«Убей» — сказала темнота. И как будто чуть-чуть приблизилась. Луна плыла по небу, и вслед ее движениям перемещались тени; вот и это черное пятно, тень валуна, слегка сдвинулось в сторону Адама. «Он выблевал мясо. Хорошее мясо. Крачку. Которую ты поймал. Пускай платит. Он должен…»

Абель снова застонал — он мерз во сне и подался назад, чтобы покрепче прижаться к брату. На скуле у него темнел полузаживший синяк — след первой их с Адамом драки.

— Нет, — снова прошептал Адам, зажмуриваясь от собственной мерзости. Перед ним лежал его брат, его БРАТ, ЧЕЛОВЕК, любимый, чума побери, человек — и он, сидя над ним, в самом деле раздумывал, каким именно образом убить этого человека, чтобы… чтобы съесть его тело?!

В этот миг Адам узнал голос темноты — это был его собственный голос.

— Отойди от меня, Сатана, — выговорил он одними губами, размашисто крестясь. Раз, другой, третий. Руки его дрожали.

Адам лег, ткнувшись головой в теплую спину брату, чувствуя подбородком, как сильно у того выпирает острый шейный позвонок. Он обнял Абеля со всей нежностью старшего, ища в его живом тепле спасения от минут темноты, которые он только что разделил с обитателями ада. Брат начал дышать ровнее, но Адам долго не мог уснуть, потому что сквозь веки ему светило яркое вездесущее лицо луны.

* * *

Абель действительно заболел. Тем самым утром, когда впервые выглянуло солнце — хотя и ненадолго, лишь посверкало минут пять в разрывы облаков. Юношу тошнило, а когда он отпил глоток воды — вырвало так быстро и так обильно, что ему показалось — из тела заодно выскочила половина кишок.

Адам вскочил, как только луч коснулся его лица, и вытащил из кармана часы. Идея об «отражалке» еще не исчезла из его головы, хотя он убей Бог не знал, куда и как надобно направлять световой сигнал. Солнце исчезло раньше, чем солнечный зайчик от стеклышка пробежал по воде, направляясь куда-то в абстрактную «высоту».

Адам собирался провести день в охоте на крачек и не отступать, пока не добудет хоть что-нибудь. «В самом неудачном случае я стану чемпионом по метанию камней», сказал он брату, который смотрел на него мутными глазами и думал только о своей тошноте. Однако Адам не встретил ни единой птицы на «крачином мысу». От них остались лепешки помета, белые перья меж камней, остатки трапезы в виде рыбьих косточек, сухих и ломких, как сосновые иглы. Но сами крачки убрались прочь с опасного острова — эмигрировали целой колонией, забрав женщин и детей, назначив отплытие своего бумажного флота на пропущенный несчастным охотником час. «Золотой запас» в полном составе переселился — может быть, на соседний островок, может, еще дальше.

Не поддаваясь отчаянию, которое упорно заглядывало через плечо, Адам несколько часов бродил по воде в отлив, закатав штаны по колено, и насобирал кое-чего, пригодного в пищу. Мало-мальски пригодного. Среди добычи наблюдались зеленые маслянистые водоросли не особенно ядовитого вида, на вкус совершенно омерзительные; несколько мидий и других ракушек, глупыми северянами съедобными не признаваемых — ну да что они понимают, эти зажравшиеся рыбаки. Никто ничего не понимает в еде, кроме двоих обитателей каменного острова. Адам честно отнес брату мидии и ракушки, но тот только посмотрел на угощение и отрицательно покачал головой, после чего его снова вырвало. Рвало его водой, которую Абель упорно продолжал пить, и желтым горьким желудочным соком.

Адам отошел на несколько шагов от ложа болезни и в одиночку сожрал обитателей всех ракушек. Закусил водорослями, впрочем, дальше одной ветви дело не пошло, всеядный атаман побоялся, что разделит судьбу своего брата и извергнет наружу и этот скудный завтрак. Желудок, получивший от хозяина какую-никакую работенку, на полчаса перестал переваривать сам себя и принялся за дело, а Адам обрел немного соображения, чтобы озаботиться состоянием больного.

— Ты как?

— Н… нормально, — выговорил тот. Временно его не тошнило. — Все будет нормально. Я только полежу…

— Есть хочешь?

— Н-нет, спасибо. Не хочу…

— Ты, брат, не вздумай тут помирать, — неожиданно агрессивно заявил Адам, становясь около него на колени. — Ладно, поваляйся сегодня чуток — но завтра чтобы был в норме! Дай-ка я проверю, может, у тебя жар?

Он положил Абелю на лоб шершавую ладонь, но кожа так загрубела, что ничего толком не почувствовала. Тогда Адам, встав на карачки, попробовал температуру губами — и вытаращился от страха: брат был горячий, как печка. Если он останется таким до ночи, а ночь выдастся такая же холодная — у Адама будет в постели замечательная грелка. Замечательная долбаная грелка. Что лучше: грелка или брат?

Это отравление, он отравился дурной водой, сказал себе Адам, поднимаясь и не говоря брату ничего. Тот спросил глазами — ну как? — но не получил ответа.

— Отравился ты малость, — сообщил Адам, замяв вопрос о температуре. — Это случается со всеми. А с некоторыми, у которых гастрит, и вообще — каждую неделю. Полежишь, желудок прочистишь — и опять как новенький. Так что не бойся, еще до ста лет доживешь.

Абель смотрел на него снизу вверх старыми, всепонимающими глазами и не возражал. Адам не знал, что на месте его лица тот сейчас видел плавающий невнятный блин сквозь поволоку жара.

— Я тебе принесу мидий, — обещал Адам, рывком вставая. — Мидии — они, брат, того… диетические. Чего-нибудь поесть все-таки надо, чтобы до спасателей дотянуть.

Абель сказал что-то одними губами; брату пришлось низко нагнуться, чтобы расслышать его.

Он помог больному подняться, отойти на пару шагов, даже расстегнуть штаны. Такие, казалось бы, отвратительные обязанности почему-то не смущали Адама: он возился с братом, как возился бы с собственным вымечтанным ребенком от Хелены; он ужасно хотел, чтобы Абель жил. Пусть будет каким угодно — слабым, никчемным, выблевывающим драгоценное мясо — только чтобы не умирал. То ли голод тому причиной, то ли измотанные смертной тоской нервы — но слезы стояли у Адама в глазах. Он заметно ослабел — и пораженно осознал, что двигается раза в три медленней, чем обычно, и тощее тело брата для него — солидная ноша, такая, что он едва не падал под тяжестью.

Отослав его из последнего оставшегося стыда взмахом дрожащей руки, Абель принялся извергать остатки влаги и через нижнее отверстие. Будто бы мало верхнего. Адам отошел на несколько шагов — в этой части островок был плоский, как лепешка, и чтобы не видеть брата, пришлось отвернуться — и распластался на камнях. Он начал молиться — простыми глупыми словами, потому что других не знал. Он же не Абель, друг двух священников, будущий семинарист… Если Абель, конечно, хоть кем-нибудь станет в будущем, кроме трупа… Адам молился сначала про себя, потом — шепотом, ткнувшись лицом в веснушчатый от гранатов базальт. Господи, просил он, пожалуйста. Пожалуйста, Господи, не надо. Не надо… так… с ним… И со мной…

Он упустил момент, когда нужно было провожать Абеля обратно — и тот каким-то образом, на четвереньках, добрался до ложа сам. Адам, проходя мимо места его мучений, заметил то, что и так знал почти наверняка: сплошной «рисовый отвар», жалкая лужица на камнях. Из опустошенного тела его брата выходила одна лишенная запаха влага, никакой пищи там давно не осталось.

* * *

Следующий день, по сообщению электронных часов, назывался 1.09, то есть — первое сентября. Первый учебный день, восьмой день пребывания братьев Конрадов на острове.

Абель не говорил больше о поездке в город. Не упомянул вслух, что сегодня он должен был бы сидеть в светлой аудитории вместе с другими будущими священниками. Но это пустующее место — его место в первом ряду — приснилось Абелю во сне, настолько мучительном, что притупляли боль только приступы рвоты. Абель почти радовался, что болеет: острая боль вывернутого наизнанку желудка помогала забыть обо всем остальном.

Его по-прежнему тошнило, понос тоже приходил с небольшими перерывами. Пить хотелось постоянно — однако в теле вода не задерживалась, все, что он выпивал, удавалось сохранить внутри самое большое на полчаса. Интересно, долго ли можно так прожить, думал Абель, лежа с приоткрытым ртом. Он уже не заботился о том, как выглядит без штанов и уместно ли ходить в туалет в присутствии брата. По правде говоря, ему было все равно. Есть ему не хотелось, зато представлялась блаженная, полубредовая картина: вынуть бы наружу все внутренности, прополоскать их в мыльной водичке, вымыть, зашить, где порвалось — и вставить обратно. Ему действительно казалось, что желудок в нескольких местах порвался. Бедный розовый мешочек как будто изнутри пошмыгали теркой.

Днем случилась гроза. Сначала появилась туча, нет — ТУЧА, багрово-синяя по краям, с черной сердцевиной, королева туч. В ее темной толще просверкивали короткие острые молнии. Абель, как ни странно, временно почувствовал себя лучше: как будто полный озона воздух помогал ему ровно дышать. Адам в преддверии грозы соорудил бесполезный двойной навес из штормовок, разобрав для этой цели деревянное ложе, однако первый же порыв ветра прошелся по плоскому островку, как веник по комнате, и сорвал ко всем Темным дурацкую конструкцию. Адаму едва удалось ухватить обе штормовки, чтобы они не улетели в воду. Море беспокойно заколотило толстыми волнами об обрывистый берег. В отчаянии смотрели братья на темнеющее на глазах, нависающее небо; когда ударили первые струи дождя, они сделали единственное, что пришло в голову — забились в свою дыру у камня, чтобы быть защищенными хотя бы с одной стороны, и натянули на головы капюшоны.

Ветер все усиливался, делаясь настоящей бурей. Весь мир превратился в мелькание водяных и огненных полос. Братья сидели обнявшись — крепче, чем самые страстные любовники — и тряслись от холода и электрического возбуждения, которым был буквально нашпигован воздух. Даже ноги они переплели друг с другом, не желая отдавать ни крошечки телесного тепла, а руки каждый из них засунул себе в штаны, в самое теплое место, как будто двое парней решили дружно заняться рукоблудием. Но они не замечали ни друг друга, ни даже самих себя. В бушевании стихии было что-то безумно завораживающее — как будто архангелы в небесах упражнялись в фехтовании, ударяя молнией о молнию с громовым смехом, огромные, прекрасные и грозные, и в то же время невероятно простые, способные ради великой брани расколоть мир пополам. Абель выглядывал из объятий брата, как цыпленок из-под крыла матери. Он смотрел в беснующееся небо завороженными, огромными глазами — снова молодыми: из его глаз исчез всякий признак старости и смертной тоски. Сама жизнь их, двух крохотных комочков тепла, жмущихся друг к другу, не казалась особенно важной по сравнению с великой битвой небес. Волна с грохотом перекатилась через остров, облизав его соленым языком и хлестнув братьев по ногам — и Абель услышал со стороны свой собственный голос. И голос этот, неожиданно сильный, смеялся и пел, и вместе с ним смеялся под звук громов небесных его брат — Абель пел вразнобой строки из псалмов, обещанных некогда, в другой жизни, пьяным друзьям на теплой кухне. Но тот человек, что пел псалмы сегодня, уже знал, что такое на самом деле — петь псалмы.

— «Хвалите имя Господне,

хвалите, рабы Господни,

стоящие в доме Господнем,

во дворах дома нашего Бога!

Я познал, что велик Господь наш,

всех богов наш Господь превыше!

Господь творит все, что хочет,

на небесах и на тверди,

на морях и во всех безднах,

облака с края мира возводит,

творит молнии при дожде,

из хранилищ изводит ветер…»[3]

Адам все смеялся. Он смеялся не потому, что ему было весело — но потому, что небеса разражались могучим хохотом стихий, и его маленькое сердце выплескивало в небо все, что в нем нашлось небесного и грозового. Всю свою небольшую храбрость, любовь, готовность принять смерть стоя и с оружием в руках. И радость бесконечного сгорания в силе, которая, быть может, сродни радости Серафимов.

— «Истомилась душа моя,

желая во дворы Господни;

сердце мое и плоть моя

восторгаются к Богу живому!

Блажен человек, которого сила в Тебе

и у которого в сердце стези направлены к Тебе!

Проходя долиною плача,

Он источники в ней открывает,

и дождь покрывает ее

благословением…»[4]

И голос Абеля, ложась на дикую мелодию шторма, уносился — быть может, первый раз в его жизни — туда, куда должны возноситься настоящие молитвы.

Гроза постепенно стихала. Дождь оставался по-прежнему сильным, но ветер ослаб, и волны уже не с таким грохотом ударялись о стены ненадежного бастиона двух бедолаг.

— Мы совсем… спятили, — прошептал Адам, слегка ослабляя свои судорожные объятия. Он будто увидел картину со стороны — на необитаемом острове двое парней, не евших несколько суток, сидят под проливным дождем, окопавшись в ямке меж камней, хохочут и поют во все горло! Абель повернул к брату мокрую, облепленную волосами голову. Челка наползала ему на глаза.

— Знаешь, куда я сейчас пойду?

— Догадываюсь. Ты уже дня два ходишь только по одному делу.

Оскользаясь на камнях, Абель довольно бодро заковылял вперед; но сил ему хватило на несколько шагов. Спуская на ходу штаны, он успел крикнуть брату — «Отвернись»! После чего в свисте дождевых струй послышался его истерический смех. Уже совсем другой смех, очень больной.

Обратно Абеля пришлось вести. Правда, возвращаться в прежнее укрытие смысла не имело: теперь вместо уютной ямки там красовалась лужа. Адам посадил брата на вершину острова, на тот самый валун; потом нашел в себе силы сходить вниз за деревянным бревнышком. Все же лучше сидеть на дереве, чем на камне. Хотя мокрое дерево или мокрый камень, да еще и под дождем — небольшая разница. Усевшись рядом, братья снова судорожно обнялись. Оба вымокли до нитки, но кожа под одеждой оставалась горячей. Разумно было бы раздеться, но на это не хватало сил, тем более что дождь не переставал, хотя сделался тише.

— Чего ты ржал-то? — спросил Адам, борясь с голодной дурнотой. Прилив сил, подаренный грозой, кончился, и теперь даже такое простейшее движение, как почесаться, давалось с огромным трудом.

— Я… Подумал… — Едва ворочая языком, отозвался Абель. Громогласное исполнение псалмов высосало из него последнюю энергию. — Что мой поступок равен моему отношению к дождю. И вообще ко всей этой глупости.

— Чего? — мысль оказалась слишком сложна для бедной головы старшего.

— То есть мне на все насрать, — устало объяснил младший. — Получается каламбур. Понял?

Но больше он уже не смеялся. Напротив, стал очень сильно дрожать.

Адам нашел на камне свои часы — должно быть, они выпали из кармана, когда он делал навес и штормовки сорвало ветром. Экранчик погас, больше не оживляемый мигающими циферками. Часы скончались, их водоупорности не хватило, чтобы выдержать столько ударов о камни, а ударостойкость умерла от слишком большого количества влаги. Адам повертел часы за ремешок и в сердцах закинул их в море. В следующий же миг он пожалел о своем поступке, вспомнив о пресловутой «отражалке» — но было уже поздно: море с удовольствием съело электронный подарочек и не собиралось его возвращать.

Дождь постепенно кончился, и в осиянном, золото-алом небе родилась двойная радуга невероятно ярких цветов. «Господь творит все, что хочет». Божий мост, знак, что не будет более Потопа, осиял семью цветами крохотный островок, совершенно мокрый и холодный, островок, на котором этой ночью никому не пришлось спать.

* * *

Они заснули, когда взошло солнце. Не было сил радоваться первому солнечному дню и принесенной им надежде, что кто-нибудь да приплывет на помощь по тихому морю. Спасательная экспедиция, рыбаки, пассажирский катер — да все равно! Сняв и отжав мокрую одежду, Адам разложил ее по камням и велел то же самое сделать брату. Тот покивал, но ничего не сделал, и Адаму пришлось едва ли не насильно его раздевать. В одном белье они улеглись на деревянный настил, привычно обнялись и немедленно уснули, и пока они спали, у каждого из братьев успела обгореть на солнце левая половина лица.

От дождя, как выяснилось по пробуждении, произошла немалая польза: ливень вновь наполнил водосборник на вершине, и вода там стала немного чище и свежей, чем прежняя. Абелю удалось попить — и его не стошнило сразу же. Обнадеженный таким ходом событий, он прикрылся своим подсохшим тряпьем и снова уснул, в то время как Адам отправился на охоту, смотреть, что съедобного принесло штормом. Пошатываясь, он добрел до берега, где едва не упал от головокружения — и отстраненно подивился, как странно на человека действует голодание. Координация движений никуда не годится, сейчас он не попал бы камнем не то что в птицу — в стоячий валун. Опять же голова кружится. А вот есть уже как бы и не хочется. То есть хочется, конечно, рот наполняется слюной, стоит представить себе любую еду, от куска мягкого хлеба с колбасой — до дохлой крачки. Но жжение в желудке совершенно не похоже на то яростное бурчание, которое живот издавал в первые дни.

Сердце Адама подпрыгнуло — и пропустило пару тактов. Что-то серое, похожее на лист, мелькнуло в просвеченной солнцем воде у его ног. У самых ног, чума побери, стоит только нагнуться… Адам замер, вглядываясь в искрящееся море до синих пятен в глазах, и снова увидел это движение. Маленькая камбала, маскируясь под цвет дна, плоским листком пробиралась меж двумя камнями.

Затаив дыхание и молясь без слов, добытчик медленно стащил штормовку. Ну и чума с ней, что она только что высохла! Он упал на колени так быстро, будто у него подломились ноги, накрывая курткой вожделенную рыбку и вытаскивая наружу целую гору песка. Как в сказке про золотую рыбку: «вынул старик невод с тиной морскою»… А в тине морской… Вот! Вот она!

Камбала — совсем крохотная, в пол-ладони — затрепыхалась в мокром песке и едва не ускользнула в воду. Но Адам, чуть не плача, стиснул ее в кулаке — с такой силой, что плоская рыбешка скрутилась в трубку, как бумажная. Он хотел отнести ее брату. Честное слово, хотел. Отдать Абелю половину — ведь его почти не тошнило сегодня, и может быть, он смог бы… Адам сам не знал, как произошло, что он запихал камбалу в рот целиком и сожрал мгновенно, вместе с костями, с плавниками и хвостом, даже не почувствовав вкуса. Она ведь была такая маленькая. Такая маленькая.

Уже post factum, согнувшись от боли в желудке и одновременно — от потрясающего ощущения, что в животе что-то есть, Адам беззвучно заплакал от стыда. Он плакал минуты три, расстилая мокрую куртку на теплом базальте и возвращаясь на шатких ногах к воде, высматривать новую добычу. Он стоял на мелководье, тощий и длинный, вглядываясь в воду, как голодный журавль. Только ногу не поджимал — подожми Адам ногу, он наверняка упал бы.

А во второй половине дня, когда Адам, утомленный и не поймавший больше ничего, прилег отдохнуть рядом с братом на перенесенный обратно вниз настил, послышался самый прекрасный звук на свете. Ангельское пение, да, ангельское пение! Кто бы мог подумать, что ангелы поют именно так — тихо стрекочут, ревут далекими механическими голосами. Адам едва успел задремать, как его слуха коснулся этот божественный звук: отдаленный рокот лодочного мотора.

Он вскочил, едва не спятив от радости, и наступил спящему брату на руку. Абель проснулся с криком боли, еще ничего не понимая, недавно успокоившись после очередного приступа рвоты; но Адам не замечал его — он прыгал, как бешеный, на верхушке самого высокого камня, и махал руками, вопя так громко, что голос то и дело срывался в хрип.

Абель понял, что происходит, и тоже попытался вскочить — у него получилось только приподняться и сесть. Потом он умудрился встать на колени, цепляясь за камни руками. Он тоже заорал, раздирая рот, так что соленая корка отпала с углов обметанных губ — но собственный крик подкосил его, и Абеля опять начало рвать.

— Болван! Не блюй! Ори! — рявкнул Адам, бросая на него яростный взгляд. Абель снова попробовал крикнуть — «Сюда! На помощь!» — но из горла вырвался кашель и сипение, как в страшных снах, когда ты зовешь, а из гортани ничего не исходит, бежишь, а ноги прилипают к земле…

Адам уже метался по берегу. Он сорвал с себя штормовку и размахивал ей над головой. Он подпрыгивал, как сумасшедший клоун на детском утреннике — но ничего менее смешного Абель не видел за всю свою жизнь.

— Помогите! Сюда! Помогите! — орал он, зажмурившись, будто боялся, что от крика у него вылезут глаза; спокойное, совершенно штилевое море сверкало солнечным золотом и небесной голубизной, как плащ Девы Марии. Прекрасный день для дальнего рейда. А на пределе видимости, выделяясь темным ползущим жучком на гладком морском зеркале, стрекотала крохотная моторка. Может, даже огромный катер или траулер — отсюда разве разберешь, очень уж далеко. Голос мотора делался все тише и тише, пока черный жучок окончательно не уполз из поля зрения, и тем, кто сидел в лодке, сквозь рев мотора наверняка не было слышно хриплых воплей с края земли, далеких, как крики заокраинных чаек…

Моторки уже не было слышно, но Адам еще бегал какое-то время по берегу, срывая с себя одежду, крича, как безумный. Потом из глаз его потекли слезы, голос пресекся — и он, упав на землю, заплакал, как малый ребенок. Абель смутно расслышал, что он произносит сквозь всхлипы имя Господа — но избежал судьбы друзей Иова и не стал ничего говорить, потому что его снова тошнило.

Ночью в исключительно ясном, холодном небе Абель рассмотрел на юго-восточном горизонте маленькую алую звезду. Он сидел в это время на берегу со спущенными штанами и ждал, когда тело выплеснет из себя еще чайную ложку влаги, последней влаги его иссохшего организма. Красная звездочка мигала ему в лицо странно знакомым образом. Один раз, пауза… Два раза подряд, снова пауза… Это же наш маяк, подумал Абель — маяк, которого мы никогда больше не увидим. Потому что умрем. Совсем уже скоро.

Эта мысль даже не причинила ему особого страха, только безысходную боль. Натягивая штаны, он трясущимися пальцами трижды пытался застегнуть молнию, так и не смог и пополз к деревянному ложу, больно ударяясь коленками о камни. Коленки его сами были как камни — выпуклые, очень твердые, сплошная кость. Абель понимал, что он страшно исхудал — это делалось ясно при взгляде на собственные руки, походившие теперь на куриные лапы. И еще при взгляде на Адама. Его брат оброс желтоватой неопрятной бородой, которая немного сглаживала выпирающие кости его лица — но все равно голова Адама все больше и больше напоминала череп. Как будто маска смерти медленно выступала наружу из еще живой головы, показывая, каким будет этот человек, когда станет трупом.

На полпути до места, где спал брат, Абель остановился отдохнуть. Полежал лицом на земле, почти не чувствуя холода — он все время так мерз изнутри, что внешний холод не имел большого значения. Пергаментно-сухие ладони упирались в камень, почти не осязая его фактуры. Как трут трется о трут. На миг Абель увидел себя со стороны; лишенный своих слов, он вспомнил — «я же червь, а не человек», и как червь полз он по земле, говоря гробу — «Ты отец мой», и червю — «ты мать моя и сестра моя»[5]

Господи, Господи, подумал он, и не заплакал, потому что слезы кончились. Вода была слишком дорога телу, тело не собиралось с ней расставаться. Абель дополз до своего ложа, прижался к брату, который спал, как каменный, и тоже уснул, и ему приснился сон. В этом сне он сидел с отцом Киприаном у него на кухне в Медвежьем Логе, и отец Киприан, разливая чай по щербатым чашкам, рассказывал своему маленькому другу том, как один человек, по имени Иов, как-то раз пожелал судиться с Богом.

* * *

Отец Киприан, приходской священник из Медвежьего Лога, выглядел на редкость мирно — он был низенький, лысоватый, с брюшком. Очков он не носил, но видел плоховато, поэтому часто щурился. Такие священники производят впечатление добрых дедушек, исповедников для всех и каждого. Однако образ всепрощающего и кроткого батюшки немедленно рассеивался, как только отец Киприан открывал рот, чтобы начать говорить. Такого жесткого, непримиримого и строгого священника еще не видела Монкенская епархия! По крайней мере, не видела несколько веков, со времен леонийской инквизиции. Отец Киприан был само воплощение борьбы. Если ему делалось не с кем бороться, он хирел, болел, жизнь его лишалась смысла — и доходило до того, что он с тоски начинал бороться с самим собой, подвергая себя строжайшим лишениям, отчего потом страдал от язвы желудка и прочих болезней, но совершенно не худел: строение у него было такое. Когда он клеймил с амвона грех и грешников, или высказывался резко о «дурных и гибельных тенденциях иринизма по отношению к сектантским проявлениям харизматства в молодежных общинах», животик его словно бы подбирался, а глаза метали молнии. За сквернословие и работу в воскресные дни — ну, поплыли мужики поохотиться, или, чтобы подзаработать, нанялись в городе вагоны разгружать — он накладывал такие же суровые епитимьи, как предыдущий священник за пьяную драку с членовредительством или супружескую измену. Зато и сам отец Киприан был человеком твердым и отважным. До сих пор рассказывали, как он бурной осенней ночью в одиночку доплыл на моторке до острова — потому что его вызвали к умирающему. Причем даже родной сын умирающего деда, тот самый, что явился в Медвежий Лог вызывать священника, не осмелился плыть в такую погоду обратно и остался на берегу до утра, не сумев уломать пастыря отложить опасное путешествие.

Так что Абель, когда поближе познакомился с отцом Киприаном, вовсе не удивился, узнав, что раньше тот был ректором Антоненборгской семинарии. Но потом новый епископ Монкенский, владыка Стефан, отстранил его от должности — за то, что отец Киприан якобы «прививал учащимся религиозную нетерпимость». Так и оказался непримиримый священник в деревне Медвежий Лог, может быть, самом северном и самом жалком из приходов огромной Республики.

А вот к Абелю отец Киприан был добр. Оставлял его у себя ночевать, когда они увлекались беседой, и Абелю в самом деле казалось, что священнику интересно с ним говорить. Отец Киприан давал ему почитать книги — потрясающие книги, частенько слишком сложные для отроческого мозга, но пастырь считал, что в деле «возрастания в вере» человек всегда должен прыгать выше головы. По крайней мере, пытаться. «Это как с семинаристами: задал им выучить пятьдесят билетов — будь уверен, что выучат двадцать пять. А если им сразу задать двадцать пять — будь уверен, выучат не больше десятка», — говорил отец Киприан, нагружая в заплечную сумку пятнадцатилетнего Абеля «Исповедь» Августина, сочинения обоих величайших Григориев — и Нисского, и Назианского, и «О единстве Церкви» самого любимого святого, своего покровителя Киприана из Карфагена, не говоря уж о множестве житий. А потом любил побеседовать о прочитанном, проверяя, насколько хорошо Абель усваивает и переваривает скормленные ему книги. Любое проявление Абелевской детской тупости его страшно огорчало, догадливость и глубина — радовала. Абелю казалось, что в какой-то степени отец Киприан компенсирует в нем свой не во всем удачный пастырский путь. Ведь это именно он первым произнес слово «семинария», и слово «призвание» Абель тоже услышал от него.

Именно приходской священник познакомил его с отцом Давидом, своим давним другом, до сих пор работавшим преподавателем. Гигантского роста эмериканец, столичный уроженец, человек с рубленым лицом и клочковатыми черно-седыми волосами, он оказался добрейшим малым — вот еще одно полное несоответствие внешности и внутреннего содержания! — и немедленно принял Абеля под свою отеческую опеку. Помогал на экзаменах, замолвил ректору доброе слово за «паренька из глубинки, необразованного, конечно — зато с несомненным призванием ко священству», обещал проследить за устройством в общежитии. Но это все случилось уже потом…

А тогда было — кухонька скромнейшего домика отца Киприана, где он жил со старухой экономкой. Круглый стол, покрытый клеенкой, роскошь береговых деревень — электрический чайник. Большое деревянное распятие на стене, на которое Абель первое время боялся смотреть — так оно было натуралистично. И отец Киприан, разливающий крепкую заварку по чашкам.

— Пейте, пейте, юноша, не стесняйтесь. Хороший чай — лучший друг всех бессонных.

Разговаривали они ночью — Абель приплыл вместе с отцом и братом на берег поохотиться, но для него это был только предлог, чтобы упросить отца довезти его до деревни, оставить у отца Киприана переночевать. Отец сначала подозрительно относился к дружбе своего сопливого отпрыска со старым священником, но однажды пастырь поговорил с ним лично, объяснив, что пареньку на острове не место, что рано или поздно он должен уехать в город учиться, и уж не пьянице мэтру Роману и не смотрителю маяка готовить его к колледжу или самому университету — и отец оставил Абеля в покое, даже стал поглядывать на него с уважением. На островном языке это выражение означало в том числе и «с опаской».

— И все-таки, отец Киприан, я не очень понимаю, — задумчиво говорил мальчик, зыркая темными глазами в сторону Распятия. — Никак у меня в голове это не сочетается. Если Спаситель уже заплатил за наши грехи, каким образом так получается, что Господь все равно карает грешников? В Ветхом Завете, там же везде одно и то же — «Не делай того-то и того-то, тогда все у тебя будет хорошо, и с семьей, и с достатком… Будь праведником, иначе придет Божие наказание»… А в Новом наоборот получается. Спаситель говорит, что Его учеников, праведников, всегда будет гнать мир, как Его самого гнал, и нужно претерпевать со смирением и не стремиться к богатству… Довольство и достояние, выходит, наоборот делаются препятствием к спасению? Или в Новом Завете Господь уже избирает иной подход?

Отец Киприан засмеялся, тряся животиком.

— Ну и порадовали вы меня, юноша. Надо ж до такой степени запутаться! Ересь говорите, сплошную глупую ересь — вроде бабы на рынке, которая разбила крынку с молоком и орет на соседку: соседка, мол, еще хуже меня, с мужем каждый день ругается, однако молоко у нее цело… За что, мол, Господи, Ты меня так невзлюбил, что я крынку разбила? Не надо искать оправдания физическому злу. Потому что нет у него оправдания. А вот спасительный смысл в нем есть, и немалый.

Абель сидел, съежившись, и не решался защищаться. Он крошил пальцами пряник, не осмеливаясь его есть, пока не закончится обвинительная речь. Отсмеявшись, отец Киприан принес из комнаты Писание, постелил на стол чистое полотенце, перекрестившись, раскрыл книгу на определенной странице.

— Вот это, юноша, Книга Иова. Даю вам полтора часа на то, чтобы ее прочесть и немного подумать о прочитанном. После чего я вас расспрошу, до какой новой ереси вы додумаетесь по прочтении.

Но сперва он сам пролистал несколько страниц, и, улыбаясь и хмурясь каким-то своим тайным мыслям, зачел вслух — тем же голосом, что с амвона, торжественно-мягким, намного звучней и красивей, чем обычный его голос в разговоре:

— «Дни мои прошли; думы мои — достояние сердца моего — разбиты. А они ночь хотят превратить в день, свет приблизить к лицу тьмы. Если бы я и ожидать стал, то преисподняя — дом мой; во тьме постелю я постель мою… Где же после этого надежда моя? и ожидаемое мною кто увидит? В преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мною в прахе…» Это вам, юноша, не разбитая крынка с молоком. Это история о человеке, которого Господь стал испытывать на прочность. Пока у него отнималось достояние, он терпел и славил Господа. Говорил осмысленные вещи: «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?» Но когда дело дошло до его собственной жизни и его собственной души… Тут с ним случилось то, что рано или поздно происходит с каждым из нас, да, с каждым из нас. И нужно молиться о том, чтобы когда оно случится с тобой, суметь ответить как этот самый праведник Иов из земли Уц. Читайте, юноша, мне интересно, как воспримет его ответ ваш молодой и неискушенный ум.

Молодой и неискушенный ум Абеля трудился более двух часов. Трудился над историей человека, которому в ответ на его судебный иск — «Зачем мне так плохо» — Господь показывает бегемота, коня и левиафана. И он, весьма впечатленный этим зрелищем, понимает, что Бог творит, что хочет, и остается любить Его и надеяться на Него, даже когда Он убивает тебя. Даже когда любить и надеяться не получается.

Выслушав своеобразный комментарий Абеля, отец Киприан похлопал его по плечу и сказал:

— Вот уж воистину — «Мы трудились всю ночь, но ничего не поймали»! Что же, юноша, пойдемте-ка, я уложу вас спать. Я вам постелил на диване, если вы не против. А толковать Книгу Иова вы еще будете учиться. Но не у меня, нет… Вовсе не у меня.

А у кого же, спросил тогда Абель — и не получил ответа…

…Утро, в которое он выпал из своего богословского сна, оказалось беспросветно серым. Первое утро безвременья, которое наступило через день после утраты электронных часов. В тот день Адаму удалось раздобыть шесть крупных мидий и две мелкие. Все это хозяйство он съел сам, потому что Абеля рвало не переставая. От воды он воздерживаться не мог — поэтому его рвало той же самой дурной водой. А потом — как всегда — желудочным соком, последней оставшейся водой тела. «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злое… не будем принимать?» Адам что-то прикинул и сделал на деревяшке зарубку, приняв решение отмечать каждый новый прошедший день. Но потом ему стало почему-то так страшно — представились два объеденных чайками и крачками скелета, лежащих на настиле, испещренном зарубками — и он стесал ее и весь день сидел на берегу, глядя на далеких птиц, мельтешивших в воздухе, как хлопья пены. Даже их крик заставлял его сглатывать слюну.

* * *

Прошло сколько-то дней. Наверное, четыре. А может, пять. По крайней мере, несколько раз тьма и холод сменялись серым светом. За это время Адам ел единожды — ламинарию. Абель — ни разу. Братья почти не разговаривали. Один из них лежал на месте или же отползал с помощью старшего на несколько шагов в сторону, в туалет; другой все бродил, спотыкаясь, по берегу.

Адам начал кашлять. Откашливал мокроту, несколько раз имевшую подозрительно розовый оттенок. Абелю некогда было кашлять, потому что он все время блевал. Удивительно, как много может выйти из человека, притом что не входило вовнутрь практически ничего!

По лицам братьев трудно было сказать, сколько им лет. Особенно непонятен стал Адам. Он оброс какой-то странной бородой — волосы затягивали его лицо, как болото, захватывающее травянистый берег. Прежде красивая светлая шевелюра свисала сероватыми сальными космами. Губы и ноздри обвела черная каемка. Он походил на бездомного запаршивевшего пса, волочащего ноги вокруг да около пустого мусорного бачка.

На исходе мутно-серого дня, в который Адаму не перепало ни мидий, ни ламинарии, его позвал брат. Подобное событие происходило несколько раз в день — когда Абелю нужно было встать, чтобы сходить по нужде — но последние сутки Абель не ходил в туалет, и его зов застал брата врасплох. Адам сидел на берегу, на базальтовом мысу, и смотрел туда, где однажды ночью заметил красную звездочку маяка. Сначала он смотрел, не замечая, что из угла рта стекает нитка слюны; потом свесил голову между колен и задремал, вернее, впал в тупое околосмертное оцепенение, прерываемое только короткими сериями лающего кашля. Наконец голос Абеля проник сквозь дремотную тупость созерцания вечности, и Адам, поднявшись, потащился к нему. Этот путь — в три прыжка для здорового человека — теперь занимал у него несколько минут.

Брат лежал, как и раньше, на деревянном настиле, подогнув под себя одну ногу. Нога согнулась под странным углом, как неживая. Адам тупо взглянул на него, протянул руку, чтобы помочь подняться. Абель накрыл его ладонь своей, сухой, как кусок коры.

— Не надо.

Адам сморгнул. Глаза его слезились от простуды, в углах их собрались сгустки желтого гноя. Раньше Адам различал за километр, что за птичка сидит на крыше — синица или трясогузка. Теперь не мог как следует рассмотреть лица своего брата. Для этого пришлось протереть глаза, сдирая с них заодно корку присохшей соли.

— Чего тебе?

— Сядь, — выговорил Абель сухим и ломким голосом. Так громко он не говорил уже пару суток — обычно шелестел или постанывал. — Адам… Я хочу исповедаться.

— Чего? — переспросил тот, стараясь продраться сквозь пелену собственной отстраненности.

— Исповедаться. За всю свою жизнь.

— Чего? — снова спросил Адам, все еще не понимая. Сосущая боль на месте желудка поглощала все внимание, не желая делиться ни с кем. Странное ощущение — будто кто-то пытается выпить тебя изнутри.

— Я умираю, брат, — строго и внятно сообщил Абель. И так он это сказал, что Адам мгновенно поверил. Пелена на миг спала с его глаз, и он увидел своего брата. Увидел таким, каким его сделали почти две недели обезвоживания.

Абель был более чем худ: почти бесплотен — и сух, как мертвое дерево без единой капли древесного сока. Пергаментная кожа, кое-как обтягивающая лицо, не смогла дать жизнь даже подобию бороды — на подбородке топорщились несколько волосков, таких же сухих, мертвых уже при рождении. Подбородок у Абеля и так всегда был острым — а теперь походил на выступающую голую кость. Руки Абеля лежали на груди, что-то беспокойно, почти рефлекторно перебирая; кончики их с отросшими, обведенными черной каймой ногтями казались синеватыми. Адам вспомнил касание его руки — совсем холодное. В маленьком теле не оставалось тепла, чтобы продолжать работать.

Губы его тоже сделались голубыми. И двигались едва-едва. Даже странно, что из этих сухих растрескавшихся губ выходил такой внятный голос — правда, хрипотца сделала его на несколько тонов ниже, будто не брат говорил с Адамом, а кто-то другой, пробравшийся в его тело.

Адам послушно сел рядом, накрыл руки брата своей ладонью — все еще широкой, все еще теплой, по крайней мере, если сравнивать с Абелем. Под ладонью обнаружилось то, что с таким тщанием перебирал младший брат. Какие-то шарики, словно бусы. Ах да, конечно же, не бусы — четки. Абель всегда молился по четкам. И это его тоже не спасло.

— Я же не священник, — сказал Адам. Нужно было хоть что-то сказать.

— Ничего. Если нет священника, можно исповедаться… Тому, кто рядом. А если нет никого — то… и так можно.

Адам тихо замычал от дикого ужаса. Осознание того, что после смерти Абеля он останется здесь умирать один, совсем один, пришло не сразу — но такого страха он никогда еще не испытывал.

В попытке погладить его по руке — утешить, с ума можно сойти! — Абель чуть шевельнул своими морщинистыми пальцами, которым стала велика кожа рук.

— Ты… не умрешь. Ты останешься. Я… уверен.

Адам ничего не ответил. Ему было нечего ответить на эту неправду.

Абель закрыл глаза — веки его стали тяжелыми и морщинистыми, с обожженного солнцем и обветренного лица кусками отшелушивалась кожа, как у змеи, которая меняет свою шкуру. Абель готовился окончательно сменить шкуру, сбросить ее здесь и уйти. Совсем уйти.

…Закрыл глаза — и оказался коленями на скамеечке исповедальни. Где под спокойной рукой отца Киприана должно было исчезнуть все темное, оставшееся внутри него, чтобы не осталось ничего. За все восемнадцать лет. Белая пустота.

«…Слава Иисусу Христу, отче.

Вовеки веков, аминь.

В последний раз был у исповеди… Подождите… сколько же? Месяц назад. Или восемнадцать лет. Оскорбил Господа следующими грехами…»

— Я тебя ненавидел, Адам, — тихо, с трудом выговорил он. И открыл глаза, чтобы встретить далекий, уже с того края земли, серый, как море, взгляд своего брата.

Тот молчал и смотрел, и Абель неожиданно понял, что ему становится легче. Все легче и легче. Ночной голос внутри груди был прав. «Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты… Скажу ли: „может быть, тьма скроет меня, и свет вокруг меня сделается ночью“; но и тьма не затмит от Тебя, и ночь светла, как день: какая тьма, такой и свет…»[6] Когда он станет совсем легким, он сможет лететь. На крыльях зари, на край моря[7]… А сейчас ему хватит сил, чтобы договорить. Потому что по благости Твоей, Боже, готовишь Ты необходимое для бедного [8]. Необходимое, Господи.

— С самого начала, брат. Я завидовал тебе. Ты был лучше меня… Все так считали, даже я сам. Я не только ненавидел тебя, я тебя и любил, тоже очень сильно. Но ненавидел иногда сильнее. Я… хотел, чтобы ты умер, Адам.

Адам молча смотрел, не в силах вместить это в себя. Правду о своем маленьком, тихом, очень преданном брате. Брате, который всегда восхищался им, на которого всегда можно было положиться. «Даже если Петер меня пошлет куда подальше, ты-то останешься», — сказал Адам ему однажды. И запомнил, как Абель улыбнулся…

— Я хотел, чтобы ты умер. Помнишь, как мы лазали на дерево за птичьими яйцами — тогда, когда я упал? Потом ты помог мне встать, мы пошли дальше, а я шел позади тебя и думал: если я толкну его сейчас с берега, может быть, он упадет головой на острый камень и разобьется насмерть.

…Да, Адам помнил. Он очень хорошо помнил случай с падением — хотя тому было уже лет десять. Да, именно десять — Адаму двенадцать лет, Абелю — восемь, старший брат уже атаман, прекрасный летний день, и вся банда в сборе, а на высокой березе, чуть ли не единственном высоком дереве на Серой Луде, разведка обнаружила гнездо синеперой птицы сойки.

Абель не вызывался лезть на дерево — его подначил Петер. Петер вообще всегда его подначивал, ревнуя лучшего друга к его сопливому братцу, вечной обузе, которую Адам зачем-то таскал с собой. Абель проглотил крючок — он, со своей стороны, всегда так делал, поэтому только ленивый не пытался взять его «на слабо». Он долез почти до середины березы, и Адам с легкой тревогой следил за его прогрессом: что-то скажет маменька, если их дорогой малыш по его, Адама, недосмотру грянется с высоты и сломает себе что-нибудь? А тут еще Петер покрикивал под руку: «Давай, малявка! Неплохо! Если так пойдет, примем тебя в морские пираты!»

Воодушевленный Абель глянул вниз, просияв улыбкой, но тут под ногой его хрустнул трухлявый сучок. Рот Абеля раскрылся изумленным черным ноликом, несколько секунд мальчик видел на руках, по инерции продолжая улыбаться — и сорвался, пролетев несколько метров спиной вперед и с ужасающим грохотом ломая нижние ветки. Он ударился о землю — хуже того, о камень в зарослях иван-чая — как-то весь целиком, и полежал так несколько мгновений полной тишины, смешно выставив перед собой скрюченные руки. В голове у Адама промелькнул ряд чудовищных картин — сломанный позвоночник… Инвалид на всю жизнь… Прикованный к постели… Потерявший разум, пускающий слюни идиот… Или — Господи-Боже-не-допусти-пожалуйста — мертвый…

В следующий миг завизжала Хелена, и Адам, сбросив оцепенение, в три прыжка подскочил к лежащему брату. Из-за плеча высовывалась глупая физиономия Петера.

— Эй! Аб! Абель! Ты как? Братик, ты как?

Абель медленно-медленно, словно сомневаясь, что он жив, раскрыл глаза. Глаза его были полны слез — но все такие же каре-зеленые, осмысленные, слава Богу — осмысленные! Он пошевелил рукой, ища опоры, слегка изогнулся — он двигается, он не сломал позвоночник, Слава Богу еще раз!

— Жив? — выдохнул Петер, испугавшийся не меньше Адама. Тот запоздало понял, почему так — его верный дружок ужаснулся перспективе стать виновником происшествия.

Абель обвел затравленным, полным боли взглядом склоненные над ним лица, сморщился, будто собирался заплакать — и вдруг засмеялся. Смех у него получился не особенно настоящий, но пробудил бешеный всплеск облегченного хохота у всей компании, особенно у Адама, который прямо-таки заливался, помогая брату встать.

— Вот ведь… шлепнулся! — смеясь искривленным ртом, выкрикнул Абель, незаметно стирая с лица слезы.

И все подхватили, восхищаясь его храбростью, потешаясь над его неловкостью, поспешно отодвигая в самый дальний уголок сознания объединившую всех минуту липкого страха. Потом они возвращались домой, немедленно отвергнув идею лазать за сойкиными яйцами, и Адам шагал впереди, напевая пиратскую песенку и не оглядываясь, нарочно не оглядываясь на брата — потому что он слишком хорошо понимал вставшую между ними ложь. И не хотел к ней возвращаться. И еще не хотел — хотя бы случайно — заметить, что Абель хромает.

Но это было десять лет назад…

И все эти десять лет Адам не знал, что младший брат все помнил, все понимал и желал ему смерти.

— Я хотел, чтобы ты умер, — тихо продолжал Абель, — чтобы суметь спокойно любить тебя. Не завидовать. Не делить тебя с твоими друзьями. А потом еще с твоей девушкой. Мне казалось, если бы ты был мертв, моя любовь… стала бы совершенной.

Адам обвел сухие губы сухим языком. Он по-прежнему не мог ничего сказать. Он смотрел на своего брата, которого знал всю его жизнь, и понимал, что ничего он никогда не знал про Абеля. Про настоящего Абеля, сейчас говорившего с ним, а не того — преданного, слабенького, нуждавшегося в защите, очень удобного брата для атамана, брата, которого он любил. Или считал, что любит, потому что нельзя по-настоящему любить того, кто не существует.

— Еще… — Абель удерживал его глаза своими, и Адаму делалось все страшнее. Страшно заглядывать в дыры в неимоверную вечность. — Еще о Хелене. Перед ней я тоже грешил. Я ее всегда… наверное, тоже ненавидел, по крайней мере, считал, что лучше бы ее не было.

— Вы же с ней дружили, — невольно выпалил Адам. Его чудовищный брат, тысячелетний старик, только усмехнулся — и усмешка сделала его лицо еще более похожим на череп.

— Я притворялся, — просто сказал он. — Не всегда — иногда я в самом деле дружил с Хеленой. Но в те минуты, когда я пребывал во грехе — а их было больше — я хотел, чтобы она куда-нибудь делась. Уехала, умерла — все равно, лишь бы не находилась рядом с тобой. И еще… я хотел ее как женщину.

— Ты? — снова не удержался Адам. Он привык, что его брат — существо почти бесплотное, очень духовное. Что при всех своих слабостях, льстивших Адамскому самолюбию, по крайней мере в одном Абель его лучше: в чистоте помыслов.

Абель — восемнадцатилетний девственник, задумавший посвятить свою жизнь и целомудрие Богу — снова улыбнулся. От его улыбки заплакали бы и камни. Да они уже плакали, эти глыбы кварца вокруг: Адам мог расслышать, как они стонут, сотрясая островок до самого подводного основания.

— Да, я хотел твою невесту. В ней… знаешь, в ней всегда было что-то странное: мне кажется, любой мужчина, оказавшись рядом с ней, начинал ее хотеть, даже против собственной воли. А я ведь был мужчиной, Адам, я знал, что такое плотское желание, наверное, с двенадцати лет. И за это я ее тоже ненавидел: она своим присутствием заставляла меня испытывать похоть. Я несколько раз занимался рукоблудием, думая о ней. А потом плакал на исповеди… Однажды, когда мы ходили на берег за ягодами — в позапрошлом, кажется, году — мы оказались с ней рядом и совершенно одни. Мать и другие женщины остались по другую сторону дороги, а вы с отцом находились далеко, в городе, вы целую неделю работали грузчиками, помнишь — на железной дороге… Мы с Хеленой сидели совсем рядом, обирая чернику с одного куста, и голова у нее была обвязана синим платком, чтобы волосы не мешались. Я так хорошо запомнил платок, потому что… Представил, как я ее повалю на спину и заткну ей рот. Этим самым платком, Адам. Я подумал, что смогу с ней справиться на первых порах, а потом она уже сама не захочет, чтобы я… останавливался. Потому что мне показалось, что она думает о том же самом. А когда мы вернемся домой, думал я, мы ничего не расскажем… ни тебе, ни кому другому. Особенно тебе.

Кулаки Адама, почти лишенные силы, непроизвольно сжались. Длинные, обломанные о камни ноги впились в ладони. То лето он тоже помнил. Им с отцом тогда удалось хорошо заработать — разгружали каменный уголь с товарняка. И ничего, что они половину денег оставили в том же городе, в кабаке… Все равно в кабаке было скучно, потому что там не хватало… Хелены. И брата. Их обоих…

— Кажется, все, — выдохнул Абель, закрывая глаза. Исповедь далась ему нелегко. На лбу и скуле даже выступили капельки пота — непонятно, из каких еще не опустошенных источников влаги его тела происходила эта испарина, последняя вода.

— Нет… Еще самое главное, — Абель что-то вспомнил и судорожно захватал ртом воздух. — Дай мне… Попить… Я еще должен сказать.

Адам поднес к его губам бутылку, тот ухватил ртом ее горлышко, как младенец — свою соску. Но выпил совсем немного.

— Я решил стать священником, — сказал он наконец, слизывая катившуюся по подбородку капельку. — Знаешь, почему? Потому что я хотел… Стать лучше тебя, Адам. Стать кем-то совсем другим, а не только «младшим братом атамана». Чтобы однажды ты пришел ко мне исповедаться, и я имел власть отпустить тебе грехи. Чтобы ты называл меня «отец». Вот… теперь совсем все. Все, что я хотел сказать.

— Только поэтому? — свистящим шепотом спросил Адам. И сам удивлялся, что подобная мелочь может быть ему важна. В изменившемся, навеки сломанном мире его все еще интересовало, по какой причине его брат захотел стать священником.

Абель, как ни странно, понял вопрос без объяснений.

— Не знаю. Не знаю я. Мне казалось, что… не только поэтому. Что есть еще что-то большее, любовь к Господу, призва… призвание. Но теперь мне так не кажется. Я просто не знаю. Но… я рад, что все так сложилось. Правда рад.

Черное потрясение — откровение того, как темна человеческая душа, причем та, которую он всегда считал белой — было для Адама болезненней всей прочей боли. Про себя он всегда знал, что он не особенно хорош. Зол, похотлив, любит хвастать и выпендриваться. Но Абель… Тот самый, чистоте и простоте которого он завидовал втайне даже от самого себя… Ведь из-за этой самой зависти некогда он и обижал брата, обижал то невниманием — то — иногда — напротив, унизительной заботой. И тут со щелчком недостающий кусочек мозаики лег на свое место.

— Знаешь, я тебе тоже завидовал, — сказал Адам, пораженный, как такая простая мысль до сих пор не приходила ему в голову. Он завидовал странной хрупкости — будто вся сила Абелева тела перешла ему в мозги. Завидовал огромным книгам, которые тот читал: Адам пару раз наугад открывал их — и не понял почти что ни строчки. Завидовал загадочному призванию, этому тонкому свету, озарявшему черты брата изнутри, когда тот перебирал свои четки или просто молчал, глядя на закатный огонь в небесах, и казалось, что он видит больше и глубже, чем другие, потому что с ним говорит Господь. Тот, Кто Адаму казался безликой, скорее пугающей, хотя и прекрасной Силой, властелином гроз, морей и человеческих жизней, для Абеля имел лицо — и Лицо было добрым. Иначе он не повесил бы у себя над кроватью картинку с этим самым Лицом, икону, написанную с Плащаницы: потрясающие светлые глаза, как драгоценные камни, чуть улыбающийся бледный рот… Иначе бы Абель не улыбался сам особенным образом, когда говорил «Господь наш и Спаситель». Вот чему — связи, личным отношениям с Богом — Адам и завидовал всю жизнь. Так сильно завидовал, что порой желал своему брату смерти.

— Я тоже завидовал тебе, — просто сказал он, не зная, как все объяснить — и надеясь, что Абель сам его поймет. Потому что они были полностью квиты и теперь могли наконец — перед самым концом — полюбить друг друга по-настоящему.

— И… Я хотел тебя убить ночью. Тут, на острове.

Абель глазами ответил — да, понимаю. Да, я знал. И Адам понял, что брат правда знал — в ту ночь он только притворялся спящим, сквозь опущенные ресницы глядя на своего брата и ожидая удара в шею ножом. И еще он ответил глазами, что нет нужды просить прощения, и не нужно долгого искупления, все прощено уже давно, сразу, может быть, даже заранее. Даже до нашего рождения. Довольно было сказать, чтобы прощение само нашло нас.

Грудь его вздымалась часто, как у умирающего зверя. Адам видел, как умирает подстреленный лось. Он часто дышал — походя на живой дергающийся валун, поросший шерстью — и косил налитым кровью глазом на стоявших вокруг него людей. Людей, смотревших и собиравшихся окончательно выбить из большого тела лосиную жизнь.

— Знаешь, я понял… — Адаму пришлось нагнуться к губам брата, чтобы расслышать его голос. — Я понял, кто толкует книгу Иова. Кто один может…

— Ты о чем?

— О Боге, — отозвался Абель. И выдохнул.

Теперь он, кажется, в самом деле мог говорить о Боге.

Адам чувствовал на щеке его дыхание — это была жизнь, с каждым прерывистым вдохом она удалялась из тела. Как воздух, уходящий из надувной лодки. Из лодки, которая толчками погружается в воду собственной смерти.

Адам потянулся и поцеловал брата в лоб.

До сих пор он целовал Абеля только единожды в жизни. Тогда ему исполнилось четыре года, и он только что научился целоваться. Маму и бабушку — тогда еще была жива бабушка — это ужасно умиляло, и вдохновленный своим успехом толстоногий бутуз Адам топотал по всему дому и каждого встречного обхватывал руками, издавая ртом так полюбившийся старшим чмокающий звук. Адаму подсунули под нос некий кулек, увенчанный страшненькой красной головкой; кулек появился в доме совсем недавно и условно назывался «братик». «Поцелуй-ка братика», — сюсюкая одновременно с обоими сыновьями, предложила мать — и Адам послушно чмокнул сморщенное крохотное личико, чем вызвал новый всплеск умиления.

И вот теперь — второй раз…

Кожа Абеля под губами старшего брата была соленой и страшно сухой. И уже не теплой — как будто Абель, заговорившись, пропустил момент собственной смерти. Это не испарина выступила на лбу — нет, сверху накапала туманная морось. Начинал опускаться туман.

— И еще одно, — прошелестел умирающий, выталкивая наружу слова в промежутках между свистящими вдохами-выдохами.

— Да… братик?

— Когда я умру… Ты должен будешь…

— Что?..

Адам понял, что тот сейчас скажет, за миг до того, как прозвучали слова. И отозвался так же, как тогда в разговоре с ночным дьяволом.

— Нет.

— Да, Адам, — строго, даже яростно приказал Абель, всю оставшуюся силу вкладывая в просящий взгляд. Будто весь человек стал взглядом, потому что иных сил, кроме силы глаз, у него уже не осталось.

— Я не буду этого делать. Будь я проклят, если сделаю.

— Адам… ради Бога. Ты должен. Когда я умру, ты съешь мое тело. И будешь жить дальше.

Адам бессильно помотал головой. Он знал, что Абель не просит — приказывает. Он знал, что не сможет ослушаться его приказа. И умолял только об одном — отменить предсмертный приказ.

— Почему… я должен?

— Потому что я этого хочу, — ответ был так тих, что Адаму пришлось наполовину читать его по движению губ. Язык, мелькавший между ними, тоже стал голубоватым. Абель умирал, и что бы ни было его жизнью — оно уходило из него на глазах.

— Может, ты еще и не умрешь. Может, мы будем жить оба… И ты станешь священником… А я…

Адам плакал. Он не плакал давно, с того дня, когда слышал рокот моторки (по местному островному времени это называлось «давно») — а тут вдруг прорвало. Полосы воды, стекавшие по щекам, не мешали ему говорить; он и заметил их только тогда, когда несколько капель упали на лицо его брата.

— Я и так… стану священником.

— Что?..

— Неужели ты еще не понял. — Глаза Абеля, восемнадцатилетнего старца, две дыры в сияющую вечность, объясняли все, на что он уже не имел слов. — Пресуществление. Хлеб и тело. Только хлеб и тело… Годятся, чтобы стать телом Господа нашего. «Примите и ядите от Него все; ибо это есть тело… тело мое, которое… За вас и за многих будет предано». Это мой шанс. Это… мое призвание. И про зерно, которое не даст плода, пока не умрет… помнишь?..

Нет, Адам не помнил. Он ничего не помнил. Ни вкуса хлеба, ни света солнца. Ни лица своей девушки. Но он еще не настолько ослеп, чтобы не отличать истину ото лжи.

— Обещай, — прошелестел Абель. И последние силы его ушли на то, чтобы поднять руку — ту самую, опутанную четками — и сжать ладонь брата. Совсем слабо. «Кто хочет помериться силой рук с атаманом?..» Что это, откуда? А, из другой жизни. Жизни совсем других людей.

— Обещаю, — сказал Адам, давясь слезами. Но все-таки разглядел, даже сквозь лупы огромных капель, что его брат удовлетворенно улыбнулся.

— Хорошо… Это хорошо.

— Что я могу сделать для тебя? — спросил Адам, не уверенный, что внятно выговаривает слова.

— Посиди рядом, пока все… не… кончится. Умирать так… одиноко.

Когда сумерки стали синими, Абель попросил брата молиться. Его больше не тошнило, он только часто дышал — и дыхание выходило из тела все с большим трудом. Из такого холодного тела — такое горячее дыхание. Сухое и горячее, как пустынный ветер. И совсем без запаха, будто внутри у Абеля все сгорело. Или выскочило наружу в непрестанной рвоте.

— Я… не знаю нужных молитв.

Адам слышал, как читают над умирающим (тогда умирала бабушка) — какие-то специальные слова, отрывки из Писания, и еще что-то на латыни. Ничего этого Адам действительно не знал. И, помнится, у изголовья бабушки зажигали толстую желтую свечу, называемую «сретенской». Сретение — встреча Симеона с Господом, в воспоминание о ней и зажигают сретенские свечи у ложа человека, который готовится к подобной же встрече…

А для Абеля на подобный случай не нашлось даже электрического фонарика. Никакого света.

— Ну… просто… молись. Как можешь… пожалуйста. Оно… уже… начинается.

При всей бешеной жалости к брату, которого он уже несколько часов подряд держал за умирающую руку, он не мог побороть бешеного любопытства смертного — перед тайной смерти. Адам действительно хотел видеть тот момент, когда душа разлучается с телом — хотел понять, что в оставшемся под его руками плотском слепке пребудет от его брата. И как, каким образом вырывающееся из губ дыхание обретет новую форму — сделается душой, Абелем номер два, Абелем-невидимкой, настоящим Абелем, и каким образом может получиться, что этого настоящего Абеля не будет видно.

Он не смог бы сейчас даже прочесть «Отче наш» — не помнил слов. Действительно не помнил. На ум пришла одна только молитва, простейшая изо всех возможных, та, которую в виде епитимьи за мальчишеские грехи любил давать ему отец Киприан. «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, прости и помилуй меня грешного». И так полчаса подряд. Называлось это — полчаса Иисусовой молитвы. Адам не видел в подобном унылом времяпровождении ни малейшего смысла, но послушно бормотал надобную фразу, чистя на кухне картошку или клея макет парусника, то и дело поглядывая на стенные часы. А сейчас…

— Господи Иисусе Христе, прости и помилуй… нас, грешных, — начал он шепотом — и увидел, как веки Абеля благодарно сомкнулись. — Господи Иисусе Христе, прости и помилуй нас, грешных…

Так — в Иисусовой молитве — они провели последующие несколько часов. Было уже совсем темно, когда Абель прервал брата — единственный раз.

— Передай Хелене… и всем… нашим…

— Что?.. Что ты их… ненавидел?

Он попытался выговорить злое слово сам, избавить брата от необходимости расходовать дыхание — и сказал как можно мягче, будто слово ранило ему губы. И услышал ответ:

— Нет. Что я их… люблю.

Долгая, долгая пауза. Все ли долги отданы? Или что-то еще осталось? Адам уже думал, брат больше не заговорит, и принялся снова молиться — но тот умудрился перебить его, собравшись с силами:

— И еще… что я буду за них молиться. А они… пусть… за меня.

После чего он снова замолчал, занятый единственным важным делом — умиранием. Выдыханием из себя последней оставшейся жизни. Голова отказывалась думать, душа отказывалась чувствовать. Что бы то ни было чувствовать — боль, тоску, близость Божию… даже надежду. Он ничего не видел. Абель, видевший в небе пламенеющих серафимов заката, Абель, которому однажды снилась Святая Дева, улыбавшаяся ему из-под синего покрывала — этот Абель не видел сейчас совсем ничего, кроме темноты, лишенный даже такого утешения, и отсутствие утешения его тоже не волновало. Если Господу угодно, чтобы пока была ночь — значит, должна быть ночь. «Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной [9]»; даже если я не вижу Тебя в этой смертной тьме… Не… вижу…

Когда уставший от беспрестанного повторения слов Адам прервался, чтобы попить воды, он заметил, что брат потерял сознание. Тогда он лег с ним рядом и обхватил его руками, чувствуя, как из-под ладоней уходит последнее тепло его жизни. Адам сам не заметил, как заснул — а когда он пробудился, то, что лежало в кольце его рук, уже больше не было Абелем.

* * *

Тело Абеля не окоченело — оттого, что он умирал долго. Зато трупные пятна появились уже через несколько часов — бледно-синюшные, похожие на старательно оттертые пятна чернил. Особенно неприятным было пятно на лице — на том самом месте, где раньше красовался поставленный Адамом синяк.

Первая месса, вспомнил Адам, интенции. Интенции значит намерения, просьбы. Он обещал служить первую мессу не где-нибудь, а… у нас.

«Считается, что все интенции, в которых новый священник будет служить, непременно сбываются»… Ну, так вот моя интенция: пусть мой брат попадет в Рай. И еще одна: не дай мне, Господи, сойти с ума — теперь, когда я только что в Тебя уверовал.

Вчера Адам ничего не ел. Сегодня он понял, что обещание придется выполнять. Иначе он тоже умрет, а Абель очень не хотел его смерти. Более того — Абель это запретил.

Адам вынул нож, раскрыл его и долго-долго глядел на светлое лезвие. Потом приподнял четки — братние четки теперь висели у него на груди — и зачем-то поцеловал белый пластмассовый крестик. Какое странное совпадение, что у Адама в кармане оказался нож, а у Абеля — крест. Наверное, оно что-то да значило.

Прежде чем подступить с ножом к телу своего брата, он долго-долго убеждал себя, что это только плоть. Плоть, и в ней нет уже ничего от светловолосого мальчика, которого он любил и который пожелал своей смертью продолжить его жизнь. Это просто картофельная шелуха, сказал себе Адам; если бы труп закопали в землю, его съели бы черви. Хотя у нас на кладбище на Серой Луде почти нет земли, оно ведь на вершине острова — вся мало-мальски возделываемая земля пошла под огороды. Так что тела опускают, выбивая могилы в камне. А если бы труп попал в море, его съели бы рыбы. А здесь — чайки и крачки. Так ядущий делается едой. Но это не имеет к моему брату Абелю никакого отношения. Мой брат еще со мной, и все, что я могу для него сделать — это поступить по его просьбе.

— Помоги мне, — простонал он, борясь с желанием всадить ножик самому себе в кадык. — Помоги мне, Абель, помоги мне, ПОМОГИ, ПОМОГИТЕ МНЕ КТО-НИБУДЬ!

Издалека-далека — из какой-то Страстно-пятничной проповеди отца Киприана — пришел слабый отголосок, слова на безумно древнем языке, слова безо всякого перевода.

«Боже, Боже Мой! Для чего Ты оставил Меня?»[10] Элои, Элои! Ламма савахфани?! — слова Христа на кресте.

Ишь ты, Илию зовет, сказал, почесываясь, усталый римский солдат, стоявший у креста. Посмотрим, как Илия ему ответит. Посмотрим, как…

— И здесь Ты, — прошептал Адам, по-детски раскрывая рот в принятии нового откровения. И здесь, в полной богооставленности, тоже был Господь. И здесь Он тоже оставлял выбор — пребыть ли с Ним. Или…

— Прости меня, — прошептал Адам, целуя своего брата в лоб. Он никак не мог отделаться от мысли, что это — лоб его брата. Он плакал — даже не глазами: плакал всем телом, отказывающимся, сжимающимся, не желающим. Лучше умереть, да, лучше. Но мало ли что лучше для меня…

И Адам, перекрестившись — я в первый раз помолился перед едой — перевернул тело своего брата на бок. Потому что там, на бедрах, оставалось хоть сколько-то плоти.

«Я придумаю такую интенцию… Что все просто обалдеют. Чтобы мы стали очень счастливыми. Чтобы все попали в Рай.»

* * *

Двадцать пятого сентября — хотя Адам и не знал, что это двадцать пятое сентября — его подобрал рыболовецкий траулер. Размахивающий тряпкой орущий человек на крохотном каменистом острове был замечен самым бесполезным членом команды — маленьким сыном капитана, который от нечего делать стоял на корме и тренировался в плевках за борт.

— Папа, там дядя прыгает, — сообщил кроткий белоголовый человечек, оборачиваясь к отцу. У мальчика только что провалилась попытка доплюнуть до самого хвоста пенного следа, но он был смиренным парнем и не расстраивался, когда что-то не получалось.

— Молодец, сынок, — отозвался тот, не слушая его. — Пойди займись чем-нибудь в рубке. Не путайся под ногами.

— Папа, а у дяди тряпка. Он ей машет.

— Что ты такое порешь? — воскликнул капитан, наконец сквозь рокот мотора различив сыновние слова. И, приглядевшись в направлении, указанном тонким пальчиком, громко присвистнул.

Адама внесли на борт корабля на руках. Следом за ним втащили еще кое-что — от трупного запаха, распространяемого небольшим свертком, у рыболовов захватывало дух. Ни о чем не расспрашивая ужасного вида доходягу, обросшего, похожего на живой скелет, содержимое тряпичного свертка упаковали в герметический мешок. В процессе упаковки капитана стошнило. Он не мог себя заставить пожать руку спасенному им человеку, когда тот назвал свое имя и протянул ему в знак знакомства огромную ладонь на сплошной кости. Капитан не мог заставить себя даже просто глядеть на него.

— Что он там бормочет, этот…? — спросил он тихонько — и не находя подходящего для «гостя» эпитета — у рыбака, который устраивал Адама в рубке.

— Да чума его знает, — не менее испуганно отозвался тот. Встреча с робинзоном наших дней здорово подкосила всю команду, и пара человек даже помышляла, что никогда не выйдет больше в море, отыскав какую-нибудь сухопутную работу. — Он свихнулся, вот что я вам скажу. Слетел с катушек, как пить дать — и чес-слово, уж это мне не удивительно! То какие-то песенки поет, то вроде как молится, а когда мы его уводили, он встал на карачки, камень поцеловал и говорит: «Ite, missa est». Важно так, как поп с амвона. И плачет все время, как малый ребенок…

И, оглянувшись на рубку, морщинистый рыбак добавил философски:

— А ведь небось красивый парень был… Эх, жизнь, сука ты старая, что ж с людьми делает…

А Адам, попив предложенной воды (и глоток коньяка «для сугреву») лежал в рубке, откинувшись в кресле и опустив веки, и слушал собственные, медленно текущие мысли. Он уже знал, как все будет. Глаза его были слишком старыми, намного старше двадцатидвухлетнего тела, и видели далеко — почти до самого конца. Он уедет на берег, заберет с собой Хелену — и поселится где-нибудь на материке, может, даже в городе, подальше от моря. Лучше поближе к церкви, чтобы было недалеко ходить к обедне каждое воскресенье. И никогда не будет ставить себе на ночь «успокаивающих» кассет с записью морского шума. Никогда. И еще…

У них с Хеленой народятся дети, наверное, много, и все они будут в том числе и дети Абеля. Среди детей, если повезет, родится один остроносый, необычно хилый для своей рослой семейки, и если он, когда подрастет, захочет поступить в семинарию — Адам не будет ему препятствовать. Даже напротив…

Ведь эта месса завершилась, но будут и другие. На жатву постоянно нужны делатели, чтоб непрестанно обновлялись в народе Божьем плоды искупления… Ты хочешь накормить собою мир? Не беспокойся, бедный человек, Тот, Кто мог, уже накормил его. Уже накормил. А мы можем только немного поучаствовать… Соискуплением. Чтобы из всех соделался один народ. Помнишь пословицу — «Ты есть то, что ты ешь»? «Примите и вкусите от Меня все»…

И Адам, закрыв лицо руками, со слезами засмеялся своему новому животворящему знанию.

2004-01-31

© Copyright Дубинин Антон О.П. (chretien@mail.ru)

Загрузка...