнеют и его воспоминания, его мужская сила, его музыка. Он пытается ухватиться за них руками, которые однажды были стройными и элегантными. Руками музыканта. Руками скрипача.
Элизабет.
Но воспоминания проскальзывают сквозь его пальцы – скрюченные, сломанные, искалеченные. Его ногти почернели и стали похожи на когти, и в каждом пальце появилась лишняя фаланга. Он не может вспомнить звук ее голоса, ощущение ее кожи, запах ее волос, только короткий отрывок песни. Мелодию, мотив. Он напевает ее, чтобы оставаться в разуме, оставаться человеком.
Разве чудовища – это не искаженные смертные?
Стук копыт становится громче, наряду с лязгом стали и треском хлыста.
Не смотри, не смотри. Не смотри, иначе сойдешь с ума.
Король поднимает перед собой руки и закрывает ими лицо. Войско окружает его, оно одновременно и здесь, и не здесь. Опасная компания. Дикая Охота.
«Ее имя», – хором говорят они.
Король качает головой. Отдать ее имя Древним законам означает уничтожить последнее, что в нем остается человеческого, и он проглатывает ее имя, ощущая, как оно согревает пространство там, где однажды находилось его бьющееся сердце. Он ей обещал.
«Ее имя», – повторяет войско.
Он все еще удерживает его, отказываясь уступить. Он заплатит цену. Он понесет наказание.
В третий раз войско не спрашивает. Щелчок, кнут, и король запрокидывает голову в беззвучном реве от боли. Его глаза становятся чисто белыми, чернильные тени пятнами покрывают кожу и полностью поглощают ее. На голове вырастают витиеватые бараньи рога, на лице появляется чудовищное, грозное выражение. Он вскакивает на жеребца, который пятится назад, и испускает дьявольский крик, а его горящие глаза – две звезды на ночном небе. Затем он разворачивается и воспаряет в небеса, чтобы взять то, что принадлежит ему – принадлежит Эрлькёнигу, – и принести обратно в Подземный мир к Древним законам.
А пока он мчит верхом, его сердце продолжает отбивать ее имя.
Элизабет. Элизабет. Элизабет.
Я отправилась домой с мерой соли, которой нам должно было хватить на месяц, если, конечно, до нее не доберется Констанца. Рассказ старого пастора о Магде, Древних законах и дьявольском войске преследовал меня на обратном пути к гостинице, а призрачные копыта отбивали в ушах дробь. Обрывки истории плыли по поверхности моего разума, а я пыталась собрать их и удержать. Когда обрывки облаков наползали на лик луны, Констанца обычно говорила, что это души ушедших, которые примкнули к вечной охоте на небе. Что происходило с украденными? Что произошло с моей пратетей? Я подумала о Роще гоблинов, как мы ее назвали: ольха росла там словно по форме круга, и соблазнительные формы стволов и ветвей замерли, как конечности, в вечном танце.
Я дрожала, но совсем не от ледяного ветра, насквозь продувавшего плащ.
Говорят, что Охота идет по земле, когда нарушается равновесие между Подземным миром и верхним.
Я пересекла границу между мирами, уйдя прошлым летом от Короля гоблинов и своих клятв. Неужели мой уход проделал брешь в ткани мира, выпустив на свободу духов, упырей и жителей Подземного мира? Может, и мне угрожает опасность со стороны Дикой Охоты?
Мои руки были полны соли, но я чувствовала на груди вес кольца Короля гоблинов, которое подпрыгивало с каждым шагом, напоминая биение сердца. Если я нарушила древнее равновесие, тогда грош цена этому обещанию.
«Не оглядывайся», – сказал он. И я не оглядывалась. И не стала бы оглядываться. Но теперь я уже не была так уверена.
По пути домой я искала любые признаки новой жизни, легкие следы зеленого среди серого. Ничего не было видно: ночные заморозки уничтожали все нежные ростки, с трудом пробивавшиеся наружу. Но дни становились теплее. Я шла по тропе, под ногами чавкала грязь. Сезоны продолжали сменять друг друга, как было всегда и как будет впредь.
Но топот копыт все преследовал меня.
Заколдованные.
Я не знала, что сказать Кете. Или маме. Моя сестра пересекла завесу между мирами, но все же не принадлежала Эрлькёнигу. Она верила, но ее вера была простой и незамысловатой. Для нее реальное и нереальное разделяла пропасть, как барьер между верхним миром и королевством гоблинов. Она мягко шла под парусом по спокойной воде, не ведая ни водоворотов, ни вихрей. Я ей завидовала.
В такие моменты я скучала по брату больше всего.
Я подумала о загадочном письме, которое мы получили. «Маэстро Антониус мертв. Я в Вене. Приезжай скорее». Я бы решила, что оно вообще не от Йозефа, если бы не его неповторимый почерк. Недописанные слова, корявые соединения между буквами – рука мальчика, практиковавшего гаммы гораздо чаще чистописания.
Мне столько всего хотелось рассказать Йозефу. Столько всего я пыталась сказать в бесчисленной череде писем, которые пробовала написать, и в тех нескольких, которые на самом деле отправила. Груда черновиков, листы бумаги, преданные огню, а я все подбирала слова, находила их, зачеркивала, теряла, путалась. Так много вопросов, которые я хотела задать, и столько всего я хотела узнать, а еще хотела пожаловаться и объяснить, чтобы покончить, наконец, с этой растущей башней бессмыслицы.
Наконец, я поняла, что слов недостаточно. Музыка была тем языком, которым мы с братом владели лучше всего. Музыка пронизывала все наше существо; музыкальные темы заменяли нам предложения, части произведения – абзацы. Лучше всего мы разговаривали друг с другом тогда, когда говорили наши пальцы – мои на клавиатуре, его на струнах. Лишь своей игрой, а не буквами, я могла заставить Зефферля понять.
Но как заставить понять себя? Внутреннее беспокойство, тревогу. Ощущение неполноты и неудовлетворенности, разочарование вкупе с неспособностью выразить свои идеи на бумаге, будь то в словах или в песне. Я не поспевала за собственным разумом, мысли проносились мимо как в тумане, как пальцы, колотящие по нотам шестнадцатые без оглядки на темп.
Топот копыт становился все громче.
Я вдруг поняла, что это стучит не в моей голове – это настоящая лошадь, скачущая по улице. Я обернулась и заметила всадника, черный плащ которого струился за его спиной и напоминал крылья. Под полями шляпы виднелись светлые волосы и узкие, резкие черты лица. Он сидел верхом на черном жеребце с диким взглядом и оскаленными зубами – создание, вылетевшее прямо из пасти ада.
Мое сердце остановилось. Этого не могло быть – или могло?
Разумеется, это был не Король гоблинов.
Всадник промчался мимо, и я отпрыгнула в сторону, чтобы он меня не обрызгал. Я смотрела, как лошадь с всадником исчезают за поворотом дороги, ощущая при этом странную смесь облегчения и разочарования. Я не выспалась – вероятно, мой разум рисовал привидения там, где их не было. Тем не менее ожидание – надежда – что я снова увижу своего Короля гоблинов, кинжалом пронзило мою грудь. Этого не могло быть. Этого не может быть. Нужно идти дальше.
Каково же было мое удивление, когда лошадь с всадником галопом вернулись обратно.
Я стояла на обочине, ожидая, что они снова промчатся мимо, но при виде меня всадник замедлил бег, перевел скакуна с галопа на бег, затем на шаг и, наконец, остановил его.
– Фройляйн Фоглер? – спросил наездник.
– Д-да, – ошеломленно вымолвила я. – Она самая. Чем могу помочь?
Всадник не ответил, но полез в висевший на боку ранец. Курьер, догадалась я. Почтальон. Затем мое сердце подпрыгнуло. Йозеф!
Он достал маленький кожаный мешочек и нагнулся, передавая его мне. Мешочек оказался довольно тяжелым для своего размера и музыкально зазвенел, когда я взяла его в руки. Заинтригованная, я уже собиралась его открыть и посмотреть, что внутри, когда курьер протянул мне письмо.
Я выхватила письмо из его рук, забыв обо всем на свете и не заботясь о том, что помну края. Я так долго ждала слов – объяснений – от Йозефа, что мне было не до хороших манер или социальных условностей.
Тяжелая дорогая бумага источала едва уловимый сладкий аромат, который сохранился, несмотря на то, что письмо преодолело множество миль. На письме стояла официальная печать и герб с изображением цветка. Роза или, может быть, мак? Вряд ли брат мог отправить такое: бумага, чернила, аромат – все указывало на это, но я цеплялась за надежду, потому что мне хотелось верить, что брат отправит мне письмо. Напишет мне – действительно напишет, – а не забудет обо мне.
– От кого оно? – спросила я.
Но почтальон, исполнив свой долг, лишь слегка коснулся полей шляпы и ускакал прочь. Я смотрела ему вслед, пока он не исчез вдали, затем взглянула на письмо, перевернула его, и мое сердце заколотилось от возбуждения и ужаса. Там незнакомым, элегантным почерком образованного человека было выведено:
Автору «Эрлькёнига».
– Все в порядке? – спросила Кете, когда я вернулась домой. На буфете лежала куча порубленных корнеплодов и засоленная свинина, а на печке выкипала в кастрюле вода. – У тебя такой вид, будто ты встретила призрака! – Она рассмеялась, но тут же осеклась, глядя на выражение моего лица. – Лизель?
Дрожащими руками я протянула сестре маленький кожаный мешочек.
– Это что – соль? – спросила она, нахмурившись.
– Нет. – Я выгрузила соль на стол, а рядом с ней положила кожаный мешочек. Он музыкально звякнул. – Возможно, это и есть наше чудо.
Кете задохнулась от возбуждения.
– Что это? Для кого? И от кого?
– Я думаю… – сглотнула я. – Думаю, это для меня.
Я подняла письмо, на котором яркими черными чернилами было выведено: «Автору “Эрлькёнига”». Едва ощутимый приторный аромат наполнил комнату и принял жуткие формы, смешавшись с запахом лука и зелени, исходившие от стряпни сестры.
– Должно быть, оно от очень важной персоны! – воскликнула Кете. – Взгляни на бумагу! И, – прищурилась она, – это что? Герб?
– Да. – При ближайшем рассмотрении я все же решила, что на гербе изображен мак, а не роза. Как странно.
– Ну, ты собираешься читать или нет? – Сестра вернулась к приготовлению ужина. – Давай узнаем, что загадочному аристократу потребовалось от автора «Эрлькёнига», а?
Я сломала восковую печать и развернула бумагу.
– «Дорогая мадемуазель Фоглер, – вслух прочла я. – Простите меня за этот в высшей степени неподходящий и неправильный метод общения. Мы с Вами незнакомы, но, прошу Вас, не пугайтесь, когда я скажу, что чувствую, будто мы с Вами друг друга знаем».
– О! Тайный поклонник? – поддразнила меня Кете. – Лизель, коварная девчонка!
Я метнула на нее грозный взгляд.
– Ты хочешь, чтобы я читала, или нет?
– Прости, прости, – сказала она. – Продолжай.
– «В прошлом месяце мне довелось побывать на одном концерте. Там было исполнено необычное музыкальное произведение, которое сыграл на скрипке необычный юноша. Я не в силах в полной мере описать, как сильно тронула меня эта музыка и какой огромный резонанс вызвала, как будто ноты коснулись оголенного нерва моей души».
У меня перехватило дыхание. Необычное музыкальное произведение, исполненное необычным юношей.
Йозеф.
Сестра многозначительно хмыкнула, и я кашлянула, заставляя себя читать дальше.
– «Признаюсь, меня охватила одержимость Вашей работой. Ни один человек в Вене не смог назвать мне имя композитора, но все говорили, что упомянутое произведение было опубликовано в скрытой коллекции работ, которые перед смертью собрал Джованни Антониус Росси. Этот пожилой человек был мне хорошо знаком, и я могу точно сказать, что не очень-то много слышу от него в этой пьесе, если не сказать – вообще ничего».
Должно быть, Йозеф взял мою маленькую музыкальную пьесу и опубликовал ее под именем маэстро Антониуса. Честно говоря, это имело смысл, поскольку старый виртуоз был известным и уважаемым музыкантом. Но какой бы благодарной я ни была за то, что моя работа нашла своих слушателей, тот факт, что «Эрлькёниг» опубликован не под моим именем, терзал и мучил меня, и червь недовольства разъедал мое сердце.
– «Молодой скрипач оказался таким же загадочным, как и Вы, мой дорогой гений, – продолжала я. – После того как старый виртуоз скончался, он и его помощник бесследно исчезли. Боюсь, мне придется взять дело в свои руки».
Смутная тревога переросла в нехорошее предчувствие. Надвигающееся предощущение вторжения, насилия, нарушения границ моего личного пространства выползало из слов автора виноградными лозами, угрожая задушить меня тревогой и смятением. Я продолжила читать молча.
«К несчастью, после смерти маэстро Антониуса блестящий юный скрипач и его темнокожий аккомпаниатор исчезли. Ваши письма были обнаружены среди вещей старого виртуоза. Мне удалось заметить, что письма адресованы Францу Йозефу Фоглеру, и я их сохранил, не позволив им, непрочтенным, оказаться на помойке. Письма были датированы несколькими месяцами ранее и снабжены любопытной подписью: «автор “Эрлькёнига”».
Я не шевелилась. Исчезли? Я подумала о тревожных призывах Йозефа, о том, как он умолял меня приехать к нему в Вену. Сердце сжалось от острого чувства вины. Я должна была ответить ему раньше. Я должна была найти способ приехать к нему. Я должна была прикладывать больше усилий, чтобы оставаться на связи, я должна была, должна была, должна была…
– Что, Лизель? – спросила Кете. – Что там? Ты меня пугаешь.
Дрожа всем телом, я прокашлялась и принялась читать дальше вслух:
– «Я… я не стану гордиться своими дальнейшими действиями, но мне нужно было… нужно было знать, кто является композитором этого произведения. Я… я…» – но голос подвел меня, совершенно угаснув.
«Мне пришлось прочесть одно из посланий, – говорилось далее в письме. – Простите меня, мадемуазель, за столь грубое вторжение в Вашу жизнь, но мне сразу же открылась природа Ваших отношений с герром Фоглером – а именно, что Вы его сестра и муза.
Мои руки дрожали так сильно, что я с трудом разбирала слова на странице.
«Испугавшись, что у них нет друзей и они одни в целом мире, я приложил все усилия, чтобы узнать местонахождение Вашего брата и его компаньона. Не бойтесь, мадемуазель: они в безопасности и обеспечены Вашим верным и самым преданным покровителем и устроителем их карьеры. Теперь, если Ваше сердце сумеет простить чрезмерного поклонника Вашей музыки за это нарушение доверия, поторопитесь приехать к нам в Вену. Такому таланту как Ваш, негодно пропадать в захолустном баварском городке, он должен быть оценен и признан. Средства, влияние, власть – я, Ваш добрый благодетель, выкладываю перед Вами все, чем обладаю. Я не обижусь, если Вы откажетесь от моего предложения, но все же постараюсь уговорить Вас его принять, поскольку надеюсь познакомиться с замечательным разумом, скрывающимся за столь необычной, загадочной музыкой.
В качестве знака доброй воли посылаю Вам денежные средства в размере пятидесяти флоринов, которые Вы можете потратить на свое усмотрение. Потратить их так глупо или так разумно, как Вам захочется, ибо они – мой подарок Вам, благодарность за дар Вашей музыки. Однако если Вы решите потратить их на проезд дилижансом до Вены для Вас и Ваших родных, назовите мое имя доверенному лицу в Вашем городе, и он посодействует в том случае, если понадобятся дополнительные средства для того, чтобы начать здесь новую жизнь.
Искренне Ваш, граф Прохазка фон унд цу Сновин».
– Лизель! – напомнила о себе Кете. – Лизель!
Письмо выскользнуло из моих онемевших рук и, порхая, устремилось к полу. С отчаянным вздохом отложив нож, Кете подхватила лист бумаги, прежде чем он коснулся земли, и сама прочла слова нашего незнакомца-благодетеля.
– Я просто… боже мой… как… – Сестра никак не могла сформулировать фразу, нить, связывающая ее мысли, рвалась, рассеивая слова. Она подняла на меня взгляд, ее голубые глаза светились радостью, облегчением и… надеждой. Она светилась ярче солнца, и мне пришлось отвернуться, чтобы не ослепнуть. На глаза навернулись слезы, и я сказала себе, что дело не в облегчении, а просто сестра ослепила меня своим сиянием. – Неужели это возможно?
Я покорно взяла кожаный мешочек и открыла его. Золото засверкало в лучах послеполуденного солнца, и я высыпала монеты на стол. Кете едва не задохнулась от восторга.
– Что это значит? – вскричала она.
И правда – что это значило? Я через силу улыбнулась, хотя произошедшее порядком выбило меня из равновесия. Конечно, под онемелостью, вызванной шоком, таился источник радости и предвкушения, но все вокруг было похоже на сон. Все развивалось медленно и нереально, как будто я продолжала дремать, застигнутая врасплох на границе сна и пробуждения. Передо мной открылся путь, которого я прежде не видела. Я хотела сочинять музыку. Я хотела отсюда сбежать. Было время, когда я была Королевой гоблинов, когда мои прихоти имели вес, когда я могла лепить мир по своему желанию, и теперь такая возможность выстроилась передо мною, как дорожка из домино.
Но если я чему-то и научилась, будучи невестой Эрлькёнига, так это тому, что за все нужно платить.
– Это… это подарок судьбы! Подумай, сколько всего мы сможем сделать для гостиницы! – Кете пересчитала пятьдесят флоринов с дотошной аккуратностью нищего. – …Сорок семь, сорок восемь, сорок девять, – она счастливо рассмеялась. – Пятьдесят!
Я поняла, что уже целую вечность не слышала ее смеха, раскатистого, звонкого и яркого, как колокольчик, постоянно звучавшего в стенах гостиницы. Я осознала, как сильно рассчитывала на то, что ее смех сумеет прогнать из моего сердца штормовые тучи.
– Конечно, ты поедешь со мной в Вену, – сказала я. Это был не вопрос.
Кете моргнула, удивленная внезапной сменой темы.
– Что?
– Ты поедешь со мной в Вену, – повторила я. – Правда?
– Лизель, – протянула она, и в ее глазах сверкнули слезы. – Ты уверена?
– Разумеется, я уверена, – сказала я. – Это будет прямо как Идеальное Воображаемое.
Она снова рассмеялась, и этот звук был таким же чистым, как звон весеннего утра. Игра «вот если бы…», в которую мы с сестрой играли маленькими детьми, была способом провести время, расширить пространство, ограниченное болью и страданиями повседневности. Мир, в котором мы становились принцессами и королевами, мир, настолько же красивый и волшебный, как тот, что создавали мы с братом.
– Только представь себе, Кете, – я взяла ее за руку. – Нас ждут конфеты и красивые юноши.
Она захихикала:
– А еще шелк, и бархат, и парча, в которые мы оденемся!
– Каждый вечер приглашение на новый бал!
– Маскарады, оперы, вечеринки и танцы!
– Schnitzel[14] и Apfelstrudel[15] и турецкий кофе!
– Не забудь шоколадный торт, – добавила Кете. – Твой любимый.
Я рассмеялась и на мгновение позволила себе представить, что мы снова – маленькие девочки, и наши желания и мечты так же тесно переплетены, как наши пальцы.
– А что, если… – мягко сказала я.
– Не если, – яростно поправила меня сестра. – А когда.
– Когда, – повторила я, продолжая улыбаться.
– Ну же, – сказала Кете, вставая. – Пойдем, скажем маме. Мы едем в Вену!
Вена. Слова, слетавшие с наших губ, вдруг перестали быть просто желанием и превратились в возможность. Мне было радостно и… страшно. Я подумала о маниакальных, безудержных фантазиях, которые плела, и о том, насколько меня пугает неизвестность того, что мы там найдем. Я сказала себе, что мой страх вызван тем, что мы не знаем в Вене никого кроме Йозефа и Франсуа, что потеряемся одни в большом городе без друзей и родных. Чего я не сказала себе, так это того, что это было предостережение, услышанное мною от лица, сотканного из гоблинских пальцев, и обещание, в исполнении которого я не была уверена.
Ты не можешь покинуть Подземный мир, смертная, не заплатив цену.
Я смотрела на сломанную восковую печать, на разорванный пополам цветок мака и спрашивала себя, не ступили ли мы на неверный путь.
В доме завелся кобольд, по крайней мере так заявляли девушки Одалиски. Злобный маленький дух, которому нравилось их разыгрывать – красть безделушки, путать ботинки, перемазывать шелка и ленты пылью и грязью из сада. В небольшом доме, где царствует женский пол, такое случается нередко. Разрезанное платье, порванное кружево – женщины склонны сводить друг с другом счеты.
Но эти фокусы не были проявлениями обиды и мести за неверного любовника, равнодушного клиента или неоплаченную услугу, утверждали девушки Одалиски. Эти шалости были жестокими, своевольными причудами невидимого духа. Происшествия случались ни с того ни с сего – значит, в их основе лежали не раздор, не разногласия, не озорство, а злобный умысел. Элиф потеряла кольцо своей матери с жемчужиной. Духи Алоизии подменили кошачьей мочой. Исчез миниатюрный портрет покойного мужа Одалиски из ее медальона. Безжалостный кобольд безошибочно определял больные места каждой из них и не щадил никого.
Мария и Каролина начали носить в карманах железо. Эдвина и Фатимат смастерили обереги, отпугивающие глаз зла. Сама Одалиска стала сыпать вдоль порогов соль, но никакое заклинание, никакой предрассудок не помогал держать духа в узде.
«Все бесполезно», – произнес Йозеф отдаленным, туманным голосом. Чудовище в зеркале.
К этому времени все уже привыкли к тому, как замысловато светловолосый юноша излагает свои мысли. Он никогда не выглядел привязанным к настоящему и как будто ступал по эфиру и воздуху, а не по земле. Йозеф не был ни невинным, ни непорочным – в конце концов, он ведь жил в публичном доме, – однако вокруг него сохранялась аура неприкосновенности или дистанции, делая его одновременно и притягательным, и отталкивающим. Его можно было часто увидеть слоняющимся по комнатам и коридорам борделя в самые странные часы ночи, молчаливого, как призрак. В те редкие мгновения, когда он заговаривал, его слова воспринимались как пророчество – такое же загадочное, как слова оракула.
Не кобольд, а король. Он скачет верхом впереди смерти. Моей смерти.
Девушки с сочувствием и жалостью качали головами. «Потерянный, – говорили они. – Одурманенный опиумом». И затем тихо добавляли: «Не от мира сего».
И действительно: дни шли, и Йозеф все больше отдалялся от действительности. Франсуа с отчаянием наблюдал за тем, что время как будто уменьшало его компаньона, съеживая его физическое тело, словно не предназначенное для этого мира. Солнечный свет в волосах Йозефа побледнел и превратился в бесцветное золото рассвета и заката, а синева летнего неба в его глазах потускнела и стала похожа на облачную зимнюю серость. Он стал долговязым и слишком высоким, его бледная кожа плотно обтягивала выступающие кости. Он был дуновением, сущностью, бродягой, и Франсуа хотелось лишь одного – снова вдохнуть в легкие своего возлюбленного жизнь и любовь.
Теперь их связывала только музыка, трос, который с каждым днем становился все слабее и тоньше. Поначалу они играли сюиты Вивальди и концерты Гайдна, Моцарта и даже выскочки Бетховена, чаще всего ради увеселения клиентов дома.
«Теперь я – модное заведение», – провозглашал бордель Одалиски.
«До тех пор, пока не взвинтишь цены!» – отвечали клиенты.
Но даже в своей игре Йозеф как будто куда-то ускользал. Его ноты оставались точными и чистыми, как всегда, но душа во время исполнения мелодий находилась не здесь. Его музыка была так же прекрасна, как и прежде, только теперь она стала менее весомой, менее… человечной. Франсуа закрыл глаза и отвернулся.
Поздно ночью в доме можно было услышать, как он наигрывает меланхоличные мотивы и мелодии детства, оставшегося позади и потерянного. Девушки Одалиски тоже бодрствовали до рассвета, но такой уж была природа их торговли. Пространство между сделками, тишина между вздохами – вот где жил Йозеф. Ему нравилось стоять перед зеркалами в комнатах девушек, наблюдая за тем, как мягко изгибается его рука, как бегут пальцы по шее скрипки. Иногда он даже не понимал, где отражение, а где реальность, поскольку чувствовал себя так, будто живет под стеклом, по другую сторону чувства, по другую сторону дома.
Пока однажды стекло не исчезло.
Йозеф не играл «Эрлькёнига» со дня своего последнего публичного выступления, с того дня, когда его в последний раз видели в венском высшем свете. Он боялся чувств, которые вызывала в нем эта композиция: не только тоску по дому, но ярость, отчаяние, разочарование, бессилие, печаль, скорбь и надежду. При маэстро Антониусе он играл эту багатель тайком, делясь музыкой с Франсуа словно секретом. Тогда «Эрлькёниг» казался ему и пристанищем, и бегством, и спасительными объятиями его сестры.
Но теперь в этом произведении чувствовался упрек. Надлом. То, что он вообще испытывает эмоции, делало его уязвимым, ранимым, и Йозеф впадал в приятное оцепенение. Он видел печаль Франсуа, но не разделял ее. Он жил под стеклом, потому что там было безопасно.
Этой ночью он решил вскрыть старые раны.
По своему обыкновению он встал перед зеркалом и заиграл. Едва смычок коснулся струн, как мир изменился. Комнату наполнил аромат хвои и влаги, глубокой зелени спящих лесов и земли. Тени сделали зеркально-синюю ночь еще непрогляднее, и он увидел стоявшего перед ним высокого элегантного незнакомца, который, как и он, играл на скрипке.
Йозеф не ощутил ни страха, ни удивления, но человек напротив показался ему смутно знакомым. Это была фигура из его снов, близкая, словно старый друг. Незнакомец был в плаще и капюшоне, его лицо размывала темнота, но длинные руки и пальцы двигались в унисон с движениями Йозефа. Нота к ноте, фраза к фразе – мелодия звучала в унисон.
Понемногу Йозеф почувствовал, как просветлел его дух. Дверь была открыта, и впервые за долгое время он присутствовал в настоящем. В ушах раздался едва уловимый, но настойчивый грохот. Топот копыт? Или биение его сердца?
Незнакомец находился в комнате, невероятно напоминавшей ту, в которой играл Йозеф. Юноша восторженно наблюдал за тем, как второй скрипач, повернувшись, принялся разглядывать комнату, где-то подобрал гребень для волос, где-то ленту. Он положил в карман кольцо, монету, туфельку. Распутал платок, завязал узлы на корсетных веревках и спрятал коробочку с пудрой на полку, туда, где ее никто не найдет. Незнакомец повернулся к Йозефу, и луч света осветил заостренные уголки его волчьей усмешки. Он мягко приложил палец к губам, и Йозеф заметил, что невольно повторил это движение, словно сам был отражением. На таком близком расстоянии длинные, элегантные ладони скрипача оказались скрюченными и странными, и Йозеф увидел, что в каждом пальце есть лишняя фаланга.
– Кто ты такой? – прошептал он незнакомцу.
Тот поднял голову. Светлые кудри, выбившиеся из-под капюшона, насмешливый наклон подбородка. Йозеф кивнул, и незнакомец ухмыльнулся еще шире. Медленно, осознанно он поднес пальцы с лишними фалангами к краю шляпы и столкнул ее с головы.
На Йозефа смотрело его собственное лицо.
Кобольд, монстр в зеркале – это был он.
Сердце Йозефа колотилось все громче и громче, пока не заглушило все остальные звуки и чувства. Он рухнул на пол, и в этот миг на фоне луны пронеслись тени, призрачные всадники в призрачной погоне.
А снаружи женщина с зелеными, сиявшими в темноте глазами смотрела, как колеблются и дрожат облака, пролетая над борделем Одалиски, и на ее губах играла едва заметная, удовлетворенная улыбка охотницы.
На следующий день я отправила нашему загадочному новому покровителю ответ. Мама обрадовалась новостям и впервые за целую вечность я увидела ее улыбку. Годы отступили с ее лица, смягчив борозду, которая навсегда поселилась между ее бровями с тех пор, как умер папа. Ее синие глаза сияли, щеки разрумянились, и я вспомнила, что наша мама – все еще красавица. Кое-какие гости, должно быть, тоже это заметили и втихаря любовались ею.
Граф Прохазка был, наверное, и в самом деле очень богат, потому что, когда мы назвали его имя доверенному лицу в городе, нам выдали в кредит безбожную сумму денег. Их хватило на дилижанс, багаж и гардероб, и все равно еще кое-что осталось. Я расплатилась с нашими поставщиками в городе, установив новые схемы кредитования для мамы и гостиницы, и мы с Кете позволили себе по маленькой роскоши. Кете купила обрезки ткани для милой новой шляпки, а я – бумагу и новый набор аккуратно подрезанных перьев. Это ничего, что я не сочиняла музыку и не прикасалась к сонате Брачной ночи с тех пор, как вернулась из Подземного мира; я могла писать в Вене. Я буду писать в Вене.
Следующие несколько недель пронеслись как в тумане. Мы плыли в бесконечном потоке приготовлений, на которые уходило все наше время. Я старалась упаковать наши скромные пожитки, выбирая из них те, с которыми легко путешествовать. Я собрала одежду, обувь и пару безделушек, которые чудом остались у нас и не были проданы ростовщику в уплату папиных долгов.
– Что ты собираешься делать со своим клавиром? – спросила Кете. Мы стояли в комнате Йозефа и разбирали мои вещи. – Может, попросим графа отправить за ним, как только мы там обоснуемся? Или ты намереваешься продать его до отъезда?
Я об этом еще не задумывалась. Если честно, я о музыке вообще почти не думала.
– Лизель, – сказала Кете. – С тобой все в порядке?
– Конечно, – ответила я, делая вид, что разбираю свои ноты. – А что?
Она провела пальцами по выцветшим клавишам из слоновой кости. Она нажала на одну ноту, потом на другую, но я чувствовала, что смотрит она на меня. Фа-соль-ми-ре-диез. Ля-ля-ля-фа-диез. Она играла без мелодии, просто так, бесцельно, и меня охватило жгучее чувство зависти. Я завидовала ее свободе, легкомыслию, равнодушию. Для моей сестры музыка была лишь шумовым фоном.
– Просто, – сказала она спустя некоторое время, – я давно не слышала, как ты играешь. Вот и все.
– Я была занята.
– Ты всегда занята, – заметила она. – Но прежде это тебя не останавливало.
Я почувствовала укол – вины, стыда и разочарования. Разумеется, Кете была права. Как бы сильно я ни уставала к концу дня, как бы плотно ни были заполнены мои часы приготовлением пищи и уборкой, я всегда умудрялась находить время для музыки, волшебства и Короля гоблинов. Всегда.
– Удивительно, что ты заметила, – угрюмо сказала я. – Я думала, тебе все равно.
– То, что у меня нет твоих талантов, не означает, что я не замечаю и что мне все равно, – сказала она. – Я ведь знаю тебя.
К моему ужасу, я почувствовала, как глаза наполнились слезами. Я погрязла в повседневности и находила тысячу оправданий своему нежеланию сесть и сочинять музыку столь долгое время, что забыла, что моя музыка – это рыдающая рана, которая не затянется. Доброта Кете была как антисептик, и он жалил и разъедал мою рану.
– О боже, Лизель, – сказала она, пораженная. – Я совсем не имела в виду…
– Нет, нет. – Я тайком вытерла щеки. – Все в порядке. Ты ничего не сделала. Я просто устала, вот и все. Неделя выдалась слишком долгой.
Пронизывающий синий взгляд Кете был преисполнен терпения, но я не стала углубляться в эту тему. Часть меня желала, чтобы я призналась и доверилась ей полностью. И рассказала ей, что давным-давно не играла и не сочиняла потому, что не могла сделать над собой огромное усилие, не могла заставить себя сесть, работать, трудиться. Ведь когда бы я ни работала над своим magnum opus[16], я чувствовала рядом присутствие другого – его прикосновения, его поцелуи, ласки. Потому что боялась, что она меня не поймет; или – что еще хуже – поймет.
– Все в порядке, – повторила я, и почувствовала, как горло щекочет неуместный смешок. – Ну же, почему бы нам не сыграть в Идеальное Воображаемое, пока есть время и мы не заняты скучной уборкой и упаковкой вещей? Я начну. Как только мы приедем в Вену и обоснуемся в наших новых апартаментах, граф Прохазка закатит в нашу честь бал. Там будет Йозеф, он исполнит мой самый новый концерт. Возможно, его друг Франсуа тоже там будет, и они сыграют дуэтом. А ты… на тебе будут самые изысканные наряды и украшения, и самые завидные холостяки Вены будут соперничать за твою руку, забрасывая нас шоколадом, конфетами и… Ой!
Сестра ущипнула меня. Снова. Это, кажется, превращалось в привычку. Кете убрала с моего лица прядь волос и нахмурилась, заглянув мне в глаза.
– Когда ты в последний раз спала? – спросила она.
Я опустила взгляд на свои руки и сжала их в кулаки, противясь желанию спрятать их в карманы передника.
– Лизель.
Я закрыла глаза.
– Это… это Король гоблинов? – мягко спросила она.
Я вздрогнула.
– Нет, – поспешно выпалила я. – Нет. Конечно, нет. – Возможно, это была неправда, но и не совсем ложь.
Кете молчала, но я ощущала на себе ее взгляд.
– А что, – сказала она через некоторое время, – если ты бежишь не в Вену, а прочь от королевства, от которого давно хотела освободиться?
Я порывисто вздохнула и открыла глаза, как будто сестра вытащила из моего сердца занозу, о существовании которой я даже не подозревала. – Кете, я… – Но мой голос ослаб, и я замолкла при виде жалости на ее лице.
– Ты можешь бежать к чему-то или от чего-то, но ты не можешь делать и то и другое одновременно, – нежно сказала она.
На моих ресницах засверкали слезы, но я сдержалась.
– Кто сказал, что я вообще бегу? – сказала я и принужденно рассмеялась. Смех Кете теперь казался гораздо более легким, и я хотела, чтобы она улыбнулась, пошутила, отвела взгляд от мрачных уголков моей души, чтобы они не закрывали ей солнечный свет, не вызывали ее сочувствия.
Но сестра не рассмеялась.
– А, – мягко протянула она, – но какой смысл бежать, – она подняла голову и посмотрела мне в глаза, – если ты на неверном пути?
По мере того как проходили недели и близился час отъезда из гостиницы, слова моей сестры жалили меня как иголки, оставляя дыры в устраивающем меня прежде решении отказаться от сочинительства и наполняя меня чувством вины и обиды. Кете заставила меня увидеть, что я перестала сочинять, что неспособна заставить себя сесть и играть, и это было мне отвратительно. Куда проще было верить в красивую ложь – что я слишком занята, слишком устала, слишком озабочена, слишком что угодно, но только не то, что мне страшно вновь вернуться к сонате Брачной ночи.
Но правда была куда более безобразной.
Я не хотела работать над сонатой Брачной ночи.
Понять, что меня страшит, было несложно. Столь многое терялось в процессе переноса идей на страницу, что меня преследовал страх: музыка, которую я исполняла, могла проиграть в сравнении с музыкой, звучавшей в моей голове. У меня не хватало навыков, не хватало опыта, я была недостаточно хороша.
Но прежде я справлялась с подобными страхами. Я провела год в Подземном мире, вскрывая свою плоть и обнажая свои неуверенность и страхи перед самой собой, чтобы научиться смотреть на них без дрожи. Я с храбростью и мужеством отбрасывала сомнения, а теперь только и делала, что сдавалась.
Чего я не могла вынести, так это надежды.
«Не оглядывайся», – сказал мне Король гоблинов. И я не оглядывалась. Но пусто́ты, оставленные одиночеством в моей душе, на грани сна и пробуждения, были настолько велики, что поглощали меня целиком. Проигрывание сонаты Брачной ночи вызывало призраков, как буквальных, так и метафорических.
Я могла с ними смириться. Я могла проводить время за клавиром по-другому, с другими композиторами, исполняя другие музыкальные произведения. Однако бездна взывала ко мне при виде этих черных и белых клавиш, соблазн нарушить свои обещания и убежать назад, назад, назад.
Дилижанс, который должен был доставить нас в Вену, прибывал через три дня. Почти все приготовления были завершены, оставалось лишь разобрать хлам, осколки нашей жизни. Для Кете это были ленты, обрезки и другие фрагменты нарядов и безделушек, а для меня – мой клавир.
Нам удалось продать инструмент богатому купцу из города, который накопил достаточно, чтобы у него возникло желание наполнить свою жизнь музыкой. Он даже умудрился выписать репетитора для жены и дочерей из самого Мюнхена. Поначалу мы договорились, что клавир заберут после нашего отъезда, но купец передумал и нанял фургон и несколько пар рабочих рук, чтобы доставить клавир в свой дом уже на следующий день.
Мне предстояла последняя ночь с клавиром; я должна была попрощаться с ним, как с истинным другом.
После того как все постояльцы гостиницы уселись ужинать, я села на табурет, одновременно и ощущая неловкость, и не испытывая ее. Деревянное сиденье было таким, как всегда, но все же как будто другим, новым. Я заново открывала для себя инструмент, пробуя его свежими пальцами и окидывая свежим взглядом. Я и забыла, что прежде считала его чем-то само собой разумеющимся.
Лунный свет посеребрил мой мир, осветив пожелтевшую слоновую кость и черные клавиши пианино и сделав их тускло-серыми. Я провела ладонями по клавишам и остановилась. Мои пальцы наполнились тяжестью несыгранных нот. К шее едва слышно прикасались ветки, невидимые пауки поползли по позвоночнику, неуловимый ветерок заиграл с волосами. Я содрогнулась, пытаясь освободиться от паутины сомнений. Груз обещания тяжело давил на грудь, свисая со шнурка на шее. Кольцо с волчьей головой. Его кольцо.
Я сыграла несколько аккордов, мягко и спокойно, хотя находилась довольно далеко от центральной части гостиницы, в бывшей комнате Йозефа, и гости не могли меня услышать. Я прошлась по нескольким гаммам, разогревая пальцы, после чего приступила к экзерсисам Клементи[17]. Я, как могла, бежала другой песни, другой мелодии, прорывавшейся на передний план моего разума.
Чем дольше я играла, тем легче мне становилось. Мой дом не наполнили призраки, в нем не воплотились ни сожаления, ни тоска. Но воспоминания хранил не только разум, но и мышцы, пальцы, сердце. Медленно, но верно музыка начала меняться.
Соната Брачной ночи.
Нет. Я отогнала свои мысли от прошлого и повернула их в сторону будущего, моего брата, Вены.
Вена. Город, где можно сходить на самый последний концерт Гайдна, увидеть последнюю пьесу Шиканедера[18] в Виденском театре[19] или пообщаться с величайшими умами нашего времени в бесчисленных кофейных домах или салонах. Вена, улицы которой наводняли художники и философы, и их беседы текли словно вино. Вена, где не было священных мест, не было уголков, где верхний мир и Подземный встречались.
Где Йозеф был свободен.
Где я могла бы стать свободной.
Я сжала кулаки, выжав из клавира кислые ноты. Нет. Я не буду. Я не стала бы.
И все же, словно лодка, несущаяся против течения, я снова погрузилась в музыку. Свою музыку. В памяти и в подсознании скрипка начала играть вторую часть музыкального произведения, адажио. Я закрыла глаза и позволила увлечь себя в море.
Позволила себе утонуть.
Элизабет.
За опущенными веками рождались образы. Длинные, изящные пальцы на шее скрипки, мягкое движение согнутой руки, тело, то поднимающееся, то опускающееся в плену музыкального прилива.
Я играла.
Работать над сонатой было так же легко и так же трудно, как, например, уснуть. Мое тело инстинктивно знало, как это делается, даже если забыл разум. Мои пальцы сами находили верные клавиши, время от времени прокладывая новые тропы, выискивая новые аккорды. Сочинение музыки – это процесс проработки идеи, сбор отрывков мелодий, звука, ритма и гармонии. Усовершенствование фраз, пауз и размеров. Черновики на черновиках, пока, наконец, не рождается тема, история, решение.
У меня не было решения.
Элизабет.
Рядом со мной на табурет опустилось что-то тяжелое. Аромат хвои и дремучих лесов наполнил комнату, оттененный нотами зимнего льда, хотя на улице уже давно шли весенние дожди. Мое дыхание стало неглубоким и частым, пока я тщетно пыталась утихомирить грохот своего мятущегося сердца.
Элизабет.
Студеный ветерок, едва уловимое дыхание, шепот в ухо. Король гоблинов всегда называл меня Элизабет.
– Будь, ты, со мной, – прошептала я в наполненную шепотом темноту.
Я затрепетала всей кожей, когда чья-то нежная рука убрала волосы с моего лица, а губы мягко прижались к щеке. Моя рука вспорхнула к лицу, как будто я могла пальцами поймать его поцелуй.
– Mein Herr,[20] – сказала я дрожащим голосом. – О, mein Herr.
Ответа не было.
Мне бы хотелось, чтобы я знала его имя и позвала его. «Ты не можешь любить мужчину, у которого нет имени», – сказал он. Он думал, что делает мне доброе дело. От мужчины, каким он был, теперь осталась лишь тень, а его имя более не принадлежало ему, отданное Древним законам в качестве жертвы, которую он заплатил за то, чтобы стать Эрлькёнигом. Но это было не доброе дело. Это было жестоко – жестоко находиться здесь, в верхнем мире, одной, живой, без него. Жестоко отказаться от нашей общей истории.
– Пожалуйста, – хрипло сказала я. – Будь, ты, со мной. Пожалуйста.
Резкий вздох. Удушье от боли. Банкетка, явно застывшая под чьим-то весом рядом со мной, стала легче, и я ждала, что снова почувствую объятия Короля гоблинов.
Но когда я открыла глаза, в комнате было пусто.
В ней всегда было пусто.
Я закрыла лицо руками и заплакала.
Мягкий шорох ветвей, которые касаются друг друга на зимнем ветру, донесся до моего слуха. Я вспомнила о Веточке и Колютике, моих камеристках, о том, как их длинные, скрюченные пальцы стучат по сухим, чешуйчатым ладоням. Гоблинские аплодисменты.
Я вскочила на ноги.
– Эй! Есть здесь кто-нибудь?
Ответом мне была тишина, но не абсолютная тишина, не такая, как прежде. Я пересекла комнату, вытянув перед собой руки. Гротескные, нездешние твари исчезли и превратились в шторы, стулья и другие обыденные предметы.
Я была одна.
И все же.
Нужно было поспать. Усталость подорвала мои силы, разрушила мою защиту, как прилив разрушает плотину, сделав меня уязвимой перед вихрем в моем собственном сердце. Я разделась до ночной сорочки и, дрожа, быстро юркнула в постель.
Темнота поглотила мои глаза, но сон не шел. Я достигла его берегов, прикладывая усилия и плывя к покою, но он оставался недоступным. Я отчаянно хотела отдохнуть, усыпить глаза, разум и сердце.
Усыпить глаза, разум и сердце.
Не думай. Чувствуй.
– О, mein Herr, – вздохнула я. – Жаль, что я не могу. Жаль, что не могу.
Когда мой разум перешел в объятия сна, я ощутила тяжесть имени на своем сердце. Я сомкнула ладонь вокруг его кольца на шее и попыталась проснуться, попыталась вспомнить, но оно ускользнуло прежде, чем пришли сны.
Она зовет его.
Чудовище поднимает голову, когда из верхнего мира просачиваются звуки музыки. Охота утомила его, а руки и зубы покрылись серебром от душ неверующих. Его бледно-голубые глаза сияют от удовольствия, когда он вспоминает вкус жизни, солнечного света, дыхания и страсти, вкус, который пузырьками взрывался на его языке. Даже теперь они щекочут ему горло, и он запрокидывает голову со смехом, восторгом, неистовством и дикой несдержанностью.
Она зовет на помощь.
С тех пор, как они начали свою вечную поездку по небу, к их бессмертной компании присоединились еще несколько. Танцовщик в роще, певец за кулисами, художник в студии, пророк на аллее. Охота утащила их прочь на бессмертных лошадях сквозь завесу, но живой не в силах перенести перехода. Барьер становится оружием, лезвием, кинжалом в его руке. Невинная кровь проливается, когда принадлежащий Эрлькёнигу присоединяется к дьявольскому войску. Капли падают на землю и расцветают алыми лепестками, как маки на поле. Последние фрагменты живого, они – это все, что остается от людей, которыми они когда-то были.
Проходя через бесконечные пустынные коридоры, чудовище скользит от тени к тени, череда гоблинов крадется вслед за ним. Всю долгую ночь его руки несли меч и щит, а теперь сжимают скрипку и смычок. Подземный мир перестраивается и преобразуется по его воле, но впервые за целую вечность он оказывается в комнате, увешанной зеркалами, с клавиром в центре. Приемная комната.
Камин потух, зеркала потрескались, инструмент покрыт пылью и не настроен, но она все продолжает звать его сквозь завесу.
«Будь, ты, со мной».
Он прижимает конский волос к струнам и позволяет теплому, бархатному голосу скрипки заполнить пространство между ними. Зеркала вокруг отражают не приемную, а тесное и грязное помещение, забитое чемоданами, бумагами и всякой всячиной.
В центре комнаты – девушка. Женщина. Она сидит за клавиром, закрыв глаза, и наигрывает их мелодию. Их историю.
Элизабет.
Ее образ в пламени свечи мерцает, колеблется и дрожит, отражение, которое виднеется на краях пятна света. Охваченные любопытством тени извиваются и корчатся, и чудовищу неимоверным усилием удается их сдержать.
«Пожалуйста, – шепчет он. – Пожалуйста, позволь мне иметь только одно это».
Он играет, и тьма отступает. От его кожи, от волос; бараньи рога на голове становятся легче. Мир наполняется цветом, как и его глаза, один синий, один – зеленый, и чудовище вспоминает, что это значит – быть мужчиной.
Элизабет.
Он садится на банкетку рядом с ней, умоляя ее, заклиная открыть глаза и увидеть его. Быть с ним. Ее глаза по-прежнему закрыты, а пальцы, перебирающие клавиши, дрожат.
Элизабет.
Она шевелится. Он порывисто вздыхает, поднимает ладонь и гладит ее щеку пальцами, все еще скрюченными, сломанными, странными. Его прикосновение проходит сквозь нее как нож сквозь дым, но она дрожит, будто и правда чувствует, как его пальцы щекочут темные уголки ее души, тела и сердца. Она эфемерная и воздушная, как туман, но он не в силах воспротивиться желанию ее поцеловать. Он закрывает глаза и наклоняется к ней, представляя, как его губы касаются ее шелковистой кожи.
Они встречаются.
Вздох. Его глаза широко распахнуты, но ее по-прежнему закрыты. Она поднимает ладонь к губам, как будто там еще живет трепет их неожиданной ласки.
– Mein Herr, – вздыхает она. – О, mein Herr.
«Я здесь, – говорит он. – Взгляни на меня. Побудь со мной. Увидь меня. Назови меня по имени».
Даже открыв глаза, она смотрит сквозь него, а не на него. Темнота шипит и ползет, ветви скрипят на ледяном ветру. Она опускает голову в ладони, ее плечи дрожат, и ее плач куда более горький, чем самая холодная зимняя ночь.
«Нет!» – кричит он. Он хочет утешить и приласкать ее, но не может удержать, не может к ней прикоснуться. Он – призрак в ее голове, беззвучный, молчаливый, бестелесный.
Теням наскучило его барахтанье, и чернильная темнота снова извивается и опутывает его ладони, руки, лицо. Но даже когда Древние законы овладевают им и сжимают его в своих цепких лапах, он, мужчина, продолжает сражаться с чудовищем, в которое он превращается. Он унимает свои мысли и сохраняет последнюю частичку себя незапятнанной и чистой. В последний раз он протягивает руки к ней, впечатав в ее сердце свое имя.
«Оберегай меня, – думает он. – Сохрани меня человеком. Сохрани меня цельным».
Затем он уходит.
Дилижанс должен был прибыть поутру.
Каково же было мое удивление, когда в тот вечер некоторые жители деревни пришли нас проводить, снабдив подарками, добрыми пожеланиями и непрошеными советами. Булочник и его жена принесли конфет, мясник принес мяса, а пивовар привез пару бочек пива, чтобы выпить за наш отъезд. Постояльцы гостиницы смешались с остальной толпой, и впервые за долгое время состоялся импровизированный праздник. Я была тронута этим визитом и оценила жесты доброй воли, даже если их советы были не совсем уместны.
– Не забывай приглядывать за своей сестрой, Лизель, – сказала фрау Беккер. – Красота бывает безрассудной, а мы не хотим, чтобы Кете связалась с непорядочными людьми.
– У тебя умная голова на плечах, – согласился ее муж. – И нам не приходится тревожиться о том, что тобой воспользуются какие-нибудь проходимцы.
Моя улыбка застыла в гримасе, но я поблагодарила их за шикарный белый торт. В гостинице у нас не водилось столько сахара, чтобы мы могли тратить его на подобную роскошь, так что это лакомство было абсолютнейшим удовольствием, хотя и оставляло неприятный привкус.
Скоро все наши благожелатели, один за другим, выскользнули из двери в сгущающуюся ночь, оставив в наших сердцах предвкушение, тревожное предчувствие и легкую симпатию к крошечному городку, из которого Кете и я так стремились убежать. Мама настояла на том, чтобы мы пораньше легли в постель и не беспокоились о домашних делах, потому что наутро нам нужно было быть бодрыми и отдохнувшими. По блеску в ее глазах я подозревала, что маме не терпелось спрятаться в убежище кухни и поплакать там всласть втайне от нас.
Констанца провела вечер, запершись наверху в своей спальне. Хотя я знала, что это, скорее всего, к лучшему, ее нелюдимость ранила. В конце концов, она ведь снизошла до того, чтобы появиться на празднике в честь прощания с Йозефом.
Это было неразумно, но странная меланхолия овладела мною в нашу последнюю ночь в гостинице. Я должна была быть счастлива. Я должна была радоваться. Моя жизнь простиралась передо мной как золотая тропа, ведущая к бесконечным возможностям, к сияющему городу. Однако я ощущала странную отрешенность от этой перспективы, как будто моя радость ослабевала с каждым днем.
На моей душе лежала тень. Я знала, какие чувства должна была испытывать, каких последствий стоило опасаться, но все было темным, туманным, смутным. Между моими разумом и сердцем выросла преграда. Я подумала о страшных предостережениях старого пастора, о страхе Констанцы перед Дикой Охотой, о странном молодом деревце, вырастающем из половиц. Я знала, что мне следовало беспокоиться. Знала, что должна была об этом размышлять, но той ночью перед новым витком своей жизни я ощущала лишь измождение и усталость.
Даже Кете заметила, что я непривычно сдержанна.
– Не хочешь провести ночь со мной, Лизель? – спросила она, как только все остальные разошлись спать. Мы сидели в главном холле перед камином, глядя на огонь и угольки. – Я была бы рада компании. Как в прежние времена, да?
Девочками мы с сестрой спали в одной кровати, а у брата была своя комната внизу. Тогда я считала отдельную комнату верхом роскоши и представляла, как это прекрасно – провести ночь так, чтобы никто другой не толкался и не вторгался в твои сны. Но как бы я ни лелеяла надежду иметь свой угол, случались периоды, когда оставаться одной было гораздо страшнее, чем то и дело просыпаться от назойливых чужих конечностей.
– Нет, все в порядке, – сказала я, уставившись на огонь невидящим взглядом. – Можешь идти, Кете. Я… я тоже скоро пойду.
Я видела, как она потянулась ко мне, затем передумала, и ее губы скривились в попытке найти слова утешения. Я хотела поднять руку и унять ее тревогу, но не смогла. Моя тень словно закутала меня в саван, и я не могла пошевелиться.
Сестра встала и направилась к лестнице, ведущей наверх в спальню, но вдруг остановилась.
– Лизель, – тихо промолвила она.
– Да?
– Сходи в Рощу гоблинов.
Даже пронзившее меня удивление ощущалось как сквозь пелену.
– Что? – спросила я.
– Сходи в Рощу гоблинов, – повторила она. – Обрети там покой и попрощайся. Ты не можешь начать, не закончив. Иди – и освободись.
Я дотронулась до кольца, висевшего на шнурке.
– Я подумаю об этом.
– В чем твоя проблема? – Глаза Кете сверкнули, и ее голос наполнился внезапной страстью. Мощь ее ярости застигла меня врасплох, но прежде всего я ей завидовала. Мне бы такую силу убеждений, ведь я сама я была крайне нерешительной. – Чего ты боишься? Я не могу больше вынести твоих душевных страданий, Лизель. Не могу вечно быть тебе опорой. Я – не твой костыль.
Я моргнула.
– Прости, что ты сказала?
Она принялась ходить взад-вперед перед огнем.
– С тех самых пор, как ты вернулась из… из того места, где ты была, ты не живешь, а мучаешься. – Не успела я возразить, как она продолжила: – То тебе жарко, то холодно, то весело, то грустно, то ты торопишься, то тормозишь. Иногда я не могу за тобой угнаться, Лизель. Ты – как волчок, который вертится без контроля, а я постоянно смотрю – и жду, что вот-вот случится что-то, что тебя подкосит.
Я была потрясена. Неужели я так сильно изменилась за то время, что провела под землей? Я стала другой Лизель – нет, Элизабет, – не той, какой была прежде, до того, как вошла в королевство гоблинов, но я была все та же я. Все та же душа. По-прежнему потворствующая своим прихотям, эгоистичная, самоотверженная, необузданная. Я сбросила кожу и родилась заново, и теперь я в большей степени я, чем была прежде. Неужели я всегда была такой невыносимой? Неужели со мной всегда было так трудно?
– Я… я… – Слова завяли у меня на языке. – Я не хотела… Прости меня, Кете.
Выражение ее лица смягчилось, но я заметила, что даже мое извинение было ей в тягость. Она вздохнула.
– Не извиняйся, Лизель, – сказала она. – Делай. Перестань упиваться жалостью к себе. Что бы это ни было – покаяние или решимость, я устала держать твое сердце. Если нужно, верни его Роще гоблинов. Я больше не могу его нести.
В глазах защипали слезы. Горячая капля выскользнула из-под ресниц, и я с трудом сдержалась, чтобы не всхлипнуть. «Перестань упиваться жалостью к себе», – сказала она. Это было сложно.
Моя сестра наклонилась и поцеловала меня в лоб.
– Сходи в Рощу гоблинов, – сказала она. – Сходи – и успокойся.
И я пошла.
Ночь была светлой, и я углублялась все дальше в сердце леса.
Чуть раньше в тот день прошел дождь, и на небе все еще висели облака, но яркий, полный лик луны смотрел на меня сверху вниз, касаясь леса и разливая на нем серебристый иней. Но дорогу к Роще гоблинов я отыскала бы даже в черную как смоль ночь. Леса и окружающие их легенды были вытравлены на моих костях, на карте моей души.
Путь оказался одновременно и длиннее и короче, чем я помнила. Расстояние от рощи до гостиницы стало как будто короче, но время, которое требовалось для того, чтобы до нее добраться, казалось, увеличилось. Я удивилась, увидев прямо перед собой Рощу гоблинов, кольцо из двенадцати ольх, которые вынырнули из тени, подобно детям, играющим в прятки. У края рощи я остановилась. В последний раз, когда я здесь стояла, я пересекла границу между мирами. Роща гоблинов была одним из немногих оставшихся мест, где Подземный мир и верхний соединялись, священное место, ставшее таковым благодаря Древним законам и моим воспоминаниям. Я стояла в предвкушении, ожидая, что почувствую, как пересекаю границу, переходя из одного мира в другой.
Ощущение не пришло.
Я вошла в рощу и села, прислонившись спиной к дереву и плотнее закутавшись в плащ.
– Ах, mein Herr, – мягко произнесла я в ночь. – Я здесь. Я, наконец, пришла.
Ответа не последовало. Даже лес был непривычно тих и лишен своего обычного ощущения терпеливого ожидания. Я чувствовала себя неловко, сидя здесь в темноте, как ребенок, который покинул дом, а потом вернулся и нашел его не таким, каким он его помнил. Роща изменилась, но другой ее сделали не данная минута и не провалы в памяти, а пустота.
Я была одна.
На мгновение я задумалась о том, чтобы пойти обратно и вернуться в гостиницу, где было тепло, светло и безопасно. Но я обещала сестре обрести покой, даже если и не знала как. Даже если не было никого, кто мог бы меня услышать.
– Завтра утром я уезжаю в Вену, – сказала я. – И оставляю Рощу гоблинов.
Я не сдержалась и сделала паузу в ожидании ответа, хотя и знала, что он не последует. Я говорила не с собой – это был диалог, хотя единственной участницей была я.
– Я должна быть счастливой. Я и есть счастливая. Я всегда хотела поехать в Вену. Я всегда хотела увидеть мир за пределами нашего крошечного баварского уголка.
Говорить стало легче – как будто я разговаривала с кем-то, а не с собой. Я не знала, хотела бы я, чтобы Король гоблинов мне ответил, или в большей степени я хотела раскрыть здесь, перед ним, перед Древними законами, свое сердце.
– Разве не этому ты учил меня, mein Herr? Любить себя в первую очередь, а не в последнюю? – Мои слова повисли передо мной в облаке тумана. Мое желание обрело дыхание, моя тоска стала осязаемой. С каждой минутой я все больше замерзала, влажный холод проникал сквозь плащ и пронизывал меня до костей. – Разве ты за меня не рад?
И снова тишина. Его отсутствие было почти присутствием, заметной, неизбежной пустотой. Я хотела закрыть этот вакуум, запечатать эту пропасть и исцелить раны в своем сердце.
– Я знаю, что бы ты сказал, – продолжала я. – Иди дальше и живи, Элизабет. Живи и забудь обо мне. – В моей памяти зазвучал его голос, мягкий, выразительный баритон, богатый и теплый, как фагот. Или это был мощный тенор, острый и чистый, как кларнет? Время стерло детали образа Короля гоблинов, превратив его из мужчины обратно в миф, как бы сильно я ни старалась его удержать. Помнить.