Споффорт предложил мне это. Говорить в диктофон вечером после работы, рассказывать, что сделал за день. Он дал мне для этого лишний ББ.
Работа по временам утомительная, однако она приносит удовлетворение. Я занимаюсь ею уже пять дней, но только сегодня настолько освоился с диктофоном, что начал говорить в него сам. А что можно про меня рассказать? Я неинтересный человек.
Фильмы хрупкие, обращаться с ними надо очень бережно. Когда лента рвется – а это случается часто, – я должен аккуратно ее склеивать. Я просил проректора Споффорта дать мне в помощь робота, например робота-недоумка, выученного на стоматолога или на другую тонкую работу, но тот ответил только: «Это будет очень дорого». И я уверен, что он прав. Так что я вставляю фильм в странный древний аппарат, который называется проектором, проверяю, что лента идет правильно, и показываю его на маленьком экране в своей комнате. Проектор все время гудит. Но здесь, в подвале старой библиотеки, даже мои шаги раздаются чересчур громко. Никто сюда не заходит, и старые стены из нержавейки поросли мхом.
Когда на экране появляются буквы, я останавливаю проектор и читаю их в диктофон. Некоторые строчки, например: «Нет!» или «Конец» занимают совсем мало времени, потому что их я произношу почти без затруднений. Но бывают трудные фразы и трудное написание, и тогда мне приходится подолгу изучать строчку, прежде чем я смогу уверенно ее произнести. Одна из самых трудных надписей была на черном фоне после очень эмоциональной сцены, в которой девушка выражала встревоженность. Вот эта фраза целиком: «Если д-р Карротрес не придет прямо сейчас, мама лишится рассудка». Представляете, каково мне было ее разобрать! И еще одна: «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Это говорил старик девушке.
Сами фильмы тоже иногда завораживают. Я уже посмотрел больше, чем умею сосчитать, и все равно это только малая часть. Все они черно-белые и все дергаются, как огромная обезьяна в «Конг возвращается». В них все странное, не только то, как персонажи говорят и действуют. В них есть – как это сказать? – ощущение вовлеченности, ощущение, что через них прокатываются мощные волны чувств. Однако, на мой взгляд, они иногда невыразительные и бессмысленные, как отполированный камень. Конечно, я не знаю, кто такой «пересмешник» или что означает «д-р». И все же больше этого, больше странности меня смущает атмосфера древности в изображаемой ими жизни. Намек на чувства, совершенно для меня неведомые, но общие для каждого тогдашнего жителя, а сейчас полностью утраченные. Чаще всего я испытываю грусть. «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Грусть.
Я часто обедаю у себя в комнате. Миска фасолевого супа и эрзацбекон. Или соевый батончик. Сервоуборщика запрограммировали по моей просьбе приносить мне еду из университетского кафетерия. Иногда я медленно ем, снова и снова прокручивая один и тот же кусок фильма и силясь проникнуть в туманное прошлое. Бывает, я вижу такое, что потом не могу забыть. Например, сцену, где девочка плачет на могиле в поле. Или лошадь стоит на городской улице, на ней обвислая шляпа, уши торчат в дырки. Или старики пьют из больших стеклянных кружек и беззвучно смеются на экране. Иногда, глядя на такое, я начинаю плакать.
А потом, на несколько дней кряду, все чувства уходят, и я механически просматриваю обе катушки фильма от начала до конца, диктуя: «Байограф-пикчерс представляет „Плач Маргариты“, режиссер Джон У. Кили, в главной роли Мэри Пикфорд» и так далее до слова: «Конец». Потом выключаю диктофон, вынимаю стальной шарик и кладу его в отделение черной герметичной коробки с фильмом. И перехожу к следующему.
Это тяжело и скучно. Я поддерживаю себя марихуаной, а когда становится совсем невмоготу, ложусь подремать.
Сегодня я видел групповое самосожжение, первый раз в жизни. Двое молодых людей и девушка сели на Пятой авеню перед зданием, где делают и раздают обувь. Они выглядели мокрыми – видимо, полили себя какой-то горючей жидкостью. Я заметил их в тот самый момент, когда девушка поднесла огонек зажигалки к подолу своей джинсовой юбки. Наверное, они заранее накачались нужными препаратами, потому что на лицах не было и следа боли, только что-то вроде улыбок, когда бледное в солнечном свете пламя окутывало их желтым газовым цветком. Они стали сперва красными, затем черными. Несколько прохожих остановились посмотреть. Постепенно стал чувствоваться неприятный запах, и я ушел.
Я слышал про групповые самосожжения – в них всегда участвуют по три человека, – но сам их никогда не видел. Говорят, в Нью-Йорке они случаются часто.
Я нашел книгу. Настоящую книгу! Не такую, как те, что я читал в Огайо: они были тоненькие и рассказывали только про Роберто, Консуэлу и их пса Барбоску, – а настоящую, толстую и увесистую.
Это было просто. Я всего лишь открыл одну из сотен дверей в огромном стальном коридоре, в который выходит моя комната. В середине большого пустого помещения в стеклянной витрине лежала эта толстая книга. Я поднял запыленное стекло и взял ее. Она была тяжелая, страницы – желтые и сухие на ощупь. Книга называется «Словарь». В ней целые заросли слов.
Теперь, начав вести дневник, я обнаружил, что стал обращать внимание на всякие странности, которых бы раньше не заметил. Я думаю, это для того, чтобы записать вечером. Примечать и обдумывать – очень большое напряжение. Иногда я чувствую себя совершенно растерянным. Наверное, именно поэтому Учредители сделали так, что обычному человеку почти невозможно добыть диктофон. И поэтому же нас учили с самого раннего возраста: «Сомневаешься – забудь».
Например, я заметил странность в зоопарке Бронкса или даже несколько странностей. Я больше месяца по средам ездил в зоопарк на мыслебусе и всегда видел там только пятерых детей, причем мне кажется, что это одни и те же дети. Все они в белых рубашках, все время едят мороженое в рожках, и – это, наверное, самое странное – они постоянно очень возбуждены и радуются всему, что видят. Другие посетители – мои ровесники или старше – часто смотрят на них мечтательно и улыбаются, и тогда дети указывают пальцем, скажем, на слона и кричат: «Ух ты, какой большой слон!» – и взрослые переглядываются, как будто успокоенные. В этом есть что-то жуткое. У меня закралась мысль: может, эти дети – роботы?
И еще более жуткое: если они роботы, то где остальные дети?
Всякий раз, заходя в Дом Рептилий, я вижу девушку в красном платье. Иногда она лежит на скамейке рядом с игуанами и спит. Иногда просто расхаживает без дела. Сегодня она держала в руках сэндвич и глядела, как питон за стеклом своей клетки скользит по ветвям синтетического дерева. И кстати, насчет питона у меня тоже сомнения. Он постоянно скользит в ветвях. Однако я помню с того далекого времени, когда был ребенком (насколько давно это было, я, конечно, знать не могу), что большие змеи в зоопарках обычно спали или лежали, свернувшись, в углу клетки, по виду как мертвые. А вот питон в зоопарке Бронкса все время скользит по ветвям и высовывает язык, так что все посетители Дома Рептилий ахают. Неужели и он робот?
Я в расстроенных чувствах. Мне больно записывать то, что я подумал сегодня. Однако все настолько ясно и очевидно, как только поймешь. Отчего я не думал об этом раньше?
Я смотрел фильм. Старуха сидела на веранде (так у них это называлось) маленького темного дома в том, что они называли креслом-качалкой, и держала на коленях совсем маленького ребенка. Затем она встревоженно подняла ребенка к лицу, изображение оборвалось, как всегда перед словами, и на экране появилось: «У малютки круп!» И когда на экране возникло слово «малютка», я внезапно понял, что не видел младенцев дольше, чем можно упомнить. Желтые, синие, красные; бессчетные годы я не видел ни одного младенца.
Куда они исчезли? И задается ли еще кто-нибудь этим вопросом?
И тут голос из детского обучения произнес у меня в голове: «Не спрашивай; расслабься».
Но я не могу расслабиться.
Постараюсь об этом не думать и приму сопор.
Девятнадцать. Не помню, чтобы я когда-нибудь употреблял такое большое число. Ничто в моей прошлой жизни этого не требовало.
Хотя, наверное, можно сосчитать синие и желтые своей жизни. Непонятно зачем, конечно, но можно.
В фильмах я часто вижу большие числа. Часто они связаны с войной. Особенно часто встречается число 1918. Не знаю, как это понимать. Может быть, была война, которая продолжалась 1918 дней? Но ничто не длится так долго. В голове не укладывается мысль о чем-то настолько долгом или большом.
«Не спрашивай; расслабься». Да, мне надо расслабиться.
И обязательно надо будет съесть соевых батончиков и супа, прежде чем принимать сопор. Второй вечер кряду я забываю поесть.
Иногда по вечерам я изучаю «Словарь», чтобы узнать новые слова, и, бывает, это помогает уснуть. А бывает, я нахожу волнующие слова. Часто я не могу понять определений, как с «алгеброй» или «инфекцией». Я кручу их в голове, читаю определения снова и снова. Но в них почти всегда есть другие непостижимые слова, и от этого я прихожу в еще большее волнение. Так что в конце концов приходится все-таки принимать сопор.
И у меня не получается расслабиться.
Раньше помогал зоопарк, но туда я в последнее время не хожу из-за тех детей. Конечно, я ничего не имею против роботов. Но дети…
Сегодня я пошел в зоопарк и поговорил с девушкой в красном. Она сидела на скамейке рядом с игуанами, я сел рядом и спросил:
– Питон – робот?
Она повернулась и посмотрела на меня. Было что-то странное, загадочное в ее глазах – как будто она под гипнозом. Однако я видел, что она размышляет и что она не под действием препаратов. Долгое время девушка молчала, и я уже думал, она не ответит, замкнется в личном пространстве, как нас учили делать, если нам неприятны посторонние. Однако, когда я уже собирался встать, она сказала:
– По-моему, они все роботы.
Я смотрел на нее в изумлении. Никто прежде со мной так не говорил, но именно об этом я думал уже несколько дней. Я так смутился, что встал и ушел, даже не поблагодарив ее.
Выходя из Дома Рептилий, я увидел пятерых детей. Они все были вместе, все держали рожки с мороженым, у всех были круглые от возбуждения глаза. Они посмотрели на меня и заулыбались. Я отвел взгляд…
Одно удивительное явление, которое часто бывает в фильмах, это объединение людей под названием «семья». Насколько я понял, в древности такие объединения были широко распространены. Семья – это группа людей, которые часто находятся вместе и даже, насколько я понял, вместе живут. Это всегда мужчина и женщина – если только кто-нибудь из них не умер, но даже в таком случае его часто упоминают, а изображения умершего («фотографии») находятся рядом с живыми: на стене или на полке. И еще обычно есть младшие, дети разных возрастов. Что особенно удивляет и, видимо, характерно для семьи, мужчина и женщина всегда приходятся отцом и матерью всем этим детям. Иногда в семье бывают старики, но они – родители мужчины либо женщины! Не знаю, как это понимать. Они там все родственники!
И более того: значительная часть прочувствованности, которой пронизаны эти фильмы, связана именно с отношениями родства, которые преподносятся как благо.
Знаю, конечно, что не следует морально судить других людей, а уж тем более – людей из прошлого. Я понимаю, что жизнь в фильме противоположна изречению: «Одному лучше», но беспокоит меня не это. В конце концов, мне случалось проводить дни кряду в обществе других людей, неделями каждый день видеть одних и тех же учащихся. Не оплошность близости тревожит меня в этих семьях. Меня угнетает, что люди шли на такой риск. Испытывали друг к другу такие сильные чувства.
Я потрясен и опечален.
И они так много друг с другом разговаривают. Губы постоянно шевелятся, хоть слов и не слышно.
Вчера я лег спать с мыслью, как сильно рисковали люди, объединяясь в семьи, и первый же сегодняшний фильм это подтвердил.
На экране умирал старик. Он лежал на древней кровати у себя дома – не в больничном центре для умирающих, – и вся его семья собралась вокруг. На стене висели часы с маятником. Здесь были девочки, мальчики, мужчины, женщины, старики – больше, чем я могу сосчитать. И все они были несчастны, все плакали. А когда он умер, две девочки упали на него и беззвучно зарыдали. В ногах кровати лежала собака. Когда старик умер, она положила морду на лапы и тоже смотрела скорбно. И часы остановились.
Зрелище всех этих ненужных страданий так меня расстроило, что я бросил недосмотренный фильм и поехал в зоопарк.
Я отправился прямиком в Дом Рептилий, и девушка была там. Кроме нее, во всем большом павильоне были только два старика в серых свитерах и сандалиях; они курили травку и клевали носом над крокодилами в большом пруду посередине. Она шла с сэндвичем в руке и ни на что не смотрела.
Я по-прежнему был взбудоражен – и фильмом, и всем, что произошло с тех пор, как я начал вести дневник, – так что под влиянием порыва подошел и спросил:
– Почему ты всегда здесь?
Она резко остановилась и поглядела на меня своими загадочными, пронзительными глазами. Мне подумалось, что она сумасшедшая. Но это невозможно. Детекторы бы ее нашли и поместили в резервацию, где держали бы на джине и валиуме продленного действия. Нет, она здорова. Все, кто свободно ходит среди людей, здоровы.
– Я здесь живу, – сказала она.
Никто не живет в зоопарках. Насколько я знаю. А всю необходимую работу в зоопарках, как и во всех общественных учреждениях, выполняют роботы той или другой модели.
– Зачем? – спросил я.
Это было вторжение в личное пространство, но почему-то мне не казалось, что я нарушаю правило. Может быть, потому, что нас окружали рептилии, которые извивались и скользили за стеклом. Или из-за плотной, зеленой, мокрой на вид листвы искусственных деревьев.
– А почему нет? – спросила она и добавила: – Ты тоже тут часто бываешь.
Я покраснел:
– Правда. Я прихожу сюда, когда чувствую себя… расстроенным.
Она посмотрела на меня в упор:
– Ты не принимаешь таблетки?
– Принимаю, конечно, – сказал я. – Но все равно хожу в зоопарк.
– Ясно, – ответила она. – А я не принимаю таблеток.
Теперь уже я на нее уставился, не веря своим ушам.
– Не принимаешь таблеток?
– Пробовала. Но мне от них плохо. – Лицо ее немного смягчилось. – В смысле, меня от них тошнит.
– Но ведь против этого тоже есть таблетка? В смысле, робот-провизор может…
– Наверное. Но если от противотошнотной таблетки меня тоже стошнит?
Я не знал, правильно ли будет улыбнуться, но все равно улыбнулся. Наверное, отчасти из-за того, что был потрясен.
– Есть еще уколы… – начал я.
– Забудь, – сказала она. – Расслабься.
Затем отвернулась к вольере с игуанами. Они, как всегда, весело скакали за стеклом, словно лягушки. Девушка откусила сэндвич и начала жевать.
– И ты живешь здесь? В зоопарке? – спросил я.
– Да, – ответила она, прожевав, и откусила снова.
– А тебе не… скучно?
– Скучно, конечно.
– Тогда почему ты отсюда не уходишь?
Она посмотрела на меня так, будто не собирается отвечать. Разумеется, ей достаточно было пожать плечами и закрыть глаза; тогда мне по правилам обязательной вежливости пришлось бы оставить ее в покое. Нельзя безнаказанно посягать на индивидуализм.
Однако она все-таки решила ответить, и когда я это понял, то почувствовал признательность – сам не знаю почему.
– Я живу в зоопарке, – сказала она, – потому что нигде не работаю и мне негде жить.
Наверное, я целую минуту смотрел на нее в упор. Потом спросил:
– Почему ты не выключилась?
– Я попробовала. По меньшей мере два желтых прожила в резервации для выключенных. Пока меня не начало тошнить от травы и таблеток.
Конечно, я слышал про траву в резервациях для выключенных: ее выращивает автоматическое оборудование на огромных полях, и считается, что она невероятно сильная. Чего я не слышал, так это чтобы кого-нибудь от нее тошнило.
– Но когда ты включилась обратно… тебе ведь должны были дать работу?
– Я не включалась.
– Ты не…
– Ага.
Она сунула в рот остатки сэндвича и принялась жевать, глядя не на меня, а на клетку с игуанами. Мгновение я ощущал не растерянность, а злость. Безмозглые скачущие игуаны!
И тут же подумал: «Надо о ней сообщить». Но я знал, что не сообщу. О групповом самосожжении я тоже должен был сообщить. Как всякий ответственный гражданин. Но не сообщил. И другие, думаю, тоже. Я вообще не слышал, чтобы кто-нибудь о ком-нибудь сообщал.
Закончив жевать, она снова повернулась ко мне:
– Я просто выбралась из спального корпуса ночью и пришла сюда. Никто не заметил.
– А как же ты живешь? – спросил я.
– Очень просто. – Ее взгляд утратил часть своей пронзительности. – Например, перед зданием есть автомат для продажи сэндвичей. В который вставляешь кредитную карточку. Каждое утро серворобот наполняет его свежими сэндвичами. Придя сюда полжелтого назад, я обнаружила, что робот всегда приносит на пять сэндвичей больше, чем влезает в автомат. Он недоумок, поэтому просто стоит, держа пять лишних сэндвичей. Я их у него забираю. Ими и питаюсь в течение дня. А пью из фонтана.
– И не работаешь?
Она посмотрела на меня:
– Ты знаешь, как сейчас с работой. Им приходится деактивировать роботов, чтобы придумать, за что платить нам.
Я знал, что она права. Наверное, все это знали, только никто не говорил вслух.
– Ты могла бы заняться цветоводством…
– Я не люблю сажать цветы, – ответила она.
Я отошел и сел на скамейку рядом с питоньей клеткой. Старики ушли, мы с девушкой остались вдвоем. Я на нее не смотрел.
– Чем ты занимаешься? – спросил я. – Что делаешь, когда тебе скучно? Здесь нет телевизора. В увеселительные заведения без кредитки не попадешь. А если у тебя нет работы, то нет и кредитки.
Девушка не отвечала целую минуту, и я уже думал, что она не услышала вопроса. Но тут раздались шаги, и она села рядом со мной.
– В последнее время, – сказала она, – я фиксирую свою жизнь.
«Фиксирую свою жизнь». Это было так странно, что я ничего не ответил. Только смотрел, как ненастоящий питон извивается в ненастоящих ветвях.
– Попробуй как-нибудь, – сказала она. – Сперва вспоминаешь, что произошло, а потом повторяешь это снова и снова. Называется «фиксировать». Если делать это достаточно долго, я буду помнить все, как историю или песню.
«Господи! – подумал я. – Она точно сумасшедшая».
Однако девушка сидела рядом со мной, а значит детекторы ее не тронули. Тогда я подумал: «Это оттого, что она не принимает таблетки». Что творится у нее в голове?
Я встал со скамьи, попрощался и ушел.
«Фиксирую свою жизнь». Фраза не идет у меня из головы. Всю дорогу из Бронкса на Манхэттен и в библиотеку я смотрел на лица приятных, застенчивых, незаметных людей, которые сидели в автобусе, тщательно выдерживая расстояние от соседей, или шли по улице, старательно избегая смотреть друг другу в глаза. А я продолжал думать: «Фиксирую свою жизнь». Никак не мог отделаться от этих слов, хотя почти их не понимал.
А когда автобус подъехал к библиотеке и я послал ему мысленный сигнал остановиться перед главным эскалатором, я вдруг увидел множество людей на улице, и фраза, над которой я так настойчиво думал, сменилась другой: «Где вся молодежь?»
Потому что я не видел никого младше себя. Я был старше многих отцов в фильмах. Старше Дугласа Фэрбенкса в «Капитане Бладе». Намного старше.
Почему нет никого младше меня? В фильмах очень много молодых. Больше, чем старых.
Что происходит?
Когда я рос в интернате вместе с другими мальчиками и девочками из моего класса, там не было группы младше нашей. Не знаю, сколько всего нас было в большом старом поселке из пермопластовых корпусов под Толедо: нас никогда не считали, а сами мы считать не умели.
Помню, там был тихий старый корпус под названием Детская капелла: там мы каждый день по часу обучались приватности и погруженности в себя. Цель состояла в том, чтобы не замечать целый класс ровесников, глядя на огромный телеэкран, по которому двигались огоньки и цветные фигуры. В начале каждого занятия робот-недоумок – Вторая модель – раздавал легкие сопоры. Помню, я так натренировался, что мог войти после завтрака, просидеть час после того, как сладкий конфетный сопор растает во рту, и отправиться на следующий урок, даже не заметив, что рядом был кто-то еще: хотя на самом деле со мной в помещении было не меньше сотни детей.
Это здание снесла команда больших машин и роботов Третьей модели после того, как мы закончили заниматься там и перешли в подростковый корпус. А когда примерно через синий меня перевели в спальный центр для взрослых, наш старый спальный центр тоже снесли.
Надо понимать, мы были последним поколением детей на Земле.
Сегодня я опять видел самосожжение, в полдень.
Это произошло в «Бургер-шефе» на Пятой авеню. Я часто хожу туда обедать, потому что с кредиткой Нью-Йоркского университета могу позволить себе больше лишних трат, чем мне на самом деле нужно. Я доел бургер с хлореллой и наливал себе второй стакан чая из самовара, когда на меня вдруг дохнуло ветром и кто-то громко ойкнул. Я повернулся, держа стакан в руке. В кабинке в другом конце помещения сидели трое, и они были объяты огнем. В полутемном зале огонь казался очень ярким, и я не сразу смог разглядеть горящих людей. Но постепенно мне это удалось, как раз когда их лица начали темнеть и съеживаться. Все они были старые и все, кажется, женщины. Разумеется, ни на одном лице не было и следа боли. Как будто играют в джин-рамми, только на самом деле они горели.
Мне хотелось вскрикнуть, но я, конечно, не вскрикнул. Я подумал было выплеснуть на них чай из стакана, только это стало бы нарушением их личного пространства, так что я просто стоял и смотрел.
Два серворобота выбежали из кухни и встали рядом – наверное, проследить, чтобы огонь не распространился дальше. Никто не двигался. Все молчали.
Наконец, когда запах сделался невыносим, я вышел из «Бургер-шефа», но остановился, увидев, что на улице человек через окно смотрит на горящих людей. Я постоял рядом с ним, потом сказал: «Не понимаю».
Он мгновение смотрел на меня удивленно, потом брезгливо нахмурился, пожал плечами и закрыл глаза.
Я покраснел, поняв, что плачу. Плачу. На людях.
Я начал записывать это все на бумаге. Сегодня у меня выходной, фильмов я не смотрел. Я взял листы бумаги для рисования и ручку из Отдела самовыражения и начал записывать слова из моего надиктованного дневника, используя как образец большие буквы с первой страницы «Словаря». Поначалу было так трудно, что я думал, ничего не получится. Я воспроизводил с диктофона несколько слов и рисовал их буквами на бумаге. Но это очень утомляло. И писать правильно длинные слова оказалось очень сложно. Некоторые я запомнил из фильмов, а некоторые, особенно длинные, по счастью, недавно узнал из «Словаря». Обычно мне удается их там найти, хотя на это требуется много времени.
Я уверен, что слова в «Словаре» расположены по какому-то принципу, так что наверняка есть легкий способ их находить, но я этого принципа не понимаю. Несколько страниц подряд все слова начинаются с одной буквы, а потом, резко, идут слова на совершенно другую букву.
Через несколько часов писания рука у меня заболела, так что я не мог больше держать ручку. Пришлось принять обезболивающее, но я заметил, что после таблеток сосредоточиться стало еще труднее: я пропускал целые слова и фразы.
Я и раньше подозревал, что препараты так действуют, но только сейчас получил убедительное подтверждение.
Сегодня в зоопарк не ходил.
Весь день я писал слова на бумаге с утра и до теперешнего времени, когда за окном уже начало темнеть. Рука болела очень сильно, но я не принимал обезболивающих таблеток и через какое-то время вроде бы про нее забыл. Вообще-то, есть какое-то – как бы это сказать? – какое-то удовлетворение в том, чтобы сидеть, ощущая острую боль в руке и локте, и писать слова на листе бумаги. Я перенес на нее свой дневник вплоть до двадцать девятого дня, и хотя сейчас диктую на шар, уже думаю о том, как завтра возьму бумагу и начну писать слова.
Меня не отпускает настойчивая мысль. Фраза «фиксирую мою жизнь», которую сказала та девушка в Доме Рептилий. Записав это на бумаге час назад, я увидел в словах что-то, что не сразу сумел осознать. Сейчас я сам фиксирую мою жизнь. Диктовать на шар – другое. Писать на бумагу – умственный акт, то, что девушка назвала «фиксировать». Написав слова «фиксирую мою жизнь», я оторвался от работы и решил кое-что попробовать. Я взял «Словарь» и начал перелистывать страницы, пока не дошел до слов, которые все начинались на букву «Ф». Я стал просматривать их и довольно скоро обнаружил закономерность: все слова на букву «Ф», за которой шла «И», стояли рядом. И вот среди этих слов я наконец нашел «фиксировать». Там было определение: «Отмечать, запечатлевать на бумаге или в сознании». Но я чувствовал, что в этом есть что-то очень правильное. На бумаге или в сознании. Отмечать, запечатлевать. Я фиксирую свои мысли, словно оттискиваю печать.
Никогда прежде мне не случалось видеть, слышать и думать так ясно. Неужели это из-за того, что я весь день не принимал таблеток? Или из-за писания? И то и другое настолько новое и они так тесно связаны между собой, что я не могу определить, в котором из двух причина. Очень странное чувство. Оно упоительное, но ощущение риска ужасает.
Прошлой ночью я не мог уснуть. Лежал на кровати без сна, смотрел на стальной потолок моей комнаты в архивном корпусе. Несколько раз собирался позвать серворобота и попросить сопор, но я твердо решил этого не делать. В каком-то смысле ощущение бессонницы мне нравилось. Я ненадолго встал и походил по комнате. Она большая, с толстым сиреневым ковром. Письменный стол скомбинирован с кроватью, на столе лежит «Словарь». Я почти час листал страницы и смотрел на слова. Сколько в них заключено смысла, сколько памяти о прошлом!
Я решил выйти на улицу. Было очень поздно, на улицах никого. Хотя в Нью-Йорке точно безопасно, я ощущал напряжение и даже страх. Что-то засело в голове, я не мог от этого избавиться, а сопор решил не принимать. Я вызвал мыслебус и велел отвезти меня в зоопарк Бронкса.
В автобусе я был один. По дороге между домиками и пустырями Манхэттена я смотрел в окно. Некоторые окна горели: кто-то еще смотрел телевизор. Нью-Йорк – очень спокойный город, особенно по ночам, но я думал об этих людях, которые смотрят телевизор, об их жизни, и в голове у меня крутилось: «Они ничего не знают о прошлом, ни о своем, ни о чужом». И конечно, это была правда. Я знал ее всю жизнь. Но той ночью, в автобусе, который долго ехал по Нью-Йорку, я ощущал это особенно сильно, и чувство было почти невыносимое.
В Доме Рептилий свет не горел, но дверь была не заперта. Входя, я хлопнул ею довольно громко, и тут же девушка испуганно спросила:
– Кто там?
– Всего лишь я.
Она ойкнула и сказала:
– Господи! Теперь и ночью.
– Да, наверное, – сказал я.
Девушка чиркнула зажигалкой, потом огонек стал ровным, и я понял, что она зажгла свечу, которую, скорее всего, вынула из кармана. Девушка поставила ее на скамью.
– Хорошо, что у тебя есть свет, – сказал я.
Она, наверное, спала на скамье, потому что потянулась и сказала:
– Ладно уж, можешь сесть.
Я сел рядом с ней. Руки у меня дрожали. Я надеялся, что она не заметит. Некоторое время мы молча сидели на скамейке. Я не видел рептилий в клетках, и звуков они не издавали. В помещении было очень тихо. Отблески свечи плясали на лице девушки. Наконец она заговорила:
– Тебе не положено быть ночью в зоопарке.
Я глянул на нее:
– Тебе тоже.
Она посмотрела на свои руки, которые держала на коленях. В этом было что-то очень красивое. Я много раз видел такое в фильмах. Мэри Пикфорд. Девушка посмотрела на меня. В свете свечи ее взгляд не казался таким пристальным.
– Зачем ты сюда пришел? – спросила она.
Я долго молча смотрел на нее, потом ответил:
– Из-за слов, которые ты тогда сказала. Я не мог выбросить их из головы. Ты сказала, что собираешься фиксировать свою жизнь.
Она кивнула.
– Сперва я не понял, что это значит, а теперь, кажется, понимаю. И даже пытаюсь делать то же самое или похожее. Не детство, не интернат и не колледж, но свою теперешнюю жизнь. Пытаюсь ее фиксировать.
Я умолк, не зная, как продолжать. Девушка внимательно разглядывала мое лицо.
– Значит, я не единственная, – сказала она. – Может быть, я чему-то положила начало.
– Да, – ответил я. – Может быть. Но у меня есть кое-что, и это кое-что может тебе пригодиться. Ты знаешь, что такое диктофон?
– Да, наверное. Это то, во что говорят слова, а он говорит их обратно? Как когда запрашиваешь информацию в библиотеке и тебе отвечает голос, но это не человек, который говорит сейчас, а человек, который сказал эти слова когда-то давно?
– Да. Примерно так. У меня есть диктофон. Я подумал, может, ты захочешь попробовать.
– Он у тебя с собой? – спросила она.
– Да.
– Отлично, – сказала она. – Это будет интересно, но нам понадобится свет.
Девушка встала и вышла из круга света от свечи. Я услышал, как она что-то открывает. Раздался щелчок, и помещение залилось светом. Стекла всех клеток сияли мне в глаза. За ними были рептилии: питон, игуаны, зеленые вараны, огромные бурые крокодилы – все они сидели, недвижные и безмолвные, среди искусственной растительности. Девушка вернулась и села рядом со мной. Теперь я видел, что волосы у нее всклокочены, а на лице остались складки от спанья на скамейке. И все равно она выглядела очень бодрой и свежей.
– Покажи свой диктофон, – сказала она.
Я порылся в кармане и вытащил диктофон.
– Вот. Я покажу, как он работает.
Мы возились с диктофоном около часа. Она пришла в восторг и спросила, не могу ли я оставить его на время. Я объяснил, что это невозможно: диктофон очень трудно достать и он нужен мне для работы. В какой-то момент я чуть не рассказал ей про чтение и письмо, но что-то меня остановило. Быть может, расскажу в другой раз. Потом я сказал, что мне пора возвращаться, и она спросила:
– Где ты живешь? Где работаешь?
– В Нью-Йоркском университете. Я там временно, только на лето. А вообще живу в Огайо.
– А в университете что делаешь?
– Работаю со старыми фильмами. Ты знаешь, что такое фильмы?
– Фильмы? Нет, – ответила она.
– Фильмы – это вроде видеозаписей. Способ записывать движущиеся изображения. Они были до изобретения телевизора.
Глаза у нее расширились.
– До изобретения телевизора?
– Да, – ответил я. – Было время, когда телевизор еще не изобрели.
– Господи, – выговорила она. – Откуда ты знаешь?
Вообще-то, я, конечно, не знал, но по просмотренным фильмам догадался, что их сняли до изобретения телевизора: в тамошних семейных домах телевизоров не было. Идея последовательности событий – что обстоятельства не всегда были одинаковыми – была в числе нового и удивительного, поразившего меня при знакомстве с тем, что я могу назвать прошлым.
– Очень странно думать, что когда-то телевизоров не было, – сказала девушка. – Но мне кажется, я могу это понять. Мне кажется, я очень много стала понимать с тех пор, как фиксирую в памяти свою жизнь. Чувствуешь, что одно идет за другим и что-то меняется.
Я посмотрел на нее:
– Да, да! Я знаю, о чем ты!
Потом я взял диктофон и вышел. Мыслебус ждал. Уже светало. Какие-то птицы чирикали, и я подумал: «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Но в этот раз мне не сделалось грустно.
Идя к автобусу, я вдруг почувствовал себя неловко. Как будто девушка оказала мне большую услугу. Нервозность, погнавшая меня среди ночи в зоопарк, исчезла, словно я принял две таблетки нембукаина… Но я не знал, как поблагодарить девушку, поэтому просто зашел обратно в здание, сказал: «Доброй ночи» – и двинулся обратно.
– Погоди! – крикнула она.
Я повернулся к ней.
– Почему бы тебе не взять меня с собой?
Ее слова меня ошарашили.
– Зачем? – спросил я. – Для секса?
– Возможно, – ответила она. – Но необязательно. Я бы хотела… воспользоваться твоим диктофоном.
– Не знаю. У меня контракт с университетом. Не уверен…
Внезапно ее лицо переменилось. Оно пугающе исказилось гневом – сильным, как у актеров в кино.
– Я думала, ты другой. – Голос у нее дрожал, но не срывался. – Думала, ты не боишься оплошностей. Не боишься правил.
Меня смутил ее гнев. Злиться прилюдно – а это в каком-то смысле было прилюдно – одна из худших оплошностей. Почти так же плохо, как то, что я заплакал перед «Бургер-шефом». И когда я вспомнил про себя, про мои слезы, то уже не знал, что сказать.
Наверное, девушка восприняла мое молчание как неодобрение или как начало ухода в личное пространство, потому что внезапно сказала:
– Подожди.
Она быстро вышла из Дома Рептилий, а я остался стоять, потому что совершенно не знал, что делать. Через минуту девушка вернулась, неся камень размером со свой кулак. Наверное, взяла его с цветочного бордюра. Я зачарованно за ней наблюдал.
– Давай я кое-что тебе покажу насчет оплошностей и правил поведения, – сказала девушка.
Она отвела руку и запустила камень прямо в стекло, за которым сидел питон. Это было поразительно. Раздался громкий звук, большой треугольник стекла выпал к моим ногам и раскололся. Я стоял в полном ужасе, а она просунула обе руки в дыру и вытащила питона. Я содрогнулся от ее смелости. Что, если питон не робот?
Девушка вытянула змею головой вперед, раздвинула ей пасть и заглянула внутрь. Потом развернула жуткую, широко открытую змеиную пасть ко мне. Мы оказались правы. Примерно на фут в глубине горла различалась ядерная батарейка робота класса Д. Не узнать его было невозможно.
Я был в таком ужасе от ее поступка, что не мог выговорить ни слова.
Мы стояли, как на «живой картине» в старых фильмах: девушка торжествующе держала змею, а я ужасался масштабам того, что она натворила. Внезапно сзади раздался звук. Я обернулся. Дверь в стене между двумя клетками открылась, и вышел высокий, грозный робот-охранник. Он уверенным шагом двинулся к нам.
– Вы арестованы, – загремел его голос. – Вы имеете право хранить молчание…
Девушка холодно глянула на робота, который высился над ней во весь свой огромный рост. Затем сказала:
– Отвали, робот. Отвали и заткнись.
Робот умолк и застыл.
– Робот, – сказала девушка. – Возьми эту чертову змею и отнеси в починку.
И робот, забрав у нее змею, без единого слова вышел в ночную темноту.
Даже не могу объяснить свои тогдашние чувства. Отчасти это было как смотреть жестокие сцены в фильмах – например, тот эпизод в «Нетерпимости», где рушатся огромные каменные здания. Просто пялишься в экран и ничего не чувствуешь.
Но потом я начал думать и сказал:
– Детекторы…
Девушка глянула на меня. Ее лицо было на удивление спокойным.
– С роботами иначе нельзя. Они созданы, чтобы служить людям, а все об этом забыли.
«Созданы, чтобы служить людям»? Это очень походило на правду.
– А как же детекторы?
– Детекторы никого больше не уличают. Посмотри на меня. Меня не уличили. Ни в краже сэндвичей. Ни в ночевке в общественном месте. Ни в уходе из резервации для выписанных.
Я не ответил, но ужас, видимо, ясно читался у меня на лице.
– Детекторы никого не уличают, – повторила она. – А может, и раньше не уличали. Незачем. Людей так воспитывают с детства, что никто ничего не делает.
– Люди самосжигаются, – сказал я. – Часто.
– И что, детекторы их останавливают? Если детекторы знают, что у людей неуравновешенные, самоубийственные мысли, то почему не вмешиваются?
Я мог только кивнуть. По всему выходило, что она права.
Я глянул на осколки у себя под ногами, на дыру в стеклянной стене, на пластмассовое дерево. Потом на девушку. Она стояла в ярком искусственном свете посреди Дома Рептилий, спокойная, не одурманенная препаратами и (я опасался) совершенно безумная.
Девушка посмотрела на питонью клетку. На одной из верхних ветвей дерева за разбитым стеклом висел какой-то плод. Девушка просунула руку в дыру с явным намерением его сорвать.
Я вытаращил глаза. Ветка была высоко, девушке пришлось встать на цыпочки и тянуться изо всех сил, чтобы дотронуться до плода кончиками пальцев. Яркий свет из клетки четко очерчивал ее тело под платьем; оно было прекрасно.
Она сорвала плод и замерла на миг, будто танцовщица. Потом опустила его на высоту своей груди и внимательно оглядела. Не знаю, что это был за плод, возможно, какая-то разновидность манго. На долю секунды мне показалось, что она сейчас от него откусит, хотя он почти наверняка пластмассовый, однако девушка протянула его мне.
– Он совершенно точно несъедобный, – сказала она на удивление спокойно и сдержанно.
– Зачем ты его сорвала? – спросил я.
– Не знаю. Мне показалось, что это будет правильно.
Я долго глядел на нее и молчал. Несмотря на морщинки в уголках глаз, и на складки от спанья на скамейке, и на всклокоченные волосы, она была прекрасна. Тем не менее я не испытывал влечения – только восхищенный страх.
Я засунул пластмассовый фрукт в карман и сказал:
– Поеду в библиотеку и приму сопоры.
– Ладно, – ответила она, снова поворачиваясь к пустой клетке. – Доброй ночи.
У себя в комнате я положил пластмассовый фрукт на «Словарь» и сел на кровать. Потом принял три сопора и проспал до сегодняшнего полудня.
Фрукт по-прежнему на «Словаре». Мне хочется, чтобы в нем был какой-то смысл. Но смысла в нем нет.
Четыре дня без таблеток. И только два косячка в день – один после ужина и один перед сном. Очень странное состояние. Я чувствую себя в напряжении и в то же время взбудораженным.
Часто я не нахожу себе места и расхаживаю взад-вперед по коридорам библиотечного подвала. Коридоры бесконечные, ветвящиеся, как лабиринт, чуть сырые и заросшие мхом. Иногда я открываю какую-нибудь дверь и заглядываю внутрь, помня, как нашел «Словарь». Мне почти страшно найти что-нибудь еще; не уверен, что я этого хочу. И без того на меня навалилось слишком много нового.
Однако в комнатах ничего нет. У некоторых вдоль всех стен стеллажи от пола до потолка, но полки пусты. Я осматриваюсь, потом закрываю дверь и возвращаюсь в коридор. Там всегда пахнет плесенью.
Двери в комнаты разных цветов, чтобы их различать. Моя сиреневая, под цвет ковра внутри.
Когда я сюда переехал, мне было страшно гулять по огромному пустому зданию. Теперь меня это успокаивает.
Я больше не укладываюсь вздремнуть в течение дня.
Сорок дней. Все записано на семидесяти двух листах бумаги для рисования и лежит передо мной на столе. И все написано моей рукой.
Главное достижение моей жизни. Да, я употребил слово «достижение». Мое умение читать – достижение. Никто этого не умеет, кроме меня. Споффорт не умеет. Впрочем, Споффорт – робот, а роботы могут знать что угодно. Но они ничего не достигают, просто делают то, для чего созданы, и не меняются.
Сегодня я сделал семь фильмов и едва ли вспомню хоть слово из тех, что надиктовал в аппарат.
Не могу выбросить из головы ту девушку. Вижу ее на фоне деревьев и папоротников за стеклом, как она протягивает мне пластмассовый плод.
«Бургер-шефы» – это по большей части маленькие пермопластовые строения, но тот, что на Пятой авеню, побольше и из нержавеющей стали. На столах там красные лампы в форме тюльпанов, а фоновой музыкой из настенных репродукторов звучат балалайки. В обоих концах красной раздаточной стойки стоит по большому медному самовару, а официантки – роботы Четвертой модели женской клоновой линии – носят на голове кумачовые косынки.
Я пришел туда позавтракать синтетическими яйцами и горячим чаем. Пока я стоял в очереди, мужчина передо мной – низенький, в коричневом спортивном костюме и с безмятежным лицом – пытался получить на завтрак «Золотистую картошечку фри». Мужчина держал в руке кредитку, и я видел, что она оранжевая, а значит – он кто-то важный.
Робот-официантка за стойкой сказала ему, что «Золотистую картошечку фри» к завтракам не подают. Мужчина на секунду утратил свой безмятежный вид и сказал:
– В каком смысле? Я не заказывал завтрак.
Официантка тупо уставилась в стойку и сказала:
– «Золотистая картошечка фри» подается только с «Супершефом».
Потом она глянула на неотличимую официантку, стоящую рядом с ней. У обеих были сросшиеся брови.
– Только с «Супершефом». Ведь правда, Марж?
Марж сказала:
– «Золотистая картошечка фри» подается только с «Супершефом».
Первая официантка быстро посмотрела на мужчину и тут же снова потупилась.
– «Золотистая картошечка фри» подается только с «Супершефом», – сказала она.
Мужчина вскипел.
– Ладно, – сказал он. – Тогда дайте мне к ней «Супершеф».
– С «Золотистой картошечкой фри»?
– Да.
– Извините, сэр, но автомат, готовящий «Супершеф», сегодня плохо работает. У нас есть «Синтояйца», эрзацбекон и «Хрустящие тостики».
Мгновение казалось, что мужчина заорет, но он просто сунул руку в нагрудный карман, достал серебряную таблетницу и закинул в рот три зеленых сопора. Лицо его тут же сделалось безмятежным, и он заказал тосты.
Она со мной в библиотеке! Спит сейчас на толстом ковре в пустой комнате дальше по коридору.
Я расскажу, как это случилось.
Я принял решение больше не ходить в зоопарк. Но вчера я весь день о ней думал. Это не секс и не та «любовь», про которую почти все фильмы. Я могу объяснить себе это только одним способом: она – самый интересный человек, какого мне довелось встретить.
Думаю, не научись я читать, она бы меня не заинтересовала. Только напугала.
Вчера после ланча я поехал в зоопарк. Был четверг, так что шел дождь. На улицах никого не было, кроме роботов-недоумков, которые опорожняли мусорные баки, подстригали колючие изгороди, работали в парках и городских садах.
В Доме Рептилий я ее не нашел и очень испугался, что она ушла совсем и я ее не найду. Я сел на скамейку, чтобы ее подождать, но не усидел и вышел пройтись. Сперва я посмотрел на змей. Питонью клетку починили, однако самого питона в ней не было: вместо него там оказались четыре или пять гремучих змей. Они трясли своими гремушками с тем же задором, с каким дети снаружи еле мороженое.
Наконец мне надоело смотреть на их суетливые движения, а поскольку дождь прекратился, я вышел наружу.
На дорожке стоял ребенок – из тех пяти или такой же. Из-за дождливой погоды посетителей в зоопарке почти не было, и ребенок решил исполнить что-то вроде спектакля для меня одного. Он подошел и сказал:
– Здравствуйте. Правда ведь приятно смотреть на животных?
Я молча пошел прочь, но слышал за собой его шаги. Дорожка вела к острову за рвом. На острове паслись зебры.
– Ух ты! – сказал ребенок. – Как сегодня зебры разрезвились!
Что-то в нем разбудило во мне то, чего я не позволял себе чувствовать с детства: злость. Я развернулся и в ярости уставился на веснушчатого карапуза.
– Отвали, робот, – сказал я.
Он, не глядя на меня, начал:
– Зебры…
– Отвали, – повторил я.
Он резко повернулся и запрыгал по другой дорожке.
У меня осталось приятное чувство, хотя я не был твердо уверен, что он робот. Вроде бы роботы должны отличаться цветными мочками ушей, но я, сколько себя помню, слышал разговоры, что это не всегда так.
Некоторое время я пытался смотреть на зебр, но не мог сосредоточиться на них из-за разнообразия ощущений: странной радости оттого, что заставил умолкнуть ребенка (или кто он там был), и целой группы смешанных чувств по поводу девушки, из которых сильнее всего был страх, что она ушла. Или ее все-таки уличили?
Зебры вовсе не резвились и вообще вели себя довольно апатично; может, это означало, что они настоящие.
Через некоторое время я снова пошел по дорожке, а когда поднял взгляд, то увидел за серым фонтаном ее, девушку в красном платье. Она шла ко мне, и в руке у нее был букет желтых нарциссов. Я остановился, и на миг показалось, что сердце у меня перестало биться.
Она подошла, держа цветы и улыбаясь.
– Привет.
– Привет, – сказал я и добавил: – Меня зовут Пол.
– Мэри, – ответила она. – Мэри Лу Борн.
– Где ты была? Я заходил в Дом Рептилий.
– Гуляла. Вышла перед ланчем и попала под дождь.
Тут я увидел, что ее красное платье и волосы – мокрые.
– Ой, – сказал я. – Я боялся, ты… тебя…
– Уличили? – рассмеялась она. – Пойдем обратно к змеям в домик и съедим по сэндвичу.
– Я уже ел ланч. А тебе надо переодеться в сухое.
– У меня нет сухого, – ответила она. – Это платье – вся моя одежда.
Я на мгновение задумался, потом все-таки решился. Не знаю, как так получилось, но я сказал:
– Поехали со мной на Манхэттен, и я куплю тебе платье.
Она вроде бы даже не удивилась.
– Подожди, только сэндвич возьму…
Я купил ей платье в автомате на Пятой авеню – желтое платье из красивой плотной ткани под названием «синлон». К тому времени, как мы вылезли из автобуса, волосы у нее уже высохли, и она выглядела сногсшибательно. Цветы по-прежнему были при ней и подходили по цвету к платью.
Слово «сногсшибательный» я запомнил из фильма с Тедой Барой. Дворянин и слуга смотрят, как мисс Бара в черном платье и с белыми цветами в руках спускается по винтовой лестнице. Появляются слова слуги: «Очень мила». А дворянин кивает, и возникают его слова: «Она сногсшибательна».
В автобусе мы почти не говорили. Когда я привел ее в свою комнату, она села на черный пластиковый диван и огляделась. Комната у меня большая и яркая: сиреневый ковер, картинки с цветами на стальных стенах, мягкое освещение. Я ею искренне гордился. Конечно, хотелось бы еще окно, но она располагалась в подвале – на пятом подвальном этаже, если совсем точно, – так что об этом не приходилось и мечтать.
– Тебе нравится? – спросил я.
Мэри Лу встала, поправила картинку с цветами.
– Немножко как чикагский бордель, – сказала она. – Но мне нравится.
Я не понял и спросил:
– Что такое чикагский бордель?
Она посмотрела на меня и улыбнулась.
– Не знаю. Так мой отец говорил.
– Твой отец? – изумился я. – У тебя был отец?
– Типа того. Когда я сбежала из интерната, меня взял к себе один очень старый старик. Он жил в пустыне, и звали его Саймон. Если он видел что-нибудь яркое, закат например, он говорил: «Как чикагский бордель».
Она посмотрела на картинку, которую поправила, потом села на диван и сказала:
– Я бы выпила.
– От спиртного тебя не тошнит? – спросил я.
– От синтоджина – нет. Если не пить слишком много.
– Ладно. Я, наверное, тоже с тобой выпью.
Я нажал кнопку на столе и вызвал сервороборота. Он появился почти сразу. Я велел ему принести два стакана синтетического джина со льдом.
Он уже собирался идти, но тут Мэри Лу сказала: «Подожди минутку, робот» – и повернулась ко мне:
– А можно мне еще что-нибудь поесть? Мне зоопарковские сэндвичи ужас как надоели.
– Конечно, – сказал я. – Извини, что сам не сообразил.
Меня немножко смутило, что она распоряжается, как дома, но при этом мне было приятно ее угощать, тем более что на университетской карточке оставался большой неиспользованный кредит.
– Автоматы в кафетерии делают хорошие сэндвичи с эрзацбеконом и помидорами.
Она нахмурилась:
– Я никогда не могла есть эрзацбекон. Мой отец вообще считал всю искусственную еду гадостью. Как насчет ростбифа? Не в сэндвиче.
Я повернулся к роботу:
– Можешь принести тарелку нарезанного ростбифа?
– Да, – ответил робот. – Конечно.
– Хорошо, – сказал я, – а мне к джину принеси редиску и листового салата.
Он ушел. Некоторое время мы оба смущенно молчали. Меня это удивило, но и немного обрадовало. Иногда мне казалось, что у Мэри Лу совсем нет деликатности.
Тишину нарушил я:
– Ты сбежала из интерната?
– Примерно в начале полового созревания. Я много откуда сбегала.
Я раньше не знал, что кому-то может прийти в голову сама мысль сбежать из интерната. Хотя нет. Помню, другие мальчики хвастались, как они сбегут, потому что робот-учитель несправедливо с ними обошелся или что-нибудь в таком роде. Но никто ни разу этого не осуществил. Кроме Мэри Лу, получается.
– И тебя не уличили?
– Сперва я думала, меня точно уличат. – Она откинулась на спинку дивана. – Мне было ужасно страшно. Я полдня шла по старой дороге, потом нашла брошенный поселок в пустыне. Но детекторы так и не пришли. – Она медленно мотнула головой из стороны в сторону. – Тогда-то я и стала понимать, что никаких детекторов на самом деле нет. И что незачем слушаться роботов.
Я скривился, вспомнив, что было в интернате, когда робот выставил меня на позор.
– Нас учат, что назначение роботов – служить людям, – сказала Мэри Лу. – Только «служить» произносят так, что получается, будто их назначение – управлять. Мой отец, Саймон, называл это демагогией.
– Как-как?
– Демагогией. Такая особая разновидность лжи. Когда я познакомилась с Саймоном, он был очень старый. Умер через два желтых после того, как я у него поселилась. Он был беззубый и почти глухой. Много рассказывал мне того очень старого, что узнал от своего отца или от кого-то еще.
– Он вырос в интернате?
– Не знаю. Не догадалась спросить.
Пришел робот с едой и джином. Мэри Лу взяла тарелку с мясом в одну руку, стакан синтоджина в другую и удобно устроилась на диване. Она отпила глоток, чуть вздрогнула и взяла кусок мяса прямо пальцами. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь ел руками, но у нее это получалось очень естественно.
– Знаешь, – сказала она, – наверное, Саймон и пристрастил меня к мясу. Он умыкал скот с больших автоматических ранчо. А иногда охотился на диких животных.
Я никогда о таком не слышал.
– «Умыкал» значит «воровал»?
– Да, наверное, – кивнула Мэри Лу.
Она взяла еще кусок мяса и поставила тарелку рядом с собой на диван, потом, держа мясо, отпила еще глоток.
– Не спрашивай про детекторов, – сказала она. – Саймон говорил, что в жизни не видел детектора и не слышал, чтобы кого-нибудь уличили.
Слова ошеломляли, но я склонен был поверить. Я уже не юн, но тоже никогда не видел детектора и не встречал людей, которых уличили. С другой стороны, людей, которые рискнули бы нарушить правила, я тоже не встречал.
Мы на время умолкли. Мэри Лу ела, а я смотрел, как она ест. Меня по-прежнему изумляло, какая она интересная, и какая привлекательная физически, и как получилось, что я ее к себе пригласил.
Разумеется, про секс я думал, но чувствовал, что это произойдет не скоро. Надеялся, что не скоро, поскольку в этом смысле я более робкий, чем остальные, и хотя она была правда очень привлекательна – я еще яснее это увидел после того, как допил джин, – сейчас я слишком сильно нервничал.
После очень долгого молчания она сказала: «Покажи мне снова твой диктофон». Я ответил: «Хорошо» – и пошел к столу. Рядом с диктофоном стоял муляжный фрукт, который Мэри Лу сорвала в питоньей клетке; она за все время у меня в комнате его как будто даже не заметила.
Я не стал трогать фрукт, а взял диктофон и дал Мэри Лу.
Она помнила, как он работает.
– Можно, я кое-что надиктую? – спросила она.
Я сказал, что можно. Потом велел роботу принести нам еще синтоджина со льдом, лег на кровать и стал слушать, как Мэри Лу говорит в диктофон.
В первую минуту я не понимал, что она делает. Она говорила очень медленно, гипнотически, и произносила слова без всякого чувства. Наконец я сообразил, что она рассказывает свою жизнь, как «зафиксировала» ее в памяти: повторяет слова, как повторяла их, чтобы затвердить:
«Помню стул у моей кровати. Помню зеленое платье, в котором ходила на уроки. Все пытались одеваться не как другие, чтобы показать свою индивидуальность, но, думаю, мы все выглядели одинаково.
Я училась очень хорошо, но ненавидела учебу.
Помню девочку по имени Сара, с ужасными прыщами по всему лицу. Она первая рассказала мне про секс. Сама она уже попробовала, а другие ребята смотрели. Мне показалось, это… неправильно.
Вокруг нашего интерната была пустыня, так что иногда к нам в корпуса приходили спать ядозубы. Роботы ловили их и выбрасывали. Мне было жалко больших глупых ящериц. В Доме Рептилий нет ядозубов, а зря…»
Мэри Лу говорила и говорила. Сперва мне было интересно, но постепенно меня начало клонить в сон. День был долгий. И я не привык столько пить.
Пока она говорила в диктофон, я уснул.
Когда я проснулся утром, ее не было. Сперва я испугался, что она ушла, потом заглянул в соседние комнаты. Первые оказались пусты, потом я ее нашел. Она свернулась клубочком посреди комнаты, на ярко-оранжевом ковре, и спала, как ребенок. Мое сердце наполнилось нежностью. Я почувствовал себя… как будто отцом. И в то же время возлюбленным.
Я вернулся в свою комнату, съел завтрак и начал все это писать.
Когда закончу, я разбужу Мэри Лу, и мы вместе пойдем в ресторан.
Когда я проснулся, мы поехали на Пятую авеню по траволатору и съели ланч в вегетарианском ресторане. Взяли шпинат и фасоль.
Мы оба не принимали таблетки и не курили травку. Удивительно были видеть, насколько все одурманены. За исключением, конечно, роботов-официанток. Пожилая пара напротив нас изображала разговор, но на самом деле они просто повторяли одни и те же слова, не слушая друг друга. Он говорил: «Флорида лучше всего», а она: «Я не расслышала твоего имени». Он говорил: «Я люблю Флориду», она: «Артур, да?», и так по кругу весь ланч. Наверное, у них была сексуальная связь, но они казались совершенно чужими. Я привык слышать такие разговоры, но теперь у нас с Мэри Лу было столько тем для обсуждения, а мыслили мы так четко и ясно, что это стало особенно заметно. И грустно.
Мэри Лу здесь уже три дня. Первые два она спала до полудня, с вечера попросив ее не будить. Утром я работал с фильмами. В них были голые по пояс мужчины, и они жили на больших лодках, парусных, которые могли пересечь океан. По большей части эти мужчины дрались на ножах и на саблях. Они говорили слова вроде: «Каррамба!» и «Я – властелин морей!». Это было интересно, но мои мысли целиком занимала Мэри Лу, и я не очень всматривался в фильмы.
В эти два дня я работал только по утрам, чтобы она не увидела меня за работой. Точно не знаю, отчего так, но мне не хотелось, чтобы она узнала про чтение.
А на третий день Мэри Лу вошла ко мне с книгой в руках, в пижаме, которую я ей дал. Она выглядела потрясающе. Верх пижамы был расстегнут, я видел ложбинку между ее грудями. У нее был на шее крестик. И я видел ее пупок.
– Только глянь, что я нашла! – сказала она и протянула мне книгу.
От движения пижама распахнулась еще шире, и на мгновение показался сосок. Я смутился. Наверное, я выглядел как дурак, когда стоял и старался не смотреть. Я заметил, что она босая.
– Возьми, – сказала Мэри Лу и практически впихнула книгу мне в руки.
Я неуверенно взял книгу. Она была маленькая, без твердого переплета, какой, я думал, бывает у всех книг.
Картинка на обложке оказалась непонятной: узор из темных и светлых квадратов, а на них какие-то странные фигурки. Называлась книга «Основные эндшпили», автор Ройбен Файн.
Я раскрыл ее. Страницы были желтые, заполненные схемами из черных и белых квадратов и непонятным текстом.
Я немножко успокоился и снова посмотрел на Мэри Лу. Она, наверное, заметила мое смущение, потому что застегнула пижаму. И провела рукой по волосам, чтобы их пригладить.
– Где ты это нашла? – спросил я.
Она поглядела на меня задумчиво:
– Это… Это книга?
– Да, – ответил я. – Где ты ее нашла?
Она долго глядела на книгу в моих руках, потом проговорила:
– Господи Исусе!
– Что-что?
– Это просто выражение. – Мэри Лу взяла меня за руку и сказала: – Идем. Я покажу тебе, где ее нашла.
Я пошел за ней, как ребенок, держась за руку. Мне было неловко от ее прикосновения, хотелось высвободиться, но я не знал как. Она была такая решительная и сильная, а я чувствовал себя совершенно растерянным.
Она провела меня по коридору дальше, чем я когда-либо заходил сам, свернула за угол, прошла через двустворчатую дверь и двинулась по другому коридору. Там было много дверей, некоторые открытые. Комнаты казались пустыми.
Мэри Лу как будто догадалась, о чем я думаю.
– Ты заходил так далеко? – спросила она.
Мне почему-то стало стыдно. Но у меня и мысли не было осмотреть все комнаты. Мне чудилось в этом что-то неприличное. Я не ответил, и Мэри Лу сказала:
– Я потом закрою все эти двери, – и добавила: – Мне вчера не спалось, так что я встала и принялась исследовать. – Она рассмеялась. – Саймон всегда говорил: «Изучай обстановку, милая». Так что я стала бродить по коридорам, как леди Макбет, и открывать двери. Комнаты в остальном пустые.
– Кто такая леди Макбет? – спросил я, чтобы не молчать.
– Та, кто ходит по ночам в пижаме, – ответила Мэри Лу.
В конце коридора была большая красная дверь, открытая настежь. Мэри Лу провела меня в нее и, когда мы вошли в комнату, отпустила наконец мою руку.
Я огляделся. Вдоль стальных стен шли стеллажи, видимо предназначенные для книг. Я видел такую комнату в фильме, только там были большие картины на стенах и столы с лампами, а в этой – только стеллажи. Почти все они были пустые и покрыты толстым слоем пыли. На красном ковре темнели пятна плесени. Но на стеллаже вдоль одной стены, дальней, стояло не меньше сотни книг.
– Гляди! – воскликнула Мэри Лу.
Она подбежала к стеллажу и бережно погладила полку.
– Саймон рассказывал мне про книги, но я и не думала, что их было так много.
Поскольку я уже знал про книги, то чувствовал себя спокойнее. Увереннее. Я медленно подошел, оглядел их, потом взял одну. На обложке у нее был другой вариант узора из черных и белых квадратов и поверх него заголовок: «Пол Морфи и Золотой век шахмат». Внутри много места занимали схемы, но попадался и обычный текст.
Я держал книгу открытой, пытаясь угадать, что значит «шахматы», когда Мэри Лу заговорила:
– А что именно делают с книгами?
– Их читают.
Она ойкнула, потом спросила:
– Что значит «читают»?
Я кивнул и начал листать книгу, которую держал в руках.
– Некоторые из этих значков обозначают звуки. Звуки составляются в слова. Ты смотришь на значки, у тебя в голове возникают звуки, и, если долго тренироваться, ты слышишь, как будто кто-то говорит. Говорит, но бесшумно.
Мэри Лу долго смотрела на меня, потом неловким движением взяла с полки другую книгу и открыла. Ей было сложно держать книгу, как мне еще совсем недавно. Она смотрела на страницы, трогала их пальцами, потом протянула книгу мне и сказала:
– Не понимаю.
Я начал объяснять заново, и тут мне пришла мысль.
– Я могу говорить вслух то, что читаю. В этом и состоит моя работа – читать и говорить вслух.
Мэри Лу нахмурилась.
– Не понимаю, – повторила она.
Потом глянула на меня, на стальные полки с книгами, на заплесневелый ковер.
– Твоя работа… читать? Книги?
– Нет. Я читаю другое. Нечто под названием «немые фильмы». Я буду говорить вслух, что читаю. Если сумею. Может, так будет понятнее.
Она кивнула. Я открыл книгу посередине и стал читать:
– …и затем вариант Ласкера, поскольку выигрыш пешки не дал бы тактического преимущества для атаки. Это станет видно после девятого хода белых, когда будет достигнута хорошо известная позиция, которая, по мнению большинства, благоприятна для белых.
Мне кажется, я читал хорошо, почти не спотыкаясь на незнакомых словах. Я понятия не имел, что это значит.
Пока я читал, Мэри Лу подошла поближе, прижалась ко мне и стала смотреть на страницу. Потом она поглядела на меня и спросила:
– Ты говоришь то, что слышишь у себя в голове просто оттого, что смотришь в книгу?
– Да, именно так.
Ее лицо было неприятно близко к моему. Она как будто забыла правило личного пространства – если вообще его когда-нибудь знала.
– А сколько надо времени, чтобы сказать вслух всё… – Она стиснула мой локоть, и мне пришлось перебарывать инстинктивное желание вырваться. В ее глазах появилась та пронзительность, которая иногда пугала меня раньше. – Чтобы сказать вслух все, что ты услышишь у себя в голове, глядя на все страницы этой книги?
Я прочистил горло и чуть-чуть от нее отодвинулся.
– Целый день, наверное. Когда книга простая и не говоришь вслух, получается быстрее.
Мэри Лу взяла у меня книгу, поднесла к лицу и пристально уставилась на страницы. Я почти ждал, что она начнет произносить слова просто за счет мощи своей сосредоточенности. Но нет, сказала она другое:
– Господи Исусе! Это же столько… столько часов ББ-записей? Столько… информации?
– Да.
– Господи, нам надо все их… как ты сказал?
– Прочитать.
– Да. Нам надо прочитать их все.
Она начала сгребать книги в охапку, и я боязливо к ней присоединился. Мы отнесли книги ко мне в комнату.
Все то утро я читал ей из разных книг. Но мне было трудно удерживать внимание: я почти не понимал, о чем там говорится. Несколько раз мы брали другие книги, но они все были про шахматы.
Через несколько часов она перебила:
– Почему все книги про шахматы?
Я сказал:
– Дома в Огайо у меня есть книги про другое. В некоторых рассказаны истории.
И внезапно я вспомнил о том, о чем должен был вспомнить гораздо раньше, и сказал:
– Я могу посмотреть слово «шахматы» в «Словаре».
Я достал его из ящика стола и принялся листать, пока не нашел слова, которые начинались на букву «Ш», и почти сразу увидел: «Шахматы. Настольная игра для двух человек». И там был рисунок: два человека за столом. Между ними было что-то с узором из черных и белых квадратов, а на квадратах стояло то, что (как я уже знал из книг) называлось «фигуры».
– Это какая-то игра, – сказал я. – Шахматы – это игра.
Мэри Лу глянула на рисунок:
– В книгах есть картинки с людьми? Как у Саймона на стенах?
– В некоторых книгах много изображений людей и предметов, – сказал я. – В простых книгах, как те, по которым я учился читать, большие картинки на каждой странице.
Она кивнула. Потом глянула на меня пристально и спросила:
– Ты научишь меня читать? По тем книжкам, в которых большие картинки?
– У меня их здесь нет. Они в Огайо.
Ее лицо погрустнело.
– Здесь у тебя только книги про… про шахматы?
Я помотал головой и сказал:
– Должны быть еще. Здесь, в библиотеке.
– Ты хочешь сказать, книги про людей?
– Да.
Лицо ее вновь осветилось.
– Пойдем искать.
– Я устал. – Это была правда: я действительно устал от чтения и от ходьбы по коридорам.
– Идем, – сказала она. – Это важно.
В итоге я согласился пойти с нею на поиски.
Мы больше часа ходили по коридорам и открывали двери. Все комнаты были пустые, хотя у некоторых вдоль стен и стояли стеллажи. В одной из них Мэри Лу спросила меня:
– Зачем столько пустых комнат?
Я ответил:
– Проректор Споффорт сказал мне, библиотека в планах на снос. Думаю, поэтому и комнаты пусты. Ты ведь знаешь, что здания по всему Нью-Йорку поставлены в план на снос задолго до нашего рождения, но ничего с ними не происходит.
– Да, – ответила она, – с половиной зданий зоопарка то же самое. Но зачем эти комнаты?
– Не знаю. Может быть, для книг?
– Так много книг?
– Не знаю.
В конце длинного, особенно замшелого коридора, где лампы в потолке горели совсем тускло, мы увидели серую дверь с табличкой «ХРАНИЛИЩЕ». Нам не сразу удалось ее открыть: она была тяжелее другие и вроде как запечатана. Пришлось налечь на нее вдвоем, а когда она открылась, меня сразу удивили два обстоятельства. Во-первых, там очень сильно пахло – пахло стариной! – а во-вторых, сразу за дверью были ступени вниз. Я раньше думал, что наш этаж – самый глубокий. Мы пошли по ступенькам, я поскользнулся и чуть не упал, еле удержался. Они все были в скользкой желтой пыли.
Чем ниже, тем сильнее и старее был запах.
От нижней площадки лестницы отходил коридор. Там были лампы под потолком, но горели они совсем тускло. Коридор заканчивался двумя дверями. На одной было написано: «ОБОРУДОВАНИЕ», на другой: «КНИГИ», а снизу, мельче: «В МАКУЛАТУРУ». Мы толкнули дверь. За ней не было ничего, кроме темноты и чуть сладковатого запаха. Потом зажегся свет, и Мэри Лу ахнула.
– Господи Исусе! – воскликнула она.
Комната была огромна и полна книг.
Стеллажи, сплошь заставленные книгами. Книги стопками в середине и вдоль стеллажей. Книги всех цветов и размеров.
Я стоял, не зная, что делать или что сказать. У меня было ощущение как от некоторых фильмов, – ощущение, что передо мною мощные волны чувств. Эти чувства испытывали люди, давно умершие и понимавшие то, чего я не понимаю.
Я знал, конечно, что в древности существовали книги и что, вероятно, книги эти появились в эпоху до телевизора, но и представить себе не мог, что их было так много.
Покуда я стоял, охваченный чувством, для которого у меня нет названия, Мэри Лу подошла к стопке тонких книг, которая была ниже остальных, потянулась, как к несъедобному фрукту в Доме Рептилий, и аккуратно сняла верхнюю. Неловко держа ее обеими руками, она уставилась на обложку, потом так же аккуратно раскрыла страницы. Теперь я видел, что там картинки. Мэри Лу очень долго смотрела на страницы, потом сказала: «Цветы!» – закрыла книгу и протянула мне со словами:
– Ты можешь… скажи, что ты тут читаешь?
Я забрал книгу, прочел название: «Дикорастущие цветы Северной Америки» и глянул на Мэри Лу.
– Пол, – тихо проговорила она, – научи меня читать.