Жители больших городов редко смотрят на небо. Возможно, потому, что высокие дома заслоняют его и, чтобы взглянуть вверх, надо запрокинуть голову. А это опасно: ненароком можно потерять фуражку или шляпу, ненароком можно сойти с тротуара и угодить под машину — словом, много разных «ненароком» ожидает неосторожного зеваку в большом городе. Заглядишься на небо, а тебя толкнет невзначай спешащий на троллейбус прохожий. Толкнет, да и отругает вдобавок. И больно и обидно.
А может быть, жителям больших городов просто неинтересно пялить глаза на небо. Что там есть — на небе? Тучи, солнце, голубизна, на которой облака-барашки пасутся? Разве может это идти в сравнение с витриной, на которой только сегодня появилась новая синтетическая шубка? Заглядишься на небо — прозеваешь объявление об обмене двухкомнатной квартиры со всеми удобствами на две однокомнатные в разных районах. А человеку как раз надо именно однокомнатную. Человек только что развелся с женой. Когда уж тут на небо глядеть. Кстати, процент разводов в городах значительно выше, чем в деревне. Объяснения этому, правда, никто не давал. Подсчетов точных тоже никто не делал. Но это так. Разводятся почему-то чаще те, кто редко взглядывает на небо. И в чем тут дело?
Задав этот вопрос, рыжеволосая девушка засмеялась и остановилась перед газетным киоском. Ее спутник шутливо заметил:
— Ты много читаешь, Маша. Ты прямо впитываешь в себя афишную мудрость. И задаешь вопросы, на которые нельзя ответить.
— Афиши и газеты, дорогой товарищ Лагутин, читать полезно, — наставительно сказала Маша. — Это давно замечено умными людьми. Давай купим какую-нибудь. Я хочу узнать свежие новости об обезьянах.
«Дорогой товарищ Лагутин» купил газету. Они свернули в скверик и уселись на пустую скамейку. Осенний ветер играл листьями на дорожках. Этот же ветер прогнал отсюда мамаш с колясками и пенсионеров с шахматами. Маша развернула газету. Лагутин пробежал взглядом по заголовкам.
— Ого! — сказал он удивленно. — Они отказались от нашей помощи.
Маша подняла голову.
— Уж не рассчитывал ли ты?.. — начала она, но Лагутин перебил:
— Не вижу в этом ничего странного. Я бы перестал уважать себя…
— И все за моей спиной, — обиженно сказала Маша. — И это называется любовь…
— Но мы же с тобой на эту тему не говорили.
— Все, — сказала Маша. — Меняю двухкомнатную со всеми удобствами.
— Сперва ее надо получить.
— Я думаю, это несложно. Будущему спасителю человечества от «фиолетовой чумы» квартиру предоставят вне очереди. Из пяти комнат. С кабинетом-музеем, у входа в который будет стоять чучело лиловой обезьяны. В руках она будет держать поднос с визитными карточками. Ученые мира приедут на симпозиум. И знаменитый психофизиолог Иван Прокофьевич Лагутин расскажет им о своем величайшем открытии и о победе над марсианской обезьяной.
— Ты злишься?
— Шучу, — сказала Маша. — Но мне страшно. Я поняла сейчас, что я большая эгоистка. Потому что думала не о тебе, а о себе. Мне жалко себя. Ты бы уехал и, конечно, погиб… Да, да… Оттуда еще никто не возвращался… В исключения из правил я не верю.
Маша подняла прутик и принялась чертить им треугольники на песке. Лагутин вздохнул. Он не любил душещипательных объяснений. Да, он собирался в экспедицию. Но теперь этот вопрос отпал. Он не задумывался о том, что встретит его в сельве. Над такими вещами нельзя задумываться. В сельве творились странные дела. И он считал, что поступает правильно, попросив включить его в экспедицию. Да, он не сказал Маше об этом. Но в подобных ситуациях женщины плохие советчицы.
— Перестанем щипать нервы. У нас будет памятрон, — перевел разговор Лагутин. — Как-то все это будет выглядеть?
— В институте только и слышишь об этом памятроне, — сказала Маша. — Уж скорей бы…
— Теперь скоро. Монтаж закончен. Через пару дней начнем первые опыты.
— Ох, страшно, — поежилась Маша. — Вдруг с этим полем ничего не получится?
— Будем надеяться, получится, — сказал Лагутин.
Маша бросила прутик и выпрямилась. Серые деревья стояли нахохленные и жалкие. Холод проник под легкое пальто. Она зябко повела плечами. Уже конец сентября. А когда все только начиналось, был апрель. Они пришли на концерт электронной музыки. Сейчас уже забыты и название инструмента и фамилия исполнителя. Не забыта только музыка. Музыка, с которой, собственно, все и началось.
…Первые же аккорды, обрушившись откуда-то сверху, заставили Машу вздрогнуть. Она закрыла глаза, вслушиваясь в волну звуков. И вот уже нет зала. Широкие пространства полыхают всплесками света и тепла. И что-то неведомое увлекает Машу, зовет вперед, туда, где искрится и переливается звездами бездонная глубина. Потом свет сменяется чернотой. И Маша мчится сквозь густой мрак навстречу малюсенькому красному пятнышку. И снова море света заливает ее. И все время тревожит какое-то неясное воспоминание. Кажется, вот сейчас, сию минуту она вспомнит давно забытое, узнает что-то важное. Но музыка обрывается. С просцениума смотрит на Машу человек в черном костюме. Он кланяется аплодирующему залу…
Да, тот концерт нельзя забыть…
Тогда же родилась идея памятрона…
— Памятрон — это возможность серии опытов. Это не слюна в пробирке и не энцефалограф, — говорил тогда Лагутин. — Не мутное зеркало, в котором отражается малая толика процессов, протекающих в нервных клетках, а открытая дверь в эти самые клетки. Под звуки вальсов вьюнок растет быстрее. Вывод — музыка пробуждает в клетке какие-то силы, природу которых мы еще не в состоянии понять. Но только ли музыка? Облучение тоже действует на клетку. Я уверен, что памятрон даст нам поле, в котором наследственная память как бы заговорит. Он явится инструментом, которым можно воздействовать на наследственную память…
Потом появилась статья Тужилина, в которой он камня на камне не оставил от лагутинских идей. Маша опасалась, что после этой статьи им запретят даже думать о приборе. Но ошиблась. Все обошлось. А Тужилин уехал в отпуск.
Маша поежилась. Замерзла спина. Сходить бы в кино. Там, по крайней мере, тепло. Только дура вроде нее могла забыть ключ от дома. Теперь сиди и жди, пока отец возвратится.
— Ты совсем посинела, — сказал Лагутин, заглянув ей в лицо. — Может, пройдемся? Нам еще целый час ждать.
— Ага, — сказала Маша. — Это верно. У меня спина уже ничего не чувствует. Кроме того, я думаю о Тужилине.
— Стоит ли? — спросил Лагутин. — Вот если мы с тобой провалим опыты…
— Тогда, — подхватила Маша, вставая, — Тужилин спляшет чечетку на наших поверженных телах.
Лагутин усмехнулся. Маленький лысый Тужилин, пляшущий чечетку, выглядел бы забавно. Но стоит ли об этом говорить?
— Да, — сказала Маша. — Да, я, кажется, совсем замерзла. Мы будем пить чай. И немножко вина. Ладно?
— Ага. И ты познакомишь меня наконец со своим папой.
— Он сердитый. Но ты не обращай внимания. А я правда ужасно замерзла.
Они торопятся. Обгоняют прохожих. Маша сует газету в подвернувшуюся на пути урну. Газета мешает — холодно руке.
— Зря, — сказал Лагутин. — Ты же так и не прочла про обезьян.
— Дома, — отмахнулась Маша. — Папа выписывает уйму газет. А я читаю их. С карандашом. Отмечаю наиболее любопытное и складываю на стол к папе. Он полагает, что таким способом сберегает час в сутки.
— Ну что ж, — заметил Лагутин. — Пойдем к папе. Сегодня мы отнимем у него этот час.
К вечеру на город опустился туман. Электрические фонари, одетые в молочную дымку, стали похожи на привидения. Если бы академик Кривоколенов был поэтом, он, быть может, придумал бы сравнение и получше. Но он не был поэтом. Он не был им ни в восемнадцать, ни в тридцать пять, ни сейчас, когда ему перевалило за семьдесят. Поэтому появление тумана в сентябрьский вечер не вызвало у него особенных эмоций. В своей жизни он не раз встречался с туманами. Он видел туман в камере Вильсона, и туман в горах, и самый обыкновенный городской туман, который предвещал боль в суставах.
Академик шел домой. Рядом с ним шагал Диомидов. Полковник, не застав Кривоколенова в институте, догнал его на улице.
Академик Кривоколенов был физиком-теоретиком. Практика сводилась к наблюдениям за траекториями полета частиц в туманной камере, а также к изучению фотопластинок, на которых эти частицы оставляли следы своего кратковременного существования. Частицы делали свое дело, а академик свое. На полке в его кабинете стояло уже несколько томов отнюдь не поэтического содержания. Для непосвященного это была абракадабра, а для посвященного — целый мир. В этом мире жили, рождались и умирали. В этом мире происходили столкновения и катастрофы. Были здесь свои загадки и тайны. Законы и правила. И исключения из правил.
В этом мире все было не так. Жизнь здесь измерялась даже не секундами, а ничтожными долями секунд. Здесь начисто исчезали привычные представления о покое и движении, о массе и энергии, о времени и пространстве. И ум академика, проникая в этот мир, открывал в нем новые закономерности и новые загадки.
Но недавно академик Кривоколенов столкнулся с загадкой, которая, как чертик из табакерки, выскочила в другом мире, в том самом, в котором находилось тело академика, в котором он обедал, разговаривал, гулял. И он увидел это не в камере Вильсона, не на мишени, вынутой из ускорителя, а на зеленой лесной лужайке.
Об этом трудно было говорить серьезно. Но и уйти от факта было невозможно. И волей-неволей академик мысленно возвращался к событию, которое требовало объяснения. Эта странная яма поражала воображение. Происшествие в лесу ломало привычные представления о веществе. Академик вспомнил чекиста с ножиком. И вдруг увидел Диомидова во плоти. Тот обогнал его и сказал:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил академик. — Вы что же, пешочком ходите?
— Иногда, — сказал Диомидов.
— Это вы ведь проделывали… э… некоторые рискованные опыты с ножичком? — спросил Кривоколенов. — Я, часом, не ошибаюсь?
— Было дело, — усмехнулся Диомидов. — А я вот ходил в институт, вас хотел найти.
— Да, да, — пробормотал академик. — А что, собственно, побудило вас столь настойчиво искать… э… встречи с вашим покорным слугой?
— Мы хотели бы уточнить, — сказал Диомидов, — насколько все это серьезно…
Кривоколенов не дал ему договорить.
— Я бы тоже, молодой человек, хотел. Но увы. Одним хотением даже блоху не поймаешь. Извините за неподобающее выражение. Обтекаемой формулировочки на этот счет я не придумал. Ножичек ваш… э… взят на исследование. Вот пока и все, чем могу порадовать.
— Неужели ничего? — огорчился Диомидов.
Академик рассердился. Не рассказывать же этому любопытному чекисту о чепухе, которая посыпалась как из рога изобилия. Предположения и догадки юнцов, начитавшихся фантастических романов и задумчиво пяливших глаза на небо, академик не принимал во внимание. Привлекать в качестве объяснения космос было глупо, потому что это, в сущности, ничего не объясняло. Космос в руках таких объяснителей становился опасным инструментом. Он не оттачивал мысль, а притуплял ее. Существо явления продолжало оставаться тайной, а ее разгадка отодвигалась. Рождалось своеобразное богоискательство на новой основе. Выдумывались теории, в которых, как это ни странно, звучал старый, как мир, вопрос о курице и яйце. Только теперь курица называлась космическим пришельцем, а яйцо — человеческим мозгом. Но разве подмена понятий изменяла вопрос? Разве сама постановка вопроса — а что раньше? — становилась менее глупой? Еще больше академика возмущала удивительная легкость мысли. Достаточно одного-двух фактов, и уже готова гипотеза. Диомидову он сказал:
— Конечно, мне тоже хочется знать, что это такое. Но я не всезнайка. И потом, эти разговоры не для улицы. Вот мой дом. Прошу! Или пришлите мне повестку…
— Спасибо, — сказал Диомидов. — Я зайду.
…А через час перед дверью с медной табличкой, на которой чернела старомодная каллиграфическая надпись «С. А. Кривоколенов», остановились Маша и Лагутин. Лифт не работал, и они запыхались, поднимаясь бегом по лестнице.
Диомидов к этому времени успел уже уйти. Папа встретил Лагутина не то чтобы неприветливо, но суховато и церемонно. Подал ему руку так, как подают для поцелуя сознающие свое достоинство дамы незнакомым мужчинам. Лагутин руку академика целовать не стал, но пожатия не рассчитал. Старик ойкнул и вскинул бороду.
— Век нынешний и век минувший, — сказал он, морщась, и попросил гостя пройти в комнаты.
Маша фыркнула и пошла переодеваться. Потом что-то зазвенело на кухне.
— Не обращайте внимания, — заметил академик. — Если все, что я слышал от нее, — он кивнул в сторону кухни, — если все это правильно, то вам… э… придется привыкать к некоторым звукам. Жена умерла… э… несколько рано, а я, как вы понимаете, не мог дать дочери соответствующего воспитания.
Лагутин вежливо наклонил голову. Старик с минуту рассматривал его колючим взглядом из-под очков. Разговор не вязался. Лагутин с любопытством разглядывал старую мебель под черное дерево, ужившуюся с тонконогим журнальным столиком, с картиной явно современного толка и с пухлым альбомом, в котором, вероятно, был представлен весь род академика от первого колена.
— Смешение стилей, — сказал старик, заметив заинтересованность Лагутина. — Это она, — кивнул он на столик, — а это я, — палец академика указал на коробку стенных часов с длинным латунным маятником.
— Сейчас это модно, — вежливо протянул Лагутин.
Надо было о чем-то говорить. И он выбрал, как ему показалось, безобидную тему — стал рассказывать, как они познакомились с Машей.
— На работе, — заметил академик саркастически. — Теперь все знакомятся на работе. И вместе борются за план. Вы тоже боретесь?
Лагутин засмеялся.
— Нет, мы просто работаем. Над одной проблемой.
— Память, — сказал старик. — Знаю. Мучаете кроликов.
Вошла Маша, стала накрывать на стол, прислушиваясь к разговору.
— Мы ставим вопрос шире, — сказал Лагутин. — Если подтвердится наше предположение, человечество получит подарок…
— Занятно, — пробормотал академик. — Человечество любит подарки. И оно, знаете ли, уже получило кое-что. Например, бомбу. А что хотят подарить человечеству молодые люди?
— Его прошлое, — вмешалась в разговор Маша. — Я же говорила тебе, папа.
Академик высказался в том смысле, что он не прочь получить информацию из первоисточника. Он терпеть не может комментаторов. Ему любопытно знать также, где располагается хранилище наследственной памяти, если таковая имеется, и на основании каких фактов уважаемый гипотентант производит свои построения. Лагутин популярно объяснил, что безусловные рефлексы передаются по наследству. Ребенок, только что родившийся, без подсказки находит материнскую грудь. Никто не учит пчелу строить улей. Котенок, появившийся на свет летом, не очень удивляется первому снегу. Лосось, вылупившийся из икринки в реке, уверенно находит дорогу в море. Мы знаем тысячи подобных фактов. Логично предположить, что живой организм хранит не только ту информацию, которую он получает во время жизни, но и ту, которую получали его предки.
— Логика — штука коварная, — заметил академик. — С ней надо аккуратнее обращаться.
— Согласен, — сказал Лагутин. — Но в данном случае логика за нас.
— Однако нет фактов, — сказал академик. — Я имею в виду проявления, так сказать, этой вашей памяти.
— Память лежит очень глубоко, — заключил Лагутин. — Чтобы не мешать организму жить. Что было бы, если бы каждый из нас мог по своей воле вспоминать все, что знали и видели его предки? Эти знания затопили бы человека. Он захлебнулся бы, будучи не в силах отделить ненужное от полезного. И природа поступила очень мудро, зашифровав наследственную память…
— Но факты? — перебил академик.
— Будут, — твердо сказал Лагутин. — Нужно средство, которое помогло бы включить память, вынести ее на поверхность сознания.
— Совсем немного, — улыбнулся академик. — Значит, дело в выключателе. Нажал кнопку — и поехал в каменный век.
— Между прочим, папа, — снова вмешалась Маша, — между прочим, это именно так. И даже кнопка придумана.
— Да, — согласился Лагутин. — По замыслу памятрон и должен сыграть роль выключателя. Звучит это, правда, несколько примитивно. Хотя, в конце концов, и атомная бомба всего-навсего два куска урана-235. Конечно, если отвлечься… Но мы ведь, насколько я понимаю, не собираемся сейчас рассматривать принцип действия памятрона во всех, так сказать, аспектах.
— Отнюдь, — усмехнулся Кривоколенов. — Пылкость ваша… — он на секунду задумался. — Пылкость и приверженность ваша меня радуют… Да… Однако, простите старика, меня… э… давно уже смущает некий каверзный вопросец. С тех самых пор, когда дочка ввела меня… э… в курс, что ли, как нынче говорят, так он и засел в голове. Мария Кюри, как вы знаете, обожгла руки, работая с радием… Она… э… не понимала еще, с чем имеет дело… Потом в науку пришли пылкие и приверженные, которые уже понимали… И находились… э… некоторые, кои голыми руками таскали те самые куски урана, про которые вы изволили упомянуть…
— У нас, — сказал Лагутин, — разработана система защиты…
— Не о том я, — перебил академик. — Я просто хочу уяснить, как далеко… э… направлены ваши пылкие устремления?
Лагутин понял наконец, куда клонит старик.
— Об этом, — сказал он, — говорить еще рано. Во всяком случае, если потребуется, то я… — Тут он взглянул на Машу. Она, опустив глаза, теребила уголок скатерти. — То я готов, — закончил он жестко.
Академик задумчиво повертел в пальцах чайную ложечку. Потом аккуратно положил ее на блюдце.
Все трое поняли, что дальше разговаривать на эту тему не имеет смысла.
Прошло несколько дней. Отец по вечерам стал запираться в кабинете: занимался какими-то расчетами. Маша видела, как на краю его стола пухла стопка исписанных листов бумаги. От вопросов академик отмахивался. Только однажды поинтересовался, как идут дела у Лагутина. Маша сказала, что они начали испытывать памятрон. Степан Александрович внимательно выслушал рассказ о странных результатах первых опытов и только покачал головой.
А результаты были и в самом деле странными. «Поле памяти», как его назвал Лагутин, просто убивало крыс. Да еще как! В первые же секунды из животных клочьями лезла шерсть, голая шкура на глазах вздувалась буграми, которые тут же превращались в язвы. Крыса теряла привычные очертания, и через минуту на полу клетки оставался только бесформенный кусок мяса. Лагутин недоумевал. Он не ожидал, что поле, создаваемое памятроном, окажется таким опасным.
— Это страшно, — говорила Маша. — Безобразно и страшно.
Лагутин соглашался, что это страшно, но опыты продолжал. В лабораторию заходили сотрудники, качали головами, цокали языками, но вслух не высказывались. Как-то забрел сюда и Тужилин. После того как он написал статью, в которой раскритиковал идеи Лагутина о наследственной памяти, ученые только церемонно раскланивались при встречах. Говорить о чем-либо не имело смысла, настолько полярны были их взгляда. Теперь же, прослышав о неудачах Лагутина, Тужилин счел необходимым лично засвидетельствовать свое «уважение коллеге», как он выразился, и еще раз напомнить о старом споре.
У Тужилина была безупречная репутация мыслящего ученого. Его работы часто публиковались. На них ссылались молодые сотрудники. К нему за советом и помощью обращались диссертанты. Словом, Тужилин был вполне благополучным человеком. А Лагутин его не любил. Но Тужилину это было безразлично.
Постояв возле клетки с очередной лагутинской жертвой, Тужилин поправил очки и заметил:
— Видите, коллега. Эксперимент еще раз свидетельствует о безнадежности идеи. Нельзя ставить науку с ног на голову… Авторитеты… И что вы хотите от крыс?..
— От крыс я ничего не жду, — рассердился Лагутин.
— Тогда что же? — пожал плечами Тужилин. — Вы бы поделились…
— Все это проще пареной репы, — сказал Лагутин. — Поле должно изменить поведение крысы. Понятно? И я найду режим, в котором это произойдет.
— Значит, вы уверены, что ДНК?..
— Уверен…
— Ну, знаете ли. Мы говорим о доказанном. В ДНК вы ничего не найдете.
— А кто доказал? — возмутился Лагутин. Ему явно не хватало выдержки, и он горячился. — Когда-то божественное происхождение человека считалось тоже доказанным.
— Ну, это, знаете ли…
— Знаю… Инакомыслящих — на костер. Так, кажется, было?
— Исторические параллели, знаете ли, неуместны. Мы живем в другое время.
— Правильно. Статьи пишем. Утверждаем, что нет бога, а есть условный рефлекс. А ведь как вы ни бейтесь, цепочка условных рефлексов не даст вам больше того, что имеет.
— Но и вам, коллега, — позволил себе съехидничать Тужилин, — ДНК не дает больше.
— Даст!
Тужилин пожевал губами и выразил свое сожаление. Когда он ушел, Маша сказала, что Лагутин вел себя как мальчишка. Он махнул рукой и объяснил, что с детства не любит вот таких маленьких, чистеньких и благополучных. Они почему-то вызывают отвращение своей безукоризненной ясностью, которая на поверку оказывается рядовой тупостью.
— Не так уж он туп, — заметила Маша. — И можешь быть спокоен, он не зря нанес тебе визит…
— Пускай, — отмахнулся Лагутин. — Ну, напишет еще статью.
— А нам запретят опыты.
— Не запретят. Я говорил с людьми, которые смотрят на вещи другими глазами. Тужилин прав в одном: не те нынче времена. Хотя тужилины и в эти времена умудряются процветать.
Потом все пошло своим чередом. Лагутин с утра забирался в лабораторию. Маша приходила несколько позднее. Щелкали тумблеры, тихо гудел памятрон. Крыса погибала. На стол ставилась очередная клетка. И так до поздней ночи. Однажды Маша сказала:
— Все-таки я не понимаю, чего ты добиваешься? Не может ведь наш памятрон превратить крысу в лягушку. Я повторяю тужилинский вопрос: чего ты ждешь от крысы?
— Поведение. Понимаешь, она должна изменить поведение.
— А может, мы вообще ошибаемся?
— Кто его знает, — задумчиво сказал Лагутин. — Честно говоря, я надеюсь, что памятрон способен на большее, чем расплавлять клетки. Но в чем фокус? Что-то мы делаем неправильно. Это ясно. Вот если получить хоть одну информацию. Пока мы даем клеткам только приказ о перестройке.
— И тебе, между прочим, не дают покоя обезьяны в сельве?
— Это только домыслы. Всего-навсего, — медленно ответил Лагутин. — Но когда я читаю об обезьянах… Видишь ли, мне иногда кажется, что кто-то опередил нас. Возможно, он шел иным путем. А может, тем же, что и мы… Трудно сказать… Достоверно я могу утверждать, что у того человека была иная цель, чем у нас. Мы хотим вернуть людям прошлое, а этот кто-то стремился ввергнуть людей в прошлое. Превратить в фиолетовых обезьян все человечество… Вспомни цепную реакцию распространения этой… нет, не эпидемии. Тут нужно какое-то другое слово, которого пока еще нет в лексиконе. Но не в этом дело… Впрочем, ты ведь знаешь…
— Очень мало мы знаем, — задумчиво откликнулась Маша. — Значит, надо искать режим. А может, надо от крыс отказаться? На собачках. Но я не смогу на собаках. Мне их жалко. И вдруг Тужилин прав? Может быть, молекула ДНК не содержит ничего, кроме программы строительства белка.
— Это было бы грустно, — сказал Лагутин. — Но Тужилин не прав. Я больше чем уверен в этом. Не забывай про обезьян. Кто-то уже сделал то, что делаем мы. И даже больше.
— Твоими бы устами, — вздохнула Маша.
— Подведем итоги, — сказал Диомидов, когда Беркутов и Ромашов уселись у его стола.
Ромашов снял очки и стал задумчиво протирать стеклышки. Итоги были неутешительными. Он и Беркутов изучали в эти дни жизнь вора, труп которого был найден в яме. Вора звали Петькой Шиловым. Жил он в Замоскворечье со старухой матерью. Нигде не работал. После каждой кражи попадался и из своих двадцати восьми лет в общей сложности десять провел в тюрьмах. Накануне того злополучного дня он вернулся в Москву после очередной отсидки. Ночевал на вокзале, на том самом, который принял поезд, привезший Тужилиных и Ридашева в столицу. Затем след вора обрывался. Ромашову и Беркутову так и не удалось узнать, почему Петька Шилов вдруг оказался в лесу.
— Может, он украл тросточку у этого Ридашева? — предположил Беркутов. — И драпанул в лес.
— Не вижу смысла, — возразил Диомидов. — Вор не дурак, чтобы красть трость. Подумаешь, ценность! Кроме того, если верить Анне Павловне, Ридашев вез трость в чехле от удочек. Не забудьте еще одного обстоятельства, Ридашев довез Тужилиных до дома на такси. Потом поехал дальше. Куда?
— Я нашел вчера того таксиста, — равнодушно сказал Ромашов.
— Все ясно, — резюмировал Диомидов. — Дальше можете не продолжать. Ридашев высадил Тужилиных и вернулся на этом такси обратно на вокзал.
— Правильно, — сказал Ромашов грустно. — Для того чтобы это узнать, не надо было и таксиста искать. Но я его искал, чтобы удостовериться.
— Ну и как? — спросил Диомидов.
— Ридашев больше никуда не заезжал. От Тужилиных он двинулся сразу к вокзалу. Там отпустил машину.
— Тоже правильно, — заметил Диомидов.
— Он мог отпустить машину в любом месте, — вмешался Беркутов.
— Мог, да не отпустил, — сказал Диомидов. — У него не оставалось времени на разъезды. Не забудьте, что с момента прихода поезда из Сосенска до появления ямы в лесу прошло всего два часа. Вот хронометраж. — Диомидов положил на стол бумажку с цифрами. — Тужилины ехали на «Волге». От вокзала до их дома — двадцать минут. Обратно — еще двадцать. Сосчитайте, сколько получилось? Сорок минут. Вычтите их из двух часов. Остается час двадцать. От вокзала до ямы на электричке с учетом расписания поездов — час плюс десять-пятнадцать минут ходьбы пешком. В резерве остается, следовательно, пять-десять минут. Однако мы слишком много времени тратим на обсуждение этого факта.
— Не понимаю, почему вы решили, что он обязательно должен был поехать на вокзал, — наморщил лоб Беркутов.
— О господи, — простонал Диомидов. — Вор-то ведь был на вокзале. Он был там, когда Ридашев и Тужилины садились в такси. А потом оказался в лесу.
— Что же получается, Федор Петрович? — задал вопрос Ромашов. — Выходит, мы зря старались.
— Да нет, — улыбнулся Диомидов. — Это, — он показал на бумажку, — это я еще после разговора с Тужилиной прикидывал. Подстраховывался. Теперь, когда вы нашли таксиста, хронометраж просто подкрепляет его показания. Они у вас?
Ромашов подал Диомидову листок. Тот прочитал его и спросил:
— Ну так что будем делать дальше?
— Таксист говорит, — сказал Ромашов, — что он высадил пассажира неподалеку от пригородных касс. В машину тут же сели какие-то курортники. И он уехал. А до отправления ближайшей электрички оставалось как раз десять минут…
— Так, — медленно произнес Диомидов. — Значит, десять минут. В эти минуты на вокзале происходит что-то, что соединяет вора с Ридашевым. И они оба оказываются в лесу. Следов машины вокруг лесной поляны нет. Они приехали на электричке. Когда они выходили на поляну, трость была в руках вора. Ридашев оставался позади. Потом выстрел — и… чудеса… Логичная картина?
— Значит, он все-таки украл трость, — обрадованно сказал Беркутов. — Он украл трость, сел в электричку. Ридашев заметил кражу. Милицию звать он по вполне понятным причинам не стал, а за вором последовал. И, нагнав его в безлюдном месте, покончил дело.
— А вы? — обратился Диомидов к Ромашову. — Согласны?
— Что-то тут не так, — усомнился Ромашов. — Шилов только возвратился из тюрьмы. С какой стати он будет красть удочки? Ведь Ридашев прятал трость в чехле от удочек. Даже если предположить, что вор увидел в чехле трость. Вор не дурак. Нет, я с этой версией не согласен.
— И я, — задумчиво заметил Диомидов.
— Может, они были знакомы? — предположил Ромашов. — Смотрите: приходит поезд. Тужилины и Ридашев проходят с перрона к остановке такси. Вор в это время находится на вокзале. Ридашев его замечает. У него в голове возникает какая-то мысль. Проводив Тужилиных, он возвращается на вокзал, отпускает таксиста, находит вора и предлагает ему поездку в лес. Там он вынимает трость из чехла, вручает ее вору и, пропустив Петьку вперед, стреляет.
— Не больно складно, — сказал Диомидов. — Но при этом становится понятным возвращение Ридашева на вокзал. Он торопился и даже не посчитал нужным хотя бы из осторожности сменить такси. Значит, нитку «вор — Ридашев» надо разматывать дальше. Жаль, что у нас нет фотографии сосенского Ридашева. Это бы облегчило дело.
— Есть словесный портрет, — сказал Ромашов. — Кроме того, я видел его и легко могу узнать по описанию.
— Да, — кивнул Диомидов. — Вам будет удобнее. Свяжитесь с МУРом. Они вам помогут установить круг знакомств Шилова. Ну, а ваша задача — аккуратно «выпотрошить» этих знакомых. — Диомидов улыбнулся. — Если будет туго, тут же докладывайте мне. Впрочем… Впрочем, докладывайте мне каждый вечер.
Ромашов поднялся. Беркутов встал было, чтобы идти за ним, но Диомидов остановил его.
— Вы мне еще нужны, — сказал он. — Как дела с Бергсоном?
— А никак, — откликнулся Беркутов. — После той встречи с писателем Ридашевым он, видимо, пребывает в растерянности. Даже звонить из автоматов перестал.
— И вы называете это «никак», — рассердился Диомидов.
Беркутов поспешил поправиться. Он сказал, что не совсем точно выразился. Конечно, тот факт, что Бергсон перестал звонить, настораживает. И конечно, наблюдение за ним усилено…
Диомидов встал из-за стола и заходил по кабинету. Беркутов продолжал говорить, но полковник его уже не слушал. В голову полковнику снова пришла та странная мысль, которая мучила его еще несколько дней назад, когда Диомидов убедился, что Бергсон таки имеет отношение к беклемишевскому делу. Бергсон, кроме того, назвал писателю Ридашеву фамилию Хенгенау. Рассказ Курта Мейера о похождениях профессора в сельве обретал достоверность. События на Амазонке каким-то образом связывались с делом Беклемишева. И точкой соприкосновения был Бергсон. Но вот каким образом они связывались? Почему Бергсон ринулся вдруг к писателю Ридашеву? Ошибка это или не ошибка? Диомидов склонялся к мысли об ошибке. Генерал советовал не торопиться. Но как тут медлить? «Бергсон выглядит растерянным», — говорит Беркутов. Растеряешься, когда так влипнешь. Чтобы подойти на улице не к тому человеку, надо быть уверенным, что идешь именно к тому. И еще этот глупый вещественный пароль — черная картонка. Несовременно. Очень несовременно… А может, в этом смысл? Но тогда что же выходит? А то, что Бергсон не знает в лицо человека, к которому послан. Да, не знает. Следовательно, он вообще плохо осведомлен о деле, в которое ввязался. Видимо, характер задания такой, что… Или у него два задания. Два… Два… Из двух источников — в один адрес. Черт знает что! Вот дикое предположение. Такого не может быть, если только…
«Если только» и была та странная мысль, которая возникла у Диомидова и которую он, отпустив Беркутова, тут же выложил генералу.
— Решительно, — заметил генерал, выслушав полковника. — Весьма, я бы сказал. — И генерал открыл портсигар. — А вы не подумали, что этим шагом можно пустить все дело под откос? — спросил он.
— Подумал, — улыбнулся Диомидов. — Поэтому и пришел к вам.
— А кому хотите поручить? — поинтересовался генерал, ломая сигарету.
— Сам, — сказал Диомидов.
— Сам, значит, — протянул генерал. — А почему сам?
— Ромашов занят. Беркутов для этой цели не подходит. Недостаточно сообразителен. Можно бы поручить Феоктистову. Но ему придется терять время, входить в курс.
— А если я не разрешу проводить этот… эксперимент?
— Будем искать другие пути, — лаконично ответил Диомидов.
— Ловко вы меня, — заметил генерал. — Как Фауст Mapгариту. Вас бы в рай. На должность змея-искусителя. А?
— Не гожусь, — засмеялся Диомидов. — Правда, какая-то Ева уже три раза звонила. Интересуется моей персоной и ни с кем не хочет разговаривать. А меня, как на грех, на месте в это время не бывает. После второго звонка заело любопытство, и я попросил в случае третьего уточнить ее телефон.
— Ну и?..
— С таксофона на Центральном телеграфе.
— Вы думаете, тут есть связь с делом?
Диомидов пожал плечами.
Генерал выковырнул спичкой окурок из мундштука и вернул разговор в прежнее русло.
— Меня заинтриговало ваше предложение. Но… Эх, если бы мы были уверены…
— Трудно предугадать все. Ведь мы знаем очень мало.
— Вот именно, — вздохнул генерал. — И неизвестно, будем ли знать больше.
— В случае удачи будем, — уверенно произнес Диомидов.
Генерал ничего не сказал. Но его молчание можно было истолковать как согласие. И полковник стал готовиться к задуманной операции. Суть ее заключалась в том, что Диомидов из пассивного наблюдателя превращался в активного участника игры.
Бухвостов лежал в чистенькой уютной палате. Каждый день его навещали ученые и врачи. Были среди них старые и молодые, бородатые и усатые, бледные и краснощекие, в очках, пенсне и без оных. Ему кололи пальцы, отсасывали капельки крови в тонкие стеклянные трубочки, надували на руках какие-то резиновые подушки и заглядывали при этом на циферблат большого градусника. Однажды опутали голову проводами и смотрели, как светилось зеленым окошечко черного ящика. В окошечке прыгали змейки. Бухвостов наблюдал игру змеек и поджимал губы, прислушиваясь к разговорам, которые вели в это время окружавшие его люди. Говорили они на непонятном языке. Старика это раздражало. Кроме того, ему надоело лежать в больнице. Чувствовал он себя здоровым. Спал нормально, никаких снов больше не видел. Краска по руке больше не ползла, остановилась у локтя и даже чуточку побледнела. А дома его ждали неубранная картошка и корова, оставленная на попечении соседки. Бухвостов требовал выписки.
— Дом без призора, — ворчал он, когда кто-нибудь из врачей обращался к нему с вопросом о самочувствии. — Корова там. За ней глаз нужен.
Но мольбы и требования старика оставались без ответа. Ему снова кололи пальцы и снова опутывали голову проводами. Молоденькая сестра почти неотлучно сидела около его койки и следила за стариком внимательными жалостливыми глазами.
— Анюта, — бормотал Бухвостов, когда они оставались вдвоем, — шо они, окаянные, со мной делают? Продукт ведь гибнет, скотина пропадает.
— Нельзя, Петр Иванович, — ласково говорила Анюта. — Вы уж потерпите. Вы сейчас представляете интерес для науки.
— Дура, — сердился старик и отворачивался к стене.
Анюта вздыхала, оправляла одеяло и раскрывала книжку. К характеру Бухвостова она притерпелась и относилась к высказываниям в свой адрес равнодушно. Интересы науки, по мнению Анюты, стояли выше ругани вздорного старика.
Так было и сегодня. Отпустив нелестное замечание по поводу Анютиных умственных способностей, Бухвостов повернулся на бок и замолчал. В палате воцарилась тишина, прерываемая лишь шелестом страниц да сопением старика. Анюта знала, что примерно через полчаса Бухвостов усядется на кровати и начнет шептать молитву и креститься. Молился он ежедневно: утром, после обеда и вечером. Слова были обычные. Старик просил Бога посодействовать ему с выпиской, жаловался на то, что дома пропадает огород, умолял Бога позаботиться о том, чтобы всем врагам рода человеческого было воздано по заслугам, а ему, Бухвостову, вышло бы снисхождение.
— И что это вы, Петр Иванович, все прощения просите? — любопытствовала Анюта.
Старик не удостаивал ее ответом. Ложился на спину и просветленным взглядом изучал потолок. Анюта фыркала и утыкалась в книжку.
Но сегодня на Бухвостова что-то накатило. Может быть, виной этому была осточертевшая палатная тишина, может, еще что-нибудь, только Бухвостов, к изумлению Анюты, вдруг ответил на ее вопрос.
— Ты, Нюрка, дура, — сказал он, поправляя выбившийся из-под больничной пижамы нательный крестик.
— Это я уже слышала, Петр Иванович, — заметила Анюта. — Вы бы что-нибудь поновее придумали.
— Видение мне было окаянное, — не слушая ее, сказал Бухвостов. — Баба рыжая и ликом будто похожая на кого-то из сродственников. Я вот и смекаю… — Старик замолчал, опасливо огляделся и шепотом закончил: — Не к добру, Нюрка, это.
— Что вы, Петр Иванович, — засмеялась Анюта. — Взрослый человек, а такой суеверный.
— Я вот лежал, Нюрка, и думал, — продолжал Бухвостов, обращаясь словно бы не к Анюте, а к самому себе. — Лежал и думал. Матка моя говорила, что у нас в роду цыганка была. Прадед мой ее из табора украл. Оженился. Дети пошли. А потом, значит, в деревне прознали, что ведьма она. Железо у нее к рукам прилипало. Возьмет, значит, она иголку, а шить не может. Путается иголка в пальцах, будто приклеенная. Из-за нее, богомерзкой на наш род епитимья наложена. Грех, значит, чтобы прадедов отмаливать.
— Ой, как интересно! — округлила глаза Анюта. — А еще что было, Петр Иванович?
— Рыжая она была, Нюрка. Цыганка, а рыжая. С чего бы это, не знаю. Только вот как на духу тебе говорю: приходила она, проклятая, ко мне. В видении, значит… Ох, прости мои прегрешения, Господи! Убери окаянство поганое, — забормотал старик. — Век тебе этого не забуду…
Минут пять Бухвостов размашисто крестился, бормоча все известные ему молитвы. Потом наклонился к Анюте и горячо зашептал:
— Ты, Нюрка, молчи. Не велено про то никому говорить, кроме Бога, да не сдюжил я. Тошно мне стало. Наказал меня Господь за непотребство… А-а-а! — вдруг протяжно завопил он. — Опять… Опять! Дьявола вижу! Нюрка, Нюрка! Гони окаянного!
«Он сошел с ума», — испугалась Анюта. Старик сидел на койке, запрокинув голову, уставясь остекленевшими глазами мимо Анюты, в окно, где качали голыми ветками верхушки деревьев. Он продолжал что-то говорить, но Анюта уже не понимала слов. Она изо всей силы давила кнопку вызова дежурного врача. Она слышала, как где-то внизу заливались звонки, понимала, что делает глупость, но не могла остановиться и все нажимала на кнопку, думая только о том, чтобы кто-нибудь поскорей пришел в палату…
В тот момент, когда дежурный врач встал на пороге, Бухвостов прыгал вокруг помертвевшей Анны и ругал ее за то, что она не может отогнать дьявола, явившегося ему в образе огромной кошки с человеческими руками. Площадная брань летела из его рта в причудливой смеси с цитатами из требника.
— И смех и грех, — пробормотал врач, когда два дюжих санитара, появившиеся из-за его спины, уложили мечущегося Бухвостова на койку. — И смех и грех, — произнес он еще раз, надавливая на поршенек шприца, наполненного сильнодействующим снотворным.
— А цыганка была рыжей, — сказал Лагутин в заключение и обвел лукавым взглядом всех сидевших за столом. Академик сердито сверкнул очками и принялся размешивать остывший чай. Пышнотелая блондинка с подведенными глазами зевнула и сказала:
— Я никогда не видела рыжих цыганок.
— Это еще ничего не значит, — заметил художник Винников, катая вилкой по тарелке маринованный грибок. Его холеное длинное лицо не выразило при этом никаких чувств. Однако Маша тихонько фыркнула.
Академик, побренчав ложечкой, спросил:
— А что, собственно, уважаемый Иван Прокофьевич, вы, гм-м… имели в виду, когда… гм-м… сообщали нам эту любопытную сказочку?
— Ничего особенного, — откликнулся Лагутин. — Так, вместо застольного анекдота.
Он только что возвратился из клиники, где лежал Бухвостов. Происшествие со стариком и рассказ Анюты о рыжей цыганке, притягивавшей железные предметы, обсуждались там на все лады. Узнав, что Бухвостов будет спать еще долго, Лагутин заторопился к Маше. В гостиной у академика он застал самое разношерстное общество. Маша давно говорила ему, что круг знакомых академика похож на снежный ком, катящийся с горы. Он втягивает в себя все больше людей. И теперь уже сам Кривоколенов не в состоянии разобраться, кто кого привел к нему в дом и кто кому кем приходится. У академика был неистребимый интерес к новым людям… Кто-то в шутку сказал однажды, что Кривоколенов к людям относится, как к элементарным частицам: открыл, зафиксировал — и в каталог. Он любил общество и сам, почти нигде не бывая, часто принимал гостей. За столом у Кривоколенова по субботам можно было встретить и редакторов его монографий, и художников, и музыкантов. Пышная блондинка, сидевшая напротив Лагутина, была учительницей истории.
— Между прочим, — сказал Лагутин академику, — клиника, в которой лежит Бухвостов, находится близко от нашего института.
— Это что же значит? — спросил Кривоколенов.
— Да кто его знает. Памятрон был включен именно в те часы, когда Бухвостов увидел черта.
Академик зевнул. Пышная дама, сообщившая о том, что она никогда не видела рыжих цыганок, вдруг ни с того ни с сего накинулась на фантастику.
— Нет, вы послушайте только, — горячо заговорила она. — Молодежь становится просто невозможной. Мой сын, понимаете, мой сын, покупает только фантастику. Это ужасно. Я выросла на романах Тургенева… Какая прелесть! Тишина. Елена и Инсаров… Рудин…
— И Базаров, — бросил Лагутин.
Дама сердито отмахнулась.
— Тургенев не любил этого лягушатника. Он его создал, чтобы посмеяться… Да, да… А теперь сын приносит только приключенческие книжки… О чем же в них пишут?.. Там печатают такие статьи!.. Представляете мой ужас? Я учу детей, я говорю им: дети, наука установила, что человек произошел от обезьяны. Она взяла в руки, простите, в лапы, камень и палку и стала трудиться. Труд превратил обезьяну сначала в питекантропа, а потом в homo sapiens. А тут я читаю научную статью. О чем? О том, что на Земле жили люди высотой в четыре метра. И мой сын, представляете, мой сын, задает мне вопрос: «Maма, а почему ты никогда не говорила об этом?» Бедные дети…
— Бедные дети, — фальшиво вздохнул Лагутин.
Маша кинула на него лукавый взгляд и незаметно погрозила пальцем. Винников улыбнулся и, подцепив грибок, отправил его в рот. Кривоколенов пожевал губами и блеснул очками в сторону дамы.
— Гм-м, — промычал он. — А скажите-ка, любезнейшая Мария Дмитриевна, почему вы решили, что статья… э… научная?
— Ссылки, — сказала дама. — Там много ссылок на факты и источники. Разве я могла думать, что есть такие факты?
— Насчет фактов, — заметил академик, — это правильно. Факты иной раз ставят в тупик. Особенно людей неосведомленных… И легковерных.
— Вот, вот, — подхватила дама. — Оказывается, найдены скелеты этих великанов. И мы не знаем…
— Знаем, — перебил Лагутин. — Только палеонтологи пока еще спорят: была на Земле раса великанов или это просто гипертрофированные индивидуумы.
— А я учу детей, — снова возмутилась дама. — А детям подсовывают эти статьи. Да, да… Их надо призвать… Наука не может…
— Науку лучше не трогать, — сказал академик, обращаясь, впрочем, не к даме, а к Лагутину.
Он давно понял, что молодой психофизиолог ведет с ним спор. И даже не спор. Просто подбрасывает пробные камешки, испытывает прочность скептицизма академика. Но неужели он серьезно думает обо всей этой чепухе и усматривает какую-то дикую связь между памятроном и галлюцинациями Бухвостова? С этим академик не мог согласиться. И он сказал:
— Науку одним скелетом не свернешь.
— А если их тысячи, этих скелетов? — тихо спросил Лагутин. — Что тогда делать науке? Их ведь не спрячешь. И они настолько велики, что, извиняюсь, в узкую калитку палеонтологии не влезают. Места им в официальной теории не отведено. Как поступать?
Пышная дама испуганно покосилась на Лагутина. Она сообразила, что начатый ею разговор неожиданно перешел в другую плоскость и стал приобретать некий, по ее мнению, нездоровый оттенок. Она решила срочно поправить дело и примирительно заметила:
— Ради бога, товарищи… Неужели?.. Вы же серьезные люди. И так спорить из-за какой-то цыганской Лорелеи.
— Именно, уважаемая Мария Дмитриевна, — поддержал ее Кривоколенов. — Именно из-за Лорелеи. Цыганские методы науке противопоказаны. Да-с, драгоценнейшая, вы совершенно правы. Если бы меня за руку подвели к этой цыганке и она стала бы на моих глазах демонстрировать свои, гм-м… магнитные свойства, то я бы не поверил…
Академик хотел еще что-то сказать, но махнул рукой и не докончил фразу. Он вдруг вспомнил яму в лесу, таинственные глаза на черной вогнутой поверхности. Вспомнил и замолчал.
Потому что бывают минуты, когда даже академикам нечего сказать.
В лаборатории стояла тишина, прерываемая только мерными щелчками капель по раковине умывальника. Маша подумала, что надо бы позвать слесаря. Этот умывальник, работающий как метроном, мешал сосредоточиться. Лагутин ушел в клинику к странному старику с фиолетовой рукой. Маше он рассказал историю Бухвостова.
— Что же это? — удивилась она.
— Пока ничего нельзя сказать, — пожал плечами Лагутин. — Все зыбко и неопределенно.
— Но тебя что-то волнует. Я вижу.
— Не могу сформулировать мысль, — Лагутин потер рукой лоб. — Но мне кажется, что нам с тобой повезло. Между нашими исследованиями и этим стариком просматривается некая связь. Едва уловимая, туманная. Не хватает многих звеньев. Совершенно непонятно, например, какой фактор вызвал у Бухвостова галлюцинации там, в Сосенске. Почему они прекратились в Москве? Почему его рука приобрела фиолетовую окраску? Словом, сто тысяч почему плюс золотоволосая цыганка.
Умывальник-метроном продолжал отсчитывать секунды. Маша встала, покрутила кран и, ничего не добившись, рассердилась. Вернулась было снова к записям в журнале наблюдений, но поймала себя на том, что прислушивается к звону капель из умывальника, надоедливо продолжавшего свою унылую работу. Маше показалось, что если она не найдет способа заткнуть кран, то бросит все и уйдет. И способ тут же нашелся. Девушка оторвала кусок бинта и повесила ленточку на кран. Щелчки прекратились. Маша порадовалась своей догадливости, погрозила умывальнику кулаком и села за журнал. Но и это занятие ей быстро надоело. Без Лагутина было скучно. Работа не клеилась, да и результаты опытов пока не вдохновляли на поиски. Кроме того, Лагутин просил ее не включать прибор. Он сказал, что этот памятрон — штука опасная. Можно ненароком попасть под жесткое излучение. Как будто Маша сама не знала этого. Не такая она дура, чтобы лезть за экран из свинцового стекла.
Тихо. Весь институт словно вымер. Даже по коридору никто не ходит. Маша взглянула на часы. Ну да. День кончился, а она и не заметила. Сейчас она запрет лабораторию и пойдет домой, Лагутин придет часа через два. Надо зайти к завхозу, сказать насчет слесаря. Надо забежать в магазин и купить чего-нибудь к чаю. Но где же ключ? Вечно она засунет его в такое место, что и не найдешь сразу. В сумке нет. В плаще тоже. Где же он? Маша остановилась посреди комнаты и постаралась вспомнить. Взгляд упал на столик в углу. Ключ лежал там. Маша быстро пересекла комнату, взяла ключ, вышла в коридор и стала торопливо запирать дверь. В это время ей послышалось тихое гудение.
— Этого еще не хватало, — пробормотала она и вернулась в лабораторию. Ну да. Пробираясь за ключом по кратчайшему пути между шкафом и большим столом, она, видимо, задела локтем за тумблер на пульте памятрона. Прибор включился. Она машинально взглянула на шкалу частот. В таком режиме прибор еще не работал. Маша ужаснулась еще больше, когда увидела, что экран медленно пополз вверх. «Как крысу», — подумала она и кинулась к пульту. Но прибор не выключался. Маша ударила по щиту кулаком и бросилась к механизму спуска экрана. Но тщетно она давила кнопку. Экран не опускался. Тогда Маша обеими руками схватилась за рычаг ручного управления и всем телом повисла на нем. Экран даже не пошевелился.
Дрожа от возбуждения, Маша в отчаянии опустилась на стул и вытерла вспотевший лоб платком. И вдруг явственно ощутила, что в лаборатории она не одна. Ей показалось, что кто-то стоит сзади и внимательно смотрит ей в затылок. Девушка вздрогнула и оглянулась. В комнате никого не было. Тишину нарушало лишь тихое и, как показалось Маше, угрожающее гудение памятрона. «Надо как-то его выключить», — подумала она, но не сдвинулась с места. Ею вдруг овладело странное безразличие к окружающему. Она знала, что ей надо встать, подойти к пульту и выключить непослушный прибор. Но кто-то стоявший у нее за спиной мешал ей сделать это. Он положил ей на голову теплую руку и не позволил подняться. А из угла лаборатории вышла маленькая девочка. И лаборатории не стало. Был только луг, на котором росли голубенькие цветы. Девочка собирала их в букет и пела песенку. Маше стало смешно. Откуда здесь могли взяться цветы? Здесь только крысы.
Маша поманила девочку. Та засмеялась, бантик в ее волосах запрыгал. Маша протянула руку: ей захотелось потрогать бантик. Девочка отодвинулась и сказала:
— Что вы делаете, тетя?
— Я здесь работаю, глупенькая, — сказала Маша. — Я, наверное, заснула, и ты мне снишься. Сейчас я проснусь, и тебя не будет. А сюда придет дядя Иван Прокофьевич и выключит эту страшную штуку. Она так противно гудит. А пока я сплю, ты можешь со мной поговорить. Как тебя звать?
— Маша, — сказала девочка.
И тут Маша настоящая поняла, что видит себя. Да, это она. Это ее платье, то самое, которое ей купили накануне дня рождения десять лет назад. И туфельки ее. На носке правой явственно видна царапина. И луг этот она вспомнила. Они тогда жили на даче. Что же это за сон такой?
— А как вас зовут, тетя? — спросила девочка. — И почему вы сидите за стеклом?
— Я не вижу никакого стекла, — сказала Маша. — С чего ты взяла, что тут стекло?
— Правда, тетя. Вы сидите на стуле за стеклом. Как в магазине. Я даже подумала, что здесь построили новый магазин и посадили в него большую куклу.
— Сейчас я его выключу, — прошептала Маша, с трудом поднялась и шагнула по направлению к пульту. Луг с цветами и девочка закачались, перевернулись и исчезли. Но зато в лаборатории оказалась еще одна Маша. Она стояла около умывальника, привязывала к крану белую марлевую ленточку и бормотала:
— Сейчас я тебе заткну ротик.
— Сейчас я проснусь, — приказала себе Маша настоящая и услышала, что кто-то вставляет ключ в замочную скважину. Дверь открылась, и на пороге возникла третья Maша. На лице ее написана растерянность. Она окинула взглядом комнату и быстро подошла к пульту памятрона. Ее рука коснулась тумблера.
Маше настоящей стало страшно, она выскочила в коридор, захлопнула дверь и, тяжело дыша, прижалась к ней всем телом. В комнате было тихо. Маша перевела дыхание.
В голове неотвязно вертелась мысль, что надо обязательно выключить памятрон. Обязательно… Иначе произойдет что-то такое… Но додумать ей не удалось… Взгляд ее упал на коробку с предохранительными пробками, висящую в конце коридора. Быстрей!.. Там, кажется, есть рубильник, можно выключить весь этаж… Быстрей… Раз!.. Звенит стекло… Ничего, что рука в крови… Два… Свет в коридоре гаснет…
Когда на следующее утро Маша привела Лагутина к лаборатории, они с удивлением обнаружили, что дверь заперта. Но самое странное заключалось не в этом. Ключ, это было видно в замочную скважину, торчал изнутри…
— Ты же не могла проскочить через закрытую дверь, — сказал Лагутин.
Маша кивнула.
— Допустим, что тебе все это приснилось, — продолжал он. — Допустим, что ты испугалась и без памяти выбежала из лаборатории. Хлопнула дверью. Ключ повернулся.
— Не мог он повернуться сам, — тряхнула головой Маша. — Это исключено. Замок страшно тугой. Я с трудом запираю дверь.
— Тогда что же?
— Памятрон, — сказала Маша.
— Ты понимаешь, что говоришь?
— Да, — сказала Маша. — Я их ощущала. Они были живые. Мне до сих пор страшно.
Она повела плечами. Лагутин пробормотал:
— Положеньице. Ты никому не рассказывала?
— Только тебе. Пусть думают, что я полезла менять перегоревший предохранитель и нечаянно разбила стекло.
— Это хорошо, — заметил Лагутин. — Ты у меня молодец. Но в лабораторию ты одна больше не пойдешь.
— То есть как? — удивилась Маша.
— А так вот. Не пойдешь — и все. Достаточно одной ошибки.
— Это все умывальник, — жалобно сказала Маша. — Он так нудно капал.
— Вот, вот, — усмехнулся Лагутин. — Цепь причин и следствий, приведших к гениальному открытию. А ведь все могло быть иначе. Щелчок тумблера. Экран открыт. И…
— Не надо, — Маша передернула плечами. — Все хорошо, что хорошо кончается.
— Ты считаешь, что все хорошо кончилось?
— А как же? И пора бы уже перестать читать мне мораль. Не уподобляйся испорченному умывальнику. Это действует на нервы и мешает думать.
— О чем же ты думаешь?
— О том, что все это страшно интересно. Знаешь, что я думаю? Мы зря возились с крысами. Это поле действует только на человека. Совершенно случайно мы вторглись в такие области, где каждый шаг сулит столько замечательных открытий.
— Пока я открыл только дверь. Да и то с помощью перочинного ножа, — заметил Лагутин недовольно.
Маша нахмурилась.
— Ты не веришь? — спросила она.
— Поставь себя на мое место. Ты бы могла поверить? Одно дело галлюцинации. И совсем другое — это происшествие. Не может же наше «поле памяти» материализовать галлюцинации. Это вообще черт знает что. Тут я готов встать на точку зрения твоего папы.
— Ты не веришь, — задумчиво произнесла Маша. — Но ведь ты идешь против фактов.
— Факты? — Лагутин потер подбородок. — Есть только один факт. Это ключ. Все остальное можно объяснить. Ты заснула. Увидела сон. Испугалась, наконец. Вот только эта проклятая дверь.
— Да, да, — подхватила Маша. — И наш памятрон, который выключился только потому, что я разбила коробку с предохранителями. И режим частот, в котором мы еще не работали. В конце концов, можно повторить опыт…
— В конце концов, — рассердился Лагутин, — я должен сначала поговорить с умным криминалистом. Надо еще понять, почему одновременно отказали реле защиты и ручное управление экраном. Почему экран оказался поднятым. Почему все испортилось в один день. Кстати, ты когда пришла вчера в лабораторию?
— В половине одиннадцатого. Я немного запоздала.
— А накануне вечером экран был опущен. Сам он, как ты знаешь, подняться не мог.
— Ты думаешь, что в лаборатории кто-то был? Что кто-то поднял экран, а я этого не заметила?
— Согласись, что все это крайне странно выглядит.
Через полчаса после этого разговора Лагутин сидел в кабинете директора института, а еще через четверть часа приехал следователь. Плотный мужчина в сером костюме показался Лагутину знакомым. Где же он видел это широкое улыбчивое лицо? Не в клинике ли? Правильно. Они еще обменялись тогда двумя фразами о Бухвостове. Но кто-то помешал продолжить разговор.
— Диомидов, — сказал пришедший, протягивая руку по очереди всем троим. — Федор Петрович. Мне сообщили, что у вас возникли затруднения? — Он улыбнулся Лагутину как старому знакомому и сказал: — Вот мы и снова встретились. Я, между прочим, давно хочу с вами побеседовать.
— Да, — вмешался директор. Ему еще никогда не приходилось отвечать на вопросы следователей. Он был смущен и растерян. Ему очень не нравилось все это. — Да. Я, видите ли, сам только что введен… Вот Иван Прокофьевич, — он взглянул на Лагутина, — словом, Иван Прокофьевич полагает необходимым посвятить вас в некоторые сомнения, возникшие в результате одного рискованного эксперимента.
Получалось длинно и витиевато. Директор рассердился на то, что не сумел гладко выразить свою мысль. Но он никак не мог справиться с волнением и говорил не то, что надо.
— Случайного эксперимента, — продолжил он, — который провела в отсутствие Ивана Прокофьевича его помощница Мария Кривоколенова.
— Дочь академика? — уточнил Диомидов.
— Да, — сказал директор. — Но это не имеет значения. Я хочу сказать, что личность неопытного экспериментатора…
Он опять говорил не то, что нужно. Лагутин решил помочь ему и стал подробно рассказывать о вчерашнем происшествии.
Директор слушал его вполуха. Ему почему-то вдруг вспомнились слова Тужилина, который протестовал против постройки памятрона; называл тему Лагутина бредом и, кажется, предупреждал, что эта затея кончится плохо. Если бы не секретарь парткома, горячо поддержавший Лагутина, то, пожалуй, ему, директору, не пришлось бы сегодня краснеть, как мальчишке.
— Дверь оказалась запертой изнутри, — закончил Лагутин.
— Простите, — сказал Диомидов. — Я хотел бы узнать, как вы расцениваете результат… Точнее, насколько реально то, что случилось с вашей сотрудницей?
— Я склонен считать это галлюцинацией, — задумчиво произнес Лагутин. — Сильное нервное потрясение, которое Маша испытала, выключая неисправный прибор, вполне могло послужить толчком. Возникло запредельное торможение. Правда, тут есть одно «но»…
— Что же? — полюбопытствовал Диомидов.
— Памятрон, — сказал Лагутин. — Мы экспериментировали с крысами. Целью была, выражаясь популярно, попытка проникнуть в механизм наследственной памяти. Мы уточняли режим работы прибора. Потому что он, понимаете, только расплавлял клетки. А нам надо было…
Лагутин замолчал. Диомидов с интересом смотрел на него, ожидая продолжения.
— В общем, это очень сложно, — сказал наконец ученый. — Вопрос в другом. Крысы погибали в ста случаях из ста. Понимаете?
— Так, — кивнул Диомидов. — Вы хотите сказать, что, возможно, прибор не был включен в то время, когда ваша сотрудница находилась в лаборатории?
— Не знаю, — сказал Лагутин. — Может быть, вам лучше осмотреть все на месте?
— Разрешите? — Диомидов протянул руку к телефону. — Сейчас я попрошу приехать экспертов, — пояснил он, набирая номер. — Это займет немного времени. Я имею в виду время ожидания…
В подвальный этаж они спускались уже всемером. Лагутин думал, что эксперты тут же, на месте, дадут необходимые пояснения. Но ошибся. А из малопонятных фраз, которыми они обменивались с Диомидовым во время осмотра лаборатории, вообще нельзя было сделать каких-либо выводов.
Когда все возвращались обратно, Лагутин прикоснулся к рукаву Диомидова. Тот улыбнулся.
— Нет, — ответил он на немой вопрос. — Еще рано. Надо обработать данные.
— Но что-то, — настаивал Лагутин, — что-то вы уже можете сказать?
— У вас устаревшие представления о криминалистике, — усмехнулся Диомидов. — Дедуктивные методы канули в Лету. Гениальных следователей-одиночек заменили лаборатории, в которых работают научные сотрудники в белых халатах. К концу дня, возможно, что-нибудь прояснится… Тогда мы поговорим подробнее. У меня к вам тоже есть ряд вопросов.
Вечером Диомидов снова приехал в институт. Директор, секретарь парткома и Лагутин встретили его в том же кабинете. Они ожидали услышать что угодно, только не то, что сказал им Диомидов. Говорил он долго, рассказал и о Беклемишеве, и о странной тросточке, и о дневниках самодеятельного путешественника.
— Вам надо их почитать, — закончил он.
Все кружилось, вертелось, проваливалось и летело вверх тормашками. Мысли сталкивались, как бильярдные шары, и со стуком отскакивали в разные стороны. «Опыт можно повторить», — говорила Маша. А крысы погибают в ста случаях из ста. Сто на сто. Сто на сто — клетки расплавляются, и конец. А может быть, начало? «Пылкость и приверженность ваша…» Кто это говорил? Академик? Почему академики не верят в рыжих цыганок, притягивающих гвозди? Потому что это противоестественно? А что естественно?
Лагутин ходил по комнате. Давно надо было лечь спать, но мысли гнали сон. В пепельнице уже выросла порядочная горка окурков, а он все никак не мог поймать что-то главное, нужное. Оно затерялось в потоке второстепенных, незначительных подробностей и все время ускользало.
Гениальное открытие или чудовищная ошибка? Привидения, материализованный бред, в котором есть некая система? Что же такое этот памятрон? «Опыт можно повторить». Дурочка, кто же согласится на повторение? Сто на сто. И неизвестность.
Повторить? Зачем? Ведь если даже допустить, что все это было, то объяснить никак нельзя. Академики не верят в цыганок, притягивающих гвозди. Не верят — и точка. А сам Лагутин верит? «Галлюцинация», — сказал он Диомидову. Этот следователь, кажется, умный человек. Это он раскопал где-то в провинции старика с лиловой рукой. Странно: лиловые обезьяны, лиловая рука Бухвостова, сны наяву, памятрон, галлюцинации Маши. Во всей этой цепи есть только одно связующее звено — необъяснимость.
А может, рискнуть? Убедиться самому и тогда думать.
С этой мыслью Лагутин лег спать. С ней и проснулся. Не торопясь побрился, выпил чашку кофе и медленно пошел в институт…
— Пылкие и приверженные, — пробормотал он, поднимая защитный экран. — Значит, так. Надо соблюсти условия. Стул был здесь. Она сидела на нем. Сядем и мы. Но сначала включим эту штучку. Так.
Щелкнуло реле. Памятрон загудел. Лагутин уселся на стул и постарался ни о чем не думать, особенно о том, что происходит сейчас в пяти метрах от него, в камере памятрона, превращающего крыс в бесформенные куски мяса. В ста случаях из ста.
— Сто на сто — будет десять тысяч, — бормотал он. — Любопытно бы поглядеть сейчас на лицо директора. Две минуты. Пока со мной ничего не произошло. Маша была права. Памятрон не кусается. Три минуты. Это уже должно бы начаться.
Он смотрел на пульт памятрона, занимающий половину стены. Мягко пульсировали сиреневые огоньки индикаторов. Кровавым светом пылала лампочка счетчика в правом верхнем углу. Стрелка качалась на цифре «полторы тысячи». Полторы тысячи рентген. Этого достаточно не только для какой-то крысы. Но в чем же дело?
Лагутин поднялся, открыл ящик стола и достал карманный дозиметр. Прибор молчал. Он подошел вплотную к открытому смотровому окну, держа дозиметр в вытянутой руке. Ни одного щелчка. Странно! Осторожно, словно пытаясь погладить незнакомую собаку, протянул руку к камере. И чертыхнулся. Прибор уткнулся во что-то невидимое. Словно какая-то шторка задергивала смотровое окно.
— Вот оно что, — буркнул Лагутин, хотя и не понял, что же это такое возникло вдруг перед ним. Ясно было одно. Это «что-то» наглухо экранировало памятрон. Осмелев, Лагутин прикоснулся к невидимой поверхности. Она была ни теплой, ни холодной.
— Вот оно что, — снова произнес Лагутин и взглянул на часы. Половина десятого. В десять придет Маша. Он нарочно пришел сюда пораньше, чтобы без помех проверить свои сомнения. Еще полчаса. За это время можно провести еще один эксперимент. Потому что кое о чем он стал догадываться.
— Так, — сказал он себе. — А ну-ка…
И щелкнул тумблером. Гудение памятрона не прекратилось.
— Так, — удовлетворенно произнес он и, уже зная, что произойдет, включил механизм спуска экрана. Реле не сработало. Он потянул за рычаг ручного управления. Никакого результата.
Открывая дверь лаборатории, Лагутин усмехнулся странной мысли, мелькнувшей вдруг у него, и на всякий случай подставил к двери стул, чтобы не закрылась. Сам быстро вышел в коридор, подбежал к рубильнику и повернул его вниз. Торопливо вернулся в лабораторию. Памятрон уже не гудел. А защитный экран медленно полз вниз.
— Ловко, — хмыкнул ученый. — Значит, эта штучка перекрывает не только окно.
Он подождал, пока защитный экран плотно сел в гнездо, вернулся в коридор и врубил напряжение. Потом включил памятрон и стал терпеливо ждать, что из этого получится.
На второй минуте экран пополз вверх. Какая-то неведомая сила тащила двухтонную махину, пока не подняла до упора.
«Ползет, как тесто из квашни», — подумал Лагутин.
Итак, одна загадка разрешена. Накапливаясь в камере, это «что-то» просто выдавливало экран. И он поднимался. Но почему оно выводило из строя пульт управления? Он же расположен в стороне от камеры. Да, «поле памяти». Как он мог о нем забыть? В таком режиме прибор еще не работал. Поле? Усиленное в десятки тысяч раз поле. И Маша в нем. Но почему только Маша? Почему с ним ничего не происходит? Что это за избирательность такая?
Дальше Лагутину не пришлось додумать. Ухо уловило подозрительный треск. Краем глаза он увидел, что бетонная стена камеры начала дрожать, с нее посыпалась штукатурка.
«Лопнет!» — с ужасом подумал он и бросился в коридор, чтобы выключить памятрон…
Пришедшая через несколько минут Маша застала Лагутина сидящим на корточках возле стены, отделяющей лабораторию от камеры памятрона. Он глубокомысленно рассматривал трещину, наискосок перерезавшую стену.
Она сразу все поняла.
— Ты? — сказала она.
Лагутин кивнул. Говорить было нечего. Трещина в стене говорила сама за себя.
— Ты видел? — спросила она.
— Нет, — откликнулся Лагутин. — Я ничего не видел. Знаю только, что наше поле действует избирательно. Знаю также, почему экран был тогда поднят.
— Почему? — спросила Маша.
— Тебе здорово повезло. Еще несколько минут — и здесь все бы полетело к черту. Но я ничего не видел. А оно ползет, как тесто. И еще. Слушай, ты красишь волосы или это естественный цвет?
— Естественный, — сказала Маша обиженно. — Пора бы знать… Но к чему это?
— Да, да, — откликнулся Лагутин. — Мне пора бы это знать.
— Ну-ка, выкладывай, — потребовала Маша.
Лагутин потер лоб.
— Понимаешь, — сказал он проникновенно, — может, именно в этом и дело.
— В чем? — спросила Маша. — В рыжих волосах?
— Представь себе, я еще не знаю, — сказал Лагутин. — Хотя пищи для размышлений у нас теперь вагон и маленькая тележка.
Бергсон зашел в кафе, где любил ужинать. Здесь не было так шумно, как в ресторане напротив. Здесь можно было подумать. Крайне необходимо. Он до сих пор не мог опомниться. Неужели босс ошибся и выпустил его не на того человека? Но этого же не может быть. «Хенгенау мертв, — было сказано в директиве босса. — Выходите на связь с человеком по имени Ридашев». Дальше сообщались координаты Ридашева, какой-то идиотский вещественный пароль и условные слова. Затем приказ: взять у Ридашева то, что было предназначено для Хенгенау. А этот Ридашев послал Бергсона к черту. И, судя по всему, он понятия не имел ни о боссе, ни о Хенгенау. Бергсон кожей чувствовал, что получилась какая-то непоправимая глупость. Или босс, перестав ему доверять, решил устроить эту шутку, чтобы насолить и ему и Хенгенау. Но зачем облекать это в такую странную форму? Нет, не может быть. И все-таки… И Бергсон впервые подумал, что совершил глупость, скрыв поручение Хенгенау от людей босса.
В кафе было необычно много посетителей. В другое время Бергсон отметил бы этот факт. Но сейчас, погруженный в мрачные размышления о своей судьбе, он только обрадовался, увидев, что за столиком на двоих у окна, за которым он обычно сидел, есть свободное место. Какой-то плотный человек, вероятно, кончал ужинать. Отодвинув в сторону чашку дымящегося кофе, он просматривал немецкую газету.
Бергсон жестом спросил разрешения присесть. Плотный человек кивнул и уткнулся в газету. Бергсон развернул меню и вдруг ощутил на себе пристальный взгляд. Он поднял глаза. Человек откровенно рассматривал его, насмешливо улыбаясь при этом. Бергсону стало не по себе.
— За вами следит Чека, — сказал человек по-немецки.
Бергсон не ответил. Он лихорадочно соображал, кто бы это мог быть? Чекист? Недаром Бергсон все эти дни ощущал за собой слежку. Провокация? Но почему надо начинать провокацию с такого странного предупреждения? А что, если этот человек от Хенгенау? Тот самый. Ведь Хенгенау говорил, что тот человек не продается. Старик, помнится, подчеркивал это обстоятельство. Вполне возможно, что он отказался от игры с боссом и счел нужным встретиться с Бергсоном. Или прислал кого-нибудь? Но тогда какого дьявола он не называет номер телефона?
— Вы что, оглохли, Бергсон? — спросил человек.
«Провокация», — решил Бергсон. Ну что ж, ему бояться нечего. Он на легальном положении. Пусть хоть все агенты Чека соберутся здесь.
— Вы ошибаетесь, — сказал он спокойно. — Моя фамилия Фернандес.
— Да? — человек сделал удивленное лицо. А глаза его по-прежнему смеялись. — Вот как, Фернандес! Вы приняли испанское подданство? Тогда вам надо бы заодно отрезать свои уши. У вас запоминающиеся уши, Бергсон. Я бы поручился, что других таких нет ни у кого в мире.
Бергсон отодвинул стул, пытаясь встать. Но в этот момент к столику подошла официантка. И он передумал. В конце концов, он еще успеет разыграть оскорбленную невинность. Он сделал заказ и отпустил официантку.
— Правильно, — одобрил человек. — Опрометчивые решения никогда не приносят ожидаемых результатов. Разве старик не говорил вам об этом?
— Послушайте, — Бергсон прищурился. — Поищите собеседников в другом месте. Я не расположен заводить знакомства в чужой стране да еще таким странным способом. Если вам не нравятся мои уши, пересядьте за другой столик. Или я буду вынужден позвать милиционера.
— Позовите, — флегматично буркнул незнакомец и отхлебнул кофе. — Только должен заметить, — сказал он неторопливо, — вы чуть-чуть запоздали. Вам следовало разыграть благородное негодование на тридцать секунд раньше. И делать это полагается без предупреждения. Стареем, Бергсон? Или на вас подействовало недавнее происшествие? Вы не подумали, что босс мог ошибиться, что в Москве могут оказаться два Ридашева.
«И это он знает, — мелькнуло в голове Бергсона. — Если он чекист, то дело зашло очень далеко. Так далеко, что сейчас невозможно предусмотреть все последствия. Неужели босс дал неверный адрес? Вот впутался в историю. Конечно, Чека ничего со мной не сделает. Но босс? Эта жирная свинья сорвет на мне все зло за провал. Недаром так не хотелось связываться с поручением Хенгенау. Двадцать процентов. Польстился на двадцать процентов, а теперь того и гляди потеряешь штаны. Ну, а если это не чекист? Если это человек Хенгенау?»
— Проваливайте-ка вы отсюда к дьяволу, — сказал Бергсон вслух.
— Между прочим, — миролюбиво заметил незнакомец, — Чека за вами давно следит…
— Я не занимаюсь антисоветской пропагандой. Подрывных листовок не разбрасываю. Сектантов не вербую. Стратегическими объектами не интересуюсь. Для Чека я — ничто.
— Так, — удовлетворенно произнес незнакомец. — Вот видите, Бергсон, мы с вами уже достигли кое-какого прогресса во взаимоотношениях.
— С чего вы взяли, что я Бергсон?
— Уши, — серьезно сказал незнакомец. — Вас выдают уши. Так на чем мы остановились? На том, что за вами следит Чека? Видите ли, Бергсон, для Чека нет разницы, работаете ли вы от честной фирмы или являетесь эмиссаром государственной разведки, Чека на это наплевать. Чека не заинтересовано запросто отдать вам беклемишевское наследство. Но дело в том, — тут он сделал паузу, — дело в том, Бергсон, что Чека слишком плохо осведомлено об этом наследстве. И потом…
Пауза затянулась. Незнакомец вынул из кармана пачку сигарет, чиркнул спичкой, прикурил и несколько раз с аппетитом затянулся. При этом он не спускал насмешливого взгляда с Бергсона.
Бергсон усилием воли подавил желание спросить: что потом? Провокация, кажется, достигла апогея. Еще немного, и незнакомец выложит козырную карту. Тогда Бергсон позволит себе слегка улыбнуться. Только слегка. И уйдет.
— Хорошо, — похвалил незнакомец. — Мне говорили, что вы глупее. Будем считать, что вы задали вопрос, а я на него ответил. «Приносящий жертву уподобляется Богу». До вас доходит глубина этой мысли? Богу, Бергсон?
Нет, это не провокация. Это что-то чудовищное. Откуда этот дьявол узнал молитву старого индейца? И для чего ему понадобилось сообщать об этом Бергсону? Ясно только одно: незнакомец упорно вызывает его на разговор. Искушение выяснить все до конца было очень сильным. Но интуиция разведчика подсказывала Бергсону, что дело нечисто. И он снова промолчал. Незнакомец раздавил окурок в пепельнице, посмотрел на Бергсона долгим взглядом, затем быстрым движением выдернул из нагрудного кармана пиджака черный прямоугольничек и тут же сунул его обратно.
— Что вы скажете теперь? — лениво осведомился он.
Бергсон задумался. С этим паролем он сам шел к Ридашеву. Значит, незнакомец — это человек Хенгенау. Но тогда на какого дьявола он затеял весь этот маскарад? Для чего разговоры о слежке? И откуда этому типу известен он, Бергсон? Хотя… Хенгенау мог его предупредить… И вот теперь этот тип пришел, чтобы передать Бергсону ту штуку, о которой говорил старик. Или затем, чтобы сказать Бергсону, что Хенгенау ему не доверяет больше. Довела двойная игра.
— Кто вы? — хрипло спросил он. — Какого дьявола вам надо?
— За добро полагается платить, Бергсон, — жестко сказал незнакомец. — Чеком на предъявителя. Вам придется принять эти условия. Печально, но я не уполномочен беседовать на душещипательные темы. Поэтому будем говорить только о деле. В Чека, как я уже сообщил вам, намыливают веревку. Не сегодня-завтра петлю накинут на вашу шею. В Советах с военными преступниками не церемонятся…
— У них нет доказательств…
— Есть, Бергсон. Вспомните Гамбург. Вспомните некоего небезызвестного вам профессора… Транспорт с необычным грузом. Массовый расстрел заключенных на Амазонке. Одного этого хватит за глаза.
— Дьявол! — прошептал Бергсон. — Что же делать?
— Немедленно исчезнуть. Во всяком случае, попытаться. Я не заинтересован, чтобы вы выболтали про беклемишевское наследство. Кстати, Чека уже навострило уши. Два убийства — это, согласитесь, многовато.
— Убийства? — удивился Бергсон.
— Не ломайте дурака, — рассердился незнакомец.
— Честное слово, — сказал Бергсон. — Хенгенау так все затемнил, что я фактически был не у дел. О каких убийствах вы говорите?
Генерал зажег потухшую сигарету, затянулся и задумался. Потом поднял глаза на Диомидова, сказал:
— Можем мы его теперь арестовать? — И, не дожидаясь ответа, добавил, вздохнув: — Жаль. Очень жаль. Такая сволочь уплывает между пальцев.
— Он свое получит, — усмехнулся Диомидов. — Босс у него серьезный…
— Это так, — согласился генерал. — Но жаль! Ей-богу. А насчет ушей у вас здорово вышло. Кстати, для чего вы припутали эти уши? Я не понял.
— Для убедительности, — засмеялся Диомидов. — И потом, нужно же было о чем-то говорить. Я намеренно затягивал беседу. К тому моменту, когда на свет появилась пресловутая черная картонка, он был почти готов. Правда, и мне пришлось попотеть. Сначала он считал, что я его провоцирую. На всякий случай я брякнул про «приносящего жертву». Помните, в дневниках Беклемишева эта молитва попадалась. Откровенно говоря, я даже не думал, что попаду в цель. Ему, оказывается, известна эта молитва. Бергсон услышал ее в храме от одного старого индейца, когда Хенгенау готовил беклемишевскую акцию. Все это он выложил мне, когда поверил, что я человек Хенгенау.
— Да, да, — кивнул генерал. — Давайте-ка подумаем вот над чем. Выходит, что эта самая «Маугли» с ее обезьяньим апофеозом и беклемишевское дело — разные вещи?
— Бергсон полагает, что это так. Он плохо осведомлен. Между прочим, он удивился, когда узнал из газет, что обезьяны вырвались на свободу. И до сих пор не понимает, что это: несчастная случайность или какой-то хитрый ход Хенгенау. А босс сообщил Бергсону, что Хенгенау мертв. Я, разумеется, не стал опровергать эту версию.
— Это возможно в общем-то, — согласился генерал.
— Вполне, — сказал Диомидов. — Но главное — теперь мы знаем, что произошло с Бергсоном.
— А вы, я смотрю, оптимистично настроены.
— Да как сказать, — откликнулся Диомидов. — Туман еще не рассеялся. Но кое-что стало ясным. Я доволен, что наши предположения подтвердились.
— Это вы насчет Ридашева? — осведомился генерал.
— Да, Бергсон шел к нему в полной уверенности, что это именно и есть эмиссар Хенгенау. Но почему Дирксен допустил такую грубейшую оплошность?
— А он ее не допускал, — задумчиво произнес генерал. — Это слишком грубо, чтобы быть оплошностью. Дирксен и в мыслях не держит, что схватил пустоту.
— Возможно, — согласился Диомидов. — Хотя вопрос и не снимается.
— А вы надеетесь найти ответ на него в биографии писателя Ридашева. Так я понимаю?
— Я ее наизусть выучил, — сказал Диомидов. — Нужны подробности. Меня занимают, в частности, детали побега Ридашева из Треблинки. Кроме него, никто этого рассказать не может. А обстоятельства сейчас сложились так, что поговорить с ним невозможно. Пока мы не найдем подлинного убийцу Беклемишева, Ридашев не должен ничего знать. Кто знает, что еще придет в голову Дирксену, когда он узнает о неудаче Бергсона. Ведь тот ни словом не обмолвится о разговоре со мной. Возможно, что Дирксен повторит попытку. А мы еще кое-что выясним. Кстати, я почти не сомневаюсь, что сейчас эмиссар Хенгенау оказался в полной изоляции.
— Ну что ж, — согласился генерал. — Будем держать курс на изоляцию этого эмиссара. Это разумно при всех условиях. А в Бергсоне вы уверены?
— Он дрожит за свою шкуру. Когда я сообщил ему о том, с кем он имеет дело, надо было посмотреть на его лицо. На нем отразился такой сложный комплекс переживаний, что я стал опасаться, не хватил бы его инфаркт. Завтра-послезавтра он задаст лататы. И надо полагать, что до той минуты, пока до него доберется босс, пройдет достаточно времени. Одним словом, на Бергсоне можно поставить точку. Мавр сделал свое дело…
Генерал взглянул на часы.
— Что-то долго молчит Беркутов. Меня, признаться, беспокоит, не наврал ли вам этот мавр номер телефона.
— Не думаю. В тот момент он еще считал, что разговаривает с человеком от Хенгенау.
И генерал и Диомидов с нетерпением ждали беркутовского звонка. Майору было поручено возможно быстрее уточнить, где установлен телефон, номер которого сообщил Диомидову Бергсон. Это был номер, данный Бергсону профессором Хенгенау. Это было первое звено цепи, потянув за которое Диомидов надеялся распутать наконец клубок таинственного дела. Идя на разговор с Бергсоном, Диомидов почти не сомневался, что ему удастся ухватиться за кончик нити. Действительность даже превзошла ожидания. Бергсон выболтал все, что знал. Тайна происхождения фиолетовых обезьян перестала быть тайной. Правда, Бергсон не был посвящен в суть экспериментов Хенгенау. Но даже из его туманных показаний можно было уже делать кое-какие выводы. Стала яснее и история с тростью. Когда Бергсон рассказал о храме в сельве, жертвенном камне и статуе кошкочеловека с поднятой рукой, Диомидов понял, что держал в этой руке кошкочеловек ту самую трость, которую Беклемишев привез с берегов Амазонки. Трость была скипетром. Этот скипетр в руки бога вложили предки индейцев, встреченных Беклемишевым. Скипетр обладал некими чудесными свойствами, которые проявлялись в моменты жертвоприношений. «Приносящий жертву» уподоблялся богу. Непонятно было, каким образом. Зато поднималась завеса над поведением эмиссара Хенгенау. Убив Беклемишева, он привел в действие механизм скипетра. Возможно, он испугался, когда в саду образовалась яма и столб серебряного света поднялся над Сосенском. Вернулся он в беклемишевский сад на другую ночь. Без помех вскрыл замок на калитке и унес уже безопасный прибор из тайника, где хранил его хозяин. Милиционер, сидевший на крылечке дома Беклемишева, не мог его видеть. В Москве на глаза эмиссару попался вор. Появилась возможность проверить действие странной штуки в относительно спокойной обстановке. И он берет вора с собой в лес. Неожиданное появление Зои путает карты. Стрелять в нее он опасается: ему еще не все ясно насчет свойств трости. Но, удрав из леса, он не торопится вручить скипетр Бергсону. Он понимает, что наломал дров, и затаивается. А возможно, он заметил, что за Бергсоном наблюдают.
Диомидов рассуждал вслух. Генерал внимательно слушал и кивал головой, время от времени взглядывая на часы. Наконец он поднял трубку. Диомидов услышал, что он вызывает Беркутова.
Через две минуты тот вошел в кабинет. Генерал строго посмотрел на майора.
— Долгонько, товарищ Беркутов, — буркнул он.
— Виноват, — сказал майор. — Но пришлось проверять. Дело в том, что этот телефон… — он замялся, подыскивая слова. — Словом, это телефон того музея, где хранились рукописи Беклемишева.
— Что? — в один голос сказали генерал и Диомидов.
— Я проверял, — стараясь говорить спокойнее, подтвердил майор. — Аппарат, имеющий этот номер, установлен в конторе того музея, где лежали дневники.
Генерал вопросительно взглянул на Диомидова. Полковник вытащил сигарету и стал разминать ее в пальцах. Если бы Беркутов сказал, что телефон стоит в Сандуновских банях, Диомидова это сообщение поразило бы, наверное, меньше.
— Расскажите подробнее, — приказал генерал.
Беркутов повторил, что, получив задание, он тут же связался с кем нужно. Ответ поступил через десять минут. Беркутов не поверил и попросил уточнений. Еще через десять минут он получил подтверждение. Тогда он, не решившись звонить, послал в музей своего сотрудника. Несколько минут назад тот вернулся. Да, аппарат стоит в конторе музея. Сейчас вечер. В конторе никого нет.
— «Возвращаются ветры на круги своя», — мрачно процитировал генерал и забарабанил пальцами по крышке стола.
— Предусмотрительный, гад, — выругался Диомидов.
Беркутов не понял. Он не догадывался о том, о чем уже догадались генерал и Диомидов. Кроме того, Беркутов был еще молодым человеком. Он не читал Екклезиаста.
Разные живут на Земле люди. Одни любят задавать вопросы. Их интересует, почему расширяется вселенная и где зимуют раки. Они пытаются поговорить с дельфинами и построить фотонную ракету. Им любопытно знать, почему гусеница зеленая и что снится собаке в дождливую погоду. Эта группа людей дала миру Архимеда и неизвестного изобретателя колеса, Эйнштейна и Мечникова, Павлова и Оппенгеймера, Ньютона и Лобачевского, новаторов производства и профсоюзных активистов.
И есть люди, которые вопросов не задают. Они сомневаются, отрицают, опровергают или попросту игнорируют. Они не хотят признавать телепатию. Вольфа Мессинга и Розу Кулешову они считают мелкими жуликами. Они довольно улыбаются и потирают руки, когда узнают об очередной неудачной попытке сконструировать вечный двигатель. На вопрос: может ли машина мыслить? — эти люди отвечают отрицательно, не замечая при этом, что непроизвольно становятся на точку зрения папы римского, считающего человека венцом творения.
Василий Алексеевич Тужилин делал вид, что задает вопросы. Собачка Белка притворялась, что отвечает на них.
И экспериментатор и объект исследования были довольны. Тужилин исправно заполнял журнал наблюдений, собачка жирела на казенных харчах. Кроме журнала наблюдений, Василий Алексеевич заполнял страницы популярных журналов и молодежных газет. В своих статьях и очерках он разъяснял существо опытов Павлова и Сеченова, рассуждал о второй сигнальной системе, ссылаясь на первоисточники, и скромно, всегда во множественном числе, напоминал читателям о том, что и сам он, являясь в некотором роде продолжателем, вносит посильный вклад в науку о мозге.
— Насобачился, — говорил обычно Лагутин, прочитав очередной опус Тужилина. Он не разъяснял, что именно хотел выразить этим словом. То ли это была оценка литературных данных Василия Алексеевича, то ли он имел в виду собачку Белку, слюна которой с некоторых пор стала обладать свойствами шагреневой кожи. Но если кожа уменьшалась после каждого исполненного желания владельца, то о слюне этого сказать было нельзя. Слюна капала в пробирку каждый день. И вызвать ее отделение не представляло особой трудности. Можно было просто показать Белке мясо. А можно было просигналить над станком красным светом. Результат был один и тот же.
Конечно, наивно было бы полагать, что Лагутин отвергал условный рефлекс как индикатор для выявления и изучения закономерностей высшей нервной деятельности. Он просто не считал его единственным средством. Кроме того, Лагутин был сторонником распространения физиологического эксперимента на живую клетку. Памятрон указывал ему, по какому пути можно пойти дальше Анохина и Лурии, Мэгуна и Дельгадо. Нет, Лагутин не отвергал условного рефлекса. Он отвергал Тужилина, который делал вид, что задает вопросы. Тужилин не умел их формулировать. Он повторял вопросы, которые были заданы раньше, и получал ответы, которые были уже получены. Безусловно, он не был настолько глуп, чтобы повторять их слово в слово.
Белка накапала Тужилину должность и популярность, квартиру с аквариумом и герань на окошке. Правда, Анна Павловна восставала против герани. Ей казалось, что герань — это несовременно и немодно. Но Василий Алексеевич был непреклонен. Он смутно помнил, что кто-то из великих любил держать цветы на подоконниках в своем кабинете. Он хотел походить на великого. И еще многого хотел Тужилин. Например, совершить открытие. Но об этом своем желании Василий Алексеевич не сообщал никому. Даже Анне Павловне.
Однако ему не везло. Белка исправно отвечала на раздражители. Слюна капала в пробирку. В редакциях популярных изданий Тужилина встречали с распростертыми объятиями. А открытия все не было и не было. Пока однажды…
Тужилин отрабатывал с Белкой новый комплекс условных рефлексов. Конечной целью предпринятого исследования ставилось подтверждение давно доказанной мысли об охранительной функции торможения. Никто, правда, не заставлял Василия Алексеевича проводить эти подтверждающие эксперименты. Но никто и не запрещал. Уже много лет к Тужилину в институте относились по принципу «чем бы дитя ни тешилось». Хочется подтверждать — подтверждай. Вреда от этого не будет. А может, глядишь, и сверкнет вдруг жемчужинка. Кроме того, руководство института ценило литературные опыты Василия Алексеевича. Ведь кто-то должен освещать работу коллектива в печати.
Словом, Белка находилась в полном распоряжении Тужилина. Эта собачка была обыкновенной дворнягой чрезвычайно общительного характера. Она позволила бы, если бы того пожелал Василий Алексеевич, делать над собой любые эксперименты. Лишь бы после каждого из них у нее перед мордой возникала тарелка с мясным порошком.
Но вот однажды Белка неожиданно для Тужилина растеряла свои способности. Случилось это следующим образом.
Василий Алексеевич, придя утром на работу, подготовил все необходимое для опыта и открыл дверцу клетки, в которой Белка ночевала. Обычно собака лениво потягивалась, зевала. Потом, виляя хвостом, бежала за Тужилиным в лабораторию, вскакивала сама в станок и подставляла щеку для того, чтобы тот мог приклеить к ней знаменитую пробирку.
Так примерно все произошло и на этот раз. Вскочив в станок, Белка приветливо махнула хвостом и подставила щеку. Тужилин проделал все, что нужно, и просигналил красным светом. По сигналу у Белки начиналось слюноотделение. Это была прелюдия перед экспериментом, проверка психики собаки, ее состояния.
Тут-то и началось. Взглянув мельком на Белку, Тужилин вдруг заметил, что собака ведет себя странно. Шерсть на загривке поднялась дыбом, послышалось даже как будто ворчание. Василий Алексеевич просигналил еще раз. Ворчание усилилось. И самое странное — в пробирке не оказалось ни капли слюны.
Тужилин не поверил своим глазам. Он наклонился к станку. Белка рявкнула не своим голосом. Острые зубы клацнули возле самого носа Тужилина. Затем собака сделала попытку выпрыгнуть из станка.
— Что ты, Белочка, — вкрадчиво спросил Тужилин и попробовал протянуть руку к спине собаки.
Белка завизжала поросенком и так забилась, что опрокинула станок. Растерянный экспериментатор глядел на нее и никак не мог взять в толк, что вдруг случилось с животным. Оно явно не узнавало Тужилина. Оно словно растеряло все свои благоприобретенные условные рефлексы и моментально превратилось в дикого зверя. Собака не реагировала на свое имя, звонки и вспышки красных ламп не вызывали у нее обычных реакций. У Тужилина родилось опасение, что Белка взбесилась. Он протянул к морде собаки миску с водой. Это была проверка.
Белка подозрительно потянула носом и стала лакать воду. Изредка она скалила зубы и тихонько рычала на Тужилина.
— Странно, — пробормотал Василий Алексеевич. — Весьма.
И стал глубокомысленно рассматривать собаку. Больной она, во всяком случае, не выглядела. Однако кое-какие перемены даже не слишком наблюдательному Тужилину удалось подметить. Белка словно подтянулась. Это была в общем-то расхлябанная собака, довольно ленивая и нелюбопытная. Сейчас в ней появилась собранность. Перед Тужилиным стоял в станке живой комок упругих мускулов и нервов. Глаза смотрели внимательно и настороженно. Василий Алексеевич бросил ей кусок мяса. Раз! Зубы лязгнули. Немигающие глаза по-прежнему злобно уставились на Тужилина.
Поведение собаки не укладывалось в схему задуманного Тужилиным эксперимента. Следовательно, надо было убрать собаку из схемы. О причинах собачьего бунта Василий Алексеевич думать не стал. Для него, в сущности, не имело значения, какое конкретное животное стоит в станке: Белка или Жучка. У Белки испортилось настроение? Что ж, тем хуже для Белки. Хорошо еще, что никто из сотрудников не видел конфуза.
Когда в лабораторию пришли коллеги Тужилина, он закреплял в станке другую собаку. Она преданно махала хвостом в ожидании вспышки красной лампы. Слюноотделение у животного было в пределах нормы.
— А где же Белочка? — поинтересовалась одна из сотрудниц, заметив замену.
— Она нездорова, — ответил Василий Алексеевич. — А опыт я не могу срывать.
— Да, да, — сказала женщина и отошла в другой конец комнаты.
Вот как случилось, что Тужилин прошел мимо открытия, которое само чуть не впрыгнуло ему в руки. Впрочем, если заглянуть в дело глубже, то это не было открытием. Но случай с Белкой, расскажи о нем Тужилин, мог бы несколько раньше пролить свет на некоторые вещи.
Все было просто, как гвоздь, и одновременно сложно, как кибернетическая машина. К тому дню, когда Диомидов побывал в лаборатории Лагутина, следствие в музее уже закончилось. Ничего существенно нового оно не дало, хотя и появился первый арестованный по делу Беклемишева.
Его жизнь внешне протекала так же, как и у других людей. Василий Блинов учился в школе, потом в институте. Двадцати семи лет он поступил на работу в археологический музей. Младший научный сотрудник Блинов увлекался нумизматикой и, по слухам, готовил диссертацию, которая должна была опрокинуть некоторые устоявшиеся представления и взгляды на происхождение знаменитого Кильмисского клада. Слухи эти распространял сам Блинов. С диссертацией у него дело подвигалось плохо. Причин было две. Взявшись за разработку темы, он вскоре обнаружил, откровенно говоря, свою научную несостоятельность. Но отступать, признаваться в своем бессилии не хотел. Зависть к успехам других как черная кошка скребла по сердцу. Эта зависть и являлась второй причиной неудачи. Она мешала думать.
В школе Блинов завидовал тому, что пятерки получает не он, а Колька Петров. Студент Блинов завидовал, что первый разряд по гребле принадлежит не ему, а здоровяку Сашке Чернову. Зависть туманила его взгляд, когда он встречал на улице человека в отлично сшитом костюме, когда не он, а кто-то другой получал крупный выигрыш по лотерее, когда кто-то другой удачно женился. Блинов считал, что все это — и пятерки в дневнике, и красивая жена — должно принадлежать ему, Блинову, причем без всяких к тому усилий с его стороны. Может быть, виной этому было неправильное воспитание мальчика в семье; может быть, школа и вуз не сумели привить ему должного взгляда на вещи; а может быть, все вместе взятое послужило тому причиной. Но как бы то ни было, Блинов стал тем, чем стал.
Душу этого человека постоянно раздирали противоречия между желаемым и действительным. В мыслях он видел себя подъезжающим на собственной «Волге» к особнячку, стоящему на берегу теплого моря. В действительности же приходилось ездить с работы домой в переполненном автобусе под крики кондукторши: «Гражданин, продвиньтесь на одну бабушку!»
А он не хотел подвигаться даже на «полбабушки». Он ненавидел миловидную кондукторшу и бабушку, которой надо было уступать место. Место в автобусе и место под солнцем. Ему казалось, что он достоин лучшей участи. И он ждал от судьбы своего куска счастья. Он покупал лотерейные билеты и надеялся на крупный выигрыш. Но шли месяцы, годы, а капризная фортуна так ни разу и не повернулась к нему лицом.
Кассирша музея в дни выдачи зарплаты отсчитывала ему умеренную порцию синеньких пятерок. Он отворачивался, пряча деньги и нехорошую усмешку, которая в эти минуты появлялась на его лице.
И может быть, он так и прожил бы со своей завистью и со своими мечтами. Быть может, он и не принес бы вреда обществу, в котором жил, как не принес бы и пользы. Потому что мечты его были бесплодны, а желания неосуществимы. Чемоданчики с сотенными на дорогах не валяются. А украсть чемоданчик он не мог. Такие люди не способны предпринимать самостоятельные шаги. Но орудием чужой воли они стать способны.
Василий Блинов оказался неожиданной и приятной находкой для эмиссара Хенгенау, когда тот подбирался к дневникам Беклемишева. Эмиссар быстро раскусил мятущуюся душу Блинова и стал методично вбивать в нее клинья.
— Расскажите об обстоятельствах вашего знакомства, — спросил Диомидов на первом допросе.
Блинов всхлипнул, облизнулся. Он плохо помнит подробности. Для него встреча была случайной. Этот человек интересовался Кильмисским кладом. Да, семиугольные монеты сводили с ума не одного нумизмата. А этот человек был нумизматом. По крайней мере, так он сказал Блинову. Словом, они нашли общий язык. Где это происходило? В музее, у стенда с кладом. Тогда Блинов не придал разговору серьезного значения. Кильмисским кладом интересовались многие. А Блинов, это было известно всем, работал над диссертацией, посвященной его истории. Когда это было? Месяца два назад. Да, задолго до обезьяньего бума.
Потом встреча повторилась. Они оказались в одном автобусе. Вышли на одной и той же остановке. Говорили о нумизматике. Блинов пригласил его к себе домой. Человек этот назвался Клепиковым. Да, Николай Ильич Клепиков, работник одного из НИИ. Какого? Не сказал. Улыбнулся и помахал рукой. Это можно было понять только в одном смысле.
Однажды он попросил Блинова сделать маленькое одолжение. Принес к нему на квартиру небольшой сверток и оставил его на несколько дней.
— Купил приятелю подарок, — сказал Клепиков. — А тащиться с ним сейчас некогда. Иду в театр, времени в обрез. Пусть поваляется у вас.
Блинов не возражал. Когда Клепиков ушел, он полюбопытствовал, что же это за подарок. Развернул газету и ужаснулся. Там лежали пистолет, миниатюрный фотоаппарат и коробка с кассетами. Он не спал всю ночь. И уже совсем было решился. Но…
— Утром, когда я вышел из дому, — сказал Блинов, — увидел на тротуаре у подъезда Клепикова. Он, усмехаясь, предложил мне совершить небольшую прогулку. Увлек к стоянке такси, сел в машину и пригласил меня сделать то же самое. Я был настолько растерян и подавлен, что машинально исполнил его приказ. Выехав за город, Клепиков отпустил такси и повел меня в лес. Там сказал:
«Выбирайте! Вы, я вижу, успели познакомиться с «подарком». И он произвел на вас соответствующее впечатление. Да, это именно то, что есть. А я не тот человек, за которого вы меня принимали до сих пор. Перед вами две возможности. Первая — донести. За это вы получите благодарность. Вторая — сохранить статус-кво и получить деньги. Много. Я от вас не потребую никаких сведений стратегического характера. Можете не волноваться. Мне нужна услуга. Совсем незначительная и безобидная, с точки зрения ваших патриотических чувств. Вам будут звонить. Возможно, несколько раз. В ответ вы должны говорить только одно слово: «рано». И все. Меня вы больше не увидите. А в один прекрасный день получите крупный денежный перевод. Задаток — сию минуту».
— И вы согласились? — брезгливо спросил Диомидов.
Блинов шмыгнул носом и стал оправдываться. Диомидов все с той же брезгливой гримасой на лице молча рассматривал сидящего перед ним человека и морщился. «Вот ведь насекомое, — думал он. — И уродится же этакое».
— Хватит, — оборвал он слезливые сентенции Блинова. — Ближе к делу. Сколько раз вам звонили?
— Три.
— Клепикова этого вы больше не видели?
— Он приходил в музей еще раз. Дал мне телефон писателя Ридашева и сказал, чтобы я немедленно попросил его вернуть в музей дневники Беклемишева.
— И все?
— Он сказал также, чтобы я… Чтобы Ридашев считал этот звонок чьим-то розыгрышем.
— Вы лично знакомы с Ридашевым?
— Нет, я знал, что писатель допущен к архивам, видел его несколько раз. Но никогда не разговаривал.
— А с Клепиковым о Ридашеве беседовали?
— Нет. Только один раз. Я уже вам сказал.
— Откуда вам известно про дневники Беклемишева?
— Я ничего не знаю. Клепиков сказал, чтобы я попросил Ридашева вернуть дневники Беклемишева. Больше ничего…
— Что вам известно про Беклемишева?
— Только фамилия. Я не интересовался…
— Боялись навлечь на себя подозрение сотрудников музея?
Блинов наклонил голову.
— Я не думал, что это серьезно, — начал он, шмыгнув носом.
Диомидов оттопырил нижнюю губу и позвонил. Ему не хотелось слушать излияния Блинова. В дверях появился конвоир. Блинов понял, встал и, ссутулившись, пошел из кабинета.
— Дерьмо, — сказал Диомидов генералу, заинтересовавшемуся результатом допроса. — Подсадная утка. Но каков фрукт этот неуловимый эмиссар! Какая адская предусмотрительность! Словно он с самого начала знал, что мы пойдем по его следам.
— А не кажется вам, — заметил генерал, — что он с самого начала стал дурачить Хенгенау?
Диомидов удивленно поднял брови. Генерал пояснил:
— Кто дал телефон музея Бергсону? Хенгенау. Откуда Хенгенау получил номер? Только от своего эмиссара. Спрашивается, почему этот самый эмиссар тратит столько усилий на добычу «подсадной утки», как вы выражаетесь? Почему он избегает прямого контакта с Бергсоном, посланцем своего шефа? Ответ однозначен: у него есть причины не доверять Бергсону, а вместе с ним и шефу. На сцену появляется «подсадная утка» — Блинов.
— Но, — сказал Диомидов, — я не понимаю. Ведь эмисcap имеет какой-то канал связи с Хенгенау.
— Имел, — поправил генерал. — Видимо, в том-то все дело. Представьте себе простейший вариант. Этот эмиссар, по словам Бергсона, наглухо законспирирован. Он живет под чьей-то личиной. Живет давно, не поддерживая связи со своими хозяевами, ничем не проявляя себя. И вот однажды он получает письмо. Обыкновенное письмо «до востребования». Местное, московское. А бросил это письмо в почтовый ящик на улице какой-нибудь работник посольства по поручению Хенгенау. В письме задание: разработать новые условия связи. Агент подчиняется и разрабатывает: вербует Блинова, сообщает номер телефона, по которому его надо искать. Каким-то способом передает эту информацию человеку из посольства. Тот отправляет сведения Хенгенау. Бергсон едет в Россию. Все?
— Все. А Ридашев?
— Тут какая-то путаница, — задумчиво произнес генерал. — Нам еще придется повозиться.
— С Хенгенау у вас вышло логично, — похвалил Диомидов.
— Я назвал простейший вариант, — подчеркнул генерал. — Их могут быть сотни. Тут весь вопрос в существе дела. Когда неизвестный эмиссар знакомится с Блиновым? Два месяца назад. Говоря другими словами, задолго до известных событий. Он еще не успел побывать в Сосенске. Но «подсадную утку» уже стал готовить. Причем нашел именно в том музее, где хранились дневники Беклемишева. С Блиновым повезло. И он дал его телефон Хенгенау, а тот Бергсону. Если бы в музее не нашлось Блинова, этот эмиссар придумал бы что-нибудь другое. Какой же вывод из всего этого следует?
— В Сосенск он явился под именем Ридашева, — заметил Диомидов.
— И с документами на его имя, учтите.
— Да. — Диомидов задумался. — Что же выходит?.. Выходит, документы на имя Ридашева у него были готовы… Что за черт? Не могу поймать мысль. Ридашев тут, Ридашев там… Стоп! А Бергсон? Бергсон, который шел к Ридашеву?
— И пришел к Ридашеву, — усмехнулся генерал.
— Но не к тому, к кому шел. Вот чертовщина! Никак не уловлю сути…
— А ловить надо, — заметил генерал. — И возможно скорее, ибо где-то тут собака зарыта.
— Задачка, — Диомидов нахмурился.
— А не действует ли тут третья сила? — предположил генерал.
— Не понимаю, — сказал Диомидов.
— Да я все о том же. Сдается, что эмиссар дурачит своих хозяев, и давненько. Зачем бы ему это делать?
— Не верю.
— Я тоже. Но исключать нельзя ничего. Мы в общем-то на правильном пути. И неплохо бы «походить» еще вокруг музея. Не может быть, чтобы этот тип не оставил там следов, кроме Блинова. Откуда он, например, узнал про дневники Беклемишева? На этот вопрос следует найти ответ как можно скорее.
— Есть, — сказал Диомидов, покидая кабинет генерала.
Постановка этого вопроса закономерно вытекала из всех имеющихся в распоряжении следствия материалов. Но одно дело — поставить вопрос. И совсем другое — получить на него ответ. «Подсадная утка» помочь не могла. Она сыграла свою роль. Живые птицы улетели, а деревянная чурка осталась плавать на поверхности воды. Она не знала, зачем ее бросили в болото.
Клубок беклемишевского дела оказался не только запутанным. Он весь состоял из обрывков. Сосенская ниточка дотянулась до ямы в лесу. Ромашов и Беркутов разматывали сейчас тонкий, как паутинка, кончик, ведущий предположительно от трупа вора к личности эмиссара. Они скрупулезно просеивали жизнь вора через сито следствия, отбирая нужные факты. Фактов пока было очень немного, и Диомидов опасался, как бы и этот кончик нитки не оборвался. Сам он за это время выдернул из клубка два толстых куска с узлами. Бергсон, Хенгенау, Блинов. Эти узелки были уже частично развязаны. Из мотка выглядывал новый кончик. Показания Блинова были ценны только тем, что указывали на этот самый кончик. Существовали источники, из которых Ридашев-Клепиков получил в свое время информацию о дневниках Беклемишева. Надо было эти источники найти.
Факты свидетельствовали, что эмиссар Хенгенау побывал в музее раньше, чем в Сосенске. Получив задание разыскать беклемишевское наследство, он в первую очередь занялся Блиновым. Что это может означать? Весьма сомнительно, что он мог предвидеть все последствия своей поездки в Сосенск. Трудно, пожалуй, невозможно предположить, что он знал о свойствах предмета, который должен был изъять у Беклемишева. Судя по рассказу Бергсона, сам Хенгенау об этом не был осведомлен. И все-таки этот эмиссар готовит «подсадную утку» именно в том музее, где лежат дневники Беклемишева. Это не простое совпадение. Над дневниками работает подлинный Ридашев. Эмиссар знает это. Мало того, он едет в Сосенск с документами на имя Ридашева. Что это, случайность? Генерал высказал мысль, что эмиссар решил одурачить своих хозяев. Какой в этом смысл? «Этот человек не продается, учтите, Бергсон», — говорил Хенгенау. Как понимать эту фразу?
Вопросов было много. Чтобы ответить на них, нужно было начинать поиск. Но с чего? В какую сторону следовало сейчас направить шаги?
Диомидов задумчиво листал папку с делом об убийстве Беклемишева. Она здорово распухла за эти дни. Но главного в ней еще не было.
Музей? Почему агент Хенгенау вышел на этот музей? Не содержалось ли на этот счет указаний в данном ему задании? Как ему вообще удалось найти Беклемишева? Ведь, зная только одну фамилию, невозможно практически разыскать нужного человека в такой огромной стране, как Советский Союз. А эмиссар относительно быстро сориентировался. Несомненно, указания были. Хенгенау знал, как найти Беклемишева. Следовательно, Беклемишев, кроме расписки на жертвенном камне, оставил в Южной Америке еще какие-то следы своего пребывания. Причем такие, которые не стерлись за пятьдесят лет. Могла, например, сохраниться официальная переписка. Или адреса?
Адреса? Что ж… Это вполне вероятно. Но чьи? Родственников? Знакомых? Или самого Беклемишева? Тоже вполне возможно. Но тогда при чем тут музей? Может, Беклемишев переписывался с этим музеем? Придется поднимать архивы. Ничего не поделаешь…
Вечером в кабинет к Диомидову заглянул Ромашов.
— Ну и накурили вы, Федор Петрович! — сказал он еще от порога. — Не только топор, стул можно подвесить.
— Ладно, — миролюбиво буркнул полковник. — Подвешивайте и садитесь. Рассказывайте.
— Рассказывать нечего, — устало откликнулся Ромашов. — Никто этого Петьки в компании с убийцей не видел. Завтра вот еще с Настей побеседую, и конец. Настю я на закуску оставил. Петькина первая любовь. Словом, никаких надежд.
— Ну, ну, — сказал Диомидов. — Так уж и никаких. Надежды, брат, юношей питают и нам отраду подают. Без надежд жить нельзя. Скучно. Вот так… Так, значит. А вы говорите: «никаких надежд».
Глаза Диомидова смеялись. Ромашов вопросительно смотрел на него. Неужели полковник что-то нашел?
— Нет, — сказал Диомидов в ответ на его молчаливый вопрос. — Ничего пока нет. Кроме вот… Надежд, что ли?
И он многозначительно постучал согнутым пальцем по папке. Потом рассказал Ромашову о своих размышлениях.
— Переписка, это понятно, — заметил Ромашов. — А вот адреса? Где их искать?
— Да тут же, — Диомидов поднял папку и, как бы взвесив ее на руке, вновь опустил на стол. — Пройдемся еще разок и поищем. А начнем мы… — он полистал дело. — Начнем хотя бы с этого товарища.
Ромашов проследил за пальцем полковника. Палец упирался в фамилию — Мухортов.
Следы вели в Сосенск. Аптекарь снова выходил на сцену.
В лаборатории полным ходом шел ремонт. В углу лежала куча мешков с алебастром. Рабочие неторопливо устраняли разрушения, причиненные взбесившимся памятроном. Все лишнее было вытащено в коридор, на пульт памятрона накинули брезент. И теперь в пустом обширном помещении голоса звучали гулко и непривычно.
Шум, поднятый сообщением Лагутина о неизвестной субстанции с необыкновенными свойствами, постепенно заглох. Паломничество любопытных, приходивших поглазеть на трещину в стене, прекратилось. Директор издал приказ, в котором особым пунктом оговаривалось строжайшее соблюдение тайны. Приказ, впрочем, являлся превентивной мерой. Все в институте понимали, что произошло событие, которое, несомненно, повлечет за собой цепь новых масштабных открытий, возможно перечеркивающих современные представления о веществе и поле. Памятрон, созданный как инструмент для биологических исследований, внезапно оказался не тем, за что его принимали до сих пор. Это было странно, загадочно и даже страшно. Грубо говоря, это выглядело так, как будто из носика кипящего чайника вместо пара вдруг вырвался лазерный луч.
Биологи обратились за разъяснениями к физикам из ведомства академика Кривоколенова.
— Ваша работа, — сказал Лагутин руководителю проекта памятрона. — И вообще тут, кажется, по вашей части.
— Работа-то наша, — задумчиво почесывая лысину, заметил руководитель. — Идеи ваши. Н-да… Значит, эта музыкальная шкатулочка на квантах показала зубки. Любопытно. А на каком режиме вы ее гоняли?
Лагутин положил перед руководителем проекта лабораторный журнал. Лысая голова склонилась над столом.
— Н-да… Частотная характеристика?.. Гм-м… Плотность потока? Так… Модуляции?.. Вы что? Все время шли по нарастающей кривой? Да? Нет, ничего нет… Кругом сплошная норма. Прибор должен работать как часы. Понимаете?
— Нет, — сказал Лагутин, вкладывая в это слово возможно больше проникновенности. — Он не работал как часы. Эта штука поползла из него, как тесто. И потом, знаете, были еще привидения. Хотя привидения были раньше. А тесто уже после.
— О привидениях не слышал, — сказал руководитель проекта. — Расскажите.
Лагутин рассказал. Потом с минуту подумал и заговорил о том, что услышал от Диомидова: про опыты Хенгенау в сельве, про храм, странную пленку с изображением кошкочеловека, трость Беклемишева и сны Бухвостова. Про рыжую цыганку, притягивающую гвозди, он тоже упомянул.
— Теперь можете потрогать мой лоб, — закончил он. — Потому что я хочу сделать один вывод. Боюсь, он покажется вам несколько опрометчивым. Но я все-таки скажу… Дело в том, что нам придется работать в тесном контакте. И вы должны знать мое мнение…
— Я догадываюсь. Только, честно говоря, пока не вижу, где вы усматриваете связь между… между этими фактами. Все они… как бы это получше?.. За рамками наших представлений, что ли…
— В том-то и дело, — вздохнул Лагутин. — Кривоколенов не верит в рыжую цыганку. Хотя яму в лесу он, например, видел. В Сосенск он направлял целую комиссию для изучения ямы в саду. Но комиссия увидела только яму. И все. Исследования обломков ножа пока ничего не дали. Тросточку-жезл еще не нашли, Следовательно, с этой стороны подступиться не к чему. Было и сплыло. Но есть другие стороны.
Лагутин сделал паузу, потом медленно сказал:
— Да, другие стороны. Можем мы, например, хотя бы умозрительно представить, что такое эта трость и откуда она взялась?
— Космические пришельцы? — усмехнулся собеседник.
— Я никогда серьезно к этому не относился, — заметил Лагутин. — Если даже предположить, что миллионы лет назад Землю посетили разумные существа, то сомнительно, что мы сейчас могли бы обнаружить какие-либо следы их пребывания. К тому же я не сторонник антропоцентризма. И больше чем уверен, что если на других планетах и есть жизнь, то, вероятнее всего, пути эволюции разума там иные, чем у нас. homo sapiens хорош на Земле. И заметьте, хорош только с точки зрения самого homo sapiens. Природа поскупилась, объективно говоря, создавая человека. И ему приходится прилагать много усилий для того, чтобы покорять эту самую природу. Теперь зададим вопрос: почему только человеку свойственно стремление к труду? Почему, скажем, обезьяны, существующие параллельно с человеком, никогда не испытывали этой потребности? За миллионы лет они не подвинулись к человеку ни на шаг. А ведь обезьяны тоже эволюционируют, и, вероятно, современная обезьяна мало похожа на свою «прапра». Больше того, находки последних лет отодвигают границы существования «человека разумного» все дальше в глубь веков. Кроманьонцы, оказывается, жили рядом с неандертальцами. И даже раньше последних.
— Что же вы хотите сказать? — спросил руководитель проекта.
— Я уже сказал, — улыбнулся Лагутин. — Мне кажется, что мы крайне примитивно представляем себе эволюцию. Или, точнее, мы знаем только несколько частных законов эволюции жизни на Земле. Мы охватываем взглядом относительно малый отрезок времени. Земля же существует миллиарды лет. Что происходило на ней за эти миллиарды лет? Какие катаклизмы? На этот вопрос мы ответа не имеем. Но, случается, возводим частные закономерности в общее правило. Другими словами: лезем с постулатами эвклидовой геометрии во вселенную. И удивляемся, почему у нас не сходятся концы с концами. Или наступаем на собственные следы, глубокомысленно объявляя их следами чужого разума.
— Простите, я не очень отчетливо понимаю вашу мысль.
— Ну, хотя бы эта пресловутая трость, или, точнее, жезл. Он, безусловно, имеет земное происхождение. У этого предмета или прибора есть свойство включаться в определенные моменты. В частности, когда вблизи от него умирает человек. Значит, можно сделать заключение, что мозг человека и механизм прибора взаимодействуют. Значит, есть тут некая, непонятная пока зависимость. Могла ли она быть, если бы этот жезл достался нам от космических пришельцев? Вряд ли. Во-первых, дико думать, что пришельцы могли оставить такую вещь или потерять ее. Во-вторых, чрезвычайно мала вероятность, чтобы этот прибор мог настраиваться на человеческий мозг. Логичнее предположить, что этот жезл — продукт земного разума.
— Не понимаю, куда вы клоните?
— Видите ли, мне кажется, что эволюцию нельзя рассматривать как простое восхождение. Нельзя изобразить процесс развития жизни на Земле в виде этакого кустика, в корнях которого запутались простейшие, а на ветвях, как ягоды, развешаны в строгом порядке пресмыкающиеся, рыбы, птицы и, наконец, млекопитающие. Мы еще очень мало знаем о так называемых низших и высших формах. И еще. Не слишком ли много у «дерева» эволюции «боковых» ветвей?
— Выходит, вы отрицаете Дарвина.
— Нет. Это, если хотите, отрицание принятых на вооружение взглядов на эволюцию как на непрерывный поступательный процесс. Помните, я говорил о катаклизмах? Сейчас доказано, что Земля за миллиарды лет существования перенесла их немало. Так не было ли в промежутках между катаклизмами чего-то такого, что сохранилось только в нашей наследственной памяти? Почему обезьяна за свои обезьяньи признаки цепляется всеми четырьмя лапами? В ее наследственном коде четко записано, что она обезьяна, а не крокодил. Другое дело, если этот код изменить насильственно. Но этого вопроса я пока не касаюсь. Выскажу вам только свою самую «крамольную» мысль. Я, видите ли, полагаю, что человек появился на Земле гораздо раньше, чем принято думать. Возможно, даже раньше самой обезьяны.
— Значит, все с ног на голову?
— Почему? Я не отрицаю ту частную закономерность развития, о которой упоминал в начале разговора. Миллионы лет эволюция человека, вероятно, и происходила так, как об этом свидетельствуют данные палеонтологии. Меня только занимает вопрос: откуда у питекантропа, стоящего согласно узаконенной теории чуть не на одной ступеньке с обезьяной, откуда у него вдруг взялось столь ярко выраженное стремление к созидательному труду? И почему у обезьяны такого стремления не наблюдается до сих пор? Объяснения, которыми пользуются на этот счет составители школьных учебников, меня лично не удовлетворяют. Ибо основные аргументы всех гипотез зиждутся на случайностях. Случайно так сложились условия, случайно предок человека стал пользоваться орудиями труда, случайно открыл огонь… За пчелой и муравьем подобных случайностей не наблюдается. Ими руководит инстинкт, наследственная память. А что это такое, наследственная память? Существо ее нам непонятно, хотя до механизма мы почти добрались. Теория эволюции ответа нам не припасла. Почему? Скорее всего потому, что она неполна. Нужны новые факты.
— Где же их искать?
— Да в самой наследственной памяти. Когда я задумывал памятрон, то именно эту задачу и ставил. Но получилось, как вы убедились, нечто не поддающееся разумению. Совершенно неожиданное.
— Подождите. А что вы ожидали от памятрона?
— Мы искали режим, при котором прибор перестал бы расплавлять клетки крыс. Затем, возможно, мы попытались бы осторожно подобраться к наследственной памяти животных. Случай с Машей опрокинул все. Приходится предполагать, что создаваемое прибором поле взаимодействует с человеческим мозгом. Продукт этого взаимодействие — фантомы, которые видела Маша.
— Но вы ведь повторяли опыт.
— Да. И ничего. Выходит, что поле действует избирательно. На разных людей по-разному. Может, это простое совпадение, но…
— Что?
— Да как вам сказать. Это смешно, но я заметил, что два раза поле действовало на рыжих.
— На рыжих? — хмыкнул руководитель проекта.
— Точнее, на людей, у которых хотя бы в роду были рыжие. Потому что Бухвостова рыжим не назовешь.
— Ну что ж. Теперь поработаем вместе. Кривоколенов откомандировывает к вам целую группу. Физики и лирики, так сказать.
— Он в рыжую цыганку не верит, — усмехнулся Лагутин.
— А вы?
— Хотел бы, — сказал Лагутин. — Но ведь это еще надо доказать.
И оба засмеялись.
Диомидов смотрел на Мухортова. Старый аптекарь сидел перед ним и витиевато рассказывал о Беклемишеве. Полковник смотрел на него, а думал о другом. Наконец он сказал:
— Печально. — И потер подбородок. Торопясь на самолет, он забыл бритву и теперь досадовал, что придется идти в парикмахерскую. Он не любил бриться в парикмахерских и терпеть не мог запаха одеколона. — Печально, — повторил он. — Мне казалось, что вы знаете больше.
Мухортов уныло пощипал бородку и развел руками.
— Сергей Сергеевич был скрытным человеком, — сказал он. — Его очень тяготило непризнание. И потом эта несчастная любовь.
— К нему никто никогда не приезжал? На вашей памяти?
— Нет. Только Анна Павловна. И я никогда не видел, чтобы он кому-нибудь писал, кроме нее. Я уже говорил об этом. Еще тогда.
— Помню, — сказал Диомидов. Он подумал, что пора, пожалуй, кончать разговор. Надежда, что Мухортов вспомнит что-нибудь новое о Беклемишеве и его связях, не оправдалась. Ниточка, потянувшаяся было в Сосенск, обрывалась в самом начале. Напрасно Диомидов торопился сюда, напрасно изводил аптекаря вопросами, на которые тот не мог ответить.
Накануне отъезда в Сосенск Диомидов получил письмо от Курта Мейера. Оно, в сущности, не проливало света на беклемишевское дело. Оно только подтвердило то, о чем знал уже или догадывался полковник. Правда, одно имя заинтересовало полковника. Курту удалось узнать, что босс, субсидировавший опыты Хенгенау, перекупил в свое время секретаря профессора Зигфрида Вернера. Курт Мейер нашел Хозе Марчелло. И за небольшую сумму контрабандист продал ему эти сведения. Про Зигфрида Хозе ничего определенного сказать не мог. Выздоровев, тот в один прекрасный день исчез из дома. Авантюра с изумрудами, на которую рассчитывал контрабандист, сорвалась. И он рассказал Курту все, что Зигфрид Вернер выболтал в бреду. Его брата Отто в 1944 году забросили в Россию с документами на имя Ридашева. Однако при этом произошла путаница. Настоящий Ридашев сумел бежать из концлагеря. Зигфриду удалось узнать об этом в последний момент перед заброской Отто в Россию. Любящий братец предупредил Отто и Хенгенау. Последний сумел так сделать, что Отто отправился в Россию, имея двойную возможность. Он мог выступать и как Ридашев, и как кто-то другой. А два года назад Зигфрида припер к стене босс, и тот продал ему Отто. Но главное скрыл. Вот почему и ошибся босс, посылая Бергсона к Ридашеву.
Письмо Курта Мейера разрешило и еще одну загадку. Диомидов увидел наконец женщину, звонившую ему в управление. Она оказалась женой Иоганна Крейцера, друга Курта Мейера. Жанна, так ее звали, приехала в Советский Союз в группе западногерманских туристов. Курт воспользовался случаем и попросил ее передать письмо лично Диомидову. Почте он не решился его доверить.
— Курт просил меня, — сказала она, — узнать у вас, как ему поступить. Он дал кое-какой материал газетам, но хотел бы выступить в печати с более серьезными разоблачениями.
Диомидов пожал плечами. В конце концов, это дело самого Курта Мейера. Если он считает нужным выступать с разоблачениями, пусть выступает.
На этом, собственно, и закончился их короткий разговор. По совету генерала Диомидов передал письмо Курта Лагутину, ибо в нем содержался не только рассказ о встрече с контрабандистом, а приводились выдержки из записной книжки Хенгенау, найденной на месте гибели профессора. Сам полковник вылетел в Сосенск, поручив Ромашову и Беркутову заняться архивами музея.
Диомидов считал, что сосенский аптекарь мог расширить сферу следствия. Мухортов очень давно знал Беклемишева. На это обстоятельство и полагался полковник, начиная разговор с ним.
Аптекарь знал, во сколько часов вставал Беклемишев и во сколько ложился спать. Он знал, что Сергей Сергеевич не любил парного молока. Но он ничего не мог вспомнить о связях Беклемишева, о его знакомствах и привязанностях.
— Анахорет, отшельник, — говорил Мухортов. — Он любил часами рассуждать о литературе и никогда — о живых людях. Неразделенная любовь выжгла из него все. Щепка в океане жизни…
Мухортов любил высокопарные фразы. «Щепка» ему, видимо, понравилась, и он со вкусом повторил про «щепку». Диомидов кивнул, как будто соглашаясь. Аптекарь вдохновился и стал развивать свою мысль дальше. Из этого развития вытекало что-то мистическое и туманное, что-то в духе сочинений Владимира Соловьева и госпожи Крыжановской.
— Эк вас! — только и смог вымолвить Диомидов.
Аптекарь пощипал бородку и заметил, что после многих раздумий он понял, что ошибся в Беклемишеве. Этот человек был далеко не простым орешком. Печать тайны, которую он нес на себе после поездки в Южную Америку, отдалила его от людей. Он (тут аптекарь заговорил шепотом) не просто отдалился от общества, он ставил себя выше людей, выше их интересов и страстей. Он знал нечто такое, что никому знать не дано.
«Хлынди-мынди», — подумал Диомидов и стал вспоминать, от кого он услышал эти слова. Из глубины памяти всплыла физиономия капитана Семушкина. Капитан употреблял также «сюсюканье и абракадабра». Эти словеса удивительно подходили к ситуации, и Диомидов усмехнулся.
Абракадабры в деле было достаточно и без высказываний Мухортова. Аптекарь привносил в него еще и сюсюканье. Пора было или кончать затянувшуюся беседу, или поворачивать ее на сто восемьдесят градусов. Полковник предпочел последнее. И тут из-за поворота вдруг показалась провинциальная богиня с улыбкой Клеопатры и шеей Нефертити. Богиня кивнула головой и обрела реальные земные черты. Аптекарь назвал имя Нины Михайловны Струмилиной.
— Как? — изумился Диомидов. — Она жива?
— По-моему, она сейчас в Москве, — сказал аптекарь.
— Почему же вы не говорили об этом раньше?
Теперь пришла очередь аптекаря изумляться.
— Я говорил, — сказал он.
— Но вы не называли имени.
— Товарищ Ромашов не спрашивал его у меня.
«Ну конечно, — подумал Диомидов. — Мне тоже не пришло это в голову».
— Беклемишев писал ей? — спросил он.
— По-видимому, нет. Но он знал, что она живет в Москве. Она ведь уроженка Сосенска. Сейчас ей лет восемьдесят — восемьдесят пять. У нее есть дочь, которая изредка навещает родные места. Собственно, от дочери я и услышал историю несчастной любви Беклемишева. Сам он об этом никогда не говорил.
«Черт знает что, — подумал Диомидов. — Все это маловероятно. Но нельзя же пренебрегать и такой ничтожной зацепкой. Десятки лет. А вдруг он писал ей? Или оставлял ее адрес кому-нибудь в Южной Америке?»
— Вы не можете приблизительно назвать дату ее отъезда в Москву? — спросил он.
— Нет, — сказал аптекарь. — Впрочем, это можно прикинуть. Зинаида Ивановна, ее дочь, говорила, что они уехали из Сосенска, когда ей было года два. Сейчас ей около шестидесяти. Значит, где-то в 1912 году.
— Так, — сказал Диомидов, делая в уме несложный подсчет. Дневники Беклемишева датированы 1914 годом. К этому времени Струмилина была уже в Москве. Есть, пожалуй, смысл заглянуть в прошлое этой дамы.
А Лагутин в это время читал Маше письмо Курта Мейера.
«Многоуважаемый господин Диомидов!
В свое время я поделился с Вами некоторыми сомнениями относительно человека, носящего фамилию Бергсон. Я никогда не считал себя хорошим физиономистом, но выражение лица, с которым Вы выслушали мое сообщение, навело меня на размышления о том, что Вы мне просто не поверили. Moжет быть, я ошибся. Во всяком случае, я пишу об этом не для того, чтобы упрекнуть Вас. Отнюдь. Моя информация носила слишком отвлеченный характер, чтобы ею можно было воспользоваться. Ее можно было расценивать только как побуждение человека, испытывающего добрые чувства к народу страны, в которой этому человеку довелось побывать. Расставшись с Вами, я еще раз продумал наш разговор и пришел к мысли о необходимости принятия какого-то решения. Единственно правильным мне показалось довершить начатое. Осуществить это можно было только одним путем — поехать на Амазонку и разыскать ту таинственную лабораторию, которая, по-моему, имела отношение к событиям, взволновавшим мир.
Это оказалось трудным предприятием, но не невозможным. Конечно, один я ничего бы не сделал и не нашел. Помогли друзья, которые разделили со мной тяготы путешествия к эпицентру катастрофы.
Не буду вдаваться в детали. И без того письмо получается достаточно длинным. Скажу только, что мы оказались не одиноки на этом пути: обстоятельство, послужившее к усугублению трудностей, но одновременно позволившее кое-что прояснить. Именно это «кое-что» и заставило меня взяться за перо, чтобы написать Вам. Именно это «кое-что» удерживает меня пока от публичных выступлений с разоблачениями. Однако постараюсь быть последовательным».
— Он, наверное, скучный человек, этот Мейер, — вдруг сказала Маша.
— С чего ты это взяла?
— Да так, слог у него тягучий.
Лагутин пробежал взглядом по нескольким страницам и стал читать сразу четвертую.
«На берегу ничто не напоминало о гекатомбе, свершившейся здесь когда-то. Сельва уничтожила все следы преступления. Зеленый полумрак царил в лесу, в который мы вступили, распрощавшись с командой парохода. Зеленый полумрак, наполненный птичьим гомоном, был нашим спутником во время многомильного перехода до лаборатории Хенгенау. Да, теперь мы знаем, что так звали профессора-изверга. Впрочем, я об этом расскажу позднее.
Первую ночь мы провели на месте. Мне эта ночь была нужна для того, чтобы определить направление дальнейшего пути. Да, я помнил расположение звезд в ту, давнюю ночь. Сделав поправки на время года, мы сориентировались и утром двинулись туда, куда, как я предполагал, ушли танки с обезьянами. Простите, господин Диомидов. Я все время пытаюсь избежать длиннот, но у меня это плохо получается. Еще немного, и я перейду к сути дела. Вы поймете меня, когда узнаете о тех странных вещах, с которыми нам пришлось столкнуться. Многое из того, что мы увидели, пока не поддается объяснению. И я опасаюсь, что человечество долго еще будет находиться в неведении относительно целого ряда фактов. Так думаю не только я, но и мои друзья, один из которых физик, а другой — археолог».
— Когда же он к делу перейдет? — поинтересовалась Маша.
— Подожди, — махнул рукой Лагутин. — Вот оно.
«Я еще не сказал Вам, что мы сбились с пути. Незначительная ошибка в расчетах отклонила нас на несколько десятков миль в сторону. Мы поняли это, когда увидели пирамиду в лесу. Мой друг, археолог Иоганн Крейцер, утверждает, что эта находка выходит из ряда вон, что ее значение трудно переоценить и что она, несомненно, прольет новый свет на установившиеся взгляды относительно происхождения индейцев Латинской Америки. Он так заинтересовался горельефами на стенах у входа в храм и статуей бога в верхнем зале, что не хотел уходить до тех пор, пока не сфотографирует и не опишет все увиденное. Мы оставили его и занялись осмотром внутренних помещений.
В одной из отдаленных комнат (я употребляю это слово, хотя правильнее было бы назвать помещение склепом), так вот в одной из отдаленных комнат мы нашли следы недавнего пребывания человека. Постелью ему, вероятно, служила легкая надувная лодка. В ней лежал портативный радиоприемник, слегка прикрытый одеялом. В углу комнаты-склепа были аккуратно сложены пакеты и банки с продуктами. Снаружи у входа валялись канистра из-под воды и разорванная пополам записная книжка».
— Знаешь что, — сказал Лагутин. — Я, пожалуй, пропущу еще несколько страниц. Эта обстоятельность может свести с ума. Диомидов говорил мне, что в письме есть вещи, которые должны нас заинтересовать, но пока я что-то их не вижу.
— Самое интересное должно быть в конце, — сказала Маша.
— Да, да. «Конечно, первой нашей мыслью было проверить»… Не то… Не то… «Мы занялись детальным осмотром помещения». Так… «Что удалось при этом обнаружить, я Вам уже написал». Да, длинно умеют писать люди… Ага, вот, кажется, что-то интересное…
«Конечно, мы обратились к записной книжке. Мы считали, что она поможет если не разгадать тайну, то хотя бы подыскать ключ к ней.
Это была добротная коричневая кожаная записная книжка. Чтобы разорвать ее на две части, требовалась, вероятно, немалая сила. Потому что линия разрыва шла поперек книжки. Попробуйте проделать подобный опыт, и Вы убедитесь в том, что нормальному человеку сделать это не удастся.
Установить имя владельца книжки не составляло труда. «Людвиг Хенгенау» — эти слова были вытеснены на обложке. А характер записей позволял сделать вывод, что они предназначались только для хозяина, который, по всей видимости, никогда не предполагал, что они могут стать известны кому-либо, кроме него.
Когда я поднимал обрывки книжки с пола, из кармашка на обложке выпала часть фотографии. Вторая часть нашлась в другом куске. Да, это был он — тот самый профессор-эсэсовец. Я не мог забыть его лица, как не забыл лица сопровождавшего его Бергсона. Такое не забывается.
Но я не буду отвлекаться, а перейду непосредственно к записям. Они очень отрывочны, бессистемны и на первый взгляд лишены логической последовательности. Хенгенау, видимо, записывал мысли, приходившие ему в голову во время работы. Даты отсутствуют. В то же время складывается впечатление, что в этих записях есть некая путеводная нить, центральная, стержневая мысль. Впрочем, судите сами. Я воспроизвожу то, что мы прочитали».
— Наконец-то, — сказала Маша.
— Да, — Лагутин перевернул страницу. — Это, кажется, то самое.
«Сегодня Луиза в припадке какой-то бешеной откровенности призналась мне, что она не арийка. Она вообразила, что сообщает мне новость. А я знал это, еще когда нанимал ее в помощницы. Луиза — хороший врач. И она мне нужна. Разве имеет значение то обстоятельство, что в ее жилах есть капли цыганской крови?.. «Доноси», — сказала она. Я пожал плечами. «Ты могла бы этого не говорить», — сказал я ей. «Ненавижу», — заявила она. «Кого?» — равнодушно спросил я. «Тебя», — сказала она. Как глупо! Мы уже давно охладели друг к другу, я знаю, что она любит Гюнтера, и не мешаю им. Работа! Только работа нужна мне! Луиза же ведет себя как последняя идиотка…»
«…Снова сцена. Странная вещь. Скандалит она всегда в одни и те же часы. День проходит нормально, Луиза тиха, как кролик. В пять часов вдруг она преображается: в глазах вспыхивает ненависть, и она начинает беситься. Вчера разбила штатив с колбой. Сегодня бросилась на меня с кулаками. Moжет быть, она сходит с ума? Но проходит минут пять, и все возвращается к норме…»
«Ничего не понимаю. Новая мания? Я обследовал Луизу. Реакции обычные. Никаких отклонений. И все-таки что-то с ней происходит. Наша работа? Конечно, все то, что мы делаем, не для впечатлительных людей. Однако откуда этот ритм?..»
«Пять часов. Почему именно пять? Что происходит в лаборатории в это время? Я скрупулезно изучаю весь цикл наших опытов и не нахожу ничего. Смущает меня и другое. Если причина припадков Луизы внешняя, то почему ни Понтер, ни я не испытываем никаких ощущений? Сегодня незадолго до пяти попросил Луизу проводить меня в город. Наблюдал за ней внимательно и не заметил никаких изменений в поведении…»
«Что же происходит в лаборатории? Эта мысль не дает мне покоя. Неужели я накануне открытия? Неужели Луиза — тот случай, которого я жду так давно? А все наши опыты не стоят ломаного гроша…»
«Новое. Ровно в пять Луиза начала бредить. Она смотрела на нас с Гюнтером горящими глазами и рассказывала, что видит свою мать. В ее поведении наступила перемена. Припадки раздражения сменились галлюцинациями. Я перелистал гору книг, но аналогов этой мании не нашел. К ясновидению я всегда относился критически. Да это и непохоже на ясновидение. Хотя упоминания о подобных прецедентах в литературе имеются. Граф Сен-Жермен, например. Человек, который заявлял иногда, что он явственно видит картины далекого прошлого, причем так, будто сам являлся участником событий. Но граф — лжец, авантюрист и выдумщик. А что же делается с Луизой?»
«Гулял по лагерю и думал. Возле нашей лаборатории построили новую газовую камеру. И в голову пришла странная мысль: нет ли тут связи? Установил число, когда в камеру была загружена первая партия заключенных. Именно в тот день у Луизы началось это. И час совпал. Камера, оказывается, загружается ежедневно в пять часов. У меня похолодела спина: вот оно, открытие…»
«Подвожу итоги. С Луизой покончено. Я застрелил ее собственноручно, ибо другого выхода не было. Гюнтер погиб. Такая дикая смерть. Как хорошо, что я ношу с собой пистолет.
Да, я сделал открытие. Когда-нибудь это назовут «полем Хенгенау». Я для себя называю его «полем смерти». Оно возникает, когда одновременно гибнет толпа людей. Природа поля пока неясна, однако характер его воздействия мне удалось проследить. Только почему одна Луиза? Этот вопрос не дает мне спокойно спать. Мы с Гюнтером находились в одних условиях с ней. Может, секрет в том, что мы арийцы? И прав фюрер, который считает нас высшей расой? Но фюрер уверен, что человечество живет внутри шара, а не на его поверхности. Фюрер исповедует какую-то дикую веру, он приносит в жертву своему божеству целые дивизии. И хочет принести все человечество. «Поле смерти» придется ему по душе. А у меня будут деньги».
«Случай. Я всегда в него верил. И он принес мне открытие. После того как я понял, что происходит с Луизой, я стал наблюдать за ней более внимательно и заметил, что ее кожа с каждым днем меняет цвет, приобретая какой-то лиловый оттенок. Она это тоже заметила и однажды заявила, что больна. Но я не мог отпустить ее. Я должен был довести эксперимент до конца. И довел. Изо дня в день Луиза подвергалась воздействию поля. А в ее организме происходила какая-то перестройка. Я изолировал ее от Гюнтера. Она теперь не выходила из лаборатории. Гюнтер был недоволен, но он считал, что так нужно, ибо видел, что Луиза больна. Он верил, что мы ее лечим. Да и сама она, пожалуй, тоже верила в это. А потом произошел взрыв…
Как всегда, в пять часов у Луизы начались галлюцинации. Мы с Гюнтером были около нее. Вдруг взгляд ее потускнел, она как-то странно изогнулась, вскрикнула и кинулась к Гюнтеру. Он подхватил ее на руки, но тут же отпустил, издав дикий вопль, и упал на пол. Луиза бросилась ко мне. Еще плохо соображая, в чем дело, я выхватил пистолет. С Луизой было покончено. Я взглянул на Гюнтера. Его руки и лицо приобрели густо фиолетовый оттенок, взгляд потускнел и не выражал ничего. Минуты две его тело еще корчилось, потом замерло.
Трупы опасности не представляли. Я убедился в этом, позвав санитаров и попросив их перенести тела моих бывших помощников в прозекторскую. Мне нужно было исследовать мозг Луизы и Гюнтера…»
«Сделан доклад фюреру. Принято решение переправить лабораторию в Южную Америку. Сыворотка из вытяжек мозга Луизы приготовлена и испытана. Эксперименты на животных не дают никакого результата. Но на всякий случай я забираю в сельву с десяток шимпанзе. Благословляю войну, которая дает мне человеческий материал…»
«Попрощался с Отто. Теперь у меня остаются два организатора — Бергсон и Зигфрид. Первый — продажная тварь. Второй — верен, как овчарка. А из Германии надо удирать».
«С отправкой Отто получается какая-то путаница. Кремировали не того, кого надо. Так вчера мне доложил Зигфрид. В конце концов это меня не касается. Я не разведчик, а ученый…»
«Называю это «Маугли». Достаточно темно и достаточно прозрачно…»
«Привезли «этих». Их мало, очень мало. Странная вещь. Сыворотка действует избирательно. Девяносто процентов гибнет. А поле все еще недосягаемо для меня».
«Конечно, мозг «этих» несет в себе неведомое пока «поле смерти». Странный мозг, по-видимому лишенный всякой информации. Поле убивает ее, но организм живет. Примитивные инстинкты не исчезают. Они хотят есть, пить, размножаться. Первое поколение, правда, быстро вымерло. Сколько же лет я вожусь с «этими»? Семь? Восемь?»
«Бергсон был у Дирксена. Субсидии на опыты будут. Но Дирксен хитер. Ему мало того, что Бергсон шпионит за мной, он еще и Зигфрида заставляет работать на себя. Все словно сговорились против меня. Однако Зигфрид верен по-прежнему. Когда Дирксен заговорил об Отто, Зигфрид доложил мне об этой беседе. Я посоветовал сохранить Отто. «Как?» — спросил Зигфрид. «Предупредить Отто, — сказал я. — Пусть джентльмены думают, что условия связи с ним прежние…»
«Поле! Я понял, как его усилить!..»
«Нет, это не «поле смерти». Я открыл нечто странное и страшное. Эволюция необратима, как я думал раньше… «Maугли» — это часть чего-то, причем очень малая. Да, организм человека можно мгновенно перестроить. Да, можно превратить половину человечества в «этих», а другую уничтожить. Но за «этими» что-то стоит. Я узнал это сегодня, когда втолкнул индейца в камеру усилителя поля…»
«Приносящий жертву». Смерть. И странный жезл в руках Бога. Вот когда мне пригодится Отто. Я словно чувствовал, что он понадобится. Опять Случай».
«Над «Маугли» пора поставить точку. С джентльменами мы как-нибудь поладим. А мой верный Зигфрид знает слишком много. Придется с ним расстаться…»
«И снова я подвожу итог перед очередным прыжком. Через жертвы, через смерть я иду вперед, к своему торжеству. Я все-таки назову это «эффектом Хенгенау» или «парадоксом Хенгенау». Так будет даже лучше. Через смерть! Я иду к этому через смерть».
— Я поняла только, что этот ученый-эсэсовец производил какие-то страшные опыты над людьми, — сказала Маша, возвращая Лагутину листки с записями Хенгенау. — И все. А под конец он, видимо, сошел с ума.
— Да, — произнес Лагутин задумчиво. — Может, он и сошел с ума. А может…
— Что?
— Он все-таки не совершил открытия.
— А фиолетовые обезьяны? «Поле смерти».
— Понимаешь, Маша. Он был близок к открытию. Но он бродил в потемках. Он вслепую нашел способ воздействия на живые клетки. А «поле смерти»… Мне кажется, что это его самая главная ошибка.
Лагутин задумался. В циничных записях эсэсовца предстояло еще разобраться. Но главное Лагутин понял. Хенгенау совершенно случайно наткнулся на «поле памяти». Не последняя вспышка гаснущего сознания сотен людей вызывала галлюцинации у Луизы. Нет, в действие вступал последний резерв мозга — поле, возбуждаемое нервными клетками, неизвестное странное поле, слабое у отдельного индивидуума, настолько слабое, что оно почти никогда не проявляет себя. Но многократно усиленное, оно способно вызывать определенные реакции у некоторых людей. Избирательность… «Почему все-таки оно действует избирательно? — мелькнула мысль. — Странно. Памятрон тоже действует избирательно. А вдруг у этих полей одна природа? Вдруг…» И новая, еще более странная мысль обожгла мозг. Лагутин вспомнил случай с Машей. Материализованные привидения… Поле тогда было необычайно сильным. И если?
— Маша, — спросил он. — Ты тогда запирала дверь изнутри?
— Когда?
— Ну тогда, когда двойников увидела?
— Нет.
— А раньше, утром, например?
— Только на одну минуту. Сразу по приходе в лабораторию.
— Все ясно. Теперь это можно объяснить.
— Ничего не понимаю, — жалобно сказала Маша. — Что ты хочешь объяснить?
— Да все, что происходило с тобой тогда. Твои двойники повторяли все, что ты делала. Не обязательно в тот именно день. Понимаешь? В течение всей жизни. Но они обязательно должны были повторять твои действия…
Маша недоуменно взглянула на него.
— Подожди, — сказала она. — Надо вспомнить все. Действительно. К крану я тогда подходила… Да, да… А девочка?.. Луг… Ну, луг я помню, допустим. А стекло? Ой!.. И стекло помню… Девочка, то есть я, спрашивала, почему я за стеклом сижу. Мы были с отцом в зоопарке. Там чистили большой стеклянный… Как он называется? Вольер для змей, что ли? И я спрашивала женщину через стекло… Но что сей сон значит?
— Да то, — сказал Лагутин, — что в поле памятрона можно видеть не только галлюцинации. Оно способно проецировать в пространстве определенные образы, реальные, так сказать.
— Но это же страшно…
— Страшно, пока мы не понимаем, не проникли в механизм. Я вот еще думаю об этом эсэсовце. Он вел себя как любознательный дурак. Ползал возле потрясающих вещей и не догадывался даже, что за ними стоит. Дальше «фиолетовой чумы» его мышление не могло проникнуть.
— А твое? Проникло?
— Не так быстро, — сказал Лагутин. — Однако кое-что и сейчас можно вообразить.
— Что же?
— До сих пор мы знали, что добиться изменения видовых признаков организма можно, во-первых, путем гибридизации, а во-вторых, облучая половые клетки. Теперь мы видим, что есть третий путь.
— Зачем? Это же ужасно! Об этом нельзя спокойно рассуждать.
— Напрасно. Конечно, когда такое открытие находится в руках Хенгенау и ему подобных, которые видят в нем только средство массового уничтожения, — это страшно. Но представь себе на минуту такую картину. Наши селекционеры уже давно работают над проблемой продвижения теплолюбивых культур на север. Результаты пока малообещающие. Апельсины в вологодских садах еще не растут. Но вот в яблоневый сад в день сбора урожая приезжает человек. В руках у него… Впрочем, стоп! Я не знаю, что у него в руках. Да это, собственно, и неважно. Мы рассуждаем пока отвлеченно. Словом, что-то у него в руках есть. И с помощью этого «что-то» человек превращает яблоки в апельсины. Или в лимоны. Или, если хочешь, в картошку.
Мы перестанем зависеть от природы. Мы в любой момент можем получить из болотной осоки сахарный тростник. Мы навсегда забудем о таких словах, как «неурожай» и «бескормица». Мы в любых масштабах сможем регулировать производство мяса, яиц, шерсти. Да что говорить! Открываются такие колоссальные возможности, что сейчас еще и представить себе нельзя всех последствий. Я привел тебе жалкие примеры. Воображение пока не в силах подсказать мне большего. Я просто подумал о первых шагах. Это как в сказке…
— Чем дальше, тем страшней, — улыбнулась Маша.
— Нет, — серьезно сказал Лагутин. — Водородная бомба была изобретена раньше термоядерного реактора. Фиолетовые обезьяны вынырнули из сельвы тоже в качестве сеятелей смерти. Но они же явились предвестниками, они вынесли на своих плечах и жизнь. Тут все зависит от точки зрения. Бомба и реактор — это два полюса. Компасная стрелка науки бесстрастно указывает на оба. Долг ученого — сделать выбор. И он делает его в зависимости от своего мировоззрения. Кроме того, уничтожать легче, чем созидать. Этим, по-видимому, и объясняется, что развитие средств истребления всегда опережает развитие средств защиты.
— Ты увлекся и забыл, что мы еще ничего не знаем. Сказка про оборотней, или «эффект Хенгенау», называй как угодно, далека от нас, как небо от земли.
— Ты не права, — возразил Лагутин. — Помнишь, я тебе говорил, что кто-то идет тем же путем, что и мы. Тогда я еще не улавливал связи. Было накоплено слишком мало фактов, чтобы рассуждать о них.
— А что изменилось с тех пор?
— Да вот хотя бы побочные явления, о которых пишет этот эсэсовец. Я понял, что ему мешало. Наследственная память. Он нашел способ внедряться в живую клетку, ломать по своему произволу генетический код и направлять развитие этой клетки в нужное ему русло. Говоря проще, он воплотил в жизнь сказку об оборотнях, но при этом столкнулся с непонятным ему сопротивлением клеток. Сплошь и рядом организмы ему не подчинялись. Почему, спрашивается? Да потому, что он не учитывал наследственной памяти или не мог ее подавить. Он вторгся в глубинные процессы строительства белка. Но дальше не пошел. Дальнейшее он предоставил самой природе, надеясь на законы эволюции. Он полагал, что овладел этими законами или, на худой конец, правильно их понимал. И в этом его ошибка. Или глубокое заблуждение. Не знаю. Он считал, что стоит сломать некий механизм, как организм сразу соскочит вниз по лестнице эволюции. А лестницы-то и не оказалось. Перед ним разверзлась пропасть. Из нее полезли фиолетовые существа. Он понял, что реакция неуправляема. Вот место, где он пишет про это.
— Я помню. Но ты только что говорил обратное. Про яблоки и апельсины.
— Когда я говорил об этом, то имел в виду, что мы научимся управлять реакцией. Противоречия тут нет. Фокус в том, что мы еще крайне мало знаем об эволюции жизни. Мы прослеживаем действие ее закономерностей на исторически незначительном отрезке времени. Наука пока еще не в состоянии ответить на ряд вопросов, возникающих при исследовании событий, происшедших на Земле. Почему, например, век бронтозавров кончился так внезапно? Наивно теперь объяснять это изменениями климата на планете. Можно считать доказанным, что гигантские земноводные вымерли именно внезапно. Сейчас найдены громадные кладбища, где, как говорится, смешалось все: и кони и люди. Вероятнее всего предположить, что произошла некая катастрофа, положившая конец существованию рептилий. В то же время до сей поры живет и процветает лохнесское чудовище, которое является ни больше ни меньше как самым рядовым ихтиозавром. Представим себе, что когда-то ему чудом удалось избежать судьбы своих сородичей. Что же, оно так с тех пор и живет в озере на севере Шотландии? Живет и здравствует миллионы лет в единственном экземпляре? Это нонсенс! Значит, оно не одно, значит, оно размножается? Тогда почему озеро Лох-Несс не кишит этими чудовищами? Опять загадка.
Я не собираюсь строить на этот счет гипотезы. Я хочу только продемонстрировать этим примером, как мало мы знаем о законах эволюции. А сколько подобных примеров? Происхождение рас? Темное пятно. Гигантопитеки? Большущий знак вопроса. Сам человек?..
Лагутин замолчал. Маша задумчиво смотрела на него. На эту тему они говорили часто, много спорили. В институте взгляды Лагутина не пользовались популярностью. Правда, в последние дни, особенно после происшествия с памятроном, их лаборатория оказалась в центре внимания. От фактов нельзя было просто отмахнуться. Одно дело — точка зрения на эволюцию и наследственную память. И совсем другое — создаваемое памятроном поле, в котором Маша встретилась сама с собой во множественном числе. Понять это было невозможно. Так, по крайней мере, казалось Маше. А Лагутин пытался. И не только понять, но и объяснить.
— Да, человек, — сказал он, рассеянно перебирая листки с выдержками из записной книжки Хенгенау. — Сам человек должен ответить нам на все эти вопросы. Другого выхода я не вижу.
— Что ты имеешь в виду? — спросила Маша.
— Я вспомнил слова твоего отца. «Пылкие и приверженные», — говорил он. Пылкие и приверженные прививали себе чуму и хватали голыми руками куски урана. Потому что они хотели знать. Я тоже хочу знать. Это можно устроить просто. Надо установить в лаборатории киноаппарат. Понимаешь?
— Нет.
— Видишь ли, я уже говорил тебе, что создаваемое памятроном поле не только выбивает из нашей памяти определенные образы, но и проецирует их во времени и пространстве.
— Значит, эти фантомы?.. Живые они, что ли?
— Подожди, не сбивай мысль. Назовем это порождением твоей памяти. Пока можно утверждать одно — поле памятрона в определенных условиях способно разбудить нашу память. А ведь отсюда недалеко и до наследственной. Если, конечно, мы на верной дороге. Вот тогда нам и понадобится киноаппарат.
— А объект?
— Тут сложнее, — задумчиво сказал Лагутин. — Ведь если попросить Тужилина, то едва ли он согласится.
— Ну, тогда я… Ты же сам говорил, что это поле действует избирательно. А я уже испытала однажды…
— Подожди. Не все сразу. Тут надо подумать.
— Но ведь опасности-то прямой нет. И мы уже знаем, чего ожидать. В крайнем случае выключим прибор.
— Нет, Маша, об этом рано говорить.
— Но ведь ничего страшного со мной тогда не произошло.
— Слава богу. А что будет, если вдруг в этом поле возникнет какой-нибудь волосатый предок? Он беседовать об эволюции вряд ли станет. Дубиной по голове — и конец эксперименту.
— Шуточки? — спросила Маша.
— Шуточки, — согласился Лагутин. — Если, конечно, бывают серьезные шуточки.
Был адрес, и была квартира с плюшевым диваном, стеклянной горкой под красное дерево, на полках которой в разных позах располагались амурчики, ангелочки и херувимчики. Здесь были ангелочки, запряженные в позолоченные саночки, херувимчики, оседлавшие хрустальные яйца, и амурчики на каких-то немыслимых подставках. В комнате пахло ванилью и почему-то пыльными мешками.
На плюшевом диване сидела Нина Михайловна Струмилина, бодрая старушка со щечками-яблочками. Эти щечки притушили улыбку Клеопатры. А на шее Нефертити выросла бородавка. Комплекс беклемишевского божества стушевался под неодолимым влиянием времени. Да и само божество давно забыло о своей бывшей божественной сущности. Украшение губернских балов поблекло и полиняло.
Хозяйка квартиры усадила Диомидова в кресло на гнутых ножках. Он поморщился, когда скрипнули пружины. Мелькнула мысль, что это эфемерное сооружение рухнет от первого прикосновения. Такие кресла он видел только в музеях. Но там они стояли за барьерами из веревок и предназначались для обозрения, а отнюдь не для сидения. Здесь кресло исполняло свою прямую роль.
Диомидов не хотел тратить много времени на разговор. И он постарался направить светскую болтовню Нины Михайловны о погоде, которая уже не та, о людях, которые уже не такие, о Москве, которая стала очень шумной, в нужное ему русло. Но сделать это оказалось не так-то просто. Еще перед тем, как надавить кнопку звонка, он решил начать разговор издалека и постепенно подвести Струмилину к тем вопросам, которые приготовил. Диомидову хотелось, чтобы старушка сама вспомнила о Беклемишеве. Он начал с того, что приехал из Сосенска. Зайти к Струмилиным его попросил Мухортов. Аптекарь передавал привет Зинаиде Ивановне и небольшую посылочку с грибами. Диомидов нарочно рассчитал время визита так, чтобы прийти за час до возвращения Зинаиды Ивановны с работы. Он не назвал себя. Это был разведочный визит — рекогносцировка. Могли возникнуть непредвиденные осложнения. Нужен был максимум аккуратности. Вполне возможно, что Струмилина являлась единственным связующим звеном в цепи Беклемишев — Амазонка — Хенгенау — неизвестный эмиссар. Диомидов не думал, конечно, что этот бывший кумир Беклемишева является винтиком в механике интриги Хенгенау. Однако осторожность ему казалась необходимой.
Да, он приехал из Сосенска. Отличное место для отдыха. Мухортов — прекрасный человек. Нина Михайловна, кажется, бывала в Сосенске. О, уроженка. Почему же она променяла такие благословенные края на шумную столицу? Да, да… Это было давно.
Так начался разговор. Минуты три собеседники вели его стоя. Потом Нина Михайловна указала Диомидову на кресло.
— Зина скоро придет, — сказала она. — Ей будет приятно услышать новости из ваших уст. Хотя… Сосенск и новости… Это даже как-то странно.
— Почему же, — возразил Диомидов и подумал, что момент наступил. — Представьте себе, незадолго до моего приезда в Сосенске произошло самоубийство.
Нина Михайловна замахала руками.
— Что вы говорите? Какой ужас! Кто же этот несчастный?
— Некий Беклемишев.
— Вот как, — на лице Нины Михайловны отразилось смятение. — Неужели? Сергей Сергеевич?
— Кажется, его звали так, — сказал Диомидов.
Нина Михайловна прижала платочек к глазам.
— Вы его знали? — сочувственно спросил полковник.
— Он любил меня, — всхлипнула Нина Михайловна.
— Простите, — вежливо сказал Диомидов. — Я не думал.
— Что вы, что вы, — торопливо заговорила старушка. — Это было так давно. Так давно…
Прикоснувшись к глазам платочком, она сочла, что дань памяти Сергея Сергеевича отдана и можно перейти к текущим делам. Она потребовала, чтобы Диомидов немедленно удовлетворил ее взбудораженное любопытство. Ей хотелось знать все о самоубийстве. Вопросы посыпались один за другим. Полковник едва успевал придумывать подходящие к случаю ответы. Он сказал, что покойный не оставил никакой записки, по которой можно было бы составить представление о побудительных причинах столь эксцентричного поступка, развил версию Мухортова об одиночестве и слегка намекнул на то, что Сергей Сергеевич якобы говорил Мухортову о каких-то неопубликованных дневниках давнего своего путешествия на Амазонку. Сказал об этом Диомидов вскользь, как бы между прочим, но с интересом отметил, что Струмилина согласно кивнула головой.
«Она что-то знает», — подумал полковник и снова направил беседу к дневникам, заметив опять же между прочим, что, по слухам, товарищи из Академии наук занялись поисками в архивах, что рукописи Сергея Сергеевича, возможно, даже увидят свет.
— Как же, как же, — сочувственно закивала Струмилина. — Они уже были у меня. Но я не понимаю… Бедный Серж… Почему он не дождался?
«Вот оно, — чуть не произнес вслух Диомидов и даже подобрался весь. — Ну, держись, Федька! В этом ванильном домике, кажется, спрятан ключик. Подойдет ли он к замку? Появится ли наконец просвет? Судя по всему, ларчик открывается просто. Только кто бы мог догадаться, что неразделенная беклемишевская любовь имеет самое прямое отношение к следствию. Ромашов, дотошно изучавший обстоятельства, сопутствовавшие убийству, не подумал об этом. Да и я сам эту историю выпустил из поля зрения и возвратился к ней, когда следствие пошло на второй круг. Закономерность это или ошибка? Тут есть о чем поразмыслить. Во всяком случае, урок хороший».
Эти мысли мелькали у него в голове, пока Струмилина рассказывала о том, как несколько месяцев назад к ней приходил весьма корректный кандидат наук. Он тогда только что вернулся из экспедиции в Южную Америку, искал Беклемишева, так как не знал его адреса. Струмилина помогла вежливому кандидату.
— А вы разве с ним были знакомы? — спросил Диомидов.
— С ним? — удивилась Нина Михайловна. — Бог мой, первый раз увидела.
— Как же он вас нашел? Простите за нескромность.
— О, — оживилась Струмилина. — Это очень любопытно. Серж… Понимаете, я ему писала. Сержу… Тогда… Я писала в Асунсьон и Рио-де-Жанейро, в Консепьон и Каракас. Я написала столько писем. Я умоляла мэров городов и префектов полиции помочь мне найти Сержа… Я хотела сказать ему, что… — Струмилина снова всхлипнула и вытащила из-за обшлага платочек. — Сказать, чтобы он не уходил, что я все поняла… Но увы, письма не дошли, затерялись. Некоторые из них почему-то оказались в архивах. Одно из них и нашел этот любезный ученый. Он стал интересоваться Беклемишевым. Но прежде решил разыскать меня. «Нас, — сказал он, — очень волнует судьба этого путешествия».
— Действительно, — буркнул Диомидов и спохватился, уловив недоумевающий взгляд Струмилиной. — Да, да, — поправился он. — Крайне любопытная история. Столько лет… И вот поди ж ты… Разыскали…
Ларчик и в самом деле открывался просто. Видимо, Хенгенау, обнаружив фамилию Беклемишева на жертвенной плите храма, сообразил, что возможно найти какие-нибудь упоминания об этом путешественнике в многочисленных архивах тех городов, которые предположительно являлись отправными пунктами самодеятельной экспедиции. Где-то ему повезло. Он наткнулся на письмо опомнившейся возлюбленной Беклемишева. Эмиссар Хенгенау получил задание найти Струмилину по имеющемуся на конверте адресу. Или, если она уже умерла, ее родственников. И через них разузнать о судьбе Беклемишева. Но откуда эмиссару стало известно о дневниках Сергея Сергеевича? Как он добрался до музея?
Долго раздумывать над этим полковнику не пришлось. Нина Михайловна, не дожидаясь наводящих вопросов, сообщала ему о том, что, не получив ответа на свои письма, вышла замуж и уехала из губернского города сначала в Сосенск, а потом в Москву.
— И там я встретила Сержа, — сказала она. — Это было уже накануне войны. Он шел, задумавшись, помахивая тросточкой. Он не узнал меня. Я подумала: «Серж». Мне, видимо, показалось, что я только подумала. Потому что он услышал. «Нина, — сказал он. — Ты мне снилась в лесу. Но теперь это уже не имеет значения». Понимаете, он так и сказал: «не имеет значения». И у него был пустой взгляд. И он все вертел эту тросточку, а у меня в глазах мелькали какие-то оранжевые круги.
Потом был чай с клубничным вареньем, от которого тоже почему-то пахло ванилью. Чай сочинила пришедшая с работы Зинаида Ивановна. Крупная женщина с широким белым лицом, она как-то не гармонировала с ангелочками в горке. И они жалобно звякали, когда она проходила мимо стеклянной дверцы к столу, на котором моментально появилась белая скатерть и чайная посуда.
Присутствие Диомидова ее не удивило. Посылка с грибами и записочка Мухортова тронули. Известие о смерти Беклемишева впечатления не произвело. Мама заработала выговор за то, что подвергла гостя томлению. Разговор за столом шел вокруг более современных дел. И как Диомидов ни старался вернуть его в прежнее русло, Зинаида Ивановна тут же ставила плотины. Полковник злился и уже подумывал о том, что не пора ли ему раскрыть свое инкогнито и попросту задать несколько вопросов? Теперь, после того, что он узнал, маскарад был вроде и ни к чему. Сдерживало его только то, что мать и дочь могут неожиданно замкнуться.
«Нет, — решил он. — Это я еще успею».
И ввернул словцо про «кандидата наук», который, наверное, сейчас очень расстроен смертью Беклемишева.
— Полно вам, — заметила Зинаида Ивановна, похрустывая печеньем. — Он торопится диссертацию кончать. Знаем мы этих кандидатов. Огорчен! Огорчался кот, слизав сливки. Мало показалось.
— Фи, как грубо, Зиночка! — сказала мама. — Нельзя так говорить о людях. Что подумает молодой человек?
Зиночка хмыкнула и бросила лукавый взгляд на Диомидова. А мама сердито поджала губы и после некоторого молчания стала развивать свои взгляды на воспитание. В качестве примера она привела какую-то княгиню, которая даже в трудные годы военного коммунизма умела сохранять человеческое достоинство.
— У нее не было приличной обуви, — сказала Нина Михайловна наставительно. — Она сшила себе чуни из портьер. Но все равно было видно, что это княгиня. «Ах, шерочка, — говорила она мне, — цветок, даже увянув, останется цветком».
— Сеном, — сказала Зинаида Ивановна.
— Что? — не поняла мама.
— Сеном, говорю, цветочек станет. Или, — хмыкнула Зинаида Ивановна, — силосом. — Мама не удостоила ее ответом и обратилась к Диомидову.
— Вот и Серж, — сказала она. — Я всегда считала Сержа необыкновенным человеком. Когда я увидела его отрешенные глаза, я поняла, что с ним случилось что-то страшное. «Не имеет значения», — сказал он. Любовь для него уже не имела значения. Это же ужасно, когда любовь уходит.
Зинаида Ивановна раскрыла было рот, чтобы прокомментировать слова матери, но та отмахнулась от нее.
— Не мешай, — сердито попросила она. И пожаловалась. — Цинизм молодых людей бросает меня в дрожь. Они спокойно рассуждают о вещах, которых надо стыдиться. И при этом употребляют такие слова… Нет, не говорите мне ничего. Раньше было по-иному. «Нина, — сказал Серж. — Я ухожу. Мне тяжело, но я должен носить это в себе». — «Что?» — спросила я. Он махнул рукой… «Я написал», — сказал он. «Мне?» — спросила я. Он усмехнулся. «Нет, — сказал он. — Я оставил рукопись в музее. Но я, кажется, сделал глупость. Впрочем, это не имеет значения». Мне стало жаль Сержа. Он выглядел таким потерянным. Я взяла его под руку, и мы долго ходили возле Манежа. Серж так занятно рассказывал про индейцев. Он прожил среди них несколько лет. Ходил босиком по лесу. Его кусали змеи и пантеры. Я и сейчас ужасаюсь… Босиком… Бр-р…
— Как княгиня, — вставила Зинаида Ивановна. — Или даже хуже. Портьер в лесу не было.
Нина Михайловна только повела сухоньким плечиком. Диомидов теперь узнал все и уже без особого интереса прислушивался к словам Струмилиной. Подождав, пока поток воспоминаний иссякнет, он поглядел на часы, притворно ойкнул и заторопился прощаться. Зинаида Ивановна проводила его до дверей, попросила передать привет и благодарность Мухортову.
— Мама утомила вас, — сказала она, протягивая руку.
— Ну что вы, — улыбнулся полковник. — Мне было очень приятно провести вечер в вашей семье.
И подумал, уже отойдя от дома, что ему было бы вдвойне приятнее провести вечер в этой семье несколько раньше, например, хотя бы в тот день, когда к Струмилиным приходил этот липовый «кандидат наук». Но тут уж ничего не попишешь.
А что, в сущности, дало ему посещение ванильного домика? Удалось пролить свет на дорогу, которой шел не пойманный пока эмиссар. Дорога вела с берегов Амазонки через квартиру Струмилиных в Сосенск, потом в Москву, к яме в лесу. Повсюду на этом пути были расставлены вехи: музей, труп Беклемишева, трость, труп вора, Бергсон, Блинов. Эти вехи-звенья составляли цепь, на конце которой находился Ридашев-Клепиков-Вернер. Он же «кандидат наук». Беклемишевское дело обрело потрясающую ясность, за которой, казалось, чернела пустота. Все как будто было досконально изучено и обследовано. Но агент Хенгенау по-прежнему оставался призраком, хотя о нем и было известно все или почти все…
В управлении полковника дожидался Ромашов. Диомидов поманил его в кабинет, усадил и предложил сигарету. Ромашов мотнул головой.
— Забыл, — усмехнулся Федор Петрович. — Ну, так чем порадуете? Как поживает первая любовь Петьки Шилова? Настя, что ли?
— Бегает Настя. По магазинам. Про Петьку не вспоминает и ничего о нем не знает.
— Да, — протянул полковник. — Четыре сбоку, значит. И наших нет. Грустно, одним словом. Надо Беркутову сказать, чтобы с музеем закруглялся. Ничего мы в музее не найдем. Адресок обнаружился в другом месте.
Ромашов оживился, снял очки и близоруко уставился на Диомидова, ожидая продолжения рассказа. Но тот только махнул рукой.
— Говорить-то, собственно, нечего, — сказал полковник. — Те следы давно травой поросли. Позарастали, в общем, стежки-дорожки. Остались одни цветочки, как выражалась в свое время некая княгиня, специализировавшаяся на индпошиве чуней из портьер. Понятно?
— Нет.
— Дело обстоит так… — И полковник красочно обрисовал чаепитие в ванильном домике, не забыв упомянуть даже о том, как Беклемишев бродил босиком среди диких индейцев, змей и пантер.
— Теперь понятно? — спросил Диомидов. — Кругозор расширился?
Ромашов повертел очки и водрузил их на нос. Полковник, не глядя, ткнул сигаретой в пепельницу, не попал, чертыхнулся и стал мрачно листать папку с делом. Потом откинулся в кресле, потянулся и сказал:
— А может, спать пойдем? У меня дома кот с утра не кормлен. Мявкает сейчас, наверное, скотина. Куплю ему сыру. Он сыр уважает. А завтра на свежую голову мы с вами кое-чем подзаймемся. Между прочим, вы у Насти этой интересовались, например, на чем Петька Шилов спать любил? У меня вот диван-кровать в квартире стоит. Удобная штука. Сейчас приду, раскину бельишко и завалюсь. Приятно после такого денька в подушку уткнуться. А? Вы что-то спросить хотите?
— Я… я не совсем понимаю…
— Вы что же? Считаете, что я знаю больше? Просто у нас нет другого выхода. Нет, — подчеркнул полковник. — Петька Шилов — единственный, о ком мы знаем, что он не только соприкасался с эмиссаром. Я уверен, был бы жив Петька, он нам порассказал бы много интересного. Но он мертв.
— Я не понимаю, при чем тут кровать, на которой спал Петька?
— А при том, — сказал полковник. — Нам надо знать о нем все. Чтобы он и мертвый заговорил.
— Но мы, кажется, и сейчас знаем все.
— Это только кажется. Вы с Беркутовым изучили одну сторону его жизни. Вы искали прямые намеки на связь Петьки с агентом. Так ведь? Кроме того, вы не были уверены, что избранный вами путь — единственный, ведущий к цели. Где-то в тайниках души у вас таилась мысль, что Петька — случайное звено в цепи следствия. Признаюсь, я тоже ушел недалеко от вас. Но не огорчайтесь. Никто не может сказать, что это ошибка следствия. Оно вполне логично вступает в новый этап. До сих пор мы шли по следам неизвестного эмиссара. И это закономерно. Мы многого не знали, многого не понимали. Теперь мы видим, что этот путь исчерпан. Эмиссар затаился, залег. Надеяться, что он проявит себя каким-нибудь новым поступком, было бы глупо. Следовательно, надо искать, пользуясь известными фактами. Вот мы и пойдем, но не по следам агента, а чуть-чуть наискось, чтобы пересечь их в некой точке. Точка эта — Петька Шилов. Другой в распоряжении следствия нет. Понятно теперь? Ну-ка на пробу скажите мне, в какой парикмахерской предпочитал стричься Петька? Молчите? То-то. Мы обязаны изучить все его привычки, «хобби», знать, в какой бане он мылся, какую водку любил и чем закусывал…
— Значит, все сначала? А если?..
— Никаких «если». Петька жил не в вакууме. И вообще пора спать. Уверен, что сегодня мне приснится княгиня в чунях верхом на анаконде. Никогда не видел живую анаконду. Говорят, встречаются экземпляры до тридцати метров. Не слышали?
— Слышал, — сказал Ромашов, вставая. — Но не верю.
— А я верю. Смешно, может быть. Но верю.
На этом они и расстались. Диомидов пошел домой пешком. А Ромашов вскочил в попутный троллейбус. Он был молод и еще не понимал, почему это некоторым людям пешее хождение доставляет удовольствие.
Лагутин нервничал и злился. Прошло уже несколько дней с момента окончания ремонтных работ в его лаборатории, а физики, «оккупировавшие» ее, мягко, но настойчиво не подпускали ученого к памятрону. Им, как выражался лысый руководитель проекта, не все еще было ясно. С помощью целого ряда хитроумных приспособлений физики установили, что странное невидимое нечто возникает в камере, когда напряженность магнитного поля, создаваемого памятроном, начинает превышать некоторую определенную величину. Если бы, скажем, можно было проследить за этим «нечто» визуально, то оно оказалось бы похожим на ползущую гусеницу трехметровой толщины. Вокруг этой «гусеницы», по-видимому, образовывался ореол из поля, в котором Маша встретилась с фантомами. Физики настолько увлеклись загадкой, что и не помышляли уступать «поле боя» биологам. Лагутин ругался, жаловался, требовал. Несколько раз он заговаривал с академиком Кривоколеновым. Но тот только отмахивался.
— Потерпите, — говорил он. — Пекло создавалось не для вашего брата. Вот понизим температуру, разберемся, что к чему, тогда милости просим.
На третий день стало ясно, что «гусеница» не собирается уползать далеко. Она как бы топталась на месте. Невидимое, но ощутимое тело пульсировало. Однако за пределы камеры, расширенной во время ремонта установки, не распространялось. Относительно поля ничего определенного сказать было нельзя. Мнения сходились только в одном: природа его — не магнитная. Этого было мало. Экспериментировать, не опасаясь осложнений, было нельзя. Дирекция института категорически запретила кому бы то ни было приближаться к камере памятрона. На дверях лагутинской лаборатории повисла красная сургучная печать.
Но дорога науки, как известно, вымощена телами нетерпеливых. Был Ломоносов, и был Рихман. Первый открыл закон сохранения энергии. Второй торопливо запустил змея в грозовую тучу и погиб, так и не разгадав тайну электричества. И тем не менее мы не перестаем его уважать за научный подвиг, совершенный наперекор обывательской пословице «не зная броду, не суйся в воду».
Однажды Лагутин, томимый вынужденным бездельем, остановился в институтском коридоре поболтать с сотрудницей лаборатории, в которой работал Тужилин. Разговор вертелся возле незначительных предметов. Отдавая дань вежливости, Лагутин поинтересовался самочувствием Василия Алексеевича. Женщина заметила, что Тужилин по-прежнему «на высоте», хотя очень недоволен переводом их лаборатории в другое крыло институтского здания.
— А зачем, в самом деле? — спросил вскользь ученый, думая о чем-то постороннем.
— Это вы виноваты, вернее, ваш памятрон. Камеру-то расширили за счет нашей лаборатории.
— Вот что, — заметил Лагутин, разводя руками. — А я, знаете ли, об этом и не подозревал. Ну и ну! Как же он теперь на новом месте? Тепло хоть там? С Белкой, поди, пришлось повозиться. Рефлексы у нее, часом, не сбились?
— Да они еще в старой лаборатории сбились. Белка уже не помощница Василию Алексеевичу. Одичала…
— Что же это она? — бездумно спросил Лагутин, глядя мимо женщины. — Одичала, значит. Как же это?
И вдруг острая мысль кинжалом вонзилась в мозг. Он схватил женщину за руку и потребовал немедленно подробно рассказать о том, почему одичала Белка. Не добившись толкового ответа на свои вопросы, он бегом кинулся к Тужилину. Белку увидеть не удалось. Василий Алексеевич распорядился еще несколько дней назад отправить собаку ad patres.[2] Лагутин окинул выразительным взглядом незадачливого исследователя и попросил уточнить дату, когда это случилось. Тужилин, не понимая, зачем это все нужно, показал журнал, в котором был зафиксирован день замены Белки другой собакой. Это был тот день, когда Лагутин включал памятрон. Совпадали даже часы. И Лагутин и Тужилин тогда пришли в институт несколько раньше обычного. Сомневаться не приходилось: Белка подвергалась воздействию поля, создаваемого памятроном.
— Под суд! — сказал Лагутин.
— Кого? — недоумевающе поднял глаза Тужилин.
— Ученых, которые… — начал Лагутин и, оборвав фразу на полуслове, пошел к выходу. Гулко хлопнула дверь. Тужилин хмыкнул и, оглядев своих коллег, молчаливо прислушивавшихся к разговору, постучал себя по лбу согнутым пальцем. Но одобрительных смешков, на которые рассчитывал, не услышал. В лаборатории царила похоронная тишина. Прыгая через ступеньки, Лагутин взбежал на второй этаж и остановился перед приемной директора Мельника. Поправил сбившийся галстук, потянул ручку и, не глядя на поднявшуюся ему навстречу секретаршу, не спрашивая, у себя ли директор, открыл дверь кабинета.
У Мельника сидел академик Кривоколенов. Увидев Лагутина, они оборвали разговор. У обоих были кислые лица, словно они проглотили по изрядной дозе уксуса.
— Простите, — сказал Лагутин. — Но я должен сообщить вам о том, что получил доказательства непосредственного воздействия нашего поля на память. Мне кажется, что это позволит изменить точку зрения руководства института на предмет, и мы сможем наконец приступить к экспериментам, которые по непонятным причинам сейчас прерваны.
— Опять вы торопитесь, — сказал Кривоколенов. — Вы же сами только что изволили упомянуть о причинах. Причины-то непонятные. А что касается доказательств, то мы послушаем.
Лагутин рассказал о Белке.
— Вот видите, — назидательно поднял палец академик. И повернулся к директору. — Наши опасения подтверждаются. Не правда ли, Павел Игнатьевич?
Мельник кивнул. Поворошил разложенные на столе бумаги и подал один из листков Лагутину.
— Тут, — сказал Лагутин, разглядывая листок, — тут только цифры.
— Да, — торжественно, как показалось Лагутину, произнес Мельник. — Тут только цифры. Степан Александрович, — он наклонился в сторону академика, — был так любезен, что познакомил нас с некоторыми формулами, которые заключают в себе… которые позволяют нам судить о некоторых характеристиках этого поля.
— Но я не математик, — сердито произнес Лагутин.
Академик и директор переглянулись. Кривоколенов сказал:
— Э, чего там! Просто его не должно быть.
— Как это так? — возмутился Лагутин.
— Как? — задумался академик. — Бог его знает. Расчеты утверждают, что этого вашего поля не должно быть. Понимаете?
— Как же я это могу понять? Поле-то есть. Значит, расчеты не годятся.
— Вот эйнштейнова константа, — торжественно сказал академик.
— Ну и что? — задал вопрос Лагутин.
— А то, — буркнул Кривоколенов, — что другой константы я не знаю.
— Но ведь не пойдете же вы против факта. Поле-то существует.
— Вот именно, — кивнул академик. — Мы некоторым образом замечаем присутствие этого поля. Но его природа остается загадочной. Ваш памятрон создавался как генератор электромагнитного поля большой напряженности. Вы начали с миллионов гаусс и до какого-то определенного момента непрерывно усиливали поле. Добились же только гибели подопытных животных. Потом, я имею в виду прискорбный эпизод с Машей, памятрону был задан такой режим, что напряженность поля достигла еще более колоссальной величины. Выражаясь популярно, здесь-то и произошел скачок в новое качество. Электромагнитное поле переродилось. Высвободилась какая-то дополнительная порция энергии. И на свет выползла ваша «гусеница». Вы только что информировали нас об эпизоде с собачкой. Картина напоминает, я бы сказал, весьма напоминает, самую рядовую амнезию. Вызвало же ее это новое, неизвестное нам поле. Оно просто погасило все благоприобретенные собачкой рефлексы. Да, оно, как вы изволили заметить, взаимодействует. Но только односторонне. Подуйте на свечку: она потухнет.
— Нет, — сказал Лагутин. — Тут что-то не так… Я же подвергался воздействию поля. И Маша…
— Кратковременное воздействие, — начал академик, но его прервал телефонный звонок. Мельник поднял трубку.
— Да, — сказал он. — Да, они сейчас здесь… Что? В клинику?.. Диомидов?.. Хорошо… Скажу…
Он положил трубку и повернулся к Лагутину.
— Нам придется продолжить… м-мм… беседу в другое время. Звонили из управления КГБ. Ивана Прокофьевича желает видеть тот следователь, помните? Диомидов. Он лежит в клинике.
— Что с ним?
Мельник развел руками.
Сознание возвращалось толчками. В моменты прояснений Диомидов соображал, что лежит на больничной койке, делал попытку поднять голову, но тут же проваливался в зеленую тьму, где его окружали фиолетовые чудовища. Они с хохотом набрасывались на Диомидова и душили его. Полковник вскрикивал, просыпался в холодном поту. Потом снова куда-то проваливался, бродил по каким-то темным коридорам, пытаясь найти выход к свету, но не находил его, хотя знал, что идет по правильному пути.
Прошли сутки, прежде чем он окончательно пришел в себя. Открыл глаза и увидел незнакомого краснолицего человека в белом халате. Краснолицый усмехнулся добро и басом сказал:
— Выкарабкались. Отлично. Только… Нет-нет, вы уж, будьте ласковы, полежите спокойно, — быстро заговорил он, заметив, что Диомидов сделал попытку приподняться на постели. — Прыгать еще раненько.
— Что? — спросил Диомидов.
Краснолицый понял:
— Перелом ключицы, трещина в тазобедренной кости.
— Все?
— Ну и небольшая дырка в черепе. В районе теменной кости.
— Где я?
— У Склифосовского.
— Сколько?
Краснолицый показал один палец.
— Сутки, — сказал он. — Точнее, чуть больше. Но сейчас уже все в порядке. Главное — не волноваться, лежать спокойно.
— Да уж, — буркнул Диомидов и закрыл глаза. В его положении только и оставалось лежать спокойно. Надо же было этой чертовой стене обрушиться так некстати!
— Попробуйте заснуть, — посоветовал краснолицый.
— Мне надо поговорить с Ромашовым, — сказал Диомидов.
— Это который в очках? Такой высокий молодой человек?
— Да.
— Нельзя. Кроме того, учтите, вы еще нетранспортабельны.
— Ах вот оно что! — сказал Диомидов. — Но Ромашов мне нужен. Он, надеюсь, транспортабелен. Я должен задать ему один вопрос.
— Ни одного! — отрезал краснолицый.
— Я буду жаловаться, — погрозил Диомидов.
Краснолицый отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и стал сосредоточенно рассматривать на свет пробирку с синей жидкостью. Диомидов осторожно выпростал из-под одеяла здоровую руку и пощупал повязку на голове.
— Не валяйте дурака, — спокойно сказал краснолицый. — Вы что? Не верите мне?
— Мне нужно поговорить с Ромашовым, — упрямо сказал полковник. — Мне наплевать на ваши больничные порядки. Вы понимаете, что дело не терпит отлагательства?
— Дела остались там, — равнодушно сказал краснолицый, кивнув на окно. — А если вам нравится грубить — грубите. Только не вертитесь и не сбивайте тюрбан. В конце концов это ваша голова. Проявите о ней заботу.
— Извините, — сказал Диомидов. — Я не хотел грубить. Но я не смогу спокойно лежать, пока не поговорю с Ромашовым.
— Это серьезно? — подозрительно покосился краснолицый.
— Даю слово.
— Хорошо. Как только он появится, я пущу его к вам. На пять минут. Хватит?
— Да, — сказал Диомидов, испытывая прилив благодарности к все понимающему краснолицему.
Потом он заснул. Проснулся вечером и испугался. А что, если Ромашов приходил, когда он спал? И краснолицего не видно. У койки дремала с книжкой на коленях сестра. Будить ее Диомидов не стал. «Спрошу, когда проснется», — решил он. И подумал, что ночью Ромашов все равно не придет. Даже если бы он и захотел. Не пустят. «Дела остались там». Как бы не так! Там осталась эта чертова штука. Ее нужно немедленно вытащить из-под обломков стены и поставить точку под делом Беклемишева.
Ему очень хотелось поставить точку. Он сильно торопился в последние дни. И он не подумал в тот момент, что стена может рухнуть. Впрочем, разве можно было предусмотреть это? Прочная ограда развалилась на куски, как от взрыва, хотя никакого взрыва не было и не могло быть.
«Дела остались там», — снова вспомнил он фразу краснолицего. «Там» остался мотоцикл. Да еще труп. Последний труп в этой фантасмагорической истории. Беклемишев, Петька Шилов да еще этот — Отто. Последнего все равно ждала виселица. И в общем-то не имели значения подробности, которые он сообщил бы, если бы остался в живых. Все уже было известно следствию. Мертвый Петька Шилов дал исчерпывающие показания. Убирая его с дороги, этот Отто никак не рассчитывал получить обратный эффект. Он тонко продумал все детали. Петьки в разработанной им схеме не было. Петька сидел в тюрьме. Так полагал Отто, возвращаясь из Сосенска в Москву. Но на вокзале он неожиданно увидел Петьку. Вор спал на длинной скамье. Отто решил этот кончик оборвать. Он быстренько отвез Тужилиных домой и возвратился на вокзал. Растолкав спящего, он пригласил его совершить поездку в лес. Возможно, он придумал какой-нибудь убедительный предлог. Деталей теперь уже не узнать. В лесу он дал Петьке в руки трость Беклемишева и, отпустив его на двадцать шагов, выстрелил. Ему казалось, что таким способом можно убить двух зайцев: увидеть действие этой трости и избавиться от ненужного свидетеля.
В Сосенске он провозился с оформлением инсценировки «самоубийства» Беклемишева.
Когда он застрелил старика, в саду вспыхнул свет. Преодолев естественный испуг, Отто сообразил, почему он возник. Но в этот момент увидел Бухвостова и убежал, чтобы вернуться в сад на следующую ночь. Он быстро преодолел пять километров, отделявших его от места рыбалки, убедился, что рыболовы, усыпленные им, продолжают спать, забрался в постель и разбудил Мухортова. Вот откуда у аптекаря и появилось убеждение, что он всю ночь бодрствовал возле «чуть не утонувшего Ридашева».
Стреляя в вора, Отто надеялся узнать наконец, что же за вещь попала ему в руки. Но он перестраховался. Двадцать шагов — это далеко. Ему удалось снова увидеть только вспышку света, и затем все исчезло. А на поляну вышла Зоя. Ее появление совпало с окончанием действия этой штуки. Возникла яма. В ней лежал труп вора и трость. Вторично стрелять убийца не решился — не знал, как поведет себя трость.
А теперь трость эта мирно покоится под обвалившейся каменной оградой. И никто, кроме Диомидова, об этом не знает. И никто, кроме него, даже не подозревает, что это за штука. А сам он? Все ли он понял из увиденного после того, как зеленый шар выбросил отростки, и они впились ему в мозг, обволакивая сознание странной, какой-то ощутимой пеленой?
Утром Ромашов позвонил в больницу.
— Да, — лаконично ответил врач. — Все будет хорошо. Он пришел в себя… Да. Можно навестить… Недолго, учтите. — И повесил трубку.
Диомидов не раз говорил Ромашову, что в беклемишевском деле, в сущности, нет никакой загадки.
— Надо только распутать клубок, — любил повторять полковник. — И вы увидите, что оно выеденного яйца не стоит. Любое дело кажется загадочным, пока мы не раскусим его. Когда слетит скорлупа, окажется, что орешек в общем-то ничего особенного из себя не представляет.
— А трость? — возражал Ромашов.
— Это дело ученых, — говорил Диомидов. — Наша задача найти убийцу. А в убийце ничего фантастического и непонятного нет. Это не привидение. Он не летает по воздуху, а ходит по земле. И оставляет следы. Он не может не оставлять следов. Понимаете?
В конце концов Диомидов оказался прав. День за днем он и Ромашов скрупулезно «монтировали», как выразился однажды полковник, киноленту жизни Петьки Шилова. Разрозненные кадры, собранные из показаний многих людей, сливались постепенно в цельную картину.
— Проверяйте всех Петькиных знакомых, — напоминал Диомидов. — Не забывайте о том, кого мы ищем. Вот тут, я вижу, у вас записано, что Петька ходил бриться в парикмахерскую на Балчуге. Вы смотрели личные дела мастеров?
— Смотрел, — говорил Ромашов.
Он уже обалдел от этой работы. Сотни людей. Сотни мимолетных Петькиных встреч. Все это мельтешило в глазах, наслаивалось, путалось. Он удивлялся Диомидову, который взвалил на себя три четверти работы и ни разу даже не выругался.
— А тех, кто уволился? — спрашивал Диомидов. — За последние пять лет?
— Да, — вздыхал Ромашов.
Ему казалось иногда, что они взялись решать непосильную задачу. Легко сказать — изучить последние пять лет Петькиной жизни и найти в этом стоге иголку, сиречь следы связи Петьки с агентом Хенгенау. Утешало только одно обстоятельство: Ромашов знал этого агента в лицо. Он два раза встречал в Сосенске «писателя Ридашева». Это утешало и злило одновременно. Утешало потому, что облегчало работу. Ромашову достаточно было взглянуть на человека, чтобы сказать: не он. А злило потому, что он, Ромашов, ходил в Сосенске рядом с агентом и не знал об этом.
По вечерам Диомидов усаживал Ромашова рядом, придвигал поближе пухнущую день ото дня папку с жизнеописанием Петьки и листал ее, рассуждая вслух. Особенно придирчиво он относился ко всему, что касалось лета 19… года. Удалось установить, что в это время у Петьки было много денег; Но источник оставался неясным. Пытаясь уточнить это обстоятельство, Диомидов обратился за помощью в МУР, тщательно просмотрел много архивных дел, особенно внимательно изучал нераскрытые кражи. Однако ничего подходящего не нашел. Конечно, Петька мог украсть деньги и не в Москве. Но в тот год он никуда из столицы не выезжал.
— Занятно, — говорил Диомидов. — Смотрите. Летом у Петьки куча денег. Осенью, растратив их, он крадет бумажник у гражданина Полуэктова и благополучно садится в тюрьму. Где же он украл ту «кучу»? И почему так ловко? Судя по его делам, он в общем-то вор из невезучих. Что-то тут не сходится. А? Уж не оказал ли он какую-то услугу нашему подшефному?
Ромашов соглашался, что это предположение весьма вероятно. Но с какой стороны начать его проверять?
— А с той же самой, — сердился Диомидов.
И утро начиналось с «той же самой». Люди. Лица. Анкеты. Вопросы. Ответы. Десятки людей. Сотни вопросов. Прямых, наводящих, вопросов с намеком и вопросов обходных, похожих на разбитый объезд возле перекрытого шлагбаумами асфальтового шоссе. Пока однажды перед Диомидовым не появился человек с заячьей губой.
— Корешовали с Петькой? — в упор спросил Диомидов.
Заячья губа приподнялась. Это должно было означать презрительную ухмылку.
— Не, начальник, чего не, того не…
— А мне говорили другое.
— Кто? Филя, что ли? Брешет. Он же чокнутый. Два раза в пивной сидели. Было. А так? Не. Чего не, того не.
— В пивной-то Петька угощал?
— Петька. Так ведь это когда было? Или копаешь что, начальник? Так ведь кончился Петька.
— Кончился, — задумчиво сказал Диомидов. — А ты, часом, не знаешь, кто его кончил?
— Чего не, того не. Только мы тут зачем бы? Шутишь, начальник. Не под тем фонарем ищешь.
— Шучу, — заметил Диомидов.
И как бы между прочим заговорил о том, что вот вроде найден пистолет, из которого стреляли в Петьку, и еще кое-какие вещи, которые указывают не то чтобы на человека с заячьей губой, но… Заячья губа только хлопал глазами, слушая Диомидова. Его интеллект никак не мог уловить, что же от него хочет полковник. Понимал он одно: он, Заячья губа, и его кореши тут, конечно, вне подозрений. Кто-то Петьку убил. Этого кого-то ищут. В общем, чуть ли не нашли. А Заячью губу пригласили просто для уточнения некоторых деталей об образе жизни Петьки. Нужно, например, знать, сколько водки мог выпить Петька за один присест. Этот вопрос полковник обсуждал с Заячьей губой не менее десяти минут. Заячья губа вошел во вкус. Заметив это, Диомидов как бы невзначай поинтересовался результатами той давней выпивки. Заячья губа, сбитый с толку и утративший подозрительность, с которой начинал этот разговор, махнул рукой и выразился в том смысле, что та выпивка не показательна. Петька пил мало, болтал, что торопится к сапожнику, который что-то там был ему должен. Он заплатил за угощение, и Заячья губа провел остаток вечера в одиночестве.
Диомидов отметил в памяти сапожника и перевел разговор в область рассуждений об обуви вообще и Петькиной в частности.
— Конечно, — сказал он, — если у него были мозоли, то к сапожнику лучше. Тут уж без обмана.
Заячья губа, разгоряченный предыдущими воспоминаниями, не сразу сообразил, что беседа уходит в другую плоскость. Обувь его не интересовала. Он заметил, что Петька торопился к сапожнику отнюдь не за ботинками, а, по всей видимости, за деньгами.
И на сцену вдруг выплыло словечко «ксива». Диомидов понял, что речь идет о каком-то документе, который Петька за большие деньги продал некоему сапожнику.
— Стоп, — сказал полковник.
Заячья губа ошалело смотрел на него. Диомидов потребовал подробностей.
— Словили вы меня, начальник, — огорчился Заячья губа. — Но чего не, того не…
Из дальнейших сбивчивых пояснений Заячьей губы вытекало, что он всегда считал Петьку великим трепачом. И тогдашней его фразе про «ксиву», проданную сапожнику, Заячья губа не придал значения. Кроме того, с точки зрения Заячьей губы этот факт был мелким, не стоящим внимания. Рядовым фактом, одним словом. Потерявшим ко всему еще свою значимость за давностью времени.
— Ну-с, — сказал Диомидов Ромашову, когда они остались одни. — Как мы будем расценивать эту информацию?
— Во всяком случае, — усмехнулся Ромашов, — пища для умозаключений имеется.
— А по-моему, — заметил Диомидов, — имеется умозаключение. Но его нужно просто обосновать.
— Настоящий Ридашев?
Диомидов кивнул.
— Да, — сказал он. — Мы не интересовались писателем Ридашевым с этой стороны. Теперь, когда нам окончательно ясно, что сам он к беклемишевскому делу непричастен, думаю, можно и поговорить с ним. Мне вообще-то не хотелось тревожить этого человека. Но что поделаешь? Хотя… Хотя давайте-ка свяжемся с паспортным столом. Уточним.
Умозаключение подтвердилось. Два года назад писатель Ридашев заявил, что он потерял паспорт. Ему был выдан новый.
— Что и требовалось доказать, — сказал Диомидов. — Кстати, вспомните-ка записную книжку Хенгенау. Именно тогда Зигфрид сообщил данные об Отто Дирксену. А данные-то были старые. Поэтому Отто, предупрежденный Зигфридом, на всякий случай решил обзавестись документами Ридашева.
— Зачем?
— Не у кого спросить, — усмехнулся Диомидов. — Вот поймаем Отто, тогда уж.
Потом им предстояло ответить на вопрос: сколько сапожпиков в Москве? Потом… было много «потом». До тех пор, пока Ромашов не сказал: он!
…Они стояли у прилавка в булочной. В окно был виден дом напротив. Машину Диомидов поставил за угол.
— Он, — сказал Ромашов и передал Диомидову бинокль.
— Вот, значит, когда встретились, — пробормотал Диомидов, разглядывая в окне дома напротив фигуру человека, склонившегося над низеньким столиком. — Однако я где-то его уже видел. Где же? Странно…
Он видел Отто, когда ехал к Зое. Бежевое такси стояло тогда рядом с диомидовской машиной перед светофором…
Человек за окном методично взмахивал рукой с молотком. Изредка он отрывался от работы и бросал меланхоличный взгляд на улицу.
— Нет, не припомню, — сказал Диомидов, опуская бинокль. — Да и не место здесь предаваться воспоминаниям. Опергруппа готова?
— Они ждут звонка.
— Что ж, — сказал Диомидов. — Пора, пожалуй. А то скоро станет темно. Идите. А я понаблюдаю.
Автомат был в «Гастрономе», метрах в трехстах от булочной. Ромашов поднял воротник пальто и пошел звонить. Ходил он минут пять. Когда вернулся, Диомидова в булочной не было.
— Он рассердился на что-то, — сказала продавщица. — И убежал.
Ромашов выругался про себя и бросился к дому напротив. Дверь квартиры сапожника была раскрыта. Ни его, ни Диомидова, ни следов борьбы Ромашов не обнаружил. Машины за углом не было тоже.
Диомидов приветственно помахал Ромашову здоровой рукой. Краснолицый доктор показал им обоим растопыренную длань, что должно было означать пять минут, и вышел из палаты.
— Он узнал вас, когда вы вышли из булочной, — сказал Диомидов. — И у него был мотоцикл.
Ромашов кивнул. Он понял это потом, во время погони. Опергруппа два часа металась по Москве, пока не вышла на верные следы. Три машины и два мотоцикла вырвались на загородное шоссе. Автомобиль Диомидова стоял на обочине в двух шагах от каменной стены старинного парка. Метрах в ста валялся мотоцикл. В двадцати шагах от него Ромашов наткнулся на труп Отто. Неподалеку, под обломками стены, непонятно почему обрушившейся, лежал без сознания Диомидов.
— Мне не хотелось его убивать, — сказал Диомидов. — Сперва я снял его с мотоцикла. Уже темнело. Пока я держал его в свете фар, он стрелял. Мне это надоело. Остановил машину. Удалось попасть в колесо. Думал, что он покалечится. Мотоцикл сделал, наверно, восемь оборотов. А он, сволочь, уцелел. Вскочил на стену. Ну и… А вы эту штуку нашли?
— Какую штуку? — удивился Ромашов.
— Да трость эту. Она же под стеной осталась. Этот Отто выронил ее, когда полез на стену.
— Мы не думали, — сказал Ромашов.
— Я так и предполагал, — заметил Диомидов. — А она осталась под обломками. Ведь из-за нее стена обрушилась.
— Я сейчас позвоню, — сказал Ромашов.
— Да, надо сделать это побыстрее. И знаете что. Позвоните заодно тому ученому, Лагутину. У меня есть для него кое-что интересное.
— Но доктор? — сказал Ромашов.
— Что доктор?
— Он сейчас придет и выгонит меня.
Диомидов усмехнулся.
— Я знаю петушиное слово. Кроме того, и доктору полезно послушать. Таких вещей ни один доктор на Земле еще не слыхал. Эту штучку вкусил, видимо, только Беклемишев. Да еще те «приносящие жертву». Но они, бедные, ни черта не поняли.
Диомидов замолчал. Потом задумчиво заметил:
— Да и я, признаться, тоже.
Дверь открылась, и на пороге возник краснолицый. Его правая рука описала в воздухе полукруг, который можно было истолковать только в одном значении. Диомидов заговорщически подмигнул Ромашову. Тому так и не удалось узнать, какое же петушиное слово сказал полковник врачу. Когда он, позвонив по телефону, вернулся в палату, краснолицый доктор мирно беседовал с Диомидовым. На появление Ромашова он не обратил внимания.
— Все в порядке, — сказал Диомидов, вкладывая в эти слова и вопрос и утверждение одновременно.
— Да, — сказал Ромашов. — Мне удалось застать Лагутина на месте. Он уже, наверное, выехал.
Ждать пришлось недолго. Когда Лагутин в наспех накинутом халате уселся возле постели, Диомидов сказал:
— Я, пожалуй, начну с самой сути. Когда я выстрелил, эта трость, валявшаяся возле стены, вдруг вспыхнула зеленым светом. На какое-то мгновение я увидел перед собой зеленый шар…
Лагутин завозился на табуретке, устраиваясь поудобнее. Краснолицый врач с изумлением уставился на Диомидова. Он впервые слышал о том, что такое может быть. Ромашов тоже навострил уши. Он сидел дальше всех от кровати, а полковник говорил тихо. И ему пришлось наклонить голову, чтобы не пропустить ни слова из удивительного рассказа.
…Шар превратился в зеленое облако, плававшее над землей. Из него потянулись зеленые отростки. Один из них коснулся головы. Диомидов отпрянул. Но было уже поздно. Что-то мягкое, липучее обволокло мозг. И Диомидов ощутил себя кем-то другим. В то же время он чувствовал, что этот другой — он сам. Только его диомидовское «я» отодвинулось очень далеко. На первом плане жил и действовал тот — второй. Звали его Пта.
Его руки лежали на отливающем синевой грушевидном предмете. Диомидов не понимал, что это. Пта знал, что стоит перед пультом управления. Он только что включил аппарат долговременной памяти, который должен был зафиксировать все, что увидит и почувствует он, Пта. А Диомидов подумал, что этот аппарат очень похож на тот жезл, который столько лет пролежал зарытым в беклемишевском саду. Диомидов с удивлением и робостью разглядывал странную компанию кошколюдей, пытался понять, о чем они говорят. Мысли Диомидова странным образом переплетались с мыслями Пта, который думал об участниках экспедиции, о беспокойном Кти, о сомнениях, его одолевавших. Он поговорил с Кти и перевел взгляд на пульт. Прямо перед его глазами находился экран обзора. Его края были словно обожжены. В середине темнел провал, черное пятно, заметно уменьшающееся. Он знал: когда это пятно превратится в точку, установка перестанет существовать.
— Включаю защиту, — тихо произнес он и сдвинул ладони на пульте. Сверху с легким свистом опустился стержень с темным шариком на конце. По нему побежали красные искры, сплетаясь в причудливом узоре. Затем над участниками опыта возник зеленый туман, скрыл их фигуры, стал уплотняться.
Начинался опыт. Теперь никто не мог остановить его. Высшая защита позволяла только ощущать происходящее.
Это был Великий Опыт. Пта называл его прыжком в бесконечность. Он рассчитал режим работы установки, он разработал защиту, которая могла выдержать напор энергии, он поманил неизведанным. И нашлись добровольцы, те, кто жаждал знаний так же страстно, как жаждал их Пта. Но был еще парадокс: при удачном исходе опыта его участники оставались в одиночестве. Они навсегда расставались со своей цивилизацией, знания, добытые ими, не могли никому пригодиться. Такова была цена Великого Опыта. Пта утешала только мысль о преемственности цивилизаций. Они пронесут эстафету через время и передадут ее тем, кто будет после них.
…В мозгу стали возникать неясные образы. Пляшущие оранжевые языки на пронзительно черном фоне сменились мертвенным, синим светом. Он изливался, казалось, отовсюду и проникал в каждую клетку. Синий свет пульсировал, переливался немыслимыми оттенками. Возникали и в то же мгновение исчезали странные фигуры, мелькали фиолетовые тени. Потом открылся космос. И Диомидов услышал голос Пта.
— Сейчас мы видим свет, который давно умер. Установка будет работать еще (тут Пта употребил термин, обозначающий, видимо, какой-то отрезок времени). За этот период наш взгляд проникнет очень далеко во вселенную. Смотрите же лучше…
Диомидов замолчал. Краснолицый врач наклонился к постели и поправил подушку. Он ничего не понимал. Да и остальные слушатели были не в лучшем положении. Лагутин нетерпеливо попросил:
— Дальше? Что было дальше?
— Мне трудно рассказывать, — задумчиво произнес Диомидов. — Нет, нет, — отмахнулся он, заметив движение краснолицего. — Трудно потому, что я в том своем, втором варианте мыслил не так… И мне сейчас нужны какие-то новые слова, чтобы передать все… Там были другие категории понятий. Странная терминология, недоступные зрительные образы. Мне — тому все казалось в порядке вещей. Но мое настоящее «я», о котором, кстати, я не забывал ни на секунду, так вот, это мое настоящее «я» находилось в положении человека, листающего книгу на незнакомом языке. Причем даже это сравнение весьма приблизительно. Ну вот хотя бы: мне сразу показалось, что установка напоминала космический корабль. На самом деле никакого корабля не было. Скорее это была некая изолированная камера. Потому что мое второе «я» отлично помнило сцену начала Великого Опыта. Мы долго ехали на машине, напоминающей пулю, увеличенную в десятки тысяч раз, ехали по равнине, залитой красноватым светом заходящего солнца. Потом спускались под землю, где находилась установка для проведения Великого Опыта. Нас никто не провожал, потому что этого нельзя было сделать по причинам, которые для моего второго «я» были настолько ясны, что «я» настоящее о них попросту не могло составить представления.
— А сам опыт? — спросил Лагутин.
— Я уже говорил, что мое второе «я» мыслило категориями, недоступными для моего понимания. В приблизительном переводе Великий Опыт означал переход через световой барьер. Причем обставлялся опыт так, что не его участники осуществляли прорыв, а само пространство и время обрушивалось на установку. Словно бесконечная вселенная сорвалась и понеслась сквозь установку. Представьте себе, что вы сидите в центре шара, а стенки его не что иное, как сплошной экран. И на нем звезды. Так вот, эти звезды беспрерывно текут сквозь ваше тело. Как мячики в стереокино. Мальчик бросает в вас мячик. Кажется, вот-вот он ударится в вашу голову. Нечто похожее и я наблюдал. Только не мячики на меня летели, а звезды. Недаром Беклемишев в свое время определил это как конец света.
— Прыжок в бесконечность, — сказал Лагутин.
— Может, и так, — согласился Диомидов. — Однако их установка была хитро устроена. Время от времени — кстати, весь опыт, по-моему, продолжался минут пять, — так вот, время от времени внутренность сферы, в которой я находился, гасла, и глазам представал только один ее участок. Выбор происходил, конечно, случайно: просто работала автоматика. Так вот, в эти моменты мы словно оказывались перед телескопом. Помните странные картинки в яме? Это были остаточные явления. А нам, находящимся в кабине установки, удалось заглянуть в жизнь какой-то невообразимо далекой планеты. Продолжалось это несколько секунд. Сначала появилась планета, потом изображение приблизилось настолько, что я смог рассмотреть странный город с кубическими зданиями, на миг мелькнуло тело какого-то существа, прямоугольные зрачки… И опыт кончился.
— Все? — спросил Лагутин.
— Нет еще, — улыбнулся Диомидов. — Опыт-то кончился, а действие этого жезла продолжалось. По всей видимости, этот прибор сейчас является не чем иным, как демонстрационным аппаратом. В свое время он был включен на запись памяти. Ну и работал, пока его не выключил этот Пта.
— А затем было вот что, — сказал Диомидов после минутного отдыха. — Даже не знаю, как все это поточнее передать. Словом, как только опыт закончился, меня будто бы неожиданно выкинули из этой установки и забросили высоко над землей. Не меня — Диомидова, а того — Пта. И будто бы повис я в воздухе над лесом. И вижу: прямо перед глазами совсем из ничего выкатился вдруг зеленый шар. Покачался над деревьями и мягко опустился на полянку. А я снова в установке очутился. Смешно?
Лагутин только вздохнул в ответ.
— Кстати, — сказал Диомидов, — вот я рассказываю сейчас и чувствую, что вы не до конца меня понимаете. А толковей не выходит. Ну вот хоть с этим эпизодом. Ни Пта, ни тем более я сам установки не покидали. Мы не могли этого сделать по одной простой причине. С того самого момента, как Пта включил высшую защиту, никого из участников опыта вроде и не существовало. Оставалось только понимание того, что я нахожусь в раздвоенном виде. Ни рук своих, ни ног, ни соседей, с которыми беседовал перед опытом, я не видел. Все было как во сне. Вроде ты присутствуешь при событиях, а вроде и нет тебя.
— Да, это трудно усвоить сразу, — сказал Лагутин, потирая лоб.
Ромашов и краснолицый врач молчали.
— Неужели вам кажется, — улыбнулся Диомидов, — что я лучше осведомлен? Конечно, будь на моем месте ученый, он, наверное, кое в чем разобрался бы. Но ведь еще не все потеряно. Эту штучку, — он взглянул на Ромашова, — наверное, уже извлекли из-под стены?
Ромашов кивнул, сказал, что он сейчас пойдет звонить.
— А вас я позвал, — сказал Диомидов Лагутину, — вот почему. Я видел фиолетовых чудовищ, наделавших шуму в мире. Да. Только вот в чем дело. Они не были тогда чудовищами. Словом, лучше по порядку. Удивлять так удивлять. Короче говоря, когда защита растворилась и мы, не подберу другого слова, возникли из небытия, я, или Пта, как хотите, отдал команду приступать к исследованиям. В чем они заключались, сказать могу только в общих чертах. Из установки никто не вышел на поверхность планеты. Наш шар ощетинился датчиками, загудели какие-то машины. Ко мне один за другим стали подходить кошколюди с результатами анализов атмосферы, почвы, растений — словом, всего, что нас окружало. Не понимаю, как я воспринимал это, но помню отчетливо одну мысль об адаптации. О необходимости адаптации, приспособления к новым условиям, в которых мы очутились.
— Разве это было не на Земле? — вырвалось у Лагутина.
— Не знаю, — сказал Диомидов. — Хотя постойте. Конечно, на Земле. Ведь тросточка-то сейчас на Земле… И потом… Впрочем, я все время был уверен, что нахожусь на Земле. Ну бог с ним. Уже немного осталось рассказать. Об этой самой адаптации. Несколько часов Пта обрабатывал данные на какой-то странной машине с экраном. На нем все время держалось изображение, которое неуловимо менялось. Сначала это был кошкочеловек, а под конец… Как вы думаете?
— Фиолетовая обезьяна, — быстро сказал Лагутин.
— Да, — медленно произнес Диомидов. — А потом началось самое странное. Все участники опыта по очереди стали проходить сквозь… Не знаю, как даже это описать… То ли какая-то туманная завеса, то ли плотная кисея, которая возникла после того, как я, простите, Пта, поиграл пальцами на пульте. Пта пошел последним. Но не это важно. После того как кошколюди проходили через этот туман, они становились фиолетовыми обезьянами. Впрочем, это название ни о чем не говорит. Они становились людьми, правда очень похожими на обезьян из сельвы, но людьми. Да ведь и обезьяны из сельвы в общем были люди. Странный цвет кожи — только и всего. Да еще бессмысленный взгляд. Это у обезьян. А у бывших кошколюдей взгляд был вполне осмысленным.
— Вот чудасия, — пробормотал краснолицый врач. Лагутин кивнул. А Ромашов заерзал беспокойно на стуле и вдруг вскочил.
— Не терпится? — усмехнулся Диомидов.
— Пойду узнаю.
Ромашов вышел. Отсутствовал он минут пять. Вернулся довольный.
— Ну как? — спросил Диомидов.
— Нашли, — быстро сказал Ромашов. — Генерал дал команду отправить тросточку к вам в институт, — обратился он к Лагутину.
Тот кивнул, но с места не сдвинулся. Всем было интересно прослушать диомидовский рассказ до конца.
— А в общем-то, — сказал Диомидов, — это и все, пожалуй. Пта прошел последним через адаптационный аппарат и прикоснулся к пятну на пульте. В глазах у меня сверкнул свет, все исчезло, а я очутился здесь.
— Н-да, — протянул краснолицый врач.
— Любопытно, — сказал Лагутин. — Если они собирались передать нам информацию о Великом Опыте, то непонятно, как это они думали сделать. Ведь надеяться на то, что эта тросточка попадет к нам, по меньшей мере глупо…
— Вот именно, — сказал Диомидов. — Приплюсуйте сюда еще удивительный способ включения этого прибора. «Приносящий жертву…» Помните?
Лагутин наклонил голову.
— Да, — сказал он. — Загадок тут порядочно.
Выйдя на улицу, Лагутин купил свежую газету. На четвертой странице наткнулся на пространный перевод статьи из «Глоб».
«Тайна фиолетовой чумы раскрыта», — прочитал он. — «Еще одно преступление нацистов против человечества». «Немец-антифашист Курт Мейер делает потрясающее разоблачение». «Вчера на пресс-конференции в Рио Курт Мейер заявил, что он нашел в сельве развалины лаборатории фашистского профессора Людвига Хенгенау. Этот отщепенец, как выяснилось, экспериментировал над людьми. Ему удалось найти средство, вызывающее мгновенную перестройку белковой структуры клеток живого организма. Причем клетки, перестраиваясь, приобретали активность. Возникала как бы возможность цепной реакции. Малейший контакт с зараженным организмом приводил или к гибели, или превращал контактирующее лицо в фиолетовое чудовище. Механизм самого процесса далеко не ясен. Некоторые из присутствовавших на пресс-конференции видных биологов утверждают даже, что этого не может быть, что это противоречит известным законам природы и современной теории эволюции организмов. Но мы не можем просто отмахнуться от факта существования обезьян. Наш долг пролить свет на их происхождение и в этой связи хотя бы прислушаться к голосу человека, который совершил подобную попытку».
— Адаптация, — пробормотал Лагутин, засовывая газету в карман. И быстро зашагал к институту.
Прошел месяц. Улеглись страсти, разгоревшиеся в ученом мире после появления в институте странного предмета, который теперь никто уже не называл ни тростью, ни жезлом. Предположения и домыслы относительно происхождения и назначения этой вещи отстучали, как град по крыше. Пришла пора систематических исследований, но их никто не торопился начинать, ибо не было известно главное — с чего начинать. Руководство института осторожничало. Во избежание нежелательных последствий от неаккуратного обращения странный предмет было запрещено держать в помещении. И теперь он лежал в центре институтского двора на постаменте из бетона под прочным пластиковым колпаком. «Памятник», — съязвил как-то Лагутин. «Кому»? — спросила Маша. «Уму», — сердито откликнулся Лагутин. «Пойдем посмотрим, какая она сегодня», — предложила Маша. «Почему она?» — спросил Лагутин. «Не знаю, — сказала Маша. — Может, потому, что она ассоциируется в моем сознании с палкой».
Они подошли к постаменту. Предмет и в самом деле напоминал палку с набалдашником.
— Сегодня она прозрачная, — сказала Маша. — А в шарике красноватое мерцание.
— Сине-фиолетовая, — произнес Лагутин. — А набалдашник зеленый.
Если бы сейчас рядом с ними находился Тужилин, то он увидел бы другие цвета. Разные люди в разные дни по-разному воспринимали расцветку палки. Академик Кривоколенов назвал ее поэтому «хамелеоном». Кто-то сфотографировал странный предмет. На фотографии был ясно виден постамент, а палка не наблюдалась, словно ее и не было вовсе. Опыт повторили несколько раз с тем же результатом.
— Мне приходит в голову, — сказал по этому поводу Лагутин, — что это не вещество, а скрученное особым образом силовое поле. И видим мы его не глазами, а воспринимаем непосредственно мозгом.
— Та-та-та, — только и сказал на это академик, постучав пальцами по столу. Они сидели в тот день в кабинете у Кривоколенова и рассматривали фотографии.
— Силовое поле, — продолжил Лагутин свою мысль, — напоминающее ту субстанцию, которая возникает в камере памятрона.
— Ишь вы куда, — буркнул академик. — Как дятел — все в одну точку.
— Просто я не вижу другого объяснения.
— А мне не надо объяснений, — рассердился академик. — Я привык к исследованиям.
— Мы можем их начать хоть сейчас.
— Принести жертву, — хмыкнул Кривоколенов.
— Я не о палке говорю, — сказал Лагутин. — Эта вещь попала к нам случайно. И я полагаю, она для нас не предназначена. Больше того, что увидел Диомидов, мы все равно из нее не вытянем.
— Любопытно. А из чего же прикажете вытягивать?
— Из нашей наследственной памяти.
— Новая гипотеза? — саркастически осведомился академик.
— Да нет, не новая. Я уже не раз высказывал свою точку зрения. А рассказ Диомидова только подтвердил ее. Мы не первая цивилизация на Земле. И в этом все дело.
— Пока не представляю себе, что вы имеете в виду.
— Однажды, может, миллиард лет назад, может, больше, ученые той далекой цивилизации установили, что Земле предстоит пережить космическую катастрофу такого масштаба, что ни одно из имеющихся в их распоряжении средств не гарантировало спасения. Вероятнее всего, что то человечество, или называйте его как хотите, незадолго до катастрофы покинуло планету. Но они знали, что после катаклизма на Земле снова возникнет жизнь, а с ней и разум. И вот нашлась группа энтузиастов, которые решили осуществить попытку эстафеты, что ли, — словом, попытку передать свои знания тем, кто будет жить после них. Способ для этого они избрали нетривиальный.
— Подбросили нам палку? — усмехнулся Кривоколенов.
— Нет, — сказал Лагутин. — Я уже говорил, что эта вещь попала к нам случайно. Она не предназначалась нам. Она была нужна им.
— Не понимаю я, — вздохнул академик.
— Дело в том, — Лагутин помолчал недолго, собираясь с мыслями. — Дело в том, что они совершили прыжок через время. Великий Опыт, который осуществил Пта, и был этим прыжком. Они, если можно так выразиться, попытались убить двух зайцев. Во-первых, сам прыжок. Сейчас нам трудно судить о деталях. В общих же чертах, насколько это можно заключить из диомидовского рассказа, мне кажется, что их установка позволяла, как бы это получше сказать, просеивать время сквозь себя, что ли… Вспомните слова «мнимое существование». Разве это вам ни о чем не говорит?
— Положим, — сказал академик, — что их установка двигалась со скоростью света, и в силу вступил эйнштейнов парадокс. Однако…
— А если это не эйнштейнов парадокс?
— Ну, ну, — предостерегающе поднял палец академик.
— Допустим, что они преодолели световой барьер, — сказал тихо Лагутин.
Кривоколенов иронически взглянул на Лагутина.
— Будем считать это «во-первых», — сказал Лагутин. — Преодолев световой барьер, они до какого-то момента наращивали скорость установки. Это позволило им заглянуть очень далеко во вселенную. Потом, когда движение прекратилось, они оказались невообразимо отодвинутыми вперед во времени.
— На том же месте?
— Вероятно, в этом и заключается парадокс Пта, — сказал Лагутин. — Ну, а затем наступило «во-вторых». Они оказались на Земле, но на Земле, новой для них. И первое, что надо было сделать, — это приспособить себя к новым условиям существования. Они такую возможность предусмотрели и приготовились к адаптации. Мы, например, оказываясь в непривычных условиях, наденем скафандры. Они адаптировали организмы. Мне кажется, последний способ совершеннее.
— Возможно, — недоверчиво протянул академик.
— А я думаю, что именно так и было. Ведь и эволюция — это непрерывный процесс взаимодействия организма со средой и приспособление организма к среде. Они-то это знали отлично. Машина выдала им оптимальный вариант разумного существа на том этапе истории планеты, в котором они оказались.
— Фиолетовое страшилище — оптимальный вариант, по-вашему?
— Почему страшилище? Диомидов сказал, что они отличались от нас только цветом кожи.
— Н-да, — академик в упор взглянул на Лагутина. — Дальше можете не говорить. Догадываюсь, что вы сейчас сообщите о том, что эти существа ассимилировались среди наших первобытных предков.
— А может, они и были ими? — спросил Лагутин.
— То есть?
— Диомидов сказал мне, что в установке было много… людей, что ли? Больше трехсот. А это ведь целая колония.
— Куда вы ведете?
— Да все туда же. Я, как дятел, в одно место, в наследственную память.
— Ну-ну, — поощрил академик.
— Я долго раздумывал над всей этой историей, — сказал Лагутин. — И пришел к выводу, что самым разумным, что они могли сделать, это оставить нам свою память. И не с помощью какого-нибудь странного прибора, который мог благополучно лежать где-нибудь на дне моря, а просто войти в нас. Чтобы, когда мы повзрослеем достаточно и доберемся до способа проникать в наследственную память, мы смогли получить все то, что хотели они нам сообщить. Хранилище они выбрали надежное.
— А сами они? Что случилось с ними после адаптации?
— Вероятнее всего, они деградировали из поколения в поколение. Оторванные от привычной жизни, от комфорта, от всего того, что их окружало, они постепенно опускались, пока не встали на один уровень с нашими предками — питекантропами или неандертальцами.
— И это высокоразвитая цивилизация?
— Не забывайте, что они это делали сознательно. Они шли на это, как на подвиг. Я имею в виду первое поколение. Второе, третье или десятое уже не в счет.
— Ваше резюме? — спросил академик.
— Доказать свои предположения опытом.
— Памятрон?
— Вот именно. Другого средства нет и в ближайшее время не предвидится.
После этого разговора Лагутин сделал доклад на ученом совете. Мнения разделились. Никакого конкретного решения принято не было. И так, наверное, продолжалось бы долго, если бы в дело не вмешался случай. Пока шли дебаты и ломались копья вокруг наследственной памяти, Лагутин занимался Бухвостовым. Старик съездил в Сосенск, привел в порядок хозяйство и вновь вернулся в Москву. Теперь он ежедневно приходил в институт. Лагутин дотошно выспрашивал старика и тщательно записывал рассказы о всех видениях, которые того посещали.
— Я думаю, — сказал он Маше, — что родословная Бухвостова непосредственно восходит к адаптированным кошколюдям. Таких экземпляров на земном шаре, вероятно, немного.
— Потомок дикого ангела, — усмехнулась Маша.
— Вполне возможно. Помнишь записную книжку Хенгенау? У него была помощница — Луиза. Она тоже, по-видимому, прямой потомок. Потому и «поле памяти» на нее действовало сильнее. Хенгенау называл его «полем смерти». А оно скорей — «поле жизни».
— А я, — спросила Маша смеясь, — какой потомок?
— Все мы в той или иной степени потомки. Только у одних чувство «поля памяти» сильнее, а у других ослаблено.
В этот день Бухвостов пришел, как обычно, к трем. Maша вынула из ящика стола блокнот. Лагутин уселся напротив старика.
— Итак, Петр Иванович, — начал он и осекся на полуслове. Бухвостов ойкнул, дернулся и завопил:
— Дьявол! Господи, прости меня! Опять дьявола вижу!
Лагутин бросился было к нему, но Маша дернула его за рукав и, бледнея, прошептала:
— Я тоже его вижу.
— Кого? — крикнул Лагутин.
— Не знаю. Может, и дьявола в самом деле.
Лагутин посмотрел в угол комнаты, но не увидел ничего. Мгновенно вспомнил: сегодня физики из ведомства Кривоколенова собирались что-то делать с памятроном. А их бывшая лаборатория рядом, и поле доходит до этой комнаты. «Ты хорошо его видишь?» — спросил он Машу. Она кивнула. Бухвостов же, словно сорванный неведомой силой со стула, вихрем вылетел за дверь, и крик его замер где-то в коридоре.
— Давай, — хрипло пробормотал Лагутин.
— Что? — шепотом спросила Маша.
— Рассказывай, что видишь.
Маша оправилась от испуга. В ней заговорил исследователь.
— Это кошкочеловек, — сказала она. — Он стоит перед окном… Нет, это не окно… Экран, может быть… Такая светлая полоса, и на ней какое-то движение. Он входит в экран… Ой!..
Ты знаешь, я, кажется, понимаю, что это такое… Средство сообщения… Он едет… Ой… Мне что-то мешает. Будто сразу несколько кино смотрю. Все путается, изображения наслаиваются одно на другое… Все… Больше ничего нет…
— Выключили, черти, — досадливо поморщился Лагутин. — Ну, теперь-то мы их проймем… Отработаем режим. И увидим…
И они увидели… Многое из того, что спрятано от глаз человеческих за толщей миллионов лет…